бубенец, оленёнок,
нежность, плюшевый плед.
Будто вздох из пелёнок,
Лепет, прошлого след.
И какое нам дело,
Что грядущего нет.
Одуванчика тело,
Лёгкий призрачный свет.
И какие там вздохи
О народах планет.
Чистый абрис эпохи,
Звёзд угасший балет.
Рыбий вальс выпускного,
Полублажь, полумиф,
Повторяется снова
Жизни тонкий мотив.
Шёпот чистого духа,
И мгновенный пробел,
не уловленный слухом
В пустоте, где ты пел.
Столь белое, что не смотреть нельзя,
столь светлое, что невозможно выжить,
из берегов взошедшая земля,
со дна полей поднявшаяся нежить.
Когда огонь окажется концом,
когда народ опомнится от боли,
единорог с измученным лицом,
в тумане свет над вытоптанным полем...
И чуется, тогда весь светлый свет,
и чается, тогда вселенной краски,
и снег идет, и больше снега нет
в лазури безымянной без опаски...
текст скопирован в буфер обмена,
и в двойном бытовании слов:
одиночество, совесть, измена,
ночь бессонная, слезы, любовь,
словно в зеркале шкафа двойного,
отражается прошлого плоть:
мама, папа, любовь моя, снова -
друг, предательство, мука, Господь.
У Бога живы все, не только имена,
Но и чужая речь, и даже запятые,
Ушедшие под грунт нагие семена,
Зарытые в блиндаж саперов позывные.
У Бога все живут: забывшие Его,
Не знавшие о Нем, и знавшие в прошедшем.
И выживший в огне, и раненый всего
Мгновение назад, и только что ушедший.
Для Бога смерти нет, атака как призыв,
И жертва как удар по неприступным дзотам.
И я кричу сквозь смерть, что неизменно жив,
Тем, кто оставил нас по страшным Божьим квотам.
Облака стояли вертикально, как столбы неведомого дыма, но увы, невозвратима спальня детская со сказками из гриммов.
И обратно не бывает время, и пространство - не шагрень в заплатках, но вот облако, упругое, как стремя горбунка, вот печка у кроватки.
Памяти убиенного о. Александра Меня
I
Я видел закат
погруженный по грудь
в голубяную твердь
Я по снегу прошел
в попытке
услышать как принимается (становится)
формой звук (формой звука)
разорванной подковы (разорванная подкова)
я отказался признать
счастьем
сбегавших холмов клятву
в размокшей глине
чоботы странника
с отсеченными глазами
травы
вроде бы крик из
рубрики титаника
или кипяток
проржавленною спиралью
пространства
так я входил в постоянство
(с повязкою на глазах
для долга)
того, о чем не скажешь
даже назвав его в лоб
по имени людского племени
ведомого на жатву жизни
II
Если Он созревает в пламени
или дышит в темени темени
то какими углами у семени
ты подпочву признаешь в памяти
Есть в незнанье спасенье от времени
но отдышка боли – не в стамине
не касаться же кожи руками, мне
и очам горячо от знаменья
9 сентября 1990
Стихи о Гумилеве
***
Как много вас бескрестно полегло.
Птенцы непоправимо белой стаи.
Как будто я сквозь мутное стекло
Гляжу назад, как будто я листаю
Страницы Нострадамуса. Вдали,
На литографиях, запекшиеся сгустки.
Там в ненависти, ужасе, любви
Сошлись враги, и все кричат по-русски.
Там льётся кровь на грудь земли, на чей
Счёт записать сей донорский подарок?
И где тот маг, тот чародей ночей,
Который ставил подписи? Огарок
Кончает путь, за выщербленный тёс
Ведут друг друга образ и подобье.
Там дети вьют венки из падших слёз,
Кукушкам бьют дубовые надгробья.
1987
КРОНШТАДТСКАЯ ПАСХА
Дрожащий лист на хрупком теле
Так неужели в самом деле
К тебе — дыхание моё
Всего лишь бабочки крылатой
Атака, выкрики солдатов,
Берущих города?
А может, на плацу прогалин
Твист пулемётов, вальс баталий,
Венгерка льда?
Дрожащий в раннем небе Овен.
Невинных нет, собой виновен
Минувший жертв.
Виновных нет в кончине хлева,
Невинны все, кто сеял хлеба
В земной конверт.
Кто бледный флаг и крест лазурный
Терял в горячке подцензурной,
Психеям Альп
Листал метели, детский лепет
Цветы срывает, флаг — лишь треплет.
Сентябрьский залп
Для свежей шёлковой отчизны
Дороже человечьей жизни.
Снег обозрим
И бел в той степени, в которой
Людская кровь доступна взору.
К исходу зим
Ни нож в руках отца, ни вьюга
В саду, ни женская кольчуга
Грудь не спасут.
На сердце джутовые латы,
Грибы под рощицей кудлатой,
Присяжный суд.
А воздух сух и пахнет гарью,
И на вощённый лист в гербарий
Паденью путь.
Слетает лист, багрянец славы,
Дагерротип одной державы,
Сюрприз тех лет,
Запёчатлённый в два присеста:
Зимой - каток, весной - невеста.
Свечей балет,
Полёт огней, людское пенье,
Твой обморок, моё скольженье
На крестный ход.
Над жаркой изморозью смерти,
Над рощей и землёй в конверте,
Густой как мёд.
Я знаю, что сегодня выбрать.
Флаг Невельского, ветер, Выборг,
Любовь и лёд.
1987
***
Я сегодня вспомнил Гумилева,
И мятеж крондштадтский наяву
Закружил, и я подумал снова:
«Господи, да где же я живу?
Сколько можно эту землю мучить,
Сечь дождем, пространством, батогом.
Если все, что было с нами – случай,
Отчего же так жесток закон?
Сена стог, а там – снопа соломы,
Там амбар под крышу, для чего,
Господи, я дотянул до слома
Дома своего?
И, как гладиатор на арене,
Бьюсь среди распяленных полей.
Ниже сникших трав, корней растений
Весть апостола по имени Андрей.
Глубже хриплых бронхов чернозема,
В лобных пазухах с останками атилл…
Господи, хотя б фундамент дома,
Или место, где фундамент был!»
Я сажусь. Я разгребаю с краю
Кочергою в очаге огонь.
Цареградской шалью вытираю
После плети мокрую ладонь.
Пушкинские Горы 1989
РУССКИЕ ПОЭТЫ
4
В трамвае твоём пассажиры молчат –
Им нечего больше сказать.
За спинами их не рельсы скворчат:
Печи плавят печать.
Но мерных колёс перестук – это речь
Наездников, варваров злых,
И мёртвых врагов бросают не в печь –
Шакалам и прихвостням их.
А где же Россия? где поле враскид
Для брани за землю свою.
Там каждый солдат до смерти стоит
И жизни не ценит в бою.
Чем жить на чужбине, кормить голубей,
Чем миру князей служить,
Не лучше ли бросить убийцам – убей!
И песнь напоследок сложить
О том, как прекрасен задумчивый лес
И небо над ним и о нём
Прозрачное слово – крупинка небес,
Божественный окоём.
И снова безумный вожатый ведёт
Трамвай по распутью мостов,
Но улей молчит, пока пчеловод
Не вспомнит живительных слов.
Неделя всех святых,
в земле Российской просиявших, 2003
Человек - краюха хлеба,
пыль и больше ничего.
Ходит, в косточки одета,
суть невзрачная его.
И в нее глядятся звёзды,
ангелы и облака,
как в неведомую россыпь
букв, не ведомых пока.
Когда уходит в небо красота,
а плеск волны ложится на дорожку
луны, висящей
там, где высота
есть тонкий дом
для к звёздам уходящих...
Струна дрожит, и нежная, полна
то ли беды, то ль первого прибоя.
О, Господи, зачем пришла она,
та красота, что просит упокоя?
Б
Почему же именно язык поэзии есть язык сакрального? Почему все священные тексты написаны поэтическим языком. Где граница в поэтическом как сакральном и в поэтическом как приеме?
Мы привыкли, что язык – это то, на чем мы говорим (С. Дурылин). Но на самом деле правила грамматики, орфографии – это не язык. Это наши договоренности, чтобы мы могли купить колбасу.
Знание правил языка не имеет никакого отношения к языку сакрального. Он часто оргиастичен (поэт как жрец). Моисей не случайно был косноязычен. Чтобы услышать язык сакрального, нужно забыть о правилах.
Мы сами полагаем границы профанного, устанавливая их там, где и как наш разум может установить их. Но мы не знаем, что с той стороны – со стороны сакрального. И где само сакральное устанавливает свои границы в мире. Скажем, исихасты отказываются от «правильного языка» именно потому, что хотят услышать голос сакрального.
Поэтический язык и есть отмена профанного как установка человеческого и только человеческого разума.
В поэтическом тексте всякий раз возникают свои правила, которые вызваны смыслом услышанного поэтом.
То есть поэт выполняет двоякую роль – как медиатор – он имеет способность слышать язык сакрального, как техник – он обязан найти для услышанного тот единственный верный язык, который это сакральное воплотит.
В 18-ой главе Апокалипсиса описывается конец Вавилона – то есть нашей земной цивилизации. И среди прочих признаков последних времен там говорится: «И голоса играющих на гуслях, и поющих, и играющих на свирелях, и трубящих трубами в тебе уже не слышно будет; и не будет уже в тебе никакого художника, никакого художества…» (ст. 22), причем принципиально важно, что для обозначения занимающегося искусством используется слово τεχνίτης (русская калька – техник, ремесленник), то есть для человеческого творчества применяется одно значение, а для Божественного творчества в Бытии употребляется иной: древнееврейский глагол «бара» – созидание из ничего. В Септуагинте это же творческое действие Создателя переведено как ἐποίησεν (существительное: ποιητής того же корня, и переводится – деятель, творец, сочинитель). Следовательно, поэтическим даром в Библии обладает лишь Господь, людское же дело в искусстве – техника, ремесло. В 2 Пар 30:21 говорится прямо, что поэтические тексты (а тогда стихи существовали только в единстве с музыкой) исполняется с помощью «орудий, устроенных для славословия Господа», а исполнители: левиты и священники.
Таким образом, роль поэта – это осознание самой роли как наличия креста. Поэт оказывается границей встречи сакрального и профанного. Но выбор у поэта – нести ли эту не разрешаемую тяжесть пограничности, или вступить в ту или иную область, отказавшись от второй, или уйти в технику или стать механизмом.
Все, что не связано с этой попыткой слышать и выражать сакральное – имитация поэтического языка (приемы, метафоры итд.)
Любой поэтический язык единственен, и поиск схем, алгоритмов, навязывание тексту своих исследовательских установок – уход в область профанного от единственно важного смысла – открытие сакрального в любых точках бытия, в любой человеческой личности, часто даже не знающей о своей сакральной природе (отсюда такое влияние поэзии на самых разных по уровню образования людей). И реакция Платона, как и других тоталитарных утопистов – запрещать поэзию, - естественна, потому что поэзия оказывается за границами рационального/профанного.
Можно сказать, вполне радикально – текст: это личность. Специфически устроенная и включающая в себя принципиально важное для личности определение связи биологического (профанного) с сакральным.
Между профанным и сакральным, таким образом, лежит текст. В каком-то смысле текст и поэт совпадают именно в отношении пограничности между двумя модусами мира.
С одной стороны, текст – совокупность или система знаков. С другой, – инициация в сакральное бытие.
Но для открытия границы, отмены конвенции должен быть иной способ выражения сакрального в нашем мире. В поэтическом возможен переход от самости как наличия себя к открытости как поиска сакрального.
Творчество как процесс самораскрытия сущностно связан с определением самости, но при этом вынужденно отходит от самости, поскольку осуществляется не только как самоидентифицирующаяся модель, но и как выход за пределы самости (путь указан по-разному: через символизм – Э. Кассирер, онтологизм – М. Хайдеггер, формализм – от русских формалистов до постструктурализма, экзистенциализм), как опыт, сформулированный в произведении тем, кто его пережил.
Тайной назовем разрыв между самим телом произведения и его интерпретациями. Иными словами, тайна начинается там, где заканчивается текст. Психоанализ исследует текст и сознание производящего текст, но при это не включает себя как текст в анализ, то есть не переходит на уровень произведения.
Сублимация и трансценденция – противонаправленные процессы. Возможна трактовка сублимации, как преображенного эроса (Б. Вышеславцев), но и здесь речь идет о волевом трансцендентирующем акте.
Бесспорно, творчество – дело человеческое в том смысле, что языки творчества суть проекции производящей личности на окружающий мир, но сам феномен оформления личностных интенций в форме, отчуждаемой от личности, выводимой за пределы экзистенциального опыта в область не-знаемого, не-осознанного, не-верифицируемого, не-узнаваемого, – не есть принадлежность личности. Конечно, можно вводить категории над-личностных и вне-личностных энергий (генетических, социальных, психологических) – и все они присутствуют в акте творения. Но непонятен источник первоимпульса, заставляющий эти возможные (как исходящие от самой личности, так и приходящие извне – из бытия) энергии (импульсы, влияния), становиться ощутимыми и понятными, оставаясь в своей сущности все теми же внеличностными содержаниями.
Проще всего придать им символический смысл и истолковывать как символические формы работы бессознательного и архетипического в человеке. Но вопрос в том, почему бессознательному или архетипическому вообще требуется для самовыражения себя язык искусства. Ведь интенция есть работа воли. А воля – принадлежность сознания, акт, включающий личностную направленность на нечто присутствующее в сознании, очищенном от личного. То есть, там, где Гуссерль – там не может быть Фрейда, там, где Юнг – невозможен Хайдеггер.
Но и признание за бессознательным (естественно, в скрытой форме) – неких личностных начал – не объясняет дела. Символическое слишком тотально, чтобы осуществляться везде. Прямое высказывание может вырываться из плена символического, оставаясь непроясненным. Неясность творческого высказывания, как завершающей фазы творческого акта – имманентна самому веществу высказывания и не исчерпывается сказанным. Тут и лежит дельта (разность потенциалов) между сказанным (обозначенным) – и понимаемым (осуществившемся в двустороннем акте формы-понимания формы). Включается еще одно сознание (Другое, то, которое по Бахтину и Буберу получает онтологический статус). Но и ведь и это Другое (и как адресат, и как участник, и, возможно, как интенция для самого творческого акта) – оставаясь Другим, и как-то включено в орбиту творящей личности, и неслиянно с ней. Можно, конечно, искать выход на путях дробления личности на все более мелкие и мелкие этапы творческого акта, исследуя и описывая работу творческой энергии на каждой из ступенек лестницы творческой эволюции, но будет ли сумма всех дифференциалов равна целому, полученному в конце творческого акта и не произойдут ли на каждом из этапов расчленения определенные деформации, связанные с внесением в поле исследования собственных интенций и символических (если они имманентны акту познания) «вирусов», изменяющих исследуемый организм?
Итак, творчески импульс с одной стороны внеличностен, с другой – проходит через личность и вне личности (не-алиби в творческом акте) неосуществим.
Здесь стоит поговорить, попытаться понять саму возможность трансцендентирования – то есть проанализировать, что значит – выйти за пределы своего сознания, а, следовательно, утвердиться в мысли о долженствующем присутствии пределов и поля, лежащего вне пределов сознания творящей личности.
И тут никуда не уйти от разного понимания того, что мы называем «вне пределов сознания творящей личности», поскольку западный и восточный опыт описания этого поля значений существенно различен. Западный, естественно взращенный на католической почве, опыт выразили достаточно полно три мыслителя: Л. Витгенштейн, М. Хайдеггер и Ж. Маритен. С точки зрения Витгенштейна, творческий акт, направленный на непознаваемое, – не вербализуется как таковой, он есть исключительно внутренний опыт переживания тайны, и вовне может транслироваться лишь как определенная структура, о правилах функционирования которой следует заранее договориться тому, кто этот опыт выговаривает и тем, кто его принимает. Хайдеггер эту таинственную неопределенность языков творения (в высших своих проявлениях заключенную в поэтическом высказывании) и делает предметом герменевтического анализа, точнее, продолжая с иным знаком линию Гуссерля на феноменологическую редукцию (очищения) от привнесенных в смысл извне значений, утверждает в раскрытии-сокрытии тайны суть творения, тем самым описывая поле напряжения (в моей терминологии – дельту) между существующем в произведении смыслом и тем, который раскрывается в акте понимания, как цель творения. Маритен разделяет тайну как имманентное качество бытия в двух типах познания – творческом (опять же в высшем смысле поэтическом) и мистическом: «поэтический опыт относится к сотворенному миру и к бесчисленным загадочным взаимосвязям сущих между собой; мистический опыт относится к началу вещей в его непостижимом надмирном единстве… Поэтический опыт изначально устремлен к выражению, он увенчивается изреченным словом или созданным произведением; мистический опыт устремлен к безмолвию и увенчивается имманентным наслаждением Абсолютом»[1].
«Поэзия – это небеса рабочего разума. Это угадывание духовного в чувственных вещах… Метафизика улавливает духовное в идее, при помощи сáмого отвлеченного мышления. Метафизику влекут сущности и самый акт бытия, поэзия ловит всякий проблеск существования на своем пути, всякое отражение незримого мира»[2]. Иное понимание присутствует в нашей культуре, основанной на опыте православной мысли и мистики. Интуиция православного опыта постижения взаимосвязи тайны и творчества свидетельствует о попытках соединить то, что разорвано в западном понимании. Совпадают ли поэтическая интуиция и личный мистический опыт?
Целостность может становиться и результатом разрывов, напряжения между неравновесными, но в своем столкновении внутри общего порыва к единству, уравновешивающими друг друга категориями/интенциями.
В отличие от Ж. Маритена, совсем иную границу между творческим (поэтическим) и мистическим актом проводит сербский философ Жарко Видович в книге «Очерки духовного опыта»: «все различия между духовным опытом и метафизикой предопределены различием в понимании значения глагола «быть». В духовном опыте (…) бытие означает: существовать (и в этом существовании, бытии) быть самотождественным самому себе (существующим, сущим). В метафизике бытие означает: быть чем-то другим, быть тем, чем является нечто другое, то есть не быть самотождественным»[3], «духовный опыт не есть мышление, ибо возникает до мышления (до мышления о духовном опыте)»[4] – у Видовича творческий акт есть акт, проистекающий не из метафизических целей, но из Логоса, и поэтому поэзия и метафизика не дополняют друг друга, как у Маритена, но противоположны. В поэтическом (творческом акте) открывается смысл бытия, в метафизике смысл бытия отрывается от Логоса, и тем самым метафизика лишает бытие онтологической основы, уводя в спекулятивный мир релятивизма.
Итак, уже на уровне понимания того, что такое тайна и присутствует ли она в бытии, и в творчестве, как попытке познания смысла (тайны) бытия, мы видим возможность разных подходов. Поэтому следует отметить, что под метафизикой я буду понимать не то, что подразумевает под этими терминами Маритен или Видович, но то, что включено в семантику самого слова – речь идет о доприродном смысле тайны, то есть о возможности увидеть в тайне не акциденцию, то есть некое недораскрытие Смысла в силу отсутствия надлежащих методов вычленения такового, но субстанцию, онтологическое качество самого бытия, включенного и осуществляемого в творческом акте.
В зависимости от того, как воспринимать саму возможность наличия смыслового ядра за пределами возможностей его выразить в той или иной форме, разворачивается и понимание творческого акта. Если бытие описываемо, то и творческий акт лежит в границах познаваемого и выразимого с помощью тех или иных структур выражения. В этом случае творчество несет в себе познавательную и терапевтическую функции. В случае же признания некоего зазора (тайны) между описываемым и его сущностью в качестве имманентного свойства самого бытия, творчество перестает играть роль определенных функций, становясь частью осуществляемого взаимодействия бытия и творящей личности.
Творческий акт может быть замкнут сам на себя – такое «внутреннее» творчество соотносится с тайной личности. Личность никогда не познается до своего основания – и поэтому всегда возможно напряжение поиска, направленное творческим усилием к постижению и преодолению разрыва между той личностью, которая осознает себя в акте саморефлексии (самоидентификации, индивидуации по Юнгу) – и той личностью, которой предстоит стать в творческой динамике.
Творческий акт также может быть обращен во вне – во внешнее по отношению к личности поле смыслов, и тогда результатом таких актов становятся произведения творящей личности (или, если нет поля интерпретаций – тексты как знаковые системы). В этом случае возникает ряд вопросов, связанных с тем, насколько могут быть до основания постигнуты и использованы продукты творчества-вовне. Творчество питает культуру. Таким образом, результаты творческих актов «оседают в культуре». Но, как я писал в пункте 1 (типы культуры) этой главы, существуют два основных типа культуры и второй тип отличается именно соотнесением с Трансцендентным.
Второй тип культуры, следовательно, обладает определенной непроницаемостью на границе (и от нее уже вглубь Трансцендентного) между познаваемым-описываемым и Трансцендентным, и эта непроницаемость провоцирует поиск путей преодоления и конституирует методы извлечения неясного-пустого, то есть имманентно неопределяемого.
Здесь навстречу человеческому творческому акту движется «пустое», то есть непознаваемое пространство, которое не может быть описано на языке алгоритмов и техник. Всякий творческий акт приводит к иному, непредсказуемому результату. До момента возникновения произведения творческий результат неизвестен и анализ начинается лишь постфактум. Таким образом, творческое усилие направлено на преодоление «разделительной линии» между полем своей деятельности и Трансцендентным. Тайна диктует саму потребность в творческом усилии, оставаясь неразрешимой, на сколь бы большую глубину не проникал творческий акт. Но само движение творческой воли уже становится основанием для возникновения творческих продуктов-произведений.
Соотношение человек-тайна тождественно соотношению Культура-Бесконечное.
Итак, тайна позволяет творящей личности оставаться свободной, в то время как структура детерминирует творческое поведение человека, заранее предлагая основанием творящей воли те или иные дедуктивные системы или механизмы-алгоритмы действий (фрейдизм, например). Отсутствие тайны уничтожает свободу (А. Камю, Ж.-П. Сартр).
Напряжение мысли к истине делает человека трудным существом, но ведь и мир труден, если воспринимать его всерьез. Собственно, трудность оформления мысли говорит лишь о том, что конечный результат может быть приближен к истинному высказыванию, если под последним понимать высказывание с позиции полноты человеческой личности. Против забвения этой полноты в наше сознание и «вмонтированы» усилием воли тяга к истине и совершенству формы. Форма есть усилие и напряжение к мысли об истине, уловленное в структурно определенном выражении. Приближение мысли к истине прямо пропорционально приближению формы к совершенству.
Но приближение не может стать близостью. Всегда остается зазор между познанным и познаваемым. Знание о трансцендентном невозможно получить только творческим усилием, всегда лежащим в пределах человеческого сознания.
Именование – акт и искусства, и науки одновременно и нераздельно. Он потребовал полноты человека. Творчество может осуществляться в полноте лишь в случае, когда полнота цели превосходит полноту человека, то есть, когда возникает дельта (приращение, созидаемое творческим актом выхода за пределы себя-как-объекта, то есть трансцендентированием) между осуществляемой полнотой человека-для-человека и неосуществимой полнотой человека-в-бытии. Бытие же непознаваемо в силу неисчерпаемости своих интерпретаций (что и значит в нашем определении тайну).
Таким образом поэзия как именование бытия выходит из сферы описываемого (профанного) и так или иначе захватывает/захватывается сферой сакрального.
[1] Жак Маритен, Творческая интуиция в искусстве и поэзии, М., 2004, с. 222.
[2] Там же, с. 223.
[3] Жарко Видович, Огледи о духовном искусству, Београд, 1989, с. 12-13 (мой перевод).
[4] Там же.
А
1. Вначале определим, что такое сакральное. Термин «священное», «святое» (лат. sacer) предположительно восходит к праиндоевр. *saq- «ограждать; защищать». В значениях, связанных с анатомией — из выражения «os sacrum» - «крестцовая кость» (букв. «кость священная»), калька др.-греч. ἱερὸν ὀστοῦν.
Конкретнее историю возникновения термина sacer в древнеримской культуре, а после и в западноевропейской, дает Джоржо Агамбен. Нас же интересует не юридическое понимание термина, но то, что этот термин описывает.
Если этимологически сакральное требует защиты, обороны, обозначает нечто внутреннее, то профанное, напротив, описывает собой мир вокруг сакрального. Профанное (лат. profanus - лишенный святости; нечестивый. Происходит от латинского profanus (pro – прежде и fanum - храм).
Более того, если сакральное так или иначе связывается с топом, окружаемым некой оградой, то профанное выносит себя за пределы ограды во внешний топос.
Существует вполне развитая терминология в мифологических школах, разделяющих мир на сакральное – священное, и профанное – то есть бытующее, существующее как биологическо-физиологический акт.
В таком понимании сакральное – это место присутствия магических сил. Не случайно, все раскопки указывают, что уже первобытный человек имел отдельное место для сакрального - и этим местом был алтарь. То есть – сакральное – это не только место присутствия магии, но и место присутствия мага.
Маг – или проводник между миром профанного и миром сакрального, или тот, кому магические силы подчиняются. То есть или медиатор, или жрец.
2. Первые поэты – всегда эпичны. Эпос – это переживание прошлого как сакрального, как такого, которое содержит в себе парадигму будущей жизни. Вьяса, Вальмики (Рамаяна), Гомер, Заратуштра.
Но интересно, что существует легенда, по которой Гомер и Гесиод – современники и на поэтическом агоне слушатели выбрали Гесиода, потому что он пишет о современном, а Гомер – о прошлом.
Это первый пример, когда профанное побеждает сакральное.
3. Поэт в древности – часто был и медиатором, и магом. Так – Орфей спускался
в Аид – это медиатор. А Эсхил писал трагедии, будучи жрецом Элевсинских мистерий.
Мы видим, что корни поэтического были связаны так или иначе с сакральным.
4. Давид играл на киноре при дворе царя Саула (еще была невель - арфа). Еще один исток поэзии – гимнографический (также и книга мертвых у египтян, и веды у индусов).
Эту гимнографическую природу поэзии, то есть природу сакральную, описал А. Тарковский:
И я раздвинул жар березовый,
Как заповедал Даниил,
Благословил закат свой розовый
И как пророк заговорил.
Пророк – это медиатор между Богом и человеком – то есть меду топосом сакрального и топосом профанного.
5. Римская поэзия дала представление о поэзии как о частном деле (Катулл). Тем самым само понимание сакрального уже смогло оторваться от своего «храмового, алтарного» топоса и сместиться в область профанного – юриспруденции, в первую очередь.
Если Гесиод ищет вдохновение на Парнасе, то Апулей – в римском суде.
6. В средние века св. Франциск Ассизский и Данте вновь возвращают поэзии сакральное измерение (поэма сакра) и тут же его ученик Петрарка и его ученик Боккаччо вновь придают ей профанное измерение.
Не вдаваясь в подробности, Возрождение возвеличивает человека, но часто ценой забвения о Боге (Вийон, Рабле). Метафизическая школа Джона Донна показывает, как в профанном вызревает Бог.
В Испании вновь возвращение к сакральному в поэзии испанским мистиков – Терезы Авильской и Иоанна де ла Круса.
Сербский эпос – косовский цикл и песни об юнаках, русские былины, - прекрасно ощущают и описывает сакральное как место жертвы или место битвы божественного и дьявольского
Барокко – испанское, польское описывают сложное взаимоотношение человеческого искания и Божественного откровения.
Классицизм – удаление от Бога к неким схемам (долг, иерархия) вне динамики сакрального, даже единство места, времени, действия – теряет сакральный смысл эллинского театра как культа.
В России поэзия в ее художественно-структурном оформлении идет от Полоцкого, у которого мы получаем странную гибридную форму – жанрово – сакральное, содержательно – профанное.
В 18 веке через оду возвращается гимнографическая природа поэзии, а гимн всегда топологически относится к сакральному пространству (Ломоносов, Державин).
19 век ставит и решает сразу чрезвычайно важную синтетическую задачу – найти некий принципиальный баланс между поэзией как областью личной свободы, которая совсем не гарантирует возврат в сакральное место, и вернуть средневековое и изначальное качество поэзии как относящейся к сакральному.
«Обращаться со словом нужно честно. Оно есть высший подарок Бога человеку», - формулировка Гоголя и есть поиск такого баланса. Честность обращения с даром – это место применения сил самого человека, а дар Бога – это уже сакральная природа слова.
Но именно 19 век – странным образом дал высшие формы поэтического как профанного (новые жанры, новые темы, стили).
А. С. Хомяков формулирует эту дихотомию вечное/временное так: «…в словесности вечное и художественное постоянно принимает в себя временное и преходящее, превращая и облагораживая его, и <…> все разнообразные отрасли человеческого слова беспрестанно сливаются в одно гармоническое целое»[1]. Следовательно, личный опыт как «временное и преходящее», включен в «вечное и художественное» именно через слово («словесность»), а художественное и логическое высказывания есть неразрывно сливаемые части единого «гармонического целого» [2].
В 20 веке у символистов и акмеистов – сакральное ощущается и описывается и как магическое, и как жреческое. Символисты соединяют поэта и жреца, акмеисты вслед за Пушкиным пути пророка/жреца и поэта определяют, как две равноправные области использования дара божественного.
Футуризм пытается сделать профанное новым и единственным смыслом поэтического. Но радикальный эксперимент, в лучшем случае, приводит к сакрализации языка (Хлебников) и профанное так и остается профанным.
7. В Европе в 20 веке наиболее радикальную позицию по возвращению поэзии сакрального смысла занимает Хайдеггер – определяя поэзию как голос бытия. Это вновь придает поэтическому языку тотальность сакрального. Но, в отличие от русской литературы, сакральное по Хайдеггеру носит безличностный характер. Она диктует поэту свою истину, а не поэт нудит истину своим поэтическим трудом. Поэт – и не пророк, и не маг, и не жрец, он – слуга языка.
Тут еще один парадокс: личность поэта в таком понимании сакрального как открывающегося через медиатора – не важна (Фрейд, Маркс, Р. Барт, Делез и Гватарри), об этом до всего этих ребят писал Пушкин: «в заботы мелочного света он малодушно погружен». Этот мелочный и малодушный медиатор оказывается всего лишь органом бытия (Хайдеггер) или языка (Бродский). Дар, таким образом. Направлен не в личность, а в некий усиливающий колебания орган/механизм. Поэт и становится механизмом, и его из анализа взаимоотношений сакрального и профанного можно выбросить.
И есть вторая позиция – когда поэт равен жрецу (это позиция Гумилева, Мандельштама. Ахматовой) – и тогда (как и жрец) он ищет такой язык поэзии, который саму личность поэта приближает к ядру сакрального.
[1] См. главу «Кремль, Киев, Саровская пустынь: представший и становящийся образ Руси у А. С. Хомякова» в этом издании.
[2] Там же.
Спасибо вам, зелёные листки,
За благость шелеста и ветра,
За бабочек – в небесный сад ростки,
За соловьев – хозяев гамм и метра.
За то, что в зной, когда царит огонь,
Протуберанца полоумный гелий
Карающую возложил ладонь
На голубую сферу колыбели.
Сплав кварца и суглинка, плавный плод,
Дитя, рожденное до сроков и пределов,
Не водит с вами нежный хоровод,
Не слышит пенья стройных корабелов.
Лишь ваш зелёный безучастный взгляд
Ещё несёт надежду и прохладу.
И обещает то ль небесный сад,
То ли тропинку ледяную к аду.
Вот смычок, он поёт как в огне,
Разлагается тело эфира,
В горле клавише больно, вовне
Вместо крика – миноры клавира.
У гитары под тысячью ватт
Звук пронзительней, чем лебединый
Разлучающий голос, стократ
Он печальней, чем песня ундины.
А на сцене – как-бы-скоморох,
И танцует, и вьётся, и плачет,
И хохочет, весь мир – кабысдох -
Воспевая в запале удачи.
Ах, Сережа, Серёжа, Сергей,
В этом пиршестве не было силы,
Чтобы вырвать тебя из цепей,
Чтобы в зал возвратить из могилы…
И ни скрипка, ни бас, ни рояль,
Ни гитара, ни перст дирижёра,
Удлинённая в струны печаль,
Чистый ангельский голос из хора.
Какую ночь в моём жилище
Лишь крохи сна, не то, чтоб след
Из той пещеры не отыщешь,
Но тьма гнетёт, но умер свет.
Лишь вакуум, лишь ум вселенной
Незрим, неосязаем, сух,
И бьётся в эту стену дух,
И ждёт, чтоб вырваться из плена.
И утром наволочки край
В слезах от голоса ночного,
и шепчешь ты – не умирай,
и плачешь вновь, и шепчешь снова.
Где-то в Выборге, в жизни другой,
У залива с подъемными кранами,
В нежном кубе с прозрачной слюдой,
Птичьим гомоном, дальними странами…
Словно ящерица на траве
В райском сне под весенней истомою…
Говори мне о хмурой Неве
С детской грацией, ласкою сонною.
Луч исчезнет в лазоревом сне,
Там, где башня и хвост у подножия,
Говори, прикасаясь ко мне,
Что услышать не в силах, о, Боже, я.
Сквозь прожилки небесного льна,
Сквозь материю неизъяснимую,
Хоть взгляни всепрощающе на
Жизнь (приляг на колено, усни) мою.
Чтобы плыли мы вместе с волной
Под улыбчивой гладью небесною.
Там, где ласточек росчерк шальной
Над еще не раскрывшейся бездною...
Тяжело тебе, мамуля?
- Тяжко – дай попить.
Телефон лежит на стуле:
В скорую звонить.
Через чертовы границы
Я к тебе спешил.
Шёл по полю. Пели птицы,
Конвоир курил.
Оказалась ты одною
В пустоте чужой.
По нейтральной шли толпою,
Скарб тащили свой.
По одну – стоял солдатик,
Документ глядел.
Как игрушка, автоматик
За спиной висел.
По другую – в камуфляже,
С боевым в руках.
- Все, мамуля, не расскажешь.
Как вселился страх,
Думал, с жизнью распрощаюсь,
Не успею в срок
И с тобой не попрощаюсь.
- Дай попить, сынок.
В небе нет реанимаций.
Скорых и солдат.
Белый шёлк среди акаций,
Ангелы летят.
Нет границ, лекарств, уколов,
Капельниц, палат.
Пограничных протоколов,
Пушек и гранат.
Только поле, чисто поле,
И сады, сады.
- Хочешь капсулку от боли?
- Дай, сынок, воды…
Я бы добрые дела возложил к Твоей Плащянице,
И цветы принес вместе с плачем ко гробу
В том саду, где камни тихи и высоколобы,
И в апрельский полдень впервые замолкли птицы.
Я слезами своими Её окропил бы, как миро,
В алавастровом белом сосуде, любовью полном,
В том саду, где в полночь как будто шумели волны,
Набегая на берег скальный со всех четырёх концов мира.
Я бы ждал и ждал, очищая слезами боли,
Шепотками отчаянья, страха, тоски, невзгоды
В том саду, где полночь, – разрушенный дом природы,
Жалом смерти пропятый, иглой греховной неволи.
И от слез моих в сердце моём, и во плоти, во всем существе состава,
Крохах страха и гнева, комьях праха и глины,
Как цветы в том саду, тихи, воздушны, невинны,
Три крупицы веры взросли бы – на смерть дармовую управа!
А затем я цветы возложил бы, омылся смиренным плачем,
В тишину окунулся глухой и смертной гробницы,
А потом вдруг закончилась полночь, и снова запели птицы.
И страницу иную Распятый для смертных начал.
Страстная Седмица, чин погребения Плащаницы, 2006
В эту ночь масленичные листья полны
Ветрового пространства, движенья вечны
И дыханья нисана.
Медный свет, преломляясь на лепте Луны,
Путь обратный вершит до кедронской волны,
На вершине же тьма, и тела не видны
Петра, Иакова, Иоанна.
Сон сморил их и два принесённых меча,
Остриями совпав, иллюстрируют час
Третьей стражи.
Город лёг на долину, как Божья печать,
Вдоль потока цикады тревожно кричат,
И летучие мыши чернее, чем чад
Или сажа.
Но костёр, от которого ныне светло,
Не имея огня, изливает тепло
До скончания века
На живую и внешне заснувшую плоть,
И пространства и времени злое стекло
Не способны сей луч преломить до Чело-
Века.
Трижды Он обращается к ученикам,
На которых воздвигнется будущий храм
Веры, где и
Спят все трое, не видя, как льёт по щекам
Пот кровавый, и падает наземь Он Сам,
Обращая отчаянный взор к небесам
Иудеи.
Там, в молчании сфер, явен голос конца
Цифр и зла костяного. Преддверьем венца
Камни склона
Грудь упавшего долу и кожу лица
Раздирают, участвуя в плане Отца.
Коготь смерти острее и твёрже зубца
От короны.
Под ногами солдат зреет ветхая пыль.
Факелы неподвижны. То ветер, то штиль
В русле ночи.
Жизнь свой смысл обгоняет, – пророчил Кратилл.
След, в который ты даже ещё не ступил,
Зарастает уже за спиной твоей, иль,
Авва, Отче,
И для Сына спасенье сквозь страсти грядёт,
Сад пространней пустого пространства, но вход
Нищ и зябок.
Жизнь теснее бессмертия. Створки ворот
Уже жизни – но Вечность за ними поёт.
Нынче ж – тяжко, и спину грядущее гнёт
Ниже яблок.
Я и сам углубляю ладони свои,
Чтоб по капле стекались слова для любви
И прощенья.
Но сквозь плоть не услышать реченья Твои,
И всё меньше любви, так – хоть слёз до крови!
Время грузно течёт, и в теченьи двоит
Смысл теченья.
Мне представилось, будто бы совесть моя
Мимо мира плывёт, размывая края,
Исчезая из вида.
Что душа – это чаша, что чаша сия
Вглубь себя бесконечна, а мера питья
Нам дана не на краткий момент бытия
И присутствия быта.
Что она, как опавшие котики верб,
Взгляд-во-взгляд – отражает сыпучую твердь
Небосвода.
Где карается смертью конечная смерть,
Где твердеющий воздух оформлен как герб
Новой жатвы, где боль причиняет не серп,
А свобода.
Что несёт нам её металлический свет?
Только лязг острия, хруст отчаянных лет,
Ключ сознанья.
Выбор значит – прощанье с надеждой, тенет
Натяженье в тени самодельных планет.
Лучше гвозди любви, чем причинность и бред
Угасанья.
Боже, даруй же мне для судьбы рамена!
Я боюсь не допить до безбрежного дна
Твою помощь.
Сад с долиной всё тоньше, и озарена –
В людях, горах, равнинах – вся Божья страна,
Земли все, вся Земля. В ней – Голгофа видна,
И – начало пути – на вся веки и на
Гефсиманскую полночь.
Доходя к своему окну один,
Вспоминая строки далеких эдд,
Я сосульку вижу в разрезе льдин,
А в ее сердцевине – свет.
Это снежной бабы костел во дворе
Воздвигает детство до ноты Ля.
Это скрип заходящих в себя дверей
Над одетой в себя земля.
Для чего Ты удвоил меня, Господь?
Отлучив луч речи от ласки двух?
Где играют дети – в победе плоть,
Где рыдают их – побеждает дух.
Боже, Боже, возвах из той глубины,
Где народы и страны сплелись в ком,
Я ослеп на врагов. Что ж горечь вины
Рвет и рвет мне горло чужим куском?
Посмотрел сегодня по телевизору фильм о смерти Олега Даля и вспомнил не только тогда же, после известия, написанное стихотворение, но и саму картину смерти.
В тот год я работал санитаром в реанимационной бригаде на киевской «Скорой помощи». В стылый мартовский день (точнее, утро) я пришел на свое дежурство. Уходящий с ночного фельдшер сказал: «Знаешь, нас вчера вызывали в гостиницу – Даля откачивать. Мы приехали, а когда взломали дверь, он лежал мертвым, прямо на полу, одетый, на спине». Далее шли подробности, о которых говорить не хочется. Фельдшер мне рассказал, что Далю пытались сделать массаж сердца – и переломали ребра. Пытались колоть – ничего не помогало. Отвезли в морг.
В этот же день у нас был уличный вызов. Приехали – а человек уже умер, и нам пришлось отвозить тело в городской морг. Там я и увидел мертвого Даля. Санитары морга сами повели показать знаменитость. А живым я его ни разу не видел.
I
Тени, тени разбежались-то по свету,
Тени есть, а света нету.
Ходят-бродят эти темные фигуры,
То ль с похмелья, то ль с испугу, то ль с натуры,
И усами шевелят, как тараканы,
Разбежались за моря и океаны,
И везде, куда ни кинешься, галдят,
Голосят, с живых же головы летят,
А принцессы – нет, не к нам летят, а к теням,
Ну а мы, живые, лямку боли тянем.
II
А солдатик по дороге
Возвращается домой,
Он разбил в дороге ноги,
Но зато солдат живой.
Закурить солдатик хочет,
И смеется, и хохочет,
А потом, ну что за диво! –
Получает он огниво,
Эх, волшебное, да чудесное!
Что захочешь, сделать можно,
Только сильным быть тревожно,
Лучше честным, да простым…
Чирк огниво! – Только дым.
III
С пепелища этот дым,
Все сгорело, все пропало,
Что король, когда один?
Только шут, что рядом с ним:
От шута веселья мало.
Он сидит, поджавши ноги,
Он на дудочке играет,
В голом черепе тоска.
Он мрачней, чем эта дудка,
Знает он – все в мире шутка,
Но молчит, и видеть жутко:
Дудка… и его глаза…
IV
Что еще? Да много было,
Ничего-то не забылось,
Эх, таланта Божья милость
В горле пьяненько забилась –
Ни вздохнуть, ни выдохнуть!
Вспомнишь тень, шута, солдата,
И вздохнешь: «Был жив когда-то…»
А теперь уж нет
Март 1981 г.
Россия поднимается с колен,
А может быть, Россия только тлен,
Тоску в чужом приюте вороша,
Угаснувшая русская душа?
На красной площади нетленный мавзолей
И лики тленные средь липовых аллей,
и след любви на тающем снегу,
потерянной на дальнем берегу.
Тень Гумилёва на сухой траве,
Креп для Ахматовой, чтоб вольно выть вдове.
Цветаева в петле и в мерзлоте
Ось Осипа на каторжной версте.
Быть может, это только карнавал,
Парад теней, прошедшего оскал,
И подымается страна с колен,
И капли падают…тлен, плен, тлен, плен...
Иерархия
1. В мире есть иерархия.
2. Иерархия – творческий акт Бога.
3. Пространство и время – Слово Божье.
4. Слово Божье улавливается человеком.
5. Числа – результат человеческого усилия.
6. Слова – результат синергии Бога и человека.
7. Логос – Божественное Слово от Логоса к человеку.
Мир и бытие
8. Иерархия в мире предполагает уровни бытия.
9. Уровни бытия улавливаются формами сознания.
10. Низшая форма сознания – чистое бессловесное бытие. Физиология.
11. Человек возвышает бытие через иерархические акты.
12. Эти акты суть:
12 ;. Низший – бытие в социуме. Мещане.
12 ; ;. Средний – торговля и наука. Купцы.
12 ; ; ;. Высокий – путь воина. Путешественники, солдаты.
12 ; ; ; ;. Высший – жреческий/творческий. Жрецы, поэты, художники.
Человек и мир
13. Человек существо словесное, поскольку религиозное.
14. Цель человека – восхождение по ступеням иерархии.
15. Путь человека – путь от твари к сверхчеловеку.
16. Сверхчеловек Гумилева – одухотворенный человек.
17. Критерий одухотворенности - шестое чувство.
18. Шестое чувство – открытость миру и Богу в их единстве.
19. Сверхчеловек (антиНицше) – собирание духа и плоти через их преображение в новый антропологический вид.
20. Стадии пути (вытекает из пп. 1-7):
20 ;. От неодухотворенной материи (природа);
20 ; ;. Через рождение в мир (дарование человеку плоти и духа);
20 ; ; ;. К человеку творческому.
20 ; ; ; ; Творчество -–способность в актах: а). воления; б). памятования; и в). именования -- изменять время, пространство, судьбу, мир.
Государство и политика
21. Политика в бытии занимает то же место, которое физиология – в человека.
22. Политика может одухотворяться, проходя по ступеням иерархии.
23. Высшая, самая духовная форма политической системы, – поэтократия.
24. Власть поэтов всегда – диалог поэтов.
25. Самая логическая в смысле проявления Логоса в человеческом бытии – монархия.
25. Высшая форма политического бытия человека (в монархии) игнорирует низшие:
26. Большевистскую/насильственный захват власти париями.
27. Демократическую/свободный приход к власти купцов.
Высшая форма существования человека
28. Поэзия – высшая форма существования языка.
29. Язык – дар Бога человеку.
30. Путь от бессловесного бытия к бытию поэтическому – путь от подмастерья к мастеру.
31. Логос/Поэзия открывается а). детям (бессознательно и спонтанно), б). женщинам (эмоционально и через любовь), в). мужчинам (осознано и через овладение мастерством).
32. Мастерство – овладение правилами и приемам свободной игры человека и Божественного Логоса.
33. Поэзия – одухотворенное мастерство.
Пространство и время
34. Пространство – способ достижения и преодоления границы.
35. Время – веер в руках пространства.
36. Пространство и время зависимы от слова и формируются, питаются, соединяются или разрываются словами.
Мужчина и женщина
37. Мужчина – вектор вверх.
38. Женщина – охотящаяся кошка.
39. Женщина – добыча для мужчины.
40. Мужчина – двигатель для женщины.
Война и мир
41. Война – пространство для победы.
42. Мир – время для поэзии.
Слово, число, мера, размер
43. Слово – Божественно, число – человечно, мера – Божественна, размер – человечен.
44. Число – исследует смерть и ставит предел Божественному.
45. Слово – побеждает смерь и ставит предел человеческому.
Наука, Поэзия, поэтика.
46. Поэзия – Способ рождения пути от числа к слову.
47. Наука – возможность обрести и описать поэзию.
48. Поэзия – язык для описания открытого наукой.
49. Поэтика –
1). Суммирование путей к поэзии.
2). Исследование человеческого до границы со словом.
3). Собирание слова и числа в интегрированное целое.
50. Поэзия – одухотворение мастерства и оформление духа.
Говорили, что в обличье
У поэта нечто птичье…
А. Тарковский
А я другого времени слуга.
Жизнь входит без раздумий в берега,
Манкурты наводнили наши пляжи,
И нет примет, чтобы найти того,
Кто помнит птичьи выходки его
И время появленья стражи.
Не совесть, а петух кричит в ночи.
А я смеюсь, оправданный почти,
Хватает слов, да не выходит дело.
Мы все живём на этом берегу,
И я сосед и другу, и врагу.
Река шумит, а ведь когда-то пела.
1984
Сквозь снег, святое тело пустоты,
Застывший гимн всемирного молчанья.
Вселенная ли, Бог ли, чьи черты
Полны метели, холода, звучанья.
Кристалл любви, снежинок механизм,
Растаяв, снова возвратятся в ноты,
Как будто ангел, пролетая, вниз
Роняет слёз живительные йоты.
Нет, не Вселенная, а любящий Господь,
Не башня, мост – и брахману, и шудре.
То ль дара взор, сгоревшая щепоть,
То ль Моцарта льняные кудри.
* * *
Молчи, слухач беды, учувствуют в атаке
Подземный полк воды – из Трои, из Итаки.
Гляди, предатель дна, упырь и кровопийца,
Как по сирени сна кровавый ток ветвится.
Из черепной земли, из чернозема злого
Восходит на крови воспитанное слово.
И тяжкий колос от избытка сока клонит
И чёрных кошек флот в мышиной луже тонет
И скорая луна в разрывах от шрапнели
В осколках из окна где три сестры сидели
А нынче в коридор – спасительней улики
Теней твоих эскорт плывет в застывшем крике
Смывая по пути и сор земли, и сирых
Услышь, истец, статью – за состраданье к миру
Где плачет даже град стуча по дранной кровле
Пока идет парад врагов по общей крови
По трупам среди дня, по тропам – среди ночи
Безумная родня сжигает дом свой отчий.
* * *
Что мы делаем в той стране, где лёд?
Что мы делаем в той стране, где влёт
бьют своих и чужих кромсают.
О любви ничего не знают.
Что мы делаем в той стране, где мор?
И когда из избы выметают сор,
вместе с ним избу выметают,
о любви ничего не знают.
В той стране времён неисчислим хор,
в мире том глубина превыше гор,
мертвецы живых принимают,
ничего о смерти не знают.
А у нас всегда благодать да тишь,
если мыслишь, молчишь, словно крот и мышь,
а всплакнешь, в нору тебя запирают,
и о выходе ничего не знают.
***
В стране снегов, где места нет любви
И бьют под дых любого инородца,
Осталось только лечь и уколоться
В стране снегов, где не найти любви.
Я помню, как в квартире номер шесть
Шерстил метаметафорист нетрезвый
Слова, и словно в небе выстрел резвый
Разбужен был в квартире номер шесть.
Потом гутарили, цедили то да сё
Сквозь сито слов в напиток багроватый,
И мнилось, что ни в чем не виноватый
В конце времен ответишь вдруг за всё.
И я спросил почти как у менялы –
Скажи, пиит, зачем писать стихи
В стране снегов, в миру голов лихих?
И напивались мы мало-помалу.
Я пью опять, и проклинаю стужу,
Здесь умирать, что спиртом раны жечь,
Чтобы сполна не сечь, а ладить речь,
И вырваться из хосписа наружу.
Чтоб позабыть палату номер семь,
Перескочив сей жизни единицу,
Стать на лету вдруг невесомей птицы
И с песнею замерзнуть насовсем.
И жжёт глагол у бездны на краю.
Я замечаю, сколько я не пью.
Встаёт страна от края и до края,
И снег из букв – Отечества язык –
Пронзает сердце и вовнутрь проник,
И шепчет о любви, любви не зная.
***
Разве можно сейчас любить?
Ведь война и могут убить.
Снайпер выстрелит сквозь окно.
Не преграда для пуль оно.
Темнота ли, закат, заря –
Пробивает крышу снаряд.
И в объятья мои тогда
Ты заходишь, как в рот вода
У солдата на дне реки.
Он погиб от моей руки.
* * *
Жизнь закончена – так на стекле
Пишет Гёте согласно легенде
В белой лилии тела стоит
Увяданье Венеции ломкой
Так ли лепет любви? Так ли клеть
Не дают воплотить наши бредни?
Бренди капля на коже блестит
Капля крови за вечною кромкой
Не могу, не хочу, а в глазах
Два птенца, две надежды на вечность
У стекла нету дна, только страх
Вверх взлетая, упасть в бесконечность
Выпускной
Она стояла в огоньке –
В потоке света
Не кукла
А в длинной темной улице
Просвет
Пространства
Захваченного зраком
Вывески
Как будто
Тут рай сгустился – светлая головка
Склоненная к невинному
Наличью
Себя самой в себе
Я обернулся, заходя за угол:
Ночь, выхваченный светом
Силуэт
Японская миниатюра
Рамка
И зреющее будущее
В светящейся тиши
Склоненного к плечу сознанья
Куда мне
входа нет
Маме
Два таджика в оранжевом разгребают дорожку, –
Из окна хрущёвки зимний пейзаж.
Человек существует, как снег, прошлым:
Мамой, папой, родиной; белый коллаж
Из осколков империи, боли, спермы,
Из обрывков молитв, признаний, слов.
Человек умирает, как снег, первым, –
Раньше трав и листьев в стране снегов.
Кто пройдёт по этой дорожке? – соседка,
Сталинист ли пламенный, либерал?
Человек остаётся, как снег, – веткой
Отпружиненный в небо – синий овал.
С двух сторон стекла – снег и жар плиты, я
Потушил огонь в груди и гуляш.
Человек забыт и забит, как литые
Пули, плоть пронзающие сквозь блиндаж.
Вот таджик зачехливает лопату.
Вот дорожки снова покрывает снежок.
И глядит сквозь окно – во всём виноватый
Человек, испытывающий от мира шок.
31 декабря 2021
***
Заходишь в комнату. Все вещи, как при ней,
И тот же воздух, но слегка осипший,
И тени те же на полу лежат,
У ног хозяина в клубки свернувшись.
И слышно иногда из-за дверей:
Родимый смех и голос, милый сердцу,
И кухня та же, как была при ней,
И тот же скрип, когда откроешь дверцу.
Ночь за окном и ночи тень в окне,
И голос твой: «Сынок, проголодался?»
И стылые мурашки по спине
Бегут, как будто ты не расставался
ни с детским временем, ни с мамой никогда,
и смерть – не смерть, а тень, что за порогом.
И если в кране вдруг вздохнет вода,
то станет страшно, как при встрече с Богом.
В миру теней, где входа смертным нет,
Теперь она, но здесь,
здесь всё не изменилось даже,
И стены те же, и протёрт паркет,
И зеркало стоит как бы на страже
Пространства черного, и ты его жилец,
Провала гладкого без слов и вне движенья.
А комната – из тех краёв гонец,
Приносит шёпот, шорох, дуновенье.
Как будто в горле острый волосок,
И ты повис на грани тьмы и света,
И тихо капает из вены красный сок,
Но капли не касаются паркета.
1. Игорек
Вкушая хлеб ржаной, и сыр,
И красное вино,
Ты счастлив, друже, оттого,
Что жизнь – честней всего.
Стирая слёзы среди сна,
Когда вокруг темно,
Ты жив, дружище, оттого,
Что смерть – честней всего.
И вот птенец в твоей руке,
Распахнуто окно.
Продрог, ты, братец, - что с того?
Любовь – сильней всего.
2. Ры
Это было счастье –
Берег, залитый солнцем,
Море, залитое светом,
Мы с Рыженко у кромки моря –
Мидии лопаются от жара:
Их белая сытая кровь
Пузырится на противне:
Металлическом листе, найденном на раскопе
Античной Тмутаракани.
Сквозь стеклянную кожу банки
Светло-жёлтая плоть винограда,
Словно с неба струя солнца:
Мир, пронизанный богом,
Свет, пронизанный дружбой.
Те, кто убьёт тебя, Ры,
Тоже пьют в Балашихе шмурдяк,
И от белой мозаики над проливом
До ближней к тебе воинской части
Столько времени, что свиток,
Не успевает коснуться мрамора…
Будет ли время ещё после смерти, чтоб
Вырастить почву, испечь чечевичный хлеб,
Мрамор пройти сквозь его сетевину, лоб
Не повредив о холодное нёбо неб?
Будет ли поле, чтоб выйти, когда умру,
Светлой слезой окропляя полей росу,
Сквозь невесомое ушко земли поутру
Трелью протечь, звёздной совестью на весу.
Там ожидают – отец рядом с матерью, дед,
Бабушкин борщ, в золотистом наваре лещ.
Нити прозрачней и тоньше посмертных лет,
Имени выше, не-сущего сущая вещь..
Почти прозрачная мерцающая вязь
Сквозь хрупкожаберную кожу океана,
С просвечивающимися пластиночками связь:
И воздух, и вода, и свет среди тумана.
Как хочется вот так искриться, пламенеть.
Не насыщаясь сумрачной обидой,
Пропять стекло, над пропастью взлететь,
Своей не ограничившись орбитой, -
Сквозь короб жизни, череп немоты,
Кость лобную – туда, где всё искрится,
И сам ты не хранитель пустоты,
А рыба и цветок, и бабочка, и птица.
Иногда мне кажется, что она все-таки выползет из комнаты. Застучат копытца, или что там у них на лапках, и в узком коридоре зашелестят старые желтые обои. Потому что ее тело с шипами и какими-то наростами.
И если она не сможет легко пройти, то будет продираться и царапать стены.
Но это мечты. Когда все случилось, я был в магазине и ключ с собой не взял – выскочил на полчасика, а вот когда уже стоял под дверью, и звонил, вдруг стало страшно.
Из-за двери какой-то скрежет, цокот, рычание. Хотел звонить в милицию, но потом все-таки просто вызвал мастера и мне вскрыли дверь.
Врач потом сказал мне, что что-то похожее уже придумал один немец. Капка, кажется. Не знаю, я мало читаю. Не мое это. Могу фильмы посмотреть, что-то типа детективов. Фэнтези там, где рыцари, драконы… Блин, и тут пресмыкающиеся. Да, я его прочитал, странный рассказ. Как будто он про меня наперед знал. И про мою беду. Но там все-таки он пишет о каких-то других людях, а мне вот что делать в своей квартире. И там отец это насекомое пришиб, оно и померло. Ну или его сын, а не насекомое. А я так не могу. Я хотя и плачу каждый вечер, и нажираюсь, как свинья, но все-таки не могу ни сам ее убить, ни у других попросить. Пусть все-таки она там пока живет – живет. Даже если она уже и не человек. А кто из нас человек. Я вот когда напьюсь – свинья свиньей.
Машка когда я ее трахаю, визжит и хрюкает как антилопа какая.
Не знаю, рука бы не поднялась Разве что от страха. Но я в ту комнату не захожу. Только иногда чувствую- мочой воняет. Говном. Там сиделка сидит, все убирает, моет ее. Как-то они поладили. Моя задача – бабки зарабатывать и отдавать врачам и сиделкам. Нянечкам. Они часто меняются, долго не выдерживают. Предлагали продать ее квартиру и отдать ее куда-то, где держат насекомых или змей.
Я бы и отдал, но вот подумаю – блин, а если однажды со мной такое случится – и меня тоже на хер вышибут куда-то в клетку? К слону или того хуже – тигру.
Когда мы еще проходили практику в морге, я понял, что человек – куча дерьма. Причем особая странная куча. Уже труп, а фекалии выходят. Помню свой первый опыт по переворачиванию трупов – нас отправили в больницу на практику и там, в каких-то подземных коридорах, мы нашли маленькую комнатку.
Больница была в центре города, большая, а комнатка под ней была метров 8-10. Не больше. С холодильных установок стекала вода и пол был в лужах. Грязный цемент пол, лужи. Желтый цвет – и вся комнатка была забита носилками. Был праздник и трупы не вывозили – поэтому пришлось свалить их по два, по три на одни носилки, чтобы все носилки оказались внутри морга.
И когда мы переворачивали один труп, вдруг из-под памперсов – а его так и отправили в морг в памперсах – потекла желтая жидкость.
Это был блин апофеоз моей веры в человечество.
Венец природы. А если батюшек послушать – так каждый прям сын божий. И вдруг желтая жидкость течет из тела. Последнее слово.
Ну и какой тут смысл? Какой такой высокий блин смысл в это вложили эволюция боги бог инопланетяне?
Я потом нажрался как свинья и почти так же из меня – из всех дыр потом лилась то ли такая жидкость то ли слезы.
А теперь за стеной это существо, говорят, моя мама. Или мой отец.
Подарили мне жизнь, а теперь сами как-то разлагаются. Умирают. И что я должен как-то их спасать, помогать. Ну я и помогаю – я теперь на трех работах, хотя и в морге зашибаю до хрена. Еще езжу массаж одной дуре старой делать – жирная похотливая. Так и норовит меня за задницу схватить, за член.
Я еле уклоняюсь. Ну не подписывался я на такое. Помассировать – ок. Умею, учили. Сам обучался. Но не радовать же это жиропобное влагалище своим молодым и крепким телом.
Я вот недавно с Дашкой заскандалил.
Прям трахались и вдруг мне как будто оскал одного из жмуриков – я выпивши был. И я аж заорал, лежа на ней. Она чуть дуба не дала от страха.
Потом не звонила неделю.
А что поделать – мне по ночам теперь приходят эти синие товарищи. Как за стеной поселилась эта несчастье. Ну я ей не могу такое сказать, что вот теперь живу рядом с непонятно кем. Мудаки писатели из такой канители разводят, романы пишут, сюсюкают – а я вот живу.
Пригласил сиделку, из зоопарка. Только сам продукты покупаю, ей плачу, сам боюсь заглянуть.
Вы можете меня стыдить – это же твоя мама. Знаю. Что мама. Но не могу. Разве эта она. Я ее помню красивой, радостной. Детство там и все такое.
А тут – даже слов нет, я же не писатель.
Мне некому об это рассказать, вот и начал записывать.
Даже понравилось
Типа психотерапия. Почти как онанизм.
А все равно ведь никто читать не будет – можно не приукрашать себя. И умные мысли не выдавливать. Да и что такое умные мысли, когда желтая жижа из человека течет.
Что важнее – мысль выдавить или обосраться?
Вот без мыслей большинство вообще всю жизнь проживают, а попробуй пару дней на унитаз не садиться – сразу к врачу и слабительное дадут.
Опять же мне кто-то говорил, что аристотель прикольнулся – сказал, что в искусстве – слабительное и есть главное. Опорожнение.
Я вообще со многими дружу, ну не то чтобы дружу, общаюсь.
Говорят, что обо мне слава идет – типа когда хотят труп покрасивее сделать – я лучший.
Художник понимаешь. Рембрандт или Шишкин.
И поэтому много разных знакомых – от чиновников до философов. И после похорон многие зовут побухать. То есть поминки устраивают. Видать, думают, что мертвым от этого веселее или сытнее.
А может, свою совесть так пытаются заглушить. Говорят, что совесть всегда мучает живых перед мертвыми. Не знаю.
Я вот когда обрабатываю труп – не болит моя совесть. Перед живыми – бывает. А перед мертвыми – нет. Это ж не я смерть придумал. Не я.
А вот сколько спрашивал и батюшек и философов, ну не чиновников же спрашивать – откуда смерть. Так и не понял.
Вроде как не бог ее придумал. И сам от нее пострадал. И он всесилен. Но со смертью ничего сделать не может.
Вернее – может. Воскрес его сын, бог. Вначале умер страшно. А потом воскрес.
Ну я батюшек и спрашиваю. Ок. Сын бога воскрес – а вот мои трупы. Вернее, не мои трупы, а мои клиенты – они чьи дети? Они-то не воскресают.
Мне все священники говорят в один голос – что воскреснут.
Ну хрущев коммунизм обещал, ленин коммунизм. Сталин коммунизм, рай многие обещали.
А тут еще больше – не просто рай, а все воскреснут. А вот как – я каждый день вижу трупы. Попавших под самосвалы, после операций – без рук, ног, голов, половины тела.
Это-то зачем? Это как потом – части тела будут каждая отдельно воскресать? Зачем все такое городить? Вначале позволят расчленять, а потом снова сшивать и воскрешать?
А сгоревших в крематориях? А сгоревших в войнах печах, пожарах? А утонувших и там разложившихся – на всяких морских и речных донышках?
Вот я с трупиками общаюсь – о каком бессмертии мне можно лапшу на уши вешать. Жизнь ведь вот какая – есть она и нет ее. И все в одно мгновение. И как его измерить. Есть ли жизниметр, смертиметр?
Просто бог ждет, когда наберется определенное количество нужных ему, лучших – он их для какой-то своей коллекции собирает, нас отцеживает, чтобы мы сами тут конец мира встречали.
Блин, что я заладил?
Снова из-за стены какой-то то ли стон, то ли шорох.
Сиделка на часик ушла - а я боюсь зайти.
Мама, мамочка, что с тобой?
Я же тебя так любил. И ненавидел. И проклинал, и обожал.
Я торчу со всех проповедников и добродеев.
Вместо всех этих речей – вы в больницу к этим несчастным старикам пойдите – да хоть в морг, чтобы не заваливать по несколько трупов на одни носилки.
Раз уж все так твердят – смерть это таинство, это тайна, это .. и всякую хрень – смерь – это отрезанные ноги и руки. Жижа из-под памперсов – истерики близких или, наоборот, предательство.
Смерть открывает в человек самую хрень, какая только в нем есть.
Ни разу не видел света от трупа.
А смрад слышал много раз.
Вчера была Дашка, все рвалась в соседнюю комнату. Я ее не пустил. Потом долго ее имел, она сегодня снова приползла, просится еще. Говорит, я ни от к ого и никогда так не кончала – ты просто зверь. Настоящее животное. Вчера меня покусала. Я аж плакала от боли. Но было приятно.
Дашка – больная на всю голову. Мы на бульваре познакомились, случайно, я сидел бухал прям из горлышка. Вижу – идет молодая, в очочках, а глаза так и пылают. Увидела меня – я подмигнул, а она чуть дальше прошла. А потом вдруг повернулась и ко мне, и прямо рядом на скамейку – не угостите?
Так и началось.
Я уж не знаю, что молодую красивую девчонку, студентку ко мне привлекает, ну не старику пока конечно. Но вдвое я ее точно старше.
А она говорит – я девинантная. Меня всегда ко взрослым мужикам тянуло и всяким извращенцам.
Начиталась, дурочка, фрейда – в детстве что ли ее отец бил или что там было – учится на философском, днем в очочках такая себе студентка, а как ко мне прийдет – мы такое вытворяли.
Говорит – я тебя люблю
Дура.
Извращенка. Я ей что-то или кого-то заменяю. Что-то вытесняю. Обидел ее кто-то в детстве – ну она о себе совсем не говорит. Да и обо мне не любит. Просто бросается ко мне с сразу в постель.
И там нам хорошо.
Может мы оба от чего-то прячемся, просто я старше и лучше скрываю.
А вот она ушла, а за стеной снова скребется и стонет.
Помню, как-то был у меня момент – потянуло душу облегчить, с кем-то духовным поговорить – а тут как раз в морг тело привезли – и привез священник. Говорит – маму хоронить. Я и думал с ним о жизни, смерти, о том, что меня мучает.
А он мне денежку сунул и говорит – сделай мою маму самой красивой, молодой. Пусть вся в гробу светится.
Я и сдуру сказал – ну чтобы какую-то дорожку протянуть между нами – я с вас не возьму. Вы ж духовное лицо. Так он с такой радостью деньги забрал, что мне вдруг перехотелось с ним о вечном говорить.
И деньги обратно забрать. Не от жадности. От вредности.
Да и вообще перехотелось.
Я когда думаю о своей работе – уже давно не чувствую границы. Обрабатываю трупы, а ощущение, что они такие же люди. И это не мистика – они так же разные, телами. Даже повадками – один легко переворачивается. Будто помогает. Видать, при жизни был отзывчивым и добрым. Другой тяжелый и неповоротливый. Видать, все вредил, гадина, при жизни-то. Есть красивые, есть безобразные, есть с ужасными лицами – есть со светлыми.
Ну разве что в отличие от нас уже ничего не хотят
Может, это и к лучшему.
Я вот хочу понять – почему все утверждают, что бог справедлив и милосерден.
Почему он меня не наказал, а мою маму?
Уж я грешил и грешу так, что по мне катком проехаться – и то мало.
А мама честную жизнь прожила, трудовую. Фабрика, сына одна воспитывала – помогла, когда я в меде учился.
А теперь что там за стеной - человек, существо, животное.
Я боюсь войти.
Я поймал себя на том, что вот трупов не боюсь – а живых иногда боюсь.
Не могу смотреть что там за стеной.
Если это вам милосердный бог меня так наказывает – взяв в заложники самого близкого человек а- то какой он на фиг милосердный?
Бандиты тоже заложников берут, террористы.
В чем тогда милосердие.
Да и не видел я ни бога, ни ангелов в морге.
Я даже не помню, как это началось – но было вдруг. Сразу жизнь разделилась на две части – вот ты живешь как все, ну почти как все, со своими прибамбасами, но все-таки типа в русле общего потока. Ну вместо продажи компьютеров – обмывание трупов, или как говорят в широких массах, чтобы не шокировать цинизмом – омывание тел усопших. Смешное слово – усопший, уснувший то бишь. Может, раньше народ так и помирал – усыпая. Но нынче что ни клиент – то или мучения, или страшные травмы, или врачи не долечили, или перелечили. Чтобы сам да своей смертью, да с улыбкой – я бы такой день объявил общенациональным праздником.
Почему вообще празднуют победы? Рождения героев итд.
Ведь смерь даже важнее рождения.
Ну не родился - и нет тебя по факту, а вот когда ты есть, когда вся мировая культура и твои родители. И твои бабы. И школы да университеты тебе долбят – твоя жизнь самое ценное. И вдруг это самое ценное – исчезает, вот это же событие.
Не то, что личное. И даже не государственное – тут бы всему миру праздновать – что-то было и вдруг нет!
Это было ночью. Вернее, под утро, вроде еще вчера заходил в комнату к ней – общались, смеялись – и вдруг я проснулся от невероятного ужаса.
Я такого ни разу не испытывал – какой-то шорох, шепот, будто повеяло могильной пеленой, холодом каким-то.
Смешно, я же каждый день в морге в таком холоде. Среди смерти – и никак.
А тут в своей постели, в своем доме – и все тело покрылось пупырышками – будто меня кто-то позвал оттуда – не словами, даже не звуками – вот этим жутким замогильным дыханием – я ощутил будто ко мне летит беззвучно какое-то легкое черное покрывало и вот-вот меня накроет, и от него исходит неземной неописуемый голос-холод.
Именно так – это был одновременно как какой-то вздох и одновременно как температура.
Что-то вроде сынок, сыночек но так, что я начал задыхаться и не мог даже от ужаса пошевелиться.
Будто меня позвали с той стороны, вернее, кто-то пытался пробить стенку между нашими мирами.
У меня есть корифан, вместе учились, штаны протирали на задних партах, он после школы даже ширялся, чуть не помер, в тюрягу попал за наркоту и там выжил. Ломка была страшная, но потом, как он рассказывал, ему прямо в камеру явился Христос.
Говорит, он лежал на заблеванном полу, почти кончался от токсикоза. Не есть, не пить не мог. И тут видит – какой-то охранник. Вроде в такой же форме, а что-то не так. И даже связка ключей в руке болтается. Но голос какой-то неземной, добрый. Будто его мама окликает – сыночек. Иди кушать. Или будто он маленький ванне стоит, и сверху на него из кувшина мамочка льет теплую мыльную воду, а он пяточками топает, смеется, голой попкой вертит, как на рекламе подгузников.
Ну и этот охранник присаживается и говорит ему – тебе тяжело, Вовик? Прямо как мы его называли? А Вовик даже кивнуть не может, так ему плохо. И еле шипит что-то в ответ. Мол, помираю, дайте дозу, спасите мою никчемную жизнь.
А этот охранник улыбается как-то странно. С любовью, и будто все о вовкиной жизни знает, и кладет ему руку на лоб. – Сейчас я тебе дам другую дозу – так в голове вовика проносится. Дозу неба, райскую дозу.
И Вовик вдруг застывает в блаженстве. Ни боли. Ни блевотины на полу, ни храпа соседа-туберкулезника, ни мата. Ничего. Тишина и какая-то музыка. Сладкая, свежая и теплая одновременно. Вот такая как корка только что испеченной поляницы, чуть хрустит и ладе сладость в рту от горячего хлеба.
И он в потоках воздуха лежит. Или летит. Раскинувшись. Как на поверхности океана лежишь, и вода сама тебя выталкивает. И она тёплая и ласковая, и ты сам ее часть.
И вот Вовик так висит плывет летит в своей камере, а охранник встает и прям сквозь стену уходит, и музыка льется.
А через два дня корифан мой очнулся от комы в тюремной больницы и вдруг пропало у него желание материться, ширяться, он всех полюбил, даже туберкулезника с третьей ходкой. Который рыгал и пукал, и всех своей слюной заражал.
А когда его выпустили через полгода за примерное поведение – он таким стал верующим, бороду отпустил, жену завел, она ему каждый год по ребенку рожает.
В храм ходит всегда по воскресеньям.
И я, когда у меня такое случилось, звоню ему – Вован, помоги, подскажи. Ты же молитвенник. Помолись за меня, вот за маму мою, а, Тебя услышит Господь. ты же теперь святой.
А он мне в ответ и говорит. Конечно, помолюсь. Но ты особо не надейся на мою молитву, ты сам молись. Хотя и на свою молитву не надейся.
Господь сам приходит, сам уходит. Молитва как лотерея. Ты билетики купил, а выигрыш все-равно не от тебя зависит. Так и молитва. Ты ее в небо посылаешь, а вот дойдет ли она, так ли господь ее поймет, интерпретирует по-современному. Фиг его знает.
Может, он тебе муки послал специально, чтобы ты свою жизнь печальную кончил. А твоей мамочке – чтобы она искупила прошлое, ну или, наоборот, в награду за прошлое, чтобы смерь была без мучений..
Я его спрашиваю – ну тогда на фиг такой Бог, когда ты его просишь об одном. А он в ответ посылает другое или вообще ничего. Ты вот в магазин за колбасой пришел, а тебе продавщица приносит кирпич – ты как? Порадуешься?
А он, мудыло, мне и говорит. Может, ты на улицу выйдешь, а там скорпион сидит и тебя поджигает.
Ты вот колбасой его не убьешь, а кирпичом – легко.
Ну или ребенка спасешь от бешеной собаки…
Я ему отвечаю – ну если так рассуждать, то лучше бы мне сразу в магазине динамит вынесли я бы все подорвал, весь этот мир гнилой, ну и всех бы спас от скорпионов.
А он говорит – ну вот видишь, поэтому когда ты пойдешь в магазин, то тебе именно колбасу и вынесут, причем даже в магазине оружия. Потому что ты о себе думаешь, а не о ближнем.
Но я тебя люблю. Так что помолюсь.
Ну и поди разбери, в чем его вера. Молиться будет, но надеяться на молитву нельзя. А на что же тогда еще?
Трупы – идеальны. Они целостны, не то, что мы все. Они думают, говорят и делают одно и то же. Гармония, одним словом. Я вот расколот на хрен знает сколько частей – одной рвусь в соседнюю комнату. Упасть. Стать на колени. Заплакать, ткнуться головой в знакомую плоть, другой – аж дрожу и боюсь даже мимо пройти мимо дверей в ее комнату.
Трупов не боюсь. А живого самого близкого человека. который умирает, боюсь. И ненавижу себя за это. Презираю. И ничего сделать не могу.
А Дашка иногда вся в таком строгом чем-то почти некрашеная, строгая, умненькая, чистая, а потом как станет ко мне раком, как застонет, когда я в нее войду и кричит и плачет еще еще хочу хочу. Что это – мы животные, а где любовь. Где всякая там чистота? Жертвенность. Вот я и думаю, что не случайно там в морге остался – там спокойно. Честно даже.
Хотя теперь мне при слове духовность блевать хочется, а трупный запах кажется более вкусным чем Дашкины духи.
А иногда она лежит рядом и смотрим на меня, чистая такая, уютная. И вдруг спрашивает – а ты когда внутрь к женщине залазишь скальпелем – оргазм испытываешь?
Я даже краснею. Хотя почему, и сам не пойму. Вообще мне непонятен этот механизм стыда.
Я каждый день вижу голые тела, самые страшные, раздутые, со швами и шрамами. И чистые белые – девичьи и мальчишечьи.
Нет различия между телами. Они нам не отвечают. Вернее, язык их ответа таков, что нам непонятен.
Они уже спокойны.
Хотя и тут вру – бывают очень беспокойные типы – с оскаленными ртами, будто не закончили спорит тут, на земле, и собираются там продолжить. Но там – нету. Нету там ничего.
Я так Дашке и отвечаю – какой оргазм? Нету там ничего. Ни оргазма, ни болезней, ни слез. Только ничто есть. Хотя и его нет.
А она вдруг так приблизит свое кукольное личико, выдохнет прямо мне в глаза – за ушко зубками укусит и шепчет - а если Он есть? если там тоже что-то есть?
Я опешу, а она вдруг заорет, да и вскочит на меня – как мы там трахаться будем? Без тел-то? И ржет, прямо безумная какая.
А последний раз она заглянула. Прямо с порога вдруг что-то учуяла – то ли шорох за дверью, то ли придыхание какое? – но вдруг остановилась – прямо побелела и спрашивает меня7 – Там кто?
Я ей и сказал все. Она постояла минуту и вдруг, ничего не говоря – бросилась бежать.
Хотел я ее догнать, но не стал. Захочет –сама придёт – она дикая, все равно ее не упросишь, не остановишь.
А так хотелось – мне ведь тяжело сейчас и страшно.
Звонил комдиву – это мой дружбан еще со школы, мы столько вместе бухали, баб имели, столько пережили, он теперь банкир – он с охраной ходит, но меня к себе подпускает. Иногда с ним в баньку ходим, он снимает випсауну в центре, на Кресте, девочек вип тоже . И еда вип, и даже вода там морская – прямо и средиземного моря ему самолетом привозят в контейнерах…
А как набухаемся – он всегда плачется, что смерти боится, что снится ему смерть по ночам – потом зовет баб или даже девочек и такое вытворяет, что и мне с дашкой не снилось. Он тоже бешенный. Хотел у меня дашку купить, я ему привез ее домой, она посмотрела на него и вдруг говорит – ты гнилой внутри, тебя смерть изнутри сожрала и ушла. Он аж опешил.
А потом мы нажрались - я трупы режу. В морге пашу. А она со мной спит, а он полон сил, мускулов и бабок – а она его мертвяком назвала.
А комдивом его назвали после того, как он нас в повел в атаку на сельских парней, когда мы в школе выезжали на картошку и наметили с местными разборки – вот он тогда и встал впереди всех – с кривым ножом таким, типа флибустьер – и вдруг как заорет – за родину за сталина и побежал. А мы за ним. Местные как такую атаку увидели типа в как в фильме чапаев копелевцы идут – так и дали деру.
А комдив мне потом признался, что пока бежал с ножом на эту ватагу полудурков – чуть не обосрался.
Я так думаю. что смелость - оборотная сторона тяги к смерти.
Пока она в нем бушевала, он шел вперед, а как она внутрь ушла, в него самого – так стал всего бояться.
Мы даже такую гипотезу с ним придумали – о жидкости снаружи и жидкости внутри.
Первая – снаружи – она приходит с неба и вроде скафандр одевает человека и дает ему силу.
Но в каждом человеке есть дырочки – вроде как изъяны, христиане бы сказали – грехи.
И чем дерьмовее человек, тем дырочек больше – и вот жидкость начинает сквозь них просачиваться в тело человека, по капельке, по зернышку и в какой-то момент вдруг человек уже заполнен ею изнутри и тогда он начинает всего бояться. У жидкости такие свойства…
Трупы – идеальные люди. Лучшие. Не обидят, не оскорбят. Всегда выслушают, никогда не перебивают, чтобы рассказать о своей вшивой жизни?
Что еще от собеседника нужно.
Хоть женись на трупе – и никаких забот. Ни кормить не надо, ни одевать.
А тут – нанимать сиделку. Лекарства каждый день.
Приходится цены повышать в морге – а все на тебя смотреть начинают – ну ты и сука, Сашка. Как же ты с людей дерешь втридорога, как ты их за самое больное.
Разве можно на таком наживаться? На чужой смерти?
А мне по хрену все. На моей жизни вот все наживаются. А рядом мама страдает. Или уже не мама.
Я даже не знаю, кто там теперь и почему я все-таки должен за этим ухаживать…
Живешь нелепо, умираешь тупо. Болеешь мучительно, а обратиться не к кому. Некому спасать нас.
Некому.
Соседи таки настучали. Мол кто-то скребется в пол, стучит по ночам, стонет. Мол что там сверху происходит. Странные существа соседи.
У меня был случай – а накануне Нового Года вдруг пошли помирать трупики, один за другим. А морг – основное здание закрыли на каникулы. На три дня. Осталось лишь помещеньице в подвале больницы. На мест эдак 10. А трупов уже под два десятка скопилось к Новому году – и я стал их по несколько на каталку класть – чтобы всех поместить. Трупики уважать надо, ценить. Они долгий путь прошли. Страдальческий до своего последнего земного местечка. И что же – как же их не уважать? Тут целая арифметика получилась, даже высшая математика – я ее еще не забыл в морге, однако. Как на одном месте нескольких человек уложить? Как класть – с уважением к полу и возрасту – или исключительно по геометрическим параметрам и объемам?
А они такие все напряженные – суровые – мол я же заработал за свою никчемную или кчемную жизнь на хотя бы отдельную каталку.
Это да – думаю я, только не в нашем отечестве.
Тут мы вообще и живем должниками и помираем. И все должны государству.
Ну как его на хер не послать?
Вот в моем морге на одной каталке всемером. И соседи все какие-то случайные. Но ни один трупик другой не заложил, не настучал на него, не написал в вышестоящие инстанции о нарушении режима тишины.
Вот у кого соседствовать нужно учиться моим стукачикам.
Написали и мне сказали – ждите, говорят, теперь инспекции.
Может, Вы там незаконное что-то делаете или вашу маму мучаете. Что-то давно ее не видно.
Я все это трупикам своим и рассказал. Лекцию о свободе прочитал, шампанского с ними за Новый год выпил.
Что это за странный праздник? – Новый год? Ну ведь ложь это – что время можно разрезать! Труп можно – я даже знаю как и где. А вот время не режется. Ну или если режется, то не новыми годами и всяким таким хламом – а скажем болью, изменой, смертью вот.
Вместо Нового года ввели бы праздники – всего два: праздник Жизни и праздник Смерти…
Когда ее выносили, я спрятался вначале. Впервые испугался трупа. Но это же не вообще труп. Это труп, из которого я появился в мир. И было так страшно, что я губами в стенку уткнулся, вошел в нее как в Дашку в поцелуе. Всосался. И решил, что меня больше нет, что никто меня не видит.
Если так решить – то ты исчезаешь, и тебя никто не видит. Только если услышать всхлипывания. Или учащенное дыхание.
Но меня вытащили из стены. Из всхлипывания. Ну поддержали, иначе бы упал. Ау, трупы, мои милые. Поддержите тоже. Вы же так учтивы, никогда не перебьёте, не остановите. Я вам все могу рассказать, а тут – вы вдруг замолчали.
Ни слова мне в поддержку не сказали.
Я бы в небо закричал – если бы там хоть какое-образ был. Уха, зуба, да хоть соска. Так же нельзя, нельзя было дать мне появиться на свет, а потом и меня, и весь свет поставить под сомнение – она превратилась в такое, что и каждый может. И мир может.
Вот он есть и уже его нет.
Мир живых становится миром трупов.
Я бы закричал в небо, но вот вынесли тело, и я не нашел неба.
И стою на коленях.
И я бы в землю тоже закричал, ведь если бог есть, то он должен и под землей быть, и в небе, и даже в моем морге.
Но у меня нет слез и почему-то голос сел, все мои слезы ушли в ужас и боль.
Я думаю, нужно поменять местами живых и мертвых. Мертвые тихие, справедливые – каждый свое место занимает. Не воюют, не отпихивают друг друга. Если бог есть, то он явно в мире мертвых всемогущ – научил их любить друг друга.
А я вот даже мамочку полюбить не могу – она уже не мамочка, а кто же она? И Дашку, когда она предлагает трупы трахать.
Не могу полюбить, а хотеть – хочу. И тоже трахаю.
Бред. Блевотина. Больно
Я падаю на колени, бьюсь лбом о воздух. Как о стену бьюсь. Тук-тук-тук. Больно, больно. Прошу – спасите меня, спаси меня. Услышь и спаси. Так же больше больше нельзя. Нельзя в таком страхе или совсем без страха. Почему тебя нет? Почему я тут один. Я и мои трупы? А где же души – любимые, родственные, любящие?
Тук-тук-тук.
Приходила инспекция…
Дашка ушла сегодня. Как-то по-настоящему. Обычно мы с трудом различаем настоящее и типа прикидывается. Но тут вдруг я понял – навсегда. Какой-то иной прищур глаз, голос вдруг безразличный. Будто я сам труп.
Было так. Она пришла. А я ей не сказал, что только что с кладбища. Ну она и как обычно на меня напрыгнула. Сверху села. Стонать начала сразу же. А я вдруг ее скинул, отшвырнул – такая меня гнусь взяла. Такая обида. Что вот кто-то жив, а мамы нет. Нет, - я так и заорал. Нет, нет нет! И еще какую-то хрень про ненависть. Она сидела молча, смотрела на меня. Видно было, что наливается слезами – голенькая, сладкая, юная, совсем для другого предназначенная. Сдержалась, оделась и мимо просто прошла – и уходя сказала – мы больше не увидимся.
И я вот стою тут в комнате. Где это было, где еще вчера ночью шуршало, шевелилось, а теперь только пустота и на протёртом паркете – пятна. ОТ мочи, чужих ног, носилок и тд..
Вот чешуйка одна на полу – вот слезинка. Вот ее дыхание. Вот шепот.
И я один, совсем одни. Навсегда один.
Только плачу и лижу пол, он мокрый, соленый от слез и слюны.
Я с дыркой в животе лежу на поле боя,
1
Ты снова прав. И смерть зиме сродни,
И траурный ландшафт сродни Шопену.
Так человек, споткнувшись посреди
Цитаты с криком падает на сцену.
Так Бога встретивший, проговорив "Гряди!",
Уходит вверх, и Бог идет на смену.
2
Жизнь заполняется словами и людьми,
И завершается прощаньем и прощеньем.
Смерть – запятая, точка, нота "Ми",
Всего лишь пауза перед финальным пеньем,
И если хор оплакивает мир,
То мир готовит хору погребенье,
3
Твой каталог исчерпан, завершен.
Все перечислено, расставлено, воспето.
Ты так устал, что отплывая в сон,
Вслед за собой свой голос, как комета,
Уводишь в будущее, там, где нет имен,
И может отдохнуть душа поэта.
4
Мы остаемся в полной немоте,
И слово, как секунда, исчезает
Быстрей, чем губы принимают те
Рельефы, очертанья, голоса и
Родные звуки. Что там, в полноте,
Где Речь своих поэтов принимает?
5
Там спят во сне и наяву живут,
Там жить хотят, но до сих пор воюют,
Из камня город, как из горла, пьют,
Невой закусывая. Поминают всуе.
И профиль твой – для облаков приют,
Иглой адмиралтейскою рисуют.
6
Зима в России кажется острей,
Зима в Нью-Йорке, кажется, добрее.
Но Родина не там, где палачей
Следы клубятся и не там, где феи
Твой прах укладывают тихо, как детей,
А там, где Время в пригоршнях созреет.
7
Земля – не крест, но и ее снести
Не всякому под силу. Лишь такому,
Кто с ангелами говорил, в горсти
Нес сердце собственное. По дороге к дому,
Где ждет Отец, последнее "Прости!",
Согласно прошлому. И доброму, и злому.
II
Он уходил в Поэзию и там
Свободным становился и счастливым,
Обозначал предметы и явленья,
Бузил с грядущим, в прошлом куролесил,
Шептался с парками и с Хроносом шутил,
И был любим, и был обманут так же,
Как некогда Адам, но как Адам
Смерть с Евой разделил, так он – судьбу
С эпохой разделил. И стал – эпохой.
III
Солнце, землю отпусти:
соловей пространства стих.
Русской речи за бугром
был подарен новый дом.
Дом бывает там, где Дух
веет и ласкает слух,
любит нас и вместе с тем
не городит новых стен.
Цыц, Эвтерпа, не спеши!
лучший звук струны – души
голосок над пустотой,
переполненной судьбой.
Говори, поэт, гробам,
как прекрасен мира храм,
если наш Господь с креста
меч вложил в твои уста.
Ты ушел, но всякий звук,
если он есть оттиск мук
совершенства, благодать
будет людям отдавать.
Человеческий предел:
дом-музей для сонма тел,
а потом – страницы плеск,
город, речка, тропка, лес,
и опушка, вся в огне:
Солнца, жгучего вовне,
но ласкающего нас
теплотой отцовских глаз.
Шум луча, молитвы песнь,
в этом, кроме боли, есть,
как в пустыне от ручья,
слова ладная струя.
Великая Пятница
Плач грешника у гроба Господня
Я бы добрые дела возложил к Твоей Плащянице,
И цветы принес вместе с плачем ко гробу
В том саду, где камни тихи и высоколобы,
И в апрельский полдень впервые замолкли птицы.
Я слезами своими Её окропил бы, как миро,
В алавастровом белом сосуде, любовью полном,
В том саду, где в полночь как будто шумели волны,
Набегая на берег скальный со всех четырёх концов мира.
Я бы ждал и ждал, очищая слезами боли,
Шепотками отчаянья, страха, тоски, невзгоды
В том саду, где полночь, – разрушенный дом природы,
Жалом смерти пропятый, иглой греховной неволи.
И от слез моих в сердце моём, и во плоти, во всем существе состава,
Крохах страха и гнева, комьях праха и глины,
Как цветы в том саду, тихи, воздушны, невинны,
Три крупицы веры взросли бы – на смерть дармовую управа!
А затем я цветы возложил бы, омылся смиренным плачем,
В тишину окунулся глухой и смертной гробницы,
А потом вдруг закончилась полночь, и снова запели птицы.
И страницу иную Распятый для смертных начал.
Страстная Седмица, чин погребения Плащаницы, 2006
Великая Суббота
Ближе к вечеру, после того, как завеса
Разодралась и твердь расступилась, и после,
Когда мгла протянулась от моря до леса,
Захлестнув город, гору, реку и поле,
Мгла явилась в обличье величья и силы,
Торжествуя свое пребывание в мире,
По эфиру гуляя, кочуя в порфире
С осунувшихся плеч, распростертых к могиле.
Где во тьме, где в за-тексте, в заброшенном – там
Только мертвым стучать по недвижным доскам.
Оттого – землетрус, нищета, пустота.
Стража падает ниц и Мария рыдает.
Оттого Он не стонет и дух испускает,
Что Его уже нет на распятье креста.
Потому что он крепче отчаяний наших,
И пока мы висим между смертью и словом,
Он – во гробе средь нас, а душой – среди падших,
Чтобы им возвестить о рождении новом.
Он снисходит до дна мироздания, чтоб
Растворился земного беспамятства гроб.
Не рыдай Его, Мати! Мария, гляди:
Камень в ночь отпадет, опустеет пещера.
Смерть Бессмертный приял, в чаше – полная мера,
Пей вино – Его Кровь, Его Плоть – приÏми.
В день Субботний душой Он спустился во ад,
Чтобы праведник всякий вернулся назад
В мир, где всякий распятьем Его вознесен,
Где уже в эту полночь грядет воскресенье,
Потому что Он – Сын Человечий, и Он –
Божий Сын, и Отцом послан нам во спасенье.
Великий Четверг
Гефсиманская ночь
В эту ночь масленичные листья полны
Ветрового пространства, движенья вечны
И дыханья нисана.
Медный свет, преломляясь на лепте Луны,
Путь обратный вершит до кедронской волны,
На вершине же тьма, и тела не видны
Петра, Иакова, Иоанна.
Сон сморил их и два принесенных меча,
Остриями совпав, иллюстрируют час
Третьей стражи.
Город лег на долину, как Божья печать,
Вдоль потока цикады тревожно кричат,
И летучие мыши чернее, чем чад
Или сажа.
Но костер, от которого ныне светло,
Не имея огня, изливает тепло
До скончания века
На живую и внешне заснувшую плоть,
И пространства и времени злое стекло
Не способны сей луч преломить до Чело-
Века.
Трижды Он обращается к ученикам,
На которых воздвигнется будущий храм
Веры, где и
Спят все трое, не видя, как льет по щекам
Пот кровавый, и падает наземь Он Сам,
Обращая отчаянный взор к небесам
Иудеи.
Там, в молчании сфер, явен голос конца
Цифр и зла костяного. Преддверьем венца
Камни склона
Грудь упавшего долу и кожу лица
Раздирают, участвуя в плане Отца.
Коготь смерти острее и тверже зубца
От короны.
Под ногами солдат зреет ветхая пыль.
Факелы неподвижны. То ветер, то штиль
В русле ночи.
Жизнь свой смысл обгоняет, – пророчил Кратилл.
След, в который ты даже еще не ступил,
Зарастает уже за спиной твоей, иль,
Авва, Отче,
И для Сына спасенье сквозь страсти грядет,
Сад пространней пустого пространства, но вход
Нищ и зябок.
Жизнь теснее бессмертия. Створки ворот
Уже жизни – но Вечность за ними поет.
Нынче ж – тяжко, и спину грядущее гнет
Ниже яблок.
Я и сам углубляю ладони свои,
Чтоб по капле стекались слова для любви
И прощенья.
Но сквозь плоть не услышать реченья Твои,
И все меньше любви, так – хоть слез до крови!
Время грузно течет, и в теченьи двоит
Смысл теченья.
Мне представилось, будто бы совесть моя
Мимо мира плывет, размывая края,
Исчезая из вида.
Что душа – это чаша, что чаша сия
Вглубь себя бесконечна, а мера питья
Нам дана не на краткий момент бытия
И присутствия быта.
Что она, как опавшие котики верб,
Взгляд-во-взгляд – отражает сыпучую твердь
Небосвода.
Где карается смертью конечная смерть,
Где твердеющий воздух оформлен как герб
Новой жатвы, где боль причиняет не серп,
А свобода.
Что несет нам ее металлический свет?
Только лязг острия, хруст отчаянных лет,
Ключ сознанья.
Выбор значит – прощанье с надеждой, тенет
Натяженье в тени самодельных планет.
Лучше гвозди любви, чем причинность и бред
Угасанья.
Боже, даруй же мне для судьбы рамена!
Я боюсь не допить до безбрежного дна
Твою помощь.
Сад с долиной все тоньше, и озарена –
В людях, горах, равнинах – вся Божья страна,
Земли все, вся Земля. В ней – Голгофа видна,
И – начало пути – на вся веки и на
Гефсиманскую полночь.
Егда́ низринулся, чрево его
Разселось и выпало всё из него.
Близ ветел колючих, над жухлой травой
Качаться ему и трясти головой,
Но слову не биться в гортани ущербной,
Захлёстнутой хлёсткой верёвкой как вербой.
Где земле, горшечник, где короб монетный?
Всё тьма поглотила и смрад послесмертный,
Когда бы не Пасха, явленье Среды
Наполнило Мир теми, кто из воды,
В чешуях и зубьях, голодные, злые
Со дна поднимались, для света чужие,
Подобно его иглоперстым ладоням,
Уже не горстями, но лапами, в гоне
Все тридцать скребущих поверхность монет
Серебряных, чтоб обозначился след
В долину, что названа Акелдама,
Где смерть принимает входящих сама.
Багровою ртутью горит суходол
Для тех, кто изменой кошель приобрёл,
Для тех, кто лобзаньем предаст Господина –
И древо дрожит – и скрипит крестовина.
В кровавой земле за долиной Гинном,
Ждёт глина подземная – странников дом.
Не та, из которой Адам сотворён,
Скудельный замес для конечных времён.
Его обожгут только вольные страсти,
В огне сочетая разъятые части.
И цельное тело воскреснуть готово,
И полнится ниша для света и Слова.
Пуста корвана́. Возвративший монеты
Невинною кровью измучен, как светом.
Душой злоречивый, в жестокой петле –
Висит над землёю, ненужный земле.
А кто ею принят и в ней умирает,
Для будущей жизни, как Бог, воскресает.
Страстные седмицы 2000 – 2002 гг.
Пахнет прелыми ветками. Медленный дым
Головою качает над речкой и лесом,
В ломком палевом плате, светло и чудесно,
Тишина повисает над миром самим.
Ива руки сгибает пластичней, чем мим,
На песчаной косе под провисшим навесом
Черепахи-лежанки, сгрудившися тесно,
Левитановским воздухом дышат одним.
Жёлтый цвет растворяется в сером, огни
Разобщённых костров сквозь лесную завесу
Серебрятся, как котики, с бархатным блеском.
Скрип горящих поленьев, тепло и над ним
Человек появился и сразу исчез Он...
И ворота открылись в Иерусалим.
В стране снегов, где места нет любви
И бьют под дых любого инородца,
Осталось только лечь и уколоться
В стране снегов, где не найти любви
Я помню, как в квартире номер шесть
Шерстил метаметафорист нетрезвый
Слова и словно в небе выстрел резвый
Разбужен был в квартире номер шесть
Потом гутарили, цедили то да сё
Сквозь сито слов в напиток багроватый
И мнилось, что ни в чем не виноватый
В конце времен ответишь вдруг за всё
И я спросил почти как у менялы –
Скажи, пиит, зачем писать стихи
В стране снегов, в миру голов лихих?
И напивались мы мало-помалу.
Я пью опять, и проклинаю стужу,
Здесь умирать, что спиртом раны жечь,
Чтобы сполна не сечь, а ладить речь,
И вырваться из хосписа наружу.
Чтоб позабыть палату номер семь,
Перескочив сей жизни единицу
Стать на лету вдруг невесомей птицы
И с песнею замерзнуть насовсем
И жжёт глагол у бездны на краю
Я замечаю, сколько я не пью
Встаёт страна от края и до края
И снег из букв – Отечества язык -
Пронзает сердце и вовнутрь проник
И шепчет о любви, любви не зная.
В селе ещё спали, не зная о том,
Что рядом, в хлеву, этой ночью случилось.
Повозка с тремя седоками за дом
Последний свернула – и вдаль покатилась.
Остались подарки – в коробке из-под
Китайской продукции, и в целлофане
Набор косметических розовых вод,
И кактус, когда-то возросший в Ливане.
Звезда только села. За дальним холмом
Уже затихало звучанье колёс,
И ветер крепчал, и впритык с петухом
От холода выл приблудившийся пёс.
И холод лиловый, и выхлопы труб,
И стылой Луны уходящее тело
В хлеву, где дыханье лепилось из губ
Коров и ослов – всех гостей бы согрело.
Подарки вовнутрь уходили – в миры
Артерий и вен, сочленений, суставов,
Звенели в садах золотые шары,
Стучали колёса прошедших составов.
И внешнее это – дары и вокруг:
Дороги, столбы, провода, магазины,
Повозка с тремя седоками на юг,
Комки от рессор вперемежку из глины
И снега, и неба расплывчатый круг,
И лип, и берёз вдоль дороги куртины.
А в теле другая стояла зима:
С потерей надежды, незнанием вести,
И сердце кровило, сходило с ума,
Кудахтало, словно кокош на насесте,
И вместо подарков хранила сума
Из кожи – пакетик прощенья и мести.
Два космоса – внешний и внутренний, их
Ничто не роднило – ни хлев, ни подарки.
Снаружи светало и ветер затих,
внутри клокотало как в печке для жарки.
И если снаружи сиянье росло
На месте звезды отошедшей, то в теле
Как будто все село, и всё занесло
Как это село серой патокой сели.
И пылью покрылось глазницы стекло,
Чтоб длился фитиль, но не ведал о цели.
Внутри человека есть город и лес,
Коляска и звёзды, и хлев на границе
Последнего дома/начала небес,
Подарки в коробке и соло на спице –
И кто отъезжает, кто пробует вес
На коже сиденья, въезжая в столицы.
Но внутренний дом так от неба далёк,
Как дом за холмом от дарителя дара.
Один человек. И в хлеву одинок
Ни дальше ни ближе – чем жертва от кары.
Ольха за стеклом золотистым дрожит,
Гирлянды сквозь хвою горят как награда,
И кровь горячеет, по венам бежит
Телесного мира, артериям сада.
И точка их встречи – просвет между плит
На пыльной дороге от рая до ада.
08.02.2022
Не отлучался столп облачным днём
и столп огненный ночью от лица народа.
Исх., 13, 22
Окраины города, остовы чёрные,
Окалины воронов на небе рваном,
Оскаленных ворогов бранные раны,
Тела без названий и души удушенных,
Скелеты деревьев и склепов разрушенных...
Странно:
Куда я попал? Что за мир беспризорный
Со всех колоколен бушует в меня?
Со всех подворотен, силками кляня,
Зовёт и грозится судьбой поднадзорной,
Сожженным минувшим, смиреньем позорным,
Призваньем обманным, душой иллюзорной...
Откуда здесь я?
Криком выкрикну ль,
скомканным
в дрожащих губах,
криком, суженым
к горлу:
Откуда я здесь?
Это ль – город?..
Не помню,
Как я проходил без надежды и суженой
По городу нежному, вьюжному, южному,
Как в самости тела, беспечно, бездушно
Я жил, не ценя сладкий воздух огня...
... Мне душно ...
Распластанный воздух огнищ и пожарищ,
Как сеял и жал на пространствах тюрьмы,
Всё к свету стремился сквозь стражников тьмы,
Сквозь сыпь фонарей, сквозь коросту неонов
Не видел ожогов на кожа полей,
На теле асфальтов, каким фараоном
Ты предан, мой город? Гробницы детей
Каким крысоловьим напевом одаришь,
И чем пепелища свои отоваришь?
Мне страшно среди беспричинной толпы,
Мне душно на ярмарках и балаганах,
Мне страшно и странно:
Откуда здесь мы?
Мне страшно всё бросить, забыться невольно...
Андреевской церкви бескрылый полёт,
Толпа прокаженных, балет колокольный,
Алтарь во Владимирском, Демон крамольным,
Владимир с крестом – я спасен! – и довольно
Метаться по памяти жизнь напролёт!
Так сладко забыться, влюбиться привольно!
По городу – хохот, вино, хоровод...
Ах, это опять Pождество! Пляски ряженых,
Волы развлекаются в стойлах отверженных,
Поют мертвецы в саркофагах острожных,
Разрушены башни и в городе стражи нет,
Отравлены ясли, мы порче подвержены,
И сладко любить и любить невозможно,
И кто это?
Кто это
в колокол бьёт?
И что это?
Что? – мне мерещится, что ли:
Над пастбищем города – белое поле,
Над пастбищем мира снегами метёт?..
И бойкая тройка звенит бубенцами,
И бесы вприсядку идут молодцами
По снегу босому...
Пушистым песком,
Желтком мирозданья бегу, зыбконогий,
Откуда я здесь?..
Это ль я, без тревоги,
Без муки, истерики, выкрика, страха ,
По пляжу несусь к просветлённой воде,
Срывая свою оболочку с рубахой...
... Цыплёнок разбил скорлупу сознанья ...
Я в мир вырываюсь, не ведая, где
Теперь я и что это – Днепр? это – город?
Егo придыханье, струящийся говор?
Над морем деревьев – поветрье раздора,
Поверье пожаров, и горя, и мора,
Сквозь горы деревьев, сквозь горькие взоры
Куда нас несёт?
Это ль – День приговора?
Сквозь сыпь фонарей, сквозь коросту неонов
Не видно ожогов на теле твоём,
Мне преданный город, каким фараонам
Ты продан, мой город, зачем и почём?
Во время какое, ты – Рим или Троя?
Народу ль чужому, врагу ль своему?
... Цыпленок склевал пирамиду по зёрнам... ...
… Считатель ждет рифмы к "по зёрнам"? – "позор
вам!'
Я щурюсь, мечусь, я понять не могу –
Сирень ли пылает на том берегу?..
Под хохот купальщиц в ангинном бреду,
Под хохот геттер в Гефсиманском саду, -
Откуда я здесь? – на снегу, на бегу,
На золото Лавры золою бегу.
Там хата – в обугленных стенах, там – мать,
Там воздух отравлен, там сладко дышать.
Откуда я здесь? Лица ль, тени ль, иконы?
Как Он далеко, но ни звука, ни стона!
Ни неба на небе, ни звёзд, лишь одна
Надсмотрщицей чёрной, горчичной сиделкой,
В полынном дурмане на полой сопелке
"Осанну" дудит над агонией дня.
Распродано небо, закончена сделка,
Откуда здесь я?
А в сладкой реке и тепло мне и мелко,
И можно барахтаться в хляби и влаге,
И в Бабьем Яру, и в школьном овраге,
И франтом пройтись по бульварам бумаги.
Откуда я здесь?..
Среди горнего света:
То ль – огненным столп, то ль – с распластанных веток
грифонов и гадов струятся тела...
Горячая грелка на коже ознобной...
То ль с дерева мира, то ль с дерева зла,
В постель мою падает тяжкая мгла,
Помпейской лавине подобна...
Пятнистые ленты беспомощно вьются
в зубчатых ладонях силка...
Холодная грелка на коже горячей...
Горящие птицы слетят с потолка
возмездьем незрячим...
Приблизятся, клюнут в глаза, распадутся...
Змея – на пригрудье да жезл – на блюдце,
На шарфе – петля да цикута – в стакане,
Да красные стены в далеком тумане...
На Байковом кладбище – там, на краю –
Мой дед, моя совесть... Я в небе стою,
И вижу-не вижу, как в славе и силе
То ль – огненный столп, то ли – облако пыли
ползет по державе и что там такое? –
Нет города, Лавры, реки, только поле –
То в жёлтом снегу, то в прозрачном песке.
Откуда я здесь?
Столько страха и боли
В одном моём теле! Неужто же я
Стал городом прежним, но как без меня
Я сам отказался от света, сирени,
Купальщиц, воды, Гефсиманской судьбы,
Паденья, мученья, прощенья, паренья,
любивших меня, разлюбивших – увы!
Бежавших от пепла, прошедших пески,
забывших о нас, непришедших оттуда,
где нам не бывать, где – не вспыхивать, где
не клясться золою, не клясть пепелища,
где мёртвые нас ни за что не отыщут,
где мы не отыщем живущих, где без
змеиного жезла не слышно небес,
не видно земли, и, –
ломая колени,
в падучей, в мольбе (умоляю – снеси
и эти слова, в – Никуда, в – Ниоткуда,
в – Безумие, в – Ожидание чуда,
в – Спасение, в – Веру с лицом травести,
в – Безверие даже, в – Ничьё и во мне
живущее – вражье...)
Прости мне, прости!
В колючей воде, в беспросветном огне
Ору – упаси этот город, спаси!
Пускай без меня, отлучи меня, буду
Отверженным, ряженым, всем что ни есть:
Шутом, прокаженным, но город мой весь
Спаси, сохрани и помилуй...
Откуда
Я здесь?
1984-1986 гг.
Россия
– мачеха, любовница – Европа,
Смерть – родина, бессмертие – земля.
Восстаньте, павшие, из ледяного гроба,
Из лагерей и мавзолеев, чтобы
Остался жить и выжил с вами я.
Зерно падет, да возродится колос!
И этот Божий дар ушел навеки.
Зеркальная судьбина раскололась.
Душа болит, соль разъедает век,
И тяжелей камней небесных голос.
Какою карой наградить вас, братцы,
Сородичи по родине Ничьей,
Сограждане, младенцы-святотатцы,
Писцы из штаба реабилитаций,
Чтецы истории, лакеи палачей?!
Ни силы нет, ни голоса, ни крова,
Ни дьявола, ни Бога надо мной,
Лишь черной шалью брошенное слово
Летит сквозь мир без образа святого,
Без совести, без памяти земной.
Спокойно ль там, за той чертою боли,
За той неосязаемой чертой,
Где бьют поклон Его нижайшей доле?
Как там – в молчании, недвижности, безволье,
В раздолье том, в тисках отчизны той?
И не покаяться и не смолчать, ведь боль же
Острее света, темени темней,
Короче смерти и бессмертья дольше...
В чужих краях крестов российских больше,
Чем на беспалых куполах церквей.
Декабрь 1986 г.
Памяти О.Э. Мандельштама
Что так радовало,
вдруг стало грустью,
Положительное кануло
в минус,
И вздохнуть бы
на заре полной грудью,
Да уже никак я
с места не сдвинусь.
То ли время подоспело
прощаться,
То ли всё перегорело
по делу,
Только птица под
названием счастье
Улетела из уставшего
тела.
Подлетает вечный аист
к гнездовью,
А птенцы-то и супруга:
- А чё ты?
И нисходит ангел дел
к изголовью,
И диктует
буквы, образы, ноты.
Находит бомба теплое гнездо,
Ложится сон, устав дышать, на дно,
А ты глядишь в щербатое окно
И видишь: звёзды в небе золотистом
Полны печали, стройные ряды
Плывут по вакууму мировой воды,
Питая трупами эдемские сады…
И ангелы проносятся со свистом.
Разве можно сейчас любить?
Ведь война и могут убить.
Снайпер выстрелит сквозь окно.
Не преграда для пуль оно.
Темнота ли, закат, заря -
Пробивает крышу снаряд.
И в объятья мои тогда
Ты заходишь, как в рот вода
У солдата на дне реки.
Он погиб от моей руки.
Гангрена
Она не слушается тебя
Она впивается в тело изнутри
Тело, которое могло бы стать
храмом Божьим,
А становится замком для червяков,
Убежищем для кротов,
Перекусочной для хтонических попрошаек,
Она –
Сиренево-синяя,
странный цветок, черное молоко,
Лепестки гниющей плоти,
Бутон распускающегося ничто
Холодного, бесплотного в
Темной норе ещё – плоти
Которая могла бы заполнить
Соловьями храм Божий,
Как утро без боли.
Себя не наказывая,
Бредет,
Внутри по костям, сочлененьям, по
Венам, артериям ,мясу, коже,
Боже. Она и есть – жизнь,
Умирающая. Карающая, ползущая, алчущая,
В теле, которое могло бы стать храмом
А стало театром,
Позорищем,
Капищем.
Поприщем
Для червяков
Ган – грена
Г-ниль
Гно-мы
Ган-грена
Га-нгр-ена
Ганг-рена
Река плещущей
Смерти
Смерти
Смерти
Которая строит стены храма
Контрфорсы боли, арки струпьев
Подпружья истерик
Сме-рть
С-мерть
В хрусталике у меня – туман
Зренье для боли – черно
Серое застит простор зраку
Уходит в подземный конус крена
Крошева, схронов для червяков
Тружеников твоих – стройная жизнь,
Трен таран, гонка, стройная
Грань горла,
Речь ренты
Грош гроба
Грош града
Гром гроба
Ганг-грона
Трена – еда
В чёрных лепестках
Чрева
Грунта
И больше не вижу я храма бога
И в снах моих меня засыпает чернь
И в снах моих
ме-
ня
Распинают кроты
Что мы делаем в той стране, где лёд?
Что мы делаем в той стране, где влёт
бьют своих и чужих кромсают.
О любви ничего не знают.
Что мы делаем в той стране где мор?
И когда из избы выметают сор,
вместе с ним избу выметают,
о любви ничего не знают.
В той стране времён неисчислим хор,
в мире том глубина превыше гор,
мертвецы живых принимают,
ничего о смерти не знают.
А у нас всегда благодать да тишь,
если мыслишь, молчишь, словно крот и мышь,
а всплакнешь, в нору тебя запирают,
и о выходе ничего не знают.
Молчи, слухач беды, участвует в атаке
Подземный полк воды – из Трои, из Итаки.
Гляди, предатель дна, упырь и кровопийца,
Как по сирени сна кровавый ток ветвится.
Из черепной земли, из чернозема злого
Восходит на крови воспитанное слово.
И тяжкий колос от избытка сока клонит
И чёрных кошек флот в мышиной луже тонет
И скорая луна в разрывах от шрапнели
В осколках из окна где три сестры сидели
А нынче в коридор - спасительней улики
Теней твоих эскорт плывет в застывшем крике
Смывая по пути и сор земли, и сирых
Услышь, истец, статью – за состраданье к миру
Где плачет даже град стуча по дранной кровле
Пока идет парад врагов по общей крови
По трупам среди дня, по тропам – среди ночи
Безумная родня сжигает дом свой отчий.
Маме
Два таджика в оранжевом разгребают дорожку, -
Из окна хрущёвки зимний пейзаж.
Человек существует, как снег, прошлым:
Мамой, папой, родиной; белый коллаж
Из осколков империи, боли, спермы,
Из обрывков молитв, признаний, слов.
Человек умирает, как лёд, первым, -
Раньше трав и листьев в стране снегов.
Кто пройдёт по этой дорожке? – соседка,
Сталинист ли пламенный, либерал?
Человек остаётся, как снег, - веткой
Отпружиненный в небо – синий овал.
С двух сторон стекла – снег и жар плиты, я
Потушил огонь в груди и гуляш.
Человек забыт и забит, как литые
Пули, плоть пронзающие сквозь блиндаж.
Вот таджик зачехливает лопату.
Вот дорожки снова покрывает снежок.
И глядит сквозь окно – во всём виноватый
Человек, испытывающий от мира шок.
31 декабря 2021
https://www.topos.ru/article/poeziya/chistoty-iznachalnoe-siyanie
но нет никак на стылом берегу –
на склизком как предплечье у больного
с той стороны…
и я бегу бегу бегу
и не могу никак туда добраться,
откликнуться на зов.
но зова нет.
Есть только дно реки и
чёрный жирный ил
И плотная завеса между нами
Здесь только гости.
И мировая глухота.
Я жил.
Живу, и буду жить, но сам собою
Вдруг тоже там, как будто я не я
А переносный ветер, пыль, пыльца ли
С той стороны смотрю – здесь
только тень моя.
Здесь только гости. Но гостей не звали.
Когда-нибудь мы все пройдём по дну
По голому предплечью у пространства,
по чёрной шее, шерсти, подбородку.
И вдруг провалимся в огромный белый свет,
Как будто кто убрал перегородку.
Какое-то сиротство, впопыхах
Натянутое на матрас вселенной.
Не роза белая на траурных устах,
А роза чёрная, пронзающая вены.
Не тело белое младенца средь воды,
Но туловище смертное нагое,
И если я завис на ниточке беды,
То он висит на волоске покоя.
Осталось только: жёлтое пятно,
Мокрота в банке, сквозь стекло на кухне
Видать неоновую надпись. Но окно
Внезапно гаснет. И слова потухли.
4.12.2021
Ночь уходит как в поезде точка туннеля,
Как разорванный воздух в прорехах апреля,
Не оставив ни тройки, ни одеколона,
Боль уходит как римлян в туманы колонна,
Как во чрево кита золотушный Иона.
Остаётся пощёчина воспоминанья,
Аонид в неразвёрнутом небе рыданья,
Ожиданье прощенья с дверными хлопками,
Крыльев ангельских клёкот на бедными нами,
Одурманенным дном, золотистыми снами.
Над селеньями нищими, скудной природой,
Над родным, над чужим, сумеречным народом.
Ветки с увядшим жёлтым
Небо – с прогалинами неба в себе
Между скольжением и красотой
Легкого утра прозрачное свеченье
Человек – сопутник пустующему в себе
По жёлтой дороге открытыми стертыми стопами –
в пыли он движется
двоится, воет, веет, ваяет –
глубже и глубже в свеченье
Там, в глубине глубины брезжит
Механизм с шестерёнками, приводными ремнями,
Пульсирующей кровью шлангов и проводов, -
Бесплотная вечно работающая машина
Любви.
***
Заходишь в комнату. Все вещи, как при ней,
И тот же воздух, но слегка осипший,
И тени те же на полу лежат,
У ног хозяина в клубки свернувшись.
И слышно иногда из-за дверей:
Родимый смех и голос, милый сердцу,
И кухня та же, как была при ней,
И тот же скрип, когда откроешь дверцу.
Ночь за окном и ночи тень в окне,
И голос твой: «Сынок, проголодался?»
И стылые мурашки по спине
Бегут, как будто ты не расставался
ни с детским временем, ни с мамой никогда,
и смерть – не смерть, а тень, что за порогом.
И если в кране вдруг вздохнет вода,
то станет страшно, как при встрече с Богом.
В миру теней, где входа смертным нет,
Теперь она, но здесь,
здесь всё не изменилось даже,
И стены те же, и протёрт паркет,
И зеркало стоит как бы на страже
Пространства черного, и ты его жилец,
Провала гладкого без слов и вне движенья.
А комната – из тех краёв гонец,
Приносит шёпот, шорох, дуновенье.
Как будто в горле острый волосок,
И ты повис на грани тьмы и света,
И тихо капает из вены чёрный сок,
Но капли не касаются паркета.
В глазном хрусталике такая тишина
Что кажется – мир этим насладился,
Перевернул пропорции сполна.
И виснет, на осине удавился.
А был бы перевернут сердцем вниз,
Отрезан от небесной пуповины –
Смотрел бы сквозь людей, но вот во мне завис,
И тьмой внутри объят не вижу больше Сына.
И мглой вовне объят - не ведает хрусталик,
Что если есть огонь, то он невидим тут.
Что он скрипит в тоске, подобно миру галек
Под смертною пятой, – когда топить ведут…
- Игоречек, мой дружочек,
Где же ты теперь?
Тишина какая! Прочерк...
Дуй ли, плачь ли, пей.
Нет от этого спасенья
Ни под чьим крылом,
Тишина как воскресенье,
Ну а что потом?
Ведь уходит вместе с ближним
Целый мир округ.
- Я теперь в краях с Всевышним
Другом, милый друг.
На поздних страницах ненужного быта
Ему показалось: нелепо и внятно,
Красиво, безумно, завеса, открыто,
Что все промелькнувшее – все же понятно.
Любовь – неожиданный зов ниоткуда,
И чувство стыда за второе сознанье.
Живущее в сердце, как будто Иуда
В саду Гефсиманском дает целованье.
И дружбы глоток, и надежное слово,
Когда все обрушилось, скрылось, калекой
Отвратное что-то от боли готово
Тебя растолочь до последних молекул.
И стыд, троекратно стучащий как пепел,
Разлука с отцом и беспомощность мамы,
И этот, всегда завершающий петел:
От первого вздоха до смерти до самой.
О, Господи, Господи. Что ж Ты так грозен?
Сквозь немощь, безумие, боль… Но хотя бы
Улыбка от детского смеха и слезы,
И слезы любви к самым близким и слабым.
16 июня 2021 Минск
Боже, как ветер крутится в окне,
Песнь панихидную ластит ко мне,
Коршуном бьётся в сетчатке ветвей,
Френы клекочет по жизни моей,
В белых сугробах: гробы и горбы,
В стылом пространстве чужбы, ворожбы,
Очи метели глядят в никуда,
Словно слетелась слепая орда,
Словно снежинки – крылатые сны –
Плачут телами о смерти весны.
Жизнь ли – ступая по телу стекла,
Каплей стаккато, - слезинкой стекла.
Излучина твоего тела похожа на излучину озера
Может, пролива, Босфора, скажем, или Дарданелл
Выходит Леонид, и кровь бурлит у познера,
И эфир бурлит от неистовства либерального fair well
Свобода, говорят, есть право личности,
Но моя личность – тяга к твоему телу,
К его чистоте, нежности, словно я сын античности,
Но струги мои прохудились, и не могут войти в Дарданеллы
Я говорю тело – но имею в виду – душа
Потому – что мы созданы как единое целое
И течёт Босфор, речушка, поток, шурша,
Словно чёрное трётся о белое.
Я бы тебя любил, когда бы умел,
Когда был бы достоин такого чувства.
Язычник Олег – покоритель любых дарданелл,
Но и Олег – муха в сетях геометра Прокруста.
Итак: с одной стороны меры: пространство, время, объём,
С другой стороны – желания, надежды, тяги.
Я говорю о ней, но думаю только о Нём,
Том, Кто не именуется ни в беседе, ни на бумаге.
Важно, что это была первая официально утвержденная в СССР диссертация об акмеизме. 1987 г.
https://www.topos.ru/article/literaturnaya-kritika/russkaya-revolyuciya-v-tvorchestve-akmeistov-prob...
https://www.topos.ru/article/literaturnaya-kritika/russkaya-revolyuciya-v-tvorchestve-akmeistov-prob...
* * *
1
Вот снег, он внешне – кеплеровский бог,
А внутренне – душа ребёнка.
Вот хлеб – он внутренне – в себя ушедший стог,
А внешне – силуэт потомка.
Который в ночь, когда приходит смерть,
Сидит и плачет над нелепой жизнью,
И вдруг в окно стучится липы ветвь,
И Бог глядит сквозь раму с укоризной.
2
Когда таблица Мендлеева
Наш мир замкнула в категории,
Труба вздохнула Галилеева,
И луч скользнул по траектории.
Одним концом – как в небе радугой, -
Уткнувшись грунт, надежду, щит,
Другим – когда приходит пагубой,
И мир вокруг себя мертвит.
3
Оказавшись, как Кант, между мыслью и вещью,
Запинаясь на К – кровь из горлышка хлещет,
Окропляет пространство и время собою,
И забыло, как слово граничит с судьбою,
А сквозь горло сквозное душа вылетает,
Но об это пока ни полслова не знает,
Спотыкаясь на С, – между смыслом и знаком,
А когда исчезает, становится мраком.
4
У светил от Эйнштейна досталось намёком
Возвратясь, оказаться моложе себя же,
Человек же собой заполняется, даже
Не стыдясь опустевшей души одинокой.
И когда искривлённое время дуплетом
Ударяет по области сна и побудки,
Умирает душа на руках незабудки,
И летит в небеса с ускорением света.
Певучего дождя слоистая структура
Как будто органист - и цель, и партитура
Как будто в ней живут волокна и валторны,
И окна в никуда, и воскресенья горны
Струись и пой, дружок, а может, враг небесный
В тумане пустоты, в обители телесной
Как будто нет воды, живой ли или мертвой,
Воздушные кроты пройдут норою торной
Слепые – в никуда, прозреют – водяные,
Звучи, орган-вода и струи лей живые.
Качели мне напоминают рост
Не времени, а несколько иначе –
Квант воздуха, когда откроешь рот
В реке времён, и будешь им захвачен
И не пространство, будто от волны
Оно чуть искривляется в движеньи,
А той реки, и рока глубины,
И мальчика на сломанном сиденьи.
Когда тебя отцовская рука
То в небо посылает, то на взлёте
Вдруг остановит…
Возьмем
как можно больше!
Прыгнем как можно дальше!
Будет все это – с Польшей
Связано – или с фальшью?
Глотнем как можно глубже!
Скакнем как можно выше!
Родина – это на службе
Как бы чего не вышло.
Как бы чего не стало:
Свободы, равенства, братства.
Родина – это жало,
Не надо змеи бояться!
Родина – это прутья:
Берёзы, озёра, реки,
Чаянье вод, по сути,
Забота о человеке.
Родина – это колос,
Пшено, рожь, гречиха,
Ну-ка, во весь голос,
Только чтоб было тихо!
Чтобы не валко, не шатко,
Родина – это не к спеху,
Народ, богоносец, шатов
утёсов – и треснут вехи!
Нам пьеху на всё: эпоху,
димку, петьку, маринку,
что самозванцу плохо,
то матросу – в ширинку
зимнего подземелья,
летнего солнцестоянья.
Выдюжим же, Емеля,
Мелим до кровопусканья!
От Смуты и до раскола,
От Рюрика – до ракеты,
От – беленькой – до рассола,
От чёрненького – до света,
пророка, чумы, музы,
тулупчика, бедной няни,
от Нестора до Союза,
Помянем себя, помянем,
От Рюрика до Володи
Ульянова иль другого,
Хлебнём при честном народе,
сглотнём – и хлебнём снова!
Беги, печенег, подале,
Французы, германцы, ляхи –
Грозный встаёт сталин
В белой как кровь рубахе.
И в хороводе общем
Жертвы да с палачами:
- Мы де уже не ропщем,
Хрен, что ли, братцы, с нами!
Хрен редьки не слаще,
Дёготь не горше мёда,
Коли народ – пропащий,
Сделаем всё для народа.
Чтоб палачи да жертвы,
Галочки, воробьи ли,
Эх, на одно жерди –
Мух переловили.
Чтобы в Отечестве нашем
Только одно единство,
Сеем, растим, пашем,
Уничтожаем свинство
И от Майдана до Красной.
И от Карпат до Урала,
Тихого – тропкой ясной
Идёт Иоанн устало.
По щучьему – и бутылка,
По-птичьему – и сноровка,
Дуло - в прицел затылка,
Снова в руках винтовка,
Мирные ледоходы
И поезда-кометы,
И значит, не будет восхода,
И значит – одни рассветы.
Так выпьем, восстав с дивана,
Единство, любовь, память,
Руки дрожат спьяну?
Что это, братцы, с нами?
Родины это зовы,
Кажется, полегчало.
Выпьем и вздрогнем снова,
И всё повторим сначала!
https://soyuzpisateley.ru/publication.php?id=1344
Если бы душа могла удержать карандаш, мы бы обязательно прочитали
историю: «Смерть Довлатова» by Довлатов. Она бы выглядела так.
Люди в белых халатах.
Когда меня привезли в реанимацию, клиническая смерть уже наступила.
До этого, впрочем, была клиническая жизнь. Их объединяло отсутствие
перспективы. Врач на хорошем американском (мне никогда не стать
врачом) говорит: «Мистер, я не могу вас реанимировать. У вас нет
страховки». – Тем более, мистер,– говорю на русском, – следует
меня спасти. Это единственный-таки шанс ее завести. Боюсь, после
смерти мне уже ничего не выпишут. В царстве мертвых нет социальных
работников. Разве что там – территория России.
– Но деньги я получаю здесь,– возражает человек в белом халате.
– Пришлось умирать в машине «Скорой» – слава Богу, шофер не мешал
– страховки не клянчил.
– Как я потом узнал, он приехал в Нью–Йорк из Одессы.
Роман «Мастер и Маргарита» вызывает множество интерпретаций, причем часто эти толкования противоречат друг другу не только в частностях (анализе исторических, религиозных и культурологических деталей, аллюзий, прототипов и указании на источники т. п.), но и в целом. Исследователи, игнорируя или считая несущественными целый ряд вопросов, присутствующих в тексте, придают или навязывают тексту те смыслы и ценности, которые имплицитно содержатся в собственных методах толкований, но ничем не подкрепляются изнутри структурной формы романа. Или даже противоречат сюжету. Сам смысл романа ускользает от аналитика или определяется таким образом, что важным оказывается не позиция автора, а позиция интерпретатора.
Реконструкция авторского замысла и есть одна из задач этой работы.
Мы считаем, что сама возможность текста романа «Мастер и Маргарита» быть истолкованным разными, в том числе и противоположными друг другу способами, входит в структурную форму романа как ее семантическое зерно, как не только авторская интенция, но и как инвариант поэтики Булгакова, строящего повествование в своих текстах специфическим образом, который и будет, в том числе, предметом нашего анализа ниже [п. 1. 1 – п. 4]. Эта специфическая булгаковская оптика должна обязательно учитываться, как и семантика образов (см.: п. 2 и подпункты п. 2, п.4), и анализ лейтмотивов и т. п. и т. д. Более того, можно утверждать, что не увиденные и не отрефлексированные оптические ловушки в тексте Булгакова мешают прочтению романа как целостного произведения.
Полностью:Что у нас в крови: бунт, царь?
Красным на груди: бант, гарь
в перелеске, где сквозь щетину трав
черви по земле – вкось, вплавь.
Ливневый распад: ад, вдох.
Что у нас: парад, бег, бог?
Свислочь или Днепр, Неман иль Ильмень?
Что у нас в душе: ночь, день?
Как имперский стяг, да в траву упал,
Как воскрес варяг, враг, ал
По сосудам ток, тик, стук
В перелеске стих страх, звук.
И блукаем мы, и кричим ау!
И свободы ждем, и бежим в тюрьму.
- Ты видел ли бунт, или небо в крови?
- Я видел сквозь грунт, как летят журавли,
Как белые воды по жилам текут,
И жёнки рыдают, и хлопцев ведут.
- И что ты подумал, вернувшись сюда?
Что жалко костюма, что сгнила вода,
Что в небе журавль, что синица в песках?
- Я понял, что бунт – это бинт на висках.
Под этим бугром, (там, где тень), и под тем,
Сплетаясь корнями, как жилами тел,
Убийца и жертва, диктатор и вождь.
Омоет нас всех ослепляющий дождь
К 150-летию публикации в стенах музея-квартиры Ф, М. Достоевского состоялся круглый стол «Что доносит эпилог романа «Преступление и наказание?»[1] Ряд исследователей спорили о естественности эпилога в логике целого романа. К общему мнению так и не пришли. Часто диспутантов видели в эпилоге идеологическое насилие Достоевского-мыслителя над Достоевским-художником, приведшего своего персонажа к раскаянию не через внутреннюю логику развития образа, а через внешнее по отношению к Раскольникову авторское желание «спасти» своего героя. Чтобы понять логику автора, необходимо ответить на вопросы: «Что происходит с пространством, когда человек освобождается ото всех табу? Остаётся ли оно таким же 3-ёхмерно объективным ньютоновским или деформируется? Может ли пространство быть местом присутствия Бога в ситуации, когда человек Бога не видит? Что происходит с пространством, которое посещает Бог, как изменяется его мерность?». Поиску ответа на эти вопросы и посвящена данная работа.
https://www.topos.ru/article/laboratoriya-slova/inzhener-dostoevskiy-ili-avraam-i-prostranstvo-germe...Девятое августа, девятое мая
Весенняя горечь, летняя стая
От Бреста до тихого свет-окияна
Народ-богоносец под сенью смутьяна
Под царством лже-бога и лже-командира
Воюет, стреляет и все ради мира
По берегу бродят старик со старухой
Емелька проходит сквозь конское ухо
Пугач по степям вдохновляет калмыков
Тропой рукотворной державой великой
И вечное рабство как серьги цыгана
Бренчит по ночам из ноздрей у демьяна
И варят уху и гуляют по полной
Над речкой сухой под пустой колокольней
Я оказался наказан,
Пляшет топор у стены
Белые хрупкие вазы
Жёлтых бутонов полны
Словно следы от проказы
Точками воспалены
Колют шипы неотвязны
Стенки хрустальной весны
Совесть как будто в сосуде
Память как будто в бреду
Первые бедные люди
В первом счастливом саду…
Голову чью-то на блюде…
Танец в девичьем аду.
Господи, дождь, париж, вальехо.
Было-прошло, пьеха, эпоха,
Есть ДНК для светлого смеха
И РНК для вечного плохо.
Капля воды, стихии, эдема,
Сердце в щепотке, на лбу экзема,
Врач в белом, ладонь с лекарством:
Необратимого времени царство.
Вот воздух встал как в кресле инвалид:
Беспомощно и ожидая чуда.
Безумный шмель, что гоночный болид,
Рассёк крылом то место, где посуда
Когда была бы, разлетелась всклочь,
И ранила ладонь и роговицу,
Но тишина, когда наступит ночь,
Такая, что от совести не спится,
И нет дыханья рядом, и шмеля
С пространством для полёта нету тоже,
И слово каждое, как доску грифеля,
Пронзает сердце, не поранив кожи.
Гадамер сказал - нет переносу
Рикёр сказал - метафора - не философия
Помнишь?
жаркий полдень на Крите
машина с кузовом и надписью на нём:
μεταφορά?
будто
ты вошёл в поток времени
и оказался богом
Я бы выпил с тобой, но тебе нельзя,
Потому что УК РФ,
Потому что любовь означает – взять,
А возьмешь – аутодафе.
Я бы ночью гулял вдоль Днепра с тобой,
Где осока и влажный песок,
И горячая ночь, как травы настой,
Или пуля в спящий висок.
Я читал бы стихи и глотал слезу,
И плевать, что в РФ - УК,
И губами ловил на лету стрекозу,
И в руке бы дрожала рука.
Но к зиме стрекоза оставляет мир,
Днепр уже не в РФ давно,
И похоже сердце на в дырах сыр,
И трещит, что плёнка в кино.
И УК не страшит, и нагорный глагол
Вверх зовёт, но силы ушли.
Я любил бы тебя – но горчит рассол,
Да и он отрезвляет ли?
***
Как хорошо, когда в руке тепла краюха,
И нет отличия у живота от брюха,
И плоти торжество есть утвержденье духа.
***
Лук с маслецом, сальцо, и водочка - отменны
Земля дарит плоды и пышет непременно,
И семенем полна как моноцитом вена.
***
А ты как пёс в саду, как пигалица в клетке,
Как таракан в норе и сыра шмат на ветке,
Горчицей рану жжёшь, как бы слезой в пипетке.
***
Я жил по Бахтину, перебирал сюжеты,
Я целился в отцы, а попадал в поэты,
И плата как всегда – больничный вместо света.
***
Мой голос разрывал аорту ежедневно,
Пусть я внутри немой, но внешне как царевна,
То холодна, то гневна.
***
Но всё-таки любил неведомое в небе,
Ржаную пыль да соль, да золото на хлебе,
Что клавы лазурит у батюшки на требе.
***
Когда конец придёт, то ль вирус, то ли парус,
Я к рампе подбегу и зарыдает ярус,
И в люстрах задрожит от горечи стеклярус.
***
Вот партии финал – свет наслажденья: вспышкой
Мгновенья у лица, у офицера – с пышкой…
Уж лучше на лету, чем на плацу с отдышкой.
***
Нерукотворный троп, космическая тропка,
Вселенная, жерло, река времён как топка,
Как огонёк в лесу, твоё дыханье робко,
***
И локон у лица, и первое дыханье
Сбивается как бы проходишь испытанье,
Гагаринский призыв и аонид рыданье.
***
А пустят под расход, так ангельское пенье
Возьмёт меня за круп, и крупчатое время
Просыплется сквозь жизнь на стынущее темя.
***
А время – результат и сопромат пространства,
Чужая цитадель, родное постоянство,
И в паспорте печать, и асгарда гражданство.
***
Оно в себе течёт, себя собой питает,
Уносит нас с тобой, любимых забирает,
А спросишь: Для чего? Молчит, не отвечает.
***
Останутся потом слова, клочки ночные,
Бессмертия залог, потуги черновые,
Закресленные вдрызг, чужие часовые:
***
Куда? – Сюда! – Зачем? И виза ли на месте?
Сдавайся, колобок, - не сдамся, много чести!
И теплится душа в неумолимом тесте,
***
В пыли, в грязи, в комках родного чернозёма,
Финал, конец, и всё ж, на рiднiй мовi – кома…
Вздохнул, нырнул, открыл глаза – и снова дома.
Готфрид Бённ, Готфрид Бённ, Готфрид Бённ,
Ты работаешь в морге.
Как и я, санитар всех времён,
Под легендой, как Зорге.
Трёх народов лазутчик, слуга
Трёх уродов.
Как вода бы, вошёл в берега,
Да не знаю подходов.
Скальпель тело вскрывает, душе
Вырываться пора бы
Из-под маски, перчаток, вобще
Как тропе – из ухабов,
И сквозь лес, морозильника куб,
Или строй контрразведки, -
На свободу, где банька и сруб,
И смолой пахнут ветки.
И сидит Готфрид Бённ у костра,
Штирлиц рубит дрова в перелеске,
Жизнь, которая смерти сестра,
Дарит Анне подвески,
Эх! прекрасное детство моё,
Ух! постылая старость…
В морге времени гер Готфрид Бённ
Срежет всё, что осталось.
Словно нерест – мгновенья текут,
Но не гаркнешь рыбцу – остановка!
И не выкрикнешь: «Смерти капут!»
Не споёшь, что в ладони – винтовка.
Только сладкий душок синевы,
Холодящие лампы,
Смерть, что крейсер на стрелке Невы,
И под Киевом трещина дамбы.
He disappeared in the dead of winter...
In Memory of W.B. Yeats. W. H. Auden
1
Ты снова прав. И смерть зиме сродни,
И траурный ландшафт сродни Шопену.
Так человек, споткнувшись посреди
Цитаты с криком падает на сцену.
Так Бога встретивший, проговорив "Гряди!",
Уходит вверх, и Бог идет на смену.
2
Жизнь заполняется словами и людьми,
И завершается прощаньем и прощеньем.
Смерть – запятая, точка, нота "Ми",
Всего лишь пауза перед финальным пеньем,
И если хор оплакивает мир,
То мир готовит хору погребенье,
3
Твой каталог исчерпан, завершен.
Все перечислено, расставлено, воспето.
Ты так устал, что отплывая в сон,
Вслед за собой свой голос, как комета,
Уводишь в будущее, там, где нет имен,
И может отдохнуть душа поэта.
4
Мы остаемся в полной немоте,
И слово, как секунда, исчезает
Быстрей, чем губы принимают те
Рельефы, очертанья, голоса и
Родные звуки. Что там, в полноте,
Где Речь своих поэтов принимает?
5
Там спят во сне и наяву живут,
Там жить хотят, но до сих пор воюют,
Из камня город, как из горла, пьют,
Невой закусывая. Поминают всуе.
И профиль твой – для облаков приют,
Иглой адмиралтейскою рисуют.
6
Зима в России кажется острей,
Зима в Нью-Йорке, кажется, добрее.
Но Родина не там, где палачей
Следы клубятся и не там, где феи
Твой прах укладывают тихо, как детей,
А там, где Время в пригоршнях созреет.
7
Земля – не крест, но и ее снести
Не всякому под силу. Лишь такому,
Кто с ангелами говорил, в горсти
Нес сердце собственное. По дороге к дому,
Где ждет Отец, последнее "Прости!",
Согласно прошлому. И доброму, и злому.
II
Он уходил в Поэзию и там
Свободным становился и счастливым,
Обозначал предметы и явленья,
Бузил с грядущим, в прошлом куролесил,
Шептался с парками и с Хроносом шутил,
И был любим, и был обманут так же,
Как некогда Адам, но как Адам
Смерть с Евой разделил, так он – судьбу
С эпохой разделил. И стал – эпохой.
III
Солнце, землю отпусти:
соловей пространства стих.
Русской речи за бугром
был подарен новый дом.
Дом бывает там, где Дух
веет и ласкает слух,
любит нас и вместе с тем
не городит новых стен.
Цыц, Эвтерпа, не спеши!
лучший звук струны – души
голосок над пустотой,
переполненной судьбой.
Говори, поэт, гробам,
как прекрасен мира храм,
если наш Господь с креста
меч вложил в твои уста.
Ты ушел, но всякий звук,
если он есть оттиск мук
совершенства, благодать
будет людям отдавать.
Человеческий предел:
дом-музей для сонма тел,
а потом – страницы плеск,
город, речка, тропка, лес,
и опушка, вся в огне:
Солнца, жгучего вовне,
но ласкающего нас
теплотой отцовских глаз.
Шум луча, молитвы песнь,
в этом, кроме боли, есть,
как в пустыне от ручья,
слова ладная струя.
Я свое отбедокурил
И стою почти что слеп
Среди гурий, гарпий, фурий,
Охраняющих мой склеп
Ратоборец конный Юрий,
Статью страшен, ликом леп
В брань вступает, балагуря,
Конь его танцует рэп
Ну а в склепе то ли Кришна,
То ль Кащеева игла,
Что же ангелов не слышно? –
Скорлупа вокруг легла:
И желток что колобочек
Выкатился из избы
В толобас-слезу, в глоточек
Смерти, коей нет как бы.
Никакая поэзия не нужна
Никакая родина не страшна
Только тихий голос – какого рожна
Только – в слезах жена
Никакие дети не продолжат нас
И никто никогда никого не спас
Только тот на кресте – в неурочный час
Обнял всех¸ а потом – угас
И когда суббота пришла опять
Все отправились в храм, лишь один тать
Вдруг увидел – случилось: и стал рыдать,
И земля ответила словно мать
А теперь весна и цветет сирень
А теперь до пасхи – какой-то день
И не помнишь ты эту тьму окрест
И не помню я – что цена мне – крест
Жизни долгий посетитель,
Заблудившийся писатель,
Душ наивных развратитель,
Тел небесных воздыхатель,
Я ищу свою обитель,
Я – рубанок или шпатель,
Стружка, щепки, небожитель,
Попрошайка и податель.
Я духовного носитель
И духовного предатель,
Режиссёр, актёр и зритель,
Камень веры в мире капель.
Нот орфических даритель,
Знаков божеских читатель,
Жертва, вохра, обвинитель,
То защитник, то каратель.
Кто же я? Какой учитель
Выставит оценки в табель?
Вызовет к доске, мучитель,
И грехов разрушит штабель?
Где настигнет смерть-коситель?
В битве среди звона сабель,
Чтобы стонов усилитель
Мегагерцы гнал сквозь кабель,
Или там, где удлинитель
Жизни – совестный ваятель,
Смерти доблестный гонитель,
Сердца вдумчивый приятель
Даст глотнуть мне закрепитель,
И тоски моей издатель,
Прокурора сбросив китель,
И просеяв, как старатель,
Комья слов, крупиц ловитель,
Обнаружит знак, искатель:
Жизнь мою, где я – числитель,
А Создатель – знаменатель.
Я ли сам себе крушитель,
Я ли сам себя спасатель,
Или просто тайнозритель
И надежды испытатель?
Взмоет в небо истребитель,
Вниз обрушится метатель,
Водородных тел воитель,
Энтропии почитатель.
И останется кружочек,
Запятая, много точек.
Словно в первый миг творенья
Буквицы стихотворенья.
Боже мой, смейся, я смех пригублю...
Г. Жуков
*
Боже мой, смейся, я смерть пригубил,
Розы опали на черной могиле,
Вырвался крик из разорванных жил,
Ветра усталые крылья застыли .
Господи мой, это флейта, псалтырь,
Мускус любви в золотом Танаисе,
Музыка, боль, стрекоза-поводырь
В область прозрачной лествичной мысли.
*
Что струна в кабаке - для шального поэта,
Что не спетая песня - в гортани пропета
Что река ледяная - да в озеро коцит
Где никто никого - ни о чём не попросит
*
Только плачет девочка осталась одна,
Только мальчик сражается машет шпагой,
И безумное небо глядит из окна
И расколота амфора с молодою брагой
*
И бредут по рыжему прожженному полю
Золотые эллины в шкурах овечьих
И хохочут им в спины варвары солью
Осыпая следы всех дел человечьих
Посмотри, как меняется поверхность воды.
Вот она словно прогалина гладкая и спокойная.
Так бы могла смотреть твоя мама, если бы вы
жили у моря и были счастливы.
Но вот по глади пробегает рябь – взгляд отца,
взгляд требовательный, строгий и чуть критичный.
И так бы мог смотреть
на тебя отец, если бы вы жили вместе у моря.
Но вода не есть человек и она
сама по себе.
И вот морская гладь становится
заводью реки,
и по ней проходят монотонно и капризно
волна за волной,
сменяемой рябью.
Лодка плывёт по воде
и волны накладываются друг на друга,
интерференция – сказал бы физик,
техника – инженер,
столкновение цивилизаций – философ.
А с гор сползает туман,
А в горе живёт великан,
А в дереве у моря котята и кошка,
Полюби их, дружок, хоть немножко,
Полюби запах лимона на террасе твоей
И запах тела в объятьях твоих,
И волны моря и всех морей,
И ветер, который в прогалине стих.
Полюби, как висит облако над заливом,
Полюби, как душа расстаётся с телом,
Как чайка плачет то ли тоскливо,
то ли зная о тех пределах,
где рябь на море и рябь по облакам,
и волна от лодки и волна на глади воды
отворяют время врата сезам
и нас ждут заливы, птицы, плоды
и нас ждёт дерево, рябь, вода,
и морская соль на губах огня,
и когда я заплачу - сквозь невода
просочится рыба и войдёт в меня.
Монастырь Михольска Превлака. 29. 07. 2019
1
Как в том яру у школы, вниз по тропке
за крапивою нежною для супа…
Но почему же прошлое как в топке
Сгорает, почему же заступ тупо
Стучит о дерево, о камень, о гранит.
О, почему же молодость болит?
2
Вот бабушка на кухне моет гречку,
Вот спелые каштаны бьются оземь,
Как выстрелы в Гражданскую войну.
Вот мы на даче лопаем поречку
И вяжет скулы киевская осень…
К янтарному воздушному вину
Припав, допьёшь, а там, на дне бокала
Лишь времени оскомина дрожала.
3
А если это сон, а если эта вязь
Самообман, отдушина, осколки?..
И время – только нить, бессмысленная связь
Беспамятства и смерти на иголке?
И суп из крапивы, и дедушка в окне,
И мама у далекого причала,
И бабушка в саду – всего лишь снились мне,
И жизнь, излившись вся, ещё не наступала?
Я живу в стране победившего вертухая.
И бежать-то некуда – и в центре, и с края
Он в тулупе стоит, пляшет тень с цыгаркой,
Жизнь стирая с листа, а ты помаркой
В сером воздухе как стриж разрезая
Подкопчённое небо – взыскуешь рая.
Я живу в отчизне победившего стукача,
Если совести нет – зачем кумача
Этот цвет стекает от спины к затылку,
Я сбежал бы, да поздно: пролез в бутылку,
Барабанная дробь на плацу, что волчат
Стук клыков, что в сердце - игла врача.
Я живу в стране победившего паханата.
И сбежать-то некуда – за оконцем Нато,
Упивается кровью сербских детишек,
Неотмщённый вой – да их не услышит
Ни один циркач на струне каната:
Перерезал нить брат пойдя на брата.
Если трупы восстанут – сметут берёзы,
Много слёз я пролил, теперь тверёзый,
И стою, закусив губу, за решёткой,
Позовут – на плаху прилягу кротко:
Что ж, руби отчизна, бедолагу-барда,
Как в игре престолов отец – бастарда.
Как рубил вертухай стукача по пьяне,
Как в руке палача и в бухом стакане
То ли бражки плеск, то ль кровь невинных,
И скрипит душа, словно ось дрезины,
И сдувает жизнь, как чужую пену,
И с размаху бьёт головой об стену.
Вот и стукнуло тебе двадцать семь.
Какгорится, отбыл в море твой чёлн,
Оставляя днище дну, вместе с тем
оставляя самого ни при чём.
Ставку ставил сам, так стань же врачом,
Чтоб не заплутать в сумятице тем.
Справа – сердце, слева – чёрным грачом
все, кого ты отпустил насовсем.
В разлученьи мир, как Рим – усечён,
А в сеченьи: течь за течью, молчком
принимаешь – на наречьи ничьём
речь течёт, куда захочет, ручьём.
Шевелюрою трепещет знамён,
наклоняясь и звуча, как рефрен,
Над курганами идей, дат, имён,
Человеческих детей всех колен.
Глинобитные доспехи, Голем,
пустота, руины, бирки – огнём
залучивших мир, Козельск, Карфаген,
В интерьере за спиной учтём.
Так ступает вслед во след за палачом
его жертва (то есть сам же он) – в плен,
где и дружат напоследок, причём
отпуская все грехи, да не всем.
Ой-лю-ли! да не заманишь калачом!
тёртым-стёртым, стартом с тортом гангрен –
в жертвы (разве только в табель учтём).
Ну а если сам-на-сам, как Мальгрем?
Что ты, братец, заливай первачом!
это крепче, чем настойка измен.
Всё равно нам не понять, что почём,
чу! Полоний шелестит в почве стен.
Совесть по ночам стучит, словно ЧОН,
двери плачут и дают в себя крен,
дать себе бы референдум на стон,
для бороздок на щеках – сольный крем.
Мы когда-нибудь свой текст перечтём.
ты – с глаголиц симеоновских стен,
Я – с кириллиц византийских. О чём?
Цену скажет натуральный обмен.
Смысл –за смысл, и страх – за страх. Отлучён
образ мой от твоего. ЭВМ
подсчитала: глаз за глаз, а включён
в этот список взгляд ушедших колен?
Братец, всем же отвечать, если ком
жжёт в моей груди, в твоей – автоген.
Код в кирзе – тебе в наследство, притом
не в аренду, mon ami, - насовсем!
не дано нам чаш предсказывать крен.
Что ты, право, неужель огорчён?
А иначе, я скажу тебе – хрен
день бы прожил на земле хохмачом.
Знаешь, я тут по соседству с арапчон-
ком, конечно, но и блин, и фосген
пахнут сеном на Руси. Сей закон
и в деревне, и в Кремле – без перемен.
Вижу ауру над теменем камен.
То Искусство в темень падает лучом.
Если смертны все, не много ли камей
и камелий в нашу жизнь? Переучёт!
Тишина, и благодать, и закон.
Пётрилич, Пол Макартни, Шопен.
Это – в честь твою, а мне бы – канон.
Антифоны стихир и степенн.
Не пошли стихи? – пройдись кирпичом
по сторонней посторонности тем.
То – двоишься, то – в воронку плющом,
Хоть лови свой смысл на вилы антенн!
Протечёт река и кот, что учён,
Счёт оплатит всех просчётов и мен.
Один почерк – в прейскуранте времён,
И совсем другой – на клеточках вен.
Что ты, братец, многим хуже измен
постоянство нашей лжи. Чёлн не чёрн
и не бел, , в нём столько гамм и отенн-
ков, что и тот, кто старался – не стёр!
Ослепляет душу – этакий дзэн! –
вспышка прошлого – завесим платком.
Близнецы мы. Не one Гоген д'Гоген,
а скорей: и Ван, и Ту… Ты о ком?
Память, память, отечным ключом
хлещешь, или госпожою NN
растворяешь окна, или мячом
их пронзаешь. Гнев мальчишеских сцен.
Кто-то любит так, что мечом
разделяет притяженье колен.
ты запомнил их округлость? А что
делать мне? Запомнить их тлен?
Ни погоста не хочу, ни поэм,
ни нароста на груди под ребром,
ни тупого подпирания смен
ни объектом, ни субъектом, ни плечом.
Боже, Боже, знаю – я обречён
быть наследником Адама. Но тень
от Адама неизбывным плащом
заслоняет мне от света Твой день.
Вижу, вижу зеркала, в них я – в чём
народился. непонятно зачем:
провожать ли тех, кем сам приручён,
или тех, кто сам пришёл в мою сень?
Вот и стукнуло тебе двадцать семь.
Мне не больше и не меньше. Наш чёлн
отплывает. Что же, вытащим сеть
из воды, где ты – читал, я – прочёл.
21-23 июля 1989 г. Святогорский монастырь.
Ближе к вечеру, после того, как завеса
Разодралась и твердь расступилась, и после,
Когда мгла протянулась от моря до леса,
Захлестнув город, гору, реку и поле,
Мгла явилась в обличье величья и силы,
Торжествуя свое пребывание в мире,
По эфиру гуляя, кочуя в порфире
С осунувшихся плеч, распростертых к могиле.
Где во тьме, где в за-тексте, в заброшенном – там
Только мертвым стучать по недвижным доскам.
Оттого – землетрус, нищета, пустота.
Стража падает ниц и Мария рыдает.
Оттого Он не стонет и дух испускает,
Что Его уже нет на распятье креста.
Потому что он крепче отчаяний наших,
И пока мы висим между смертью и словом,
Он – во гробе средь нас, а душой – среди падших,
Чтобы им возвестить о рождении новом.
Он снисходит до дна мироздания, чтоб
Растворился земного беспамятства гроб.
Не рыдай Его, Мати! Мария, гляди:
Камень в ночь отпадет, опустеет пещера.
Смерть Бессмертный приял, в чаше – полная мера,
Пей вино – Его Кровь, Его Плоть – прии;ми.
В день Субботний душой Он спустился во ад,
Чтобы праведник всякий вернулся назад
В мир, где всякий распятьем Его вознесен,
Где уже в эту полночь грядет воскресенье,
Потому что Он – Сын Человечий, и Он –
Божий Сын, и Отцом послан нам во спасенье.
Страстная седмица 1996 г.
В эту ночь масленичные листья полны
Ветрового пространства, движенья весны
И дыханья нисана.
Медный свет, преломляясь на лепте Луны,
Путь обратный вершит до кедронской волны,
На вершине же тьма, и тела не видны
Петра, Иакова, Иоанна.
Сон сморил их и два принесенных меча,
Остриями совпав, иллюстрируют час
Третьей стражи.
Город лег на долину, как Божья печать,
Вдоль потока цикады тревожно кричат,
И летучие мыши чернее, чем чад
Или сажа.
Но костер, от которого ныне светло,
Не имея огня, изливает тепло
До скончания века
На живую и внешне заснувшую плоть,
И пространства и времени злое стекло
Не способны сей луч преломить до Чело-
Века.
Трижды Он обращается к ученикам,
На которых воздвигнется будущий храм
Веры, где и
Спят все трое, не видя, как льет по щекам
Пот кровавый, и падает наземь Он Сам,
Обращая отчаянный взор к небесам
Иудеи.
Там, в молчании сфер, явен голос конца
Цифр и зла костяного. Преддверьем венца
Камни склона
Грудь упавшего долу и кожу лица
Раздирают, участвуя в плане Отца.
Коготь смерти острее и тверже зубца
От короны.
Под ногами солдат зреет ветхая пыль.
Факелы неподвижны. То ветер, то штиль
В русле ночи.
Жизнь свой смысл обгоняет, – пророчил Кратилл.
След, в который ты даже еще не ступил,
Зарастает уже за спиной твоей, иль,
Авва, Отче,
И для Сына спасенье сквозь страсти грядет,
Сад пространней пустого пространства, но вход
Нищ и зябок.
Жизнь теснее бессмертия. Створки ворот
Уже жизни – но Вечность за ними поет.
Нынче ж – тяжко, и спину грядущее гнет
Ниже яблок.
Я и сам углубляю ладони свои,
Чтоб по капле стекались слова для любви
И прощенья.
Но сквозь плоть не услышать реченья Твои,
И все меньше любви, так – хоть слез до крови!
Время грузно течет, и в теченьи двоит
Смысл теченья.
Мне представилось, будто бы совесть моя
Мимо мира плывет, размывая края,
Исчезая из вида.
Что душа – это чаша, что чаша сия
Вглубь себя бесконечна, а мера питья
Нам дана не на краткий момент бытия
И присутствия быта.
Что она, как опавшие котики верб,
Взгляд-во-взгляд – отражает сыпучую твердь
Небосвода.
Где карается смертью конечная смерть,
Где твердеющий воздух оформлен как герб
Новой жатвы, где боль причиняет не серп,
А свобода.
Что несет нам ее металлический свет?
Только лязг острия, хруст отчаянных лет,
Ключ сознанья.
Выбор значит – прощанье с надеждой, тенет
Натяженье в тени самодельных планет.
Лучше гвозди любви, чем причинность и бред
Угасанья.
Боже, даруй же мне для судьбы рамена!
Я боюсь не допить до безбрежного дна
Твою помощь.
Сад с долиной все тоньше, и озарена –
В людях, горах, равнинах – вся Божья страна,
Земли все, вся Земля. В ней – Голгофа видна,
И – начало пути – на вся веки и на
Гефсиманскую полночь.
Страстная седмица 1988 г.
Доходя к своему окну один,
Вспоминая строки далёких эдд,
Я сосульку вижу в разрезе льдин,
А в её сердцевине – свет.
Это снежной бабы костёл во дворе
Воздвигает детство до ноты Ля.
Это скрип заходящих в себя дверей
Над одетой в себя земля.
Для чего Ты удвоил меня, Господь?
Отлучив луч речи от ласки двух?
Где играют дети – в победе плоть,
Где рыдают их – побеждает дух.
Боже, Боже, воззвах из той глубины,
Где народы и страны сплелись в ком,
Я ослеп на врагов. Что ж горечь вины
Рвёт и рвёт мне горло чужим куском?
Он сам не знал, куда идти теперь.
Поскрипывала в милый терем дверь
ведущая, но странный поводырь
вёл вдоль реки притихшими дворами
державы заспанной, как будто нетопырь
в пещере мельтешил крылами.
А инде на дворе царева дочь
развешивала сны, чтоб истолочь
в дубовом коробе кремля горчичный свет.
Вставал рассвет, шёл по реке рыбарь,
в хоромах умирал последний царь,
и смута тяжкая ворочалась некстати
в дубовой домовине на полати.
Ради победы смысла
Или чего ради
Ты из «здесь-быть» не смылся,
Стал часовым правды?
Срубленный терем света,
злой колымы клети
выдержишь, если это
станет «сейчас» в свете
хлынувшего оттуда,
где и живёт в граде
слов этот мир чуда,
вырвавшийся из тетради.
Ни голова Сета,
Ни Диониса гроздья.
Над Колымой – комета,
Над мерзлотой – полозья.
Склеивает разъятых
И воскрешает мёртвых,
Рваных, битых, распятых –
В кровь грифелем стёртых.
И на листах бумаги
ради чего не зная
вспухшее вымя браги
брызнет именем рая.
В нём – эти два града,
жизни и смерти смета.
Вышедшему из ада
петь о составе света.
Вот и стукнуло тебе двадцать семь.
Какгорится, отбыл в море твой чёлн,
Оставляя днище дну, вместе с тем
оставляя самого не при чём.
Ставку ставил сам, так стань же врачом,
Чтоб не заплутать в сумятице тем.
Справа – сердце, слева – чёрным грачом
все, кого ты отпустил насовсем.
В разлученьи мир, как Рим – усечён,
А в сеченьи: течь за течью, молчком
принимаешь – на наречьи ничьём
речь течёт, куда захочет, ручьём.
Шевелюрою трепещет знамён,
наклоняясь и звуча, как рефрен,
Над курганами идей, дат, имён,
Человеческих детей всех колен.
Глинобитные доспехи, Голем,
пустота, руины, бирки – огнём
залучивших мир, Козельск, Карфаген,
В интерьере за спиной учтём.
Так ступает вслед во след за палачом
его жертва (то есть сам же он) – в плен,
где и дружат напоследок, причём
отпуская все грехи, да не всем.
Ой-лю-ли! да не заманишь калачом!
тёртым-стёртым, стартом с тортом гангрен –
в жертвы (разве только в табель учтём).
Ну а если сам-на-сам, как Мальгрем?
Что ты, братец, заливай первачом!
это крепче, чем настойка измен.
Всё равно нам не понять, что почём,
чу! Полоний шелестит в почве стен.
Совесть по ночам стучит, словно ЧОН,
двери плачут и дают в себя крен,
дать себе бы референдум на стон,
для бороздок на щеках – сольный крем.
Мы когда-нибудь свой текст перечтём.
ты – с глаголиц симеоновских стен,
Я – с кириллиц византийских. О чём?
Цену скажет натуральный обмен.
Смысл –за смысл, и страх – за страх. Отлучён
образ мой от твоего. ЭВМ
подсчитала: глаз за глаз, а включён
в этот список взгляд ушедших колен?
Братец, всем же отвечать, если ком
жжёт в моей груди, в твоей – автоген.
Код в кирзе – тебе в наследство, притом
не в аренду, mon ami, - насовсем!
не дано нам чаш предсказывать крен.
Что ты, право, неужель огорчён?
А иначе, я скажу тебе – хрен
день бы прожил на земле хохмачом.
Знаешь, я тут по соседству с арапчон-
ком, конечно, но и блин, и фосген
пахнут сеном на Руси. Сей закон
и в деревне, и в Кремле – без перемен.
Вижу ауру над теменем камен.
То Искусство в темень падает лучом.
Если смертны все, не много ли камей
и камелий в нашу жизнь? Переучёт!
Тишина, и благодать, и закон.
Пётрилич, Пол Макартни, Шопен.
Это – в честь твою, а мне бы – канон.
Антифоны стихир и степенн.
Не пошли стихи? – пройдись кирпичом
по сторонней посторонности тем.
То – двоишься, то – в воронку плющом,
Хоть лови свой смысл на вилы антенн!
Протечёт река и кот, что учён,
Счёт оплатит всех просчётов и мен.
Один почерк – в прейскуранте времён,
И совсем другой – на клеточках вен.
Что ты, братец, многим хуже измен
постоянство нашей лжи. Чёлн не чёрн
и не бел, , в нём столько гамм и отенн-
ков, что и тот, кто старался – не стёр!
Ослепляет душу – этакий дзэн! –
вспышка прошлого – завесим платком.
Близнецы мы. Не one Гоген д'Гоген,
а скорей: и Ван, и Ту… Ты о ком?
Память, память, отечным ключом
хлещешь, или госпожою NN
растворяешь окна, или мячом
их пронзаешь. Гнев мальчишеских сцен.
Кто-то любит так, что мечом
разделяет притяженье колен.
ты запомнил их округлость? А что
делать мне? Запомнить их тлен?
Ни погоста не хочу, ни поэм,
ни нароста на груди под ребром,
ни тупого подпирания смен
ни объектом, ни субъектом, ни плечом.
Боже, Боже, знаю – я обречён
быть наследником Адама. Но тень
от Адама неизбывным плащом
заслоняет мне от света Твой день.
Вижу, вижу зеркала, в них я – в чём
народился. непонятно зачем:
провожать ли тех, кем сам приручён,
или тех, кто сам пришёл в мою сень?
Вот и стукнуло тебе двадцать семь.
Мне не больше и не меньше. Наш чёлн
отплывает. Что же, вытащим сеть
из воды, где ты – читал, я – прочёл.
21-23 июля 1989 г. Святогорский монастырь.
Кто там в чём виноват
Это знает солдат
Во сырой земле.
Это знает отец, он в раю, - молодец, -
Молится обо мне.
Это знает вон та – болью поражена,
Кровь отравленная.
Там у моря – гора,
За горой – ты да я
Так неужто – пора?
Кто спасётся, кто нет -
Это знает поэт
Во сырой земле.
Он – у чёрной реки, у второй он реки,
И стреляет с руки.
Он во стылой земле
Молится обо мне,
И тебе, и о нас.
Ну, а что там ещё
Для судьбы и в судьбе
Бог припас?
Кто тут мёртв, кто там жив
Это знает прилив,
Облака в вышине,
Дед и баба мои,
Ивняки у реки,
Рыбы, птицы вовне.
Кто плывёт, кто кружит
Кто в землице лежит
Кто рыдает о нас
Это знает Она, Божья Матушка на
Одре жизни лежит.
Как Успенье придёт, как Успенье пройдёт
В сон погрузимся, но
Ты пробудишься лишь
Если с Нею вспаришь…
А иного ведь и не дано.
Знает Божий певец,
Знает воин-живец,
Знает в небе отец,
Знают баба и дед,
Знает облачный пруд,
Знает ивовый прут,
Знает праведный суд,
Да и ты всё поймешь наконец.
Пауль, Васыль, Варлаам
Может, получится спать.
Или хотя бы спеть.
Жарок рыхлый асфальт,
Желт нисходящий свет.
Пауль, Васыль, Варлаам -
Это эпохи каток?
Или пространства лимб,
Или поток-потоп?
Теплится воздуха дом,
В чуткой ладони жизнь,
Слово за ад отдам -
Нет его там, где песнь.
в мире смертей есть звук
тихий голос с небес
он расширяет зрак
и окрыляет нас
Пауль взлетит с моста
Слеза его слез чиста
Васыль разожжет костер
Спалит словесный сор
Лиственный светлый лес
Растит Варлаам до небес
Примечания:
Пауль Целан - великий немецкий поэт, родился в Черновцах. Во время Второй мировой войны сидел в нацистском лагере Табарешты. В лагерях погибли его родители. Евреи.
Не дожив до 50 лет, Целан покончил с собой, бросившись с моста Мирабо в Сену. Был 1970 год.
Варлаам Шаламов - великий русский писатель, родился в Вологде в семье священника.
С 1929 по 1932 сидел в советском концлагере на Урале. Повторный срок - в 1937 (5 лет на Колыме). Третий срок - с 1943 по 1951.
Последние годы жил в Доме для инвалидов. Перед смертью его перевели в интернат для психохроников (когда я работал на "Скорой помощи" - это были самые страшные воспоминания - такие дома. Лежащих там все называли - овощи. Они не двигались и мочились под себя).
При перевозке в интернат заболел воспалением легких. Умер в 1982.
Васыль Стус - великий украинский поэт, родился в Винницкой области, вырос в Донецкой области. С 1972 по 1977 сидел в советском лагере для политзаключенных в Мордовии. В 1980 был повторно арестован. Умер в карцере лагеря Пермь-36 в 1985.
В эту ночь масленичные листья полны
Ветрового пространства, движенья вечны
И дыханья нисана.
Медный свет, преломляясь на лепте Луны,
Путь обратный вершит до кедронской волны,
На вершине же тьма, и тела не видны
Петра, Иакова, Иоанна.
Сон сморил их и два принесённых меча,
Остриями совпав, иллюстрируют час
Третьей стражи.
Город лёг на долину, как Божья печать,
Вдоль потока цикады тревожно кричат,
И летучие мыши чернее, чем чад
Или сажа.
Но костёр, от которого ныне светло,
Не имея огня, изливает тепло
До скончания века
На живую и внешне заснувшую плоть,
И пространства и времени злое стекло
Не способны сей луч преломить до Чело-
Века.
Трижды Он обращается к ученикам,
На которых воздвигнется будущий храм
Веры, где и
Спят все трое, не видя, как льёт по щекам
Пот кровавый, и падает наземь Он Сам,
Обращая отчаянный взор к небесам
Иудеи.
Там, в молчании сфер, явен голос конца
Цифр и зла костяного. Преддверьем венца
Камни склона
Грудь упавшего долу и кожу лица
Раздирают, участвуя в плане Отца.
Коготь смерти острее и твёрже зубца
От короны.
Под ногами солдат зреет ветхая пыль.
Факелы неподвижны. То ветер, то штиль
В русле ночи.
Жизнь свой смысл обгоняет, – пророчил Кратилл.
След, в который ты даже ещё не ступил,
Зарастает уже за спиной твоей, иль,
Авва, Отче,
И для Сына спасенье сквозь страсти грядёт,
Сад пространней пустого пространства, но вход
Нищ и зябок.
Жизнь теснее бессмертия. Створки ворот
Уже жизни – но Вечность за ними поёт.
Нынче ж – тяжко, и спину грядущее гнёт
Ниже яблок.
Я и сам углубляю ладони свои,
Чтоб по капле стекались слова для любви
И прощенья.
Но сквозь плоть не услышать реченья Твои,
И всё меньше любви, так – хоть слёз до крови!
Время грузно течёт, и в теченьи двоит
Смысл теченья.
Мне представилось, будто бы совесть моя
Мимо мира плывёт, размывая края,
Исчезая из вида.
Что душа – это чаша, что чаша сия
Вглубь себя бесконечна, а мера питья
Нам дана не на краткий момент бытия
И присутствия быта.
Что она, как опавшие котики верб,
Взгляд-во-взгляд – отражает сыпучую твердь
Небосвода.
Где карается смертью конечная смерть,
Где твердеющий воздух оформлен как герб
Новой жатвы, где боль причиняет не серп,
А свобода.
Что несёт нам её металлический свет?
Только лязг острия, хруст отчаянных лет,
Ключ сознанья.
Выбор значит – прощанье с надеждой, тенет
Натяженье в тени самодельных планет.
Лучше гвозди любви, чем причинность и бред
Угасанья.
Боже, даруй же мне для судьбы рамена!
Я боюсь не допить до безбрежного дна
Твою помощь.
Сад с долиной всё тоньше, и озарена –
В людях, горах, равнинах – вся Божья страна,
Земли все, вся Земля. В ней – Голгофа видна,
И – начало пути – на вся веки и на
Гефсиманскую полночь.
– Бесплодная, почто в коре твоей сухой
Нет влаги для продленья жизни,
И листья ссохлись, не польстясь весной,
И смертью кажется ветвей нагой покой,
И корни кривятся в немыя укоризне?
– Как будто бы всё сну посвящено,
И гнётся ствол, что старческие плечи.
Без веры только прошлое одно
В мир раскрывается со скрипом как окно,
А будущее встретить нечем.
Весна придёт цветеньем полноты,
Но я её свидетелем не буду.
Я не смогу, когда коснёшься Ты
Моих ветвей, в ответ свои листы,
Как душу, протянуть навстречу чуду.
– Тянуть корням сквозь жар живой воды,
Чтоб листья напоить хотя б немного.
Но впредь уже не принесут плоды,
(Забыт Эдемский и Земной сады)
Те, кто себя не сберегал для Бога.
Чуешь смерть, подступающую к моей спине?
Вжатый след под пятой ужа.
Световой туннель костяных комет
Под скрипучую трель Стожар.
Если б мог захлебнуться за всех один,
Крикнуть боль, как солдат медаль,
В заокопный мир для защиты льдин
Сквозь крещенный в крови февраль.
Ты велишь мне восстать и принять меч,
Но в коленях моих пустота воды,
И под ребра бьет прямогубая речь,
И зрачки застилает дым.
Но я все же гляжу в ледяной раструб,
Детским страхом в груди пропят.
И срываюсь лететь в крестовину рук,
Не умеющих не обнять.
Страна проснулась от похмелья
И видит море-окиян:
А посреди плывёт Емеля,
Тоской вселенской обуян:
«Почто я утопил лягушку,
Муму на живодёрню снёс?
Пальнул разочек через пушку –
И колокольню всю разнёс?
Хлебнул пивка, газком занюхал,
Для трёх медведев лес увёл,
А горбунку расосолу втюхал,
Хоть он сенца просил, козёл!»
Под ним струя чернее бури, -
Лазурь волчара алчный съел,
Но Черномор подсыпал дури:
И мир без красок просветлел!
Тут ядерная жароптица,
Границы стережёт покой,
И центробанка колосится
Запас над нами золотой!
Горыныч воет во все глотки:
- Попал под санкции чувак!
- Купить заморские колготки
Царевне-лебедю никак
Не получается, бельё-то
лишь в тридевятом царстве ей!
- Тут лишь скафандры, не колготы
Ткёт фирма «Яго и Кащей»!
Иван-дурак ушёл в науку
И вскоре – до того горазд! –
Аж академью с нанощукой
Из нанопалочки создаст!
Сестра Аленушка все лужи
Рунами замостила так,
Что сгинули вовеки стужи,
И свет ночной рассеял мрак!
Гуляла славно, всей деревней,
Снесла полполя, целый лес.
Зато какой красою древней
Открылось ВСЁ, хотя и БЕЗ!
Плывёт Емеля, глас народа,
Гудят ветрила, мачт скрыпит.
В бассейне выпустили воду –
И плот на голом дне лежит.
1
Это кино про меня,
Умершего когда-то,
Кажется, я променял
Небо на область ада.
Поверху тучки плывут,
Понизу их скребут,
Словно снежок, лопаты.
Кажется, это я
Таю, любовь тая,
Как претекстата.
2
Кончился этот рим,
Завтра пойду к другим,
Третьим – а там – лакуна.
Кажется, это я
Малая часть бытия,
След под пятою гунна.
Лета, Россия, звон
Стылых стеблей мороза.
Боль на конце иглы,
Медленные волы,
Четвертая стража. Доза.
3
Так что, душа, прощай,
Выстуженная где-то.
Кажется, там где рай
был, оказалось – гетто.
Тучки, сугробы, низ,
Верх ли – един каприз
Там, за чертой сада.
Кажется, я и так
Тень, в паутине – знак:
Высохшая фасциата.
1
Серебряная пыль летит со стрех,
Дубеет лемех,
И ночь стоит, как рысь, на четырёх
Пружиня лапах.
Есть в рукавах и крохи, и жнивьё,
Веду ошуя –
Пыль распыляется и вьёт-
ся, мир питая.
А одесную – вмёрзший в полотно,
Как мамонт вдвинут
в гранит, стоит закат. Его никак
Уже не сдвинуть.
Простор и речь, созвучья, глухота
Поля и горы.
Ландшафт души – во чреве у кита
Ионы горе.
2
Чем дольше снег, тем радостней любить
Плетень и печку,
Доить, копать, рубить, лепить, удить
По-человечьи.
Но звуки тоже в зиму холодны,
И слово тоже
То виснет, стылое, то гроздьями воды
Уходит в кожу
Плечей дубов, ключиц озёр, пространств
отчизны милой:
Их напоить, и если будет шанс,
наполнить силой
Для новых всходов. Тою же рукой
И стыль, и вёдро
Пронзают нас…
Я столько прожил, что уже пора.
Но вот с утра плескалась детвора,
И воробей клевал зерно, и голубь
таращился на проезжавший Лаз,
И от любви так сдавливало горло,
Как будто сквозь державинское жерло
Мир не исчез, и разум не угас.
И вот стою под серым фонарём,
Вокруг блевотина. И вечер по-московски
слегка промозгл и, кажется огнём,
в коптильне еле плещущимся, в нём
сгорел в бассейне эмигрант Янковский.
И я сбежал бы, если бы не весть,
И не любовь, похожая на корку
на луже во дворе, и это весь
сквозь сумерки сочащийся и горклый
нелепый воздух смерти. Есть
такое ощущение, что здесь
всё кончится, но воробей с пригорка
вспорхнул…
Orribil furon li peccati miei
Ни признания нет, ни книг.
Скоро буду седой старик
С пустой головою.
Лишь в квартире, забитой тенями книг
И ушедших в Лету, возможен крик.
Лишь в могиле есть место вою.
Мама, что же я сделал с тем,
что Господь мне дал? среди желтых стен
пыль да плюс никакого ветра.
Вязи львовских улиц, каменных вен,
и сирени киевской пьяный фен,
и не более километра
до могилы в грязном московском лесу.
Папа, что я тебе принесу
в те чертоги,
где три года с ангелом длится матч?
И отец говорит мне: «сынок, не плачь,
Место хватит убогим в Боге!»
Почему же душа тоскует, болит?
Благодарность в устах – это только лит-
обработка страха
перед тем, что Там не ответят мне
ни за то, что стало в моей стране,
ни за то, что слово слабое не
остановит краха.
За плечами слепыми Гомер поёт,
Собирается в битву последний флот,
Через зеркало кто-то тянет
нитку трещины, что Ариадны нить,
Но в пещере не бык, а ты сам, и жить,
Невозможно, и мне себя не простить,
Даже если ангел заглянет
В то стекло, где грядущего черный пир,
И мое лицо в поцелуях дыр,
Как портрет героя.
И зову я хотя бы кого. В ответ
Тишина, потому что ответа нет.
И ушло от нас слово. Встает рассвет.
И дымится Троя.
***
«Ходил-бродил молодой сочинитель с пятью пядями во лбу – мечтал сочинять великий космос: сочным одухотворенным языком, с многоходовыми сюжетными линиями, героями, говорящими умные и глубокие слова, с тем сердечным трепетом сочетающихся фраз, который будит ответную читательскую дрожь и легкую грусть или боль – и что же? Спекся сочинитель, не нужны оказались миру вокруг него тонкости, вторые планы, мелькание тени за чуть пропахшими прелой ветошью кулисами, полутона страдания и надежды.
Миру нужны мышцы, плотные груди и острые соски, шелест твердой бумаги и самодовольные идиоты – вот он, идеал грядущего царства, тебе, Гоша, с твоей сентиментальной любовью к деткам, России и щенкам – в нем места нетучки. Спивайся, Гоша, гробь себя, не оставляй свое чистое сердце на поругание хамам!
***
Зависть гложет, мучает, проедает нутро, выгрызает чрево, аки червь, жирный лоснящийся кольчатый канат с острыми буравичками вместо глаз... почему один идиот стал известным писателем, другой кретин выбился в буржуи, третий, глуповато-нудноватый приятель, читает лекции в престижных институтах, а он, столь блиставший и всех очаровывавший, НИКТО, пустое место, пьянь подзаборная
***
Я примеряю маски – гения, завистника, ненавистника рода человеческого, моцарта, сальери, дантеса, пушкина – но эти ребята не так интересны, а вот мои современники – чванливый ося, глуповатый вася, импотент саша – их я ненавижу всерьез и не хочу играть их успешные роли... не хочу покупаться на лесть тупорылых критикесс, не способных в словесном искусстве увидеть даже второй план и честно, позабыв свое имя, служить ремеслу слова и смысла.
***
УЖЕ НИКОГДА НЕ БУДЕТ ВЕЛИКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ никогда никогда никогда потому что писать не для кого и некому, исчез среди осин великий читатель, даже в будущем просматривается лишь полуумок или неудачник, тянущийся по вечерам к обмусоленной книге... наступила новая эпоха – homo elektronikusa, а потом homiki и гомики соединяться, и останется лишь большой большой экран и серьга в большом большому ухе.... И с неба будет капать желтая в пузырьках слюна, и раздуваться как чуингам, покрывая липким пузырем землю.
***
Я шел недавно по Ленгсинтон-авеню, и, сворачивая на 33-ю стрит, и вдруг ощутил, как сквозь меня проходит, вгрызаясь конусовидным острием в землю, - вихрящаяся черная воронка, основание которой возникало где-то высоко в небе над Нью-Йорком. И – бездна, ничего и никого вокруг, мир кончился и я увидел корчащиеся в муках людские тела, лопающиеся от всплесков адского пламени лица, протянутые в проклятии в небо дрожащие тонкие пальцы...
***
Я вижу в нашей эмиграции тягу к возмещению недополученного в советском мире – вот сытые Бродский, Аксенов, Лосев – жуют, пьют, получают бабло и признание, а меня здесь так же вышвырнули вон, как в совке. Там за мою свободу думать иначе, здесь – за мою свободу жрать по-другому. Неужели я должен умереть на парижском чердаке только потому, что возлюбил слово и смысл более славы и денег?
КТО СПАСЕТ этот маленький скучный мир тупых человечков, нет, даже не пьяненьких, не убогеньких, не с топорами в руках и скальпелями в душе над тифозными трупами русского народа – а вот этих, среднестатистических добрых американцев, советских, французских, немецких?
Кто достучится до сердец думающих о желудках и пенисах? Фрейд достучится на пару с Марксом или Сартром... А Христос?
Шел сегодня утром на службу в храм, студенты весело бежали в обнимку, парочка бездомных негров раскапывала картонные ящики, веяло прохладой от реки, в субботу Нью-Йорк с утра пуст и разве несколько озабоченных своим физическим бессмертием особей проносились по кругу Центрального парка.
Путь мой был вверх, в тот полухрам-полудом, где всегда ждали нас, злых, завистливых, раздвоенных, где даже меня оставляла злоба и касалась неземная благодать. Как хорошо и как ненадолго Господь целует в лоб и оставляет после себя прохладный ветерок любви и свободы.
А вот вернусь днем к себе – и увижу совсем другую картину – возле музея толпы жаждущих духовной пищи вперемежку с горячими сосисками – символами тупой скорости поглощения. Цивилизация убила в нас чувство ожидания – самое светлое чувство, предшестующее истиной радости встречи с неизвестным. Все сразу и все быстро, и все в одной упаковке – рождение, жизнь, совокупление, еда, смерть.
***
Кто я, Гоша, тезка змееборцев? Юродивый, психически больной, греза других. Антимармеладов я – тот старикашка хоть в прощение верил, а я ни во что не верю – пью и грешу, осуждаю и болею, когда вижу успехи других. И что же меня оправдает? – только боль, что мир несовершенен. И завидую я не людям – я против мира гнев держу в сердце – почему он так легко хавает тупость и бездарность, самолюбие и самолюбование – и почему отбрасывает прочь труд и любовь мастера? Результат высокого ремесла? Во что превратилась литература – в фабрику производства бездарей.
И каждый спешит крикнуть первым – я не лучше, не умнее, ничуть не образованнее и чище вас, мои любезные издатели, агенты, читатели – я такое же быдло, так точно не бойтесь – вы не найдете в моих книгах ни плача о грехах земных, ни боли, ни многослойных смысловых построек – все как в Макдональдсе – быстрое приготовление, привычный вкус, малые затраты...
***
Когда особенно стыдно за свою непутевую жизнь, и хочется плакать и царапать свою грудь, и выть, вонзаясь коленями в деревянный площадной пол, память спасительно подбрасывает два эпизода моей жизни – сладким чувством любви к людям.
Первый раз: в центре любимого города возле рынка, когда я с огнем в груди, с раной разверстой боли, уже несколько месяцев не имеющий ни секунды спокойствия после измены моей возлюбленной, вдруг увидел старушку, сидящую на каменном выступе.
И вдруг испытал к ней такую любовь, такую нежность, к старой оборванной старухе. Матушка – я подошел, что для вас сделать – купи мне еды, сынок, сказала она и я вернулся на рынок, выгреб деньги, и купил ей шикарный базарный творог, который и себе не позволял, да молочка послаще, – вынес и отдал старухе.
И теперь меня творог этот греет, может, он на Страшном Суде зачтется, как мой главный подвиг?
***
И второй раз, когда в таком же состоянии я выходил со службы, подле храма стоял мужичок и просил на билеты до дому. Была уже пронзительная золотая осень, а мужичок был в рубашке одной – такие носят аккуратные крестьяне на Западной Украине – светлая, чистая, и как он такую в своих странствиях по богомольным местам сохранял?
И вдруг я вспомнил, что дома у меня тулуп лежит, сохранился со службы охранником. Я попросил его дождаться, пообещала, что буду через два часа – и смотал домой, схватил тулуп, а потом вернулся и отдал ему. Он спросил, как меня зовут, и пообещал помолиться у Почаевской иконы Божьей матери.
***
Вот с этим я и предстану перед Тобой, Господи, с тулупчиком и кулечком творога, да с молитвами обо мне старушки и мужичка. А как хорошо умирать тем, кто каждый день такие кулечки и тулупчики ближним приносил.
***
И шел я тогда домой после тулупчика и благодарных глаз мужичка – впервые счастливый и спасенный от непрекращающейся боли и тоски. И легка была моя поступь, ми радость явилась, чистая и воздушная, поднимала меня над землею, уносила на крыльях радости, будто ангела… будто ангела
***
Долго, очень долго пронзало меня недоумения от неправильности нашей жизни: как-то все не так, врачи, не любящие тайну человека, поэты и филологи, не любящие глубину слова и языка, учителя, безразличные к детским вопросам, юристы, знать ничего не хотящие о заповедях блаженства, что это и как может быть?
И тогда я посмотрел вглубь себя – ты-то что, Гоша, любишь: людей и поэзию?
И понял, что люблю я себя среди людей и себя в поэзии, и себя в медицине, и тогда возопил к небесам: «Почему я умею любить только себя, почему я пишу, сочиняю, мучаюсь, но не от совершенства или распада слова, а от любви или ненависти к себе, почему я не умею любить?»
***
И я бросил карьеру, жизнь в литературном мире, любящем себя в мире, и сделавшем литературу всего лишь литературой, еще одним инструментом тешить себя, как врачи тешат себя знанием анатомических атласов, не зная, кто есть человек, а правоведы тешат себя знаниями законов, не зная, зачем живет человек, а учителя тешат себя умением передавать чужие прописные истины, не зная, что творится в душе ребенка, когда она сталкивается с пустотой взрослой души…
И я ушел из этого мира подмены…
***
Больше не осталось умных людей, умных не силой ума, но способных отказываться от ума, и преодолевая его логические рамки, всматриваться в мир Другого, а значит, нет больше читателя, того, ради кого я бросил свою страну, спился, опустился – жертвы оказались напрасными, все, написанное мною, адресовано никому, и больше ничего не остается, как поставить жирную наглую точку, этакую риманову модель вселенной – заполоненную микроничтожествами и бездарями, думающими желудками и пенисами – точной уменьшенной копией нашей ойкумены…
***
Я хочу умереть в преодолении. Жизнь победила меня, я уповаю победить смерть. Не как воин, но как бегущий от жизни, вскакивающий на ходу в несущийся поезд, как слово, сказанное вопреки трению воздуха…
***
Уже были великие книги о великих писателях (Игра в бисер), музыкантах (Доктор Фаустус), живописцах (Луна и грош). Пора сочинит о великом мастере запаха, создающем свои полотна/тексты/партитуры из оттенков запахов…
Такой герой будет или добрейшей души человеком, дарящим радость пахнущего мира, или монстром, отбирающим у мира его запахи… Впрочем, так же и в любом другом виде искусства – гений или монстр, или князь Мышкин… И в том, и в другом случае мир его изолирует, избавляясь от бродильных дрожжей творчества.
***
Из этой тетради можно черпать новые тексты и зародыши великих произведений в неограниченном количестве. Новое из Пушкина, Баратынского, Достоевского, Толстого, Блока… И получить известность если не первооткрывателя, то великого шарлатана точно. Впрочем, большая часть ученых и есть великие шарлатаны…
***
И я ему тогда так и говорил: «Ося, не гипостазируй. Не надо, Ося». «Почему не надо, Гоша? – спрашивал он». «А потому не надо, Ося, что ты гипостазируешь язык и говоришь – язык – это все, человек – ничто, и получается, что ни о языке, ни о человек ты так ничего и не сказал».
Вот это Бродского и подвело – он не умел молчать, его еврейский ум требовал все назвать, ко всему пришпилить бирки, имена, как в райском саду, Ося забыл, что нас уже давно оттуда пинками под зад выгнали, и получилось, что и язык, и человек ускользнули от него.
***
Это будет мой крик – лучшее, что я написал, исповедь Сальери – а потом и умирать можно будет. А Генька этот обкрадет меня непременно – я в его глазах свою зависть и увидал, будто сам к себе в гости пришел.
Что Генька – читаешь и сопли утираешь по мертвому мерзавцу Гоше? Бери, жри, продавай мою кровь, мое сердце, почки, пропятые спиртом, печень, разъятую орлами, душу, изорванную от любви к людям и России».
http://www.proza.ru/2017/10/15/1481
l
Выпивая свежее пиво из севастопольского автомата
с Абрамсоном. СССР. 1983.
В 6 утра с моря дует бриз.
Пенные барашки пахнут воблой.
Три дня голода и внезапный приз –
Цистерна свежака у автоматов обло
Стозевно, стоструйно, аки Иов в чреве
Вяленого кита. В мировом бокале
По усам течёт и, подобно деве,
Сладкими устами, гранями Грааля
То ли зашивает на сердце рану,
То ли расширяет мировую дырку.
Пьяное солнце из моря рано
Встаёт, протискиваясь к небу впритирку –
Поднатужится, выпростается, мы скушаем пива,
И пойдём неспешно до самой Тамани.
А на дне бокала расцвет на диво
Алая роза в голубом тумане.
2
Распивая вино с Рыженко
на таманском берегу. СССР. 1983.
Солнце стоит в небе, как ковбой,
Жара такая, что противень пышет
Под соком устриц и, сам не свой,
Словно кит выбросился – со свистом дышит.
В трёхлитровой банке играет вино:
Перламутрово-золотое, терпкое, как Овидий,
Мы тут две недели сидим и дно
Пролива изучили, как и всех мидий.
Впереди – десять лет, счастливых, как тут
Вино и мидии в тишине света.
А потом – нож в сердце и тебя не спасут
Ни ангелы в небе, ни море это.
И уже не выпростаться из чрева кита,
И в пустую воду не войти дважды.
Ешь, Рыженко, мидий, вино глотай,
Кровь хоть и густа, не утоляет жажды.
09.11. 2017. Бар «Жигули».
Аушвица не было
Только течение воды под небом
Только течение неба
Только течение
Мост Мирабо струится
Кухаркин сын
Из мерзлой Невы багром
Труп распухший как шар
Вытаскивает
Только теченье… исканье…
1-ая Мировая – рана, о, Господи,
Рана – в черепе у поэта
И он с моста
Но слово есть
И оно стоит
Течет летит как есть
Не было Аушвица, не было
Но и такое не спасает
мост память теченье
лютни звуки в саду
плюшкина
Николай Васильевич здесь жил, мой земляк,
Маленький, скукоженный, весь из воска,
Как сказал бы Василий Васильевич, плюшкин, ништяк,
Червяк консервного роста.
В городе и мире – вечный ремонт,
Время относительно, а ремонт – константа,
Суд есть кризис, то есть в сердце фронт,
И Давид идёт войной на гиганта.
Николай Васильевич, лук, праща,
Крылья, не способные рассечь Днепра турбулентность.
Лоукостер вечности, девять дисков вращай,
Пока не достигнется эквивалентность
Добра и зла, жизни и тли,
Вия и ангела в гоголевской избушке,
А ведь мог бы продолжить гармонию земли,
Как ему завещал старший товарищ Пушкин.
Я уже не в силах их путь продолжать
Потому что слову нет места в ремонте,
И разорвано сердце, и рать на рать
Всё никак не пойдет вопреки Пиндемонти.
Значит, липам конец и бульвару – тпру! –
И в провалах земли кольчатые черви,
И исчезнет нос из гроба, когда умру,
На запястьях истлеют пеньковые верви.
Вот диван, вот камин, вот флигель, вот души,
Из трубы вылетающие чартерным рейсом,
Николай Васильевич, проснись! Послушай!
Как смеётся Пушкин. И сам засмейся!
Гоголевский бульвар. 16-08. 2017. Москва
Санторини
Дом художника
Не каменная кладка, а
цикада
И апельсинов кожура,
Оливковые волны сада
И под платаном сжатая жара.
Так время разворачивает место,
В котором жил художник и вчера
Лепившееся Византией тесто –
Скульптура веницийского двора.
Апостолы столь плавные, что рама
Не может удержать их высоту,
Террасой уходящая от храма
К деревне, застывает на лету
Прожженная земля. Здесь даже глина –
Язык огня, засохший без ветвей.
И грека за картиною картина
В себе содержит полноту вестей.
Сплелись под кистью краски и понятья,
Кисть виноградная, оливковая тень,
И фоделийский длится день,
Как на холсте о вечности заклятье.
Фоделе. 15.07.2017
Два тела, звездочки,
психеи,
Уходят в бездну высоты.
Висит как гроздь кассиопея,
Но на земле нет красоты.
Сон Одиссея
Сидя под пальмой и глядя вдаль
Ты видишь – белый маяк.
Скальная рябь и воды холмы
Крик чаек и детский смех
Рай – это место, где любят всех
И где всех полюбим мы.
Ад – это зияние, где всех жаль,
Но не выразить чувств никак.
***
Яхта, ялик, яблоня, яд,
Цветы, облака, тишь.
Вбирает весь мир бесполезный взгляд,
Но ты все равно молчишь.
Дана тебе Русь, а не этот рай,
Чудь, меря, гиперборей.
Хоть пей, хоть дуй, хоть дуди, хоть играй,
Тут радостней, там – родней.
Петр Яковлевич хмуро из гроба встает
На Косовом поле. С ума
Сошедшему Александр Исаеевич жмет
Руку. И вновь тишина.
Херсониссос. 18.07.2017
Спиналонга
В городе проклятых воздух прогрет,
Как в мотоцикле бак.
Трава сожжена и колодцев нет,
И даже собак.
Пятна на скальной коже растут –
Остров сам прокажён,
Смерть и боль поселились тут,
И страхом входящ поражён.
Мерцают вдоль улиц теней ряды,
Туристы, трупы, когда
Захочешь живой глотнуть воды:
Возьми из Коцита льда.
Европа – за морем, большой брат
За окияном, Рось
Вообще не оставила координат,
И крепость её – кость.
Когда-нибудь мир окажется близ
Горящих заразой стен.
И хлещет кипящая магма из вен
Земли, провалившейся вниз.
Спиналонга - остров, на котором длительное время находилась венецианская крепость, а в ХХ веке - лепрозорий. Сейчас по вымершему городу прокаженных водят экскурсии.
Одиссей на Крите
1
Ветер дует в лицо, песок
Забивает глаза.
Веки красные, резь, кусок
Неба вдруг в облаках и за
Облаками скалистый рог,
А с другой стороны – маяк,
И ведёт на Итаку рок,
Потому что не вышел срок
Для любви. И не выйдет никак.
2
И море, и Гомер, и плуг, и Гесиод,
И овцы на холмах, и на волнах барашки -
Эллада песнь поёт и лепый мёд течёт,
И проступает пот на полотне рубашки.
Цикады самолёт и ласточки радар,
И о-микрон Луны, и винограда йота,
И эллинская речь, почти случайный дар
Из глубины морей и с высоты полёта.
Крит. 19.07.2017
Просыпается с рассветом
Вся кремлевская страна,
За Рублевским райсоветом
Крепкий кофий пьет она.
И по матушке по Волге,
И по матушке Москве
Поплывут к Кремлевской Елке
Кофеварки по воде.
От далекого Урала,
От эвенков и мордвы,
Чтобы кофе получала
С утреца вся знать Москвы!
С кофемолкой серп и молот
Вдоль по матушкам плывут,
Будет кофий перемолот,
Будет Сталину капут!
Он - усатый, бородатый,
Вместо кофе чай гонял,
Лупил дедушку лопатой,
Бабку с внучкой в гроб вгонял,
Жучку выгнал из России,
Репку в карцер засадил,
А чекисты удалые
Подсобляли что есть сил.
Он, веселый и надежный,
Засадил, как грецкий бог,
Кол, отточенный и нежный,
Нежной родине меж ног.
И пошли расти ублюдки,
Кофий пить, чаи гонять,
Человечьи незабудки
Из газонов вырывать.
И лежит букет готовый,
И стоит над ним мурло
Сталиниста удалого
С кофеваркой западло.
Над Рублевкой солнце всходит,
Над Кремлем горит закат,
Призрак коммунизма бродит,
И никто не виноват.
И никто за кофий с кровью,
Соловки и Колыму,
За махру и жизнь половью
Не ответит по уму.
Не ответят за базары,
За разрушенный очаг,
Ни евреи, ни татары,
Ни "Аврора", ни "Варяг".
Только Сталина ухмылка
Над спаскуженной страной,
И рублевская наколка
Нацарапана иголкой
На бумаге лубяной.
На бумаге пожелтевшей,
Поседевшей от имен
Перестрелянных, сгоревших,
Просто выброшенных вон,
Перемолотых таковской,
Как упругая вожжа,
И кремлевской, и рублевской
Кофемолкою вождя.
Что останется, если
пароходик уйдёт?
Дым, висящий над Пресней,
голубиный помёт?
Лепетанье сирени
под унылым дождём,
нежный голос свирели,
всё равно мы уйдём
по седым тротуарам,
среди крыш и крысят,
молодых с перегаром
встретив в прошлом ребят.
По-над Яузой сиплой
и суровой Невой,
провожаемы скрипкой
и любовью с тобой.
Расцветая над садом,
мост встаёт в тишине,
и прощенья не надо
равнодушной стране.
Когда бы эту землю разбудить,
О, Господи, со всем ее народом,
Пока от горя неподспудно выть
Кремлевским женкам, царским скороходам
Нести слова по весям и нетрям,
Еще есть силы и с утра светает,
И мир встает навстречу трем ветрам,
А мир соединяет запятая.
Краюха хлеба да щепоть в горсти.
Под образком колеблемое чудо,
Пойти бы мне с котомкой по Руси,
Покуда есть еще она, покуда
Горят святые в твердых небесах,
И наших черт не оставляют дети.
И мой народ на каменных весах:
И жертва, и палач, и сам-свидетель.
Когда народ Иуде приречен,
Иуде придан, обречен Иуде,
Он навсегда Иудой наречен,
Суду людскому неподсуден.
И в будущее нет пути ему,
И прошлое его признать не хочет.
И как Иуда, в собственном дому
Безумный, над собой в петле хохочет.
Во влаге мир стоит и капли, что дворец,
Автокомментарий к стихотворению более чем опасен. Если текст требует пояснений, то это плохой в художественном смысле текст. Если требуются пояснения самому автору, то зачем он писал? В то же время существуют такого рода произведения, смысл которых объективирован и вынесен за пределы авторского сознания самим качеством сообщаемого, его семантической массой. Очевидно, что стихотворения, темой которых становятся сюжеты метаисторические, метафизические, религиозные – перестают быть частным делом автора, хотя он и только он отвечает за их неслучайность.
Но мне менее всего хочется переводить факт написания «Страстного цикла» как раз в проблему общественную или публичную. Зная, как писались эти стихи, я хотел бы поразмышлять над тем, как вообще может осуществляться такого рода поэзия, на каких путях человеческого самопознания евангельская тема перестает быть вопросом спекулятивным и превращается в хлеб насущный, в категорический императив соучастия тому, что случилось внутри поэтического текста.
Я сознательно не буду говорить об исторической или культурологической части проблемы: об этом написано слишком много. Я попробую определить то, как может осуществиться стихотворение на библейскую тему сегодня, во времена политкорректности, языковой редукции и постмодернистского релятивизма.
Типологически библейский текст может осуществляться как иллюстрация; как комментарий; как сакральное пространство; как спекулятивное рассуждение; как свидетельство веры; как исследование; как дидактическое высказывание. Но, следуя моей типологии, библейское стихотворение в идеале должно стремиться к тексту-существованию.
Прощенное воскресенье
Доходя к своему окну один,
Вспоминая строки далеких эдд,
Я сосульку вижу в разрезе льдин,
А в ее сердцевине – свет.
Это снежной бабы костел во дворе
Воздвигает детство до ноты Ля.
Это скрип заходящих в себя дверей
Над одетой в себя земля.
Для чего Ты удвоил меня, Господь?
Отлучив луч речи от ласки двух?
Где играют дети – в победе плоть,
Где рыдают их – побеждает дух.
Боже, Боже, возвах из той глубины,
Где народы и страны сплелись в ком,
Я ослеп на врагов. Что ж горечь вины
Рвет и рвет мне горло чужим куском?
1991 г.
Львовское готическое детство, «луч речи», идущий из точки обретения земного бытия в Божественную бесконечность, плач Марии у креста, как символ победы духа над плотью, и страшный вопрос: почему первородный грех связал нас всех общей виной? Земля «одета в себя», то есть отдана земле, двери человеческого жилья (даже если это родной дом) тоже «заходят в себя», замыкаясь в стенах памяти, но первородный грех, связывая человека с глубиной земли, «где народы и страны сплетись в ком», одновременно требует от него усилия преодоления. Чтобы победить рвущую горло при всяком дыхании «чужую» вину, следует принять закон любви, то есть «ослепнуть на врагов», обратить свой взор внутрь собственной души, перенести вину с иного на себя.
Это и значит – простить и попросить прощения у других. Прощение обращает вектор самодостаточности в вектор достаточности других для самости. Самость как ego, направлена на себя, чувство вины уничтожает самость, обращая ее к чужому страданию. А помнить о чужом страдании – просить прощение за свое соучастие в несовершенстве мира.
Вербное воскресенье
Пахнет прелыми ветками. Медленный дым
Головою качает над речкой и лесом,
В ломком палевом плате, светло и чудесно,
Тишина повисает над миром самим.
Ива руки сгибает пластичней, чем мим,
На песчаной косе под провисшим навесом
Черепахи-лежанки, сгрудившися тесно,
Левитановским воздухом дышат одним.
Желтый цвет растворяется в сером, огни
Разобщенных костров сквозь лесную завесу
Серебрятся, как котики, с бархатным блеском.
Скрип горящих поленьев, тепло и над ним
Человек появился и сразу исчез Он…
И ворота открылись в Иерусалим.
1983 г.
Первое, самое раннее стихотворение в цикле. Написано до крещения. В нем Христос – еще только предчувствие, человек, который может быть Богом, может войти в распахнутые ворота Иерусалима, но Он как Бог еще до конца не открыт моему вопрошанию. Как у Хайдеггера: сокрытие открытого и распахнутость сокровенного. Топос стихотворения – топос родного города: Киев, Труханов остров, сырой песок. Топос человеческого места предокрывает топос места сакрального, но пока еще ему не соответствует. Конкретность моей жизни: точное описание днепровского пляжа, – еще только ищет конкретности Христа (и Бог пока еще Человек, хотя и с большой буквы, и уже чудеса творит). И скрип горящих поленьев пока еще громче криков «Осанна!».
Страстная седмица
Великий Понедельник
Притча о бесплодной смоковнице
– Бесплодная, почто в коре твоей сухой
Нет влаги для продленья жизни,
И листья ссохлись, не польстясь весной,
И смертью кажется ветвей нагой покой,
И корни кривятся в немыя укоризне?
– Как будто бы все сну посвящено,
И гнется ствол, что старческие плечи.
Без веры только прошлое одно
В мир раскрывается со скрипом как окно,
А будущее встретить нечем.
Весна придет цветеньем полноты,
Но я ее свидетелем не буду.
Я не смогу, когда коснешься Ты
Моих ветвей, в ответ свои листы,
Как душу, протянуть навстречу чуду.
– Тянуть корням сквозь жар живой воды,
Чтоб листья напоить хотя б немного.
Но впредь уже не принесут плоды,
(Забыт Эдемский и Земной сады)
Те, кто себя не сберегал для Бога.
Страстные седмицы 1998, 1999, 2000 годов.
Странным образом, именно мое непонимание того, почему Спаситель так поступил с бесплотной смоковницей, разорвало текст на три части. И последняя строфа возникла через два года после начала: в третью из последовательных страстных седмиц. И было странно, что стилистически и композиционно стихотворение читается как единое целое. Будто на каждую из частей мне отмерялось определенное число энергии и слов, ровно отсчитанных от конечной суммы. Капля за каплей, шаг за шагом. Воцерковленному сознанию подобный опыт знаком. От неведения к пониманию. Будто постепенно входишь в новозаветный текст, как неопытный пловец в море. И с каждым движением вперед открывается нечто новое, причем частота и глубина приоткрывшегося прямо пропорциональна степени духовного напряжения во дни Поста.
Великий Вторник
Притча о зарытом таланте
Сон есть паденье вовнутрь себя,
Себя самого.
Притча о том, как талант истребя,
Нищего
Облик пребудет вовек на тебе,
То есть ты
Дар закопал в яме-судьбе
Под кусты.
Куст не горит, если золото под
Ним.
Луч ускользает, таков исход –
Дым.
Мера таланту дана не песком,
Не
Добрым хозяином, и не пешком –
Дней.
Передо мною его возврат:
Твой приговор.
– Где мой талант? Раб, а не брат.
Неслух, вор!
Кто преумножит, возьмет еще
У того
Кто потерял, этот расчет
Строг,
Но справедлив: возрастать одним,
Кто в трудах
(Мы увеличим свой скарб, продлим
Труд и страх),
И упадать в вечную тьму,
На дно,
Тому, кто хранит только то, что ему
Дано.
Страстная седмица 1998 г.
Едва ли не самая важная притча для человека, дерзнувшего использовать свой дар (талант – мера денежная, но в русском языке именно мера дара). Ключевые слова: куст, огонь, талант, преумножать, упадать, дно. Как горящий куст перед Моисем дал ему дар и Моисей обрел слово и голос, чтобы призвать свой народ следовать Господу, так и талант дается человеку, чтобы он преумножил его, то есть старался услышать голос Бога. В противном случае, если дар-талант утерян или даже сохранен («если золото под ним»), но закопан, то «куст не горит…» Золото-дар-талант должны гореть, тогда вспыхнет и куст. Куст горящий противопоставлен бесплодной смоковнице, свой дар плодоношения не исполнившей. Думаю, не случайно и то, что начало «Великого Понедельника» и написание данного стихотворения приходятся на одну седмицу, и даже на один день этой седмицы – Великий Вторник 1998 года. Что касается сна, то это отголосок несогласия с Фрейдом – не из снов, то есть бессознательного, произрастает талант, он дается извне, но должен быть принят нутром, всем существом того, кому дается.
Великая Среда
Егдá низринулся, чрево его
Разселось и выпало все из него.
Близ ветел колючих, над жухлой травой
Качаться ему и трясти головой,
Но слову не биться в гортани ущербной,
Захлестнутой хлесткой веревкой как вербой.
Где земле, горшечник, где короб монетный?
Все тьма поглотила и смрад послесмертный,
Когда бы не Пасха, явленье Среды
Наполнило Мир теми, кто из воды,
В чешуях и зубьях, голодные, злые
Со дна поднимались, для света чужие,
Подобно его иглоперстым ладоням,
Уже не горстями, но лапами, в гоне
Все тридцать скребущих поверхность монет
Серебряных, чтоб обозначился след
В долину, что названа Акелдама,
Где смерть принимает входящих сама.
Багровою ртутью горит суходол
Для тех, кто изменой кошель приобрел,
Для тех, кто лобзаньем предаст Господина –
И древо дрожит – и скрипит крестовина.
В кровавой земле за долиной Гинном,
Ждет глина подземная – странников дом.
Не та, из которой Адам сотворен,
Скудельный замес для конечных времен.
Его обожгут только вольные страсти,
В огне сочетая разъятые части.
И цельное тело воскреснуть готово,
И полнится ниша для света и Слова.
Пуста корванá. Возвративший монеты
Невинною кровью измучен, как светом.
Душой злоречивый, в жестокой петле –
Висит над землею, ненужный земле.
А кто ею принят и в ней умирает,
Для будущей жизни, как Бог, воскресает.
Страстные седмицы 2000 – 2002 гг.
Топос стихотворения уже евангельский (Акелдама, Гинном, Голгофа). Отсюда и библейские названия, и «корванá», и «егдá низринулся», и «чрево его разселось». Лексика вырастает из сюжета, пространства, исторического времени. И здесь современная речь неуместна и неточна.
И вновь в страстную седмицу 2000 года меня пронзило переживание ужаса – «а что, если бы победил Иуда»? Если бы мы сегодня жили в мире, знающем о предательстве Иуды, но забывшем о жертве Христа. Вот оно, торжество эволюции: со дна морей и океанов на берега выползают жуткие «иглоперстые», «в чешуях и зубьях, голодные, злые // … для света чужие», безумные существа. Вот она, академия экономики имени Иуды, музей монет имени Искариота, осиновая роща иудиных дерев! И на этой ноте ужаса и отчаяние стихотворение замерло, чтоб уже через два года ответить само себе: земле не нужен Иуда, он ею не принят, поскольку у него нет будущего, а из земли произрастает будущее: «если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода».
Великий Четверг
Гефсиманская ночь
В эту ночь масленичные листья полны
Ветрового пространства, движенья вечны
И дыханья нисана.
Медный свет, преломляясь на лепте Луны,
Путь обратный вершит до кедронской волны,
На вершине же тьма, и тела не видны
Петра, Иакова, Иоанна.
Сон сморил их и два принесенных меча,
Остриями совпав, иллюстрируют час
Третьей стражи.
Город лег на долину, как Божья печать,
Вдоль потока цикады тревожно кричат,
И летучие мыши чернее, чем чад
Или сажа.
Но костер, от которого ныне светло,
Не имея огня, изливает тепло
До скончания века
На живую и внешне заснувшую плоть,
И пространства и времени злое стекло
Не способны сей луч преломить до Чело-
Века.
Трижды Он обращается к ученикам,
На которых воздвигнется будущий храм
Веры, где и
Спят все трое, не видя, как льет по щекам
Пот кровавый, и падает наземь Он Сам,
Обращая отчаянный взор к небесам
Иудеи.
Там, в молчании сфер, явен голос конца
Цифр и зла костяного. Преддверьем венца
Камни склона
Грудь упавшего долу и кожу лица
Раздирают, участвуя в плане Отца.
Коготь смерти острее и тверже зубца
От короны.
Под ногами солдат зреет ветхая пыль.
Факелы неподвижны. То ветер, то штиль
В русле ночи.
Жизнь свой смысл обгоняет, – пророчил Кратилл.
След, в который ты даже еще не ступил,
Зарастает уже за спиной твоей, иль,
Авва, Отче,
И для Сына спасенье сквозь страсти грядет,
Сад пространней пустого пространства, но вход
Нищ и зябок.
Жизнь теснее бессмертия. Створки ворот
Уже жизни – но Вечность за ними поет.
Нынче ж – тяжко, и спину грядущее гнет
Ниже яблок.
Я и сам углубляю ладони свои,
Чтоб по капле стекались слова для любви
И прощенья.
Но сквозь плоть не услышать реченья Твои,
И все меньше любви, так – хоть слез до крови!
Время грузно течет, и в теченьи двоит
Смысл теченья.
Мне представилось, будто бы совесть моя
Мимо мира плывет, размывая края,
Исчезая из вида.
Что душа – это чаша, что чаша сия
Вглубь себя бесконечна, а мера питья
Нам дана не на краткий момент бытия
И присутствия быта.
Что она, как опавшие котики верб,
Взгляд-во-взгляд – отражает сыпучую твердь
Небосвода.
Где карается смертью конечная смерть,
Где твердеющий воздух оформлен как герб
Новой жатвы, где боль причиняет не серп,
А свобода.
Что несет нам ее металлический свет?
Только лязг острия, хруст отчаянных лет,
Ключ сознанья.
Выбор значит – прощанье с надеждой, тенет
Натяженье в тени самодельных планет.
Лучше гвозди любви, чем причинность и бред
Угасанья.
Боже, даруй же мне для судьбы рамена!
Я боюсь не допить до безбрежного дна
Твою помощь.
Сад с долиной все тоньше, и озарена –
В людях, горах, равнинах – вся Божья страна,
Земли все, вся Земля. В ней – Голгофа видна,
И – начало пути – на вся веки и на
Гефсиманскую полночь.
Страстная седмица 1988 г.
Собственно, именно «Гефсиманская ночь», спустя несколько лет, станет ядром всего страстного цикла. Это первое осознанное свидетельство веры после моего крещения. Здесь для меня открылся смысл Христовой жертвы: она спасает не только меня, она космична, она преображает всю вселенную, и время, и пространство, и ее величие именно в ее соотнесенности с человеком, его слезами, кровью, потом, его страхом и слабостью.
«Гвозди любви» – вот закон спасения от энтропии, от «угасанья» мира по 2-ому закону термодинамики. Это стихотворение самое личное в цикле, и именно оно позволило отстраниться в дальнейшем, как бы вывести из игры свое ego, объективировать истину, открывшуюся в данное мгновения именно как принадлежащая моему сознанию и чувственному опыту в их целостном единстве. Отсюда и тема судьбы – личной, но уже связанной с Христовой. Наконец я включен в цепочку: я-мир людей-космос-домостроительный план Творца. Думаю, что именно здесь возникает способ письма, который можно было бы назвать персоналистической объективацией.
Великая Пятница
Плач грешника у гроба Господня
Я бы добрые дела возложил к Твоей Плащянице,
И цветы принес вместе с плачем ко гробу
В том саду, где камни тихи и высоколобы,
И в апрельский полдень впервые замолкли птицы.
Я слезами своими Её окропил бы, как миро,
В алавастровом белом сосуде, любовью полном,
В том саду, где в полночь как будто шумели волны,
Набегая на берег скальный со всех четырёх концов мира.
Я бы ждал и ждал, очищая слезами боли,
Шепотками отчаянья, страха, тоски, невзгоды
В том саду, где полночь, – разрушенный дом природы,
Жалом смерти пропятый, иглой греховной неволи.
И от слез моих в сердце моём, и во плоти, во всем существе состава,
Крохах страха и гнева, комьях праха и глины,
Как цветы в том саду, тихи, воздушны, невинны,
Три крупицы веры взросли бы – на смерть дармовую управа!
А затем я цветы возложил бы, омылся смиренным плачем,
В тишину окунулся глухой и смертной гробницы,
А потом вдруг закончилась полночь, и снова запели птицы.
И страницу иную Распятый для смертных начал.
Страстная Седмица, чин погребения Плащаницы, 2006
Великая Суббота
Ближе к вечеру, после того, как завеса
Разодралась и твердь расступилась, и после,
Когда мгла протянулась от моря до леса,
Захлестнув город, гору, реку и поле,
Мгла явилась в обличье величья и силы,
Торжествуя свое пребывание в мире,
По эфиру гуляя, кочуя в порфире
С осунувшихся плеч, распростертых к могиле.
Где во тьме, где в за-тексте, в заброшенном – там
Только мертвым стучать по недвижным доскам.
Оттого – землетрус, нищета, пустота.
Стража падает ниц и Мария рыдает.
Оттого Он не стонет и дух испускает,
Что Его уже нет на распятье креста.
Потому что он крепче отчаяний наших,
И пока мы висим между смертью и словом,
Он – во гробе средь нас, а душой – среди падших,
Чтобы им возвестить о рождении новом.
Он снисходит до дна мироздания, чтоб
Растворился земного беспамятства гроб.
Не рыдай Его, Мати! Мария, гляди:
Камень в ночь отпадет, опустеет пещера.
Смерть Бессмертный приял, в чаше – полная мера,
Пей вино – Его Кровь, Его Плоть – прииÏми.
В день Субботний душой Он спустился во ад,
Чтобы праведник всякий вернулся назад
В мир, где всякий распятьем Его вознесен,
Где уже в эту полночь грядет воскресенье,
Потому что Он – Сын Человечий, и Он –
Божий Сын, и Отцом послан нам во спасенье.
Страстная седмица 1996 г.
Возможна ли в современной поэзии прямая апологетика. Нужна ли она. Или лучше фигура умолчания, созерцание, говорение о главном по касательной, вне лично заявленного переживания как критерия истинности? На самом деле события Великой Субботы не нуждаются более во мне как единичном. Спасенными оказываются весь мир, все человечество. И если предыдущие стихотворения есть дневник моего со-переживания Господним страстям, то сейчас остается только утверждать: мир уже спасен, Христос уже «спустился во ад», Он среди тех, кто более всего и нуждается во встрече с Богом. И оттуда Он выйдет в новое время, в Пасхальную ночь, и выведет тех, кто Его жертвой освобожден от состояния «между смертью и словом», то есть продуктами человеческой деятельности. Воскресенье есть отдание тому, что «между Жизнью и Словом», то есть Божественным со-радости и со-творчеству, как преображенному со-распятию.
Но это высокое небо
Из царства тоски и эреба
К сияющей скинии слов.
Весна – это гласные нёба
В гортани, как лифт небоскрёба,
Взлетащие от основ:
там почва и пахарь, там хворост.
Прощай, невеглас мой, мой возраст
Соленых и ласковых губ.
Глядят соловьи между веток,
Их трели – веснушки пометок
На щёках у гуслей и труб.
С.
В-туда-проникнуть, глядя сквозь стекло,
стоящее как озеро отвесно,
чтоб взгляд остановить на
высохшей ольхе,
березе и собаке на снегу,
и обратить в-себя-оттуда-вгляд.
Это ль
и есть искусство – самого себя
увидеть как-внутри-миров-стоящим
из-за окна.
М.
А мир
наполнен звуками, вот шелест
листьев, вот промерзлой ветки
стук, вот звон
бутылок в таре.
Залаяла собака, на стекле
кухонном пятна жира, это
и есть любовь, она полна собой
и миром.
С.
Окно, зачем оно разъединяет?
Во сне ко мне отец пришел сегодня,
вернее, позвонил, я в доме был старинном,
в квартире
с лепными потолками, изразцами,
в той самой львовской, а отец
звонил
из онкоотделения, врачи
его обследовали и сказали, что
анализы плохие, в этом сне,
который даже сном не назовешь и даже
реальностью,
ведь все, что было – было
на самом деле,
мой отец меня поцеловал.
Колючая щека, и кожа бледная, прозрачная,
прохладная
он мне
все предлагал какой-то шоколад
в хрустящей импортной обертке,
а я ему отказывал и говорил –
в больнице
тебе нужнее,
он же усмехался,
уже предчувствуя ту, вечную палату,
в которой шоколад совсем не нужен.
Его прикосновенье было легким
и нежным,
нежнее, чем при жизни,
и лёгкость, свет, и радость, и прозрачность –
все это я почувствовал в душе,
когда отец вдруг рядом оказался,
и мы о многом говорили ночью.
Я был слегка простужен,
Но вдруг дыхание очистилось, щека
Отца была колючей, а рука
Его в моей теплела ощутимо,
хрустела шоколадка, этот звук
в той комнате был частью его рук,
а комната была реальна, зрима,
и ночь плескалась во дворе и в доме
как озеро холодное в истоме
усталого мороза за окном.
Отец был в доме. Он стоял, как дом,
и я к нему шел через сон, иду,
и если это бред, то пусть с ума сведу
я собственное зренье и сойду
туда, где сновидения основа,
где ночь, и сон – отец со мною снова
в две тысяча семнадцатом году
от Рождества Христова.
1
Голубь, клюющий зерно
На подоконнике
За стеклом – фигурки
Бредущих в снегу к цели
Небо на кончике ветки
В застывшей капле
Если стать птицей и сесть
На в коре задубевший кончик
Капля сорвется и упадет
На землю
2
Деревья, люди, дома –
Всё в черном.
Чёрное небо в копоти
Чёрных труб.
Снег покрыт пленкой
Серой и пористой.
Окурки, плевки, веток
Тельца замерзшие.
К ночи вокруг луны
Сияния пелена:
Волны упавшей белизны
К ногам Лазаря.
Твои черты завещаны навеки
Людской крови…
Готфрид Бенн
Когда внимание приковано
Ко внешним формам бытия,
Что слово? В слово упаковано
Его судьба, судьба моя.
Пока кумир на троне царствует
И мир в него вперяет взор,
Душа мытарства за мытарствами
Лелеет в темноте, что вор.
Покуда око телевидения
Глядит, как встаре Саурон,
Что стих? В стихе живет предвидение
Конца кумира, мира стон.
23.12. 2016
Зимой я болен и в моей груди
бактериям раздолье.
Тут и там
во внешнем мире вирусы шныряют,
их царство
подобно снегу:
Не пройти до речки
Из ватою покрытого укрытья…
Другое дело – лето, мошкара
Прозрачный воздух заполняет жизнью,
И в изумленье я стою, теченье
Воды гляжу, как мальчик,
Завороженный паденьем
Белого пушистого платка
На избу эту,
у края леса тропку,
Протоптанную будто на века,
На белый свет, лекарственную стопку,
И жидкость в ней, пронизанную светом,
И чувствую как мамина рука
Горячий лоб мой гладит, полный влаги,
И тот пейзаж, и реки, и овраги,
И лес, и холм, и снежная пурга,
Сама собой не узнанная летом,
Не только след чернильный на бумаге,
Но жизнь сама и мир со всем, что в нем,
Вовне, внутри, спасительно и звонко
В избе трещит - и разгоняет сон,
И мальчик, завороженный огнем
Глядит, как отворяется заслонка
И тает снег, задетый бытиём
Не выросшего из себя ребенка.
Пропил жизнь я на задворках,
Здесь клетка с кроликом стояла, а теперь
в углу так пусто, будто кто-то
кусок пространства вырвал, заменив
его пакетами и сумками с вещами…
копошенье
живого тела,
бусинки зрачков,
и сена запах свежий, полевой,
как будто вдруг из стен халтурных этих
ты вырвался к своим любимым далям:
вот взгорок, вот лесок,
вот озеро, вот речки
изгибы, столь внезапные, как эта
простая жизнь живого существа
безгрешного, но смертного,
когда-то
оскомина нас одарила болью
потери и фрагментами пространства,
оказывающегося пустым
внезапно,
как эта неизбывная вина.
Там детских голосов святые небеса.
Прислушиваясь к небу ненароком,
С самим собой идет немолчная война
В противуречии глубоком.
Ребенок-сын или дитя-отец
(А маски смех то густ, то тонок
В лазури голубей), восходят на крестец
Неразвернувшихся пеленок.
И кто кому вина, и кто кого взрастил,
Когда доска скрипит под цыпочкой танцора,
И хор неоперившихся светил
Приветствует восход к стропилам режиссера.
А он в - себе самом
Там в детских голосах звучат растенья,
И боги прошлого купаются в траве
струящейся. Так волны океана
под тяжестью садящегося солнца
стремятся к суше, - там, на берегу,
где в глинистой стене
есть город ласточек, а сверху
деревья апельсиновые пахнут,
и лавр цвете, -
вот так на Капитолий
поэт выходит и венок в руках
мерцающий как свет закатный
вдруг разрождается щелчками соловья
и свистом ласточек, и детским хором
чистым,
поющим
Casta Diva целый день
среди берез под окнами моими.
Легка и грациозна как форель
выскакивает из воды, как тело
богини из кустов над озером внезапно
подобно олененку возникает
так воздух вдруг оказывается
колючим горным ветром
и вершина - еще не половина,
но уже почти весь путь
и отрочества смех, как эпитафия
на каменной плите
в далекой горном монастырской чаще:
там, с краю, где видать,
как в море
выходит белый и готовый к бурям
лайнер.
Рисан. июнь
Есть звук шалом, есть речь – олам,
Разорванный напополам
Я между целым и покоем
Самим собою ли удвоен?
Есть звук олам, есть вещь – шалом,
И где я сам, и где мой дом?
В том целом, что ни он, ни я,
В той щели меж, где жизнь моя?
И как любить тебя – предмет,
Когда в тебе сознанья нет,
Что я есть ты, стремясь к тебе:
Огонь – к углю и пар – к воде.
И как себя любить извне,
Оттуда, где меня и не
Бывает «быть» никак-нигде:
Как пар к углю, огонь – к воде.
И где мне стать весь-мир-как-я:
Шалом земли, олам-земля?
Шалом (евр.) – мир как покой
Олам (евр.) – мир как целостность бытия
Февраль 2016
I
Человек по имени Шляпинтох
Он выходит в мир и в нем стоит
И в устах его цитры прибрежной вкус
И нога его ни над чем
И часы на руке его время пьют
И вращается стрелок сонм
И стоит Шляпинтох будто он – не он
Ни над чем ни о чем стоит
А потом приходят его друзья
Говорят, Шляпинтох, окстись
Жизнь, - они говорят, - это значит, жизнь
И иначе в ней, брат, нельзя
Но улыбка его, Шляпинтоха, пуста
И в глазах имманентных – нуль
И не чуют цитры, волны уста
И не слышит он посвист пуль
А во внешнем мире идет война
Бомбы падают, как цветы,
Шляпинтоху их черная суть видна
В пустоте, пустотой, пустоты
А потом и жена приходит к нему
И цветет розовый куст
И кимвал бряцает и по всему
Все же что-то коснется уст
То ль цикута
То ль разлука
То ль минута
То ли мука
Шляпинтох стоит и молчит как мир
Или, может, как Бог молчит
И застыл вещей седой командир
Посреди атаки людей
То ли шепот
То ли свет
То ли есть он
То ли нет
То ли боль моя бежит
То ли Шляпинтох лежит
II
Шляпинтох не плох, совсем не плох –
Говорит ему начальник кадров
В голове его приличный вздох
И какое-то мельканье кадров
Если кадры выбросить из-под
Козырька над важной головою
То вещей откроется испод
И начнется пенье горловое
И в отделе кадров мы вдвоем
Гимн творенью Божьему споем
Как поет эскадра между кадров
О Потемкине, стреляя в окоем
III
Стоит в потемках Шляпинтох
Не бог и не герой
И зачарован пустотой
Под правильной пятой
А в голове его кружат
Ничто, никто, никак
И звонки голоса ребят
Рассеивают мрак
И аще восхоте бы кто
Тому таки не бысть
Окстись, о, Шляпинтох, окстись,
То жесть, то смерть, то жисть.
Когда в конце январского тепла
Река вдруг вскрыла панцирь и пошла
Лениво и небрежно, но однако
Вздымая на загривке, как собака
Навстречу незнакомцу, шерстку льда,
Уже не белого, поскольку грязь приелась
И въелась в чистоту пространства для
Последующей чистки, и земля
Освободила от нелепой грязи
Косички ручейков, и вся расселась,
И провалилась в нижние слои,
Как будто рисовал заезжий фрязин
Не лепые приморские свои,
А флорентийского изгнанника провалы,
Река проснулась и задвигалась устало,
И распрямляя плечи подо льдом,
Забыла о величии родимом,
Поскольку время оказалось в нем
Текучим, как вода, и нелюдимым,
И тленным под напорами тепла,
И стоя на краю оврага мгла
Вослед реке стекала к нижним залам,
И стыла в озере на дне земли, и знала,
Что ей уже не место в верхнем мире
Поскольку если кончится времен
Теченье непреложное, то воды
Поднимутся над руслами, что гири,
И рухнут вниз на страны и народы,
И все затопит допотопный стон
С ума сошедшей от грехов природы.
Я в том же неуютстве, что и был,
Оно во мне иное, словно слепок
Чужого бытия, и лик нелепо
глядит вовнутрь, и в напряженьи жил
И сухожилий, полных пустоты,
Я отчужден от собственного света,
И Смысл-Меня неузнаваем где-то
В подобном мне и мне враждебном Ты.
Так злак растет. Так зреет в сердце зрак,
Так в росте прорастает умиранье:
Оно во мне, как в темноте - сиянье,
И потому не наступает мрак.
Коль мир разорван надвое огнем,
Как пребывать единым телом в нем?
Так поется, как нитка дрожит
между словом и словом,
ток ненужного быта бежит,
восходя на готовом
мире черствого неба, воды,
потерявшей невинность,
и пустые чужие сады
на повинность
вниз по склонам бредут. Здесь места,
словно череп.
Ветка вербы дрожит у креста
время через.
Вдруг голосок из толщ небытия,
(Когда в молитве прошлое ты трудишь),
Пронзает слух, и плачет жизнь моя,
Что Ты ее, нелепую, осудишь.
Оттуда нет ни знаков, ни отмет,
И голосов оттуда не бывает,
Но что же так пронзает этот свет
Тем светом, от которого пронзает
И плавное тугое нет-времен,
И легкое любовью-время-мерьте,
И голос твой бессмертьем поглощен,
Не ведая о том, что есть бессмертье.
***
Взгляд упирается в стену,
сложенную руками крестьян,
тупиковая площадь, пустые столики и табуреты,
зеленые ставни захлопнуты, бармен пьян,
кубинская гитара рвет душу, еще бы сигареты
или, точнее, как у Хэма, сигары,
Черчилля, вообще того, кто вошел в мир,
вписался в него, как стена у пустого бара,
как человек, читающий газету до дыр
посреди мирового пожара,
как стоящий на грани стойки пустой стакан,
на краю вселенной бренчащая гитара,
скажем, в Мексике, в бухте, заливе, пустыне,
на Кубе у пустой стены, среди кактусов и песка,
и не знаешь, где кончится рассказ об Отце и Сыне,
где гнется под тяжестью рыбы палубная доска,
и руки крестьян снова таскают глыбы,
чтобы сбросить их в океан.
Котор, август 2015
***
Ракушечник, мрамор, гранит –
паутина тщеславия, корни земли, бойницы,
в клади крепости, девичьи лица
и башенки две – пространство
для фотосъемок, элизиум сна,
кто чей потомок?
на воздушном взлетающий шаре
за моторкой, летящая блесна,
водоросли мясистые, как сны одинокого мужчины,
думаю, в другой жизни мы могли
пойти на приступ, целясь в глазницы стен
или стоять на страже, чувствуя острие стрелы,
вернее, тень острия, а между тем
слева горы, остров – в центре картины,
справа – крепость, бодлеровское курлы,
тень альбатроса, моторка, и ощущенье вины
то ли защитника, то ли завоевателя,
позиция созерцателя, обозревателя
посреди мировой чумы,
словно позиция девушки
на пляже под стенами,
переодевающейся прямо под майкой,
плеть, нить, девичья кожа с прозрачными венами,
тот же скелет времени, каменной спайкой
соединяющий прошлое и настоящее.
Солнце, в небе стоящее,
шар, (негатив солнца, светил, планет,
свет, озаренный каменной кладкой защиты
от времени, от которого защиты нет)
бойницы в паутине земли, камней, лет,
тень от башни, легшая на могильные плиты.
Будва, август 2015
***
Зеленое пыльное стекло,
можно сказать, мутное из-за времени,
бремени дней, ночей, прошлого, что утекло,
будущего, не имеющего значения
в силу его отсутствия,
и, конечно, бумага, твердая, как назначение
на пост губернатора, его высочайшее присутствие
гарантирует моменту (которого нет)
торжественность, сродную смерти.
Итак, бумага с подобным гербом –
вот ялик отчалил от верфи,
вот чайка зависла
похожим на ручку крылом,
и перо скрипит по такой бумаге,
минуя леса, реки, поля, овраги,
чтобы в маленьком
почтовом отделении
(тут каменная кладка
ворот, средневековье)
запечатать письмо в конверт,
нет, бутылку,
похлопать мальчишку
по розовому затылку,
в лужу попасть невесть откуда
живущую среди лета,
вернуться в дом, затворить ставни,
вспомнить отца, зажмурившись от луча света,
выпить ракии, полностью, до конца
хлебнув, не отрываясь, как море
примет это послание,
бумагу, стекло, мутное, словно время
(которое лишь производная от боли),
И вздохнуть, ложась на кушетку, что ли
кончилось и это бремя,
словно слово, речь, письмо, писание.
Будва, август 2015
Под утро стало холодно и дом,
В котором ночевали мы когда-то,
Вдруг заскрипел и доски ходуном
От боли заходили виновато.
Лежала ты, нет, тень твоя, твой сон,
В котором я по-прежнему был рядом,
И скрип дверей напоминал мне стон,
И тень моя прокрадывалась садом
Среди деревьев, полных темнотой,
К скрипящему матрацу, покрывалу
И потолку, пропахшему сосной,
Лавандой, резедою. Ты устало
И с капельками пота над губой
Меня любила в этом сне сосновом,
И я был нитью сна, сосной, тобой,
Собой вчерашним, позабывшим слово.
И сад-ковчег, и дом, и резеда
Еще под ветром пахнут сном и пеньем,
И ты, и тень твоя, как бы вода,
Повернутая вспять своим теченьем.
И я крадусь вдоль сада, вдоль дерев,
Как частоколом, огражденным лаем,
В тот дом, где мы когда-то онемев,
Заснули, и проснуться не желаем.
поезд Москва-Киев, июль
Может, получится спать.
Или хотя бы спеть.
Жарок рыхлый асфальт,
Желт нисходящий свет.
Пауль, Всасыль, Варлаам -
Это эпохи каток?
Или пространства лимб,
Или поток-потоп?
Теплится воздуха дом,
В чуткой ладони жизнь,
Слово за ад отдам -
Нет его там, где песнь.
в мире смертей есть звук
тихий голос с небес
он расширяет зрак
и окрыляет нас
Пауль взлетит с моста
Слеза его слез чиста
Васыль разожжет костер
Спалит словесный сор
Светлый лиственниц лес
Растит Варлаам до небес
20 июня 2015
Примечания:
Пауль Целан - великий немецкий поэт, родился в Черновцах. Во время Второй мировой войны сидел в нацистском лагере Табарешты. В лагерях погибли его родители. Евреи.
Не дожив до 50 лет, Целан покончил с собой, бросившись с моста Мирабо в Сену. Был 1970 год.
Варлаам Шаламов - великий русский писатель, родился в Вологде в семье священника.
С 1929 по 1932 сидел в советском концлагере на Урале. Повторный срок - в 1937 (5 лет на Колыме). Третий срок - с 1943 по 1951.
Последние годы жил в Доме для инвалидов. Перед смертью его перевели в интернат для психохроников (когда я работал на "Скорой помощи" - это были самые страшные воспоминания - такие дома. Лежащих там все называли - овощи. Они не двигались и мочились под себя).
При перевозке в интернат заболел воспалением легких. Умер в 1982.
Васыль Стус - великий украинский поэт, родился в Винницкой области, вырос в Донецкой. С 1972 по 1977 сидел в советском лагере для политзаключенных в Мордовии. В 1980 был повторно арестован. Умер в карцере лагеря Пермь-36 в 1985.
Беженцы вышли из леса,
Видят, ракета летит.
Голос алчбы и прогресса
Из кровяного замеса
Корпус цилиндра хранит.
Руки мужские ковали,
Жгли в полуночном огне,
Мяли, лепили, ласкали,
Тело из ласковой стали
С разумом черным вовне.
Разум на острой иголке
Сверху, из космоса, из
Острой антенны-двустволки,
Где человеки и волки, -
Целится вниз.
Очи разумного зверя
Цепко на цель наведя,
Шар до микрона измеря,
Не рассуждая, не веря,
Смотрят в дитя.
Дремлет ученый за пультом,
Дрыхнет солдат на посту,
Вождь, награжденный инсультом,
Выброшен, как катапультой,
Скомкан подобно листу.
Нить серебрится при свете,
То ль паутинка, то ль дым.
Весело носятся дети,
Тот, кто за землю в ответе,
Бьет по своим.
***
Чем жизнь прожить в давильне - посмотри,
Как белая полоска до зари
Вдруг вспыхивает в небе черно-жутком,
И звезд крупа столешницу крапит,
И карп на дне у дна беззвучно спит,
А воздух остается промежутком
Меж безымянным миром пустоты,
В котором лишь Господь Свои черты
Мог распознать в любви неизъяснимой -
И тьмою наступающего сна,
В котором лишь любовь Его ясна,
И горсть землицы киевской казнимой.
15 февраля 2014
***
Как по полю мы прошлись утюгом,
Не оставили на нем ничего,
Там, где раньше красовался наш дом,
Виден только черный остов его.
- Хорошо ли вам, ребятки, в раю?
Там, где полный огород и свиней
Вдрызг разводят под хмельную струю
Крови неньки полоумной моей?
- Хорошо-то, хорошо нам, браток,
Пьємо пиво да поснідали вже,
Тільки замість світла - темний куток
Да обличчя ворогів, ворожей.
- Ненька, де ти, де ти, мати моя?
- Дай, синок, тобі прозорих очей.
И застыла в жилах кровь не моя,
Ожидая ночи длинных ножей.
30.03.2014
Киевская зима I
Где для вселенского веселья,
Крестил Владимир русский люд,
В безумном пиршестве похмелья
Кору жуют и бражку пьют.
И Днепр, набухший спозаранку,
И тени давних мудрецов,
Как стоны проклятых отцов
Коростой чествуют ветрянку.
Лишь черный чад и черствый стыд,
Крещатик или мы горим?
Иль крест на небе в клубах дыма
Вот-вот расколется навзрыд,
Как над развалинами Рима
Вдруг вспыхивает негасимо
Разъятый Иерусалим.
Киевская зима II
От Херсонеса до Днепра
Наc жизнь летучая вела,
Да вот закончилась на вздохе,
Трепещет в ране, как стрела,
И от Олега до Петра
В противовес стоит эпохе.
И мы у жертвенных костров
Отчуждены от их величья,
Гогочем, словно стая птичья,
Склевавшая своих птенцов,
И в черных крапинках обличья
Из жерла адского котлов.
Киевская зима III
Чума на оба ваши дома,
Пока славяне меж собой
Уродуют любовь в хоромах,
И чавкают, как омуль, в омут,
Нырнув безлобой головой.
А я стою один меж ними,
Козацкий внук, славянский гой,
И не могу уйти к святыням,
Лишь Киев мой в утробном дыме
Качает мертвой головой.
Лишь трупный запах, вонь резины,
И длящаяся пустота
Под омофором у креста,
Как сталкер за рулем дрезины,
Как дуло мира у виска.
Киевская зима IV
Гоголя пропили, слили Булгакова,
Пляшут на жирных углях.
Кажется, так и не выйдет инаково -
Паки и паки в чумных лагерях.
Паки и паки в блевотине, весело
Псиной невымытых рук
Лапают небо,что ж тело повесила
Злая Луна в живодерне на крюк?
Перерубили хребет Кобзарю, спалив
Светлый Крещатик в огне,
Вместе с Бердяевым Лесю прохрюкали -
Пусть куролесят на дне.
Что же вы, братушки, детушки, что же вы?
Бык под Европой ничей.
Вот мы до черного прошлого дожили,
Кажем ожоги древлянскою кожею,
Ольгиных ждем голубей.
Две войны
1
Ванька стоит на снегу в телогрейке,
Носом уткнувшись в тютюн.
Тащит тележку по узкоколейке
Зэк, доходяга, горюн.
Волк ли завоет под лагерем в чаще,
Вспыхнет ль закат-антрацит,
Матушки плачут: в России ледащей,
Сына сынок сторожит.
Скрылась могила под желтым бурьяном.
Нет ни крестов, ни травы
В поле ль продрогшем под Магаданом,
Или у сытой Москвы.
Ванька сымает свою телогрейку,
Пот вытирает со лба –
Сон призывает, цыгарку-жалейку
Гасит. И точка. Труба.
Зэк провалился в ночное, чумное,
Дергается, храпит.
Ванька не спит на посту и пустое
Небо его не страшит.
2
Фриц толкает тачку вперед –
От ворот до ворот.
Завтра он в баню людей поведет,
Встал – и чешет живот.
Розы цветут по краям тропы,
Ведущей от бани в барак.
Много следов туда – от толпы,
Обратно – не сыщешь никак.
В тачке одежда и башмаки,
Зубы, очки, белье.
Фриц поглядит из-под руки –
И – за свое:
Тачка-баня-барак-устал
Порядок-забота-сон.
Глаза закрывает, чтоб мир пропал,
И – засыпает он.
корабль-держава
Там, где апостола Андрея
Тропинка торная легла,
Дубы и сосны, словно реи,
И тень от паруса легка.
Державы тень, фата-моргана,
Хруст жерновов в разъемах сна,
Людская жизнь на дне стакана
Дешевле кислого вина.
Пробоина в борту дымится,
И капитан в тоске затих,
И у матросов злые лица,
Безумны злые гимны их.
Куда плывет твоя махина,
Едва способная дышать?
На дно, чтоб умереть картинно,
На Арарат, чтоб жить опять?
Кто отпевает трупы в трюмах,
И саван ткет из парусов?
Лишь чайки прокричат угрюмо,
И жабры рыб замкнут засов.
Там, где апостола Андрея
Тропинка торная легла,
Дубы и сосны, словно реи,
И тень от паруса легка.
Державы тень, фата-моргана,
Хруст жерновов в разъемах сна,
Людская жизнь на дне стакана
Дешевле кислого вина.
Пробоина в борту дымится,
И капитан в тоске затих,
И у матросов злые лица,
Безумны злые гимны их.
Куда плывет твоя махина,
Едва способная дышать?
На дно, чтоб умереть картинно,
На Арарат, чтоб жить опять?
Кто отпевает трупы в трюмах,
И саван ткет из парусов?
Лишь чайки прокричат угрюмо,
И жабры рыб замкнут засов.
В снегу, как в городе, - и улицы, и парки,
И белых облаков пружинистые арки.
В желтке сгустившемся, что гоголь-моголь твой,
Облатки вяжущей сверкает золотой.
И, на ребро упав, и лечит, и калечит,
И тополей звенят серебряные свечи.
И племя одеял, и пламя именин,
И ласковая лень подушек и гардин...
Дни развоплощены, и белое быльём
Мир заполняет, чтоб мы застывали в нём.
Как птица в янтаре, как в облаках икра,
Как зёрна в январе, и в наледи Икар.
Человек одинок и в своем
Одиночестве пьет соловьем
Реку музыки, мира объем.
Одиноко и слово в своей
Мировой одиночке людей.
Человек – челодув, челобей.
Мысль, цикада, царица корней,
Эту тишь, эту муку развей.
Человек – веколюб, веколей.
Этот звук, этот плач, этот дом
В неуютном пространстве ничьем,
Где живут эти трое втроем.
2
Мой дружок на другом берегу,
Я тебя от себя сберегу.
Все, что было – о том ни гу-гу!
3
Дует мальчик, как ангел, в трубу,
Плачет девочка-ангел во мгле.
И земля в твердолобом гробу
Припадает к землистой земле.
Январь 2015
Бесхитростным своим моленьем
Едва ль я угожу...
Франсуа Вийон
Здесь Васькин дом. Васильева Андрея,
Гимнаста с выпуклой мускулатурой.
Он спился, умер, я теперь жалею,
Что, проходя, вслед за бухой натурой
Стремился к пивняку, не в гости к Ваське.
Кому теперь скажу при встрече: "Здрасьте!"
Вот Хотенючка. Вера Хотенюк.
Дочь кладовщицы, тощая, как палка.
Училась хуже всех, и как борзая нюх
На дичь острит, ее травил я. Жалко.
Что умерла. А мне-то что сказать.
Когда придется на Суде предстать?
Илонушка. Гитара. Полутьма.
Гнатцова - был влюблен. И точка.
Писал стихи. Не спал. Сходил с ума.
Год выпускной был ей заполнен прочно.
Вот через 36 годков, в пивной мечтая,
Ей говорю: "Прости меня, родная".
О тех, кто признавался мне в любви,
Я промолчу, мужчина это право
На поле брани заслужил, в крови
У рыцарей - молчание и слава.
Им тоже всем, повинно и подушно:
"Простите, что прожил я равнодушно".
А лучшие друзья? Конечно, Комиссар
(так Гинтова Вадима мы прозвали)
И Вовка Абрамсон - от Бога дар,
Один - оклеветал, второй - в дурном провале,
В другом конце Земли. Но все же я прошу:
"Простите, милые, за все, чем я грешу".
Вы, улицы, дома, бордюры, тротуары,
Цветы и фонари, ларьки и пивняки,
Каштаны и дубы, в сиреневом угаре
Ботсад, кинотеатр, река и сквозняки.
Мать и отец мои, за то, кем я не стал,
Простите вы меня. Я жил. Писал. Устал.
август 2014, Киев
Быструю я перешел с туманным течением Наву
Децим Магн Авсоний
Во дворе был фонтан –
львиные морды вокруг
барочной башни
башня – зеленая, выбрасывающая
столбы прозрачной
воды
львы – золотые (он сейчас
подойдет, все-таки день не вчерашний –
и выяснит – не перекрасили ли?), а на
Лескова: частные домики и
сады.
Он спускается с 8 этажа
самого длинного в Киеве дома –
лифтом или пешком:
Мимо журчащей воды,
марели, лая собак
за зеленым частоколом,
за детской спиной, укрытой ранцем,
словно растущий улитки дом.
Двор его детства цвел и
журчал, и мир не
раскалывал произволом.
Шел иногда один, иногда
с Цитиком – соседом
по лестничной площадке,
Титуленко, щирым хохлом,
дружбаном и одногодкой.
Сейчас Серега в Нью-Йорке – он
ди-джей, как Орфей сладкий,
А может, предприниматель
с ласковой деловой походкой.
Справа стоял роддом – он
и сейчас стоит (там медсестры
солдатам давали – легенда гласит),
Слева – НИИ, (светло-серый советский кирпич)
там однажды
упал в люк Титуленко, и губу разбил об угол острый,
И с тех пор
шрам на губе украшает его вид,
Затем перекресток шел,
справа еще НИИ, дом конца
19-ого века, башенки –
снова барокко,
А дальше – Печерский базарчик,
Панаса Мирного улица,
Машка
Ямпольская, с первого класса
подружка по воле школьного рока,
мой лучший друг, ее будущий
муж – Комиссар – еще лишь в проекте,
она – первоклассница, я – первоклашка.
Второй лучший друг –
(три обезьянки, товарища,
танкиста – до всякого Юнга и Элиаде),
Вовочка Абрамсон жил на Чигорина, вдалеке от
пути моего в альма матер,
Нынче в Нью-Йорке, точнее, в Нью-Джерси,
ближе к той эстакаде,
бегущей через Гудзон
от острова, похожего
на бронированный катер.
Вернемся и дальше
пойдем – в сторону улицы
Московской, она ведет к Арсенальной,
там пушка стоит, шутили –
Она выстрелит, если дева
мимо пройдет ( так и
сутулится
под тяжестью зарядов),
девственницы в других местах ходили.
Пересекли ее, и маршрут 62-ого автобуса,
он и поныне в действии,
вот криво по линии –
как отводная труба
печи, сложенной мной в Востряково,
идет переулок Цитадельный, и в том месте,
где он пересекает Лабораторный,
точка, в которой начнется ab ovo.
август 2014, Киев
Город растет на стене,
Вижу горы, дома,
Белка сидит на сосне,
Полные закрома.
В этой квартире мы
Так целовались, что
Воздух из этой тьмы
Не вырывался в тот
Пусть и без наших губ,
Но для пространства вздох,
Вижу за лесом - сруб,
Дуб и фигуры трех
Ангелов или душ. Уж
Путников ужин. А
Был я тебе - муж,
ты мне была - жена.
Все это сгинуло как
выдох уходит вбок,
в сторону, вниз, во мрак,
вверх, где сидит Бог.
А на горе - ларец
в бархатном сне - венец,
вот и любви конец,
топот коня,
дЕвица ткет ковер:
память или укор?
смутен ее взор,
молодца тень храня
Киев декабрь 2014
Зачем же в темноте, похожей на кита,
Твой монолог читать - таблицу униженья,
И считывать опять с помятого листа
Слова, слова, слова - сплошное утроенье.
Жизнь разделив на ноль, помножив на ничто,
Буквальный человек (две палочки, кружочек)
Протягивает речь, как центробежный ток
От точки "Центр-везде" до сферы оболочек.
И что тогда стихи, судьба, Россия, мир,
Когда сорвался шар и от мохнатой ветки
Летит на пыльный пол (изученный до дыр),
Любви, которой нет, - на фоне черной метки?
И лишь звезда горит и пахнет мишурой,
Свечами, золотой и хрупкой канифолью.
Таков твой каталог - игрой, игрой, игрой
Захвачен, как судьба, как Бог, пронизан болью.
декабрь 2014
1
Нет подружки, нет друзей,
И отца почти,
На дороженьке твоей
Волк сидит, учти.
Перед волком был медведь,
и лиса потом,
Умирать не страшно ведь
в сундуке своем?
Слева Бог и справа Бог,
сердце посреди,
Спрячь свой вкусный спелый бок,
И один броди.
Между лесом и травой,
Между миром и собой:
Насладись-ка всласть им,
А не в лисьей пасти.
Киев, август 2014
2
В этот заснеженный день,
девочка, ляг на бочок,
Слышишь, скрипит колыбель,
Кочка, качели, каток.
Этот снежок не болит,
Эти сугробы чисты,
девочка, ты не болей,
Ангел заснеженный ты.
Белое любит белье.
Снежное сказку сулит,
Имя чЕстное твое,
Ангел чудной, не болит.
Свет в колыбели журчит,
Снег в этом мире летит,
Дочь среди ночи не спит,
Ангел ей быль говорит.
декабрь 2014. Москва
1
Ванька стоит на снегу в телогрейке,
Носом уткнувшись в тютюн.
Тащит тележку по узкоколейке
Зэк, доходяга, горюн.
Волк ли завоет под лагерем в чаще,
Вспыхнет ль закат-антрацит,
Матушки плачут в России ледащей,
Сына сынок сторожит.
Скрылась могила под желтым бурьяном.
Нет ни крестов, ни травы
В поле ль продрогшем под Магаданом,
Или у сытой Москвы.
Ванька сымает свою телогрейку,
Пот вытирает со лба –
Сон призывает, цыгарку-жалейку
Гасит. И точка. Труба.
Зэк провалился в ночное, чумное,
Дергается, храпит.
Ванька не спит на посту и пустое
Небо его не страшит.
2
Фриц толкает тачку вперед –
От ворот до ворот.
Завтра он в баню людей поведет,
Встал – и чешет живот.
Розы цветут по краям тропы,
Ведущей от бани в барак.
Много следов туда – от толпы,
Обратно – не сыщешь никак.
В тачке одежда и башмаки,
Зубы, очки, белье.
Фриц поглядит из-под руки –
И – за свое:
Тачка-баня-барак-устал
Порядок-забота-сон.
Глаза закрывает, чтоб мир пропал,
И – засыпает он.
Чума на оба ваши дома,
Пока славяне меж собой
Уродуют любовь в хоромах,
И чавкают, как омуль, в омут,
Нырнув безлобой головой.
А я стою один меж ними,
Козацкий внук, славянский гой,
И не могу уйти к святыням,
Лишь Киев мой в утробном дыме
Качает мертвой головой.
Лишь трупный запах, вонь резины,
И длящаяся пустота
Под омофором у креста,
Как сталкер за рулем дрезины,
Как дуло мира у виска.
От Херсонеса до Днепра
Наc жизнь летучая вела,
Да вот закончилась на вздохе,
Трепещет в ране, как стрела,
И от Олега до Петра
В противовес стоит эпохе.
И мы у жертвенных костров
Отчуждены от их величья,
Гогочем, словно стая птичья,
Склевавшая своих птенцов,
И в черных крапинках обличья
Из жерла адского котлов.
Чем жизнь прожить в давильне - посмотри,
Как белая полоска до зари
Вдруг вспыхивает в небе черно-жутком,
И звезд крупа столешницу крапит,
И карп на дне у дна беззвучно спит,
А воздух остается промежутком
Меж безымянным миром пустоты,
В котором лишь Господь Свои черты
Мог распознать в любви неизъяснимой -
И тьмою наступающего сна,
В котором лишь любовь Его ясна
И горсть землицы киевской казнимой.
15 февраля 2014
Не знал тебя во время оно –
Герой чужого взора.
Теперь зову – церковным звоном
Разбужен в дни позора.
В худом кармане горсть землицы
Ты сохранил, чтоб снова
Спаялись сербские крупицы
В твердь деланья благого.
Душа поэта крик рождает,
Лишь радость год от года
Подонкам это доставляет,
И угождает сброду.
Но все звучнее гвалт хулящий,
Мы Мойр лишили покоя.
Для бед мы зреем, и все чаще
Я сам-на-сам с тобою.
Вариант:
Не знал тебя во время оно –
Герой чужого взора.
Теперь зову – церковным звоном
Разбужен в дни позора.
В худом кармане персть землицы
Ты сохранил, чтоб снова
Спаялись сербские крупицы
В твердь подвига благого.
В угоду подлости отпетой,
Для услажденья сброда
Из раза в раз в душе поэта
Взрастает крик народа.
Все громче вал хулы звучащий,
А мы в пораженьях зреем.
Нас Мойры слышат, и все чаще
С тобою наедине я.
Оригинал
Караџићу
Не журих ти у доба оно
кад су те херојем звали.
Ал сад ме к теби црквено звоно
позива: јер смо пали.
Пронесе то мало земље српске,
у увек бушном џепу.
Да се не распе, да очврсне
за благданску окрепу.
На радост свакој пропалици,
на угод свакој шуши,
као и увек, зрише крици
у песниковој души.
Све гласнији је одјек хуле,
за пораз само стасамо.
Сад кад су крик наш Моире чуле
често сам с тобом насамо.
Мировая Первая
Говорит мне: « Стерва я!
Что хочу, то делаю
С Европою дебелою!
С Эйфелевой башнею,
Чернокровной пашнею».
И Солнцу горло перерезать
А испанка катится,
До гробов докатится,
Сене, Темзе, Рейну ли
Стройными и мерными
Пехотинцев квадрами
Волны полнить даром ли?
Шумит вода под мостиком
По мокрым черепицам – пли!
Телами, тлями, лицами,
По черепам окопным и
Селениям за копнами,
По музыке-гармонии,
Пробитой фисгармонии.
И алкоголь течет рекою
Где ныне Польша-матушка,
И где Россия-вдовушка?
Париж не примет, батюшка,
Ни грифа, ни воробушка.
Течет река – то Лета ли,
То ль та, что и не ведали.
И в небе задыхается
Бог умер – говорит король
Бог жив – ответствует толпа.
Им вместе в городах лакать
Пропитанную кровью соль.
По льду катаясь на коньках
Псари сбегают по холму.
Под стол земли ложится пес.
Шут наше прошлое унес.
И крест мерещится ему.
Лаская лед как пустоту
Согнулся под пятой упруг
Небес непросветленный свод,
Чтоб лик луны за годом год
Лепить в круглогодичный круг.
Болит пространство на лету
Земля не требует огня,
А конькобежец – полноты.
И брошенное в небо «Ты»
Не возвращается в меня.
Захлебываясь на волнах
По льду катаясь на коньках
Лаская лед как пустоту
Болит пространство на лету
Захлебываясь на волнах
Георг Гейм (нем. Georg Heym; 30 октября 1887, Хиршберг, Нижняя Силезия — 16 января 1912, Берлин) — немецкий поэт, писатель, драматург.
16 января 1912 г. он и Эрнст Бальке отправились кататься на коньках в пригород Берлина — Ваннзее. Недалеко от острова Линдвердер на реке Хафель они наткнулись на замёрзшую полынью и провалились под лёд. Спасая своего друга, Георг Гейм утонул. Его тело нашли только спустя четыре дня...
http://vodoleybooks.ru/katalog/allbooks/item/978-5-91763-071-7.html
Памяти Драгана Мойевича
- Эти снежинки – люди,
более чистые или
более грешные,
А посередине – Шар,
Троица во ЕдИнице –
И от нее исходят
света потоки – лучи
микрокосма,
- Драган, снежинки тают,
Разве жизнь человека тает?
- Точно, брат Александр, не
снежинки, тоже шары,
но покрытые тенью,
ржою изъедены,
в кратерах, словно
жизнь человека, вернее, он сам
эта планета, плод,
микрокосм,
Те, что поближе к Округлому Свету –
Сами светить начинают
и видишь –
Тень отступает, и рытвины,
будто кто-то рассыпал
вселенскую пыль,
ту, что алмазную крошку
стерла бы в тлен -
исчезают
в безудержной силе.
- Ну, а те,
Что в углах, в темных,
безмолвных, ужасных?
- Знаю. Несчастные,
тенью покрытые, сами
укрылись от Света во мгле.
Этих пишу я по слову Владыки, брат
Александр,
верней, это запись,
вИденье, помыслы и
умозрения
Троицы, я же, Мойевич
Драган, только
лекало, кисть, палитра,
только орудие для воплощения
бездн умословия, вИденья
умного.
Ночь напролет говорим мы
о Боге,
линдзуру пьем, открываем
сокрытое и сокровенное,
разум немотствует, сердце
же умствует – сердце открытое,
на чердаке, в мастерской,
в Белом городе, отданном на заклание.
И до бомбежек и
смерти Драгана
долгая, долгая ночь,
Вечность с его картин,
Лица черты острые,
пота уставшие капельки,
будто он ваяет
пространство,
лепит время, пишет лики,
видит в прищуре глаз
узкий и долгий тоннель
к точке, шару, Сфере,
мерцающей на полотне
белградской неиссякаемой
ночи.
1992, 2013.
Драган Мойевич
Драган Мойевич один из наиболее значительных сербских художников XX века, родился в 1942 году в Белграде, учился и окончил Технологический институт в Белграде. Помимо этого изучал философию. Участвовал во многих выставках, как авторских, так и коллективных. Его картины выставлялись в Белграде, Югославии, во многих европейских и мировых центрах искусства. Помимо традиционных выставок живописи, Мойевич осуществлял и крупные многомерные действа, как он сам их называл. Его живопись была удостоена множества международных наград. Скончался в Белграде в 2001 году.
Изобразительное искусство является раскрытием истины бытия в полной мере. Поэтому то, что есть (бытийствует), по Мойевичу, наиболее точно может быть выражено именно языком живописи.
Другими словами, поскольку мистическое переживание встречи с молчащим Логосом невозможно выразить говором, картина действительно становится единственным способом визуализации памяти. Живописная манера Драгана Мойевича соединяет в себе принципы философского мышления досократиков (=пифагорейцев) и ранневизантийской христианской теологии. Подобное видение художественного процесса направлено на выявление сущности/божественных предикатов того, что есть (бытийствует), а это, как отмечено выше, точнее всего выражается языком живописи. Понятия онтологического ядра и начала (=Бога) остаются теми фундаментальными понятиями, которые определяют семантическое существо живописной поэтики Мойевича/
Д., фил. н., проф. Синиша Елушич. Перевод А. Закуренко.
Перевод на сербский Владимира Ягличича:
Успомени Драгана Мојовића
Ове пахуље су - људи,
чистији или
грешнији,
а у средишту - Лопта је -
Тројица у Јединичном -
и из ње происходе
светлости бујичне - луче
микрокозма.
- Драгане, пахуље се топе,
зар ће и живот човеков да склопе?
- Баш тако, брате Александре, то и нису
пахуље - а јесу лоптице,
ал прекривене сенком,
рђом нагрижене,
као у кратерима,
живот човеков, тачније, он сам
ова је планета, плод,
микрокозам,
они што су ближе Округлом Сјају -
сами светлити почињу,
и видиш -
сенка одступа, и јаруге почињу,
ко да је неко расуо
васељенску прашину,
ону, што дијамантску мрву
расточила би у прах труо.
- Да, а они,
из кутова, мрачних,
немих, ужасних?
- Знам. Несрећници,
сенком засути, сами
од Сјаја скрише се у магли.
Њих сликам по речима Владике, брате
Александре,
тачније, то потез,
то виђење, те помисли и
та умопрозрења
од Тројице се, а ја, Мојовић
Драган, само сам
кривуљар, кист, палета,
само оруђе за оваплоћење
бездана умственог, визија
умножених.
Ноћ пролази, ми говоримо
о Богу,
линцуру пијемо, откривамо
скривено и скровито,
разум неми, срце
умује - срце отворено,
на мансарди, у атељеу,
у Беломе граду, предатом на поклање.
А до бомбардовања и
Драганове смрти
дуга је, дуга ноћ,
вечност с његових слика,
лица оштрих црта,
зноја уморне капи,
као да ваја он
простор,
крпи време, описује лица,
види у жмирају ока
уски и дуги тунел
ка тачки, лопти, Сфери,
засветлуцалој на платну
београдске неисцрпне
ноћи.
1992, 2013.
Владимир Ягличич (3. 11 1961, село Горная Сабанта, обл. Шумадия, Сербия) - поэт, переводчик, прозаик.
Ця ніч, як пагорбок: ні ваги, ні доби.
Як немовля в горі печерської кручі –
Свавілля край, кохання дім летучій,
Орган землі співають гімн тобі.
Так поринають попід дно судьби,
Листів шукають на первісній мові,
Де буквіци годуються від крові,
Де смерть лютує навпаки собі.
Так доторкаються до Божій густоти,
І розмовляють в ангельській октаві,
Так біль лунає с тої висоти,
Де світло ллється вниз, спорідно лаві,
Де рідний край у відчаї і славі
Повинен бути, щоб не згинув ти.
1993
Лебедь, изгибом входящий в пруд,
Листья умершие на воде,
Мальчик у ивы - и вас сотрут
Годы.
Звуки рояля расстают, не долетев
До белоснежной мраморной залы,
Очи черные милых дев
Меркнут.
Что же останется? - стук минут,
Мак у надгробья алый,
Звезд в беззащитном небе
Россыпь.
Голос, поющий "не будь жестоким",
Валика шорох, слезы осоки,
И фонари в уходящей аллее
Гаснут.
Светлогорские стихи
1
Трижды убивали тех, кого я любил:
Лейкемия, бандюки, лимфогранатулез.
Я на море ночью сижу, в небе нет светил,
Пью коньяк, занюхиваю ломтиками слез.
Я и сам убивал тех, кого я люблю.
То ли по надобе, то ли от глухоты сердечной.
Я сижу на море, коньяк пью,
Плачу о себе, жалею, конечно.
В небе бледно-розовом, сиреневом, голубом
Тучи меняют имена и очертанья.
Волны исчезают, комар невесом,
Лес подступил к морю, тишина, тайна.
Томас Манн здесь был, теперь вот я.
Почему-то над Балтикой нет звезд, Иосиф
Песок перебирает, мудр, как змея,
И вернуть ему дом и братьев просит.
2
Там – светлый бог, там – серая земля,
посередине – остов корабля,
и глубина молочная, нагая.
Прибой земли, как время пузырей,
И мерный, и внезапный, и своей
настойчивостью обкатавший гальку.
Мне жалко всех: и смолкнувшую стайку
мальков, и золотую спайку
земли и неба, в тучах и грозе,
но времени не станет, и отсюда
не станет волн и неба, и впотьмах
растает время, как прибой, и груда
окаменевших волн останется одна,
когда восстанет, Господу видна,
волна всех океанов ниоткуда.
Уравнение мира
Сильнее света только пустота,
помноженная на морскую пену,
Вселенная, которая чиста,
помноженная на огонь вселенной.
Сильнее пустоты любовь одна,
деленная на совесть или горе,
которая, когда коснется дна,
вверх устремляется и множится на море.
Но свет и пустота – всего лишь знак
Присутствия, которое не множить
И не делить не может, словно мрак,
Рассеивающийся под светом Божьим.
***
Балтийский дождь. Чернобровки. Полуночный бар,
Воздух промок, как бродячий пес.
Я себе говорю, – потерпи, это дар,
Потому и тяжел он, что домик в долине Оз.
Запах роз, каштанов и лип,
И певец о дожде затянул, молодец,
Я себе говорю, – вот ты и влип,
Не случайно рифмуешь конец и венец.
Всплеск волны уходящей, в бокале игра,
Полусвет-полутень, серебро, изумруд.
Я себе говорю – еще не пора,
Тарабанит дождь: все умрут, мрут, рут.
***
Нежность – это фонарики над волной,
Рыба в аквариуме, Пенелопа, ткущая нить волны.
То, что не случилось с тобой,
Пены несгорающей сны.
Нежность – это жженая пустота,
Привкус мяты или хвои в лесу одичалом,
Это незабытые Богом в тебе места,
Не в тебе, а в море, плещущем за причалом.
Нежность – это слезы, и мама моя у плиты,
И отец, уходящий к другим вопреки Фрейду,
Это – сиплый ялик, парусник, это ты,
То есть я, сошедший с последнего рейда.
Раушен, 3-8 июля 2013
Житомир. Голод. 1933
Лед не стоит и не движется слово,
Горькое эхо в бадье
Переворачивается сурово,
Вторит зовущему снова и снова,
Скользкой подобно воде.
Ты, человече, под снегом ледящим,
Словно ветла, одинок,
Между недвижимым настоящим,
Длящимся прошлым, от гнева гудящим,
Как паровозный гудок.
Эхо войны ли, отметы разрухи ль
Этот недвижимый свет?
Звезды поблекли, колосья пожухли,
Плач под Житомиром, ножки опухли -
Хлебушка милого нет!
Длящийся голод, крутящийся холод,
Бабушки тихий рассказ:
Как на Украине горе да голод,
Времени молот о горе расколот,
И ничего про запас.
Кто их восхитит со тла чернозема
Совесть тревожить мою?
Бродит недрема-пустая котома,
И покрывает все в доме истома.
- Матушка, выпусти дочку из дома,
Девочку Валю свою.
- Девочка Валя в пресветлом раю.
Хлеба краюха упала в бадью…
Возвращение в Илион
1
Высокий Илион,
Вилуса золотая,
Горишь среди времен,
О времени не зная.
И мне бы так гореть,
Да кладка не позволит,
Растроенный на треть -
Одна душа глаголет.
Шумит прибой и лес
Из весел вспыхнул сухо,
Как из воды воскрес,
И полон львиным духом.
Высокий Илион,
Вилуса золотая,
Зола и пыль времен,
Лоза и ласка рая.
2
Прощание с Андромахой
Дождь на густом стекле
выстроил город капель,
Лепет воды, лет
шелест. - И вдрызг запил!
В эту воронку слез,
Зла, отголосков боли,
Льется судьба сквозь
прорези шахт и штолен.
В недра, а там - ад.
В темень, - а там - души.
Был, - говорят, - сад,
Стала, - твердят, - пустошь.
Это - опять потоп,
Или - опять - древо.
Всё, - говорят, - потом:
яблоко, диво, дева.
Вспыхнет щит у ворот,
у алтаря растает,
сад, - говорят, - свод,
свет, отвечаю, - знает.
Дождь Аустерлица
Пусть рощица под пасмурным окном
Вздыхает влажно и качает веткой,
Что разуму в пространстве непустом
Природа, порожденная пипеткой?
Что разуму, не верящему в сны,
Развившемуся в обезьянем стаде,
Шаги неторопливые весны,
Смерть мира в атомном распаде?
Реторты, колбы, фауст и погост,
Лопух и вечность, дождь Аустерлица.
Что разуму, ссужающему в рост,
Людей и птиц летающие лица?
А дождь идет, березонька и клен
Кудрявой шевелюрою кивают,
И разум, отвергающий их сон,
Открытыми глазами отвергают.
Последний паб
В пустоте человек висит, в голубином шаре.
Он один, как Бог, но ему - плохо.
Он готов кричать, исповедоваться, гутарить,
Но огонь горит царскосельский, шумит эпоха,
Пахнет гарью.
В красноватой жидкости ток надежды.
Детства город льется струями улиц,
И встает над миром силуэт нежный -
Мальчик бедный в тужурке идет, сутулясь,
Временами между.
Нам останется память, и боль, и слезы,
И каштановый запах над пепелищем,
И река, не таящая в сердце угрозы,
И уютный паб, который отыщем
Под конец в морозы.
Киев
Пузыри земли
вот пузыри земли, вот в лужах пузыри, им дела нет, что вскоре мое тело пузырчатое (тоже от земли), и в прах уйдет, и растворится смело в большом дожде и облаке пустом, и в червяках, и в доме по-соседству, и сам я не скажу, где этот дом, и не узнаю отголосков детства. Струится мир, трамваи дребезжат, снует народ, цари державу сдали, дождь кончится, потом опять пойдет... но мы об этом ведаем едва ли.
Пузыри неба
Гром начинает себя, когда
миром правит беда.
Он пропускает сквозь решето
звуков все, что не то.
Ноты огня и распада ему
в плоть попадают, во тьму,
Тело язвят, разрывают его,
Снова желая всего.
Свет остановит чистой рукой
Вопли, рыданья, вой.
Радугой выйдет, октавой дней
Над могилой моей.
Записки санитара
Сутки работает. Три дня отдыхает.
За это время – ни боли, ни смерти.
Мог бы жизнь разлюбить, человека охаять,
Отщепенцем стать наподобие дзирта.
Но ему почему-то радостно утром,
Хотя сны тяжелые: травмы, парезы.
И носилки тяжелые, не поспоришь с камю или сартром:
Старухи адские, слезы нетрезвых.
Был вечер в городе. Холодно. Жутко.
Для чего живу, для кого в этот мир кинут?
Сам себя спросил. Наступило утро.
На работу пошел. Помыл машину.
Стареющий философ на берегу реки
Глядит закат и тихо мотыльки
Садятся на руки его, на лоб и плечи,
Он думает о том, что не случилось встречи,
Что кости ноют к снегу и дождям,
И тихие слова расходятся по дням,
И тают без следа, как в небе голубом
Сгущающийся след за ломким мотыльком.
И лилии цветут, и квакают в пруду
Лягушки как часы, и, чуждые труду,
Громадные сомы на дне земном лежат,
И думает философ, что стократ
Он счастлив оттого, что тишина вокруг,
И, выпь услышав, вздрагивает вдруг.
Прохладная пора и вечер золотой,
И дым стоит, как сом, над складною трубой,
И веет немотой над лесом и рекой,
И мотылек застыл над вздрогнувшей рукой.
Вальсингам смеется
Дом на краю леса
Это всего лишь завеса
Птицы висят вне веса
Пашет землю Ясон
Древо цветет мотыги
Звезд золотых вериги
Мерная крепь квадриги
И буколический сон
Что это – голос сердца
Незапертая дверца,
Реквием или скерцо,
Память или провал.
Дом и огонь – Дидона,
Прошлое вне закона
Руно в сердцевине схрона,
Слова тугой металл
Тих золотой младенец,
Зол подвыпивший немец,
Крошка, змейка и вереск,
Тень двойника, страх
Дым и Дидона – или
Нас навсегда забыли,
Троя в засохшем иле,
Мира бесшумный швах
Лес на краю света
В руке золотая монета
Дождаться бы мне рассвета
А там – до озера путь…
В белом – белее мела,
Роза, скамья, омела,
Росчерк воздушного тела
Не умирающий чуть.
Вальсингам плачет
Я старый и больной,
бессильный и вонючий,
мне с таковой судьбой
не вырваться из кучи,
горчит моя звезда,
и отголосок боли,
как колосок труда,
гудит в натужном поле.
Но ангел золотой,
слетающий со шпиля,
как тот городовой
без всякого усилья
возносит над землей
телес и лет останок,
чтоб болью и золотой
насытить чрево гранок,
выводит на шелку,
пергаменте, дощечке,
что я у всех в долгу,
и навсегда в уздечке.
И черные слова
среди светил мерцают,
и слышатся едва,
и воскресенья чают.
Сны Вальсингама
Что задумчив сидишь, Вальсингам?
Не по-русски вздыхают морозы.
Слышь, слепи мне из снегу две белые розы,
чтобы бросить на счастье к любимым ногам
Псой Короленко
Все кончилось толпой невиданных грачей...
От города Огонь к поселку Лес ручей
Бежал, едва живой, но полный чистоты,
И мир вокруг дрожал, и был почти ничей.
Свет преломлял лучи, запыхались цветы,
Тепличные кусты несли плоды прогресса,
И жирные жуки, оплоты красоты,
И остов стрекозы - в ячейках стюардесса,
И лопухи в полях, величиной с орехи,
И синяя лиса со злой улыбкой беса,
И человечьи сны, свидетели потехи,
И маски, и плащи, и буйвол золотой,
На кончике иглы кружились в ритме пьехи,
Эпохи, epoche, и техники густой,
Комбайнов, тракторов, зеленых звездолетов,
Пришедших, будто полк погибших на постой,
Все ожидало час, все грезило заботой,
и почвой, и судьбой, и метр ломался строгий,
троился, четверился за работой,
Как музыка, пружиня под пятой,
И птицы поднимались по дороге,
Как журавлиный клин, как поезд скоростной,
И плыли черные, с тоской впивались в небо,
Лишь муравьи дичали на пороге,
И пахло то огнем, то корочкою хлеба...
И если длится пир, и теплится потреба,
И распахнулся мир изнанкой чистоты,
То города Огонь и Лес - селенья красоты
Себя самих взрастив в осколочных вселенных,-
Разорваны навзрыд окажутся за миг,
И в чаще птица грач на чашечках коленных,
как вечером служанка, ткнется книг,
коснется, зарыдав, земли сырой, ненужной...
Тут вспыхнет гриб судьбы, и распахнется, строг,
как раковина дня, сверкающей жемчужиной,
карающий весь мир сплошной любовью Бог.
Песенка Мэри
Мэри, ты где, отзовись?
- Мэри в таком краю,
Что колеблется жизнь
У него на краю.
- Мэри, ты к нам вернись,
Здесь карнавал, смех.
- Смерть - не огонь, но мысль,
То есть не свет, но грех.
Хор:
То ли рожка звук,
То ли смычка плач
Выпал у Мэри из рук,
И покатил, зряч.
- Кто покатил? - Страх.
- Кто защитил? - Свет.
- Тут, у Мэри в глазах.
- Тот, которого нет.
I
Я видел закат
погруженный по грудь
в голубяную твердь
Я по снегу прошел
в попытке
услышать как становится
формой звук
разорванной подковы
я отказался признать
счастьем
сбегавших холмов клятву
в размокшей глине
чоботы странника
с отсеченными глазами
травы
вроде бы крик из
рубрики титаника
или кипяток
проржавленною спиралью
пространства
так я входил в постоянство
(с повязкою на глазах
для долга)
того, о чем не скажешь
даже назвав его в лоб
по имени людского племени
ведомого на жатву жизни
II
Если Он созревает в пламени
или дышит в темени темени
то какими углами у семени
ты подпочву признаешь в памяти
Есть в незнанье спасенье от времени
но отдышка боли – не в стамине
не касаться же кожи руками, мне
и очам горячо от знаменья
9 сентября 1990
Что в этом теле от меня,
Что - от моей души?
Что в дыме - от угля, огня,
зажженного в глуши?
Что в этой роще от дерев?
Что в небе - от снегов?
Когда, внезапно озверев,
глядят ушами сов
и эта ночь, и эта глушь,
и эта дичь моя:
тим-там! - как барабанов тушь
на пляске бытия.
Хрустальный дом моих небес,
и сновидений лес!
И лязг колес, и блеск колец,
и на ветвях ларец.
- А ключик где, а слово где?
- Под льдинкой на ладье.
Но шепот - тише тишины: "Нигде
в горе, воде, звезде".
© Copyright: Закуренко Александ
Одинокая маршрутка под дождем,
мы ее на остановке подождем.
Словно тень она из прошлой суеты.
Говорила о любви мне всуе ты,
свойствах времени: наивность, чистота,
несбывания густая частота, -
и волос твоих тяжелый листопад,
ласки твиста, лепет смысла, свиста лад
в отъезжающем салоне, в толкотне,
были прошлым, настоящим, только не
точкой той, конечной станцией, углом,
где становимся золой мы и углем,
где под струями, маршруткой дребезжа,
до тебя не долететь, не добежать,
ни в пространстве, размещающем нас врозь,
ни во времени, пронзающем насквозь.
Баллада о короле
Что за горами? - спрашивает король.
Слуги бегут глядеть в телескоп.
- Страна - говорят - стыль да голь.
- Иду на я - говорит король. -
Заряжайте картечь да соль!
Ясень, самшит, бук, граб,
Добра - хоть отбавляй.
- Режь, - говорит король - и грабь,
Хватки не ослабляй!
Будет потомкам рай!
Коршун в небе, крот под землей.
А на земле - война.
Дуб, смерека, валежник сухой.
Король возвратился с войны домой.
Горы. Ночь. Тишина.
***
... и за что эту милую землю любить?
вшивый пёс на спине блох желает ловить,
штукатурки облупленной злая проказа,
кран прорвало – сантехник без просыпу пьет,
царь иван на завалинке бабки гребёт,
нефть хлебая сквозь трубочку газа.
Чаадаев был прав, мдп закосив,
Василис им премудрых заместо годив,
вместо Жанны – Варвар им с косою!
до Европы – гопстопом, назад – на своих,
и на всякий их чох наскребём мы на чих,
Чоп прикрыв часовым Чусовою.
«Габсбург вмиг бы порядок навел» – и барон
Наполняет бокал, будто деву в полон
Забирает, и влага искрится,
Время вспять повернуло, пёс уснул под столом,
В Аризоне шаббат, а на зоне шалом,
За шеломом ли Русь колосится?
***
Гостиница в горах. Провинция. Кирка.
И свитки облаков длиною с вечность.
Брусчатка. Можжевельник. И река,
напоминающая слюдяную млечность.
Бокал. Янтарная туга.
Велосипед австрийского покроя.
Луны серебробровая серьга.
Вкус коньяка и зрелого покоя.
Слова не умирают. Их влечет
по руслу горному в чертог огня и ветра.
Их ведают на вкус, наперечет
не жрец, не стихотворец. Жертва.
Hyla arborea
1
Что бывает в открытой двери? Свет?
Или Бог, или тень ушедшего друга.
Ледяной мускат, сырость подвала, нет
ли тут перед смертью испуга?
Ведь останутся вкус, тишина, проем,
Золотая лоза, бирюза в щелке,
облупившийся весь в плюще дом,
дрозд, поющий, пока не умолкнет.
2
Если дверь закрыть, то за нею - что?
Если свет погаснет, откликнется - кто?
Если есть разлука, то свидеться - как?
Если нет любви, то жить - зачем?
А река журчит, разливается дрозд.
"Вам привет от Габсбургов", - так сказал барон,
и достал рукою до спелых звезд,
зачастил по брусчатке возком, повез
в разноцветный табор, густой как сон.
3
В прозрачном янтаре не движется Луна,
И свет звезды похож на разноцветный табор,
И если ты живешь, то почему полна
Чужою густотой отцов и дедов чаша?
Качает звук волна и раздувает зоб
древесный кашалот, судьбы гранитный вес.
Боль очищает речь, как речка, как сугроб,
как снег земли моей, как дождь моих небес,
и влагой полнится, и сладкой лапкой машет.
Июль 2012, Свалявский район, Закарпатье.
Бывает, что пылью взовьется,
потом опадет и отстанет,
как память, с тоскою сольется,
и белой калиною станет.
Осенняя стужа распада,
судьбы золотистая проседь,
и вздохи уснувшего сада,
и неба взалкавшего просинь.
То занавес музыки льется,
то слово звенит бубенцами,
то в зале прохладой коснется,
венками, вьюнками, венцами.
После дождя (шестидесятые)
Мы гуляли по улицам … пустым или полным троллейбусами,
Ла-ла-ла – пел мотивчик гитарист белобрысый,
И улицы после дождя и дрожащие кошки и промокшие крысы,
пешеходы случайные, дворники тихие с метлами-ребусами:
То ли взлетят – того и гляди, то ли – огреют по уху,
То ли выметут город до чистоты, до – до
Ре-ми-фа, то ли – не хватит усердия или пороху,
И сорвутся на фистуле, не доведут мелодии,
Эхом уйдут в гулкие стены, туда, где их дом и родина,
Матушка-Богородица, - как старушки скажут, - святые угодники, -
Скажут и отойдут в тихие влажные дворики,
В пустынные залы мордора, пещеры аида, в полости,
Где столько нами о жизни и смерти было говорено,
И побредут насквозь через губернии, области, волости
России чужой, умытой снегами, слезами, дождями ли,
В той безупречной поре жизни, юностью поименованные,
На середине реки, ледостава, леса, пустыни, где замерли
По алфавиту: аз) виновные, буки) невиновные,
Любимые и проклинаемые тобой, но прощенные,
А ты все бредешь по городу, с мотивчиком ля-ля-ля,
И души: крещенные, позабытые, черные и белые, и некрещеные
Висят словно пар над городом – там, где остыла и обнажилась земля.
Песенка (семидесятые)
ах, вы ночи мои малоросские,
крымско-львовские, в сердце вжатые,
пионерское пламя и рослые
с золотистою кожей вожатые,
помнишь, девочка черноокая,
как глядел на тебя я отчаянно,
а копытца брусчаткою цокая,
под оконцев славянку печатают,
перемелется, позабудется
и любовь моя первая, чистая,
псков четвертый, который не сбудется,
град небесный с опавшими листьями,
днепр пресветлый с горючими мыслями…
все распродано, сжато, накручено,
слово, девочка, пламя и выстрелы
то ли шишек, то ль тел по-над кручею,
над крестами леонтьева, тютчева,
на поминках родного, могучего,
в небе чистом, где ласточка быстрая…
песенка (восьмидесятые)
Сирень уже брызнула
И песню пропела,
И голуби - брызгами:
Серым да белым.
Ах, душенька, душка!
Богданова крепь,
Державина пушка
И Брюсова медь.
Тарковского бритва,
Огонь Хомякова,
И труд, и молитва,
И сирое слово.
Туман Мандельштама
И клеть спозаранку,
Немая охрана,
Чердынь да Лубянка.
Поэзия - лезвие,
Песня - спасение,
И выжил бы разве я
Без этого пения,
Сирени цветения
волны колыхания,
всего мироздания
Преображения?
Если Господь тебя заберет (девяностые)
Если Господь тебя заберет, это будет всерьез,
с мятою сединой, болью в подреберье, худым кровотоком,
заботами о семье, платком со следами слез,
Луною над каруселью у моря, длящимся караоке
на дощатом помосте среди непогашенных звезд.
Если Господь тебя заберет, вряд ли
ждет банионис на станции над мыслящим океаном,
свет, ослепляющий взгляд, последний звонок в спектакле,
женщина, застывшая над зеленым стаканом,
80 тысяч земель, втянутых в раструб дирижабля.
Ложь, - говорю, - ложь: чингачгук в резервации, монтесума в Риме,
человеку дана свобода, а значит – и стыд, и надежда,
то ли млечный путь, то ли разводы на гриме,
белое на черном, силуэт в темной аллеи, запоздалая нежность,
собственное лицо, радость, неразменное имя.
Я иду по чужому асфальту с валидолом в крови,
Нет, говорю, не сгину, - потому что мир сотворил Смысл, а не могикане,
не летящая над горами утка, не кукушка, не комочек грязи – лови! –
а неразменное имя в детском дырявом кармане,
тихий светлый китайский фонарик в аллеи прощения и любви.
6 мая 2012
2012 год (Nel Mezzo Del Cammin)
и тогда он заплакал над внезапным телом,
показалось - все пролетело, все в прошлом:
в тихом мальчике, смелом и оголтелом,
в светлом возрасте, жаждущем и неложном.
Будто в зеркале он - за рекой и трассой,
среди белых лилий и бабочек черных
уходил из мира с подземной расой
в город тех, кто выжил в чертогах горних.
И рябина качала усталой кистью,
ясень и можжевельник стояли в обнимку,
и охотница, и царица, и мастью лисьей
отдавали себя небесному снимку.
А потом ... ничего... одни очертанья,
лития и пламя, любовь и совесть,
и дрожать, просыпаясь, в ночи изгнанья,
утирая пот (кровь и воду то есть).
Для того, чтобы долго жить, нужно продолжать дышать.
Клод Стэнли Чаулс
I
Зарницы – так назовем разломы в небе,
Выбоины, расщелины, чреватые
долгим огнём,
холмы, залитые кострами
техногенного монстра,
в память ушедших
кидают на воду венки,
лавр, иссоп, барвинок, арго:
в лоно морей, в чрево провалов,
о, Одиссей, о, сирены, влекущие к смерти,
так воспоём же сраженья титанов,
белых линкоров, сиреневых в свисте торпед,
серых фрегатов, стальных, словно крысы, корветов
в белых огнях, в лилиях бледной Офелии лик,
хрупкой Киркеи глаза,
чистой прозрачной русалки
хрустальные жилы,
жизни ушедшей прощальный салют, фейерверки,
золото, пурпур, драконы кудлатые в небе,
ипр, озон, гексоген – все
ублюдки Урана,
в битве с детьми Посейдона, а сродники Геи –
только кровавое мясо для почвы и зноя,
только горячая пища для
мира и битвы,
в море рождается мрак
и свет – порождение моря.
Клод Стенли Чаулс, братишка,
смешок, Чарли Чаплин,
вышедший в бой за поруганный мир,
за бессмертье
черствых машин и за смертность
родных шестерёнок
в мире дредноутов,
запах победы:
новый Ахилл или Гектор, восставший из мрака
пены костей или флота на дне Скапа-Флоу…
А ведь когда-то солдат умирал и комета
В то же мгновение хвост расправляла в пространстве,
Звезды склонялись над ложем,
Над кенатафом журчали
Дев голоса и сплетались
в музыку сфер, строгие хоры созвездий…
Плачьте ж, моря, океаны и звезды, на театре космической битвы
Водопады и водоскаты
срываются вниз и в чреслах раскола,
в пальцах стального золота,
сфера мира становится дышащим шаром,
пузырями земли и неба,
городом мертвых, скинией восстающих,
праведной явленностью
сути,
имя которой – слово,
сила, огонь, открытость
Усилием зла порожден
Плач по тебе, солдат,
На перегное веков,
На костницах убиенных,
На холодящих углях
совести, облаченной
в трепет и боль сострадания…
более битв нет…
есть убийства,
есть бытование бойни
в мире, где нет бойцов,
Лишь механизм порождения смерти,
И механизм порождения хоти,
И механизм размывания смысла,
В мире, где умер последний боец.
II
Нет у плача начала,
Нет кораблей у причала,
Нет деревьев в саду,
Кто в пустоте столетий,
В радужной дымке соцветий
Плоть превращает в еду?
Кровь претворяет в напиток,
В мире желаний и пыток
Страх заливает хам,
Смех над отцом раздается,
Звонкое эхо колодца
«Ложь» - отвечает нам.
Больше войны не будет,
Кто сам себя осудит:
Выстрел, сияние, гриб,
С той мировой до этой
Мир разделен метой
На тех, кто убил-погиб.
В мире, где нет солдата,
Умершего когда-то,
Нет ни убийц, ни войн,
Иов оплакал боль и
Вышел в открытое поле:
В смерть, в безнадежность, в гной.
Ной или Иов? – Вот что
Шлет фронтовая почта:
- Клод Стенли Чаулз! «Месть»,
Линейный корабль, - затоплен,
«Варяг» не сдается зато в плен,
И гибнет, спасая честь!
Те умерли, эти живы,
Последний герой служивый,
С тобою парад времен
Закончен, пора планетам
По парам в ковчег, зане там
Не в гибель – потоп и плен.
Но тлен прошлых войн, но тленье,
Но вой, но вдовицы, но дленье
Смертей и рождений нить,
С тобою уйдут на дно ли,
В мире, где больше боли,
Чем силы на то, чтоб жить?
фрагменты
***
[знал ли матрос, что друзья его слягут
в белый фундамент эстрады –
корни всевидящей скены,
в топливо для одержимых,
в желтую субмарину с атомными глазами,
ржавый корсет из титана,
ди каприо и верлена?]
***
[Кончились битвы, приспело время для бойни,
Кончились поединки, час наступил убийства,
Больше солдат не случится в пространстве, лишь только
Умные бомбы и жертвы, жертвы и умные бомбы,
Плачь же, Клод Стенли, в Элизий спускаясь,
Где Александр и Аттила, Суворов и Нельсон
Прямо смотрят в глаза ими посланных на смерть солдат….]
***
[Тени солдат на колени встают и тебя провожают,
И маршалы в красных плюмажах честь отдают
Уходящему с честью солдату. И последние отзвуки боя
На пожелтевших перьях несут
Эриннии и валькирии, мутировавшие в беспилотники…]
Примечания:
Клод Стэнли Чаулс (Claude Stanley Choules) - последний участвовавший в военных действиях ветеран Первой мировой войны. Скончался в доме престарелых в Австралии в возрасте 110 лет – 5 мая 2011 г.
Клод Стэнли Чаулс был известен под прозвищем "Чаклс" (англ. Chuckles) – смех, смешок, хохотун.
Служил в ВМС страны на линейном корабле "Ривендж" (англ. «Revenge») – «Месть».
Скапа-Флоу – бухта, в которой был затоплен после капитуляции немецкий флот.
В такую погоду надо читать Августина
о граде небесном,
об ангельском войске
в лазоревом воздухе крестном,
о том, как отец на крыльце
принимает заблудшего сына,
и воздух-смутьян
клубится в огне повсеместном,
и сердце пронзает
пресветлая эта картина,
и город затих под лучом
косого заката,
и время уплыло на
гребне густых облаков,
и где же «пустыня»,
когда не осталось «когда-то»,
и тень от монаха,
провидца, солдата
как тень от березы
на бархате желтых песков?
Когда же Россия?
Уже не осталось нам «где-то»,
Лишь пыль уходящего войска
и отсвет угасших костров,
Руины пустыни,
скелеты родных городов,
И внутренний слепок
слепых недоверчивых слов,
И бьющее в сердце,
открытое пламени, лето.
Пустая держава закона и сна,
Когда же проснется весна?
Как будто бы спишь и стоишь у окна,
И видишь поля без окон и окраин,
И скирды, в которых копается Каин,
И сиплые ямы без дна.
Зачем же я вброшен в подобный удел:
Без цели, и смысла, и дел?
И кто же нас проклял, какого рожна
И время уплыло, и сплыло пространство,
И в жбанах столетий настояны чванство,
Сума и тюрьма, и мошна?
И бросил бы это, и выпил до дна
Дырявую чашу для слез и вина.
Но песню заводит внезапный снегирь,
Тепла и огня поводырь.
И ветер дрожит за стеной, как блесна,
И рыба дрожит на ветру одичалом,
Дрожат рыбари и ладьи у причалов,
И зреет улов – золотая весна.
Де воно – рідне, вологе та жовте?
- Понад рікою м’якою, де зорі
Білі, червоні, у сяйві прозорі
Тихо струмлять як метелики шовку.
- Понад рікою хтось був молоденьким,
Там, у садочку, квітневому раю…
Рідна землиця довічна є ненька,
Тільки для кого – не знаю…
Палко у серці молитви гарячій
Попід гори біля Лаври й неба
Вогник палає прозородитячий,
Пісні співає, ховає від себе.
Это почти жизнь: видения воплощены
в журчаньи воды по камням, в пении птиц, в листве,
в прозрачных лесах стекла, слоящегося, как сны,
в рыжем столпе огня, истончающем сложный свет.
Это почти смерть: стёртые слепки слов,
Дочь в голубом пруду, дующая в дуду,
Хор золотых детей, вкус серебристых снов,
Слезы мои текут, настоянные на меду.
Это почти я: тот, кого больше нет.
Если взглянуть в щель - дверь заскрипит в лад, -
Хлынет оттуда боль, или, точнее, свет,
И захлестнёт жизнь, или, верней, ад.
10 июля. Киев
27 декабря. Вторая речка
В декабре, - говорят, - в декабре,
На заре, - отвечаю, - на зорьке,
На амбаре, на досках, на корке
Крови спекшейся, и на коре…
По реке, - говорят, - по воде,
На плотах, - отвечаю, - на веслах,
Елях спиленных, срубленных соснах,
Душах стылых, постылой беде.
А стихи, - говорят, - а слова,
В мерзлоту, - отвечаю, - в туманы,
И летят журавлей караваны,
И ахейская льется листва.
Времена, времена, - говорят,
В пустоту, - отвечаю, - в беспамять,
На Дунае, на Волге, на Каме,
И кивают. И молча стоят.
Жизнь закончена, дружочек,
Что осталось, говори.
Только россыпь жирных точек,
Отсвет розовой зари.
Только сердце невесомо
И прозрачна плоть моя,
Словно совесть, колесо на
Гибкой тропке бытия
Оскользается, грохочет.
Голосит осины ось.
То сорвется, то подскочит,
То опять закровоточит.
Оправдаться, видно, хочет
Всем, что дать не привелось.
28 декабря 2010
Шиповник и дуб у глухого пруда,
И листья кувшинок в кольчуге замшелой
Задумают слово для вящего дела,
И тут же в земле шевельнется вода,
И стебель набухнет у чистотела.
А в сиплых пожарах росли города,
И горькой земли каменистое тело
Успело забыть, как смеялась и пела
Травы и деревьев парная дуда,
И имя свое позабыло, когда
Струна прозвенела осиротело.
Пушкинские Горы. август.
- Сомнамбула, не плачь…
- Не плачу, но зову.
- Но там, в ночи, я видел смутным взором
Разрушенные стены и во рву
Тряпье и трупы, неизвестный город
И лица ряженых,
- мы праздновали ночь,
и я тебя звала и торопила,
чтоб до утра ты выбор сделать смог…
- Так это ты смеялась и дразнила,
Меняя лики: то жена, то дочь,
То – вестница? И вдруг – лотки, вдруг – стог
Безумьем пахнущего сена; рынок,
И крики торгашей, и скрынок
Пьянящий запах молока парного,
И снова тьма, твое лицо и снова
Ты ветку поднесла к моим губам,
Как память хрупкую…
- тебе я не отдам
ту ночь, ты струсил –не узнал меня,
и хоть я чувствовала нежность и дыханье
сбивающееся, и полные огня
слова несказанные, и руки касанья
до моего платка, волос, лица, ресниц…
- Но я один был среди чуждых лиц,
В толпе беснующейся, в городе разрухи,
Кто были те? – воспоминанья, духи,
Кто окружал тебя, вел хоровод,
Кружил в руинах, обходил овраги,
Бросался в черную густую пропасть вод
В одеждах, колпаках?..
Ты потерялась,
Когда я ветку не сорвал, бумаги
неслись разорванные клочья, я искал,
заглядывал во все девичьи лица,
я этой ночью был безумен, я
пронзительною нежностью томился…
- а я бежала, плакала, смеялась,
тебя звала от страха отрешиться,
когда же ты приблизился, решился –
я ветку протянула поцелую,
но ты отпрянул и рука моя
повисла в черном воздухе потери…
- А я метался ночь напропалую,
в палате храп стоял, скрипели двери,
и нежная сирень твоя
истанчивалась в запахе больничном,
дрожаньи капельниц, движении граничном
любви и боли, памяти и слёз.
- Прощай, я ухожу, в моих глазах темно...
- но нежность, но печаль, ведь мы могли бы…
Рассвет стучал в больничное окно,
Ложился на дубраву и на липы,
И пробуждающийся город заодно
С угасшей памятью менял любовь ночную
На зыбкий свет, на злую пыль земную.
В углу двора автобус «Ритуал»
Стоял впритирку к желтому строенью,
В саду больничном ветер затихал,
Еще казалась предрассветной тенью
От сна неотошедшая больница,
А на аллеи веточка сирени
лежала сломленная; да платок из ситца,
да белая незрячая вода,
невесть зачем слетевшая сюда.
20 июля, больница св. Алексия.
Элегия
I
Пестреющего парка карусель,
Растений сна ажурные строенья,
Собор ветвей и в небе карамель
Луны. В молчании природа.
Среди торжественныя запустенья
В кругу теней последняя свобода,
Туманных слов задумчивая слава,
Листвы октава.
II
Бродить среди аллей, призрев душой полночной
Немеркнущего времени узоры,
И сердце вознося во области заочны,
Узреть сквозь туч мгновенное роенье:
Посеребренные волнуются просторы
Стихают птах воздушные селенья,
Поля в дремоте, тиховыйней моря
Леса им вторят.
III
Вдали озер туманные стада,
И чередою под угасшими звездами
Плывут огарки туч, колеблется вода,
Взаимно отражаясь в небосводе,
И рыб к луне толкает табунами
Все та же сила прошлого. В природе
Всё помнит всё, но боль памятованья –
Знак угасанья.
IV
Я вижу вас окрест, отшедшие друзья,
И собеседники, и братья,
В недоуменные надменные края
Изменчивых воспоминаний
Призвали вас холодные объятья
Всех прежде сущих. Призрачны касаний
И слов моих , как этих звезд, призывы
Там, где вы живы.
V
Я сам среди дерев, бесплотная ладья,
Несомая течением предвечным,
Жизнь до источника почти насквозь пройдя,
Вдруг очутился там, где облака и тени,
Леса и воды жестом бесконечным
Вошли мне в душу. Преломив колени,
Она уткнулась лбом в отцовские ладони,
И тихо стонет.
VI
А там опять зажглись светила, и жуки
Неторопливые распахивают взмахи,
И рыбари бредут вдоль ласковой реки
И птиц согласный хор рассыпался по долам,
И мирные стада, и ползуны, и птахи
Враз пробуждаются в усердии веселом,
И полон бремени цветения их голос,
Как зрелый колос.
VII
Сей призрачный рассвет, мелькающее диво,
Сплетения корней и крон, и круговерть
Нетленной красоты, кустов багряных грива,
Гуденье живности – и зрится мне и снится.
Но если вспыхивает среди бликов смерть,
Роженица Земля, родные тени, лица
И голоса ушедших в эти дали
Вернёт едва ли…
VIII
Как локоны ее, дрожанье паутины,
И листья красные, и рыжие грибы,
И угасания воздушныя картины
На небе облаков и на земле растений,
И мнится в беспредельности: отверзнутся гробы
Усильем памяти, и мест забвенных гений
Дыханием любви пробудит восстающих,
Как ветер кущи.
IX
И все вернется вновь к нетленной тишине,
К прозрачному и чистому уходу
В бытийственном – не яви или сне –
Но угасаньи возраста земного,
К словам, лелеющим последнюю свободу,
И к звукам голоса родного,
Произносящего слова на вечной тризне
О вечной жизни.
1. Прах. Пыль.
Я забыт, как звук в колодце.
Среди белого огня
Мир не принял ни щепотцы
Праха – бывшего меня.
Ни словца, ни полуноты
Он не взял из уст моих,
Только – «где ты? кто ты? что ты?»
(Стих, как ветер в поле, стих).
Гармонист поет за речкой,
Балалайка – у реки,
Затрещал сверчок за печкой,
А в могиле – червяки.
Равнодушные колосья,
Поле, прилесок, ковыль,
Пыль могилу мне заносит,
И в самой могиле – пыль.
2. Мария Египетская. Пустыня.
В пустыне, сухой насквозь,
Небес золотая гроздь,
И гость – золотой ангел,
В дрожащем мареве дня
Висит, и зовет меня,
Барханы одни, барханы.
Мой ангел, я сбилась с пути,
И терпкий привкус кутьи
От пыли во рту, от боли.
Мне нечем дышать, спаси,
Вода не дрожит в горсти,
Нет силы, нет зренья, нет слуха.
Был старец изъят из дней,
И вот в пустыне моей
Его мне послал не Ты ль?
Чтоб он, увидав мой прах,
И стыд мой, и грех, и страх
В песок превратил, в пыль.
7 марта 2010
- Куда ты меня зовешь,
Куда ты меня ведешь,
Офелия-невидимка?
- Туда, где вершат правеж,
Под кожу воды, под нож,
Звезда и кувшинка?
- А кто там еще поёт?
Кто волны на части рвёт
И дно на себя тянет?
- Русалка, мертвец, крот,
Ахава белый вельбот,
Огонь, что завянет.
- Мой принц про меня забыл,
Ил меня поглотил,
Водоросли укрыли.
Зову я тебя в свой дом,
Там будем всегда вдвоем,
Как ангела крылья.
- Вода изменяет цвет,
И ветра на море нет,
Стоит тишина неживая,
И луч, как нить ножевая.
И тени уплыли,
Душа истончает свет,
Горит ребристый корсет,
Кувшинки, звезды ли?
1 марта 2010
Возвращайся к чайкам, густым, как ночь,
Возвращайся к верфи-колючей-смерти,
Потому что совести не превозмочь,
Не погладить по мягкой шерсти.
Там в Неве вода чернее сна,
И больная память кочует с пеной,
На миру, видать, и жизнь честна,
И любовь красна, и весна-блесна
Танцовщицей взлетает над сценой.
Петербург-чудак, Петербург-старик,
Отмыкай мне светлого рая дверь,
Я к душе своей, как двойник, приник,
Тянет душной прелестью повилик,
И велят молчать рыба, птица, зверь.
А в земле родной буйствует сирень,
Чернозем хрипит сам-себе-не-рад,
Голубиный клин прободает сад,
И в огне гудят Искоростень,
Рим, Сараево, Царьград.
Петроград-биндюг, Ленинград-палач,
Хоть бы фортку вскрыть, да хлебнуть туман,
Мертвецов зарыть, разломить калач,
Разомкнуть на шее капкан.
Измаил начинает свой путь исподволь,
Китобойца зовут «Пекод»,
Капитану Ахаву жгучая боль
Не позволит прервать поход.
В глубине океана пресветлый кит,
Уничтожит он род людей:
Он не пьет, не ест, никогда не спит
В лютой ненависти своей.
Обними детей, уходя на бой,
Потому как вернешься ли?
Пахнет с палубы ворванью и амброй
Из рассевшихся недр земли.
Ни вода, ни суша, ни кит, ни бог,
Рябь, бегущая от весла.
И сбивает с ног, и пьянит, что грог,
Кровь охотничьего ремесла.
Только око за око и зуб за зуб,
Гроб, качающийся на волне,
Ненавистного жира скворчащий куб,
Мира смерть в его глубине.
17.08.08. Асеевка.
Стоит самурай. А вокруг – река,
Светлая, точно рай.
Стоит самурай. Но к мечу рука
Тянется и говорит: «Дерзай!
Мир завершился скучной судьбой,
Рекой без воды и рыб,
И если ты хочешь остаться собой,
Травой между мертвых глыб,
То – стой, самурай, и крепко держи
Отеческий меч в руке,
Средь каменных плит и сожженной ржи,
Застывшей земли в прыжке».
Стоит самурай и течет слеза
По мужественной щеке,
А мир в мегафон рапортует: «Слезай,
Иди без меча к реке».
Но сталь и душа позабыли страх,
Когда прорывается сквозь
Толпу в проштампованных пиджаках
Огня золотая гроздь.
Лежит самурай. Хлещет из ран
Кровь по седой земле,
И кажется солнцем горящий храм
На плывущем в ночь корабле.
10 октября, Косово и Метохия
«Здравствуй, племя младое…»
Пронзен мочевиной
И гадостью иною,
Я сам себе иной,
Я сам себя не стою:
И кто тому виною?
Тромбон, холестерин,
И скрипка за грудиной,
Отцу неверный сын,
Отец чужого сына.
Анализы мои:
Любовь и кровь в пробирке,
И водка, и аи,
И слезы для притирки,
В журнале бытия,
Как в бесконечной яме,
Две цифры – жизнь моя,
И клякса за полями.
Читай, потомок мой,
Послание в бутылке,
И слезы лей, и пой
(Чеши в пустом затылке),
Над грешною судьбой,
Застывшей на развилке.
7февраля 2010
Человек человеку – окно,
Потому мы одни в пути,
Свищет вьюга, чего ещё?
Желтый зрак – на двоих бревно,
И до Сергия – век идти,
Хорошо бы костер хоть где…
Хорошо бы сквозь боль в груди,
Сквозь желудок, сведенный в боль,
Хоть немного тепла хлебнуть,
Кипяточку бы, крошечки…
Степь и снег, ничего впереди,
За пространством – колокола,
Русь детишек не подобрала,
И слиняла, куда идти?
27 января 2010
Перед ним стоял не нищий,
Перед ним стоял помещик…
Что-то ветер в поле свищет,
Замерзают мира вещи.
И домов дрожат коробки
От гребенок до ботинок,
И летят на лес и тропки
Ассигнации снежинок.
Плюшкин, пестик, бедный мальчик,
Мерзнешь посреди стихии,
Чтобы влезть на пьедестальчик
Роз увядших, и косые
Хлещут струи увяданья,
Словно волны в борт ковчега,
Теша душу заклинаньем
Нищеты в державе снега.
25 января 2010
В. Пригодичу
Зреет зерно под парною землёю,
пьёт перегной с золотистой золою,
кровью окрашено нижнее царство,
правдой и ложью двойного мытарства,
чтоб прозвучало насущное слово,
подняло веки навек у любого…
Белое поле, в дыму полустанок.
Снежные хлопья да смех горожанок.
Хрупкий вокзал, Петергоф, ожиданье,
Слова родного родное рыданье…
Время поёт на несбывшейся ноте,
чтоб не порвались ни звуки, ни нити
шёпота, всхлипа, признанья, прощанья,
и от перрона плацкарты качанья
по облакам, где слились воедино
родина, слово, забвенье, чужбина.
27 декабря 2009 г.
Из времени того (по черным паукам,
под трескотню сирен, кудахтанье валькирий,
трамвайный перезвон, пиликанье и гам
купальщиц у пруда, скрип валиков и гирь и
движенье ввысь и вниз, как и сердечный стук,
как листья на воде, как шорох легких крыльев),
когда сжимают плоть и сердце, как паук,
плетущий нити лет, - все те, кого любили,
кого искали в снах, теряли наяву,
именовали сквозь запруды и пороги,
и только Бог судья, что я еще живу,
оплаченный ценой непоправимо многих.
1
В белом марте трава не растет на дворе,
И куда же деваться лесной детворе:
Саламандрам, ежам и пичужкам?
Занят дом пустоты да чужими снегами,
Бабу, что ли слепить, сотворить оригами,
Медяки рассыпая по стружкам?
На Ваганьковском тихо, цветов еще нет,
Над землею клубится предутренний свет,
Силуэты бомжей на скамейках,
В эту постную пору иных силуэты
Над землею встают, до сих пор не отпеты,
В сапогах, телогрейках.
Помянем их сквозь морось эпохи чумной,
Бессловесно ушедших и тех, кто собой
Возвестил о весне и надежде,
С веток падает дождь, с неба – хмурая влага,
До ограды и тайны два тоненьких шага,
И роса на руках и одежде.
2
«Здравствуй, Мюнхгаузен», - говорит Бог,
«Здравствуй, Бог», - говорит Мюнхгаузен,
Он натягивает порыжевший сапог,
«Вот, - говорит, - молодец Мюнхгаузен!»
Сегодня будет охота. Вальдшнепы летят.
С криком пронзают их многократное тело
Раз и два, и тысячу раз подряд
Всех семи небес золотые стрелы.
«К жизни готов?» - вопрошает Бог,
«К жизни и смерти», - барон отвечает,
И ставит на облако скрипящий сапог:
На первое, на второе… И небо слегка качает.
И плывет по небу сребролицый олень,
Расцветает вишня и и бабочка льется
Словно речь, звучащая ночь и день,
День и ночь, пока вместе с ветром не оборвется.
***
1
Какой-то голос будет
Холодный, слюдяной
О букве он забудет,
О звуке над водой,
И прошлое величье
Растает той весной..
Щебечущий по-птичьи
Над родиной чумной.
2
Земная власть, не ведая стыда,
Глядит в ту даль, где желтая вода,
И грязный снег, и зыбкая трясина,
И дерево-отец не знает вести сына.
Там больше нет весны, и глина умерла,
И в небе слюдяном, покинув два крыла,
Последний птах парит без голоса и взора,
И мировой закон его поглотит скоро.
3
Нет больше в воздухе двойного колебанья,
И эхо эхо длит в эпоху одичанья,
И птицы не поют, веселые пройдохи,
Горбушку не клюют, не собирают крохи.
Младенец тихо спит, и лишь тогда проснется,
Когда очнется снег и ветер всколыхнется,
И дождь пойдет стучать по глубине обрыва,
Чтоб слово прокричать последнего призыва.
17.12.08
В Париж, и кончено! – В Париж,
Где небо, острое, как стриж,
Пронзит нам легкие со свистом,
Нас буду в ресторане ждать,
И стол для двух персон держать
С бордо игристым.
Но мы пойдем не в ресторан,
Поднявшись в дымчатую рань,
Когда Париж еще под сплином,
Рванем с тобой на Монпарнас,
Где в знак приветствия Пегас
Проржет стихи нам.
Затем (всему приходит срок)
В Ротонду на один часок
Вдвоем заглянем,
В жилетке выйдет Либион,
И скажет: «Вон за тем столом
Пьет Модильяни,
А вон – Гийом Аполлинер,
Леже, Бланшар, Сутин, Рамэ,
Готтлиб, Ривера,
А там – натурщица Марго,
Ильязд, Жакоб, Сандрар, Кокто,
А кабальеро
Живет неподалеку тут,
Ходьбы на несколько минут,
Он будет вскоре»
Тут, словно воздух, невесом,
Сквозь дверь прольется Пикассо –
И боги в сборе!
Мы на Олимпе, пир горой,
Тут ведают людской судьбой,
Вершат и рушат,
Но платят дорого за взлет:
Кто грош дает, кто – кошелек,
А кто и – душу.
Ну а за то, чтобы прозреть,
Всегда одна награда – смерть,
Так есть и будет,
Веселье кончится – и вот:
Огонь их дьявольский сожжет
Иль смерть остудит.
Одним пожрать и баб прижать,
Другим – за это отвечать,
Нет! Слишком жирно
Для всех со сцены горло драть,
А пот и слезы утирать
Уже за ширмой!
Душонка подлая – уймись,
Ключом прорвавшаяся жизнь –
Хлещи по рожам,
Гуляй, «Ротонда», пей вино,
Когда взлететь до звезд дано,
То – вон из кожи!
То – прочь из тела! ерунда,
Что жизнь всего одна дана,
Нет – жизней много!
Кто их жалеет – не живет,
Кто тратит, как последний мот,
Достоин Бога!
Плати за счастье вечный долг,
На шеи смерти, время-волк,
С рычаньем висни!
Чтоб быть голодным, как они,
Чтоб быть свободным, как они,
И после жизни!
Ночью блесна дрожит на весу зыблется словно дым Купим билет и в эту весну вместе поедем в рим будем гулять под сводами сна время дарить дням будет прозрачной эта весна но не бросай меня гоголь бродил по этим камням цезарь и даже брут ты не оставь умирать меня ни на чужбине (тут пахнет карболкой и речью чужой) ни у родного пня но привези умирать домой то, чем я был меня помнят вода и берег крутой удочка и блесна только бы вырваться этой весной смертью пахнет весна
***
Бутылки поплавок
Невою полоумной,
Как поцелуй в висок
На толковище шумном.
Скрыпучие врата,
Колючие заборы,
Не эта и не та
Ошеломляют взоры, -
Иная, в пересвет
меж линиями улиц,
но тех, кто ведал, нет,
зачем же вы вернулись
шаги по пустоте,
объятья ни о чем,
и эхо среди стен
над согнутым плечом,
и шелест никого,
бесплотного во тьме,
как жизни эпилог,
в которой смерти нет.
***
Как качаются льды
На волне, над волной,
Среди черной воды
Под Луной золотой.
Белых чаек прибой
(Желтых зданий тюрьма,
На Неве, над Невой
Умирает зима), -
Как безжалостны их
Шепот, гомон, - и плач
Петропавловских игл,
И судачь не судачь
(Если сходит с ума
без нее этот град), -
обветшала сума
четверть века назад,
Остаются огни
Над рекой, над судьбой,
И мерцают они
Как прибой, как отбой.
25 апреля 2009, Санкт-Петербург
Философемы от морфемы.
Отрывки из поэмы
1
Жил на свете Леви-Строс,
Хаосу отгрыз он нос.
2
Где-то рядом Леви-Брюль
Нес из джунглей дулей куль
3
Чуть подале Деррида
Смыслы прятал в невода
4
А цыпленок Ко-ко-ко
Вещь выщипывал Фуко
4
А в пивной за всех башлял
Я б сказал, Гастон, Башляр.
4
И кричал: "Башляй ишшо!"
Недорезанный Бланшо.
4
Был распад, каюк, канкан,
Заварил-то все Лакан.
4
Оторвав смыслю от знака,
Постмодерная собака!
4
Тут-то кедров пушку взял,
Всем на свете навалял!
4
И теперь профаны всюду
Пачкают мою посуду
4
Чтоб картина изменилася,
Надоть, чтоб мысля явилася!
4
Гэть эклектику из мира,
Где нет Пушкина-кумира!
4
Замахали кулаками
В. Сорокин с Мураками,
В. Пелевин с Т. Толстой,
Ерофеев В. (отстой)
И Маринина с Донцовой,
Пеленягре с Степанцовой (ым)
Дмитрий Быков на коне,
И Кабанов на коне,
И Пуханов на коне,
И Лиханов на коне,
И Проханов на коне,
А Дементьев без коня
Стали вместе бить меня!
5
Возвышалась не спеша
Над картиною ВПШ.
6
Чтоб культура не распалысся,
Витгенштейном в нас бросалысся
7
Чтоб трактат его логический
Стал совсем не канонический
8
Ибо сказано в трактате
Для эклектиков некстати:
О чем невозможно говорить, о том следует молчать
РУСАЛОЧКА
И снова я на острове…
Ночные жрицы хлещут меня лианами –
Пародируя неудачную утопию поэта:
Грех, кажущийся естественным из-за силы тяжести,
Капли, падающие в различные слои почвы
Здесь могут вырасти:
1) Пекарь;
2) Пророк;
3) Схимник;
4) Интернет-душечка;
5) тот самый мальчишка, которому я
пытался подсказать хотя бы одно верное движение
[Но они кричат, златоглазые злые лианы,
Ладьи, лакуны, Луны:
Любовь – это победа над молчанием
Любовь – это молчание победы
Любовь – это победа молчания]
Ах, милая, в этот список не вошли:
1) притаившийся ангел
3) цветы на прибрежных скалах
2) гряда белокаменных гор
4) облаков череда над
6) тоскующая в разрыве между водой и
сушей русалочка…
И по каменным тропам острова
Идет и идет Поэт…
Олегу Чухонцеву
1
Пролетело, отпылало сердце бедное моё,
Словно перышко упало на кудрявое жнивьё,
Ничего опричь водицы, хворостины для гнезда,
Песня легкая синицы, в небе светлая звезда.
А в краю за горной цепью, за болотистой землёй,
За прожженной ржавой степью, за рекою слюдяной
Дом стоит для новосела средь отеческих руин,
Для того, кто знает слово и музыке господин.
Дом стоит, цветной снаружи, черно-белый изнутри,
Прячет странников от стужи, конокрадов – до зари.
И Отечества просторы, и времен глагольный вал
В доме бытия, который Бог поэту даровал.
2
В горящей пустыне, в слепом краю
в снегах, золотых на вес,
я песню свою о любви пою
под панцирем трех небес.
Сочится из ран тамариска вода,
рябина кровит весь день,
и если забудешь ответить – да,
Отчизны напомнит тень.
Пусть будет полной чаша огня,
и плоть куют кузнецы,
и если ты позабудешь меня,
напомнят, восстав, отцы,
и памяти грянет набат, и речь
молитвою зазвучит,
и слово ударит в душу, как меч,
спасет от души, как щит.
17 марта
1
Нет у этой земли ни кола, ни двора,
Только черная правда прощанья,
И деревни в чаду, и в углях города,
И изгнанья святое сиянье.
И бредут по дорогам ранимой земли,
Обнимая заплаканным взором:
Как на плечи усталого неба легли
Ивы бедные за косогором.
Там, смыкая два мира, калитка дрожит,
И скрипит для калик перехожих,
Для изгнанников сирых - до серой межи,
И для тех, кто до неба не дожил.
Вереницей бредут и деревья вослед
Опускают косматые гривы,
Только хруст сухаря, злая правда штиблет,
За рекой холодеющей ивы.
2
В ублюдочной стране не ведают стыда,
И тени прошлого ей совесть не тревожат,
По пажитям снуют бессмысленно стада
Полулюдей с двойной шершавой кожей.
И хапалки ее земли сжимают плоть,
И Гильгамеша крепь, и Лазара палатку.
Играют, как с мячом, жуют, как зрелый плод,
В кровавое мясцо вгрызаясь по сопатку.
Шумерские цветы и косовский ковер, -
У твари под пятой, зажравшейся и тертой,
Что в космосе кружит, карябает узор
Неоперенных звезд на киновари мертвой.
Повсюду тень ее, отвратные черты,
Пустые очаги, прощальный плач калиток.
И капает слюна на чистые листы,
И когти жадно рвут времен последний свиток.
17 февраля 2008 г.
КОСОВО ПОЛЕ
Над выжженной, короткою, как щетина, травой
чуть шевелится и дрожит весь,
что желе, что студень, в реторте взвесь
(для зачатия) мужского семени, – зной.
И тяжелый, чуждый телу, сочится
из отверстий и ран земли перегной, –
дух пшеницы, которой не колоситься.
На прожаренных крышах изгнанного села
лишь скелеты гнезд, и последний аист
оторваться от почвы, где жил, пытаясь,
одинокий вестник – вскидывает крыла,
но сквозь перья неба блестит витрина:
от осколков ли, пули шальной, стекла,
разрезающего плоть до сердцевины.
Вот от школы четыре стены стоят,
а внутри зияет провал,
часть экрана, видимо, кинозал
был, клочки газеты висят.
Дворик пылью и мусором колосится,
там, где звонкие голоса ребят –
тишина, и эху негде родиться.
Через улочку – взорванный монастырь,
сбитый колокол, расколотый крест,
клочья риз, разбросанные окрест,
вместо сада и цветника – пустырь,
лужа ржавой воды у дырявого бака,
и в края нездешние поводырь –
пустоту охраняющая собака.
Пять воронок на месте больницы – там
пролетели птицы. Свободы остров
их вскормил снедью чужих погостов
с человеческой кровью напополам.
И стальные яйца легли в гнездовье:
чтобы Новый Порядок устроил храм
с алтарем урановым в изголовье.
А за краем – испепеленный погост,
и присыпанный чуть овраг:
только в сторону сделай шаг,
и тела расстрелянных в полный рост
встанут и побредут вдоль улиц –
потому что не кончен еще покос
и коровы с пастбища не вернулись.
В разлапчатой цепи незавершенных снов,
Как сеть на радужке, как след мгновенных слов,
Трепещет, что в силках пленившийся снегирь,
Без цифр циферблат и без разметки ширь.
Не замкнута в пейзаж картина бытия,
И мыслит каждый куст, внемысленно лишь Я,
Когда в себе вместит и меру, и разлад,
Как целокупный мир – в первоначальный Взгляд.
1
В прозрачных кружевах неспешные леса,
Пир тишины, раздумчивой и строгой,
Как будто времена уснули на весах,
Связали плоть и тлен берестяной дорогой.
Но если возложить на чашу жизнь свою,
И слепо закружить по тропке тороватой,
То тени в род и род, стоящие в строю,
Рассыпятся листвой, ни в чем не виноваты.
И в призрачных лесах, и в клети снеговой,
В пустынях золотых и в рощах кипарисов
Умолкнет тишина, и лишь эриний вой
Округу огласит, как смерти зов и вызов.
2
Роща поет в золотистом огне,
Не угасает под тучей,
Белые птицы кружатся во сне
Белой березы плакучей.
Скоро и нам уходить в небеса,
Где в можжевеловой куще
Тихой свободы поют паруса,
Неутомимо зовущей.
Мы в пух и прах наряжали себя,
Слепли от горя и гнева,
Робкую рощу, как сердце, сгубя,
Стынет в снегах королева.
Замок природы крошится и пуст
Замок души долговечной,
Листьев сухих неуверенный хруст
На остановке конечной.
Боль моя, боль (соль и патока сна,
Белая кровь молочая),
Робко поет через сугреб и наст,
И воскресения чает.
1. Львов, вулиця Жовтнева, армянский квартал
Ты здесь родился.
Ро-дил-ся.
Что это значит: из небытия
Возникло, округляясь, твое тело?
А память, а душа – они откуда?
Дождь только кончился.
На улицах свежо,
И нищих, словно галок –
и
язык,
А проще, мова, - словно птичий грай.
Вселенной языки без разнарядки,
Вы все равны
в пределах человечьих.
Вот улица. Вот серый дом,
в котором
Мальчишкой я увидел небо,
Округлое по форме и объему,
Подобное кирпичному окружью,
Вверх устремленному.
Что нас возносит ввысь?
Раздолье тела, окоем души,
Глаза, направленные вне обличья, голос
Наивной крови, глубина прозренья?
Христос на каменном распятии и фон:
Сырое полнолуние души,
и лимб,
В котором – тени, тени, тени...
Глухие закоулки бытия –
провал беспамятства –
Три языка империй,
Армянское и греческое рядом
С невольничьей утопией Европы...
А жертвы скопом не унять,
слова – косые струи влаги,
и дома, как странники души, –
Округлым зраком в небо...
В чужую чехарду различий,
Огнiв зiркових, голосiв пухлявих...
Родного воздуха....
Декабрь 2005. Львов
2. Киев, Крещатик
Ты была в розовом комбинезоне,
Мы бродили по городу,
По благоухающим скверикам Крещатика,
Сидели рядом на скамейках,
И говорили, говорили,
Вдыхая ароматы безумной весны
Под журчанье воды по мраморным плитам.
И когда наши пальцы впервые переплелись,
Мне показалось,
Что мир превратился в рай,
И белые большие единороги
Медленно прошествовали мимо,
А громадные синие крылья птиц
Не смогли закрыть полноту неба….
Все наполнилось изначальным смыслом,
Стало откровением любви.
Прошло много-много лет,
Кто-то умер, кто-то исчез,
И ни Катулл, ни Блок, ни Элиот
Не успокоили меня.
И сейчас я брожу по закоулкам Вселенной,
По холодному дому бытия,
И только уколы совести,
Только уколы боли
Настигают прохожего нищего
В тех золотых, сладких, розовых,
В тех невинных местах,
Где память,
Как птенец в темном надежном гнездовье
Ждет родителей, не зная,
Что по стволу райского дерева
Уже поднимается кошка,
И гнездо так же беззащитно
Посередине мира,
Как душа у потерянного человека…
14 июля 2007, Москва
Сирень расцветает в неспешном саду,
Трепещут слова, словно рябь на пруду,
И ветер кудрявый, касаясь осоки,
Легко замирает на ноте высокой.
О чём этот ветер и листьев шептанье?
Тут камни живые и мертвая тайна.
О вечной любви, о внезапной разлуке,
О чёрной земле, замирающей в муке?
О птицах парящих, о лилии влажной,
О том что мгновенно, нетленно, неважно?
О иве, склонившей седое обличье,
О мире подземном, о возгласах птичьих?
О лёгкой слезе, задрожавшей на розе,
Поэзии тихой, умолкнувшей прозе?
19 мая 2007, Сокольники
В белом домике вдруг загорается свет,
Красный круг говорит: «Он тут».
И выходит спасатель, в жилет одет,
И к нему мертвеца несут.
Заплелись в волосах мертвеца рачки,
И моллюски в устах его,
И белесой коркой покрыты зрачки –
Льдом средь дантовых берегов.
В чёрном старом саду стоит тишина,
Кипарисы-солдаты молчат.
«Он спасет или нет?» - бормочет волна,
И летучие мыши кричат.
И берет спасатель ладонь свою,
И прикладывает к груди,
И трещат цикады, сверчки поют:
«Все мы грешны, суди не суди,
Но поем и знаем – таков улов,
Потому как назначено так.
Почему ж человек к смерти готов,
Умирать человек мастак?»
И павлины гундосят свое во тьме,
И стаканы у пьяниц звенят,
И тяжелые волны по спинам камней,
Как щенки, доползают до пят.
И Спасатель плачет над мертвецом,
И маяк, как архангела свет,
Наклоняясь огромным чистым лицом
Утверждает, что смерти нет.
И летит в темноту спасательный круг,
И мертвец открывает глаза,
И огромное море светится вдруг,
Словно золото и бирюза.
4.06.07, Севастополь
В приморском городке случайный юбилей,
Как на цепочке лет чужое украшенье,
Немножечко хохол, немножечко еврей,
И русского словца наивное вкрапленье.
У трех империй я родился на краю.
Австро-венгерского готического рая,
«- Ще Польска не сгине…, - шлимазл, мать твою,
- Санек, давай пасуй! - То ж, хлопець, повбиваю!»
От прикарпатских чащ туда, где Борисфен
Язычников объял, как слово Демиурга,
От цареградских до кремлевских красных стен,
От Жиздры золотой до Екатеринбурга
Мне лавры ни к чему, когда отчизны нет,
Но русский и еврей, - империи потомки, -
Якут и малоросс, эвенк и самоед,
Башкир и белорус пусть вспомнят шепот громкий
О словаре души, о чистых небесах,
О мире, что забыл и сам себя, и Бога,
О подвигах солдат, о доблестных стихах,
И что спасутся те, кто возлюбил премного.
А если есть, за что простить меня, то лишь,
Что плакал, не стыдясь, над всякой тварью бренной,
Боли, душа моя, (да ты и так болишь!),
И радуй мир окрест кириллицей смиренной!
«Упадая из болезни в болезнь»,
как писал поэт о жизни в конце
оной, бурной, плодотворной то есть
филолОга и шута при дворце.
В ледяном дому остыли слова,
и хорей не заряжает пращу,
и в пруду родимой речи плотва
зарезвилась, - время кончилось щук.
Древний слог и протопопицы всхлип,
огнедышащий словарь: «Бог со мной!»,
не в беседке же читать среди лип
возле озера – в тюрьме земляной.
До Илимских рудников – долгий путь,
а до Чудово – рукою подать.
На своих прошкандыбать, если ж чуть
поднапрячься, - до Парижа достать.
Человеческая жизнь – медный грош,
Ушакова и Бортнянского вязь,
Кенигсберга или Лейпцига, то ж,
что из Везеля – домой, восвоясь.
На Днепровских склонах княжить еще б,
А не гнать народ до финской губы
от Олонецкой издревлей судьбы
прямиком до Петербургских трущоб.
И цари держав, и слова рабы:
Мрамор, медь, земля, сосна – всё-то гроб.
Март 2007
Как ты живешь на берегу реки?
Где рай для птиц и дом родной для рыбы,
У кромки берега осока, глина, глыбы
Известняка, и корни, как руки
Большая пятерня, и корабельный лес,
Плывущий вместе с праздничной картиной
По ветру осени. Багряной парусины
Тройные крылья обретают вес,
Объем и память. Ты ж, душа моя
(Вихрастый мальчик, черная собака),
Не плачь, смотри, как восстают из мрака
Фрагменты прошлого, ушедшие друзья.
Смотри и виждь, как, напрягая стать,
Мир превращается в полет: и ветер дует,
И сына на коленях держит мать,
И плачет тот, и вечности взыскует.
18.02.07
Бог оставляет тех, кто молчит в темноте,
Чей запах схож с миндалем, кровью, изменой.
Ветка вишни дрожит над желтою пеной:
Мутной вязью тел. Закушены в немоте
Губы твоей любимой, и корка боли трещит,
Но вода уносит и боль человека, и душу.
Бог оставляет того, кто Ему послушен,
Но любит Его так же, как спасшийся воин – щит.
Слезы твои как ягоды, гроздь, золотая кисть,
Вино пробуждается тою же силою, что измена.
Бог оставляет тех, кто, преклонив колена,
Взыскует Его так же, как точный палач – жизнь.
В ночь петухи кричали, фазаны, павлины.
Тело прикроет служанка, омоет, оплачет – дочь.
Бог оставляет тех, кто сплетался всю ночь,
Но не любил, как Он – мир, в темноте невинный.
7.02.07
Слова твои, соленые на вкус,
Которые запомнить, как забыться,
Затверженные сердцем наизусть,
В ладошке детской трепетом синицы,
Рожденному в одном из городов
В дождливом месте третьей из империй,
И затвердившему на перепутье снов
Отмычку для пещеры (если б верить,
что возвращается хоть тенью, хоть слезой,
от снега до насупленного сверху
родного неба, будто на постой
солдат оттуда, где снимают мерку
в заброшенном, невиданном дому,
почти что баньке, рядом с пауками,
в тот самый миг, когда и я пойму,
что только воздух будет вместе с нами,
меж нас во – мне, в тебе – глядящей вдаль,
теряющейся в сумраке забвенья,
когда и снег, и город, и печаль
не понимают больше назначенья,
когда в груди, что верхнее до-ре-
ми-фа, что соль, на вспыхнувшую рану
ложится снег, и пусто на дворе,
и пес лежит в продрогшей конуре,
и девочка разучивает гамму).
А ты все меньше в дальнем январе,
И маме не отмыть двойную раму.
27.02.04
АДАМ И ЕВА
Они вставали на рассвете,
Когда стволы уже не спят,
Подтягиваясь, будто дети,
Качая колыбельный сад.
Кора поеживалась, пахло
Сырой землей, ветвями, и,
Торжественней, чем ноты Баха,
Листали воздух соловьи.
Она распахивала стёкла,
Как створки раковины, он
В постели отдыхал и столько
Пространства ночи было в нём,
Что на краю кровати сидя,
Она глядела - вне минут –
На лик любимого, как идол
На тех, кто молится ему.
Когда же взгляды их встречались,
в ночном беспамятстве, в пылу,
Земля и небеса качались,
И пыль дрожала на полу.
Он устремлялся к ней и простынь
Отбросив, обнажался весь,
порывом сообщая просто
о зарожденье страсти весть.
Онa же головой качала,
Показывая, что ещё
Не разогрелась, и сначала
Лишь тёрлась об его плечо.
А после в сад вела, где только
Недавно жили мрак и дождь,
Где Солнце разрезал на дольки
Ночного горизонта нож.
Вверху, разбавив йодом воздух,
Восход светилу мазал швы,
И яблок золотые звёзды
Мерцали среди туч листвы.
Он шёл за нею непокорно.
Как будто проклиная грех,
Как будто в нём таились зёрна
Грядущих покаяний всех.
Но тут же под напором страсти
Oн брал её, как в первый раз,
Она ж, от боли и от счастья,
Не открывала долгих глаз.
Отринув смысл её молений,
Стремясь к разгадке боли в ней,
Как створки раковин, колени
Распахивал он властно ей.
Она же билась и рыдала,
Лишаясь чистоты своей,
И вновь её приобретала
В беспамятном бреду ночей.
Рассветом тем же сад встречал их,
И яблоками, и дождем,
И так же горестно кричали
Они, на всей земле вдвоём.
А после, под воздушной кроной,
Невинна и чиста, как Бог,
Она не утирала крови,
Не расплетала с мужем ног.
И свет гремел, и пели птицы,
И застывали дни, как воск.
А он уже не мог молиться
В змеиной тьме её волос!
1985 г.
Сродно Нилу-реке перед хриплой зимой,
Замерзай же, душе. В снеговой упокой
Не стыдись своих слез, окаянная, плачь,
Пребывалище скверны, надежды палач.
Что еще возжелать мне, в безумье каком
Окалях чистоту и небесный мой дом?
Что, душе, ты восстала, какие слова
Оправдают тебя там, где смерть лишь права?
Угонзай, словно Лот, укротивый свой взор,
В Моавитской земле, в честном граде Сигор,
Или в наших забытых пустынных полях,
Где теням лишь раздолье, где пир на костях,
Да звени бубенцами, душе, да кричи,
Что другие в земле за твои калачи.
Может, примет Господь их к Себе навсегда
За глаголы твои да за слезы стыда.
24.02.07
Как сегодня холодно! Извёсткой
Свет возлёг на облучённых звёздах.
Значит – время: в кронах деревянных
Задник осени просвечивает. Воздух
Виснет подле кольцами кальяна.
Мы гуляем по старинной зале.
Два рубля за посещенье залы.
Нам администраторы сказали,
Что сейчас переучёт Валгаллы.
Там в теплицах – влажный смех растений,
Липкий пар сражений, пир солдатов,
Плоть валькирий, нибелунгов тени,
Змий из приусадебного сада.
Зёрна слов на жерновах Фортуны.
Перья речи на колёсных спицах.
Рим штурмуют ассистенты-гунны,
Прокуратор пробует напиться.
Дубль закончен, а грабёж всё длится.
Там всё жарче нам с тобой! у Листа
Во Второй Рапсодии к финалу
Так же нарастает темп, статисты
Вносят солнце и рассвет. Устало
ты встаёшь, отходишь прочь. «Юпитер»
гаснет. Обожглась ты, неумело
прикурив бычок. Дрожит омела
под лопаткой. Ты забыла свитер.
Вряд ли он согреет моё тело.
То ли жизнь утекает по тонкой игле,
Как вода ледяная в древесном стволе,
То ли звездную нить через кружево сада
Продевает чугунная злая ограда,
То ли это укол сквозь предсердье прошел
Браней двух мировых, трех невиданных зол,
И связал мою жизнь на стеклянном конце
С черно-белой землею в хрустальном ларце,
То ли утка взлетела и стала золой.
А могла бы душою, могла бы звездой…
24.12.06
Уткнувшись, он смотрел затылок
У девы горестный и детский
Напоминающий копилок
Зовущий абрис. Занавески
Затем отдернул, полагая,
Что этим освещает тайну
Лежала женщина нагая
Немного грустно и печально
А жизнь не то чтобы в сосуде
Скорее в каждой клетке тела
Как узник ожидала судий
И в небо вырваться хотела
Мцц. Марфы, Марии и брата их прмч. Ликариона отрока
Вдоль промозглого конверта
Говорили просто так
Пели скрипки у концерта
Тара-лили тики-так
Время то ли просочилось
Сочинилась ли беда
Только детство проносилось
Фотографии слюда
Это след Его загадки
И веснушчатый прибой
Чай соленый голос сладкий
Две горошины в одной
Прпп. Сергия и Германа, Валаамских чудотворцев (ок. 1353)
Обретая себя и возможность шага
Искушаем больше чем сам искушаешь
Но трещит под огнем и пятой бумага
И слетаются злые люди на шабаш
В этот день и тень отдает серой
Если свой стыд выносишь за скобки
Если так в себе прогорает вера
Что кусаешь влагу да ломтик топки
Получает тот в чьей душе пещера
и холодные своды и углы пустые
И не дует ветер и вдоволь меры
Чтоб умерить то, что горит да стынет
Обретение честных мощей прп. Сергия, игум. Радонежского (1422)
Этот крест над могилою ни о чем –
Если ты ни при чем.
Если все, что включается в рост и развал
Только – плюс пьедестал
Если тело как венчик – летит над губой
Сам распался с собой
А иначе – ограда и локти дерев
Аж до неба тебя подперев
Прп. Пимена Многоболезненного, Печерского, в Ближних пещерах (1110)
Я пишу это дабы
не забыть сквозь года
будто прыгаешь с дамбы
в ощущенье стыда
где кружится вода,
чтобы смыть твои ямбы.
Это, брат, не беда,
что ожоги от лампы
одиночества, нам бы:
немоты, провода
задрожали, о ком ты?
– хоть куда-никуда.
Отдание праздника Сретения Господня
ВАДИМ
Пыль, выстроенная по слову Божью
Иаков навстречу в ночи спустившемуся
Как разгадать знак Промыслителя,
Если хромает взгляд после битвы?
Как в дороге признать упругость
Если nervus ischiadicus ныне,
Что – не камень, а Пизы Янус,
Упаданье твари на небо?
Ах ты, ух ты. Гаси цигарку,
У народа своя правда
И уходит-идет-приходит
Камень-мена-монета-ангел
Седмица 3-я по Пятидесятнице (29 июня)
Жизнь кусает и бьет себя в грудь
И расплавленный мозг кричит
И – ни словом его – в путь
Ни размеренно – как врачи.
То и делим сей гроб что клад
Люди – твари – шестой проспект
Так Исайя огонь прорек
А Орфей его вдул – на лад.
Пощади нас, не дай звереть
Рыть когтями, душой реветь
Площадными лбами толкать
Этот мяч, твердь, игру, круг
Угасающей жизни вдруг
Воскресать не прощать молчать
Мчч. Мануила, Савела и Исмаила
щиплет грудь и рот после дел его
отлучает от слов и слез
Хочешь встать, усни! По пути снегов
Дом по самую маковку дым занес
Там – в сусальном гробе – твой, мир, обряд
Над горой Арарат – гром
И, меняясь, стоят то в толпе, то – в ряд
Выдыхая жизнь костоперым ртом
Боголюбской иконы Божией Матери
Продаем книги, считаем выручку,
Делим прибыль, ругаем друг друга,
Затем рассказываем о детстве
и злых родителях
Бредет по пыльной дороге Эдип
Болтается за спиной котомка
Как же полюбить ближнего
Если в памяти столько другого?
Кипрской в с. Стромыни иконы Божией Матери
а ты молчи, моя вина,
на стыке прерванная повесть…
Горчит шагреневая совесть,
и тем, кто умер, не видна
в груди утопленная горесть,
слепой надежды семена…
Воздушный терем чистоты
и звонких яблонь перекличка,
и там, где сердце, по привычке –
скворчонок боли, и листы
о жизни прожитой – отмычка
в надмирный короб немоты…
В земле случайный образок,
на нем – Варвара, крест и чаша.
Так, собственно, и время наше:
художника слепой мазок
в углу осеннего пейзажа.
И дом, не низок, не высок.
Сколоченная криво клеть:
Все суета да магазины,
Поэзии угар невинный,
на рынке подешевле снедь,
учеба, поздний Бог, крестины,
работа, пенсия и смерть.
Все это жизнь и есть, ребята.
Другой Господь нам не дает.
Ложится мягко на кивот
Свет непослушного заката.
И теща по небу идет,
Уже ни в чем не виновата.
Август, Пушкинские Горы, – Москва, Родительская Суббота.
1-ый странник:
Мы привыкли к звуку, которого нет,
к богу, который скрыт,
но есть еще поворот планет
и ключ, который в замке гремит,
и вдаль уходящий свет.
2-ой странник:
Звук шевелится, но нет к нему
Слов, чтобы выразить свет.
Я ведь не ангел и не правовед,
Чтоб нападать на тьму.
В песке мерцает слоистый сланец,
На дне ключевом – сом,
Но я не солдат, и мой кожаный ранец
Полон тенями, как сон.
3-ий странник:
но ты, пока ни звук, ни отзвук
не затерялись, как ручей
в лесу дремучем, пей их воздух,
и слушай, как мерцают звезды,
и крепнет с каждым шагом посох
среди загубленных вещей.
Вместе:
и конь, бредущий по грудь в тумане,
и шелестенье крыл…
Всех, заплутавших в тройном мирозданье,
Он вывел. И отпустил.
Ты приносишь мне слёзы птиц
На холмах последних путей,
Говоришь об изнанке лат,
Тигр лет, чужеземный сосед
Без Тебя – в сто тропинок – простец
Без Тебя – в сто жердинок – птенец
Без Тебя поединок стократ
Горше мира на гребне лет
Ах! куриная слепота,
на груди циклёванный плац,
ноздреватая готика лун,
плотоядное вымя стел.
Плыть без вздоха – макет-полёт –
в плоть – разбуженный леденец.
Совесть – выдох на взлёте тел,
Монгофлёровый лак-птенец.
1984
Итак, под выстрелы колес…
Так дождь стучит по черепицам,
так на зубах скрипит вопрос,
которому не разрешиться,
так – взмах руки, подобный – «пли!»,
(в пол-оборота, на прощанье),
так ставят знак (могильных плит)
последний – точку расставанья.
Так от вокзала – поезда,
уже вдогонку им: «А все же?»
Полунависшая рука,
другая – вниз (две части ножниц):
отмер пространства – на пример,
заплаты совести – без слез.
До – новых встреч, до – перемен.
Под стук колес, под стук колес
Я так начинал свое шествие городом ночи,
Что улицы падали навзничь и грызли каменья,
И визг уходящих трамваев был братом кошачьего пенья,
И март возвращался к Зиме, как вода возвращается к почве.
Я шел, наступая на пятки своей убегающей тени,
Несли факела фонарей тротуары, мне путь освещая,
Взгляд выход искал из густых лабиринтов печали,
А стопы искали в гудящее небо ступени.
Мой голос молчал, но для эха был дружеским домом,
Я слухом своим дирижировал, как Паганини оркестром,
Я ждал, чтобы город открыл потайное волшебное место,
Где снег сохранил очертанье походки твоей невесомой.
Но город твердил и твердил этой ночи протяжную фразу,
И снег отрицал, что лежал под твоими ногами,
Но не было снега, а был только камень, и камень
Твой шаг сохранял, хоть с тобой не встречался ни разу.
Когда колеса отыграли прощальный марш, литавры смолкли,
И дирижер в ушанке рыжей закончил танец долгих рук,
И челка, черная, как смолка, исчезла и зимы осколки
Зашили снегом, длинным снегом большого неба блеклый круг,
Когда колеса отыграли, и эхо, отморозив крылья,
Упало наземь и разбилось с хрустальным звоном, и когда
В футлярах черных оркестранты похоронили инструменты,
И разошлись, как лед и пламень, а также камень и вода,
А я остался на перроне, в который раз тебя теряя,
А ты, в который раз печально, взглянула на меня сквозь всех,
В который раз твой поезд вздрогнул, футляр вокзальный закрывая,
В который раз успел растаять и снова выпасть этот снег?
В метро, в трамвае ли, в автобусе
Встречаю нищих стариков,
Любой меридиан на глобусе
Пронзить их плоть насквозь готов,
Любая широта рейсшиною
Казнит чахоточную грудь,
Душа под импортными шинами
Не может в небо упорхнуть.
Там хорошо: там платят пенсию,
Поят небесным молоком,
Голубят ангельскими песнями,
Бесплатно водят на ленком.
А здесь – тепло, здесь совесть сонная
Молчит в беспамятном бреду.
Пока они немой колонною
По тропкам в небеса бредут.
1998
Солнце снова за землю заходит,
И последний оранжевый луч
Вырывается вдруг из-за туч,
И в деревьях сквозных колобродит.
Пахнет тихой черникой, дождем,
Мятой, чуть пригоревшей за лето,
И жилище небесного света
Охраняет земной водоем.
Роет крот под землицей жилье,
А журавль в поднебесном струится,
Чтоб закату, как облаку, длится,
Чтобы времени править жнивье.
А когда этот луч догорит,
И зеленым вздохнет напоследок,
Тихий свет меж березовых веток
Прожурчит, и слегка пожурит.
5 августа 06. Пушкинские Горы.
Связь иногда возникает в неких случайных узелках, в сочленениях внезапно наложившихся друг на друга смыслов: Гоголь хотел в конце жизни быт монахом, Витгенштейн неоднократно говорил друзьям, что хочет уйти в монастырь. Оба – аскеты. Оба в последний период не писали завершенных вещей (Второй том мертвых душ и Философские исследования – в определенном смысле два гипертекста, долженствующих стать из текстов-сообщений текстами-существованиями).
Один боролся всю жизнь с бесами – и был в конце искушаем, и на время проиграл (Все-таки дьявол меня победил – восклицание после уничтожения 2-ого тома), второй – с гомосексуальными страстями, бесами во плоти – крепкими рабочими парнями из Пратера. И тот, и другой мучались своей виной – связью с потусторонним миром у Гоголя, связью с самым что ни на есть миром – у Витгенштейна. Некоторые исследователи объясняют аскетизм и безбрачие Гоголя скрытой гомосексуальностью. Некоторые сны Витгенштейна могут принадлежать героям «Петербургских повестей».
Что еще: напряжение в поиске истины, отказ от наследства,
Думая о Витгенштейне.
Требование к поэзии как к чистой эмоции проистекает из разорванного целостного существа человека, смирившегося с фактом потери целостности. Эмоция – оторванная от мысли, мысль – оторванная от эмоции. Разве это и есть слово в его целокупном осуществлении? Разве возможна эмоция вне мысли? Естественно: у собачки, мышки – ибо прямое раздражение рецепторов и есть эмоция. Человек тем и отличается, что может (а следовательно) и должен дать себе труд осмысливания работы рецепторов, а поэт - и труд воплощения в слове идеала целостности. Антиинтеллектуализм, доведенный до логического завершения, есть борьба с эмоцией как реакцией человека на мир, как требования к человеку превратиться в зверя, чистого разумом своим.
Но и обратное – прямое, вне опыта эмоциональности, осмысливание фактов бытования – приводит к ущербности слова, ибо, лишенное проверки праксисом, слово превращается в инструмент мысли, переставая быть активным субъектом мышления.
Напряжение мысли В. к истине делало его трудным человеком, но ведь и мир труден, если воспринимать его всерьез. Собственно, трудность оформления мысли говорит лишь о том, что конечный результат может быть приближен к истинному высказыванию, если под последним понимать высказывание с позиции полноты человеческой личности. Против забвения этой полноты в наше сознание и «вмонтированы» усилием воли тяга к истине и совершенству формы. Форма есть усилие и напряжение к мысли об истине, уловленное в структурно определенном выражении. Приближение мысли к истине прямо пропорционально приближению формы к совершенству.
Только и дела: малина, смородина,
Облачко в небе, где высшая родина,
Тихий родник перекликнулся звонами
С дальней церквушкою. Перед иконою
Кто-то бормочет слова панихидные,
Чтобы узнали чертоги завидные
Эту кручину по звездным хоромам и
Лаской откликнулись, не похоронами.
Сколько не рвешь, прорастает крапива да
Жалит мне душу. Родник, окропи-вода,
Перетекай, словно облако, колокол,
Пообтеши мои память и боль о кол.
Да омывай эти раны горючие
Речью журчащей по всякому случаю.
23 июл. 06 г., Асеевка
Земноводное небо вприпрыжку летит,
Пышет прелью и зрелостью снов,
Но меня не берет, словно небу претит
Охраняющий вязанки слов.
Здесь молчанье и шорохи – первый закон,
А второй – собирать невода.
Что же нас разлучает, родной небосклон,
И земля, и огонь, и вода?
Словно тот первобытный вселенский разлом
Тянет трещину сквозь материк,
И ему невдомек летний высохший дом,
Капли смолки на стенах и ключ под кустом,
Словно к будущему он не привык.
26 июл. 06 г. Асеевка
От малинового до багрового
Переход через тысячи лет.
Что ж, Россия, тебе уготовано,
Может быть, тебя в будущем нет?
И останется только примятая
По оврагу хмельная трава,
Да дымок с пепелища, да с мятою
Ключевые, родные слова.
5 августа 2006. Пушкинские Горы.
Облака собираются ночью
и гуляют на Илию,
и телега, как выстрел, грохочет,
и расшатывает колею.
Деревянная, пьяная, злая,
вдруг пронзаешь прозрачным ручьем,
перелеском с холма набегая,
оперенным ордынским копьем.
Вот пространство для винокура,
для бездомного пса. Невдомек
тем, кто гадил здесь и бедокурил,
как горит на отступниках шкура,
и свой рост вспоминает пенек.
И лесная чумная ватага
только кровь инородцам сосет,
а своя закипает, что брага,
и поит ведуна и варяга,
а своим она – наперечет.
Что ж ты, матушка, плачешь, рыдаешь?
Илия, как огонь, на пути.
В небе всполохи. Маешься, баешь
О грядущем, а как, и не знаешь
Ни себя, ни меня не спасти.
3-4 августа, ночь на Илию пророка. Пушкинские Горы.
I
Любовник вез высокую брюнетку
В машине Мерседес, «хоть зашибись, –
Иван Горелов, дожевав конфетку,
Смотрел сквозь них и думал, – это жизнь!
Не то, что я, хоть за соседней партой
Маринка чуть похожа на нее,
Но я-то хмырь (хотя читал Бернарда
То ль бизнеса, то ль шоу). Ё-моё,
Что там за визг, шипенье шин и вопли,
Опять мудак старушку зацепил?
Как больно вдруг, размазывая сопли,
Все потерять в расцвете юных сил…»
II
«Так, сколько попросила баксов – двести?
Пора бросать, не хватит кошелька,
Хотя в постели все у ней ней на месте,
Жаль, что мозгов навроде мотылька…
Вчерась был в ресторане, погудели,
Дрожит рука, как будто нюхал дурь,
С какого бодуна я сел за руль?
Прикольное начало для недели!
Что за мудак вдруг выскочил из-за
зеленой BMW… как тормознуть-то?
Тряхнуло, блин! А в животе так мутно,
Как будто только что залил глаза…»
III
«Труп опознали старые хмыри,
Чего-то выть? Хотя парнишку жалко…
Вчерася хорошо сосала Галка,
а с Лешкой выжрали, наверно, литра три.
Жжет с бодуна, а это долгогреб
ёще хиздит – пацан, мол, сам наткнулся.
А мог бы выжить, что-то вроде пульса
нащупал врач, когда сюда догреб.
Но опоздала скорая таки, –
мальчишка помер. Этого – в тюрягу,
а мне до завтрава бы дотянуть бодягу –
и к Ленке завалить… Ну, – мудаки!»
IV
Луна в ночи, как царский золотой,
И силуэтов странные созвездья,
Внизу – дорога в пыльное предместье,
И пост ГАИ, и Колька-постовой.
Бригада «Скорой» дремлет в тишине,
но фельдшерица Тонька с санитаром
ворочаются на кушетке старой,
детей реанимируя во сне.
V
На улице, где жил пацан, не спят:
звонки всю ночь и пахнет валерьянкой,
в альбоме с фотографии подранка
глаза невиноватые глядят.
А вот он сам – в раю случайный гость, -
среди светил глядит в недоуменьи
на мир внизу – нелепое виденье,
пронзающее душу мне насквозь.
13.08.06
ежедневная лучина
дорогие имена
чай с малиной грусть с кручиной
скрып льняного полотна
Вниз бегущая тропинка
В роще чуткая сурдинка
Золотые времена
Убежать бы, раствориться
В том пространстве без имен,
Без названий. С небом слиться,
Словно колокольный звон
Потому что для музЫки
Наши буквы не нужны
И когда сойдут язЫки
Огнеперстые и лики
Прояснятся без вины
Разве будет что-то в мире
Кроме голоса небес?
Жизнь моя, родные гири,
В этой полнозвучной шири
Враз теряющие вес.
Сон прошёл как не бывало
Сердце сорвано и над
Злой каверною подвала
Парадиз, пустой стократ.
Электрическое поле
Застит очи, а в груди –
На три лика светлый столик
Охра чаши посреди.
Упование, Отец мой,
Сын, прибежище меня,
Дух Святый, Покров, как тесно
Мне без Вашего огня.
Мир разреженный, ребёнок
Ясным обручем скользя.
Свет любви легОк и тонок
Всё поймать его нельзя.
1989, Вороничи
Женя Лебедев лежит,
Лена, Бордодым,
И Диана, и Борис
Небом под одним.
Нету слов и нету слез,
И зачем они,
Коль в земле пустой, чужой
Призраки одни?
Облака, как невод: им
Принимать улов
Душ, которых может нет,
Как и точных слов.
В мире Страшного огня
Смерти не унять.
Не жалей, мой Бог, меня –
Дай понять Тебя.
05.06.06
За облаками спит Луна,
А Эббе все не спится.
Идёт он к йомфру Люсьелиль,
Идёт в её светлицу.
Сегодня полдня потратил в поездках и очередях, чтобы оформить и сдать документы на приватизацию комнаты в коммуналке.
Становится понятно, почему блаженны нищие духом. Как много место в душе освобождается, когда в ней отсутствуют заботы о быте и земной жизни. С другой стороны, забота в хайдеггеровском духе или в естественном мире Фроста приводит к метафизике и познанию бытия. Здесь одно из глубочайших различий в западной и русской метафизиках. Одна о-бытийствует быт, другая вымывает из быта бытие, то есть а-бытийствует в быту.
1. Культурные эпохи нужно характеризовать не как отношение человека к различным топосам, например, к топосу земли или неба, но как соотнесённость топосов друг с другом с точки зрения человека, им внеположного.
Так, античность есть топос земли и топос неба, исходящие из общего начала – прямой. Средневековье есть топос неба, включающий в себя как подмножество топос земли, Возрождение есть пересечение этих топосов по прямой, соотносимой с человеческой жизнью.
Просвещение есть топос земли, включающий в себя как подмножество топос неба. Современный мир есть топос земли в своём одиночестве.
2. О Мёртвых душах: Чичиков – Павел, слуга – Пётр. Пётр и Павел слишком семантически окрашенные имена, чтобы не заподозрить их неслучайность у Гоголя. Павел – апостол протестантов (дух накопительства у Чичикова), Петр – апостол католиков (любовь к чтению и отсутствие интереса к содержанию), кто же тогда – Иоанн (Иван)? В первом томе его и не может быть, но есть Селифан – рождённый лесом?
I
Чую себя переполненной небом
Тело – виталище страха и счастья
Но не тела пробразуют просторы
Чтобы левкас возложить на хрупкую доску –
Белые стопы омою голубою водою
Виссон продую ветром протяжным
Вот бельевая-то вервь трепещет
Будто бы леторасль мир желает
И обласкать, и принять в листочки
Ланитам моим не потребны румяна
Кампан пробуждает холстину утра:
В серьгах пляс, передув, осанна,
Стогном пройдусь – кумушки шепчут:
То-то, Агапка, принарядилась!
А я-то в душе к смерти готова
Блажен кто за други положит живот свой
II
На Красную Горку поет душа
Жизнь тяжела, но хороша.
За окном слякоть, а также сырость,
Пошли мне, Господи, мужа, сделай такую милость.
На сердце светло, но рядом беда
Трудно себя соблюсти в такие года
Вложить бы персты в раны, чтобы набраться сил,
Пошли мне, Господи, друга, чтобы жить подсобил.
Скоро будет Радоница, наплачусь вдоволь
Воины, пастыри на небе. Девицы, вдовы.
Я отлечу на небо, где ждет всех ласковый врач.
Там буду молчать, чтобы Он услышал твой тихий плач.
Предстану я перед Господом и попрошу что есть сил
Чтоб Он на земле земное с земным соединил.
III
ЦАРЕВНА
1
Из репродуктора все то же:
О демократах и генсеке,
А здесь на просеке, в сусеке
Пылится лягушачья кожа.
2
Шум сосен мне напоминает
Пелены времени святые,
Когда ходили мы босые
От Эхнатона до Синая.
3
Тогда смеялась гимназистка,
Тогда без страха причащалась –
Ах! Одинешенька осталась,
Стоит избенка неказиста.
4
Протру суконцем три оконца,
Задерну к ночи занавески.
Свет от Луны настолько резкий,
Что кажется, – восходит Солнце.
5
Ах! Если бы фату скроили,
Ах! Если бы всю ночь с любимым
Перед иконой несладимой.
Ах! Если бы мы меньше жили!
IV
Я глядела чуть дыша,
Как взлетала вверх душа,
Над своим печальным телом
Зависая оробело.
Только слезы на ресницах
И рыдания у губ,
Только сердце как синица,
Встрепенувшаяся вдруг.
Только лица, лица, лица,
Замыкающие круг.
В эту ночь уже не спится,
Не кричится ничего,
На чело легла десница,
Льется сладкий взгляд Его.
Странно, не боюсь ни капли
За посмертные пути,
Но едва смогла дойти
От автобуса до лавки.
Села, скомкала платок,
Сумочку перебирая.
Капля, что ли, дождевая
Серебрится возле ног?
Древние шумеры считали зеркала живыми существами (W. Fцrtsch, Altbaby-lonische Wirtschaftstexte aus der Zeit Lugalandas und Urukaginas, Leipzig, 1916). пате-си (PA·TE·SI) Ур-Эрхен III – пятый из великих энси из династии Лугальандов (lugal) – любил наблюдать в зеркалах будущее.
Однажды к нему привели прекрасную рабыню (gim/ъ-rum) из неизведанной страны, лежащей за дальним морем и тремя небесами. В той земле все мужчины носили бороды, а женщины боялись Бога и чёрных кошек.
В седьмом зеркале третьего ряда подкупольного пространства храма Баау Audotia, так звали прекрасную у-рум (шум. u-rum), увидела следующую картину: год на три больших дня созерцания вперёд окрашен в кровь, и её будущий покро-витель лежит с кинжалом в груди на вершине скалы (и.-е.*H(e/o)kwhr-; шум. kur). Рядом, в разорванных одеждах, стоит она. Внизу – лазурное море.
Ур-Эрхен III по странной случайности устремил взгляд на то же зеркало.
Перед ним расстилалась степь (шум. a-gаr), обрамлённая холмами. С неба падал странный шёлк, белый и разорванный на клочки. Удивительно красивая иги-нуду (рабыня, шум. igi-nu-du) Аудотия стояла над трупом только что убитого ею неведомого зверя – громадного и бурого, с острой мордой и большой головой, и без хвоста.
Эрнест Блюм, швейцарский филолог и геральдист, считает, что эмблемой Древней Шумеры (точнее, протототемом) был бурый медведь.
На ХVII конференции шумерологов в Венеции его доклад №VVV произвёл фурор. Бурые медведи живут в России. Россия никогда не имела общих границ с Америкой.
Возможно, эмблема – более поздняя подделка, но следует признать, что все исчезнувшие империи объединяет шкура убитого медведя.
Некий турист посещает Филадельфию, город, где живут его родственники.
Напротив музея Родена он чувствует волнение. Его беспокоит внутреннее ощущение повторяемости бытия. Широкое пространство от маленького музейного псевдохрама и дорожек с гравием до дальних белых домов плюс запах начальной весны – влажный и прохладный – где-то рядом речка – вызывают в памяти другой мир, время, континент. Он чувствует, что может умереть, пишет завещание и зашивает в подкладку пиджака.
Через месяц он возвращается домой – идёт в церковь – дома уже начинается весна – с запозданием – тот же влажный прохладный воздух.
Вечером, дома, он читает книгу Л.Тихомирова "Апокалиптическое учение о семи церквах" – том о "Филадельфийской церкви".
Через месяц ему попадаются в руки записки С.Фуделя. Он находит воспоминания об о.Серафиме (Батюгове), который тоже говорил о "Филадельфийской церкви". У него возникает ощущение повтора – снова весна.
Он уходит из семьи и работает в провинции церковным сторожем. Весной он идёт к колодцу – набрать воды, его удивляет, что тающий снег пахнет так же, как садик у музея Родена.
Сегодня ему так плохо, что он хочет умереть. Но умереть одному (see the history of Russian madpoet B. Poplavsky) страшно, и он умирает вместе с Россией.
Он вспоминает Кортасара “Некто Лукас”, вроде бы тот же приём (о себе в третьем лице, причём себя представляешь в виде некоего отвлечённого автора-интеллектуала). Но боль мешает ощущать культуру как панцирь. Оказывается, за знаниями спрятаться нельзя и огромная нищая страна, бьющаяся, в общем-то, ближе сердца, пронзает его ледяным стержнем. Вместо Борхеса он включает Газданова. Вместо Тьюборга пьёт “Жигулёвское”. Если бы этим можно было остановить чужие страдания, он отказался бы даже от тараньи.
Россия – думает он. Анализы морфологический, синтаксический, семантический, структуральный и биохимический ничего не дают. Слово не заслоняет понятия, понятие не исчерпывает жизнь. Жизнь не исчерпывается Россией, но помимо неё не существует. Что же ему остаётся, ненависть и любовь: самый банальный набор. Как пивной. Стоило ли для этого получать кандидата наук, доктора их же, профессора, академика, Нобелевского лауреата, посмертное академическое собрание сочинений, бронзовый бюст на родине героя.
Всё начиналось с каменной улицы, щебетанья разных языков, запаха сжигаемой листы и удивительно чистого детства: без границ и ненависти к своей колыбели.
Боль в правом боку, сухость во рту, стыд за вчерашнее. В грязном белье он крадётся на кухню: чтобы не разбудить то ли жену, то ли ещё кого.
Долго пьёт плохо прокипячённую воду. Затем ладонью и большим пальцем протирает глаза. Всё в тумане. Вчера ему было больно и странно, сегодня – всё равно. Он глотает две таблетки анальгина, отключает телефон и стреляется.
Потом звонит в милицию и признаётся в факте незаконного хранения оружия.
Из простреленной груди хлещет кровь. Он ждёт, когда приедет машина. Ему хочется посмотреть, как буду выносить его труп.
Возможно, он сможет понять хоть что-нибудь в своей жизни.
Оно существует так: в четырёх углах плачут кошки, трубочка, протянутая от лёгких к ледяной водке, – забивается птичьими перьями, глобус напоминает прооперированные гланды: круглые кровавые шары в металлической посуде.
Мистер постоянно вытирает пот со лба, носовой платок скомкан: так же мнут саван. Он вспоминает, как хоронил кого-то. Череда похорон (почти как футбольное первенство): первым к финалу придёт игравший на результат.
Чёрные комья, плохая закуска, где-то через год – недоверие к Божьему Промыслу. Впрочем, оно предполагало веру.
Итак, он не знает, как будет жить дальше в самом прямом смысле этого слова: в какие двери войдёт завтра, на какую кровать уляжется. Мысль о верёвке слишком литературна, к тому же он боится Страшного Суда.
Последний, кажется, уже наступил: Солнце закатилось, бар закрывают, на улице бьют человека.
Симфонический оркестр
Симфонический оркестр – подсознание античного хора (то, что предшествует самому хору – единству частных голосов, слитых во имя говорящего через них божества (народа, стихии, etc.).
Три периода Осипа Мандельштама – негатив культурных эпох: от классицизма ("Камень") через барокко ("Tristia" и стихи 21-25 гг.) к античной лирике (и хоровой, и монодийной одновременно) – в "Воронежских тетрадях".
Бах и музыка
Петров играет Баха (5-ый концерт фа-мажор), как архитектор – выстраивая сложное величественное здание, даже не храм, отдельный от внешнего мира, но храм-мир, отдельный от внешнего мира, а точнее, мир-храм: и гармоничный, и трагичный одновременно.
Бах у Гульда: гениальный одиночка, не так познающий тайны мира, как собственные глубины, в которых звенит колокольчик гармонии.
Бах у Рихтера: идеал музыки, эйдос, он слишком очищен, он может существовать лишь в небесных сферах. Таков Бах и есть, но таким его слушать страшно – как будто лишаешься всего человеческого и глотаешь небо.
Слушал Рихтера. Совершенно страшит, так что Платон прав – музыка опасна.
Гульд назвал Рихтера одним из величайших коммутаторов нашего времени. Действительно, через него приходит сама музыка, а не ее интерпретации.
Шопена Рихтер играет, как Пушкина, а не Мицкевича.
Гомосексуализм и Киплинг
Лесбиянство и гомосексуализм – снятие основных критериев самоопределения личности. Пол – не только половая функция, но и осознание себя в определённых физиологических границах
Это похоже на сказку Киплинга, когда броненосец говорит, что он – утконос, а утконос – что он броненосец.
Это не может быть свободой пола, поскольку пол отсутствует. Свобода же без дополнения – кого? чего? – не более, чем грамматическая ошибка.
Сталкер
“Сталкер” – начинается (там, где сцена в баре) Троицей: Сталкер по центру – и к нему склонённые: слева – Профессор, справа – Писатель (повторяется икона прп. Андрея Рублёва)
“Рублёв” завершается Троицей.
В “Рублёве” – восхождение ко Господу, к лицезрению Троицы Живоначальной через 1) предательство, 2) убийство, 3) страдания, 4) покаяние, 5) молчание (исихазм), 6) творчество во Имя Божье.
В “Сталкере” всё снижено, переведено в план нашего тварного мира – от Троицы – к Комнате, к отказу от надежды и веры через: огонь, воду и медные трубы, т.е.: через стихию, природу, человеческое творение.
Т.о., Рублёв – Сталкер, два пути верующего.
Сталкер – Жрец.
Зона, не называемая вслух её жрецом – Яхве, Господь Гнева.
Все, кто побывал в Зоне: Кайдановский, Гринько, Солоницын, сам Тарковский – умерли.
Сталкер шепчет: "...один из них именем..." – и прерывает.
В Зоне все безымянны, т.е. пребывают в доадамовом состоянии небытия.
Крыша
Пью пиво за столиком в Мариинском парке. На площадке 8 столиков: 4 с зонтиками поверх, 4 – без. Те, что с зонтиками – все заняты, без – пустуют.
Сел за оголённый. Чувствую неловкость, словно сижу обнажённым.
“Крыша” – синоним “крова”. Иметь кров -- иметь крышу над головой (не стены, не пол etc.).
У него есть “крыша”, т.е. защита. Итак, – отгороженность от неба в нашем сознании есть защита, есть дом.
В то же время “крыша” – ум, разум. Говорят: у него поехала “крыша”-- ум--дом--защита --безумный--бездомный--беззащитный.
Странничество – согласие на беззащитность и безумие.
Построение дома – обретение разума.
Следует говорить, внимая его призывам, не о точности – т.е о форме, но о целеполагании. Итак, для чего? – познать себя, исключая из процесса познания самое Я.
Перед нами определённая аскеза. Но, в сущности, она бездуховна, так как в основе её не Дух, но уверенность в том, что Дух заменяем Разумом.
Валери – клоун на канате над площадью. Шест для равновесия – его разум.
Клоунада весьма трагичный жанр, так как ставит под сомнение серьёзность жизни.
Следовательно, Валери трагичен именно в том, что ставит под сомнение осмысленность самого себя. Из его отчаяния рождается восторг перед тем, что не подвластно отчаянию – перед совершенством формы.
Дух заменён Разумом, Разум – совершенной Формой.
Двойная подмена как двойной виски, только сильней пьянит.
Ничто не сводит с ума столь настойчиво, как Совершенство Ума.
Веет в воздухе хриплой грозой,
Тяжелеет водица,
Под игольчатой звонкой бронёй
Пузырится,
Набухает в канун нежилой.
Древесина, что дрожжи, и дым
От кострища
Зрак слезой опушает, беды
Полотнище
Бьётся птицей на горклом ветру,
Холодящем, подробном,
Стынет камень, подобно Петру,
Трижды вздрогнув,
Человечий костяк не упруг,
Дух – не робок,
Страх как пена уходит под струг,
Из-под пробок
Бражка пухнет и пена кипит,
Злая сила,
Словно кровь, вперехлёст говорит.
Всё застыло…
Но насытится почва водой,
Солью, кровью, цветными тельцами,
Чтобы снова запел перегной
Над убитыми молодцами,
Чтобы дерзкий гудящий тростник
Вдоль песка не стелился, но падал.
Смерч набух, тучей жирной возник,
Пахнет бражкой вчерашняя падаль
Великий Понедельник.
Притча о бесплодной смоковнице
– Бесплодная, почто в коре твоей сухой
Нет влаги для продленья жизни,
И листья ссохлись, не польстясь весной,
И смертью кажется ветвей нагой покой,
И корни кривятся в немыя укоризне?
– Как будто бы всё сну посвящено,
И гнётся ствол, что старческие плечи.
Без веры только прошлое одно
В мир раскрывается со скрипом как окно,
А будущее встретить нечем.
Весна придёт цветеньем полноты,
Но я её свидетелем не буду.
Я не смогу, когда коснёшься Ты
Моих ветвей, в ответ свои листы,
Как душу, протянуть навстречу чуду.
– Тянуть корням сквозь жар живой воды,
Чтоб листья напоить хотя б немного.
Но впредь уже не принесут плоды,
(Забыт Эдемский и Земной сады)
Те, кто себя не сберегал для Бога.
Страстные седмицы 1998, 1999, 2000 гг.
Великий Вторник.
Притча о зарытом таланте
Сон есть паденье вовнутрь себя,
Себя самого.
Притча о том, как талант истребя,
Нищего
Облик пребудет вовек на тебе,
То есть ты
Дар закопал в яме-судьбе
Под кусты.
Куст не горит, если золото под
Ним.
Луч ускользает, таков исход –
Дым.
Мера таланту дана не песком,
Не
Добрым хозяином, и не пешком –
Дней.
Передо мною его возврат:
Твой приговор.
– Где мой талант? Раб, а не брат.
Неслух, вор!
Кто преумножит, возьмёт ещё
У того
Кто потерял, этот расчёт
Строг,
Но справедлив: возрастать одним,
Кто в трудах
(Мы увеличим свой скарб, продлим
Труд и страх),
И упадать в вечную тьму,
На дно,
Тому, кто хранит только то, что ему
Дано.
Страстная седмица 1998 г.
Великая Среда.
Иудино древо
Егда низринулся, чрево его
Разселось и выпало всё из него.
Близ ветел колючих, над жухлой травой
Качаться ему и трясти головой,
Но слову не биться в гортани ущербной,
Захлёстнутой хлёсткой верёвкой как вербой.
Где земле, горшечник, где короб монетный?
Всё тьма поглотила и смрад послесмертный,
Когда бы не Пасха, явленье Среды
Наполнило Мир теми, кто из воды,
В чешуях и зубьях, голодные, злые
Со дна поднимались, для света чужие,
Подобно его иглоперстым ладоням,
Уже не горстями, но лапами, в гоне
Все тридцать скребущих поверхность монет
Серебряных, чтоб обозначился след
В долину, что названа Акелдама,
Где смерть принимает входящих сама.
Багровою ртутью горит суходол
Для тех, кто изменой кошель приобрёл,
Для тех, кто лобзаньем предаст Господина –
И древо дрожит – и скрипит крестовина.
В кровавой земле за долиной Гинном,
Ждёт глина подземная – странников дом.
Не та, из которой Адам сотворён,
Скудельный замес для конечных времён.
Его обожгут только вольные страсти,
В огне сочетая разъятые части.
И цельное тело воскреснуть готово,
И полнится ниша для света и Слова.
Пуста корвана. Возвративший монеты
Невинною кровью измучен, как светом.
Душой злоречивый, в жестокой петле –
Висит над землёю, ненужный земле.
А кто ею принят и в ней умирает,
Для будущей жизни, как Бог, воскресает.
Страстные седмицы 2000 – 2002 гг.
Великий Четверг.
Гефсиманская ночь
В эту ночь масленичные листья полны
Ветрового пространства, движенья вечны
И дыханья нисана.
Медный свет, преломляясь на лепте Луны,
Путь обратный вершит до кедронской волны,
На вершине же тьма, и тела не видны
Петра, Иакова, Иоанна.
Сон сморил их и два принесённых меча,
Остриями совпав, иллюстрируют час
Третьей стражи.
Город лёг на долину, как Божья печать,
Вдоль потока цикады тревожно кричат,
И летучие мыши чернее, чем чад
Или сажа.
Но костёр, от которого ныне светло,
Не имея огня, изливает тепло
До скончания века
На живую и внешне заснувшую плоть,
И пространства и времени злое стекло
Не способны сей луч преломить до Чело-
Века.
Трижды Он обращается к ученикам,
На которых воздвигнется будущий храм
Веры, где и
Спят все трое, не видя, как льёт по щекам
Пот кровавый, и падает наземь Он Сам,
Обращая отчаянный взор к небесам
Иудеи.
Там, в молчании сфер, явен голос конца
Цифр и зла костяного. Преддверьем венца
Камни склона
Грудь упавшего долу и кожу лица
Раздирают, участвуя в плане Отца.
Коготь смерти острее и твёрже зубца
От короны.
Под ногами солдат зреет ветхая пыль.
Факелы неподвижны. То ветер, то штиль
В русле ночи.
Жизнь свой смысл обгоняет, – пророчил Кратилл.
След, в который ты даже ещё не ступил,
Зарастает уже за спиной твоей, иль,
Авва, Отче,
И для Сына спасенье сквозь страсти грядёт,
Сад пространней пустого пространства, но вход
Нищ и зябок.
Жизнь теснее бессмертия. Створки ворот
Уже жизни – но Вечность за ними поёт.
Нынче ж – тяжко, и спину грядущее гнёт
Ниже яблок.
Я и сам углубляю ладони свои,
Чтоб по капле стекались слова для любви
И прощенья.
Но сквозь плоть не услышать реченья Твои,
И всё меньше любви, так – хоть слёз до крови!
Время грузно течёт, и в теченьи двоит
Смысл теченья.
Мне представилось, будто бы совесть моя
Мимо мира плывёт, размывая края,
Исчезая из вида.
Что душа – это чаша, что чаша сия
Вглубь себя бесконечна, а мера питья
Нам дана не на краткий момент бытия
И присутствия быта.
Что она, как опавшие котики верб,
Взгляд-во-взгляд – отражает сыпучую твердь
Небосвода.
Где карается смертью конечная смерть,
Где твердеющий воздух оформлен как герб
Новой жатвы, где боль причиняет не серп,
А свобода.
Что несёт нам её металлический свет?
Только лязг острия, хруст отчаянных лет,
Ключ сознанья.
Выбор значит – прощанье с надеждой, тенет
Натяженье в тени самодельных планет.
Лучше гвозди любви, чем причинность и бред
Угасанья.
Боже, даруй же мне для судьбы рамена!
Я боюсь не допить до безбрежного дна
Твою помощь.
Сад с долиной всё тоньше, и озарена –
В людях, горах, равнинах – вся Божья страна,
Земли все, вся Земля. В ней – Голгофа видна,
И – начало пути – на вся веки и на
Гефсиманскую полночь.
Страстная седмица 1988 г.
Великая Пятница
Плач грешника у гроба Господня
Я бы добрые дела возложил к Твоей Плащянице,
И цветы принес вместе с плачем ко гробу
В том саду, где камни тихи и высоколобы,
И в апрельский полдень впервые замолкли птицы.
Я слезами своими Её окропил бы, как миро,
В алавастровом белом сосуде, любовью полном,
В том саду, где в полночь как будто шумели волны,
Набегая на берег скальный со всех четырёх концов мира.
Я бы ждал и ждал, очищая слезами боли,
Шепотками отчаянья, страха, тоски, невзгоды
В том саду, где полночь, – разрушенный дом природы,
Жалом смерти пропятый, иглой греховной неволи.
И от слез моих в сердце моём, и во плоти, во всем существе состава,
Крохах страха и гнева, комьях праха и глины,
Как цветы в том саду, тихи, воздушны, невинны,
Три крупицы веры взросли бы – на смерть дармовую управа!
А затем я цветы возложил бы, омылся смиренным плачем,
В тишину окунулся глухой и смертной гробницы,
А потом вдруг закончилась полночь, и снова запели птицы.
И страницу иную Распятый для смертных начал.
Страстная Седмица, чин погребения Плащаницы, 2006
Великая Суббота.
Сошествие во ад
Ближе к вечеру, после того, как завеса
Разодралась и твердь расступилась, и после,
Когда мгла протянулась от моря до леса,
Захлестнув город, гору, реку и поле,
Мгла явилась в обличье величья и силы,
Торжествуя своё пребывание в мире,
По эфиру гуляя, кочуя в порфире
С осунувшихся плеч, распростёртых к могиле.
Где во тьме, где в за-тексте, в заброшенном – там
Только мёртвым стучать по недвижным доскам.
Оттого – землетрус, нищета, пустота.
Стража падает ниц и Мария рыдает.
Оттого Он не стонет и дух испускает,
Что Его уже нет на распятье креста.
Потому что он крепче отчаяний наших,
И пока мы висим между смертью и словом,
Он – во гробе средь нас, а душой – среди падших,
Чтобы им возвестить о рождении новом.
Он снисходит до дна мироздания, чтоб
Растворился земного беспамятства гроб.
Не рыдай Его, Мати! Мария, гляди:
Камень в ночь отпадёт, опустеет пещера.
Смерть Бессмертный приял, в чаше – полная мера,
Пей вино – Его Кровь, Его Плоть – приими.
В день Субботний душой Он спустился во ад,
Чтобы праведник всякий вернулся назад
В мир, где всякий распятьем Его вознесён,
Где уже в эту полночь грядёт воскресенье,
Потому что Он – Сын Человечий, и Он –
Божий Сын, и Отцом послан нам во спасенье.
Страстная седмица 1996 г.
Пахнет прелыми ветками. Медленный дым
Головою качает над речкой и лесом,
В ломком палевом плате, светло и чудесно,
Тишина повисает над миром самим.
Ива руки сгибает пластичней, чем мим,
На песчаной косе под провисшим навесом
Черепахи-лежанки, сгрудившися тесно,
Левитановским воздухом дышат одним.
Жёлтый цвет растворяется в сером, огни
Разобщённых костров сквозь лесную завесу
Серебрятся, как котики, с бархатным блеском.
Скрип горящих поленьев, тепло и над ним
Человек появился и сразу исчез Он...
И ворота открылись в Иерусалим.
Дрожащий лист на хрупком теле
Так неужели в самом деле
К тебе — дыхание моё
Всего лишь бабочки крылатой
Атака, выкрики солдатов,
Берущих города?
А может, на плацу прогалин
Твист пулемётов, вальс баталий,
Венгерка льда?
Дрожащий в раннем небе Овен.
Невинных нет, собой виновен
Минувший жертв.
Виновных нет в кончине хлева,
Невинны все, кто сеял хлеба
В земной конверт.
Кто бледный флаг и крест лазурный
Терял в горячке подцензурной,
Психеям Альп
Листал метели, детский лепет
Цветы срывает, флаг — лишь треплет.
Сентябрьский залп
Для свежей шёлковой отчизны
Дороже человечьей жизни.
Снег обозрим
И бел в той степени, в которой
Людская кровь доступна взору.
К исходу зим
Ни нож в руках отца, ни вьюга
В саду, ни женская кольчуга
Грудь не спасут.
На сердце джутовые латы,
Грибы под рощицей кудлатой,
Присяжный суд.
А воздух сух и пахнет гарью,
И на вощённый лист в гербарий
Паденью путь.
Слетает лист, багрянец славы,
Дагерротип одной державы,
Сюрприз тех лет,
Запёчатлённый в два присеста:
Зимой - каток, весной - невеста.
Свечей балет,
Полёт огней, людское пенье,
Твой обморок, моё скольженье
На крестный ход.
Над жаркой изморозью смерти,
Над рощей и землёй в конверте,
Густой как мёд.
Я знаю, что сегодня выбрать.
Флаг Невельского, ветер, Выборг,
Любовь и лёд.
I
Нёмда, белая вода, золотые невода,
Как по полю разгулялась стопудовая беда.
Лёд трескучий, словно боль, запах краски, канифоль,
Ящик намертво сколочен, и уже готова роль.
Пачки писем в нем лежат, буквы русские дрожат,
Как ушел солдат сражаться, был во всем он виноват.
Лошадь ржет, шуршит овёс, куры бродят, брешет пёс,
А на розвальнях рогожа, чтоб укрыться в полный рост.
II
Прощай, трескучая вода,
Последний лёд,
И мартовские холода,
И песенка навзлёт.
Какая зреет впереди
И жизнь, и ширь.
Но бьётся, как в силках, в груди
Подраненный снегирь.
III
Пятиглавая церковь на том берегу,
А в далекой УкрАине – глад.
Здесь, в Завражье – окрестят, а там – ни гу-гу,
Как в пуху, в черноземе лежат.
И апостол Андрей, и умолкнувший брат,
СотаИнник Сергиев, – тут,
Где умученных души, как птенчики, в ряд
Крохи хлеба небесного ждут.
И гудят на погосте звериной пургой
То ли колокол, то ли года.
И язык человечий им вторит нагой.
Лед идет. И над Волгой – звезда.
Крестопоклонная неделя, март 2006
«4. IV. 1943 г. Дорогой, родной мой Андрюша, поздравляю тебя с днем рождения. Я болен, и лежу в госпитале, скоро уже меня выпишут. Я так хорошо помню, как ты родился, мой милый. Мы с мамой ехали до Кинешмы поездом, а оттуда на лошадях до Завражья. Волга должна была вот-вот тронуться. Мы ночевали на постоялом дворе, и я очень беспокоился за мамочку.
Потом родился ты, и я тебя увидел, а потом вышел и был один, а кругом трещало и шумело: шел лед на Нёмде. Вечерело, и небо было совсем чистое, и я увидел первую звезду….»
Из письма с фронта Арсения Тарковского сыну Андрею - на одиннадцатилетние.
Чуешь смерть, подступающую к моей спине?
Вжатый след под пятой ужа.
Светозарный тоннель костяных комет
Под скрипучую трель Стожар.
Если б мог захлебнуться за всех один,
Крикнуть боль, как солдат медаль,
В заокопный мир для защиты льдин
Сквозь крещенный в крови февраль.
Ты велишь мне восстать и принять меч,
Но в коленях моих пустота воды,
И под ребра бьет прямогубая речь,
И зрачки застилает дым.
Но я все же гляжу в ледяной раструб,
Детским страхом в груди пропят.
И срываюсь лететь в крестовину рук,
Не умеющих не обнять.
– Ты меня сделал суше, чем стебель.
Выжег мне душу, разрушил стать.
Пепел вокруг меня, только пепел.
И нет сил его собирать.
Всякая смерть удобряет почву,
Только не мне на ней взрастать,
Брошен я жить на склизкую кочку,
Лишь воронье кругом, да гать.
Иов рыдает на пепелище,
На гноище, в чирьях, в былом тряпье.
– Это и есть твоя жизнь, дружище,
Мятое сердце из пресс-папье.
Это и есть твой Бог и Его милость,
Иов, вкусивший огонь пустоты?!
Если бы небо ему не приснилось,
Райские кущи, Его черты.
Я не могу в насквозь-себя-войти
Произрастает гроздь двойною плотью
В словах такая плотность, что они
Сильнее чёрных карликов манят
Ты бьёшься лбом о мысленный ватин
И платье примиряешь плетью
Как оборотень дни
Желтевших в хромоте утят
А свет того отрёкся он плывёт
В той протяжённости – чур! Слышится
как время
И голову кладя на стремя
Ладонью на живот
Ты чувствуешь как девочка растёт
Как смысл вбивает клинья между слов
И мир не только кормчий орхидеи
Но сеть собой знаменует улов
Ни по своей сугубой воле
А взросший в Фессалониках солдат
Холст прободает новым измереньем
Так жизнь становится ответом на себя
И тесный путь не замыкаешь всхлипом
Св. Григорий Палама (1296 - 1359) – епископ в городе Фессалоники. Участник известных споров о природе Фаворского (нетварного) света.
Древняя традиция духовного делания, идущая через св. Григория Паламу, была продолжена многими русскими святыми.
В России в нач. XX ее исследовали целый ряд философов и богословов, таких, как о. Павел Флоренский, о. Сергий Булгаков, А. Ф. Лосев.
Сегодня эту традицию богословствования продолжают: недавно умерший философ В. Бибихин, Сергей Хоружий, о. Александр Геронимус.
Во второе воскресенье Великого Поста Православная Церковь празднует память св. Григория Паламы, тем самым подтверждая силу и необходимость его духовных интуиций.
Говорили, что в обличье
У поэта нечто птичье...
А. Тарковский
А я другого времени слуга.
Жизнь входит без раздумий в берега,
Манкурты наводнили наши пляжи,
И нет примет, чтобы найти того,
Кто помнит птичьи выходки его
И время появленья стражи.
Не совесть, а петух кричит в ночи.
А я смеюсь, оправданный почти,
Хватает слов, да не выходит дело.
Мы все живём на этом берегу,
И я сосед и другу, и врагу.
Река шумит, а ведь когда-то пела.
I
Тени, тени разбежались-то по свету,
Тени есть, а света нету.
Ходят-бродят эти темные фигуры,
То ль с похмелья, то ль с испугу, то ль с натуры,
И усами шевелят, как тараканы,
Разбежались за моря и океаны,
И везде, куда ни кинешься, галдят,
Голосят, с живых же головы летят,
А принцессы – нет, не к нам летят, а к теням,
Ну а мы, живые, лямку боли тянем.
II
А солдатик по дороге
Возвращается домой,
Он разбил в дороге ноги,
Но зато солдат живой.
Закурить солдатик хочет,
И смеется, и хохочет,
А потом, ну что за диво! –
Получает он огниво,
Эх, волшебное, да чудесное!
Что захочешь, сделать можно,
Только сильным быть тревожно,
Лучше честным, да простым…
Чирк огниво! – Только дым.
III
С пепелища этот дым,
Все сгорело, все пропало,
Что король, когда один?
Только шут, что рядом с ним:
От шута веселья мало.
Он сидит, поджавши ноги,
Он на дудочке играет,
В голом черепе тоска.
Он мрачней, чем эта дудка,
Знает он – все в мире шутка,
Но молчит, и видеть жутко:
Дудка… и его глаза…
IV
Что еще? Да много было,
Ничего-то не забылось,
Эх, таланта Божья милость
В горле пьяненько забилась –
Ни вздохнуть, ни выдохнуть!
Вспомнишь тень, шута, солдата,
И вздохнешь: «Был жив когда-то…»
А теперь уж нет
Март 1981 г.
Посмотрел сегодня по телевизору фильм о смерти Олега Даля и вспомнил не только тогда же, после известия, написанное стихотворение, но и саму картину смерти.
В тот год я работал санитаром в реанимационной бригаде на киевской «Скорой помощи». В стылый мартовский день (точнее, утро) я пришел на свое дежурство. Уходящий с ночного фельдшер сказал: «Знаешь, нас вчера вызывали в гостиницу – Даля откачивать. Мы приехали, а когда взломали дверь, он лежал мертвым, прямо на полу, одетый, на спине». Далее шли подробности, о которых говорить не хочется. Фельдшер мне рассказал, что Далю пытались сделать массаж сердца – и переломали ребра. Пытались колоть – ничего не помогало. Отвезли в морг.
В этот же день у нас был уличный вызов. Приехали – а человек уже умер, и нам пришлось отвозить тело в городской морг. Там я и увидел мертвого Даля. Санитары морга сами повели показать знаменитость. А живым я его ни разу не видел.
Не оплачешь своих, о чужих промолчишь
Возле старческих рук посидишь, помолчишь
Клюнешь носом, с ресниц отряхая
Как душа сквозь мытарства на небо велась
В храме было прохладно, мы крест целовали
Жизнь откуда ты в пригоршнях взялась
И когда мы тебя расплескали?
Александру Орлову
А в этом чистом, проницательном
Пространстве с колокольней – белом –
Хотелось бы не нарицательным,
Хотя б и полным, выжить телом,
А словно звонкий храм над речкою,
Держащий на раздрай окраины,
Трепещущий огнём над свечкою,
Блестящей чистотой окалины,
Как будто бы он въявь ажурною
Сквозит надеждой Православия,
На льдине яркою кожурою
Взор укрепляя от бесславия,
Вытаскивая всех из берния
В небесный окоём радения,
Куда восходят с пеньем вернии,
Преодолев закон падения.
И вино у зрну вoдњa
Кад загубила се реч Господња.
Р. Караджић. Смрт оца1
Этот симпатичной поэт ест рыбу
на берегу Женевского озера
(J’ai quelque chose dans l’oeil)2
Пишет художник розу, вплетенную в готику дней
(Ich brauсhе einen Kranz aus frischen roten Nelken) 3
Солнце окунается в горизонт
Навстречу счастливому завтра,
(Christians americans are looking for mushroom in hevens)4
В общем, полная идиллия,
колыбель в розовой пене.
(Una mattina mi sono alzato e ho trovato l’invasor)5
Папа Римский сегодня сказал,
что Господь на стороне угнетенных
(Qui tacet, consentir e videtur.
Dico Rоmanos victum iri)6
Сотни тысяч сербов, изгнанных братьями-католиками,
бредут по дорогам Европы.
(idon de ho Pilatos hoti ouden ofeley alla mallon thopubos ginetay labon hudor,
apenipsato tas heiras apenanti tou ohlou…) 7
И на головы их льются то бомба, то снег,
То дождь, то розовая вода.
(И роморе мртвы о узалудној жртви)8
1. И вино в гроздьях становится водой,
Когда теряется слово Божие.
Р.Караджич. Смерть отца (серб.)
2. Мне что-то попало в глаз (фр.)
3. Мне нужен венок из свежих красных гвоздик (нем.)
4. Христианские американцы ищут гриб в небесах (англ.)
5. Однажды утром я проснулся и обнаружил захватчика (итал.)
6. Кажется, молчащий соглашается,
Я говорю, что Римляне будут побеждены (лат.)
7. Пилат видя что ничто не помогает,…. взял воды и умыл руки перед народом
(Матф. 27, ст.24) (др.-греч.)
8. И шелестят мертвые о напрасной жертве (серб.) Р. Караджич
In the village churchyard there grows an old yew.
Every spring it blossoms anew...
...Only ten feet away, my dear, only ten feet away.
Refugee Blues. W. H. Auden*
Льдинки дня, благовест апреля, верви кухонных страданий,
Мильон протяжных гортаней, суженных для причитаний.
Осколки чужого неба, дрожащий театр полёта.
В нём лица льнут к линзам ветра, и льются льдом на конверты
Колёса печатей синих, спицы любви и смерти,
Осколки чужого неба, детской жестокости слёзы.
Страх перед матерями, ненависть к чужим спинам,
Озеро на излуке дороги, разлуки тина,
Осколки чужого неба, полк в чужеземной ряске.
Память в заляпанной робе, очередь в жилконтору,
Мой друг по этой дороге уже не поднимется в гору,
Осколки чужого неба, ущелье Сьерра-Невады.
Он больше не в силах в сердце хранить отпечаток мира,
На камне следов не видно - катись, колесница Кира!
Осколки чужого неба и ёлочная неразбериха.
Пампасы под стрелами Гуда, лампасы Оле Лукойя,
Чешуйчатое оперенье, штампованное Лукоморье,
Осколки чужого неба и горсть облаков мценских.
Лимонная плоть полдня, прерии в тучном братстве,
Бревенчатый дом поэта, экскурсовод в штатском,
Осколки чужого неба и шереметьевский округ.
Здесь тот, кто живёт берёзой - служит небу без ризы,
Избы кладёт из яблонь, не дожидаясь визы,
Осколки чужого неба, путеводитель по Риму.
Катулл под сиреневым небом в лезвиях звёзды чует,
Таможенное бесстыдство последнюю боль врачует.
Осколки чужого неба, истерика аэропорта.
Но снова - знакомый голос. И снова - любимый профиль.
Руки вдогонку тянешь, чем выводить строфы?
Осколки чужого неба, ария Casta Div'ы.
Вам пить из Грааля, с Таис кружиться по дну океана
В кольчугах из женских юбок под плюшевые барабаны.
Осколки чужого неба, позёмка в груди валидола.
А нам - умирать в поле без исповеди напоследок,
Дым первой чужбины - горек, последней - далёк, но едок.
Осколки чужого неба и дважды чужое эхо.
* На деревенском, кладбище растет старый тис,
Каждую весну он расцветает вновь...
...Только в десяти футах поодаль, моя дорогая, только в десяти футах.
Блюз беженцев. В. X. Оден
Люблю Отчизну я, но странною любовью!
М. Ю. Лермонтов
Я вернулся туда, где и смех и стон, –
только рефть на устах у полусвятого-с,
где горит плюс со всех своих жил плафон
искрой пляшет в раструбах неба,
где со средней буквы мы пишем Лоgos;
на рессорах хлеба.
Где как будто не правда а жизнь сама
где и я бывал говорит бедняга
где заклеены мятной мукой тома
через литерный строй от Камчатки до Бута
где евреем быть тяжелей чем Яго
как призналась мордовка супругу
Где ответственен только за мелкий грех
да и то пока не возьмут на поруки
византийский злак и римский орех
в равной степени там в дефиците
где не только Пилат умывает руки
и не только вы молчите
Где кричишь в полсилы – да и то Караул!
позабыв о том что кривы зеркала
где динамика чувств как писал Катулл
перешла к динамикам Маяка
где не только в Калке воды мало
и не только Припять – река
Где комар пьянеет в разливах вен
а цари тимирязствуют над картошкой
где девичий стан что в цеху мартен
даст и бруту и брату Вандеи
где веснушек царь – октябрист Антошка
заложил отца за идею
Там тебя отпоют если крест найдут
медный над грудною каверной
там терпенье и боль – бал и кровь перетрут
там лопух над могилой кудрявей жизни
там стоишь оглашенным к началу верных
ни слезы на твоей отчизне
Так что льни к себе! – и в обратный путь
(разорвать бы крепь к душе-Клеопатре!)
ах! любовь-игла – все одно-с – скрадуть:
то ль колоться то ль шарик лопать
стань отцом хотя б перед смертью Падре!
у самих-то слепней по локоть
Всё в дурной бесконечности нижешь слов
помнишь пляж ракушек смуглую шею
серый камень в ладони т. е. улов
т. е. бегство в края вещей
и не странной любовью – такой сумей,
как своё бессмертье Кощей
Блаженным городом прогулки
слегка сутулого подростка,
шаги которого то гулки
по мостовым, то мягче воска,
а то рассыпчатей картошки
по серым клавишам брусчатки
трель распадающейся брошки
под звук глотаемой тройчатки
напоминают нам о том, что
приметы осени известны:
обилие любовной почты,
у Вечного Огня невесты,
а наш подросток видит воды
в деревьях, свет на капремонте,
извёстку на заборе, соду
в бокале пива, в дальнем Понте
корабль журчит, на мачтах вьются
сереброкрылые стрекозы,
на рдяных пастбищах пасутся
в кудряшках розовые козы,
сандали воинов реальней,
чем кеды, топчущие землю,
но льётся тьма из дали дальней,
хрусталь небес она объемлет,
приносит страсть a la' Brentano,
но лишь до появленья модниц
подросток хлещет пунш Бретани,
нектар Пелопонеса, мёд Ницц
ему полезен, впрочем птица
подстреленная в Ницце бьётся,
а дипломату в ночь не спится,
и к секретеру он крадётся,
течёт задумчивая влага,
течёт беседа, лет теченье
подтачивает лес, бумага
желтеет листьями, стеченье
подобных обстоятельств странно,
но как известно, по рецепту,
в коктейль из кашля и тумана
художник вносит свою лепту,
в бокале пламенном разводит
он свет Commedia Divina
с её подземной мглою, вроде
пришёл октябрь, и бродят вина,
подросток бродит, в каждом шаге
судьба навырост, мысли озимь,
стихи и сырость на бумаге,
любовь прощальная и осень,
а листья с каждою минутой
желтеют, смертью наливаясь,
дрожит в руке бокал цикуты,
язык дрожит, стекла касаясь.
Как олень в лесах Кифарона,
Я блукаю
По колхидским перронам.
Изучаю науку встречи
Кая
И Гертруды.
Полощу на всеобщем вече
Сердца трубы.
Медь, вода и огонь — три стихии,
По которым
Узнаётся: народ спит или
Кончен сон о
(Шторы
на окошках сдвинув)
Том, как мчат оленят вагоны
Станций мимо.
Только цель — не прогноз погоды
На сегодня.
Не объявишь её — раз-два. Рапсода
В жизни вряд ли
Сводня
Или Муза
Ожидают в конце. Увяли
Розы вуза.
В каждой строчке звучит отрицанье.
По Марксу
Путь спирален и делится на три. Знанья
Умножают и скорбь и скарба
Массу.
Aqua стона
Называется — плач, тоска раба
Актеона.
Виден сад. В нём на выбор дорожек
Дали
Столько, сколько желали. И что же?
Два луча у любви, вот змея,
Жаля,
Дарит Еву.
Холост Пан. Расколдуй же меня
В люди, дева!
А ты в таком зелёном платье, что
на память мне всплывает тихо: «Ах,
вот мельница, она уж развалилась...»
Вот женщина, она уж разлюбила,
Зачем же лилия пылает в волосах?
Ты ногу за ногу закинула, в чулках
из чёрного капрона, отчего же
меня твой вид не манит, а тревожит,
и пробуждает не любовь, а страх?
Я так боюсь быть призванным впотьмах
И вновь отторгнутым при раннем рыбьем свете.
В ячейках совести, в гордиевых узлах
Запутан я и ты молчишь в сетях.
А дважды в реку попадает третий.
Вспоминаю гадалку времени
И ревную её к свету
И ревную её к тени
И к ресницам её ревную
Оттого что её ресницы
От неё нисходящий свет
Разбивают на свет и тень
Знаешь, если в ладони ладонь,
И поёживаешься от ветра
Шестигранных секунд, и время
Заполняет судьбу птенцами
Из настенных пещер...
В крапку
Не узреть скорлупы, покуда
По ладоням не разбегутся
Сотни тропок от ног муравьих,
Босоногих лучей жизни
Наш дом пришёл в упадок и сервант
Поскрипывает вместе с половицей,
А инкрустированный пылью фолиант
Слегка сопит и, словно элефант,
В лесу библиотечном шевелится.
Когда-нибудь мы назовём талант
Стыдом за наше время, очевидца -
Судьёй без полномочий, мне приснится
Игра, и я вытягиваю фант,
И должен в наказанье застрелиться.
И ты кладёшь мне в руку пистолет,
Кремень протяжно искру высекает,
Но пуля долетает столько лет,
Что след от нас и след от следа тает.
А в доме паутина, и паук,
Последний мой поклонник и ценитель,
Вытаскивает пистолет из рук
И грустно ставит на предохранитель.
Лишь слышен звон разбитого трюмо,
И шум игры, и слышится мне снова:
"Когда-нибудь мы назовём тюрьмой
Пространства с голосами из былого",
И слышится, и длится всякий раз,
Сквозь круг и разноречие видений:
Сухой щелчок, солёный твой приказ,
И голос времени, и - оглушая нас -
То сладкое, то злое слово - гений.
Мы стремились сквозь сны девятнадцати зим к откровенью.
Нам безверие, так или иначе, вылилось боком.
Впрочем то, что сейчас именуют, покаявшись, Богом,
После всех экспертиз будет, видимо, названо тенью.
Лигурийский мрамор померк в коммунальном подвале,
Паж Степан у дворцовой тюрьмы ждёт скрипичную колесницу.
Ветер – заперся в доме, за ставнями – штиль и птицы.
Мы свободны летать, но сколь сладостней на сеновале!
Я конечен и слаб, из костей ненадёжно сколочен,
Мне б – о будущем царстве, а я загремел в ностальгию.
Здесь уместно напомнить, что бывшую землю Россию
Назовут в скором будущем светлым союзом и прочим.
Впрочем, здесь я использую ритмику эмигранта.
Раньше он величался весьма поприличней – изгнанник.
Иллюстратор свободы и перекройки сторонник,
Я молюсь на подошвы вождя у подошвы его монумента.
Осудивший страну соразмерен её укоризне,
Смерть невинных есть признак здоровья и силы в системе.
Я врагов возлюбил как себя и по названной схеме
Мне не спутать границы державы и собственной жизни.
Дилижанса дискант у подъезда. Сосед. Отдалённое место.
Что я делаю вечером? То же, что делаю утром.
Остаюсь в немоте – это первая заповедь мудрых,
Но – на отчей земле – это первая заповедь честных.
Белый век возлежал на охряной софе в костюмерной,
Красный век возложили на ложе из белых костей.
Мне б – в тридальние страны податься с любовью земною своей,
Но любовь – неизбывна, чужая земля – черезмерна.
Кто – закончил свой путь, кто – анализ судьбы и эпохи,
Кого – трусит с похмелья, кто трусит – клянясь Колымою.
В розе – краски цирроза, в прощании – сделка с судьбою,
В жизни – смысл эпитафии, в смерти – начало эклоги.
Люстры в виде медуз, как последние фазы керамик,
Плещут в тёмном театре, где пляшут гавот крепостные.
Я лорнет навожу, вижу – ложе, в ложе – Россия,
А за ложью – заблудший в несобственных землях изгнанник.
Этот мир... стоит вынести свой приговор…
Кашель в кошеле чёрном, живительной влаги раствор,
Отпеванье воды, электричек уход, появление боли,
Ах! солёные лыжи росинок скользят по мелькнувшей ладони...
Не ментоловой извести на полигоне, —
Чёрной зависти завязь, поклон одуревшей погоде
Сквозь морозные фьорды на окнах троллейбуса, взор
Пробежал и остался сиять золотистой звездой на погоне.
Золотушна судьба. За насущной едою в погоне
Через выход подземный собака бежала,
Тварь дрожащая,
По ступенькам скользящим и мимо вокзала,
И безногосидящего
Нищего в драном тулупчике. В рваном кармане
У меня только нити верблюжьей поры.
Человек — не машина. И трака на тракте следы,
Эти ёлочки земляные,
И примятые дни, в поцелуях миры,
И забавы иные
На давно разведённом, покрытом чужою попоной диване:
Метки в мире, и точечки в тире, и фишки на красном сукне.
Человек, что угодно, пусть даже говно, но — не винтик в народном говне.
Отразившись в любви, он вдвойне неподвластен Судьбе.
Как мне хочется верить: дрожание пыли и дизельный грохот
Станут запахом ели, журчанием труб на Суде. Но отличие крох от
Ожидающих их под столом аппетит не прибавит толпе.
Как вонзаются в хлеб снегири на моём тридевятом окне!
Костыли-то у нищего из корабельной сосны.
Есть на свете покой: в самосвале
С тяжким кузовом, полным песка.
Так и мы пировали когда-то в предверьи весны
На чужом сеновале
С дрожащим грудным колоском у виска.
Если свет — это совесть детей,
А собака явила щенят,
Пусть возьмут моё сердце — положат среди отшумевших стеблей,
Среди хвойной земли, на вощённой траве. Пусть простят
Тот проезд мимо нищего, мимо собаки дрожащей,
Грохот танковых пушек,
Штампы в паспорте, тайные встречи с дражайшей
На штативах опушек.
Виды южного моря, сквозь фата моргану качание
Пара зимнего,
Призрак мира, покоя и воли касания.
Поразительно,
Что душа, отплывая, опять возвращается к душам.
Поразим его —
Призрак смерти, нависший над латанной летой подушек.
Пусть простится мне щит на пороге ресниц и блаженная боль у вокзала.
Как хочу я вернуться назад, в те края,
где верблюжье тепло и кошачья душа одеяла!
Отразивший атаки любви, что ж стоишь, гренадёр, под музыку
фанфар и кимвалов?
Пусть простится мне всё, что уводит за окна морозные:
Грех кукушек,
Катакомбы ночные, январские свечи и слёзные
Расставания в комнатах, в рыжих лесах и тифозные
Жара крошечки.
Точки на простынях, боль на горошинках,
И поутру:
Странный узор за окошечком,
Всё, что дрожит на ветру.
Как много вас бескрестно полегло,
Птенцы непоправимо белой стаи.
Как будто я сквозь мутное стекло
Гляжу назад, как будто я листаю
Страницы Нострадамуса. Вдали,
На литографиях, запекшиеся сгустки.
Там в ненависти, ужасе, любви
Сошлись враги, и все кричат по-русски.
Там льётся кровь на грудь земли, на чей
Счёт записать сей донорский подарок?
И где тот маг, тот чародей ночей,
Который ставил подписи? Огарок
Кончает путь, за выщербленный тёс
Ведут друг друга образ и подобье.
Там дети вьют венки из падших слёз,
Кукушкам бьют дубовые надгробья.
Мне здание дано, а ключ у вас остался.
Как всё-таки давно я к вам не возвращался.
Как будто в спячке был, и видел сны, и длился,
Ключ от дверей забыл, а к вам не обратился.
Аукнуть бы в края, где пахнет не полынью:
Линейкой бытия, латунью и латынью.
Да только как дойти до ваших келий, что ни
Молчащий — всё в пути, все произнесший — в доме.
Там — взгляд гранитных глаз, фамилия, две даты,
Как профиль и анфас ушедшего солдата.
Я у дверей стою, и сам того не знаю,
Что даже плоть свою себе не оставляю.
Что наступает миг, когда ни мглы, ни мига.
Лишь свет, да звон вериг, да в жирных петлях книга.
Мы хоронили Арсения Александровича
Отпевали его в Преображенской церкви
В Переделкино. Народу было чуть больше,
Чем ко второй Воскресной Литургии
В подмосковной церквушке.
Я не смог ко лбу его приклониться,
Чтобы в путь проводить последний,
Мы при жизни знакомы не были.
Я стоял и, просил прощенье
У него за его бесприютство
И моё пребыванье мимо,
Принимая, что совесть и стыд,
В общем, глубже и страха и смерти,
Что любовь продолжается дольше,
Чем её отпечаток в судьбе.
А потом на краю кладбища
Мы последнего похоронили
Из Поэтов, и молча стояли,
А затем к автобусам двинулись.
До сих пор у меня в памяти
Незнакомые люди. Их веки
Набухают печатью сиротства.
До сих пор у меня в душе
Запах мяты, ладана, крепа,
Перекличка венков и травы,
Листьев звон, жужжанье жуков,
Крестообразная песнь кадила,
Шелестенье земли измятой...
Cinema. Ференц Лист
Как сегодня холодно! Извёсткой
Свет возлёг на облучённых звёздах.
Значит – время: в кронах деревянных
Задник осени просвечивает. Воздух
Виснет подле кольцами кальяна.
Мы гуляем по старинной зале.
Два рубля за посещенье залы.
Нам администраторы сказали,
Что сейчас переучёт Валгаллы.
Там в теплицах – влажный смех растений,
Липкий пар сражений, пир солдатов,
Плоть валькирий, нибелунгов тени,
Змий из приусадебного сада.
Зёрна слов на жерновах Фортуны.
Перья речи на колёсных спицах.
Рим штурмуют ассистенты-гунны,
Прокуратор пробует напиться.
Дубль закончен, а грабёж всё длится.
Там всё жарче нам с тобой! у Листа
Во Второй Рапсодии к финалу
Так же нарастает темп, статисты
Вносят солнце и рассвет. Устало
ты встаёшь, отходишь прочь. «Юпитер»
гаснет. Обожглась ты, неумело
прикурив бычок. Дрожит омела
под лопаткой. Ты забыла свитер.
Вряд ли он согреет моё тело.
Реквием королю для
альта и струнных. Пауль Хиндемит
Альт говорит:
Но музыка есть только ремесло
Усилья воли мастера, не схема,
Но точная картина мирозданья,
Модель существованья человека…
Хиндемит говорит:
Так тему повело
и вывело, и получилось – тема
и цель моя, и путь мой,
и заданье:
составить нот и звуков картотеку…
Звук говорит:
Пока в пространстве
не было меня,
лишь пустоты бездумное молчанье,
я в недрах звезд,
как вспышка, созревал,
готовясь дом грядущий заселить…
Томас Манн говорит:
из темноты выходит,
чтоб сменять
и подменять свободное
звучанье
дагерротипом, тенью…
полый зал
готов к премьере Фауста
принять,
но музыкант из ямы оркестровой
не видит неба и музыки новой.
P. S. Да и на сцене новый дирижер
не оживит планет и неба хор.
29.02.04
Хоэфора. Шопен
Смотрит старуха
Слепыми глазами,
Сумрачным слухом
Ловит за нами
Эхо молчанья:
Голос немотный,
Горькое знанье
Памяти нотной.
Это Шопена
Слезы и раны,
Бегство из плена
В обетованный
Край полнолунья, –
Отблески рая.
То ли колдунья,
То ли святая.
30.03.05
Вальс. Георгий Свиридов
И плачешь, и светлые слезы свои
Печали и счастья...
И нити воздушной и легкой, его соловьи:
И скрипка, свирель и валторна…
И легкой десницы родная рука
В безбрежном и мертвом и чуждом…
И чистая нота – порука, пока
Еще живы – с небес, коемуждо
Ответь же, и память свою приклонив,
Проси, окаянный, прощенья
У белых озер и померкнувших нив,
И голых дерев опустенья.
Но музыка, музыка, Боже, спаси!
Еще протяни хоть на терцу
По чистой моей, по уставшей Руси,
Как ноту хрустальную к сердцу.
16.12.2005
Где-то Бродский гуляет в лесу,
А Высоцкий поет на полянке.
И в Стокгольме консервные банки
Дребезжат на весу.
Только как долететь им сюда,
В эту теплую глушь черноземки,
Где царят воробьи да поземки,
Или в лунке вода.
Между славой и словом есть слой
Неземного молчанья.
Он один - говорок мирозданья,
А не гомон земной.
28.01.05
Девочка, Серные Спички,
Что ты стоишь на перроне?
Смотришь на блики в витрине,
Волк тебя, детка, не тронет.
– Видишь, под белою елью
Свет серебристой монетки.
– Долго мы с мамой не ели,
Холодно, страшно на свете.
– Где же твои однолетки?
– Смотрят кино и компьютер.
Снег по перрону, как детки,
Свежий, румяный и юный.
Кто-то в седом катафалке,
В мусорной, в угольной яме
Жмется к Серебряной маме
Тихо, отчаянно, жалко.
Гаснет тепло в рукавичке,
Эхо остыло и гулко
В каждом дрожит закоулке
Девочка, Серные Спички.
За окном моим куст сирени,
А поётся всё тяжелей,
И кузнечик сверчит без лени
О судьбе моей.
Улетели недавно птицы.
В ожидании холодов
Листьям падающим снится
Воскрешенье плодов.
Расцветай же, бутон пятипалый,
Возвращайтесь, птицы, домой.
За друзей ушедших, усталых,
Пропоёте вы упокой.
Щебетанье, щелчки и пенье,
Стрекотание кузнеца,
Увяданье цветов сирени –
Это всё отголоски Творца.
И другого пути не бывает,
И пейзаж-то один, и день.
Увядает, себя убивает,
И опять расцветает сирень.
И снега зернистого горстка,
Землицы широкий рукав,
Лоснятся, как пардужья шёрстка,
Себя под собою подмяв.
Морозные крохи разлуки,
Воздушные шарики льда,
Следы подоспевшей разрухи,
Воды подступившей слюда.
Когда бы из хрупкого тела
Глядела, трезвея, душа,
На малые наши пределы,
Теплом милосердным дыша.
Как в ту полынью на оконце,
В прозрачный распахнутый глаз
Всё смотрит морозное Солнце,
Тепло принимая от нас.
Кто же нас обступает и хохочет сквозь нас?
Не копытца, а лица пробегают по телу,
И поддернутый желтой поволокою глаз
Раздувается вдруг, как скафандр Агасфера.
И скользят по его роговице не взгляды –
Лица-тени друзей, от которых нет вести,
Но которых я жду, как зимой снегопада
Ждут поля с перезревшею страстью невесты.
А когда в отдаленье рождаются чьи-то шаги,
Я глаза закрываю, и ведаю – правда случится,
И во сне понимаю, что я для того лишь погиб,
Чтобы снова родиться в родных и беспомощных лицах.
А потом, наконец, появляется мой человек:
Персонажи кошмаров кивают и молча выходят за двери.
Я на миг просыпаюсь и вижу – за окнами снег
Чистит клювом Луны свои белые влажные перья.
Не отлучался столп облачным днём
и столп огненный ночью от лица народа.
Исх., 13, 22
Окраины города, остовы чёрные,
Окалины воронов на небе рваном,
Оскаленных ворогов бранные раны,
Тела без названий и души удушенных,
Скелеты деревьев и склепов разрушенных...
Странно:
Куда я попал? Что за мир беспризорный
Со всех колоколен бушует в меня?
Со всех подворотен, силками кляня,
Зовёт и грозится судьбой поднадзорной,
Сожженным минувшим, смиреньем позорным,
Призваньем обманным, душой иллюзорной...
Откуда здесь я?
Криком выкрикну ль,
скомканным
в дрожащих губах,
криком, суженым
к горлу:
Откуда я здесь?
Это ль – город?..
Не помню,
Как я проходил без надежды и суженой
По городу нежному, вьюжному, южному,
Как в самости тела, беспечно, бездушно
Я жил, не ценя сладкий воздух огня...
... Мне душно ...
Распластанный воздух огнищ и пожарищ,
Как сеял и жал на пространствах тюрьмы,
Всё к свету стремился сквозь стражников тьмы,
Сквозь сыпь фонарей, сквозь коросту неонов
Не видел ожогов на кожа полей,
На теле асфальтов, каким фараоном
Ты предан, мой город? Гробницы детей
Каким крысоловьим напевом одаришь,
И чем пепелища свои отоваришь?
Мне страшно среди беспричинной толпы,
Мне душно на ярмарках и балаганах,
Мне страшно и странно:
Откуда здесь мы?
Мне страшно всё бросить, забыться невольно...
Андреевской церкви бескрылый полёт,
Толпа прокаженных, балет колокольный,
Алтарь во Владимирском, Демон крамольным,
Владимир с крестом – я спасен! – и довольно
Метаться по памяти жизнь напролёт!
Так сладко забыться, влюбиться привольно!
По городу – хохот, вино, хоровод...
Ах, это опять Pождество! Пляски ряженых,
Волы развлекаются в стойлах отверженных,
Поют мертвецы в саркофагах острожных,
Разрушены башни и в городе стражи нет,
Отравлены ясли, мы порче подвержены,
И сладко любить и любить невозможно,
И кто это?
Кто это
в колокол бьёт?
И что это?
Что? – мне мерещится, что ли:
Над пастбищем города – белое поле,
Над пастбищем мира снегами метёт?..
И бойкая тройка звенит бубенцами,
И бесы вприсядку идут молодцами
По снегу босому...
Пушистым песком,
Желтком мирозданья бегу, зыбконогий,
Откуда я здесь?..
Это ль я, без тревоги,
Без муки, истерики, выкрика, страха ,
По пляжу несусь к просветлённой воде,
Срывая свою оболочку с рубахой...
... Цыплёнок разбил скорлупу сознанья ...
Я в мир вырываюсь, не ведая, где
Теперь я и что это – Днепр? это – город?
Егo придыханье, струящийся говор?
Над морем деревьев – поветрье раздора,
Поверье пожаров, и горя, и мора,
Сквозь горы деревьев, сквозь горькие взоры
Куда нас несёт?
Это ль – День приговора?
Сквозь сыпь фонарей, сквозь коросту неонов
Не видно ожогов на теле твоём,
Мне преданный город, каким фараонам
Ты продан, мой город, зачем и почём?
Во время какое, ты – Рим или Троя?
Народу ль чужому, врагу ль своему?
... Цыпленок склевал пирамиду по зёрнам... ...
… Считатель ждет рифмы к "по зёрнам"? – "позор
вам!'
Я щурюсь, мечусь, я понять не могу –
Сирень ли пылает на том берегу?..
Под хохот купальщиц в ангинном бреду,
Под хохот геттер в Гефсиманском саду, -
Откуда я здесь? – на снегу, на бегу,
На золото Лавры золою бегу.
Там хата – в обугленных стенах, там – мать,
Там воздух отравлен, там сладко дышать.
Откуда я здесь? Лица ль, тени ль, иконы?
Как Он далеко, но ни звука, ни стона!
Ни неба на небе, ни звёзд, лишь одна
Надсмотрщицей чёрной, горчичной сиделкой,
В полынном дурмане на полой сопелке
"Осанну" дудит над агонией дня.
Распродано небо, закончена сделка,
Откуда здесь я?
А в сладкой реке и тепло мне и мелко,
И можно барахтаться в хляби и влаге,
И в Бабьем Яру, и в школьном овраге,
И франтом пройтись по бульварам бумаги.
Откуда я здесь?..
Среди горнего света:
То ль – огненным столп, то ль – с распластанных веток
грифонов и гадов струятся тела...
Горячая грелка на коже ознобной...
То ль с дерева мира, то ль с дерева зла,
В постель мою падает тяжкая мгла,
Помпейской лавине подобна...
Пятнистые ленты беспомощно вьются
в зубчатых ладонях силка...
Холодная грелка на коже горячей...
Горящие птицы слетят с потолка
возмездьем незрячим...
Приблизятся, клюнут в глаза, распадутся...
Змея – на пригрудье да жезл – на блюдце,
На шарфе – петля да цикута – в стакане,
Да красные стены в далеком тумане...
На Байковом кладбище – там, на краю –
Мой дед, моя совесть... Я в небе стою,
И вижу-не вижу, как в славе и силе
То ль – огненный столп, то ли – облако пыли
ползет по державе и что там такое? –
Нет города, Лавры, реки, только поле –
То в жёлтом снегу, то в прозрачном песке.
Откуда я здесь?
Столько страха и боли
В одном моём теле! Неужто же я
Стал городом прежним, но как без меня
Я сам отказался от света, сирени,
Купальщиц, воды, Гефсиманской судьбы,
Паденья, мученья, прощенья, паренья,
любивших меня, разлюбивших – увы!
Бежавших от пепла, прошедших пески,
забывших о нас, непришедших оттуда,
где нам не бывать, где – не вспыхивать, где
не клясться золою, не клясть пепелища,
где мёртвые нас ни за что не отыщут,
где мы не отыщем живущих, где без
змеиного жезла не слышно небес,
не видно земли, и, –
ломая колени,
в падучей, в мольбе (умоляю – снеси
и эти слова, в – Никуда, в – Ниоткуда,
в – Безумие, в – Ожидание чуда,
в – Спасение, в – Веру с лицом травести,
в – Безверие даже, в – Ничьё и во мне
живущее – вражье...)
Прости мне, прости!
В колючей воде, в беспросветном огне
Ору – упаси этот город, спаси!
Пускай без меня, отлучи меня, буду
Отверженным, ряженым, всем что ни есть:
Шутом, прокаженным, но город мой весь
Спаси, сохрани и помилуй...
Откуда
Я здесь?
Вспомнил удивительную девушку – в Донском – тихая, как бы испуганная, растерянная, смиренная, даже движения – плавнонезаконченные: не испугать бы кого, не выделиться. Чуть оттопыренные детские губы – тишина.
И – во время Крестного хода – вдруг рядом – у меня гаснет свечечка – зажигаю от её огонька, Спаси Боже! добрая душа – и то-оненько вдруг – мелодично – во славу Божью – и больше ни слова – а так легко, светло.
На службе часто – ощущение от неё – от места, где она – по центру или ближе к – Донской Божьей Матери – тишины: звучащей тишины – ухожу в правый предел – весь храм за спиной – так лучше, не отвлекаться – перед глазами – могила: капитан Мусiн-Пушкин
Так захотелось от её имени – «песни Агапки»,: Я глядела чуть дыша – чтобы так же – просто, испуганно – но перед Ним, а – к миру – ласково – Во славу Бо-ожью!
19.07.91. Соловки.
Культура – практика духовной жизни. Как любая практика, она может как утверждать, так и разрушать. Гарантия созидания – не просто духовное напряжение, но – духовное сопряжение с тем, что дало саму основу – корень прилагательного (очередная подсказка языка – при-лагать) – с Духом. Дух же – не абстракция, описывается он необходимо едиными понятиями:
1) любовь 2) смирение 3) покаяние 4) действие от покаяния к любви. Только в этом случае оправдывается, замыкаясь самое на себя, понятие духовности. Оно из при-лагательного становится существом, сущностью – существительным.
Прививка Ницше была необходима в ХIХ – как от оспы. Мир отказался. В ХХ – заболел.
Когда Ницше пишет в «Человеческом, слишком…» о святых, он сам не чувствует, как всё описывает в одной системе координат, где он сам и есть – единица из-мерения, и точка отсчёта. А если бы за единицу – кого-либо из святых? Но это уже подвиг жизни, а не умозрения только.
«Церковь не в брёвнах, а в рёбрах»!!!
Да и всё в его системе достаточно с иным знаком: не «spernere se sperne» – но "agapethis /.../ ton plethion su os theavton" (Х. 27, Лука) – и тогда, даже в той же плоскости, ницшеанское отступит в область левее 0.
Телевизор – возвращение в детство: возможность видеть во плоти воображаемое. Но – детство есть активное воображение, когда мир не даётся, но берётся ребёнком и преобразовывается в свой мир; через телевизор же мир диктует себя сам и зритель
становится как бы ребёнком без детского воображения.
Из глубины своего отчаяния
Как из пещеры
Словно бы фонаря качание
Красной сферы
Ветер, расставшийся со своим началом,
Листья, падающие не по своей воле,
Так и застынешь чайкою над причалом,
Вглядываясь в сумрачное стекло боли
Там, в глубине, умной рыбою,
Тенью ребёнка
Голос, расправившийся с приваленной глыбою
Отворивший заслонку
Узнать бы тебя, рыбарь, садовник
14.10. Покрова
Вот клубочек от тебя,
Вот клубочек от меня,
Мишура и болтовня,
Сладкий взгляд огня.
Ели сыплющийся свет,
Новогодний винегрет.
Кто-то здесь, кого-то нет:
Сплыли – и привет!
Скоро будет Рождество:
Песни, танцы, ведовство.
В башмачке найдешь его –
Дара вещество.
Быть ему на много лет
Спрятанным в тепло штиблет.
Кто-то здесь, кого-то нет:
Сплыли – и привет!
Но уже вокруг яслей
Кроме гомона гусей
И телят мычанья
Раздается все ясней
Голос детский и тесней –
Воскресенья знанье.
20.01.05
1
Стояла ночь. Костер безмолвно гас.
Хрипел мороз. Тепла не доставало.
Как замерзающий, не открывая глаз,
Вселенная беспомощно дрожала.
А может, как ребенок после слез,
Обиду вспомнив, всхлипывала громко.
Стояла ночь. Полз по земле мороз.
Костер погас, не разорвав потемки.
2
Отрешиться от этого мира,
От печали, заботы и мук,
Чтобы совести певчая лира
Не рождала предательский звук.
Чтобы вечная суть мирозданья
Выступала, как пот, на лице,
От того, что не гаснет сознанье
Ни в начале пути, ни в конце.
Поля, бескрайние поля,
И неба серая надвислость.
Бездарно мертвая земля,
И жизнь без цели и без смысла.
Куда бредешь, ослепнув, Русь?
И век - другой, и космос - брат нам,
И на губах соленый вкус
Еще невысказанной правды.
Когда народ Иуде приречен,
Иуде придан, обречен Иуде,
Он навсегда Иудой наречен -
Суду людскому неподсуден.
И в будущее нет пути ему,
И прошлое его признать не хочет.
И, как Иуда, в собственном дому,
Безумный, над собой в петле хохочет.
Батенька! Сделавший шаг - уже умер.
Устал. Устал.
В Киеве полдень. Роскошно даоское лето.
Здравствуй, пощёчина, ты мне даруешь свободу.
плачу, с любимой иду переспать,
to sleep, to die,
Где же она? Воздух - патока неба.
чёрный сироп, пузырится земля.
Устал. Устал.
Встретил вчера Роговцеву,
великая - рядом.
Свора великих, мы с вами в единой упряжке.
Каждый велик, лишь великий бездарен,
устал, устал,
хватит великих, давайте - безликих, валом валящих,
мимо бульваров и кладбищ,
мимо мекки и рима,
когда на последней неделе
входил Он в Иерусалим,
черепа два, два пустых барабана, скажите:
"Властвуйте, ноги - вы руки, мир обхватившие,
властвуйте, мира коснувшись".
Буду метаться по табору страсти прошедшей,
к любимой иду переспать,
to sleep, to die,
чёрную землю бесплодную есть
и клясться, проходимец.
Устал, устал.
Я, Матерь Божия, ныне с молитвою,
Пред Твоим образом, кротким сиянием,
Только в молчании правду познавший,
Только в страдании страсть обретающий,
мимо - единый закон
рядом - в разных мирах
сбоку - и только так
Я прохожу Красный корпус.
К любимой иду переспать!
to sleep, to die,
антинейтрино - - излучение І-распада, маленькая нейтральная частица , уносящая энергию. Колоссальная проникающая способность...
проникни в мозг моей любимом, я её совсем не знаю, я боюсь ее...
о ком она думает, лёжа со мной?
Хватит, я мыслю чужими словами,
я вымок,
плачет рубашка, о, слёзы и пот, два напитка,
вам и министров запрет - не указка /
с этой я мог бы...
хорошие ножки /
ноги, вы руки - властвуйте, мира коснувшись,
/ с этой я тоже сыграл бы, грудь... /
она
сидела на троне, в кресле,
лоснившемся на мраморе,
а на море
поедете?
кивнула головой.
Любовь
кончается при первом взгляде.
1936 г. Андерсон обнаружил следа частиц мю-мизон ј.
Существуют јю мизон-плюс и јЙ . Обладают большом проникающем способностью,
проникните в душу моей любимой, я ее совсем не знаю, я боюсь ее...
о ком она думает, лежа со мной?
Как же любимым быть?
Повязки на глаза
и в путь, и с каждым шагом умирать
О, растворенье в мирах, Наташа,
падучие звезды!
Ямб пятизвездочный нами забыт / рушится ритм /
устал, устал.
Толпы беснующих слов наводнили мои город,
to sleep, to die,
мимо проносятся, требуют все соответствий
устал, устал
мистер Никто ищет Ничто,
о, безумец!
Нас захватили, товарищи, тысячи слов
каждого каждая фраза себя вспоминает
монстры о сотнях ногах
проползают меж ног / грубо /
заняты наши дома
и любимые заняты тоже
Все. Человечество, смолкни!
плодить перестань
злобных уродцев, подонков, названья забудь,
Я прохожу Брест-Литовским проспектом,
к любимой я направляюсь - переспать
/ сказал - и убил
промолчал - и предал /.
Каждый, кто строчку хотя бы одну написал -
убийца.
Устал, устал.
Каждый, кто Бога хоть раз помянул -
предатель.
to sleep, to die.
Каждый, читающий это безумие -
безумец.
Устал, устал.
Каждый, смеющийся над сумасшедшим -
здоров ли?
to sleep, to die.
Каждый, убивший в себе стихотворца -
поэт
молчащий.
Каждый, в себе возродившим Адама -
мужчина
достоин.
Каждая, ставшая в страсти Лилит -
жена
рая.
У зоопарка проспект перешел
засвистели
О, Филомела поведай о пылком Терее
Милиционер, соловей нашего времени...
Мы, Бога забывшие,
каждый к любимой
идет переспать, но поверьте,
разве возможна любовь при наличии чувства?
чувства возможны, скажите,
когда их назвали?
если я верностью клялся,
я верен?
если готов изменить,
не люблю ли?
Есть человек, для чего говорят с ним другие?
Слово, как вирус, разносит болезни и смерть.
Маски наденем, спасёмся от
порчи в могилах,
я же сказал, я к любимой,
чтоб там умереть / переспать
вы не любили?..
теперь я оштрафован,
за речь подобную не будет снисхожденья,
и постовой меня карает честно,
он только представитель масс народных,
он не любил, но он любить способен,
устал, устал,
он верит, что он любит / нужен /
to sleep, to die
он не напишет ни строки об этом
устал, устал,
а я
люблю ли?
to sleep, to die
а она
Я выхожу. Колени мне щекочет
шершавый воздух города родного:
два черепа у ног, пустых, как барабаны.
Когда один плывёт наверх, другой
мне выпрямляет ногу и она
совместно с телом вертикальна почве.
все это называется ходьбой
/причём, обычно ночью - в одиночку /.
Глаза всё примечают и живут
отдельной жизнью / мне бы их свободу!/
Я самоуглубляюсь, как больной,
желающий познать причину боли,
и нахожу в себе весь долгий список
грехов и добродетелей земных,
так что пора идти в бюро экскурсий
и выбирать маршруты: Дантов ад,
Чистилище иль Рай. Экурсовод - Вергильев
/Простите, что ссылаюсь на чужое:
мои слова - не проблески пижонства,
а лишь намек для тех моих сограждан,
кто во Флоренции бывал неоднократно/.
А чтоб сказать попроще и понятней:
Я - единица нравственных усилий
планеты с безупречною анкетой:
Имя - Шар
Отчество - не установлено, кто отец
Фамилия - Земной
Возраст - стесняется сказать
Профессия - безработный
За пределами Солнечной системы родственники - есть
Родная сестра - Луна
Дети - четыре млрд. / официально зарегистрированных /
привлекался, не состоял, беспартийный
Покуда мозг беседует от скуки
с подругой-памятью и родственницей-мыслью,
мои глаза нашли себе забаву:
разглядывают парочки, которым
быть долго прикреплёнными к скамейкам:
клей под названьем "Страсть"
сильней "суперцемента".
Есть новый тип у нас - скамейколюди,
но нет на них особого Геракла,
и потому весной они плодятся,
вопросы о жилплощади рождая...
Ах, кстати о любви. Прекрасен город,
когда в нём есть река и много парков,
театров восемь / или лучше - десять /,
Центральный стадион, метро, фонтаны
и новые возводятся районы!
Люблю я Киев, а за что, не знаю.
Я захожу в обыкновенный дворик,
ну, скажем, на Печерске, на Подоле,
На Оболони, Теремках, Сырце,
Традиционный вид: вот лавочка, на ней
сидят бессменные служительницы правды -
пенсионерки. Говорят о рынке,
о Рильке, Лобановском и о том,
как дядя Вася /дворник-алкоголик/
избил жену посредством русской речи,
нанёс телесных много повреждений,
ни разу не задав её руками.
Вот образец владенья языками!
затем мы видим столик и вокруг
сидят мужи, достойные Сената.
На лицах свет, а лбы избороздили
пометы опыта и мудрости - морщины,
они решают многие проблемы
о мировом устройстве, о Вселенной,
о помощи народам-побратимам
в лице далёких африканских братьев,
и между делом, что им не мешает,
Козла, как говорится, забивают.
Да, я совсем забыл сказать,
есть у меня один поэт знакомый,
он написал прекрасные вещицы
про Матерь, про царя Навуходона ...
/ простите, как же дальше? / - вроде ...сора!
Так вот, он говорит, что слово '"Вечность"
и "Бесконечноеть" вкупе со "Вселенной"
употреблять нельзя по том причине,
что слабости свидетельство оне.
Поэзия должна подобно сварке
быть ослепительной и ин-
формационной!
Я с ним согласен и прошу прощенья
у тех, кто думает, как я и мой знакомый...
Вернёмся к дворику и вглубь его заглянем:
Там трансформаторная будка. Лейб-гусар
или корнет, пролив вино на китель,
ее бы штурмом взял, чтоб не мешала
гуденьем наглым подвигам любовным.
Вот садик рядом... Но молчим об этом.
Как я завидую пророкам и поэтам,
Одни под ручку с будущим гуляют.
Другие прошлое в попутчики берут,
Чтоб заглянуть вперёд, не понимая,
Что нет различия меж первым и вторым,
Когда на самом деле время бесконечно...
Но я отвлёкся и моя беспечность
приводит к нарушению движенья:
на красный свет я перешёл дорогу,
так разрешите познакомить вас
с умнейшим постовым, меня остановившим.
Когда-то человек любил себя, теперь он
Желает полюбить весь мир, но разве
Он видел мир хоть раз единым целым?
Кто знает человечество, тот знает
Лишь миллиарды собственных различий
И отражении в плоскости пространства
своей души...
Теперь я оштрафован -
За речь подобную не будет снисхожденья!
И постовой меня карает честно.
Он - только представитель масс народных,
за что последние его бегут.
А впрочем,
Я тоже - постовой своих желаний.
Маленькая окраина,
Дома здесь нет.
Миром охаяна,
Ты, неприкаяна,
Горечь и свет.
Прелыми ветками,
Жёлтами метками.
Сруб у реки.
Богу бездомному,
Господу скромному
Нас обреки.
Слабые, малые
Поросли чалые,
Серая хлябь,
Морось, что кожица,
Мнётся, кукожится
Волгкая рябь.
Верба качается,
Здесь ли кончается
Мой неуют?
Тихое зарево,
Серое марево,
Ткнуться бы в кут
СКОРПИОН (24 октября-23 ноября)
Вот где воля трамваям! Скворчат, словно в замята
Скобяные товары в петельках казённых для памяти.
Человек, полюбивший во всех языках без акцента.
То ль Гобсека шаги, то ль в кармане бушуют проценты
От металла времён пионерской трубы поутру.
Дверь в твой терем разбита, топазовый компас бесплоден.
На воде – не круги. Это – впадина, или Господен
Перст, иль оттиск звезды, с рукояти слетевший стеклярус.
В сорока парусах сорок ликов царицы. Из партера в ярус
Переходит Анта'рес, как знамени хвост на ветру.
Профиль твой заострён, в нём горят сам-на-сам лейкоциты.
Твой сосед точит путь горьким стрелам в героев Тацита.
Жаль – подобных себе, а людей – пожалей. За чугунной оградой
Жены верностью святы, но скифов бушуют снаряды,
И ключи ядовиты сквозь пальцы ткачих и гертруд.
СТРЕЛЕЦ (24 ноября – 21 декабря)
Из твоей бирюзовой, причастной несчастью волны
От огня открестившись, свободы ненужной полны
Рыбы-буквицы – всё в якорях и наколках на шеях –
Окормляя Отечество, отчество, из бумазеи
Запускаемы в небо – из детства – и до Альрами
Бог колена Аврамова, свергнув колени, спаси!
Где посмертная маска изгнанника, где до сих пор
Жёлтый яд отречённости хлещет у карлы из пор
Где так хочется в море, в надёжную толщу тепла
Где на сцене – не души уже, но ещё – не тела
Где в едином строю и святые, и грешные, где
Без тебя невозможно и всё невозможно в тебе...
Не философов Бог, ну хотя бы за грех пустоты
За натужные раны, ослепшую песнь тетивы
За юродство при жизни, за плети в стрелецком раю
За свободу мою, из которой погибель я пью
За порывы глотка, за ожоги и путь в никуда
И за это отчаянье – в чаяньи чистки труда
За соломинку охры, за память в прощальной горсти
И за то, что уже без неё не умею... прости...
КОЗЕРОГ (22 декабря – 20 января)
Я к тебе никогда не вернусь.
Пусть
Дом панельный во рту рва.
Затвердившего наизусть
Домовых владений права,
Твердь поёт, пока я качаюсь.
Я с тобой навсегда прощаюсь –
Не прощусь.
Отрешусь от свобод – зла
Уз.
В путь пущусь.
Как приятны во рту котла
Фрикадельки в томатном соусе!
Не достигнувший потолка
Ни в одной написанной совести,
Я закончил перепись чувств –
Пуст.
Нет пути на пути толпы.
Трус
Тем и ценен, что ниже травы.
На исходе медовых уст,
Заблудившись в невольном «ты»,
Землям ли стремиться в союз? –
И людскому пылать как кусты.
Приносящих несчастье Муз
Перегруз.
От сумы до чумы – хруст
Бус
Согласных. Опальный инрог
Правый бок проколол. Нагнусь
Выбирать на пути дорог
Землю ту, где ты рос, в ус
Не дыша, или ту, где гнус
Сердце жалил тебе... Гляди –
Гиеди
ЛЕВ (23 июля - - 24 августа)
...e par che sia una cosa venuta
da cielo in terra a miracol mostrare.
Dante. Sonetto XV. Vita Nuova.*
Чрез «Дельту» равнин – в «Добро»: гладь утюгом утюжа,
Как мы граздились у града (воздух ль в губах – помнишь?)
Даг затяни – да под сердце! ведь счастье, мой друг, – всего лишь
Ежели знаешь кожей, что было когда-то хуже.
Остров Св. Елены, остов кн. Ольги. Вист стали и стужи.
Тело содержит воду. Ты – в нём или в ней – тонешь?
Преображаясь в братьях, ты любишь и в муках стонешь.
Или в пещере света со львами пустыни дружишь?
Спас на меду, ой-ли! да ромовый мякиш рассвета,
Яблок случилось так много, что некого соблазнять.
Серпень подходит к молотню, срезая под корень лето,
Пахнет рассохшимся деревом, ситцем, солёным «Ять».
Мария в пустыне спасается. Постой же свой взгляд оскоплять!
Скорость греха короче, чем луч Фаворского света.
----------------------------------------------------
*..:и будто она сходит
с неба на землю чудеса сотворить.
Данте. Сонет №15. Новая жизнь, (итал.)
ДЕВА (24 августа – 23 сентября)
Тамерланово прободенье, в пальцах почвы конская кожа.
То-то – Сретенье во Владимире,
Пресвятой Богородицы Лик.
Где подпега моя? Се пенье —
На крахмальном переднике блик.
Взгляд сквозь пух раины – всё тот же.
То-то – стройные бьют колонны, плещут чёлками и ресницами.
Polska, где ты? Конец каникул –
Где кончается чистота.
Дева, девочка, пострелёнок,
Между тем и этим – черта.
Шарф терновыми связан спицами.
Ну, укутай же горлышко, горло! это – осень, звонок, приметы.
Перемены судьбы и платья,
Отсеченье листьев от шей.
Это кто-то опытный, тёртый,
Все никак не насытится ей.
Крест мой, жизнь моя, сладость лета.
Горн, линейка, каре, осада! Звон, звоночек, трели. Заколотые
Волоса твои в хвостик, хатку
Обживают, минуя цели.
Между этим и тем —ограда
Из – на палочках – карамели.
Ох-ты! яшмовой, синей! Прильни же! Дева, диво, абрис из золота.
------------------------------------
подпега – разведённая жена (цслав.)
раина – пирамидальный тополь. Ср. также раиня – увеселительный сад (от рай)
ВЕСЫ (24 сентября – 23 октября)
В том, непропитанном воздухом имени
Мне бы не сдаться, не стать бы твоим и не
Чьим бы то ни было (судьбы-то гривенник
рёбрами рушит), ни горлица ты и ни
лебедь, вобравший в себя свой полёт.
Чаша из чащ, в них – беспамятства плод.
Лед бриллиантов и лилии плоть.
Ветер без крыльев. Иль дочь твоя, Лот –
Леда? иль соль не горька и для Лота? иль
то ли к жене, то ль – к певцу – за болотами
эхо: вернись! крик о помощи: боль там и
здесь её отзвук: Спаси! Да хоть кто-то – льни!
к сим, аз безумьем моим соблазних!
Не о себе, так хотя бы – о них:
Страх – это смерть, а любовь – это стих
Страсти рожок. Латы Леты грат сих
Всё тяжелей, но всё ближе значки:
Лица без сердца, без взгляда зрачки.
ТЕЛЕЦ (21 апреля – 22 мая)
ώσπερ τίνὰ oδόν προεληλυθότων, ήν καὶ ήμας
ί̉σως δεήσει πορεύεσθαι
Πλατών. Πολις. (328Ε).*
...mi ritrovai per una selva oscura che la diretta via era smarrita.
Dante. Commedia Divina. (Inferno, I, 2–3). **
Hamlet. Ay, so, God be wi'ye! Now I am alone.
Shakespeare. Hamlet. A. I, S. 2.***
И ты восходишь за этой жертвой
В ассоль пространства пронзённый вербой
(Вовнутрь из Слова на треть земли)
Где в пол-жердины дорога вьётся,
До сердцевины цикута пьется.
Что раб соделал, то в бар снесли:
Там расширяет ворота хаим,
Там пахнет потом, лавиной, раем,
Песчаный слепит глаза желток.
Всплеск ветки – тот же глагол для гадов,
А вол колодца – для сына, надо б
челом пространства черпнуть свой срок.
Там голос-демон – тамариск ложа,
что камень с неба, сдирает кожу,
там аль-хорезми в дали стола
ховает тайну, а глину голу
ласкает Марсий; там Зигмунд-голубь
гулит в треножник «Ула! Ула!»
Моравский герцог доволен братом,
самаритянка-душа набатом
гудит сестрице медичи квин,
родник прогавил – возжаждал славы,
гол мускул моря, без страсти слабы
Забриски Пойнт и ПОНТ Эквин.
На дольной воле, в порожнем поле,
В пчелином вихре, медвежьей голи
Рыдает Иов сквозь чисту грудь,
Плывёт франческа в объятья к принцу
И Савл проносит свет-дар зверинцу,
Чтоб каждой клети любовь вдохнуть.
Всходи ж на место где нету места!
Где дароносцам пьяно и тесно,
Где острый веспер – времён клавир –
Мгновенным солнцем ребро ослепит…
Лозой с надгробья – сквозь страсть и трепет
Поправ двугрибье – привсходят в мир!
----------------------------
*равно как уже вышедшим в путь, по которому, быть может, отправляться и нам.
Платон. Государство. (328Е). (греч.)
**В дремучей чаще я обнаружил себя Потерявшим прямую дорогу.
Данте. Божественная комедия. (Ад, I, 2—3). (итал.)
*** Гамлет. Ну что ж, Бог с вами! Я вновь один.
Шекспир. Гамлет. Акт1. Сцена 2. (англ.)
БЛИЗНЕЦЫ (22 мая – 21 июня)
Стойкий солдатик из олова слово одно
В раннем младенчестве… Распотрошив окно,
Свет и за кромкой стекла не отлучен от мамы.
Смирная совесть, какою же мерой дано
Грудь и глаза раскрывать в заоконную драму?
Там до сих пор отрезвляющей юности дань:
Перебродивший продукт виноградной эпохи.
Там с горделивостью
Жизнь округлили до страха. Там сточена грань
Между коленной молитвой и детской стыдливостью.
Яблочной косточкой бьется на рифменном вздохе.
Грудь гладиатору – петь, если в час «уходя»
Дальней крови хозяйка захлопывает фрамугу, –
Пыль на загривке у сфинкса, татарские скулы дождя,
Тройку товарных вагонов да стройку под рыжей кольчугой.
В розовых скалах дельфиньей лазури лотки,
Пять куполов среди мраморных капищ столицы,
Меч расставания, на батареях платки,
След сапога на дороге, тревожного гона глотки,
Плеск Адриатики, исповедь в клюве синицы.
РАК (22 июня – 22 июля)
Моя зеленоглазая Изида,
Далёкой теплотою озари.
Так стены рушатся: от камня до зари.
О будущем сквозь граты говори
С несчастным узником, которому обида
Пока еще важнее слов любви.
Сегодня Агармыш поёт в груди
Острее неизъятого осколка.
Акубенс бриллиантовой иголкой
Пронзает лёгкие, но медлит посреди.
Туда – на лошадях, назад – двуколкой,
С обратной перспективой впереди.
Иосиф жив, кому ж гореть в плену?
Где горный кряж и раковая кладка,
Где ждут прощенья, молятся украдкой
Средь ясель, полных света.
Пелену солнцестоянья чёрного клянут,
И в небо целятся. Где свет растёт сквозь тьму,
И зреет СЛОВО вслед за опечаткой...
ВОДОЛЕЙ (21 января – 18 февраля)
Ты сегодня стоишь у руля своего гороскопа,
И поэтому шкипер на суднышке утлом
Видит небо не в истинном свете, а будто
Сквозь похвальную грамоту из перламутра
Перископа.
Может, смерть – это зависть к свободе? Акрополь
В свете мыслей Эйнштейна и шкипера, в свете
Отчужденья планеты от почвы и сети –
От улова и рук рыбаря, на корвете
Из Европы
Виден всё неотчётливей. Слышится топот
Душ по трассе им. Ноя: то гневно, то дробно
Льется воздух сапфирный, в чьих гранях подробно
Зрятся – скипетр плюс ревность, полозья (подобно
однозвучным рептилиям в черепе), гроб на
Волне от потопа.
РЫБЫ (19 февраля – 20 марта)
Убегающий от надвигающейся
Чистоты накануне поста,
Ожидая возмездья, раскаивающийся
Перед ликом с холста
Всепрощающего,
Говори, чтобы скрыть уста.
Полость в юной груди пуста.
Се – алтарь, во всегда – открывающийся,
За любовь к никому – воздай!
Ошарашивающая, завлекающая –
Зелена, словно вода,
Протекающая
Страсть из нас – в никуда.
Щука вьётся над камнем, отстаивающая
Требу тела, пока душа
Исповедуется, рыдающая,
В немоте вороша
Надвигающееся
И прошедшее. Отражающая
Землю в небе, так ли грешна,
Как земля, Эльриша́?
ОВЕН (21 марта – 20 апреля)
Ледоходом ужасен апрель.
Заходя в Марсель, пароход,
Просвисти, объявив аврал,
Здесь свой путь начинал кифаред.
Был герой его длиннонос,
Моему земляку сродни,
Как пылает, глядя сквозь нас,
Пасть камина страстью со дна!
Мир хотел, а поджёг себя,
Заполняется аэростат –
Улетаем к душе. Сабо
Рост прибавит, сердец не взрастит.
Жертва здесь не имеет спрос,
Предлагая себя всем,
Мыслил он получить приз,
Аметист прилагая к сим.
На себя загнулись рога
И от них не сбежать к себе,
Капитан – из чего? – рагу,
На Гамаль путь держать – судьба...
Фиолетов тающий снег,
Где вода, там и ржа, мой друг, –
Для пера и шпаги... Но с ног
Прах стряхни корабельных драг!
По весне начиная грудь
Не знаю, ангел или тело
Ответят мне: передо мной
Вдруг из-под крепа заблестела
Не память ли моя? Постой:
Здесь женщина в стекло глядела,
Любуясь дивной наготой.
Здесь матово мерцали бёдра,
Здесь грудь пречистая её
Удваивала мир и гордо
Заполоняла бытиё.
А в небе верхнем, обминая
Сей дивный свет, сей тленный ил,
Суровей, чем ковчег Синая,
Плыл город-крейсер вспоминая,
Куда и для кого он плыл.
По серым мертвецам террора,
По матовым телам вояк
Плыл город-крейсер. Здесь Аврора
Всходила стодюймовая.
Здесь ты жила в зеркальной тине.
Русалкой, бабочкой, огнём
Из рамы выскользая, ты не
Споткнись о прошлое, отныне
Ты возвращаешься в мой дом.
Так пей мои нагие вены!
Ласкай меня, сквозь шторки век
Блести красою на забвенных
Костях, на убиенных всех!
Но только заслоняй собою
Плешь зачинателя кладбищ,
Френч григрорьянского покроя,
Глазницы тьмы и пепелищ!
Будь здесь, со мной. На этом свете
Нет воздаяния, а там –
Из глубины зеркальной клети
Глядят отцы, невесты, дети.
Там ждут суда, скорей, ответь им,
Что видишь ты, вернувшись к нам?
«Здесь кровь семи десятилетий
Плывёт по чёрным зеркалам».
Отец, Отец, ты почему молчишь?
Неужто «правда» означает – «тишь»,
И наш язык язычески свободно
Способен не сказать о чем угодно?
Всю ночь шёл дождь. За окнами шумела
Земля, её поверхность то и дело
Скрипела и трагически дрожала
Под кипой капель — голосом металла,
Карнизом за окном.
О чём сей дождь?
И ночи речь, и почему в проёме
Окна, как в помутневшем водоёме,
Плывут, мерцая плавниками звёзд,
Таинственные рыбы в чудный рост?
Зовут их тучами. А кто зовёт меня
Из сердцевины гаснущего сада?
И как досель зовусь я Александром,
Когда проиграны все ноты за века,
Отторгнуты от неба, как скафандром,
Присутствием чужого языка
Все песни неба.
В глубине дождя
Не влага – звуки, шёпоты, слова,
Приписанные миру и едва
Вплетенные в его косноязычье.
Повсюду ночь, и небо, и величье
Мне чуждых сил, мне неизвестных рыб,
Зверей протяжных и с повадкой птичьей
Светил, летящих на светила. Ты б
Сегодня тоже стала беспредельной,
Когда б хватило мудрости и сил
Войти в мой дом. Я в темноте скудельной
Грудь распахнул, я настежь слух раскрыл,
Сорвал с очей чернильную портьеру,
И свет обрёл, и в белом свете – Веру
В Гармонию, и в хаосе дождя
Услышал музыку и принял как дитя.
А ты прими, прими мои заклятья:
Своей земли и славу и проклятье
Оставь земле и возвратись в объятья
Небес и туч и листьев, и дерев,
Чтоб немотою душу отогрев
Услышать смысл любви, который
Превыше смысла, но в свои просторы
Ты рвёшься горней речью и теплом,
Оставив мне за окнами не гром
И град, слова лишь «гром» и «град».
Здесь названное глуше во сто крат
Свободного. А там, в твоих чертогах,
Что значит Звук? Скажи мне, ради Бога,
Что там – любовь?
Там безъязыкий дождь
Её целует ласково как дочь.
Ты снова ко мне позвонила оттуда,
Где белые горы похожи на чудо.
Твой голос, свободный от боли и тела,
Таким же остался в небесных пределах.
Но я изменился под тяжестью срока
Земного, и грех во мне тлеет глубоко,
А слезы, растаяв, восходят к вершинам:
Над ними кружатся воздушной периной,
А души, как перья, летят вдоль пространства
Земного, и в этом любви постоянство.
Из шири воздушной слова-ангелята
Спускаются к нам ради правды возврата.
Я слышу твой голос в земном безголосьи,
Что он говорит мне, о чем меня просит?
1
Высокая классическая ода
В моём наследстве не пробила брешь.
Косноязычие народа
И жёлтое бесплодие исхода,
А ты – не выкинь, не отрежь.
Чтоб, как мешок с прорехой, на горбу
Нести своё уродство с остальными,
И ртом осипшим теребить беду,
Пока тебя не отведут
Туда, где звучно только имя.
А он, как бабочка, как неба лоскуток,
А в крылышках его и мощь, и состраданье.
Из вертограда поднебесного листок,
И слёз, и радостей моих исток,
И языка – и боль, и оправданье.
13. 04. Родительская Суббота.
2
Он умер от инфаркта.
Хрустального певца
Позолотилась карта
В преддверии конца.
"Как малые побеги", -
Однажды написал.
Пахучий храм телеги,
Небесный сеновал.
Душа-жалейка плачет,
Как чайка на песке,
То, бедная, судачит,
То голосит в тоске.
Молчит душа-гречанка,
Мигает ей звезда.
Уходят с полустанка
На небо поезда.
10.04.02
3
Сиплый пар, петербургская хлябь
И воздушная сфера вокзала.
По Неве предрассветная рябь,
Как предсмертная поступь портала.
Чудный город, родной и сквозной,
Отраженья воды и гранита,
В жёлтых окнах над чёрной рекой
Облаков серебристая свита.
И когда паровозный гудок
Вдруг вплетается в траурный полдень,
Будто поезд ушёл на восток,
А на западе время не помнят,
Умолкает шарманка, ларец
Открывается, полн лепестками.
На ступеньках расцветший венец
Перед дверью, закрытой не нами.
19.06.02
4
В трамвае твоём пассажиры молчат –
Им нечего больше сказать.
За спинами их не рельсы скворчат:
Печи плавят печать.
Но мерных колёс перестук – это речь
Наездников, варваров злых,
И мёртвых врагов бросают не в печь –
Шакалам и прихвостням их.
А где же Россия? где поле враскид
Для брани за землю свою.
Там каждый солдат до смерти стоит
И жизни не ценит в бою.
Чем жить на чужбине, кормить голубей,
Чем миру князей служить,
Не лучше ли бросить убийцам – убей!
И песнь напоследок сложить
О том, как прекрасен задумчивый лес
И небо над ним и о нём
Прозрачное слово – крупинка небес,
Божественный окоём.
И снова безумный вожатый ведёт
Трамвай по распутью мостов,
Но улей молчит, пока пчеловод
Не вспомнит живительных слов.
Неделя всех святых,
в земле Российской просиявших, 2003
В этой жизни, где пули пьянят как вино,
И сквозь зубы кричат «мать твою»,
Где лежишь ты теперь, Александр, всё равно
Убиенный в неравном бою?
И зачем ты вплетаешь в Отчизну свою
Наше красное волокно?
Как солдатик, бегущий в атаку и пёс,
Защищающий скарб и тепло,
Для чего восходящую жизнь ты унёс,
Грудь разрезал свою о стекло?
Кто тебя через горный хребет перенёс,
Если душу в долину влекло?
Что останется вскоре на этой земле
После тех, кто за дело погиб?
Одуванчика тело на хлипком стебле.
Иль в теплице лже-атомный гриб?
Где лежишь, Александр, среди близких в земле,
Или в море родном среди рыб?
Кровь отечества хлещет у карлы из пор.
Александр, доставший свой меч,
Неужели ты веришь, что злой черномор
Испугался расправленных плеч.
Что держава спасётся тобой среди гор,
Если бороду неба отсечь?
Как лежится тебе среди тех облаков,
До которых рукой не достать,
Как взирается вниз, на беспечных дружков,
На любимую, родину, мать?
Потому что у них, кроме собственных слов,
Тебя некому больше отнять!
Разбудит и ведёт. А ты молчи,
– не шевельнись, ни вздоха.
Ребёнок ль прокричит в ночи,
Завод, эпоха.
Прозрачное ль прошелестит крыло –
В пернатом воздухе паренье.
И лодочник остановил весло,
И капля тяжелей мгновенья.
И, медленная, всё ещё течёт
В родную колыбель, в тот самый миг творенья,
Где свет вовне себя ликует и растёт,
Ни меры не прияв, ни измеренья.
Молчанье раковины в глубине
морской
И царство пены, времени
прибой
почти бесшумный,
И выжженный до острия травы
багровый пламень, подле головы
сверчок безумный.
В каменоломне терпкое вино.
Воспоминание, как суд, дано,
чтоб повиниться
за то, что не услышан был в ночи
тревожный оклик ангела, почти
как возглас птицы
округлой, словно время, на ветвях
сидящей в мглистой чаще.
И глаз невидящий, и в
костяных когтях
щенок скулящий.
Покуда настоящее молчит,
Покуда тень над озером скользит,
А голоса из прошлого все
чаще
тревожат и зовут к себе
туда,
где света нет и холодна вода,
и твердь гудяща,
и прошлое уходит из-под ног,
и будущего не обрящем в крыльях,
распахивая створки
горя и бессилья
из глубины
вдруг вспыхивает Бог.
Прозрачная стеклянная пора,
Как детский шар, беспечности полна,
Дерев и листьев.
Когда ее коснешься, то она
Вдруг оживет, и золотистая волна
Пойдет и опадет.
И тишина.
И в ней уже ни времени,
уже
Ни местности, заполоненной
прошлым,
Лишь отголосок листьев и пороши
Беззвучный след на дальнем
рубеже.
Волынки клич, и газовый рожок,
Синичьей лапки на снегу стежок,
Цветные стекла,
В них претворяется и сумеречный свет,
Как луч, обретший по пути ответ.
Пока промокла
Накидка синяя дешевого холста.
Пока не стиснут навсегда уста
Входные двери,
И времени холодная рука
Подхватит лист, и понесет река
Плоты на кряж.
Завоют звери,
Заплачут птицы, рыбы
вглубь уйдут,
И в морозящей безразличной
сфере
воздастся каждому по
теплой детской вере
в ту колыбель,
которой имя – Суд.
Там, за овидью,
В бревенчатой келье
Видит Овидий
Звёзд ожерелье.
Скорбные строки
Слагая, не знает,
Что наступают
Новые сроки.
Риму – всё нем он.
Необозримо
Над Вифлеемом
Пламя из Рима.
Что же, пустынник,
Ринуться смог бы
Через сугробы
На жёлтый песчаник?
Из превращений,
Воспетых тобою,
Неизреченней
То, со звездою:
По-над яслями
В чёрствой пустыне
Вестью о Сыне
Звёздное пламя.
Так упокоят
В шерстистой Томе,
Жажду о доме
Не успокоят.
Скорбная лира
Не прославляет:
Смерть у овина,
Люльку для мира.
Пламя гасимо,
И не узнает
Пасынок Рима
Божьего Сына.
Ближе к вечеру, после того, как завеса
Разодралась и твердь расступилась, и после,
Когда мгла протянулась от моря до леса,
Захлестнув город, гору, реку и поле,
Мгла явилась в обличье величья и силы,
Торжествуя своё пребывание в мире,
По эфиру гуляя, кочуя в порфире
С осунувшихся плеч, распростёртых к могиле.
Где во тьме, где в за-тексте, в заброшенном – там
Только мёртвым стучать по недвижным доскам.
Оттого – землетрус, нищета, пустота.
Стража падает ниц и Мария рыдает.
Оттого Он не стонет и дух испускает,
Что Его уже нет на распятье креста.
Потому что он крепче отчаяний наших,
И пока мы висим между смертью и словом,
Он – во гробе средь нас, а душой – среди падших,
Чтобы им возвестить о рождении новом.
Он снисходит до дна мироздания, чтоб
Растворился земного беспамятства гроб.
Не рыдай Его, Мати! Мария, гляди:
Камень в ночь отпадёт, опустеет пещера.
Смерть Бессмертный приял, в чаше – полная мера,
Пей вино – Его Кровь, Его Тело – прии́ми.
В день Субботний душой Он спустился во ад,
Чтобы праведник всякий вернулся назад
В мир, где всякий распятьем Его вознесён,
Где уже в эту полночь грядёт воскресенье,
Потому что Он – Сын Человечий, и Он –
Божий Сын, и Отцом послан нам во спасенье.
В эту ночь масленичные листья полны
Ветрового пространства, движенья вечны
И дыханья нисана.
Медный свет, преломляясь на лепте Луны,
Путь обратный вершит до кедронской волны,
На вершине же тьма, и тела не видны
Петра, Иакова, Иоанна.
Сон сморил их и два принесённых меча,
Остриями совпав, иллюстрируют час
Третьей стражи.
Город лёг на долину, как Божья печать,
Вдоль потока цикады тревожно кричат,
И летучие мыши чернее, чем чад
Или сажа.
Но костёр, от которого ныне светло,
Не имея огня, изливает тепло
До скончания века
На живую и внешне заснувшую плоть,
И пространства и времени злое стекло
Не способны сей луч преломить до Чело-
Века.
Трижды Он обращается к ученикам,
На которых воздвигнется будущий храм
Веры, где и
Спят все трое, не видя, как льёт по щекам
Пот кровавый, и падает наземь Он Сам,
Обращая отчаянный взор к небесам
Иудеи.
Там, в молчании сфер, явен голос конца
Цифр и зла костяного. Преддверьем венца
Камни склона
Грудь упавшего долу и кожу лица
Раздирают, участвуя в плане Отца.
Коготь смерти острее и твёрже зубца
От короны.
Под ногами солдат зреет ветхая пыль.
Факелы неподвижны. То ветер, то штиль
В русле ночи.
Жизнь свой смысл обгоняет, – пророчил Кратилл.
След, в который ты даже ещё не ступил,
Зарастает уже за спиной твоей, иль,
Авва, Отче,
И для Сына спасенье сквозь страсти грядёт,
Сад пространней пустого пространства, но вход
Нищ и зябок.
Жизнь теснее бессмертия. Створки ворот
Уже жизни – но Вечность за ними поёт.
Нынче ж – тяжко, и спину грядущее гнёт
Ниже яблок.
Я и сам углубляю ладони свои,
Чтоб по капле стекались слова для любви
И прощенья.
Но сквозь плоть не услышать реченья Твои,
И всё меньше любви, так – хоть слёз до крови!
Время грузно течёт, и в теченьи двоит
Смысл теченья.
Мне представилось, будто бы совесть моя
Мимо мира плывёт, размывая края,
Исчезая из вида.
Что душа – это чаша, что чаша сия
Вглубь себя бесконечна, а мера питья
Нам дана не на краткий момент бытия
И присутствия быта.
Что она, как опавшие котики верб,
Взгляд-во-взгляд – отражает сыпучую твердь
Небосвода.
Где карается смертью конечная смерть,
Где твердеющий воздух оформлен как герб
Новой жатвы, где боль причиняет не серп,
А свобода.
Что несёт нам её металлический свет?
Только лязг острия, хруст отчаянных лет,
Ключ сознанья.
Выбор значит – прощанье с надеждой, тенет
Натяженье в тени самодельных планет.
Лучше гвозди любви, чем причинность и бред
Угасанья.
Боже, даруй же мне для судьбы рамена!
Я боюсь не допить до безбрежного дна
Твою помощь.
Сад с долиной всё тоньше, и озарена –
В людях, горах, равнинах – вся Божья страна,
Земли все, вся Земля. В ней – Голгофа видна,
И – начало пути – на вся веки и на
Гефсиманскую полночь.
Егда́ низринулся, чрево его
Разселось и выпало всё из него.
Близ ветел колючих, над жухлой травой
Качаться ему и трясти головой,
Но слову не биться в гортани ущербной,
Захлёстнутой хлёсткой верёвкой как вербой.
Где земле, горшечник, где короб монетный?
Всё тьма поглотила и смрад послесмертный,
Когда бы не Пасха, явленье Среды
Наполнило Мир теми, кто из воды,
В чешуях и зубьях, голодные, злые
Со дна поднимались, для света чужие,
Подобно его иглоперстым ладоням,
Уже не горстями, но лапами, в гоне
Все тридцать скребущих поверхность монет
Серебряных, чтоб обозначился след
В долину, что названа Акелдама,
Где смерть принимает входящих сама.
Багровою ртутью горит суходол
Для тех, кто изменой кошель приобрёл,
Для тех, кто лобзаньем предаст Господина –
И древо дрожит – и скрипит крестовина.
В кровавой земле за долиной Гинном,
Ждёт глина подземная – странников дом.
Не та, из которой Адам сотворён,
Скудельный замес для конечных времён.
Его обожгут только вольные страсти,
В огне сочетая разъятые части.
И цельное тело воскреснуть готово,
И полнится ниша для света и Слова.
Пуста корвана́. Возвративший монеты
Невинною кровью измучен, как светом.
Душой злоречивый, в жестокой петле –
Висит над землёю, ненужный земле.
А кто ею принят и в ней умирает,
Для будущей жизни, как Бог, воскресает.
Сон есть паденье вовнутрь себя,
Себя самого.
Притча о том, как талант истребя,
Нищего
Облик пребудет вовек на тебе,
То есть ты
Дар закопал в яме-судьбе
Под кусты.
Куст не горит, если золото под
Ним.
Луч ускользает, таков исход –
Дым.
Мера таланту дана не песком,
Не
Добрым хозяином, и не пешком –
Дней.
Передо мною его возврат:
Твой приговор.
– Где мой талант? Раб, а не брат.
Неслух, вор!
Кто преумножит, возьмёт ещё
У того
Кто потерял, этот расчёт
Строг,
Но справедлив: возрастать одним,
Кто в трудах
(Мы увеличим свой скарб, продлим
Труд и страх),
И упадать в вечную тьму,
На дно,
Тому, кто хранит только то, что ему
Дано.
– Бесплодная, почто в коре твоей сухой
Нет влаги для продленья жизни,
И листья ссохлись, не польстясь весной,
И смертью кажется ветвей нагой покой,
И корни кривятся в немыя укоризне?
– Как будто бы всё сну посвящено,
И гнётся ствол, что старческие плечи.
Без веры только прошлое одно
В мир раскрывается со скрипом как окно,
А будущее встретить нечем.
Весна придёт цветеньем полноты,
Но я её свидетелем не буду.
Я не смогу, когда коснёшься Ты
Моих ветвей, в ответ свои листы,
Как душу, протянуть навстречу чуду.
– Тянуть корням сквозь жар живой воды,
Чтоб листья напоить хотя б немного.
Но впредь уже не принесут плоды,
(Забыт Эдемский и Земной сады)
Те, кто себя не сберегал для Бога.
Доходя к своему окну один,
Вспоминая строки далёких эдд,
Я сосульку вижу в разрезе льдин,
А в её сердцевине – свет.
Это снежной бабы костёл во дворе
Воздвигает детство до ноты Ля.
Это скрип заходящих в себя дверей
Над одетой в себя земля.
Для чего Ты удвоил меня, Господь?
Отлучив луч речи от ласки двух?
Где играют дети – в победе плоть,
Где рыдают их – побеждает дух.
Боже, Боже, возвах из той глубины,
Где народы и страны сплелись в ком,
Я ослеп на врагов. Что ж горечь вины
Рвёт и рвёт мне горло чужим куском?
Из домов мы уходим с печалью на сердце,
Оставляя открытыми фортки и дверцы,
Что за зверь нас швырнул без огня и приклона,
Как из жаркого чрева на холод Иону?
По дорогам, проулкам, камням и суглинку
Мы бредём, вспоминая очаг под сурдинку,
За спиной остаются слова кочевые,
Злые лежбища, тюки, одёжки пустые.
Люльки длится качанье, дитятка спросонку
Плачет, мамку зовёт, теребит распашонку,
А пустые палаты ему отвечают:
Мамка с папкой по чистому полю блукают,
Мать пред ямой стоит на пороге порога,
Папа просит коврижку у дальнего Бога,
А старик и старуха сидят у корыта,
Взоры их, словно днище, безумьем омыты.
***
Как живётся, плотник-кузнечик,
Властелин травяных колец?
Собирай в свой серебряный глечик
Рассыпающийся бубенец.
А как станет в приполье зимно,
Я тебя подменю, дружок,
Пропою золотые гимны
В деревянный худой рожок.
Так и будем сновать по свету,
Не меняя своих имен.
Там, где длится Господне Лето,
Нам дается одна лишь мета:
Песни петь до конца времен.
Я не умру в Венеции, родная,
На площади Сан-Марка утоплюсь
не я, и в голубой, прозрачной
и плещущей толпе не захлебнусь,
Где голубей клубится хор невзрачный.
Италии щебечущая речь
и плавные напевы гондольера,
и облака, как сброшенная с плеч
кудрявая накидка Примаверы,
И Навсикая берегом идет.
Зачем душа поверила словам?
Зачем в словах есть косточки и мякоть?
Зачем, Венеция, по вянущим волнам,
Качаются арбузовые корки
И нищие вздыхают по задворкам?
Мне хочется и говорить, и плакать,
И как Флоренции изгнанник и провидец
Слагать стихи со звездами в конце,
А если ад сужается кругами,
Мне хочется не как Виргилий-витязь
проснувшийся со светом на лице
дитя узреть; но, ощущая пламень,
следить как плавятся иголки на венце.
Неуёмные, летучие,
Золотые облака
Неподвижные по случаю,
Дело к лучшему пока.
Над полями густо-рыжими,
Над прозрачною, рябой
Я и сам когда-то сиживал
Жизнью пахнущей водой.
А теперь на сгибе времени
Лишь бумажная труха:
За случившееся ль премия,
Для гаданья ль потроха?
По-над снегом жмутся голые
Городишки-дерева,
Пудрою скрыпучей головы
Припорошены сперва.
А потом пойдёт губерния
Долгим воздухом строчить,
Буквицы черны сквозь тернии,
Словно поздние грачи.
Движется, течёт, кудрявится,
Просыпается, скворчит
То, что только к смерти явится,
Не растает, не простит.
Д.Х. Лоуренс
Кипарисы
Тосканские кипарисы,
Что же это такое ?
Окутанные подобьем дум,
Тьма которых мертвит язык.
Тосканские кипарисы,
Или это великая тайна,
Или наши слова не добры?
Нераскрытая тайна,
С гибелью расы и речи ушедшая, и тем не менее
Монументально скрытая под вашей тьмой,
Тосканские кипарисы.
О, как я восхищён вашей верностью,
Тёмные кипарисы !
Не в этом ли тайна длинноносых этрусков?
Длинноносых, чуткошагающнх, с неуловимой улыбкой этрусков,
Сотворивших столь мало шума вне кипарисовых рощ?
Среди трепещущих, ростом - с огонь - кипарисов,
Своей протяженностью колеблющих темноту
Этрусских сумерек, трепетные мужи Этрурии древней:
Прикрытые лишь причудливой обувью длинной,
С коварной полу-улыбкой сокрытости, хладным
Спокойствием африканского духа идущие
По своим забытым делам.
Какие ж у вас дела?
Несть, мертвы языки и слова пусты как пусты стручки,
Обронившие свой гул, замолчавшие вслед за эхом
Этрусского слога,
Звучного в разговорах.
Всё чаще я наблюдаю вашу тёмную сосредоточеннеть,
Тосканские кипарисы,
На одной древней думе.
На одной извечной изящной думе, пока вы ещё здесь,
Этрусские кипарисы.
Сумеречные, в изящной думе о сути гибкости, мерцающие люди
Этрурии,
Это вас Рим назвал порочными.
Порочные, тёмные кипарисы.
Порочные, уступчивые, мыслящие нежно-колеблемые столбы
тёмного пламени.
Неприступные для смерти, смертная раса
Укрылась под вашей сенью.
Были ль они порочными, гибкие мягко-шагающие
Этрурии мужи длинноносые?
Или путь их уклончив и необычен, тёмен как кипарисы под
ветром?
Ныне нет их, и нет их пороков,
Вот и всё, что осталось:
Тенистая мономания нескольких кипарисов
И могилы.
Улыбка, неуловимая улыбка этрусская
Таится в могилах,
Этрусские кипарисы.
Дольше всех смеётся последний.
Несть, и Леонардо не смог чистоту их улыбок донесть.
Что же мне делать, чтоб возвернутъ
Их, орхидеям подобных, неповторимых,
Злом наречённых этрусков?
Что же касается зла,
То это - свидетельство Рима, которое я,
Слегка утомлённый романскими добродетелями,
Вряд ли способен снести.
О, мои знания, в пыль, куда мы погрузили
Умолкшие расы со всем их презреньем,
Мы погрузили столь много от хрупкого чуда жизни.
Здесь, в глубине,
Где ладаном пахнет и миро сочится,
Тень кипариса,
Благоуханье увядших судеб человечьих.
Как говорится, достойные выстоят, но
Я заклинаю вас, духи разлуки:
Тех, кто не выдержал, мрак расставанья,
Назад возверните - к смыслу их жизни,
Который они унесли с собой,
И нерушимо укутали в нежность своих кипарисов,
Этрусских кипарисов.
Зло, что же такое - зло?
В мире одно лишь зло, жизнь отрицать
Как Рим отринул Этрурию
А механическая Америка - Монтесумы безмолвие.
Что любовник в ночи
Приходит когда час,
Вступает рассветный свет
Могу ли я, или нет;
Мужчины приходят, мужчины идут;
Всё заключает Господь.
Знамёна сжимают свод
Поступь людей-солдат,
Кони в броне ржут
Там, где широкий бой
В тесном ущелье был:
Всё заключает Господь.
Перед глазами дом
Что из детства стоит
Весь то в руинах, пустой,
Внезапно весь освещён
От дверей до трубы:
Всё заключает Господь.
Дик всё со мной был Джек;
Наподобье тропы,
Какую мужчины прошли
Не стони, моя плоть
Но воспевай:
Всё заключает Господь
То угловата, то подробна,
Как ты горчишь в сухой груди.
Сырому воздуху подобна,
Ковыль с полынью посреди.
Какого воздуха приметы
Рубцы оставили на мне?
Дитя прозрения и света,
Лебяжье слово на огне.
Наверно, мне и нот не хватит,
И флейта, видно, промолчит,
Когда меня огонь обхватит,
Кора на ранах затрещит.
Но дай ещё хотя б мгновенье,
Чтобы впитать тебя до дна
Во взгляд, ладонь, сердцебиенье,
Замолкшее на взлёте дня.
Авсоний говорил,
Слагая каталоги,
Что Бог един, не боги,
Все к благу сотворил.
Вал односложных слов,
И гул имен различных
Для памяти отличный
И повод, и улов.
Закат имперских дней,
Наперечет все звуки,
Морфемы-виадуки
Над площадью корней.
Когда умолкла речь
И в римских переулках
Стал слышен топот гулкий
И звон меча о меч,
Когда распался свет,
И город мира вымер,
В огне, распаде, дыме
Не выживет поэт.
Друзей, учителей
Лишь перечень фамилий;
Плывущий среди лилий
Корабль до наших дней.
Авсоний - древнеримский поэт IV века. Христианин. В своих стихах описывал и перечислял приметы окружающего мира - времени конца Империи. Видимо, его поэтическая интуиция взывала к составлению каталогов: хоть таким образом сохранить имена родственниов, одноклассников, учителей бурдигальской гимназии, названия городов и рек. Издан в "Литературных памятниках" в блестящих переводах ак. М. Гаспарова.
Путешествие по воде II
Стремнина, череда островов,
Камень, покрытый лесом,
Базальтовый мур, под собственным весом
Расслоившийся среди рек и ветров.
Здесь бы и жить, ловить рыбу,
Ходить на моторке, кормить чаек,
Мимо плывущий паром встречая,
Думать о том, что и мы могли бы
С нашего острова с женой перебраться
На материк, где твёрже почва,
А здесь только раз в месяц почта
И не с кем, кроме травы, общаться.
Хотя по ночам маяк мигает,
Ухнет филин, со сна, должно быть,
Со лба стирая сажу и копоть,
Сидим у костра, у мира с края.
И что нам чужая жизнь двойная,
Где нет тишины, воды, листьев,
Чайка над нами с утра зависнет,
Небо, что колыбель, качая.
Доброволец
Мы воевали за Россию,
Но оказались не при чём.
Над нами – звёзды голубые,
И белый саван за плечом.
Горит фонарь, темна аллея,
И не о чём я не жалею,
Я видел смерть, я знал любовь.
Пора и мне в края иные,
Но где же ты, моя Россия?
– Я всюду там, где льётся кровь.
Снег в сухие морозы
Светлым ветром несом,
Словно отрока слёзы,
Серебрист, невесом.
На заутрени тихо.
Как поленья в печи,
Согревай меня ты хоть,
Тёплый лепет свечи.
Лики строги, и всё же
Я прощенья молю.
Мал, нелеп, неухожен,
Жизнь листаю свою.
Это – капельки соли,
Это воск, это прах.
Я виновен на воле,
Как убийца в цепях.
Но в прощенье сгорает
Всё, что мучит и жжёт.
За оконцем, играя,
Голубица поёт.
Дочери
Нашей авы нет, малыш:
под землею спит!
Шерсть ее в кулечке лишь
Скомкана лежит.
Только миска для воды,
а воды-то нет:
смерти черные следы,
белой боли след.
Знаешь, сколько с нею я,
Словно пес, бродил?
В поисках жилья-бытья
Десять лет кутил.
Десять лет текла вода
Под крышею одной,
Протекла, да в неводах
Рыбки ни одной.
Десять лет она со мной:
Да из дома в дом.
Вот теперь построил свой –
Нету авы в нем.
То ли в птицах суть ее,
то ль в траве вокруг,
Теплой плоти бытие,
Добрых глаз испуг.
То ль в прозрачных облаках,
Под снегом цветах,
То ль в протянутых ветвях
к Солнцу в небесах.
Говорят, что смерти нет,
Что бессмертны мы,
Ну, а эти десять лет
Конуры да сумы.
Кто расплатится за все,
Смерть исторгнет вон? –
Аву в жертву принесет
Мировой закон?
Раны к лету заживут,
Авы мимо побегут,
Начинается весна,
Под землей она.
1
Ботичелли. Проникновения
Как Венера из ушкá моллюска
В одежде волос своих
Золотисто-призрачных, накидке сродни,
Мир рождается в любые прозрачные дни,
Пока по лугу бежит трясогузка,
А голос филина тих.
И так трепетны ласки прикосновенья,
Осязанья, ощущенья её лица,
Что вода становится колыбелью себе самой,
И отблески красоты легче, чем звук сквозной,
Завершают проникновение
В область, куда не доходят сердца.
3
Брейгель. Смерть
Чем ближе смерть, тем сладостней любить
И кровь мешать с напевом соловьиным.
По кущам можжевеловым бродить
За голубикой длинной.
В полях Элизии, в просодии чужой,
Где плач сирен – почти что детский лепет,
Касался он Омелии рукой.
А ветер лилии колеблет.
Там мать-и-мачеха, медянка, малахит,
Там Золушка в пещере, там не знают,
Что прошлое само в себе болит,
И медленно, что сердце, умирает.
А если ты столкнёшься с ним порой,
Взглянув на небо, полное луною,
То камень, рассыпаясь под пятой,
Сорвётся вниз и станет вновь тобою.
4
Апостолы. Эль Греко
Тосканской зыбкости верблюжья
колыбель,
Растаивающая прядь.
Чем ближе смерть, прозрачнее
свирель,
Жирнее почвы пядь.
И эти кипарисы, и гора,
и удлиненный жест
Армады среди моря, и жара:
овечьих мест
Средь одуванчиков, левкоя, резеды,
Среди сгорающих олив.
Губам потрескавшимся б
горсточку воды.
Свод ночью так высок
(чуть вздрогнет под рукой)
и молчалив
Взять, уехать бы в никуда,
Где холмы и реки составляют одну линию,
Где слово «вода» и есть вода
Глубокая, синяя.
Там деревья дольше живут, чем мы,
А трава выше бегущей собаки,
И не хватит белка, белил, сурьмы,
Чтоб замазать перепады, где взлёты и буераки.
Дорогие озёра, стойбища сна!
Со́сны, лёгкие, как птенцы
цапли, вспыхивающей, что блесна.
Золотых колосьев венцы.
Старой мельницы круговорот,
Ряска двигающихся болот,
В глубине сырой поворот,
Взмах, прощающий от ворот.
Что ж, прощай и ты, человечий костяк,
Привечай нас, сырой песок.
Дом для тёплой жилки – висок,
Гроб, где крови поток обмяк.
Он начинает набирать высоту,
Когда
Бортмеханик отпустит лопасть,
И вода
В желтой луже ряскою на ветру
Задрожит, и пойдет хлопать,
А потом верещать, а затем визжать,
Намекая,
Что пора уже ввысь, туда, где слеза
Замерзает
На прозрачных колосьях, которые сжать
Может острым серпом звезда.
Там, вверху, ложится он на крыло,
Зазирая,
Вниз на лес, холмы, озера, суземный луг,
С края
Обрамленный мелким кустарником, как стекло,
Отражающим штурмовик и небесный круг.
Он летит сквозь сентябрьский злой туман,
А внизу
Остается прошлого керосиновая дорожка.
Он грозу
Прободает, что ворота башни последней таран,
И на верхней ноте захлебывается немножко.
Видит он сквозь морось вдали сады, Китеж-град,
Ограды,
Золотою вязью прикрывшие утлый вход
В Эльдорадо:
Все места для счастья, вечной любви, трудов, наград.
Но другую цель призирает в кабине пилот.
Там, средь скирд и стогов – взлетная полоса:
Летуны,
Встречным курсом несущие смерть и страх,
Валуны,
Обозначившие границы для взлета, вокруг – леса:
Влажный муромский рай для вестфальских птах.
А вокруг трассирующих нитей узор,
Серебристых
Злых зверьков, нацеленных прямо в грудь,
Голосисто
И задорно ревет пропеллер, но штурмана взор
Устремлен к земле, и он видит последний путь.
По дороге, встающей вдруг на дыбы,
Окаймленной
Деревами, деревнями, руинами городов, крестами погостов,
Словно с гона,
Поднимаются, встрепенувшись, отряхивая капли воды
С перьев, прозрачные, вне веса и роста
И минуя машину и человека, устремляющихся в пике,
Перелетными
Стаями, мимо, не глядя на его уменьшающийся силуэт,
Беззаботные
Души взорванных, убиенных, засыпанных злой землей, налегке
Сквозь препоны и гущу сфер, туда, где свет,
Устремляются, пока он все ниже и ближе к врагу,
И в нем
За секунду до остановки перетрудившегося мотора
Целиком
Открываются будущее его и отечества. И на том берегу
Есть небесная заводь, недоступная рухнувшему в небытие взору.
Памяти Владимира Рыженко
1
Если сумрака слезу
Искупила соль морская…
Поль Валери. «Зримое».
Горчичная струя,
Лазоревое море.
Чернеют якоря
На охряном призоре.
Свобода и простор
Им без цепей и рыбы.
Душевный разговор
Между собой вести бы.
Оставить связь с людьми,
Без лоцмана и сбруи
Уставшими грудьми
Не биться в плоть земную.
Двойной их профиль слит
На берегу пустынном.
И чайка голосит,
Как мать над мёртвым сыном.
6. 08. 2001. Евпатория
2
Рыба-Смерть
Когда не станет никого:
Ни друга, ни врага,
Лишь моря тяжкого ломоть
Да злые берега.
Со дна пучины моровой
Поднимется, едва
Поверхность не прогнув собой,
В сто жабер голова.
Уступчатая, как утёс,
В расщелинах, зубцах,
По скатам – мох, моллюски, плёс,
Ил и песок в усах.
А вместо глаз – огромный зев,
Горящее жерло.
Шипенье, смрад, безумье, гнев,
Кипящее стекло.
И рёв раздастся над водой,
Над сушею чумной.
И мир покроется волной,
Глухонемою мглой.
10. 08. 2001. Евпатория
3
***
Восемь месяцев прошло,
Пыль с могилы унесло,
Чёрным ветром обернулось
Бесконечное число.
Твой убивец по земле
С алой лентой на челе
Ходит, ищет новой жертвы
С топором в двойной петле.
Ты, смиренный и простой,
В полутени неземной
Усмехнёшься, обернешься,
Не останешься со мной.
В храме свечку затеплю,
Пиво с водкой пригублю,
Крестным знаменьем прощаясь
С тем, кого ещё люблю.
Свет на розовом кусте,
Капли слёз на бересте.
Может, встретимся с тобою
На заоблачной версте.
14.04.02
4
Это перекличка
Двух судеб.
Памяти отмычка,
Чёрствый хлеб.
Нет тебя со мною.
Что, сверчок, поёшь?
Арфой золотою
Сердца не тревожь.
По песку зыбучему
Затерялся след.
Только тень горючая
Сохраняет свет.
И морскою, острою
Плещется струёй.
На небесном острове
Лёгкий, молодой…
5.08. 2001. Евпатория
5
Новый Садко
С моря дует ветер,
Кипарис пылает,
никнет туя.
Все, кого я встретил,
Умирают вскоре.
Я Тебя взыскую,
Победивший горе.
Тех, кого Ты отметил,
Встречу на дне моря.
Там, в надёжном склепе,
Свет небес не слепит.
Рыбка плыла еле,
Её съела чайка.
Детка, в колыбели
Куклу покачай-ка.
10.08. 2001. Евпатория
6
Дрожанье стрекозы
Над просекой лесной,
Звенящие часы,
Небесные весы,
Обеденный покой.
А здесь шумит прибой
С чугунною волной
И краб, как домовой,
Клешнёй грохочет,
И взвешены уже
И рыба на барже,
И крошки на ноже,
И до́лги на душе…
Зачем же ты хохочешь,
Стрекозонька-голуба?
Раскрой прозрачный зонт.
Разрежет горизонт
Как бритва душегуба.
25.07. 2001. Евпатория
7
Путешествие в Новгород
На воздушном КамАЗе и –
В тридевятое царство.
По Европе и Азии,
И дорожным мытарствам.
А в селеньях заоблачных
Жизнь да сладкое пиво,
Снедь на пихтовых полочках,
Сухари – вся пожива.
Море плещется вечное,
Сада стройное здание,
Остановка конечная
Не имеет названия.
Переход через линию,
Выдох воздуха пресного
В бесконечные синие
Вертограды небесные.
Это всё, что останется
И в раю упокоится.
В ожидании поезда
Покемарим на станции.
День закончился. Выжили.
Ночь светла в Малой Вишере.
23. 08. 2001. М.
Диптих
I
Тут всё та же картина
И тот же пейзаж,
Мартиролог рутинный,
Заточи карандаш!
Список всех убиенных:
Старых, юных, любых.
И пустых, и бесценных:
Отпуст выровнял их.
И пропели монахи
О святых упокой,
Положили в рубахе:
Свежей, чистой, льняной.
Лес шумит заоконный.
Ель, берёза, сосняк.
Нынче отпуск законный:
Пей, гуляй, молодняк!
В той же самой дубраве,
Под беседкою той:
И в проклятье, и в славе
И палач, и святой.
Взгорье, луг, перелесок,
Дым Отечества слеп,
Память – только довесок
Из костей и судеб.
Только камень трипутья,
Смерть с косой травяной
Мир открывшейся сути
Заслоняет собой.
II
«Над Сербией смилуйся, Боже».
А.С. Пушкин. Песни западных славян.
И отпадает мишура,
И тяжесть света,
Когда выходишь со двора
В начале лета,
И соловьиный перелив,
Стаккато, форте:
Преображающий мотив
Его эскорта,
Разлапистая чешуя
Лип, сосен, елей,
И вдруг у самого плетня
Тень асфоделий.
Их лепестки перенесли,
Что белый саван,
С балканской выжженной земли
На Север, в гавань,
Где тот, кто Сербию воспел,
Обрёл стоянку
В родной земле родной предел –
Пути изнанку.
Когда лицейская полынь
Блеснёт средь лилий,
В своём Отечестве отринь
Пути эриний,
Здесь в небе спаренным крылом
Журавль чертит
Фундамент, крышу, отчий дом –
Замену смерти,
И полным оком лес глядит:
Туман в низину
Сползти с пригорка норовит
Сутуля спину,
И путник, прежде, чем нырнуть
В его теченье,
Помедлит, выверяя путь
Средь запустенья,
И обернётся уходя,
Взмахнёт рукою,
Всё тот же разговор ведя
С самим собою.
В потоке речи он достиг
Дна и жемчужин,
И собственной земли язык
Ему не нужен.
В себе одном он видит цель,
Ей только верен.
Но слова праведный кошель
Был им утерян.
7.07 – 11.07. 1999, Пушкинские горы
***
Если ты появляешься ночью такой
Полувлажною, полуслепой,
Вся из воздуха соткана, в белой фате,
Повторив очертания те,
Что ласкал и оплакивал нежно тому
Лет пятнадцать в чужом, непригодном дому.
Что ж, и в нашем саду расцветёт в январе
Куст прозрачной сирени на дивной горе,
Лепестки отпуская до дивной реки,
Над которой парят до сих пор мотыльки.
Их увидишь, когда омывает глаза
Золотистого неба слеза.
Реквием королю для
альта и струнных
Альт говорит:
Но музыка есть только ремесло
Усилья воли мастера, не схема,
Но точная картина мирозданья,
Модель существованья человека…
Хиндемит говорит:
Так тему повело
и вывело, и получилось – тема
и цель моя, и путь мой,
и заданье:
составить нот и звуков картотеку…
Звук говорит:
Пока в пространстве
не было меня,
лишь пустоты бездумное молчанье,
я в недрах звезд
как вспышка, созревал,
готовясь дом грядущий заселить…
Томас Манн говорит:
из темноты выходит,
чтоб сменять
и подменять свободное
звучанье
дагерротипом, тенью…
полый зал
готов к премьере Фауста
принять,
но музыкант из ямы оркестровой
не видит неба и музы́ки новой.
P. S. Да и на сцене новый дирижер
не оживит планет и неба хор.
***
Теперь ему казалось: не умрет.
Но стиснутое в черепной коробке
сознание его, подобно пробке,
готово было вырваться, и вот
в кудрявом небе, вопреки его
и ближних опыту вдруг замелькали тени
(сестра пригладит простынь на коленях,
не зная о виденьи ничего),
что значит этот петушиный пир?
роение невиданых созданий, –
наличие сознанья в мирозданьи,
или тот самый параллельный мир?
А может, ангелы, но если Бога нет,
иль далеко Он, кто тогда их создал?
а может, ими заселили звезды,
и вот теперь пришел с небес ответ?
И вот теперь, как морячок-сосед
из терапии заглянет случайно,
они наведались и раскрывают тайну...
Меж тем, как в небе разгорался свет,
он осознал, что плоховато жил,
ругал жену, друзей, детей бывало,
он ощутил в душе подобье жала,
которым жалил и ужален был.
"А что теперь? – донесся до него
знакомый голос. – Видимо, отходит",
"Так и хоронят"; при такой погоде
нельзя увидеть в небе ничего.
Но он же видит эту красоту,
и вместо боли радость и прощенье
он ощутил в себе, и за мгновенье
до этого застыл как на весу
себя теряя, капля на листе
висит, пока ее за основанье
скрепляют притяженье и желанье
висеть в своей закрытой чистоте.
Но лишь лучи, как ножницы, ее
вдруг перережут пуповину, сразу
вниз опрокинувшись, она в иную фазу
перетекает.
"Это бытие –
подумал он, – на этот раз
его оставили, но лист уже забрали,
возможно, он в полете, как в забрале
с коня летящий рыцарь, и сейчас
или умрет он от потери крови,
или над ним склонится и спасет
Та, за которую сражался он. Исход
его судьбы зависит от любови".
Пока он думал так, медаппарат,
что немцы подарили отделенью,
был отключен по высшему веленью
начальства.
"Я, конечно, виноват, -
решил больной, – но мной руководят
ни доброхот из призрачной Европы,
ни завотделом, ни сестры заботы,
а Тот, чей я не ведал смысл и взгляд
не ощущал, и только потому,
что умер я, а может, умираю,
теперь о Нем я ведаю, и знаю,
что, как не странно, все же не умру".
"... и с этой мыслью он открыл глаза", –
я прочитал в истории болезни,
как вдруг меня прервал на этом месте
вошедший сменщик. За окном звезда
уже взошла в указанное место.
Стоял мороз. Я вышел из ворот.
"Он выжил или умер? – кто поймет" –
Подумал я. Но вот что интересно:
Действительно, я тоже увидал
Какое-то движенье, мельтешенье
И странный свет, который подсказал
Случайный пациент из отделенья
Реанимации.
Так вот, как выживать
Приходится средь ангелов и снега,
Звезда, горящая трекратно, как омега,
Прощально вспыхнула и стала угасать.
Как будто я застыл внутри строки
той недочитанной истории болезни,
посередине временной реки
в Отечестве чужом, на полпути
от слов: "Умри" до возгласа: "Воскресни".