Спадают годы, как монеты,
что серебрятся призрачным ребром,
и предо мною явно нету,
чтоб оземь пала хоть одна орлом…
Всего дороже мне монета,
Донбассом называется она,
страна дымов на свете этом
была когда-то мной обретена.
И эту ценную монету
не променяю я на рай земной,
как детства моего примету,
храню я в сердце этот мир степной.
И чтобы ни было, я верю,
что не обидит Бог Донбасс добром,
и упадёт, по крайней мере,
его монета золотым орлом.
Я отмахал все пятьдесят
на всяких непростых работах
и, по словам моих ребят,
пенсионерствую в заботах…
Смотрю, как крутится жена
под гнётом клятых магазинов,
ведь как-никак она должна
тянуть «семейную резину»…
И часто на исходе дня
приходит мысль, что будет лучше,
коронавирус коль меня
сожрёт, как глупую галушку.
Люди, звісно, як завжди, не вічні
і не знають у дні новорічні,
що чекає на них навіть нині,
не в майбутній задимленій днині.
В круторогому наче тумані,
живемо ми щоденно в обмані,
більше нас знає яблуні гілка
чи годинника збуджена стрілка.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Та у дні чарівні новорічні
все ж плекаємо мрії одвічні…
Не набити щоб ще одну гулю,
у кишені тримаємо дулю.
Тревожно стрелка на часах
дрожит как будто лист осины.
Пронзил, наверно, стрелку страх,
поскольку путь её единый.
Назад, ни в сторону – никак,
вперёд – одно лишь направленье,
и день, и ночь идти вот так,
и в этом смысл её движенья.
А страх развеется в пути,
хоть путь и будет своенравный,
и надо ей вперёд идти,
покуда механизм исправный.
Пора осіння верх бере:
вдягає жовто-бурий одяг
і роздає квитки на потяг,
мов у святкове кабаре.
І тепловоз уже димить,
злегенька сіпає вагони.
Береза лист на землю ронить
у цю багряно-жовту мить.
Палає клен, як семафор.
Я проводжаю файний потяг…
За українську осінь потім
піду молитися в собор.
На
фоне утренней зари
плывут агатовые крылья –
то птица чёрная парит,
как ночь над лучезарной былью.
Не изменилось в вышине
и, может, даже в стратосфере,
но что-то дрогнуло во мне,
оставив тень, по крайней мере.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я растревожен чернотой,
но не понять мне божьих правил…
и, вместо точки с запятой,
я многоточие поставил.
Ніколи снайпером не був,
бо не було у цім потреби,
я жив тоді в таку добу,
коли мінялися портрети.
Але змінилися часи,
як в космосі протуберанці,
фасад змінили для краси,
при владі знов самі засранці.
Отож жалію я тепер,
що я не снайпер на сьогодні:
хоч одного б із них попер,
куди не ходять раки жодні.
Я по соседству жил с заводом.
И дым из домны на Донбасс
шёл напрямик над огородом,
врезаясь в мой ребячий глаз…
Теперь уж нет того завода,
и дым не стелется в полях…
Я позабыл, с какого года
в людей вселился божий страх.
Но я всё жду, что ночью тёмной
повеет синеблузый дым
и загудит, как прежде, домна,
когда я жил там молодым.
Сижу я, жизненно прибитый.
А за спиною – чехарда…
И слышу, голосом трембиты
зовёт меня Сковорода.
Мудрец в дорогу приглашает,
в широкий, неоглядный мир
и громогласно вопрошает –
хочу ли свой найти надир.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Найду надир, собрат Григорий!
Вокруг крутые берега,
но я взорвусь, наверно, вскоре –
подамся к чёрту на рога.
Ведём с соседом разговоры
о прозе жизненных невзгод,
что уродились помидоры,
а огурцы… который год…
Но как-то я за ложкой соли
зашёл к нему, а был обед,
и я увидел поневоле,
что ест сегодня мой сосед.
Таким изысканным обедом
был удивлён, и сам не рад,
что понял я – живу с соседом
с другого бока баррикад.
Скажите откровенно, россияне,
неужто мы совсем сошли с ума,
наелись, может быть, какой-то дряни
и говорим под действием дерьма?
Ну, пусть талдычат что-то наши Презы,
опившись будто браги натощак,
угробить им людей, как было прежде,
по существу для них такой пустяк.
Присуще им подобное по рангу,
такое было некогда и встарь,
им в штате бы иметь старушку Вангу,
какую знал товарищ Секретарь.
Так вот, драгие наши россияне,
давайте мыслить трезво на все сто,
не будем ждать, покуда что-то грянет,
не слушая ни Запад, ни Восток.
Над городом кружится самолёт,
вот-вот как будто кто-то будет прыгать.
И в голову не всякому взбредёт,
что это развлекаются барыги.
Давно аэропорт наш на мели,
и потому гуляет шушваль в небе…
А пенсию опять не принесли,
и не на что купить мне даже хлеба…
Сверкает серебристый самолёт.
Гляжу, гляжу, – и чешутся уж руки.
И я кричу железной птице в лёт,
как выстрелом ударил, слово суки.
Пенсионер - печальное явленье,
как пьяница, калека, инвалид:
не даст ему в хворобах исцеленье
и даже добрый доктор Айболит.
Его терзают всякие болезни -
к нему крадётся "старая" тайком,
и путь его идёт по миру лезвий,
шагать где невозможно босиком...
А нынче новый сорт пенсионера
встречается который год подряд:
престранная у каждого манера -
блуждающий, как у ищейки, взгляд.
Что ищет он в своей стране убогой,
чем озабочен взгляд его немой?
Судить его не буду очень строго -
он занят стеклотарою пустой.
От запада он бродит до востока,
блуждая взглядом по земле родной.
Теперь большой он в этом деле дока:
работа есть, и нету проходной -
забыл он все болезни до одной...
Жизнь зарождается в мерзости,
люди толкуют – в любви
и добавляют для верности
робкие мысли свои.
Но не из будничной лености
каверзный зреет вопрос:
как вырастает из тленности
нежная женственность роз?
Она коварна и хитра,
Судьба, злодейка в своём роде.
Вам улыбается с утра,
но к вечеру не помнит вроде.
И потому с Судьбой дружить
наверняка небезопасно,
хоть нелегко всю жизнь прожить
изгоем в сутолоке разной.
А посему скажу я так:
пускай манит на окоёме
Судьбины золотой маяк,
взмахни рукой и… будь на стрёме.
Мне столько боли было в детстве…
Я боль познал тогда сполна.
Она досталась по наследству,
что отписала мне война.
Наследство это не дремало
и о себе давало знать,
морило голодом, бывало, –
об этом больно вспоминать…
Но я привычен к этой боли.
А как для нынешних детей
все выкрутасы нашей доли
и государственных затей?
Я ненавижу магазин,
а продуктовый особливо,
стою я в нём, как хунвейбин,
мальчишка вроде бы сопливый.
Как будто я пришёл в музей,
куда открыта всем дорога,
теперь торчу, как ротозей,
хоть можно кое-что потрогать.
Глазами взял бы то, и то,
и третье, может быть, в придачу,
играю словно бы в лото
и не надеюсь на удачу.
Сжимая жалкую деньгу,
дрожу от злости, как осина,
глазеть я больше не могу,
спешу уйти из магазина.
Ще навкруги сніги, сніги,
річки стискають береги,
та видно, начебто здаля,
як прокидається земля.
Цвірінь-цвірінькають оці
завжди вертливі горобці,
сріблясто-сині бурульки
під дахом плачуть залюбки.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я сну вже волю не даю,
бо думку думаю свою,
щоб до землі раніше встать
і з добрим ранком привітать.
Рука не тягнеться до чуда,
до чудодійного письма,
в душі, неначебто заблуда,
вже поселилася зима.
Думки, буває, колобродять
у посивілій голові,
вони у мене десь насподі
самі, як кажуть, по собі.
Отак міркуючи, раптово
на думці сам себе ловлю:
але в цю мить віршую знову,
немов старий танцюю блюз.
…И новый день приходит снова,
и вновь тебя я вижу рядом:
ещё не сказано ни слова,
но мы друг друга ищем взглядом.
Как ночь желанных сновидений,
промчалась звёздная минута,
и золотой, лучистый Гений
благословляет наше утро.
Сначала вы казались строгой…
но лился свет из ваших глаз.
А я топтался у порога,
придя, как в школу в первый класс.
В окне закат горел лучами,
как ваших губ крутой излом,
и мне подумалось случайно –
я где-то видел вас в былом…
О женщин трепетная строгость!
В тебе невольно говорит
и растревоженная робость,
и нежность утренней зари.
Тобой так трудно причаститься,
но ты прекрасна и добра.
Ты словно солнечная птица,
что манит строгостью крыла.
Люблю з дитинства мiй Донбас,
бо там живе моє коріння.
Тепер я чую раз у раз
про нього кволе голосіння.
Ховають начебто його
у гробове оте склепіння,
де не горітиме вогонь
тепла і світла воскресіння.
Та незважаючи нв час,
коли волають навіжені,
постане знову мій Донбас,
відноаиться, мов птиця фенікс.
Под синеблузым небосводом
как будто не было меня,
я словно солнце год за годом
не видел в зареве огня.
Крутой закат пылал за склоном
и волчий предвещал билет,
но я донбасским эшелоном
умчался вдаль – простыл мой след.
…И всё на свете, как и было:
весну деревья зеленят,
жар-птица осень не остыла –
как будто не было меня.
Дрожащим пламенем в ночи
свеча печально догорает…
а сердце хрупкое стучит,
как будто тихо замирает.
Сгорают мысли и мечты,
как много их, и все напрасны…
они средь будней маеты
прошли по жизни нитью красной.
Гори, мой тайный огонёк,
гори… сгорай не так уж быстро:
тебе, наверно, невдомёк –
с тобой уходят жизни искры…
Угасают глаза, угасают
у подруги моей дорогой…
как усталые зори мерцают
пред ночною безлунною тьмой.
Как печально глядеть и тревожно
мне порою на эти глаза,
но зажечь их уже невозможно –
повторить всё былое нельзя.
Впрочем, что уж глаза дорогие –
и в моих огонёчек потух:
ведь глаза, несомненно, другие
у мужчины, пока он «петух»…
Ах ты, жизнь моя – горюшко-горе…
было в прошлом и мне невдомёк,
что любви будет целое море,
а останется лишь ручеёк.
Осенний день бредёт несмело,
не разжигается никак…
В душе как будто опустело,
и сердце гонит порожняк…
И кто сказал, что это время
обычной старости под стать,
когда она такое бремя –
словами трудно передать?
Хотя, конечно, в жизни осень –
ещё не матушка зима,
её мы в гости не попросим –
она приходит к нам сама.
И от неё не существует
ни ворожбы, ни колдовства:
она всегда восторжествует
ни через год, так через два…
Но ведь, друзья, не в этом дело,
что нынче правит полумрак,
а в том, душа что опустела
и сердце гонит порожняк.
Я сейчас фактически сумчанин
на крутом, счастливом вираже…
Из всего, что в Сумах пред очами,
Псёл-река мне явно по душе.
Летом веет от неё прохладой
и теплом как будто бы зимой.
По ночам бы пел ей серенады,
если б был извечно молодой.
Речкою любуюсь, как девицей,
что по сердцу мне давно пришлась.
Словно иорданскою водицей,
причащаюсь я рекою всласть.
И думал я, настало время –
и патриоты встанут у руля…
но это вымершее племя
не возродит угасшая земля.
И вместо новых патриотов
свила гнездо у нонешних властей
компания отпетых мотов,
авантюристов всяческих мастей.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
По телерадиоканалам
звучит пустопорожняя молва,
а нашим псевдозапевалам
на всё, как видно, нынче трын-трава.
Они в державном шарабане
теперь предстали в новом амплуа –
страну нещадно дерибанят,
забыв былые патриослова.Я протянул слабеющую руку
к могущественным солнечным лучам
и ощутил по сердца перестуку,
как жизнь течёт по собственным плечам.
Вдруг что-то встрепенулось пред глазами,
и на ладони – шустрый мотылёк.
Порой всевышний так глаголет с нами,
хотя нам это, может, невдомёк…
И вот уже божественная сила
таинственно вливается в меня –
рука моя как будто пробудилась,
перстом христовым небо осеня.
Встречает небо голубое
с рожденья каждого из нас…
И надо мной, и над тобою
теперь иной иконостас.
Голубизна давно угасла,
и потускнел святой алтарь.
Гляжу, гляжу – и всё напрасно,
не увидать, что было встарь.
Всё то же небо голубое,
всё тот же, знаю, небосклон,
но словно зрение слепое.
Минула жизнь, как дивный сон.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пока своя сияет в небе
над мирозданьем синева,
жива в душе и быль, и небыль,
и жизни пёстрая канва.
Село… Знакомый перекрёсток…
и словно в детство я иду.
Ну как же тут до боли просто
и каждый кустик на виду.
Там, где-то справа, был колодец…
Наверно, помнит он о том,
как белобрысый бегал хлопец
по травам росным босиком.
Глазами шарю суетливо,
ищу колодец жарким днём.
А за спиной – ржаная нива
уходит вдаль за окоём.
Ах, вот он, слева, мой ровесник,
за тыном спрятался, в тени…
Как слов не выбросишь из песни,
так не вернуть былого дни.
Прошла дорога чуть правее,
по старой – нет уже пути…
Полынный ветер тихо веет,
разносит горечь по степи.
О, сколько нынче патриотов,
как музыкантов, развелось:
играет каждый, как по нотам,
а хором все играют врозь.
Необъяснимые вопросы
витают рядом и окрест,
когда звучит разноголосый
патриотический оркестр.
И этот хор, оркестр бесславный,
мы будем слушать до тех пор,
пока не сыщется державный
Отчизны нашей дирижёр.
Снег, как прежде, несказанно чистый
швартовался белым кораблём.
Но души лазоревая пристань
заросла обильным бурьяном.
И белеет снег на фоне мглистом,
словно веет солнечным теплом.
А в груди, как песня гармониста,
чистота осталась за бортом.
Разыгралось радугой лучистой
белое сиянье за окном.
Чистое в душе, сегодня истой,
будто растворилось всё в былом.
* * *
Ну что там говорить, Владимир,
матёрый Вы, бесспорно, человек,
но есть дела, они необратимы,
и люди не забудут их вовек.
Наверно, именно фигура,
взращённая на берегах Невы,
чтоб управлять страной без перекура,
нужна России в точности как Вы.
Но чтобы править Вам беспечно,
упрямым словно скакуном жокей,
порою проявите человечность,
и будет всё, и будет всё о’кей.
Во взвешенном пребывании
живу столько лет…
На станции ожидания
купил я билет,
но час моего отбытия
не ведомый мне.
Как на пороге открытия
в чужой стороне,
стою у серого здания
мирской суеты,
и не хватает призвания
постигнуть, кто ты.
Я в зоне непонимания,
что было вчера,
безудержного незнания,
что будет с утра.
Но если поезд забвения
примчится сюда,
как ехать без сердца веления
незнамо куда?..
И камнем я преткновения
верчусь и верчусь,
на полюсе невезения
торчу и торчу.
Завидует камню волна,
его неподвижности вечной,
волнуясь, устала она
завидовать так бесконечно.
Завидует камень волне,
её голубому движенью,
наверное, кажется мне,
завидует землевращенью.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пусть камень с волной далеки,
но чувствую зависть под боком,
кому-то не дам я руки…
и в сердце растёт одинокость.
Я смотрелся в зеркало когда-то,
улыбаясь тихо сам себе:
на меня глядел молодцевато
парень, что доверился судьбе.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Зеркалу я нынче не доверюсь:
в нём одно и то же старичьё
на меня глядит каким-то зверем
и вот-вот… огреет кирпичом.
Может быть, угодно так Творцу,
чтоб глядеть нам по Его веленью
на себя сначала с умиленьем
и с ожесточением к концу…
Да бросьте вы стрелять друг в друга
и проливать младую кровь!
Звучит торжественная фуга
на перекрёстке двух миров.
Миры свои щекочут нервы,
кровавой заняты игрой –
кто на планете самый первый,
а кто пока ещё второй.
И пусть «Весёлый Роджер» реет
у вас на палубе ветров,
объединяйтесь поскорее
и так уж наломали дров.
Шагайте вместе шагом дружным
среди донбассовских бугров,
ещё нужны вам будут ружья
противу бесовских миров.
* * *
А в небе вновь дрожащим клином
плывёт над миром птичий глас,
и слышу в крике журавлином:
«Пора… пора в дорогу на Донбасс».
На геометрию косую
гляжу – и словно сам лечу…
А память лица мне рисует –
я расставаться с ними не хочу.
Вот с теми я учился в школе
и… целовался без стыда,
и, может, им добавил боли…
Простите мне – ведь я и сам страдал.
Горька трава в полях и балках,
но горше нет, как чернобыл,
казалось мне… О, ёлки-палки!
Какой же я тогда наивный был.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А в небе вновь дрожащим клином
плывёт над миром птичий глас.
Шепчу я стае журавлиной:
«Счастливой вам дороги на Донбасс!»
Звучит мелодия во мне,
слова неведомые льются –
на замечательной волне
душа и сердце остаются.
И мне так сладко в забытьи –
как будто на краю безумства
играют и поют мои
все растревоженные чувства.
Иду я словно к алтарю,
пою по сердца вдохновенью
и песню Богу я дарю
и людям – по Его веленью.
Я возношу на высоту,
вот-вот поставлю в упоенье
на пьедестал свою мечту
и… просыпаюсь в удивленье…
Проснулся. Сказка не сбылась –
мечта осталась вновь со мною…
Но ведь взволнована была
душа какой-то новизною?
Ах, да! Конечно, новизна –
и долгожданная какая! –
пришла весна, пришла весна
очаровательно простая.
Как исцеляющий женьшень,
она, как женщина, прекрасна.
И открывает Женский день
весну, наверно, не напрасно…
И этот дивный, сладкий сон
весной и женщиной навеян,
любви он словно в унисон
к тебе, магическая Фея.
Тебя во сне и наяву,
мою мелодию от Бога,
своей Весною я зову –
у нас одна с тобой дорога.
Перрон. И поезд скоро вздрогнет.
Легла на поручень твоя рука.
Твои глаза с моими вровень,
но ты глядишь уже издалека.
Мелькнули вдруг твоя улыбка
и, словно виноватый, взгляд.
Земля как будто стала зыбкой…
Я провожал тебя в далёкий град.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Уж столько лет с тех пор минуло,
житейские угасли витражи,
сквозь них сегодня заглянула
прощальная улыбка на всю жизнь…
* * *
Будто кто-то постучался
в запотевшее окно –
сердце сбилось с курса-гался,
затуманилось оно.
Словно что-то жёлтым глазом
в душу глянуло мою.
И её узнал я сразу,
осень именно свою,
эту вещую икону,
у меня она одна…
Потому златому клёну
помолюсь я у окна.
Не знаю, кто я и зачем
сгораю в жизни постепенно…
Когда же вспыхну, чтоб затем
развеял ветер пепел бренный?
И как скорее бы сгореть…
возможно, хвороста подбросить?
Пожар поможет хоть на треть
раздуть пылающая осень.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И вот сегодня поутру
я словно вижу сон воочью:
толику пепла на ветру
несёт куда-то зимней ночью…
Любая власть жить любит всласть
противно всякому закону
и может потому украсть
из храма Божьего икону.
Да что икону! Даже мать-
Отчизну передать в аренду,
дитя любимое продать,
согласно подлому моменту.
Хоть на словах спокойный сон
о нас в заботах ей не ведом,
её дела – как унисон
прострации к народным бедам.
И если лучше во сто крат
пусть будет наша госсистема,
когда у власти казнокрад,
тогда… иная это тема.
Нам в ситуации такой
так что же, братцы, делать надо?
Тут выход может быть простой –
повесить надо казнокрада.
Человек живёт в печали.
Радость – молнией мелькнёт.
Звёзды в небе рассказали
мне об этом у ворот…
Я смотрел, как звёзды блещут,
рядом – месяц золотой,
и не видел грусти вещей
и печали никакой.
И меня вдруг осенило:
коль в душе твоей февраль,
даже солнца лучик милый
разольёт вокруг печаль.
Ну, а если радость в сердце,
а в природе льётся грусть,
звёзды, скажем, в небе сером
тускло светят, – ну и пусть!
Мне снится сон –
какая небылица!..
Со всех сторон –
приветливые лица
и жизнь красивая струится.
Я пять минут
живу вполне пристойно:
во сне плывут
они чредой нестройной,
минуты, жизни всей достойны.
Короткий миг –
мой сон, как фильма лента.
И я затих,
пронзённый словно летом
лучом пленительного света.
Я – за межой
ночного сновиденья:
в стране большой
всеобщего терпенья
во тьме предутреннего бденья
лежу с простреленной душой.
Ваше величество Одиночество,
хочется Вам иль не хочется,
издавна спутник Вы мой –
свыше даны мне судьбой.
Вас называю по имени-отчеству,
ибо, наверно, по Бога пророчеству
с Вами по жизни иду,
рифмы пишу на ходу.
Жалко мне Вас, моё Одиночество…
Путь мой, конечно, закончится.
С кем же, моя сирота,
будете дни коротать?..
Если ты убил кого-то,
ты – убийца и злодей,
даже если этот кто-то
растреклятый берендей.
Ну, а если методично
убиваешь ты себя,
и не как-то символично,
а как коршун воробья?
Разве ты в подлунном мире
не похож на воробья,
где, как будто в людном тире,
все стреляют сам в себя?..
Сколько мы в себе желаний,
даже царственных идей
без высоких оснований
убиваем каждый день.
Значит, кто ты в этой жизни,
если Бога не любя,
от рожденья и до тризны
убиваешь сам себя?
Человек подобен пассажиру
на огромном, шумном корабле,
на котором строго по ранжиру
жизнь течёт, как в горном дефиле.
Только правит этим чудным судном
с виду ловкий в море капитан,
но, к несчастью, в праздники и будни
капитан тот, несомненно, пьян.
И взирают томно пассажиры
на туманный синий океан,
расточают время, как жуиры,
и хохочет пьяный капитан.
Как же быть такому пассажиру,
на безумном будто корабле?
Может, спрыгнуть к спящему надиру,
обернуться птицей на земле…
Забыл, как звать, и всё такое…
остались в памяти глаза,
а в них – лишь небо голубое…
и что-то я тебе сказал.
Ты улыбнулась мне жар-птицей,
и сердцу стало так тепло,
как будто чёрную страницу
переписали набело.
Пусть непредвиденное время
наклало тёмное табу,
но и сегодня непременно
помчался я бы за тобой…
О, годы – бешеные кони –
умчали первую любовь,
и ни за что их не догонишь,
когда любви был дан отбой.
Сердцем радовался неге
незабвенной подруги моей…
Растворились словно в небе
ключ осенний и клич журавлей.
Миновала эта нега.
Гомон птичий угас за рекой.
Альфа жизни и омега
распрощались как будто со мной…
Она ушла,
оставив недопитым
бокал вина…
И белых роз букет,
как символ
недоигранной сюиты,
ещё дрожал
немым ответом: «Нет…»
Ему давно, бог весть когда-то,
девчонка подарила поцелуй,
а он, как настоящий обалдуй,
вдруг засмеялся глуповато.
Тут гордость девичья взыграла –
пощёчину за смех он получил.
Его тогдашний юношеский чин
обескуражен был немало.
А через день почти прикольно
сдалось всё это другу моему…
И лишь спустя десятки лет ему
припомнилось… и стало больно.
Не знаю что, но что-то сердце гложет…
в меня как будто вперился удав
и ждёт, когда, как лягушонок, тоже
к нему пойду на истый переплав.
А может, не удав свирепый вовсе
жестоким глазом смотрит на меня,
вот-вот завистливая словно осень
проглотит лето, золотом звеня?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сдаётся мне, сегодня на престоле
уселся этот именно упырь,
ему кого-то, а меня тем боле,
прихлопнуть, вроде раздавить волдырь.
, Этот свет из-за шторы –
он больше не мой.
Л. Вышеславский.
Твоё окно в простор холодный невский
несло тепло и безмятежный свет,
в полночный час на фоне занавески
увидел я знакомый силуэт.
Но вдруг меня ожгло, как будто ядом,
упало сердце в чёрную волну:
там кто-то был… стоял с тобою рядом
и с губ срывал заветный поцелуй…
И с той осиротевшею любовью
ещё до свадьбы сделавшись вдовцом,
я расстрелял, как раскалённой болью,
булыжником любимое лицо…
К ногам звезда стеклянная упала,
как лист последний, осенью звеня.
Как руки от морозного металла,
так отдирал себя я от тебя.
Разрываюсь я на части
звонким холодом стеклянных фраз
власти – той большой напасти,
нынче что обрушилась на нас.
Расплываюсь я на капли,
словно лёд весною на реке,
и стою я серой цаплей
в этой жизни на одной ноге.
Растворяюсь на ионы
в нашей повседневной кутерьме,
где со стен глядят иконы,
а народ купается в дерме.
Стало быть, меня не будет,
уходящим ведь предела несть.
Если исчезают люди,
значит, в этом деле что-то есть…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вдруг, ей-богу, не расплавлюсь
и не разорвусь, не растворюсь.
Ну, а душу как расправлю?
Рассуждать об этом не берусь…
Звучит мелодия во мне,
воспламеняется и гаснет,
как будто в томной тишине
проходит что-то нитью красной.
И это что-то вдалеке
уже прощается со мною
весенним ветром на реке,
где ширь объята белизною,
ещё снега за горизонт
умчались, словно синей птицей,
а сквозь небес лазурный зонт
весна синицею стучится…
Но что-то мимо пронеслось,
не обронив частицы малой…
Во мне мелодия без слов
струится вновь водицей талой.
Передо мной бескрайнее пространство –
земли и неба солнечный простор.
Всё – Богом сотворённое богатство,
а остальное – просто сущий вздор.
Что значит человек в просторе этом?
Чтоб отвечать на заданный вопрос,
не надо непременно быть поэтом:
не более, чем дым от папирос.
И как бы это ни было жестоко –
на межпланетном атласе дорог
от человека никакого проку.
Об этом знают человек и Бог.
* * *
Я словно раненая птица
в чужом, неведомом краю,
не знаю, где мне приютиться,
порой себя не узнаю.
А сердце стынет, кровь сочится…
вот-вот и мой искомый срок.
Домой… домой бы возвратиться,
испить бы родины глоток.
Хоть я никак не суеверен,
но всюду темень в свете дня,
и потому я не уверен,
что есть отчизна у меня.
А посему потрепыхаюсь,
как даровой «кукареку»,
и никого не стану хаять,
но просто… кровью истеку.
Прежде был я ишак,
что работал на славу державы,
а теперь я дурак,
потому как на бизнес лукавый
я тружусь за копейки,
как феллах в тюбетейке,
и живу, словно в коме
или просто в дурдоме.
Я – украинец плоть от плоти…
А если так, то отчего
по-русски думаю я против
желанья сердца моего?..
Конечно, знаю, в нашей жизни
язык мне русский – друг и брат,
но всё же я перед Отчизной
как будто в чём-то виноват.
Во мне язык отцовской речи
живёт, как пасынок какой,
а в нём – и даль казацкой Сечи,
а в нём – веселье и покой,
и материнская забота,
и грусть Тарасовой строки,
как есть шевченковское что-то
в склонённой вербе у реки.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Русеют люди год от года
моей любимой стороны…
и остаются от народа
лишь песни давней старины.
Я их послушаю… и втайне
мелькает мыслей карусель…
Так дай же Бог на всей Украйне
нам до конца не обрусеть!
По веленью сатаны
во главе одной страны
был никчёмный карлик,
рыжеватый Чарли.
Словно дикий альбатрос,
задирал он хищный нос:
пыжилась короста,
что не вышла ростом.
Но по собственной вине
надоел он сатане:
быть не может чьё-то
имя выше чёрта.
Посему Сатанаил
наказать его решил…
и рудого Чарли
процедил сквозь марлю.
Я люблю… я люблю ветер розовый
над сиреневой дымкой полей.
Он приносит весенними дозами
вдохновение в жизни моей.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Полыхает земля белым пламенем,
и мороз по ночам горячит…
Но уже с первоцветным посланием
ветер розовый ласточкой мчит.
Хотят ли русские войны,
спросите вы… у сатаны,
кто посылает их ребят
в чужие земли как солдат.
Но сам доверчивый народ
осанну дьяволу поёт,
ему и слава, и почёт,
и говорит лукавый чёрт:
«Спросите лучше у меня,
что хочет родина моя,
и на просторах тишины
хотят ли русские войны…»
* * *
2016 – год огненной обезьяны.
Словно нимфа в объятиях фавна,
Новый год обезьяной кричит…
Для кого-то, видать, стало главным
водрузить обезьяну на щит.
Чтоб она вперемежку со смехом
на своём химеричном челе
жизнь вершила, и огненным эхом
смех катился по скорбной земле.
Огнедышащий год обезьяны
завертелся на хрупкой оси.
Невозможно житьё без изъяна,
но, Господь, от огня упаси.
Тихо падает снег
пред моим очарованным взором.
Думаю обо всех,
с кем расстанусь, наверное, скоро…
Вот снуют облака
в синеве голубой вереницей.
Словно издалека,
вижу небо, как в чистой кринице.
А вокруг так светло,
будто светятся тысячи радуг,
и летят энэло,
одолевши земную преграду.
Может быть, этот снег
для меня станет памятью нежной…
Снег уйдёт по весне.
Вслед за ним засинеет подснежник.
Презираю «верхи»,
что меня презирают.
Презираю «низы»,
что спокойно взирают,
как пануют «верхи»
в одураченном крае.
Лишь осталось ещё
презирать втихомолку
самого и себя,
но… всё это без толку,
если зубы покласть
доведётся на полку…
Земля раздавлена сполна…
Лишь комарьё несётся роем.
На всей планете – тишина.
Людей осталось только двое.
Но эти двое – он, она
в любви венчанном ореоле.
А в небе царствует луна,
княгиня словно на престоле.
Пусть будет завтра и потом,
всё по веленью Саваофа,
любовь не смоет и потоп,
и не раздавит катастрофа.
И если Богом будет дан
совет по вещему Завету,
они, как Ева и Адам,
возобновят свою планету.
�Мне снится снег
среди долины ровной
на полотне
волшебном и безмолвном…
А за окном –
черным-черно и сиро:
давным-давно
владеет серость миром…
И в этот снег
былая гаснет вера:
бело во сне,
а наяву так серо…
Белой ночью по первому снегу
тишина разгулялась в саду…
Я за нею по свежему следу
растревоженной тенью бреду.
Надо мною туман белый-белый…
Голова словно в белом чаду.
Я сегодня такой захмелелый,
что от счастья вот-вот упаду.
И плывёт пред моими глазами
белой вишни заснеженный стан.
И в безмолвьи ночном несказанном
только Вышнему вторят уста…
3Сижу я в домике на даче
среди безлюдья января:
здесь всё как будто бы иначе,
не та вечерняя заря…
Гудит в углу моя печурка,
трещит поленце в тишине,
и я прислушиваюсь чутко,
что тихо молвит сердце мне…
Горит на столике лампада,
мерцает золото огня.
Мне ничего сейчас не надо:
сей миг – молитва для меня.
Сегодня ночь объята волшебством
и белым пламенем таинственного снега.
И я гляжу с невольным торжеством
на волны радости, что ниспадают с неба.
Пылает снег в сиянии ночном,
и на деревьях словно белые хламиды.
Зима как будто сказочным пером
рисует снежные сады Семирамиды.
И мне тепло от красоты такой,
я озарён великолепными снегами,
беру в ладонь усталою рукой,
целую первый снег горячими губами.
Я донбассяр
и в крае Слобожанском
как будто гость,
тут сколько бы ни жил.
В Донбассе мне
порой бывало жарко,
а здесь прохладой
дышат миражи.
Своих друзей
оставивши в Донбассе,
как лист осенний,
маюсь возле Псла.
Меня сюда
по многоводной трассе
волна шальная
будто занесла.
Давно живу…
живу в богатом граде,
где каждый день
удача – как в лото,
но угля шмат
мне большая награда,
чем драгоценный
слиток золотой.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вчера услышал,
как осенней ночью
курлычет в небе
стая журавлей,
и мне почуялось,
шепчу воочью:
«Привет несите
родине моей…»
Донбасс…
и пред глазами – терриконы,
а вдоль дорог –
акации в цвету,
летят по рельсам
скорые вагоны
за горизонта
синюю черту.
По эстакаде
топают шахтёры,
мерцают лишь
усталые глаза.
По лицам ветер
шастает матёрый.
И замирают
словно голоса.
В годину тёмную
мои седины
терзает мысль,
как ноющая боль,
что без Донбасса
нету Украины,
но и Донбасс
без Украины ноль.
Во времена,
когда суждений масса,
душа глаголет
именно вот так,
не потому,
что сам я из Донбасса,
а потому,
что это просто факт.
Ты вёл себя порою мудро,
как подобает мудрецу,
и было солнечное утро
Тебе под стать, всегда к лицу.
И вдруг Тебя как подменили –
взорвался мирный террикон,
и очернили сонмы «гнили»
лазурно-чистый небосклон.
Под видом правды и прогресса
Ты приютил врага, Донбасс,
он на Твоей груди пригрелся
в такой крутой, тревожный час.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но как донбассовец я верю
в простую истину одну:
восполнишь сызнова потерю,
не опорочишь седину.
Красный конь мчал меня по дорогам,
по которым мне мчаться велел
сам Всевышний навстречу тревогам,
и я мчался, как только умел.
А вокруг всё так быстро мелькало,
то, что я не успел разглядеть…
Мне одной жизни, может быть, мало,
ну, а две – просто не одолеть.
Только солнце мне компасом было
на моём дерзновенном пути:
горизонт словно дымка закрыла –
вехи жизни никак не найти.
Время шло… Красный конь утомился,
да и я убелён сединой.
День угас, небосклон лишь дымится –
догорает закат предо мной.
Блекнет лента ушедшего солнца
и трепещет, как жилка виска.
Красный конь мой спокойно пасётся,
ждёт другого теперь седока.
Приснилось мне… Гудит автобус,
вот-вот отправится, умчится вдаль.
И на душе, как общий тонус,
невольно расплывается печаль.
Но вдруг окно приотворилось,
и появилась милая рука –
меня запиской одарила,
как будто весточкой издалека.
Беру листок, гляжу на цифры
и словно слышу сердца перезвон,
не нужно тут каких-то шифров –
её, заветный, вижу телефон.
Стою, уже такой счастливый,
что обновлённой жизнью заживу.
Листочек прячу суетливо,
счастливый я во сне, как наяву.
«Любовь порой бывает быстротечной», –
на этой мысли я себя ловлю…
и перед остановкою конечной
хочу застрять на станции «Люблю».
Гоню… гоню тревожную мыслишку,
что будет так, как было с давних пор…
Возможно всё, но это будет слишком –
в меня как будто выстрелят в упор…
Я так страдаю, что в душе невольно –
«Избави, Боже» – Вышнего молю…
Всего лишь мысль, а стало очень больно.
И это значит, что ещё люблю.
Когда уходят поезда,
как будто что-то навсегда
от нас уносит буйный ветер.
И остаётся лишь перрон,
и не опишешь и пером,
какая пустота на свете.
И остаётся только грусть…
Напоминает всё игру –
кто мяч на поле не догонит,
тому придётся лицезреть
фонарь, что видится на треть,
на завершающем вагоне…
Вдруг слышен трепет позади.
И подымается в груди
почти уснувшее биенье,
вновь оживают миражи,
мою курьерский скорый жизнь
опережает на мгновенье.
На миг забудешь про печаль,
что давеча умчалась вдаль,
мелькнёт какое-то виденье…
Но вот на рельсах стихла дрожь,
минуло всё, как спорый дождь.
Вздыхаешь снова, к сожаленью.
Когда мне было восемнадцать только,
хотя, точнее, может быть, уже,
в моей воспламенившейся душе
звезда родилась – как, не помню толком.
Она витала в небе над копрами
и часто будоражила меня,
на высоте свершившегося дня,
донбасскими моими вечерами.
Пылал закат, как будто тень пожара,
в один из августовских вечеров,
звезда моя над теменью бугров
меня в далёкий Питер провожала…
И звёздный свет полынно-чабрецовый
водил меня по весям, городам,
сияла в небесах моя звезда
и в чёрный день, и в огненно-пунцовый.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Минуло всё... По Божьему веленью
звезда парит, как прежде, надо мной,
скажу лишь напоследок ей одной –
душа моя хладеет, к сожаленью…
Облака разметались по небу,
расплескали свою синеву,
словно Вышний таинственный ребус
начертал на весеннем снегу.
В каждой линии зиждется слово,
сокровенное слово Творца,
в нём откроется жизни основа,
если всё прочитать до конца.
Коль заботы земные итожить,
им числа, несомненно, не счесть,
мир людской, очевидно, не может
до конца слово Божье прочесть.
Потому хоть до Бога далёко,
но над нами парят облака –
это Вышнего сущее око
шлёт послание издалека.
К тебе так долго, долго шёл,
порой окольными путями,
и надо мною неба шёлк
горел манящими огнями.
А под огнями – суеты
блуждали сумрачные тени,
то были марева следы
и мимолётных впечатлений.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Увидел я на склоне лет
тебя, как чайку в Чёрном море.
Счастливый выпал мне билет,
но… не поспеть на поезд скорый.
* * *
Ничто не тревожит око.
Лишь песня солиста звенит,
что в небе парит высоко.
И солнце минуло зенит.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда я в степи широкой
целую один синеву,
не чувствую одинокость,
хотя одинок наяву.
Снова лето в душистые ризы
обернула земной небосклон,
а мне кажется, густо разбрызган
детством пахнущий одеколон.
Словно запахом прошлого тянет
из пучины забвенья – «Тройной»…
Нам завидовали египтяне –
запах жизни у нас был иной…
И вдыхаю я запахи лета –
отголосок умчавшихся лет.
За порогом сознания где-то
лишь остался таинственный след.
Благодарю тебя, светило,
что ты мне душу озарило
и на безумной вышине
не забываешь обо мне.
Ты словно мужественный воин,
и потому я так спокоен:
задует ветер, грянет дождь,
но завтра снова ты придёшь.
Ты так сияешь лучезарно
среди запятнанной, базарной,
ничтожной нашей суеты.
О солнце, как прекрасно ты!..
И под живым небесным светом
себя я чувствую поэтом,
что Божьим разумом храним –
благословением твоим.
Весь мир на площади окна
сегодня кажется распятым…
Душа сомнением полна
и неизвестностью объята.
Меня немая тишина
к себе как будто пригвоздила.
А за окном моя страна
возводит только лишь стропила.
Порой приходит мысль ко мне,
а может, голос вещий свыше:
помочь бы надобно стране
построить собственную крышу.
Да я готов разбить окно
и разорвать любые узы,
чтоб повторить Бородино,
но… где же Михаил Кутузов?
Надоело бесконечно думать
и о чём-то тихо вспоминать.
Всё равно от мыслей выйдет сумма,
из которой ничего не взять.
Надоело не терять надежду,
что исчезнет серость бытия,
и покрыть его напрасно брежу
позолотой солнечного дня.
Надоело, слушая знакомых,
слышать откровенное враньё,
результат получится искомый,
как вспугнёшь, бывает, вороньё.
Но смотреть никак не надоело
на реки серебряную гладь,
на фигуру утром в платье белом,
что в природе женщиною звать.
Я хотел бы видеть эту прелесть
на заре и в полуночной тьме,
лишь внимая соловьиной трели
и не вспоминая о зиме.
В мире всё объято дрожью –
облака и одуванчик,
чуть подуло, капнул дождик –
у природы сон обманчив.
Где же тот могучий стержень,
глазу явно незаметный,
что устойчиво всё держит
при дрожанье повсеместном?
Стержень этот – под ногами,
божьей он землёй зовётся.
Жизнь черпаем мы веками
из неё, как из колодца.
Язык имеет в нашей жизни
большую значимость всегда.
Он говорит, какой отчизны
мы с вами дети, господа.
Так пусть звучат живым оркестром
все языки земных дорог,
но… дирижирует маэстро
всесильный Бог – любви залог.
Предо мною речки белый саван,
в зимний цвет одеты берега:
словно бы природа эту гавань
для души уставшей сберегла…
Вечереет. В небесах игриво
бродит золотистая луна:
то взойдёт на облачную гриву,
то в пучину ринется она.
А внизу, под светлою луною,
спят деревья в снежной тишине,
и как будто говорит со мною
ангел Божий – он явился мне.
Потому я сердцем открываюсь:
зачарованно вокруг себя
всё гляжу и тихо улыбаюсь,
землю Божью с радостью любя.
Как прекрасен мир земной у Бога,
всё – творенье Божьих славных дел!
Даже я, ничтожный и убогий,
эту истину уразумел.
Дождь шумит, и с гулким боем
бьются звонко капли о карниз.
Словно мчится скорый поезд,
в ночь глядятся окна сверху вниз.
И стучат, стучат колёса,
цокают на стыках колеи…
Птица цветом альбиноса
в очи будто глянула мои.
Эта птица – всё былое,
что промчалось стаей журавлей.
Нынче, как на аналое,
то былое в памяти моей.
Книгу памяти листаю…
Почерк переменчивый такой,
а местами, точно знаю,
не хватает точки с запятой…
И накладываю визу:
“Закрываю книгу бытия…”
Осень бродит по карнизу
и стучится каплями дождя.
Во мне живёт такое чудо:
как будто я – из двух частей.
И ощущаю я повсюду –
есть трещина в душе моей.
А может, говоря иначе,
живут две личности во мне:
одна по шумной жизни скачет,
сидит другая в тишине.
Пока одна привыкнет к ритму,
бежит рывками сяк и так,
другая, как живой постскриптум,
порой хихикает в кулак.
Ну, и пускай живут две части,
соединить их – не дано,
как две души или две страсти.
Но… сердце у меня одно.
Я ступаю по тоненькой грани
между жизнью и небытием –
новый день грянет, знаю заране,
и не знаю, что будет затем.
Но в душе, как на белом экране,
отражается сущность пути –
не упасть если хочешь на грани,
каждый день нужно просто идти.
Весну мы радостью венчаем,
печалью осень наградив,
лишь краем глаза замечаем
их промежуточный мотив.
Но основные дирижёры
в природе – лето и зима,
они летят, как поезд скорый,
по расписанию весьма.
И как божественно играет
природы слаженный оркестр,
и всё под небом замирает,
где льётся музыка окрест.
Мы в изумлении взираем
на удивительный квартет,
мы этой музыке внимаем,
и в зале мест свободных нет.
Вы знаете, как пахнет снег,
что ниспадает с поднебесья,
когда пред вами, как во сне,
танцует снежная Олеся?
Коснулась трепетных ресниц
она своим девичьим взглядом,
и словно тысяча зарниц
вдруг воссияло где-то рядом.
Вокруг так сказочно бело,
всё побелело в жизни серой
и содержанье обрело
совсем иное полной мерой.
Светло и чисто на земле
и нет малейшего изъяна.
Душа взволнованна во мне
и без хмельного стала пьяной.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Как будто яблоком ранет,
бывает, так запахнет снегом,
когда тебе уж столько лет,
но грудь объята белой негой.
Девственный снег, не упавший на землю,
словно судьбы незапятнанный лист,
чудится божьею светлою сенью –
над мирозданьем он ангельски чист.
В юности – годы, как будто зажинки,
ясный вещают в пути небосвод…
Кружатся белые в небе снежинки,
точно посланницы дальних высот.
Но, лишь коснувшись земли многогрешной,
снег потеряет свою чистоту,
ибо на фоне распутицы вешней
чистое только присуще Христу.