1
До света заставили днища углами корзин,
В глухих свитерах развернули тяжёлые плечи,
Колени сковали резиной. С замедленной речью
Разлили по лампам ночным жестяной керосин.
Пропахла осокой и жестью вода в берегах.
А жёны крестили, губу закусив, аргонавтов,
Детей целовали. И был поцелуй одинаков
С рыданьями, горечью в замкнутых скорбью губах.
И жёны молчали в холщовых нарядах ночных,
Крест-накрест к груди прижимали озябшие кисти,
Белели в сенях и безмолвно прощали. И листья
Роняли деревья в дверные проёмы на них.
2
До утра, раздирая ладони, кочевали по рыбьим кругам.
И уключины медленным звоном подавали известия рыбам.
А язи уходили неслышно по засыпанным илом пескам
И попутно пугали личинок, чтобы бег не казался постыдным.
А когда на озёрах раскрыли, разобрали тяжёлую сеть
И залили вином шаровары из гремучей брезентовой кожи –
Перестали язи торопиться и болотные птицы скрипеть,
И развёл молодой доломедес в черепушке мучнистые дрожжи.
Пожимала округа плечами: что за выдумки, что за смешки? –
В этот час не родиться подёнке и странгалии не возвратиться
Из лугов к золотым эпифитам. Но плескал доломедес в ковши,
А затем на холодную воду обернул черешком остролиста!
Застилая глаза и жужжала, восходил по осоке туман.
Потонули угрозы ктырей и несложные вздохи стрекозьи.
И от правого борта не видно конца кормового весла,
А от левого борта не видно – ни весла, ни креста, ни погоста…
3
О, замедлено время, как частые выдохи рыбьи!
И теряются сроки, и пальцы дымятся, и спины.
Кто вы, юноши, в царстве стрекоз и хитина,
Вычитальщики снов, выкликальщики ветра и ливня? –
Бузотёры, хлебнувшие ночи, не знавшие воли!
Вы опять приложились к бездонным бидонам разлуки
И весла древесину зажали в ладонях до боли,
И уключины полны густых металлических звуков.
Вы прощупали дно и развесили жадные снасти.
Вы рыданьями рыб наслаждаетесь, точно игрою,
Медноскулые юноши, полные смеха и страсти.
– О, легки ваши жесты забавы над сонной водою!
И резиновой поступью меря пространство от борта,
Вы заносите гибкое тело над плотью болота
И, смеясь, второпях, вырываете рыбьи аорты!
И горит чешуя на брезенте, как медные соты.
4
А в это время всё преображалось. –
На плоском дне в картонных рачьих юртах
Рождались вздохи, шорохи, движенья,
Мутили воду жирным прахом ила.
Всё глубже проникали колья света
И дно делили. И вкруг них бродили
Глухие пучеглазые сазаны, –
Как бы телки на привязи в лугах.
О, чем не лес! – В колоннах стрелолиста
Карабкаются робко пандорины
И турбеллярии срываются с листа.
О, чем не роща для охотоведа,
Для ловчего с капроновым сачком!
Но юноши подтягивают снасти.
На уровне груди клокочет рыбья
Глухая жизнь. Да нет – уже не жизнь…
Кто вам расскажет – старцы или воля? –
Как под шестом хоромы серебрянки
Взрываются, как обтекают листья
Глухого рдеста
воздуха шары?
О паника бескровного народа!
5
Шесты обломились! Из ила обломков не вынуть.
Весло ускользнуло. По правому борту – пропажа!
На высохших сломах стрекозье семейство уснуло,
На мокром весле – неподвижный тритон в экипаже
Подводных жуков. О, утраты легко восполнимы!
Воды и осоки немыслимо тронуть иначе,
Как тонкой ногой водомера, скользящего боком,
Крылом неуёмной подёнки, пустым и горячим.
А воздух бессилен и тонок в стволах остролиста.
Не возятся птицы, горячей воды наглотавшись.
А Время зажало в ладонях стеклянные спицы,
И завтрашний день – неминуемо станет вчерашним.
Крахмалом и крепом сентябрь укрывает округу.
На влажной груди у него холодят амулеты.
Носком сапога он грибы обрывает, покуда
Прибрежная хвоя изогнута влагой и светом.
Расчерчен и начат осенний торжественный табель,
И в графах колеблются птичьи просторные флоты;
Я чувствую явственней брызги разбившихся капель
И в запертых ульях чеканные медные соты.
Мы Временем полны – как йодом жестяные кружки.
И жжением полны – как воздухом – полости лёгких.
Ручейник рыданьями хижины кварца разрушит,
Осколки дифлюгий течением бросит на сушу…
…золой камыша шелестят деревянные лодки.
1981
Последний поэт
Простим вокзальные повадки глядеть в окно на Хуторской
И чай помешивать несладкий, и звук подслушивать пустой,
И знать, что на кольце трамвайном, на птичьем рынке, — ни души,
И свет скупой в бараке свайном гасить —
«Оставить?» —
«Потуши…»
Ему — без нашего участья — достались лестница и двор,
И обнажённые запястья, и беготня крысиных нор,
Усталость в тридцать, в сорок — старость, а в пятьдесят — куда глаза!
И жизнь прошла — какая жалость! — и не поправить ни аза…
Простим тому, кто трудно дышит в прихожей общей, шарит ключ,
В чей таз течёт в проломы крыши, чей кашель с лестницы колюч,
Кто пробирался в коридорах и натыкался на щиты,
Вдыхая пыль, давился в шторах тяжёлым тленом нищеты,
Тому — на ком замкнулось время и оборвался календарь.
— Повязкой уксусною темя и доли лобные ошпарь!
«…Мы стольким столько обещали! Но нам, должно быть, не дано,
Чтоб жизнь в эпоху умещали, как бы в ладонь веретено.
А значит — нам досталась участь среди развешанных простынь
Прожить не радуясь, не мучась, с одной заботой: — «Не простынь!...»
Г. К.
Легко ли быть непризнанным поэтом,
Не узнанным, обидчивым, как дым,
Охаянным и походя задетым
Упоминанием пустым?
Так жжётся жёлчь и яд щедрот ненужных!
Взамен любви и крови вопреки
Простуженность, нечувствие, натужность
Продуманной, придуманной строки.
Как хочется быть на виду и в сваре,
Значительность желанна и пьяна.
«Мне скучно, бес!» — но так писали встари,
И только стыд испепелит сполна...
Ах, в юности легко прослыть счастливым;
За ночь без сна и пачку папирос
Соперничать в сиротстве горделивом
С виновником невысказанных слёз.
Соперники. Но перед кем предстанут?
Едва ли им зачтётся суета.
И снова ночь с измятыми листами
И утра подведённая черта.
Мальчик Петя-пионер,
бойким сверстникам пример,
знал прекрасно, например,
что в деревне Англетер
проживает Бельбедер.
Бельбедер не знал о Пете
(не узнать всего на свете),
Бельбедер любил спагетти
и разгуливать в берете.
Пете тоже в десять лет
подарил отец берет.
Подарил отец ботинки
на резиновом ходу
и себя на фотоснимке
на семнадцатом году.
Был он там совсем подростком,
но – с ружьём и папироской.
Говорил отец: «Смотри,
только мне не закури! –
а нето на нашем драном
восприимчивом диване
разложу тебя и стану
сечь ремнём, как хлещут в бане!»
Да, отец у Пети строг
и – силён как педагог.
Но, по прихоти сюжета,
речь сегодня – не об этом.
…Как-то вышло, что однажды
Бельбедер гулял на пляже.
Был он в валенках и шубе,
хоть жара стояла так,
что не чувствовал простуды
даже хиленький червяк.
Даль цвела за горизонтом
в виде сине-красных гор
и блистал широким фронтом
упоительный простор.
Тут и там сновали яхты,
подымаясь на волне,
с капитанами на вахте
и флагштоком на корме.
Птицы карие парили
то втроём, то вшестером,
и задумчиво сорили
жёлтым пухом и пером.
Словом, день стоял отличный,
словом, день вошел в разгар,
раздавая всем кирпичный
несмываемый загар.
Детвора в песке лепила
крепостные города,
и волна – не доходила
до построек никогда.
А цветы в постройках этих
осыпали лепестки…
И – один на целом свете –
Бельбедер запел с тоски.
Пел он, чуть приподымаясь
из своих воротников,
что сметёт волна морская
трубы детских городков
и потопит яхты в море,
оборвёт рыбачью сеть,
чтобы рыбам на просторе
легче было жить и петь…
От его унылой песни
разрыдался детский сад
с воспитателями вместе,
наобум и невпопад.
Побросали дети куклы,
мастерки и городки
и бежали, вскинув руки,
вдоль таящейся реки…
И тогда – поднялся Петя
детворе наперерез –
в шортах, майке и берете –
и отвесил властный жест:
– Бельбедер своё получит,
ну а как не стыдно вам
жить, не веруя, что лучше
с каждым годом пацанам!
Пусть девчонки! – те немало
слепы в жизненном пути:
им, небось, за генерала
каждой хочется пойти! –
И взметнулись вверх фуражки
и совочки для песка,
и пластмассовые шашки
засвистели у виска! –
Даже птицы ликовали
и прислали свой дозор,
даже рыбы цвета стали
из подводных вышли нор.
А девчонки вслед кричали
уходящим в бой полкам:
«Мы не ведаем печали –
будьте мужественны там!»… –
И – бежал, теряя шубы,
Бельбедер куда-то вдаль,
где живут одни верблюды
и растёт один миндаль.
Сегодня вторник, дорогая,
а на листах календаря
какое время догорает,
вернее, прогорает зря?
Машинки швейной нетерпенье,
конфорки выстриженный лес.
Мы так измучены пареньем
непроговоренных словес!
Совсем как платья-самоделки
на плечиках, по косякам, —
обиды копятся по мелким
уничижённым пустякам.
И в этом ворохе — едва ли
по росту можно подобрать
упрёк,
такой, что с ног повалит,
и платье, чтоб — не дошивать.
Звонки, аптечная малина
в бумажных сморщенных кошлях,
в прихожей пахнет гуталином,
и день истлел, как на углях…
Мы неожиданно устали
О прежней жизни горевать.
Что с нею стало? — не зола ли?
Не простодушные слова ли
В провинциальную тетрадь?
Не комариное ли рвенье,
Не соль озёрной сулемы?
— Тугое ровное горенье,
Густое ангельское пенье
Среди обрушившейся тьмы!
Сполна досталось от предчувствий...
Ледащий дым, ночной озноб,
Немного крови в послевкусьи,
Нерасторопность захолустий
И полный перечень стыдоб.
«Я всех люблю бессмертною любовью,
Его люблю — как зреющий закат...» —
Так говорила и смотрела с болью,
Как будто я и в этом виноват.
На то и жизнь, чтоб подчиняться сроку.
Покуда мы в младенчестве своём, —
Страдания и жалобы — без проку,
Хотя уже и плачем, и зовём.
Когда ещё душа с душою грянут
В согласии, как равные в правах...
И страшно мне, что окажусь обманут,
И сладко мне, что беспричинен страх!
К чему все эти полуоткровенья
И пальцы ледяные у виска?
Любовь всегда на грани преступленья,
Особенно, когда она близка.
Городская звезда догорела,
Лёгок дым и печален итог.
А какое мне, собственно, дело? -
Не моя же судьба...
И несмело
Озираю набрякший восток.
Так очнёшься в ночи нестерпимой
И глядишь в ледяное окно,
И несёшься небесной равниной,
И надеешься - всё же не глиной... -
Ни на что не надеясь давно.
Не обманешься. Не обмануться.
Как звезда, прогорела дотла
Сигарета в фарфоровом блюдце.
Боже мой! не успел оглянуться -
Досидел до светла...
А.П.
Я не люблю ни моря, ни марины,
Я, может быть, с трудом перетерплю
Вечерний плеск и всплески окарины,
Прохладу остывающей долины
Да памятку ночному кораблю.
Войдя в туман, не хочется наткнуться
На лысые огромные стволы,
Услышать, как волна полощет блюдца,
Выкатывая под ноги, споткнуться
О вымытые плоские шары.
Мне будет скучно видеть столько влаги,
Пролитой зря в дырявый окоём.
А плыть по ней — не хватит ни отваги,
Ни вымысла, ни рисовой бумаги….
Забыв слова, о чём ещё споём?
Осенняя, похоже, драма
Вмещается в четыре фразы:
«Сгоревшие сады Приама,
Обрушенные в небо вязы...»
Холодная полоска тлена
Ещё казалась золотою...
И вновь: «Когда бы не Елена...»
С такой отвагой и тоскою.
Больничная трава промокла,
Набрякшим тянется шевроном, —
«Как мёртвые власа Патрокла,
Убитого под Илионом».
Подумаешь про снег: «Пора бы...»
А у ворот бессонно вьётся
Тоскующая тень Гекабы,
Скулит и в руки не даётся.
А хочешь, форточку открою,
И город втиснется знакомо,
Разрушит вымысел, как Трою?..
Но это — из другого тома.
Мы как супруги, ляжем на пол
Без вожделенья, без обид.
«Сегодня ночью кто-то плакал...» -
«То были слёзы аонид».
Каким снежком хрестоматийным
Сполна набило обшлага,
Сожгло ознобом малярийным? –
Смахнуть, забыть, и – недолга...
И виновато, очи долу,
Обнявшись, как в последний раз,
Твердим солёную крамолу,
Что эта влага – не про нас...
Молчи, не вороши словами,
Пугливо кожу не тревожь:
Прикосновенье – только пламя,
А названное – вовсе ложь.
Над нами, жмущимися тесно,
Боящимися соскользнуть,
Какая музыка исчезла,
Какая перезрела суть?
* * *
Как часовенки на берегу,
Два столбца ноздреватого туфа.
Слово бросишь, а я – сберегу,
Точно камешек из Гурзуфа.
Знать, тебе и товар – не товар,
Если не запираешь за створки.
Что ж лицо мне сжигает пожар
От пустяшной твоей оговорки?
Брось, не майся, – урон невелик:
Я верну, протянув на ладошке
– аметист, халцедон, сердолик –
Все
обмолвки твои понарошку…
* * *
Я тебе не скажу, дорогая,
Что за темень снедает меня.
Пусть её! – и ни ада, ни рая,
Только мгла, трепеща и звеня.
Так – ты помнишь – над миром сияла
Плошка света, теснимая тьмой, –
Будто выплеснул кто из фиала
В предвкушении жизни иной.
И стояли, любовью согреты,
Воссиявшей на нас с высоты,
Осознав, что пригубили Света
В волнах холода и темноты.
* * *
А россыпь звёзд, похожая на осыпь,
Померкнет медленно, и возгорит – одна.
Сквозь редкий дым в небесные покосы,
Как будто нехотя, заявится луна.
Что делать ей? И нам с тобою – что же,
Когда мы слов старательно бежим?
Прости мне голос, сбивчивый до дрожи,
Его неверный, может быть, нажим.
«Родимая! и на день расставаться –
Больней, чем думаешь…» – я повторю не раз,
Звезда с небес готова оборваться,
Слова – пролиться, сумерки – раздаться…
Но кто-то всё ж оберегает нас.
* * *
Пусть не похожа осень на альбом, –
А всё же в ней – первостатейный глянец.
Прильнув к стеклу, уткнёшься жарким лбом:
На тротуар просыпался багрянец.
Уже – легло, чему не миновать,
Переплелось – теснее не представить.
На небеса осталось уповать,
К самим себе испытывая зависть.
А чтоб не возгордились мы, должно, –
Ознобом лёгким ангел нам напомнит…
Ты дрогнешь плечиком, обронишь мне: «Свежо…»
И нежность сердце переполнит.
* * *
«А катерок оставит на воде
Не вензеля, а слабый след тавота…» –
Споткнёшься вдруг на сущей ерунде
И защемит, засаднит отчего-то.
В чём провинилась слабая душа,
Что обрела своё предназначенье
И Божий мир прияла, не дыша,
Прорвав слепое заточенье?
Неужто ей поставятся в вину
Горячей нежности мятущие приливы
И катерок, взлетевший на волну,
И голос твой счастливый?..
* * *
Постепенно идёт на убыль
Всё, что вспыхнуло и пылало,
И останется грубый уголь:
Вместо рощицы – тень провала,
Вместо пажитей – пепелище,
Вместо пламени – стужа в пальцах.
Вот и слов, посуди, не сыщешь,
Как ни сетуй, кому ни жалься.
С чем пребудем, скажи на милость,
Чем искупится тороватость?
И во всём – Его терпеливость…
И на всём – моя виноватость…
* * *
Прописные истины дороже
Парадоксов мысли и души.
Может быть, с годами стали строже?
Может быть.
Попробуй, разреши.
Неспроста претит витиеватость.
Разве не по замыслу Творца
Разрывает сердце виноватость
За тебя, за прядку у лица?
Что гадать! Не сумерки созрели –
День иссох, до пряжи истончась.
Схватишься: а мы с тобою – те ли?…
И трещат под ветром иммортели,
Красками застывшими кичась.
* * *
Прохладных слов подсушенная корочка,
Нечаянные редкие касания…
На тёмном лифе стрельчатая сборочка…
И рвётся, и срывается дыхание.
Какой обидою искупишь волны нежности,
Каким отчаяньем прольётся неизбывное?
От безысходности до неизбежности
На самом деле – ниточка пунктирная.
И я твержу, не ведая усталости,
Утрат страшась болезненно, до трепета:
С чем жить останешься, – когда б не эти малости,
И с чем умрёшь, – когда б не щедрость эта?..
* * *
Оледенелые окраины –
Ещё немного – скроет снегом,
Дома стоят, как будто впаяны,
Вздымаясь в сумерках ковчегом.
Два-три ничтожных замечания,
Ладошка, с обшлага скользнувшая, –
Слагают ритуал прощания,
Отточенный до равнодушия.
И вдруг за фразами разбитыми
Пойму, что многое потеряно –
Когда за стёклами размытыми
Ты мне махнёшь рукой рассеянно…
* * *
Эту осень, налитую всклянь,
Не унять и с ресниц не смахнуть.
Истекает на пёструю ткань
Невозможная ртутная муть.
Вместо горечи поздних плодов –
Осторожная ломкая грусть,
Виноватая скаредность слов,
Простодушная тяга вернуть
Невозвратного зыбкую гладь,
Невозможного хлынувший зной…
Так и с нежностью не совладать,
Как с тяжёлой высокой волной.
* * *
Чего страшимся? –
бабочки, влетевшей
На оловянный проблеск ночника.
Чем ниже мгла – тем страх ночной успешней
И холодней нетвёрдая рука.
С какой тоской колеблется по стенам
Живая тень, срисовывая вточь
Подробности печальной перемены,
Безжалостно выплёскивая в ночь!
На свет летит и пламени боится
И мечется, как бабочка, душа.
Кого обидела (точнее – чем блазнится?)?
Не распознать, дурна иль хороша!
О.Ш.
На свет свечи, на голоса, на пенье
Влетят в окно четыре мотылька;
Четыре горя за одно мгновенье
Под глиняные плиты потолка.
И ты дыханье скроешь за ладонью
Закушенной, за белые зрачки,
Когда смятенье врежется в погоню,
Вычерчивая всплески и скачки.
Кто комкал круг и крылья красил пылью,
Округлый срез укутал в бахрому?
За что слепыми волнами бессилья
Прибило сердце к сердцу твоему?
Но жалобой не укротить роенье
И воздух начинает цепенеть,
Когда кружат Разлука, Отчужденье,
А выше них – Отчаянье и Смерть.
Вино холодное печалит:
Не веселит и не пьянит.
Его придумали вначале
Не для людей - для аонид.
Мы скареднее Мусагета,
И наша Клио - в свитерке,
А наша Талия - раздета,
Стоит, в слезах, на ветерке.
Уж где вино им! - самогонки
Стакан, да мятый огурец,
Да крошки серые в солонке,
Да лука несколько колец.
Гуляй, простывшая Эрато,
Утратившая строгий вкус!
Урания подслеповато
Таращится на бляшки бус.
И умолкает Терпсихора
Над лужицею холодца,
И Полигимния не скоро
Припомнит что-то до конца.
По-человечески страдая
От выпитого, от любви
Трубит Евтерпа молодая:
"Не погуби, не погуби!.."
О, это стоит Мельпомены!
Когда б она была средь нас.
Закрыв глаза, бледнее пены,
Без чувств она и в этот раз.
И только бродит Каллиопа
Среди поверженных подруг,
Морщинит лоб и пишет что-то,
Припав на сломанный каблук.
Ангел кроткий и немилосердный,
Что глядишь на нас из-под руки?
Или недостаточно усердны
И стихи досадно коротки?
Или жизнь мы поняли иначе,
Нежели начертано судьбой? -
Мыкаемся, тускло и незряче,
Изредка довольные собой.
Сядь со мною, выспрошу совета
И упрямо глаз не отведу.
Или не простишь меня за это
И предашь пристрастному суду?
Я готов. И мне уже не страшно:
Ненависть - обида - холодок...
Всё равно погибнуть в рукопашной.
Если б только чем тебе помог...
Арктический воздух потянется
Арктический воздух потянется – и затянешь
Кашне на горле, шнуровку на рукаве;
А всё знобит: выдувается сквозняками
Тепло душевное… Только б не зареветь!
Куда торопимся? – если и к нам нагрянут,
Достанет мужества главное не признать –
На чту растратили, перебеляя рьяно
Сердечной музыки тихую благодать.
И всё цепляемся: за локоток, за веру,
Что напоследок отчаянное тепло
Наградой выпало.
Не деревце облетело,
А свет приблизился. Божее ремесло.
Лес прозрачен, как платье твоё
На латунном литом шпингалете.
Свет сорвался, сломал остриё
И застрял стрекозой на планшете.
Остывающий лес шелестит,
Словно полый рукав сквозняками.
Как ты сладко поёшь, травести,
Как обидчива за пустяками!
Лес уже не звучит вперебой,
Запахнулись небесные створки.
Так и будем цепляться с тобой
За беспамятные оговорки.
Листья сыплются, как из прорех,
Застревая в безветренных балках.
Может, хватит "одерживать верх"
В безуспешных глухих перепалках?
Дай, поправлю тебе воротник...
Хорошо, ничего не поправить,
Я согласен.
Пойдём напрямик,
Лес прозрачен, как платьице, да ведь?
Ни берега, ни скучной позолоты
По Яузе сбегающих огней
Не ведаю, да и не знаю — кто ты,
Ладонь свою забывшая в моей.
На грусть не поддающаяся птица,
С пожитками в цветастом узелке,
Душе моей озябшая сестрица,
От нежности уже на волоске.
Не детски осторожная словами
И гордая смиренностью своей,
Какими равнодушными валами
Подхвачена в сияньи эмпирей?
Я в золоте твоём зеленоватом
На самом дне, нащупываю мглу,
И ничего не выдумать – куда там! –
Мы просто расстаёмся на углу.
С той стороны, с изнанки, с оборота,
Где только швы да стёршаяся ткань,
Не распознать счастливого Эрота,
Веселия плеснувшего в гортань.
Не укорю. Но жалобно умолкну,
Не в силах ни поверить, ни понять...
Эрот в углу заплачет втихомолку,
Тупой стрелы не в силах приподнять.
За выволочкой, выморочкой быта,
Смиряющей какой угодно пыл,
Былая страсть — доподлинно забыта,
И легче знать, чем помнить, что любил.
В саду царит и правит запустенье:
На кожуре деревьев – акварель.
И дверь, на лето снятую с петель,
Навесили без тени сожаленья,
Алеющий придерживая хмель.
За серединой августа – не видно
Обмякших тел по берегу реки,
Как понапрасну шеей ни верти,
На цыпочки привстав. Обидно,
Что земляники сохнут стебельки.
Иди, оставь ведро под водостоком
И на дорожках листья собери
И груши в таз… Считая сентябри,
Я становлюсь всё боле одиноким,
И лампу жгу над книгой до зари.
Постоялец поднимется в десять.
И уляжется в час рыболова.
Понапрасну не выронит слова,
Предварительно каждое взвесит.
Он глядит в слюдяное оконце
На короткую грядку укропа,
В чайной чашке елозит по донцу,
Соскребая потёки сиропа.
Потолочная прелая балка
Осыпает чаинки распада,
И скрипят, словно ось катафалка,
Восемь крон госпитального сада.
Что он пишет в тетради, скиталец,
Под развёрткой мушиной липучки?
Побелел указательный палец
На стволе самопишущей ручки.
Кто-то бродит на мягких подошвах
По периметру дачного лета,
И сияет осенняя прошва
В безутешных балладах поэта.
Ненасытная ночь отсекает стеклянное стремя.
И уже не уйти по планете угасших болот.
На проворных ветвях каждый лист – как трёхпалое знамя,
как военные стяги разбитых полков.
То-то горько в крови, то-то поло пространство меж нами –
будто мы полегли,
а не серые стебли травы.
Бьются капли о скат и рождается Время меж ними
и течёт по стеклу наподобье воды.
В эту пору не жди ни опеки, ни спешки.
С подоконника льёт. Тянет влагой и тьмою.
А там –
натыкаясь на листья, рождаются шумы и вспышки
и полотнища лупят,
и дождь по пустым кузовам.
* * *
Наши дети растут, разжигая в гортани глаголы,
и пока не умеют – понапрасну труды –
вторить хору и строиться молча в ряды.
А сжимают коленками утренний холод.
Мы о многом ли можем уже пожалеть,
день насытив трудом и познанием речи?
Как – поэтому – детям и проще, и легче –
им спешить недосуг на осенней земле.
Отвороты высоких сапог раскатав,
пыльник скинув, болотами осень подкралась…
И почувствуем мы нашу первую старость.
Сердце тронет она, как ребёнок – рукав.
Где уж нам с немудрящим сюжетом
Совладать: всё слова да слова;
Плоть ладошки пронизана светом,
И в колечке, дыханьем согретом,
Столько нежности и волшебства!
Разве выходишь жаркую тягу
Всё запомнить: извив, поворот?
Жизнь пройдёт, как вода сквозь бумагу,
И какую вселенскую тягу
Беззащитностью приобретёт?
Посмотри, как стрижами прошита
Пропылённого воздуха пядь;
Божьи птахи снуют деловито,
Но скупого вселенского жита
Им, как водится, не дособрать.
Так сюжет или фабула, всё же,
Тупики Поварской слободы?
Под муаровым небом, до дрожи,
Что тебя бесконечно тревожит?
Бог с тобой! Далеко ль до беды.
Попробуй, возрази: когда-нибудь и нам
Предстанет кочевать по весям и холмам
Не путником, не странником дорожным,
А чем-то вроде памяти о том,
Как берега уходят под шестом,
Что жизни – не объять стрекозьим зреньем сложным.
Ты вдумайся: как это нелегко –
Назвать себя по имени «никто»
И ощутить не кровь, а протеканье лета
По хрупким обнажённым проводкам,
Не мысль, а хаос чувствовать, а там –
И не сознаньем называют это…
Когда-нибудь, но через много лет
Нас поглотит, на свет разъяв, фасет,
И не узнаем, встретившись снаружи,
Ни дворика московского дубы,
Ни голоса, ни – строгой худобы,
Не выдадим себя, ничем не обнаружим…
В селе с названием «Кайсацкое»
Ты занят стрижкою овец.
…Бредёшь в степи походкой штатскою
И след от ножничных колец
Саднит, навроде обручального.
А степь сжигает на ветру
Полотна неба цвета сального.
Раскаянье придёт к утру.
Как славно
душу наболевшую,
Ступая в ржавых сапогах,
Нести травой перегоревшею
И гарь услышать на губах!
И помнить кожею и жилами
Овец худые рамена,
Как отводил кривыми вилами
Ручьи горячего руна.
О, представлял ли эти мутные
И студенистые пласты
В отдохновения минутные
Тем золотом, что жгло персты?
Об этом ли мечта итакова?…
Но жижа свищет сквозь настил
И овцы плачут одинаково,
Лишённые руна и сил.
Всем телом вздрагивают изредка.
…Переступая тяжело,
Июнь качает – вроде призрака –
В огнях и мареве село.
И утихает над кошарами
Волна обид сама собой,
И овцы, связанные парами,
Жуют губами вразнобой.
А ты – бредёшь путём дымящимся,
Рубаху стаскиваешь прочь,
Овечьми мускусом слоящимся
Царапая степную ночь.
А после, у канала мёртвого,
Лежишь, одетый в небеса,
И слушаешь до полчетвёртого
Гребцов ахейских голоса…
Жене Добровой-Жарской
Куда пойдём, спасая на углу
Осипшего Аптекарского сада
Самих себя, играющих в Лулу?..
И полутелефонное: «Целу…» –
А дальше – треск. А дальше – и не надо.
Тот «целлулоид фильмы воровской» –
«Пиратский фильм на DVD» – иначе.
Жизнь поменялась смыслом, но тоской,
Осталась прежней с божеской подачи.
Позёмка в ноги, Моцарт в голове,
Пустая беспородная маршрутка…
Отправимся по ветру, по траве
Легко, а не бессмысленно и жутко.
Упрячемся в случайные слова,
В Аптекарском встречаясь не случайно,
Не понимая, что за острова
Возделываем явственно и тайно.
91205
Постой, не думай о разлуке!
Тебе ль – упрёки без конца
И вскидываться, в каждом звуке
Предчувствуя в дверях гонца?
…Нам только минуло двенадцать,
И только через десять лет
Нам робко предстоит обняться,
Страх погасив и верхний свет.
Покуда – головокруженье
Мы постигаем – из простуд,
Но мы уже живём движеньем
Друг к другу,
нас уже везут
Сквозь дождь, на деревянных лавках,
Раскачивая вдоль и вбок,
Трамваи «тройка» и «девятка»,
По рельсам волоча звонок.
Но – не ко времени, не к сроку…
И только через десять лет
Ты будешь выбегать к порогу
На шорох, на щелчок, на счет.
А девочка, что прошлое хранила
Как письма, пережатые жгутом,
Осталась там, где черпают чернила,
Где карточный выкладывают дом.
В той местности, и узкой, и безлистой,
Остались восклицанья вперебой,
Не каждому легко туда и близко
Едва ли обозначенной тропой.
В той местности, не знающей названья,
Уложены в раскрытый саквояж
неспешных зим досадные мельканья
Да горечь неизведанных пропаж.
Быть может, к ним, в рулон свернкв тетради,
Отправлюсь я один и налегке,
Как в странствия, прописанные ради
Бегов от предсказаний по руке.
И девочка с запискою в ладони
Рассеянно просыплет на паркет
Семь писем неотправленных и тронет
Мои виски, как много, много лет…
Декабрьские иды – не за горами,
А с чем приду я? – с пушинкой на рукаве,
Позёмкой, высвиставшей дворами
Остатки умысла в голове?
Очнёшься утром – ни сна, ни птицы,
Перелетевшей с чужих галер,
И жизнь пройдёт. Натрясёт водицы,
Всё не по росту её размер.
Рядом с тобою – юношей белокурым
В непоправимо задранной треуголке,
Если не богом – то молодым авгуром,
Пересыпающим птичьи свои наколки.
Или – тираном, не перемогшим воли,
Сентиментальным страждущим симбионтом,
Переходимцем из перекатной голи, –
Но не героем, взятым Эвксинским Понтом.
Так и остались – гордая безразличьем
и – расторопный в непоправимой маске;
Если заспорим – видимо, для приличья,
А согласимся – вовсе не для огласки.
Это тщетные попытки
Что-либо в себе понять, –
Откровенные убытки,
Мнящаяся благодать.
Что придумаешь – случится,
Не поверишь – всё равно
дождь сожжёт твои страницы,
Ветер выдует в окно.
Только тонкая мережка
Ускользающего дня,
Счастья спешка, решка… решка… –
Всё, что было у меня.
Дионисийский ветер в спину
Толкается легко-легко,
Натягивая парусину
Широкополого пальто.
Мы сядем на пустой скамейке,
Подняв свои воротники,
И грубо крашенные рейки
Нам будут пухом вопреки.
Покачиваясь, как страница
Любвеобильным сквозняком,
Нам будущая жизнь приснится,
Примнится в небе голубом.
Красивые и молодые,
Насмешливые, как всегда,
Свои покинув киликии –
Забывшиеся города –,
Мы встретимся в саду укромном,
Не ведая былых тревог,
Дионисийским ветром полны,
Ещё не подведя итог.
Не опечалившись, душа не озарится…
Не снегом связаны – какой-то ледяной
Нелепой присказкой.
Как водится, проститься
Не так достанется, и по цене иной.
Не стоит бедности…. Но умереть – нелепо:
Сдержать дыхание, себя перемолчать,
Привстать на цыпочки. – А где душа-то? – Где-то.
Ушиб массирует. Кому ее встречать?
Натянешь шапочку, в карманы руки втиснешь.
Канавка Зимняя ещё блестит со дна,
Как будто вымели и просмолили днище,
Продули насухо. На что теперь ладна?
И всё ж, примеривай шаги в начале года.
– Кривая улица, припавшая к воде,
Не жмёт в груди? не коротка? –
«Немного.
А впрочем, вольности не обрести нигде.»
Только тонкая линия счастья,
Что легла на ладошке твоей,
Да прозрачная кожа запястья,
Да холодного воздуха клей,
Да нечаянная позолота
На верхушках, напротив окна,
Да упрямо растущая нота
Тишины, замирания, сна…
Это лето в четыре недели
Уместилось, как в старый комод,
Золотые свои ритурнели
Разменяв на пустой небосвод,
Бесконечное, словно страница
Дорогого письма о любви,
Будет длиться оно и струиться
На ресницы и губы твои.
И продлится оно, и пребудет
Сквозь жару и сухую метель,
Оставляя в смятении буден
Только счастья волнующий хмель.
В январе – мучительно темнеет:
В полдень ясно – день уже сгорел;
Чиркнешь спичкой – вспыхнуть не успеет.
В воздухе – как будто сыплют мел.
Где окажемся, свернув из переулка?
Тяжело темнеет на снегу
Летний дом; промёрзла штукатурка.
Рубят лёд на правом берегу.
Постоим на меркнущей аллее.
Остаётся и в последний час
Небо уходящее –
светлее
Сумрака, снедающего нас.
Вскинешь руку – отзовётся тускло
На скупой перестоявший свет
Простенький, перехвативший узко
Левое запястие
браслет.
«Пятый час...»
А лыжник одинокий
Катит по расхлябанной лыжне:
Вдох и выдох. Снова вдох глубокий.
Лиственницы стынут в вышине.
Голенастой лозы угасает последняя гибкость.
Снежура на юру. – Видно, впрямь эта ночь горяча.
То ли волок шуршит, то ли илистость лепится, мглистость,
Дальше некуда жить сквозь горячечный бред, бормоча.
На этапном снегу отошедшие Господу тени.
Нестерпимее снов не рождалось в российских снегах.
Не умея сказать, он делил это время со всеми,
Не умея солгать, он зализывал кровь на губах.
Крупно скачущий век не случайно его заприметил
И по следу травил, размозжить норовил позвонки.
В жаркой шубе степей третий раз надрывается петел,
Баржи вторят ему. Арестантские. Где-то с Оки.
О, как слились в груди женский плач, золотая солома
Да библейская горечь протяжной тягучей строки!..
Он пропел, придыхая. А умер – не выронил стона.
И метель целовала его ледяные виски.
P.S. Сегодня день гибели Мандельштама
Чёрный лес, чересполосица,
Кромка столика вагонного.
Всё, что нажито – отбросится:
Чуть покажется – уносится
Вдоль леска аэродромного.
Тень, по пажитям бегущая,
В кисловатой дымке угольной,
Словно главка предыдущая,
Всколыхнувшая, гнетущая
Посреди природы убыльной.
Да прореженного ельника
Непросохшая обочина,
Рваный войлок можжевельника;
И лощина, ниже пчельника,
Безнадёжно заболочена. –
Что молчим, как виноватые,
Словно внове посвящённые
В эти виды небогатые,
Угловатые, дощатые
И до слёз опустошённые?
Каким немыслимым круженьем
И мы с тобой заражены?
Воздвиженье – передвиженье:
Осы очнувшееся жженье,
Воды остывшей отраженье –
Неумолимы и сложны.
И возбуждает нетерпенье
Медлительный гусепролёт:
Всю ночь – покуда хватит зренья –
Они ломают оперенье,
Крылами скалывая лёд.
Как будто движутся – к исходу…
Но простоят до Покрва
Леса, процеживая воду,
Пока осиную колоду
Откроет мёртвая трава.
Возможно ли представить было
Ледок у края колеи,
Недвижущийся дым, уныло
Вошедший в лес, как холод – в жилы,
А в сбрую – парные шлеи?
Так что же сетуем на это
И целый день раздражены?
В Нахабино – уже не лето,
Воздвиженье царит и свето-
вращение, и так нелепо
Река и пруд обнажены…
Это лето и жарким не назовёшь, –
Так себе, духота по ночам,
Да тревоги щепоть, да обиды на грош,
Да цветочный порушенный хлам.
Как-то схлынуло, стронулось, и на воде
Осторожною складкой легло…
Так и выглядит жалость, признайся себе,
Пожалей и вздохни тяжело.
Разве сразу умели хранить и прощать?
Научились, под самый конец,
Невпопад говорить, невзначай обещать,
Подмечать проступивший багрец…
Бросишь куртку на печи – и вся недолга.
Вот и лето, поджав кулачки,
Отступило к воде.
Колыхнулась куга,
Холодком обметало зрачки.
Не успели окликнуть – в рукав намело
Городской тороватой тщеты.
Лишь колечко твоё, как и прежде, светло…
Что ещё мне оставила ты?
Что жизнь обидчива, как девочка-подросток, –
Давно приметили, и терпеливы с ней:
То фантик выудим, какой повеселей,
То посулим пойти гулять
за перекрёсток.
– Уймись, настырная, ну что тебе неймётся! –
Набычится, засядет в уголок,
И сам не рад… – Ищи теперь предлог
Пуститься в тяжкие, растормошить… –
Смеётся.
То рвётся взапуски, то с места не столкнёшь…
Над книгой мается.
Забывшись над страницей,
Стишок придумает – чужие рифмы сплошь –
И ссадины смывает чемерицей.
А что ребячлива – пожалуй, не беда
(То с лаской тянется, то зыркает колюче),
Обгонит, скроется, кричит с холма: «Сюда!..» –
И тянешься за ей, усердствуешь на круче…
В доме осени – выбиты стёкла,
Сквозняки на четыре угла.
Мокнут груши и яблони мокнут,
Грудь малины суха и гола.
Разорённые гнёзда повсюду
И пожитки испуганных птиц.
Горстка кинутых перьев на блюде.
Вскрики соек, мельканья синиц.
Всё яснее размокшая охра,
Реже дачный автобус. Сильней
Потемневшего шифера грохот
Под напором возросших ветвей.
И теперь всё точнее в деревьях
Угадать недостроенный дом.
Но навесим запоры на двери,
В гулких комнатах лето запрём!
Вот и вещи уже увязали.
Опустел устоявшийся кров.
И стоим, как стоят на вокзале,
Возле выцветших в лето стволов.
Изветшавшая шинелька – этот август обмелевший – мне уже не по плечу,
Бесконечно надоевший, словно сбившаяся стелька, стелет жёсткую парчу.
Оскудел, поблёк, продрался до локтей – куда беднее! – впору плакать и латать,
Стынут стёкла в галерее, лист смородины сорвался, исподволь мутнеет гладь.
Вывернешь карманы – пусто. Бредили, брели по кругу с вымыслами и тщетой.
Многое простить друг другу легче стало, как ни грустно, – возраст, видимо, такой.
Всё уже досадно близко: дым ботвы на впалых грядках, тонкий волос холодов,
Расторопность беспорядка, склянки тонущая риска, полотняный лёд обнов…
Утром стронешь георгины – обожжёшь спросонья кожу, по запястьям птичья дрожь,
Сад ещё не влез в рогожу, лепит мокрые холстины, дробью высыплется дождь.
То и непереносимо, что до одури знакомо, повторяясь искони:
Непросохшая солома, горстка ягод, склянка дыма, пепел… – Господи, храни…
Всё, что запальчиво мне посулила,
Разувереньям моим вопреки –
Йодные пятна засохшего ила
По берегам обмелевшей реки,
Рваные днища рассохшихся лодок,
Хриплые крики неряшливых птиц,
Несоответствие метеосводок
И перекаты холодных зарниц –
Всё состоялось.
И август в малине
Выломил высохший выцветший прут.
Чудится рыбий плавник на стремнине,
Видишь, как он независим и крут!
Так бы и нам –
оставаться на месте,
Не подчиняясь течению лет!…
…Вот и в твоём неуверенном жесте
Близость разлуки наметила след.
Как тебе подойдут огранённые лунные блики!
По ключицам скользнут, образуя крутой полукруг,
И кувшинчики света в обвязке невидимой нити
Отзовутся, рассыпав сухой костяной перестук.
«Прошумит над землёй грузных птиц гомонящая стая
И студёная ночь упокоит летучий отряд».
И невольно отметишь, рассеянно книгу листая,
Что июль – на излёте, помалу растратив заряд.
Кто из нас дорожил ежедневным назойливым чудом
Из распахнутых рам выпускать зазевавшихся ос?
– Помни, помни меня в этом душном своём ниоткуда,
Где колышутся воды да пёстрые гильзы стрекоз.
Чуть свет, чуть птичьих интонаций
Достанет, чтобы скрасить лес,
Густой от запаха акаций,
В прожилках пасмурных небес,
Ты ускользаешь за калитку,
Чтоб у воды, невдалеке,
Согреть продрогшую улитку
В полуразжатом кулаке.
И дразнишь сонную округу,
Когда, услав поводырей,
Спешишь к сверкающему лугу,
Жуков роняя и ктырей.
О, как тебе дается споро
Наука этой широты
Срывать в охапку у забора
Травоподобные цветы!
Мне не угнаться, не угнаться…
И только вижу сквозь туман,
Как прогорает меж акаций
Твой невесомый сарафан.
Только слуха хворобый июль не царапнет железом уключин,
Ароматной сосновой смолой не наполнит мальчишеский рот.
Мы, нахмурясь, глядим за порог на литые тяжёлые тучи,
Раскрываются шапки травы под ободьями грузных подвод.
Астрагал осыпает плоды по уклонам озябшего лета,
Босиком выбегаешь в траву донимать молодых прыгунцов.
Егерей напоив молоком, ты грустишь и печалишься следом,
Словно скрипом дорожных ремней обозначилось ваше родство…
Что осталось от наших затей? – Полинялое тело футболки,
Непомерно пустой саквояж да, в простенках, пучки чабреца.
Всё теснее наш низенький дом, всё просторней чуланы и полки,
И озёр проступает вода в поредевших к утру деревцах…
Южнорусский пейзаж - репетиция скорой разлуки:
РазРяжённый туман на отлогих откосах низин,
ИзнурИтельный час, остролистый камыш у излуки,
Юркий зЮйд разнесёт от заглохших моторок – бензин.
Папиросы. Першит… остаётся – досадно немного:
Ремесло отРажать полноту предстоящих утрат
Осознаньем тОго, что иначе б – не знали предлога
Сожалеть и сноСить, и украдкой крестить троекрат.
Как о том расКазать?.. – Вдалеке прогревают моторы,
Узкогрудый бУксир осторожно прошёл под мостом;
Рыбаки, гоРячась, обсуждают поспешные сборы, –
Я смотрю, Якоря выбирают тяжёлым шестом…
Как приКажете жить с ощущеньем вины запоздалой,
ОсторОжной, глухой, наполняющей жизнь по края?
ВноВь и вновь повторю: «Да и нам остается немало –
Уходить и опять возвращаться на круги своя…»
Мы живём на даче, в глуши, в деревне,
Где шмели судачат, кипит варенье,
А моя наяда не знает меры
В выборе нарядов да кавалеров.
Ночью душно очень и плохо спится –
И стихи бормочет, и тихо злится
То, что называлось вчера – душою.
«Что ты разметалась? Давай, укрою…»
Небо за окошком – совсем простое…
А твоя ладошка… и всё такое…
И не слышно пенья… и сердце тает…
Только изумленье, что т а к – бывает.
Элегической грустью по выпавшей влаге ведомы,
Утопая по локоть в абзацах прочитанных книг,
Мы с тобой горячимся, листая цветные альбомы,
И никак не решим – доказательства наши весомы –
Кто же первый из нас пауков и стрекоз ученик.
Я тебе говорю: «Посмотри на покров крестоносца,
На прозрачное тельце внутри нитяных гамаков…» -
Ты в ответ возражаешь, что в грузных пареньях колодца
Погибают цикады, бессильные с солнцем бороться,
«Запуская в траву парой пыльных своих башмаков».
«Созревают плоды». – «Нет, плоды – под дождём опадают…»;
«Только минул июль…» – «Вот уж август в плаще из теней»;
«Нас разлука гнетёт…» – «Нам разлука – мечты окрыляет
И для будущей встречи печёт на золе караваи
Из крутого замеса невстреч, недошедших вестей!…»
Ну да полно, Светлана! – тебе оставляю журчалок
Да холодные перья ведущих дожди облаков,
И страду косарей, и «желтеющих нив покрывало»,
Государственных ос костяное безумное жало –
Всю грамматику Фабра* в пятьсот муравьиных томов!
ФАБР Жан Анри – автор многотомного труда «Энтомологические воспоминания»
Не тебе объяснять, что уходит дорогой, по полю,
Поднимая клубы, растревожив прогретую пыль,
Узкоплечий июль, накупавшийся в озере вволю.
И склоняется вслед обесцвеченный солнцем ковыль.
Пахнет влагою сад, перегретой листвой винограда;
Облетает кусты деловитый докучливый шмель;
Чуть скрипит на ветру, завалившись в малину, ограда,
Да под грушей, в тени, доцветают душица и хмель.
А тебя захлестнул обжигающий зуд заготовки:
Керогаз надрывается, пыжится на сквозняке;
Целый день что-то варишь и капли роняешь с мутовки,
Или – шаришь под листьями в березняке.
Небо – выцвело, что ли… И как-то особенно гулко.
Так давай на скрипучие стулья присядем в саду.
Обожди хлопотать: скоро день отойдёт в переулки,
На ходу раздувая звезду…
Как бабочка, летящая на юг
В безбрежность окантованной поляны,
Как музыка, в которой узнают
Самих себя: и слёзы, и изъяны,
Как шёковая блузка на полу,
Скользящая упрямо с табурета,
Как летний дождь в остывшую золу
И лаковая капелька секрета...
Всё - вымысел. А что всерьёз - смешно,
По крайности, - уже не интересно, -
Не то что снег в разбитое окно,
Не то что боль, прописанная честно...
И вспыхнет медным золотом блесны
Лукавая догадка, что в итоге -
Перед собой бываем мы честны
В бесплотном сне и вымысле эклоги...
Голубиная почта нам выпала на неделе:
Забиралась на подоконник, в форточку опускала… –
И птица летела косо, ворочалась еле-еле
И грузно ложилась наземь, как будто она устала.
Легчайший вид несвободы: как говорят, «во благо» –
Оставили же бумагу и к форточке допустили!
А может быть, я впервые почуял слепую тягу
Вцепиться, рвануться нá свет, в глаза заглянуть: Да ты ли!
Неужто уже сказались последние два-три года,
В которые мы учились исподволь – не смиряться?
Похвастаться ли плодами, посетовать ли немного?
Или отмахнуться вовсе, невесело рассмеяться?
…А птица парит на воле, корму легко задирая.
Следишь за ней, упираясь коленками в подоконник.
А что как порывом ветра обрушится ввысь, сгорая,
Бумажный непрочный голубь,
прочих свобод сторонник?
Я подумал: безлюдное море
И раскаты приморского парка,
Рвзгулялась волна на Босфоре,
Да «луны оловянная марка»;
На пустом остывающем пляже
Парусину зонтов погасили,
Ниже ночь, акватория глаже,
Резче запахи йода и гнили.
Кутай в шаль обожжённые плечи,
Это к осени
ночи прохладней:
Задвигаются суетней, резче
Створки жёстких надоблачных складней.
Что, родная, мы вновь не готовы
Принимать дорогие подарки –
И для нас эти ночи – суровы,
А широкие звёзды – неярки?
Безнадёжно сгорают за мысом
Бортовые огни парохода, –
Пыхнет угольным облачком кислым…
О, какая тоска и свобода!
Прячешь руки и плечики ёжишь.
Понимая, что сетовать тщетно,
Не проронишь ни слова, и всё же,
Отвернувшись, вздохнёшь незаметно.
А.П
...а сегодня мне на ум неожиданно явились вспоминанья о другом: Помнишь, жили наобум, в жалких комнатах ютились, обжигались утюгом?
Помнишь, в куцем пальтеце, забегал ко мне погреться, задыхаясь: ох да ох! Снег искрился на крыльце, «Не спеши, дружок, раздеться – что-то градусник мой плох…»
И сидели, словно птички, на холодных табуретах, на коленях разложив кропотливые странички, пальцы грели в сигаретах, «Жив ещё покуда?» –
«Жив...»
Наливал воды – под крышку – в чайник с электроспиралью, бормотал, зажав виски: «Стрекоза прельстилась далью, нажила себе одышку, да не стронула тоски...»
– Что ты шепчешь, придыхаешь, пальцем скрюченным коробку приоткрыв едва-едва?
Всё кончается, ты знаешь. И уходят на растопку бесконечные слова.
...Помнишь, ставенка скрипела, печь холодная дымила, мерно счетчик выпевал! Быстро улица пустела, ветер бился о стропила, в щели снегу набивал.
И всю ночь шатались тенью по садовому участку черно-белые стволы…
…………………………………………………………………………………………….
Да, пока в саду стояли да руками разводили – укатила жизнь вперед. Что оставила? – Едва ли сосчитать на мальцах, или – «всё проходит…»
в свой черёд!
Ласточка вполне благополучна.
Даже если глина тяжела.
Видимо, душе её сподручна
К вечеру спустившаяся мгла.
В сумерках сера береговушка;
Видишь, - деловита над водой:
Выставив замызганное брюшко,
Взмыла, захлебнувшись мошкарой;
Падает, петляет против света,
Жёстко опирась на крыло...
Над водой... четыре дня... - не э т а?
Впрочем, вряд ли, чтобы так везло.
1
Кованный обруч объятий надену на лунные плечи.
Вытянешь шею и будешь долго тянуться к ключицам
Жадными, точно губами, пальцами, сбитыми в щепоть.
О расставания тяга! И даже в ответном пожатьи
Только расстроенной кожи я слышу длинноты прощаний.
И не печалюсь о солнце, облокотившемся в сажу.
2
Стёртые листья одежды никак не дают разобраться
В нами придуманных дебрях не нами прожитых столетий.
Время подвинуло стрелки. Надолго ли нас совместили,
Как часовую с минутной? И прИдали бешенный ход!
3
Всех усыпить – и обняться. Кипенье луны и кометы
Нервно держать под ладонью и слышать припев занавески,
Шейным платком обернувшей высокое полночи горло.
Скоро накинут шинели за окнами воздуха сгустки,
Встанут над нами и вскинут ладони над воротниками. –
Кротко приветствует утро. А мы – обнялись и не слышим.
4
Сдвинулись дни – спохватились. Неистовой тягой друг к другу
ЧтО мы воруем у прочих, чужих, не запомненных взглядом,
Слухом, игрой осязанья? Так что же над нами глумятся
Ввек не сумевшие стронуть навстречу душе свою душу?
5
Вытянешь руку вдоль тела, другую сведёшь за затылок. –
Линией сумасшедшей переполняюсь и мёрзну,
Как на песках раскалённых настигнутый гибелью путник.
Простыни мне не помогут и одеяла верблюжьи.
Только касания к бёдрам, снедающим сурака ложе,
Смогут меня обнадёжить, но урезонить – не в силах.
6
Можно ль унять веретённый подвижно струящийся запах,
Жалобный ропот стрекала над неподвижною кожей?
Щедрость и бережность жизни преследуют, переполняя.
Кто же посмеет унизить тягучесть твоих откровений?
ПОДОЖДИ, этот месяц кукушки приметы рассыпал,
Сквозной, угловатый, обезумел Гламорганский холм,
Зелёным ростком пробивается вверх, преследуя время;
А время, безумный ездок, словно охотник на склоне,
Мчится, собаки за ним поспевают с трудом,
Но время обгонит и скроется; кто его видел?
Отечество! Храп лошадей в журавлиных болотах,
Бессонные башни деревьев, ледок на прудах,
Задержавшийся месяц, а птицы летят и летят;
Подожди, мое сельское детство,
Лиственный лес увядает, олень утопает в следах,
Вот и ранний бессонный сезон, время охоты.
А сейчас протруби, моя Англия, в рог, собирая
Белоснежных наездников, – время ли теплить постель,
Уж холмы загудели и море у скал громогласно;
Ограждения, ружья и вспышки, и каменность неба,
И отчаянный треск, словно кости ломает Апрель,
А безумный охотник в осевшем снегу утопает.
И четыре погоды упали на алую землю;
Подкрадётся стрелок да оступится, как суждено;
А в наезднике – время, и оба спешат из долины;
Подожди, мое графство, на срок ястребиного спуска;
И метнётся Гламорган навстречу споткнувшейся птице…
О, охота твоя – словно волны упругого бега!
КОСТОМАРОВ
1
...Он был всегда заносчив и упрям,
А называл – что он жесток и прям.
Он говорил: В архитектуре сада
Присутствует не то чтобы вина,
Но некая истома и досада
И поволока будничного сна.
А во дворах – ему опять же вторя,
Стоял туман, из окон пар валил,
Больницей пахло, холодом белил,
Динамик о погоде говорил,
(Что ясно, мол) – да выключился вскоре...
2
Мы не спешили. Встретившись на час,
Отъединили «было» от «сейчас»,
И стало так легко, и ниоткуда
Сквозняк принёс какой-то аромат.
Мы порешили, что мясное блюдо,
Заправленное в зелень и томат,
Готовила прилежная хозяйка. –
Да вон она, опёршись о косяк,
Прикидывает что-то так и сяк,
Задумалась, как будто смысл – иссяк,
Сощурилась. Попробуй, угадай-ка,
3
О чём она печалится... –
О том,
Что если беды – ввалятся гуртом,
А если радость – прозевать нетрудно
Среди однообразных перемен:
Пузырь со льдом, фарфоровое судно
Да треск обоев с полутёмных стен?
Или же – мужу отказали снова?
Да что б его, какой попутал бес
Тащится спозаранку в райсобес? –
Глядит с тревогой – где-то он исчез? –
Пора обедать, и лапша готова...
4
...А он спросил: Доволен сам собой? –
Как будто бы почувствовал пробой
В беспечности, как будто догадался,
Что неспроста – бесповоротно лих,
Что я его дурачить собирался. –
Он посмотрел – я как-то сник и стих.
Ох, не хотелось это воскресенье
Потратить так же, как заведено:
К полудню встать, а вечером – в кино,
Чтоб не нарушить ни одно звено
И не искать ни смысла, ни спасенья,
5
Не думать о растраченных годах,
Не кутаться в болеющих садах!..
Стой, Костомаров, я не понимаю,
Зачем тебе копаться в пустяках,
Во всех моих «не помню» и «не знаю»,
Черновиках, записках, дневниках?
Ужели ты и до сих пор болеешь
Пустым окном, как полым рукавом,
Ярмом прорех и грубым жалким швом,
Судьбою в пониманьи бытовом, –
Живёшь, и по-другому не умеешь?
4
А помнится, в далёкий ранний час
И жизнь была значительней у нас,
И смерть казалась чем-то невесомым,
А прошлого – ещё не обрели,
И только пробуждались хромосомы,
И будущность забрезжила вдали...
Припомнишь ли, как мы с тобой витали
В паучьих грёзах, лиственных лесах,
Как зарывались в книгах и кустах
(И было скучно в четырёх местах –
Да мы, признаться, это не скрывали...)?…
7
Мы обретаем прошлое – не вдруг,
А год за годом и за кругом круг,
И ни аза, и никакого сладу,
А всё идёт какой-то чередой:
Коль нет чего, так, стало быть, не надо,
И ногти рвёт пружиной заводной.
Поверишь ли, труднее год от года,
Вдевая руки в наши пиджаки,
Прощать друзьям небрежные кивки,
Нащупывать в болоте островки
И не искать спасительного брода.
8
Да, Костомаров, много утекло.
А что текло – застыло, как стекло,
И мы с тобой – теперь в одном кристалле,
В одном зерне под чей-то микроскоп
На стёклышке подкрашенном попали
И вертимся, как есть, и сбились с ног.
И этому не сыщешь озаренья...
Но я о жизни нынче – не хочу:
Достаточно, и мне не по плечу
Плутать внутри, куда нельзя лучу,
Тем более – беспомощному зренью.
9
...Он шёл, в карманы руки запустив,
Как вдруг сказал: И всё же смерть – курсив,
А мы с тобой – всего лишь запятые
Или иные знаки бытия.
А впрочем, нет, мы – только понятые,
Кому удел – молчанье да скамья.
При всём при том мы – знаки ударенья,
Когда эпоха расположит так
Свой фразовик: частичка, корень, злак,
щипок, тычок, затрещина, кулак –
И ни какой надежды на спасенье.
10
Он был поэт, и даже неплохой,
Хоть жизнь познал отнюдь не за сохой,
А по чертам квартиры коммунальной,
По стычкам на Вороньем пустыре
И пирожкам с начинкой поминальной,
Что мать пекла, поднявшись на заре;
Он был поэт, и не хотел иного,
И с тем – ловил ладони у виска
Спросонок – мать... – и снова сон: узка
Дыра в заборе, и никак – доска,
И крутят фильм, немой, и хоть бы слово...
11
Да кто посмеет ставить жизнь в вину
Тому, кто смел исчислить глубину
Эпохи – не трубою комбината,
Не выемкой бессмысленных пород,
А детскими слезами интерната
И ожиданьем – мама? – у ворот?
(...но нет её, и скоро будет ужин,
И грустный смех бубнит на сквозняке –
То сверстники стоят невдалеке,
Сбежав с крыльца, в фуражках, налегке,
И делят хлеб, и им никто не нужен...
12
...Не продохнуть от кухонных паров.
И снег пошёл, тоски не оборов,
Как бы в крыльчатке мельничного круга,
Над полем битвы шахматных фигур... –
Над головами хлопнула фрамуга,
Ещё одна... – Опомнившись, за шнур,
Единой волей, взялись домочадцы. –
Как берегут своих домов тепло!
Пищат скворцы и прячутся в дупло.
А снег идёт, и светится табло:
Неделя, год – неоновые святцы.
13
Мы шли Сенным, Мясницким. Я спросил:
Бог с кем другим, тебе – хватает сил
На жизнь внутри своей же оболочки,
На киноварь, лазурь и бирюзу?…
Он перебил цитатою в полстрочки:
«Мы те, кого сморгнули, как слезу...»
………………………………………….
………………………………………….
………………………………………….
………………………………………….
………………………………………….
14
Казалось бы, из прошлого – никак
(Как будто бы забрались на чердак
И – шаг за шагом – двери потеряли
Среди развалов рухляди, и вот –
Шаги по кровле, спрятаться – едва ли,
Лежим в пыли, колени вжав в живот...)
Но, Костомаров, так бывает – в детстве,
А с нас с тобой давно писать пора
Историю, и это – не игра
В складских трущобах нашего двора –
«И никуда от этого не деться».
15
Я думаю, что скоро истечёт
И наше время, и держать отчёт
Предстанет нам перед своей Отчизной –
И что тогда ответим твёрдо ей?
А он в ответ промолвил: Укоризной
Она не тронет памяти моей.
И мне ответ не показался резок,
Поскольку знал – ему не миновать
Утрат, потерь – да что о том гадать!
И лишь одно не дадено – солгать,
За жизнь свою, за крохотный отрезок...
В нежилой комнатушке, где жарко натоплено, что же
Мы молчим до темна и глядим беспокойней и строже
Под размеренный гул и дрожанье худой занавески,
Жестяной рукомойник, роняющий редкие всплески?
Половица не скрипнет, не щёлкнут пружины кроватей.
Что же с каждым гудком – за окном – мы глядим виноватей,
Опускаем глаза, бережём воспалённые веки,
Отвергаем ладони, как приторный приступ опеки?
О, зачем мы с тобой опускали штрихи и детали,
В забинтованный сад в виноградную арку вступали,
Собирали совком червоточиной битые сливы? –
И казалось, что мы и рачительны, и терпеливы…
Мы бродили по саду, где листья крадут расстояния
От ствола – до ствола – до фасада кирпичного здания, –
Собирали плоды до корней почерневшей антоновки,
На ветру поджидали рабочий автобус из Проновки.
Ты смеялась и грела озябшие пальцы дыханием,
Оседало светило, полнеба объяв полыханием,
И труба громоздилась, что вскрытый канал червоточины;
Громыхал грузовик, поджимая к полоске обочины.
В те минуты судьба нам казалась удачей невиданной,
Бесконечной, как сон в обступающей жизни обыденной,
И совсем не хотелось гадать, поступаясь привычками,
О начале зимы с уходящими в ночь электричками…
Но зима, подступив, тяжело оползает с откоса,
И горят на снегу обведённые жирно колёса,
И автобус знобит у шлагбаума, за переездом,
Электричка трубит, громыхая промёрзшим железом…
ОСОБЕННО, как ветер в Октябре
Скупых снастей разматывает свитки,
Сквозит, сечёт и до последней нитки
Пронизывает - смысла в словаре
Не подобрать; а от залива -
То кашель ворона, то шорох по камням.
Не так ли и душа моя пугливо
Подобна ворохнувшимся теням?
Из башни слов, как черноту полей,
Я различаю горизонт неровный
И образ женщины, такой же многословный,
И клики детские с прореженных аллей.
Неурожай не позволяет
Согласных звуков образовывать ряды;
Что за печаль меня одолевает,
Не высказать на языке воды.
На папоротник пала пелена
И обнажила смысл полетов слова
Вне годовых колец; а утро брезжит снова,
И флюгер мечется, очнувшийся от сна.
Теперь я волен, с нетерпеньем,
Призвать поющие приметы луговин.
Но впадины зимы проходят зреньем
Да чернота вороньих спин.
Особенно, как ветер в Октябре
(Преобразуя множество созвучий
В холмы Уэльса и язык паучий)
Поля турнепса явит в словаре, -
Безжалостность питает звуки.
Душа иссушена и кровь нетороплива,
И ярость сломлена. Редеют буки,
Да пенье смутное доносит до залива.
…И кажется, что некуда идти,
Что дальше смысла – слов не обрести,
Что дальше смерти – не ступить по краю
И не сдержать в слабеющей горсти
Озноб земли и терпеливость снега,
А вдоль залива – некуда грести…
Скрипит камыш и с берега – телега…
Но кто вложил мне это: «…выбирай,
Обронишь ли весло свое за край
Источенной годами плоскодонки
Или пойдешь через вороний грай
По пустырю, поросшему кустами, –
Но совестью и смыслом – не играй,
Как рыбьими пустыми позвонками…»?
А я стою. И по колено мне
Стоит вода. И отблеск на корме
Колеблет осторожное теченье,
Камыш умолк, и птицы на холме
Угомонились, с ночью по соседству…
Но жизнь стоит и держит смерть в уме.
И никуда от этого не деться.
Вот это солнце крупное над лесом –
Его не выдумать, как рифму к слову «лес»,
Ему не надо ни уподоблений,
Ни правил грамматических
– Увы! –
А я, не поднимая головы,
Ступаю крадучись, на пальцы припадаю –
Всё слушаю как в сумерках травы
Волынка плещется. А где – не угадаю.
В кустистых зарослях то дудочка, то лютня.
А может быть, трезубый гребешок.
Куда как весело! И так простоволосо!
Надёжно прячется классичесский сверчок
В прогретой насухо, прямой траве откоса.
Лицо опустишь – словно жизнь приблизишь:
Солодка, тимофеевка, хвощи.
Да нетерпенье: – Вот бы изловчиться,
Зажать меж пальцами – пищи и трепещи! –
Протянешь руку, чтобы ухватиться, –
ан колется…
Безумцы! Скроется – не высвистать на волю.
Жизнь – проще некуда, а в руки не идет.
Как тот сверчок, на корточках, в пол-уха.
В траве бумажной кто его спугнёт,
Покашливая вежливо и сухо?
Да, впрочем, верно, это не моё –
Ловить кузнечиков:
Бросаться на колени,
Грести ладонями и разжимать в горсти –
Кострец изломанный, скорлупки светотени. –
Богатство целое! Кому преподнести?
Без музыки…
Но слева – мандолина.
Или же слух очнулся и болит?
Стою и слушаю: напротив и правее.
Свербит и мается, как будто давний стыд.
Над лесом ветрено.
Какую боль навеет?
ДВОРНИК И Я
стилизованная поэма
Утрами, застелив постель,
с лица прогнав вчерашний хмель,
я достаю из-за окна,
во влажной шкурке полотна,
кусочек сыра на ладонь
и ставлю чайник на огонь.
О, мне тогда не до чудес –
я замыкаю интерес
на тусклом цвете неба: – «Что ж,
к полудню, верно, будет дождь».
Я мельком выгляну в окно,
где вижу каждый день одно
с пятиэтажной высоты:
босой ревнитель чистоты
метлой березовой скребёт
туда-обратно, взад-вперёд…
И боле – к окнам не влечет.
Я знаю жизнь наперечет:
накопится под крышкой пар,
взгляну на сыр с тоскою: «Стар…»,
немного сахару – на дно,
нож оботру о полотно,
примерясь, сделаю надрез
(в усилье вкладывая вес,
на миг зависну над столом) –
и скрипнет сыр, блеснет в излом;
плесну крутого кипятка
в запотевающий слегка,
почти не видимый, стакан,
прикрою шепелявый кран
и примощусь на табурет
глотать вчерашний винегрет.
… а дворник за окном метлой
поднял с земли бумажный рой.
Так продолжалось года два:
утрами лило иногда,
и снег то сыпался, то нет
на куцый дворничий жилет.
А он – чертил своей метлой,
сгребая в кучи лёгкий слой
листвы, таящей прель и дым,
нерезким взмахом дуговым.
В пенсне, в жилете нитяном
он сверху был то дух, то гном,
то труженик, а то злодей
для устрашения детей.
Вот так бы – подчинясь судьбе –
и жили сами по себе:
он – не подняв лица, а я –
пренебреженье затая.
А всё, признаться, дело в том,
что я считал: чудак с совком,
по разумению небес,
иной не ведал интерес,
как только убирать дары
погод в мощеные дворы;
ему бы только – сыпать сор
в неразгоревшийся костер
и направлять в мое окно
удушье гари заодно…
Но раз, в начале ноября,
как снег, округу серебря,
осыпал крыши, провода,
цистерны с надписью «Вода»,
ларьки, лужайки для собак,
машин заночевавших лак,
неприхотливые столбы,
необлетевшие дубы, –
я вышел рано – только свет –
невесть зачем.
Чернел жилет
на фоне ранних холодов
и первоснежья без следов.
Уже хотел я выйти вон,
но – задержал протяжный стон.
Прислушался, и услыхал:
«…о, как он цвел-благоухал
и птичьи множил голоса,
являя жизни чудеса!..
Зачем ты выпал, душный снег,
на территорию коллег!..»
Я выглянул в дверной проем,
увидел дворника. При нём
метлу, лопату и совок,
ведро с пометкою «Песок»,
и более
во всей тиши
двора – ни слуха, ни души.
Ревнитель нашего двора
рыдал над снегом.
«Пьян с утра», –
решил я. Но теснили грудь
сомненья, стыд.
«Не в этом суть, –
опять метельщик забубнил. –
Не в том, что жизнь лишает сил,
что в равноденствии моём
мы с нищетой живем вдвоем.
Куда направить мне стопы,
когда дела мои – слепы?
И этот снег…» –
И он в песок
смахнул слезу наискосок.
Мне стало жутко: как же так –
пенсне, поношенный пиджак,
до дыр затасканный жилет,
и вдруг – смятенье? В чем секрет
безрадостного бытия
вблизи бетонного жилья?
Ужели – интеллектуал
двор аккуратно подметал
не день, не месяц,
за труды
снискав признательность беды?
А он – опять заклокотал,
рыдая, и к метле припал
небритой угольной щекой.
Я не стерпел, вскричал: «Постой!
ну что же ты в расцвете лет
рыдаешь в собственный жилет!
Да эка невидаль, что снег!…»
Он вздрогнул, обернулся.
«Снег?
Да разве ж я о том, что двор
запакостил небесный сор?
Рыдаю я о том, что врозь
с судьбой проходит жизни ось,
что слышно из чужих дворов
яснее с каждой рубкой дров –
уйти под перестук пора
кладбищенского топора…»
«Послушай, брат, мы все уйдем
из жизни с пылью и дождем,
из жизни, полной суеты,
несостоявшейся мечты.
Поверь, наверно, каждый рад
прожить без боли и утрат,
но нас одно спасет, поверь,
от смерти духа – только смерть».
Рыдали мы внутри двора.
Светало. – Уходить пора,
нето увидит кто в окно –
и ляжет на меня пятно
пропойцы незавидных лет
в чужой неряшливый жилет.
Я дернулся, а он сказал:
«Пойдем со мною, в мой подвал…»
… Я огляделся: со стены
смотрел этюдик «Три сосны»,
расплылся пышный абажур,
оттягивая пыльный шнур;
сельскохозяйственный журнал,
без дна, рассохшийся пенал, –
«Разруха…» – громоздясь над ней,
повсюду ящики камней;
мужской портрет с тяжелым лбом
с табличкой медной «Управдом»,
да чучело гнедого пса
венчало эти чудеса.
А дворник, сняв жилет, пиджак,
и – вместе сними – тусклый знак
того, что он познал, постиг
премудрость дворничьих вериг,
плотнее сдвинул полог штор
и вынул водку «Меришор».
«Садись, что попусту стоять?
Как видишь, я живу «на ять»,
здесь – не увидишь и в кино.
Сыграем после в домино?
Да что я?…» –
он махнул рукой,
лафитник выудил пустой
и покосился: «Перелить?
Я не люблю поспешно пить
из круглой тары заводской,
пропахшей пьянством и тоской».
И я кивнул: «Давай, давай…
Хлебаем в жизни через край
и маяту, и суету:
всё набегу да налету…»
Он рюмки толстого стекла
наполнил. Выдвинул слегка
ко мне салатник и сказал:
«За нашу жизнь-мемориал!»
Я поперхнулся, но допил
смесь скипидара и белил –
густую водку «Меришор»
и хрипло крякнул: «Хорошо!..»
Он выпил с чувством. «А теперь
тебе я приоткрою дверь
в судьбу, пригодную на слом,
но не на жизнь.
Да – поделом…
Представь, я так же, как и ты,
жил в полном блеске высоты
и на зарплате небольшой
я жил со смыслом и душой.
В моем мыслительном труде
таились, что металл в руде,
понятья истин. Я постиг,
как жизнь берет за воротник.
Я геологию зубрил,
тащил в жилье то скол, то спил,
я был любой любить горазд:
я в каждом видел – хризопраз.
Умел я из бетонных плит
добыть нефрит и малахит
путем любви и колдовства,
познав законы естества.
Наполнили мои лари
не башмаки, не сухари,
но – самоцветов чудеса,
каких не знали небеса.
А я не чаял – как мне быть:
на что бы их употребить.
Ты не устал?» – он речь прервал.
Налил: «За жизнь-мемориал!»
И продолжал, глотнув огонь,
вложив осколок мне в ладонь
не то руды, не то слюды
в тяжелых оспинах воды.
«Пристало через год и мне
жениться. Я не на коне,
а на трамвае тронул в путь,
чтоб присмотреть кого-нибудь.
Она ль была не хороша!
Янтарная ее душа
была ясна и высока,
что свет, разлитый в облака!
Она стояла у ворот,
над ней плескался хоровод
зорянок, соек и ночниц.
По мановению ресниц
за частоколом пастухи
слагали оды и стихи.
И поминутно нес курьер
дары в блестящий интерьер.
Я потерял покой и сон.
Я снес в жилье со всех сторон
булыжники и кирпичи
и колдовство вершил в ночи.
Но, ежедневно, напролет
всё утро в мусоропровод
таскал я грохот коробов –
бесплодие ночных трудов…
Гляжу – не любишь «Меришор».
Я – пристрастился к ней с тех пор,
как понял, что не обрету
мою крамольную мечту.
Да, я хотел создать узор
из лучших каменистых пор:
и сердолик, и халцедон,
и аметист вместил бы он,
палящий излучая жар.
Его б назвал я – «светазар».
Но, видишь, не хватило сил,
терпенья, воли, – я запил,
в пивных выменивая на
топазы толику вина.
Я жил с тоской своей, как мот.
А та – стояла у ворот,
юна, в рассвете красоты,
исчадие моей мечты!..»
Он замолчал. И вновь налил.
Пятно на брюках присолил,
тряхнул немытой головой:
«Давай с тобой… за упокой!»
Я отшатнулся: «Ты с ума…»
«Пойми, коль жизнь вершит сама,
рассыпав злобные смешки,
затягивая ремешки, –
то стоит ли ее сносить
и злобу водкою гасить!»
«Наверное, – вскричал я, – прав
судьбы томительный устав,
но души наши – выше лет,
затянутых в глухой жилет.
Пусть мы не властны в ней, но всё ж,
душа…»
«Ты душу мне не трожь! –
увидел я его оскал. –
Я соучастия искал,
в тебе его я не нашел,
как счастья – в водке «Меришор»!
Довольно с жизнью – мне пора…
Кладбищенского топора
всё явственнее редкий стук –
пора на новый виадук.
А ты – пойдешь со мною».
– «Я?!»
Заныла подо мной скамья
такой нездешнею тоской
распоркой каждой и доской.
Но свет погас и лопнул шнур,
роняя пыльный абажур,
и пес залаял и замолк,
зубами раздирая шелк.
Я бросился, что было сил,
к дверям, на что-то наступил
живое, кинулся на двор,
схватив бутылку «Маришор»,
как будто – только в ней одной
бесследно канул мой покой!
Я кутался в полотнах, выл
в приливе ужаса и сил,
почувствовав, как путы штор
рассек кладбищенский топор!…
… а дворник поднимал метлой
среди двора бумажный рой.
Сергей Надеев
ПОЭТ-БУХГАЛТЕР
***
«Здравствуй, здравствуй, – скажу, открывая двери. – Вот и я пришел». На меня посмотришь и в счета уткнешься. А видишь – берег да немного солнца над сонной рощей. Безусловно, всё мне давно известно: уж не раз, поди, довелось изведать, как глядят в лицо – как в пустое место, будто впрямь зануда и надоеда. Я сажусь на стул и смотрю, как живо ты копаешь груду своих бумажек. А найдешь в итоге живую жилу? Посмотри, родная, какой овражек! Но надуешь губки, надменно глянешь – и упало сердце на дно колодца, и осталось только – жалеть не станешь – заточить булавку да заколоться. Что-то нынче море у нас сердито, набегают волны и шумно дышат… «Я сегодня трешку нашел», – «Иди ты! Повезло, однако». – «Подарок свыше». Обменялись фразой – и снова пусто. И опять качаюсь на шатком стуле. «А зачем пришел?» – покраснею густо оттого, что думаешь – караулю. Тяжело, однако же, пополудню, из кувшина мутного выпить кряду… И неловко – будто затеял плутню, и тревожно – будто опился яду. В эти дни туманные – в самом деле замирают мысли на полуслове, даже дружба кажется – вроде мели и гнилой расчетец в ее основе. Робко трону за руку. Что мне надо? Ждал чего-то большего, чем случилось. Но на плечи руки кладет – менада. И опять поплыло все, закружилось…
…Я приду на берег твой, сяду рядом, будет море бешено колотиться (ты меня обрадуешь кротким взглядом…) и притихнет все-таки (…словно птица). Вот тогда, наверно, поймешь, что смысла ты напрасно ищешь среди пустого, и всегда наивны простые числа, и за все на свете в ответе – Слово…
***
Как главбух главбуху говоря, я скажу: оставь свои бумаги. Не до них. В окне встает заря, и стаканы высохли от влаги. Брось в огонь, гори оно, гори! Жизнь сочна, как спелое контральто. Чуть еще – и скиснут фонари: ночь прошла. Какое вышло сальдо? Кинь на счетах – «нечет» или «чет»? Лично я – по правилам считаю: в дебет – все, что вовсе не течет (бутерброды, доблести, почет), в кредит – все, что безвозвратно тает (лед, к примеру, молодость, почет). Ох уж эти, Лена, платежи! Как они под горло подступают! Как растут из безобидной лжи! Лишь главбухи это понимают. Сколько за плечами дней без сна! А ночей за кофе или чаем! Понимаешь ты меня? Должна. Мы, главбухи, мно-о-го понимаем. Оттого и грусть стоит в глазах: «В многих знаньях – многие печали», – как подметил о бухгалтерах мудрый человек. А мы – не знали. Стайка цифр да очередь имен… Боже, не поддаться б искушенью всё вписать и выкинуть на кон, всё свести к утрате и лишенью… Не грусти, отрада снов и дней, вешняя звезда на небосклоне, – мы живем – как в таборе теней. Цифры – врут. Не врут одни ладони. Да колени, может быть, ей-ей.
***
Когда ты уезжала за море –
С веселым сердцем, в шляпке розовой , -
Кончалась пленка в фотокамере
И не успела, с туберозами,
Ты сняться в привокзальном садике,
Где столик наш стоял под вишнею…
И лепесток в твоем «арабике»
Ладьей белел, деталькой лишнею.
О Господи! – у расставания
Всегда всерьез обиды детские
– для них достанет основания –
Под разговоры наши светские.
У расставаний столько хитростей,
Что так вот, в лоб – и не поверится:
Без колкостей, без ядовитостей,
Душа – как спичка в пальцах, вертится.
Простывший кофе, блюдце с дольками, –
С очищенными апельсинами,
Оркестр с языческими польками,
Зонты, расцветшие муслинами,
И пальчики на подлокотнике,
Пустой мундштук на теплом мраморе,
И не хватило пленки в «кодаке»,
Когда ты уезжала за море…
***
Локомотив завыл пронзительно и склянки вдарили с перрона. Узлы уставлены внушительно, как круговая оборона. Ты смотришь сквозь стекло оконное, упершись в столик локотками, чуть-чуть чужая, непреклонная, обиженная пустяками. А сзади, развалясь на лавочке, гусар разглядывает ногти. Я помню, он у кассы давеча просил транзитный до Капотни. Прости, Господь, твоих попутчиков, даруй им светские манеры. Ты любишь молодых поручиков, смотри, какие кавалеры!.. Нервозность взболтана и вылита на дам, господ и офицеров, на твой букет в четыре шиллинга, на октябрят и пионеров, на зычных молодцев-носильщиков, на разговорчивых мещанок, на инженеров и чистильщиков, бухгалтеров и лесбиянок. Прости, что скомканы, потеряны последние слова, объятья. Кондуктору с билетом вверена судьба – не просто шляпки-платья. И боязно… Но что поделаешь! В зеркальных стеклах тонет голос: о чем ты на прощанье сетуешь?… Упало сердце, раскололось…
***
АКРОСТИХ
Льнет душа, извечная изгнанница.
Если б знать, что с каждым днем – больней!..
Ничего, и с этим как-то справится:
Отболит, отплачется, избавится, –
Что ей станет? полно, не жалей.
«Как-нибудь… безделица… забавица…»
Если б так!…
Но слез по мне не лей.
***
Ты мне писала в воскресенье на голубом листке почтовой: «Какое это потрясенье – разгул волны полуфунтовой!..» И я невольно улыбнулся очаровательной описке, а вдумался – и ужаснулся: не стой, не стой у края близко! Тебе б всё воля, всё б свобода! Ты с непогодой так жеманна, как белый призрак парохода на синей глади океана! Я так и вижу: рвется ветер отнять подвязанную шляпку, и припадает в страхе сеттер, рычит на море для порядку. Где твой терьер? Он защитил бы от легкомысленного оста, и не совал бы мичман Филби свои дрянные папироски! Хотя б терьер! Я не мечтаю с тобою разделить прогулку у финских скал. Я получаю и прячу письма те в шкатулку. И разве смею огорчаться, роптать и быть нетерпеливым? Позволь мне только волноваться и слыть счастливым…
***
В девичьей горенке хрустальной я робок и неповоротлив, вконец подавленный двуспальной кроватью. Я сижу напротив и думаю: откуда это? – из прихоти? в необходимость? Теряюсь, не найдя ответа… О логики неотвратимость! Ответь мне, почему так сладко и горько сердцу, в то же время, среди устоя и порядка? Невыразимо это бремя. О, не чиниться б, взбить подушки на этом лежбище пространном! (Какие, к черту, раскладушки, столы и прочие диваны!) Желанная! Какая мука быть под надзором в каземате. Кто выдумал такую штуку – девиц двуспальные кровати! Гляжу – и путаются мысли, сбиваются на поцелуи, вопросы – в воздухе повисли, не холодят ночные струи грядущего похолоданья через открытое окошко… Сбивается твое дыханье… еще чуть-чуть… еще немножко… Вот так, родная, – повстречались бухгалтеры. Два очень главных. Так могут же они печали излить, беседуя на равных! Уж если в горенке девичьей, так что – бултых скорей на простынь?! Бухгалтеру всего приличней счета, баланс, – хоть март, хоть осень. Мы будем строги, скрупулезны, отнимем, подведем итоги, осудим весело и грозно нововведенные налоги: как не попасться в эти сети… потом заговорим о платьях… как водится, – и не заметим, что друг у друга мы в объятьях. Ты так нежна, благоуханна, податлива и терпелива! Мне вольно в горенке и странно. Ты смотришь на меня пытливо. Я узел пояска терзаю и робко трогаю колени… глаза твои теплеют, знаю: они уже светлей сирени. Все пальчики перецелую и локоточки постепенно… Родимая! тебя ревную – вот к этой, мягкой, широченной!..
…О, помню, помню я, плутовка, как в сутолоке разговора однажды перебила ловко и мне, как будто для укора шепнула, отхлебнувши флипа, насмешница и хулиганка: «Почти не производит скрипа моя девичья оттоманка…»
***
Я тебя украдкой поцелую, –
Боже мой! смертельно повезло.
Эту жизнь, такую нежилую,
Переможем как-нибудь, назло.
Протяни ладошку ледяную, –
Может статься, чем-то помогу
Хоть на миг забыть полубольную
Будничность в удушливом кругу.
Не храбрись, до одури свободной
Даже смерть бывает не всегда. –
Где уж нам с печалью первородной
Совладать в земные холода?
Усмири, родимая, гордыню,
Видит Бог, тебя уберегу.
Только чем такую благостыню
Заслужил? Поверить не могу.
***
Родная, ночью под субботу меня терзало полнолунье: я видел моря позолоту, охапки розовых петуний на гребнях волн, бегущих круто и разбивающихся шумно… И явь и сон я перепутал своей печалью многострунной. Скажи, желанная, откуда мне надиктованы виденья? – Как будто легкая простуда и полуобморочность бденья. Ответь, родная, кем напеты под холодок воспоминаний меланхоличные куплеты систематических страданий? О, пташка Божья! что ты знаешь о сердце горестном и нежном? Ты до сих пор не доверяешь ему с упорством безнадежным. Уж мы ль с тобой не коротали сырые мартовские ночи, не целовались на вокзале (до поцелуев я охочий)? Всё без толку! Я записался в бухгалтеры, – чтоб стать поближе, на счетах я тренировался, налоги вызубрил, пойми же! Но ты всерьез не принимаешь мое бухгалтерское рвенье, а ласки – вовсе отвергаешь, открыто выказав сомненье. Да что слова! и так понятно. Мне в жизни не везет фатально. Душа моя – как будто в пятнах, она сгорает инфернально. Уйду. Чтоб жарким сном забыться и видеть: море… море… море… и солнца огненная спица мелькнет, проколет сердце вскоре… И сладко, сладко забываться от теплой крови в полнолунье, тебя молить, с тобой прощаться… с тобой простившись накануне.
***
Так начинается всегда: сначала – письма не доходят, потом – из памяти уходят, как лед сквозь пальцы, как вода, и путают с шестью-пятью клиентами из «Менатепа». – Ну что, заказывать кутью, стреляться в кубрике? – Нелепо. Пока еще – согласна плыть туманным вечером апреля, куда глаза… Но как же быть с душой главбуха-менестреля, чувствительной не только к лжи неубедительного сальдо? Быть может, подвела, скажи, баланс, убыточный банально, и, подытожив вечера, приобретения, вчера ты решила твердо, что пора остановить пустые траты? Снесу. Снесу, как в пыльный шкаф отяжелевшие гроссбухи. Кем быть хотел и кем, не став, останусь посреди разрухи?..
***
На прошлое, встающее за нами,
Оглянемся с Ивановских холмов.
Пуста душа – как небо меж домами.
Что в ней еще помимо горьких слов?
Ты обернись, – как обложили тучи,
Того и жди, обрушится вода.
Прильни ко мне, прильни, на всякий случай, –
А вдруг потом припомнится когда.
На этот час и крохи не скопили?
По крайности, молчишь, невесела.
Да что теперь? В конце концов, не ты ли
Дарила всё, что после отняла?
Стерпи, печаль. – Скорей всего, недолго
То утешать, то судорожно лгать.
Не в первый раз. Отплачешь втихомолку
И позабудешь, надо полагать.