Павел Пермяков


Как бы ты не хотел заглянуть за пределы

Как бы ты не хотел заглянуть за пределы
того, что хранят очертанья знакомого тела,
поворота ключа, звука скрипнувшей двери,
ты не сможешь. Даже спросив, - какие секреты
уготованы нам? Я не знаю ответа.
Потому что в ответы к тебе - я не верю.

Посмотри на тетрадь, в параллельности линий
есть намек на ответ. Словно призрачный иней
на стекле - все опять так похоже
на тот день, за которым последует ночь.
И к тебе одному, торопясь, что б помочь,
устремляет шаги безымянный прохожий.

Это буду не я. Недостаточность света
в очертаньях вещей, вопрошающих – где ты?
Прозвучит в никуда, укрывая, крадя,
невесомой походкой, не видя тебя.
Осмотрись, все знакомо, с тобою часы,
отмеряют минуты ночные весы…


Полночный сад стоит во тьме

Полночный сад стоит во тьме
незримо поклоняясь тишине,
как тело у порога бытия –
встающего неумолимым: «Я?»
и обретающем черты неволи
за криком и сводящей боли
уста, проговорившие не боле,
чем старец, бормотавший о былом,
чем явь становится забытым сном.

Среди его расцепленных ветвей
блуждает ветер запахом полей
и спит тростник, укрыв рукой
обрывок дня, храня покой
напрасной памяти - напрасный миг.
И снова слышно, как хрипит старик,
скрывая от луны свой лик,
но возвращая памятным кольцом
круговорот воспоминаний в дом,

который, словно памятник стоит,
в котором, словно памятью укрыт
живых стволов ненужный сад,
во тьме произрастая невпопад,
грозя разрушить стены и окно -
завешано надеждами оно
надежнее, чем прочное сукно.
Но в том саду, который год
без перерыва дождь идет

оплакивая бывшие черты
влюбленных. И упавшие мосты.


Настал декабрь, время снов


Настал декабрь, время снов
всего живого, вплоть до мхов,
не знающих дневного света
и алчущих зимы оков.
Так много общего у лета,
которое тебя на привязи ведет,
не упирайся - только до ворот -
с тем местом, где искал ответа

и не нашел его. В траву лицом
усталым падать мертвецом!
А впрочем, лучше через раму
закинув ногу, бешеным слепцом
промчаться вниз, завидев яму
еще сильней зажмурить глаз
чтобы вонзиться в темный лаз -
там разум ищет драму.

Все стихло. Час предметов
прошел - настала тишь ответов.
Колодец нем, журчит вода,
собранье в сборе. Это -
час утренний, пока беда
не раскрывает рук,
и даже слыша тихий стук,
не задаешь вопрос - когда?

Покинь, покинь свой отчий дом,
отправь убежище на слом,
пусть кружит голову твою
не хмель. Но сломанным веслом
отыщешь место ты в раю.
Чу! Слышишь - нас зовут к себе
русалки, точно жизнь в воде
лелеет тело на краю

истомы, именуемой земля,
но знай, что нам туда нельзя!
Далекий брег молчит в тумане,
все стихло, времени петля,
сужаясь, шепчет - все обманы,
дорога приведет тебя к себе,
твой дом стоит еще во мгле,
но только он врачует раны.


Теперь, когда ушла зима

Теперь, когда ушла зима,
исчезли лики замороженных прохожих
и хоровод ведет весенняя листва
пренебрегая памятью былого. И похожи
стоят, стволы осин - на частокол. И пень укрыт рогожей

мха. Я вижу, что живя в круговороте
времен и исчезающего года
слегка притормозив на повороте
и повторив саму себя, природа
смиренно ждет, пока кого-то

не встретит. Он, шатаясь на ветру
затянет песнь протяжно и уныло,
не обращая взора в ту пору
ни на кого. Ведь жизнь его хранила
воспоминаний сонм, среди которых было

одно воспоминание о горе,
настигшее его ушедшим летом
безбрежное, как океан, как море
слез. И поглощенных светом
дней. Он больше не искал ответов.

Но лишь успокоения. Раздор
вносил в его мятущуюся душу
веселый смех и ликованье, взор
тогда свой темный устремлял он в сушу
слов, распластанных у ног его, не слыша

чужих, свои лишь признавая и твердя,
что горе закаляет только сильных
и что ему никак забыть нельзя
того, что было. И что в пыльных
чуланах все хранит ее былых

прикосновений и касаний след –
в вещах, в метле, в настольной белой вазе,
в стаканах на столе. Картина, плед,
окно – все помнит. И в его потухшем глазе
застывший образ. Как в экстазе

надрывно бьется он. И в сумерках, в ночи
не раскрывая уст, молчит, молчит.


Среди белых равнин припорошенных снегом

Среди белых равнин припорошенных снегом
распластай свое тело, согретое уличным бегом.
Застынь и узри: где-то волки в степях
ошарашено вертят мохнатой главою,
не привыкшие к фразам людским, но лишь к вою,
презирая собратьев на толстых цепях.

Это – чуткость ушей, либо тела в покое,
только так начинаешь любить за такое
однозначное чувство – своих корешей.
И открыв, закрываешь глаза, ибо больно
без защитных стекол, наблюдать, как невольно
опускается сталь, отделяя голМвы от шей.

Для чего – не пойму, в этом мире цвета
всех оттенков защитных, желают открытого рта
и склоненных к земле силуэтов,
среди ночи бредущих к костру,
словно к отчему дому – верста за версту,
или сотню таких. Но желающих лишь справедливых ответов.

Дай им Бог добрести, а дальше – не суть
ибо смысл не в том, чтобы вынудить жуть
обрести очертанье знакомого с плотью лица,
ведь тогда отступает морозящий страх
и, возможно, в загубленных временем снах
все свернется в себя - это будет началом конца

тех ниспосланных волей чужою растоптанных дней.
Озираясь, в попытках зрачка хоть огней
увидать! И учуять чеканящий шаг молодца
не привычкою, нет, но подкоркой живой
не поверив сначала, кудлатой вертя головой
в ожидании своем именного свинца.

Дай им Бог обрести столь желанный покой,
ведь с доступностью савана, как не укрой -
проступают черты человечьего тела.
Пусть волкам невдомек, удивляясь всем песьим лицом
отчего поменялись они с тем лихим молодцом
не окрасом шерсти, но равниною белой.