Как бы ты не хотел заглянуть за пределы
того, что хранят очертанья знакомого тела,
поворота ключа, звука скрипнувшей двери,
ты не сможешь. Даже спросив, - какие секреты
уготованы нам? Я не знаю ответа.
Потому что в ответы к тебе - я не верю.
Посмотри на тетрадь, в параллельности линий
есть намек на ответ. Словно призрачный иней
на стекле - все опять так похоже
на тот день, за которым последует ночь.
И к тебе одному, торопясь, что б помочь,
устремляет шаги безымянный прохожий.
Это буду не я. Недостаточность света
в очертаньях вещей, вопрошающих – где ты?
Прозвучит в никуда, укрывая, крадя,
невесомой походкой, не видя тебя.
Осмотрись, все знакомо, с тобою часы,
отмеряют минуты ночные весы…
Полночный сад стоит во тьме
незримо поклоняясь тишине,
как тело у порога бытия –
встающего неумолимым: «Я?»
и обретающем черты неволи
за криком и сводящей боли
уста, проговорившие не боле,
чем старец, бормотавший о былом,
чем явь становится забытым сном.
Среди его расцепленных ветвей
блуждает ветер запахом полей
и спит тростник, укрыв рукой
обрывок дня, храня покой
напрасной памяти - напрасный миг.
И снова слышно, как хрипит старик,
скрывая от луны свой лик,
но возвращая памятным кольцом
круговорот воспоминаний в дом,
который, словно памятник стоит,
в котором, словно памятью укрыт
живых стволов ненужный сад,
во тьме произрастая невпопад,
грозя разрушить стены и окно -
завешано надеждами оно
надежнее, чем прочное сукно.
Но в том саду, который год
без перерыва дождь идет
оплакивая бывшие черты
влюбленных. И упавшие мосты.
Настал декабрь, время снов
всего живого, вплоть до мхов,
не знающих дневного света
и алчущих зимы оков.
Так много общего у лета,
которое тебя на привязи ведет,
не упирайся - только до ворот -
с тем местом, где искал ответа
и не нашел его. В траву лицом
усталым падать мертвецом!
А впрочем, лучше через раму
закинув ногу, бешеным слепцом
промчаться вниз, завидев яму
еще сильней зажмурить глаз
чтобы вонзиться в темный лаз -
там разум ищет драму.
Все стихло. Час предметов
прошел - настала тишь ответов.
Колодец нем, журчит вода,
собранье в сборе. Это -
час утренний, пока беда
не раскрывает рук,
и даже слыша тихий стук,
не задаешь вопрос - когда?
Покинь, покинь свой отчий дом,
отправь убежище на слом,
пусть кружит голову твою
не хмель. Но сломанным веслом
отыщешь место ты в раю.
Чу! Слышишь - нас зовут к себе
русалки, точно жизнь в воде
лелеет тело на краю
истомы, именуемой земля,
но знай, что нам туда нельзя!
Далекий брег молчит в тумане,
все стихло, времени петля,
сужаясь, шепчет - все обманы,
дорога приведет тебя к себе,
твой дом стоит еще во мгле,
но только он врачует раны.
Теперь, когда ушла зима,
исчезли лики замороженных прохожих
и хоровод ведет весенняя листва
пренебрегая памятью былого. И похожи
стоят, стволы осин - на частокол. И пень укрыт рогожей
мха. Я вижу, что живя в круговороте
времен и исчезающего года
слегка притормозив на повороте
и повторив саму себя, природа
смиренно ждет, пока кого-то
не встретит. Он, шатаясь на ветру
затянет песнь протяжно и уныло,
не обращая взора в ту пору
ни на кого. Ведь жизнь его хранила
воспоминаний сонм, среди которых было
одно воспоминание о горе,
настигшее его ушедшим летом
безбрежное, как океан, как море
слез. И поглощенных светом
дней. Он больше не искал ответов.
Но лишь успокоения. Раздор
вносил в его мятущуюся душу
веселый смех и ликованье, взор
тогда свой темный устремлял он в сушу
слов, распластанных у ног его, не слыша
чужих, свои лишь признавая и твердя,
что горе закаляет только сильных
и что ему никак забыть нельзя
того, что было. И что в пыльных
чуланах все хранит ее былых
прикосновений и касаний след –
в вещах, в метле, в настольной белой вазе,
в стаканах на столе. Картина, плед,
окно – все помнит. И в его потухшем глазе
застывший образ. Как в экстазе
надрывно бьется он. И в сумерках, в ночи
не раскрывая уст, молчит, молчит.
Среди белых равнин припорошенных снегом
распластай свое тело, согретое уличным бегом.
Застынь и узри: где-то волки в степях
ошарашено вертят мохнатой главою,
не привыкшие к фразам людским, но лишь к вою,
презирая собратьев на толстых цепях.
Это – чуткость ушей, либо тела в покое,
только так начинаешь любить за такое
однозначное чувство – своих корешей.
И открыв, закрываешь глаза, ибо больно
без защитных стекол, наблюдать, как невольно
опускается сталь, отделяя голМвы от шей.
Для чего – не пойму, в этом мире цвета
всех оттенков защитных, желают открытого рта
и склоненных к земле силуэтов,
среди ночи бредущих к костру,
словно к отчему дому – верста за версту,
или сотню таких. Но желающих лишь справедливых ответов.
Дай им Бог добрести, а дальше – не суть
ибо смысл не в том, чтобы вынудить жуть
обрести очертанье знакомого с плотью лица,
ведь тогда отступает морозящий страх
и, возможно, в загубленных временем снах
все свернется в себя - это будет началом конца
тех ниспосланных волей чужою растоптанных дней.
Озираясь, в попытках зрачка хоть огней
увидать! И учуять чеканящий шаг молодца
не привычкою, нет, но подкоркой живой
не поверив сначала, кудлатой вертя головой
в ожидании своем именного свинца.
Дай им Бог обрести столь желанный покой,
ведь с доступностью савана, как не укрой -
проступают черты человечьего тела.
Пусть волкам невдомек, удивляясь всем песьим лицом
отчего поменялись они с тем лихим молодцом
не окрасом шерсти, но равниною белой.