Володя Фролов


Трещит в костре трава сухая...

***

Трещит в костре трава сухая,
Непринужденна и легка,
Да журавлей сердитых стая
Гоняет небом облака.
Не пожалей земле остатки
И мертвой, и живой воды,
Черпнув ковшом из древней кадки
Российской ледяной беды.

Снег загуляет по эпохе,
Чистосердечный и ничей…
А по весне сбежит в потоке
Невинных солнечных лучей,
Не разумеющих наивно
Ни сожаленья, ни стыда,
Ни правоты дороги длинной
Невесть куда.


Давай отправимся в Тибет...

***

Давай отправимся в Тибет
По солнышку и небу ясну,
Чтоб чистый тамошний рассвет
Скучал без нас не понапрасну.
Расейский искренний позор,
Сбив табуретки подле кресел,
Подталкивает на простор…
Так что ж ты голову повесил?..

Пей бездорожье иль вину
Дымком отечества-скитанья –
Цыганской воли глубину
Отсутствия иль опозданья -
Сквозь горы аки алтари
По нищете земли и неба
И утешайся до зари
Смущеньем Девы и Денеба –
Зачем березовая даль
Не валит колесить по свету,
Которого небось не жаль,
Авось которого и нету.


Всё позволено

Все позволено…


От безделья нашего, читатель драгоценный, можно телевизор просто включать и выключать изнеженной мозолистой рукой ловя за хвост удачу. Раз сто. Чем еще
подзаняться самобытному русскому человеку на рандеву с историей, если все уже давно ловкими заграничными руками создано, и прогресс цивилизации необратим никуда?.. Валяйся лежебокой на диване и на кнопки жми, чтоб хотя бы звонок названивал, как, бывало – Пушкину валдайский колокольчик. Раз нажал – тут и тебе поваренок музыкально-прикладной на кухне. Чего, мол, изволите, ваше сиятельство?..
Не ломиться же тебе в двери на ночь глядя по темным улицам марши хулиганские озорным дроздом насвистывать. Потому сиди важным барином в тепле и включай телевизор свой закадычный. Или утюг. Воткнул вилочку в розетку, выткнул и жди часа своего. И не Страшного Суда жди, как нам религия предлагает в утешение бытового комфорта. На особицу и Бродского открывать можно на любой странице Интернета:
На свете можно все разбить,
возможно все создать,
на свете можно все купить
и столько же продать.
Пока утюг не перегрелся, в телевизор снова погляди – прав гений, чем на миру и велик – от колготок прав и до тампаксов сообща с политиками. А за окнами неподалеку пурга опять веселится, и как посмотришь на эту пургу наивными глазами полуоткрытыми…Все равно лучше дома кнопками поигрывать левой рукой, чем по экрану отмороженным к Северному полюсу ползти по-пластунски в обход медведей белых и волков полярных. Или к Южному в компании пингвинов глупых. И в Африке житье не худо на развалинах пирамид с «наполеоном» в обнимку на высоте сотен веков ближайших. Или дальнейших. Сахара, сирокко, сим-сим-откройся, с прогрессом на пару в земную жизнь сойдя до… Бродский вон тоже с Марциалом дружил почти так же, как ты с теликом спелся:
Вот и прожили мы больше половины.
Как сказал мне старый раб перед таверной:
«Мы, оглядываясь, видим лишь руины».
Взгляд. конечно, очень варварский, но верный.
Оглянешься и ты, и обратно себя за ухо дернешь, за то самое, где волки за тобой выли понапрасну. Дернешь покрепче, и утюг выключай вовремя заморский, чтобы только чайник в свою очередь величественно включить. И компьютер впридачу с камином, газом, телефоном. А то холодом веет уже отовсюду, а не только от тебя, да и чайник разморозила погода в доме. Иосифа почитай, на лунную ночь любуясь безоглядно:
Приезжать на родину в карете,
приезжать на родину в несчастьи,
приезжать на родину для смерти,
умирать на родине со страстью…

Прочел, родной, и прослезился почти – в ландо, в карете-кабриолете, в несчастьи с патриотизмом кондовым в сердце – и умирать неустанно…Чтоб не торчать в довольстве сермяжным подлецом на надувном диване, соображая наугад в каком ухе звенит псалом царя Давида и дергая сокрушенно уже за оба уха терпеливых. Другие люди на родине со страстью умирают, а ты как ?.. Со стыдом? Или со стыда…
Чем по северному обледеневшему телевизору жизнь свою одичалую жалкими глазами сверять с мечтой, лучше уж в Австралию махануть порожняком, в провинцию когда-то имперскую у моря. Лакея кухонного можно и туда кнопкой отсюда на ковер вызвонить – споет или ушицу сварганит. Смех один голимый с обслуживающим шоу-персоналом поголовного российского населения! В миллионеры пойти?.. Или лучше разориться в пух и прах на зависть таким же как ты дуракам… От Иосифа:
Свистеть щеглом и сыто жить,
а так же лезть в ярмо,
потом и то и то сложить
и получить дерьмо…

Телевизионнным-то ты уже по уши многострадальные наелся, как будто другого не едывал. И на уличные инсталляции любуясь, прозреваешь то, что никакой регресс-прогресс не волен довлеть природе естества метафизики. Потому и холодно тебе и на морозной выставке авангарда уличного, и дома под шотландским пледом не теплее ничуть. А цивилизация и в Нью-Йорке цивилизация, и в Петербурге туманном, про Африку жаркую и не заикаясь при воспоминаниях. Свободно можно даже и вовсе не возвращаться из виртуальной реальности домой, а стоять в шинели как Дзержинский на постаменте, врагов народа помиловав сразу и загодя наградив, как друзей за здорово живешь под горячую руку. И глаза возвышенно прикрыть:
Того гляди, что из озерных дыр
да и вобще – через любую лужу
сюда полезет посторонний мир.
Иль этот уползет наружу.

С тобою вместе. Иль вослед? А ты ни валенки, ни те же шлепанцы не надел, на скорую руку проверяя верность поэзии превратностям колдовства жизни. И опоздал. Так что спасайся теперь как сможешь – сам по себе: лакея уволь, президента избери, витамины прими или клятву, харакири сделай на прощанье. И обесточить можешь все подряд – от Чукотки до утюга с чайником, ибо – Свобода –
это когда забываешь отчество у тирана,
а слюна во рту слаще халвы Шираза,
и, хотя твой мозг перекручен как рог барана,
ничего не каплет из голубого глаза…

Видишь, дорогой, и не каплет и не плюется – а хочется…Чтоб капало.Оп-па. Сгорел твой дьявол синеокий, не зальешь. Ну и бейся бараньей башкой о стенку, ибо прогресс все одно на выдумки неистов, уши горят, душа туда же пылает – но стену соседскую даже крепкой своей головушкой ты не проломишь, так открывай оракула на первой попавшейся отсрочке:
Уезжать, бежать из Петербурга…
И всю жизнь бежит до поворота,
до любви, до сна. до переулка
зимняя карета идиота…


Разве лукаво и зря...

***

Разве лукаво и зря
В мире подлунном живем,
Солнышку благодаря
В недоуменьи своем -
Весело или всерьез?
И замыкаться не след
На сумасшедший вопрос:
-- Где Ты, Которого нет?

Перебирая пласты
Времени вривь или вкось -
Прячась лукаво в кусты,
Мирно шепча на авось:
-- Вдруг между нами лишь Ты
Самый непрошеный гость…


Странно ли в ночь пропадать ни за что никуда...

***

Странно ли в ночь пропадать ни за что никуда:
Мир целебен как ветер – и не многовато ли чести –
Вздрогнув, вздохнуть – откатилась подружка-звезда
Иль сорвалась – и простушка-душа не на месте
Вплоть до утра – но с прохладой земли и росы
То еще солнце, и жизнь отворяешь ему ты,
Если впотьмах промотав и года, и часы,
Греешь в ладонях медлительные минуты.
Странно не то, что ты выплыл на берег пока –
Нежность странна и вальяжная сирость лихая –
Трубку смолить и счастливо валять дурака,
Над обмелевшею Летой небрежно вздыхая.


Продравшись вечерочком сквозь кусты...

***

Продравшись вечерочком сквозь кусты
И на ночь пригорюнившись под елью,
Ступаешь в утро босым и босым –
Раздетым неужели не с похмелья.

Не муравей, так шельма-стрекоза...
И шмель за ней, гуляка по наиву…
Омоешь обалдевшие глаза –
Рассвет с тобой – и неужели живу…

И шалостям вчерашним вопреки,
Вновь ни стыда, ни горечи, ни муки –
Когда б не дни иль руки коротки
В любви к бездомной страннице – разлуке.


Слыша первые капли дождя

***

Слыша первые капли дождя,
Беззаботно калитку у дома
Оттолкни, наугад проходя
Под раскат слеповатого грома.
И, судьбу разделив пополам
С Мельпоменой и мокрым пейзажем,
Шелести словно Лир по полям
Откровенно пустым персонажем –
Селифаном, кривым колесом
Охромевшей Расеюшки-брички,
Хлестаковски счастливым отцом
Не Сибири, так психиатрички,
Не Аляски, так Крыма вослед
И Чукотки вперед по этапам
Строек разве иль – времени лет –
За сомнительным гандикапом…


С утра растемнелось


***


С утра растемнелось – не ось ли качнулась туда,
Куда и Макар не гонял ни телят, ни телятниц…
Когда б понедельник, но дикторы бредят – среда.
Среда обитанья обещанных вечером пятниц.

Их семь на неделе, им тесно в неделе одной,
Как в разуме тесно желаньям, страстям и страстишкам,
Лукаво играющим крепкою осью земной,
Которую в детстве шутя изучал я по книжкам.

Где света искать – не на Млечный шарахнуться Путь?..
Из греков к варягам, в иные лихие народы,
Где медленным пятницам вряд ли откроется суть
Иль голая истина не тесноты, а свободы…

Но все перепуталось вновь в суете, череде
Расейских распутиц, и лень возвращается в лоно
Среды обитанья, блаженствуя в истой среде,
Где дождик в четверг одиноко брюзжит вне закона.


Словно бублик на жарком песке...

***


Словно бублик на жарком песке
(Волга-реченька, не в обиду) –
Загораю на Каме-реке,
Простодушно исчезнув из виду.
Кроме фруктов, небес, овощей
Ничего в мире не замечаю…
Но сердитых язят да лещей
И кормлю, и порой улещаю.

Гляну вдаль – ни хрена не пойму.
В душу свистну – ни дна, ни покоя.
Ветерок одинок по уму
Да винишко полусухое,
Да великая Кама-река,
Простоватая словно тальянка
Или беженка-Малика –
Персияночка-полонянка.

Бурлаки не грозят бечевой…
Ох, невольная душка-свобода!
Ах, дымок горьковат кочевой!
Ух ты, матерный трепет народа!
И дубинушка ты не моя,
Просвистел я тебя и прошляпил…
Ухнем, щедрости не отмоля,
Эх ты Федор Иваныч Шаляпин…


Развалинами бродят облака...

***

Развалинами бродят облака –
С весною на путях и перепутьях
Часовенка привалом облекла
И непутевых странников, и путних.
Просторно сердцу и пустым рукам,
Как будто вековал в каменоломне –
Доверься свежести и островкам
Небес в освободившейся часовне.

Ведь подгулявший выспится пиит
В развалинах и мартовском кювете –
И снег как мост над вечностью скрипит
И облака – кочующие дети
Из озорства свободны по пути
Остановить теченье небосвода –
И за руки тебя перевести –
Сомлевшего шута и нищеброда.


Слышишь, Господи...

***


Слышишь,
Господи, пустобреха
На окраинах бытия –
И остра, вовсе без упрека,
И похвальна нужда Твоя.

Оглядись моими глазами
И хлебни моего вина –
Сходства розного между нами
И повинностей до хрена.

Улыбнулся бы не в угоду,
Коли встреча вновь коротка,
Дав смирение и свободу
Напролет валять дурака –

Мир весельем смущать невольным
И бездомной своей судьбой –
Ветерком меж небом и полем
Балагурить разве с Тобой…


В стране беззащитной...


В стране беззащитной правители холят обжор,
А лишним скитальцам шутя подсыпают отраву
В стаканы и плошки. Дремучий какой дирижер
Здесь палочкой машет по важному чину и нраву.

Не зря иногда задерешься бежать второпях
Из шумной харчевни – не допив, не перекрестившись,
В дверях усмехаясь – ты славно зажился в гостях,
На воле затейливой и дармовой закрепившись.

И в ночь пропадаешь надолго, сама простота
И щедрость блаженного неутоленного духа,
Дурачась в сердцах: - неужели не ждет у Христа
За пазухой честная стопка и хлеба краюха?..

Бежать так бежать – под невинный пастуший рожок,
На вызов гобоя, за трепетом меркнущей флейты…
И лучше весною, безумно наивный дружок,
Где пазухи листьев так гостеприимны и клейки.

Но кто утвердит, что вернее – сума иль тюрьма?
Так чашу дохлещем и общую участь разделим,
Как добрую Францию ветреник Гаргантюа
Любезно делил с озадаченным Пантагрюэлем.


Утро

***

волненья старины глубокой тревожат средь ночей и дней…
глаза колдуньи синеокой меня смущают всё сильней…
когда бы изредка смущали, но каждой ночью ворожат
что в радости или печали я только ими и богат
живу как будто при погроме и вразноряд и вразнобой
и никого не знаю кроме единственно - одной
и никого не вспоминаю и только крайнего хочу
когда тебя с утра узнаю по золотистому лучу -

пускай меня он проворонит пускай и вовсе облетит
и лишь твои ресницы тронет - Господь за всё меня простит
хотя прощенья не ищу я под пенье молодое птиц
в тугой истоме поцелуя и дрожи утренних ресниц
слезу счастливую снимаю подобно первому лучу
и ни хрена не понимаю и не хочу


Вдогонку ноябрю...

***

Вдогонку ноябрю кидается на дачу
Отважный и нетерпеливый первый снег,
Невольно отыскав на счастье наудачу
В ночной распутице затерянный ковчег.
Погрязшие в тепле, соседи ждут развязки
Бутылкой «старки» с окуневою ухой,
Мечтая угадать, когда с метелью в связке,
Гость жигу протанцует как моряк бухой.

Я выйду на крыльцо и, подмигнувши Ною,
Вздохну и закурю, покорно не греша
На участь и судьбу дорогой к перегною –
Так бездна неизбывна властно хороша -
Довлеет, парусит и, чашу доливая,
Переполняет мир с пожизненных высот…
А слякоть, и вражду впотьмах одолевая,
Куда еще ковчег попутно занесет…


Здесь кукушка-вещунья уже


Здесь кукушка-вещунья уже не споет, не соврет,
А врата отпирают, с утра бедолаг принимая.
Да еще райский сад не в пространстве законном плывет,
Не во времени – средь совершенного августа-мая.
Дети вечности мы иль мгновения – кто разберет –
Меж ромашками, лютиками, резедой, васильками…
Но гуляет с поэтом король, баловник, сумасброд,
И терцинами чешет – сочти неподкупных врагами.
А любители выпить гурьбою торчат за ларьком,
Милосердные наши, посланцы лихого народа…
Там и я свою грешную долю урву, с пузырьком
По традиции крадучись выпорхнув с черного хода.
А в ногах васильки и ромашками пенится луг.
Только не избежать леденящего душу испуга –
Вдруг урядник рукой палача оборвет мой досуг…
И найду ли еще закадычного верного друга?..
А навряд ли найду – рано я в облака загремел.
Раздавлю с ветеранами поллитровку « Стрелецкой» -
И король объяснит, как напрасен поэтов удел,
А поэт улыбнется безумству стези королевской.
И обнявшись, пройдемся по вечности, и по пути
Подзаблудимся спьяну, и зря опасаться не будем,
Что ловцам падших душ так легко нас троих замести,
Отволочь к неподкупным присяжным двенадцати судьям.
Вдруг и здесь доверяют бумажкам чернильным одним –
Человека живого казенной шельмуют печатью…
И летит в облацех окончательный розовый дым
Над голУбой-землей с горькой наипоследней печалью.


К закату свободна река и наивно темна...

К закату свободна река и наивно темна;
А тронешь ее – небеса пробегут чередою
Ночей близоруких – качнется спросонок луна
Под ивою сирой – затрепетавшей водою.
И дрогнет осинник, краснея, живой и живой –
Так охолонись, сгоряча наугад растирая
Бездомное сердце колючей октябрьской травой
В апостольском инее засветло щедрого рая.
И пусть холода и гонимые кем небеса
Пустырником жгут и крапивой холеные руки –
Поземка, котомка, полынь, полынья, береста –
Закат на лету рассыпая в рассветные звуки…


Вслед за зеленью землю...

***


Вслед за зеленью землю пронзает надежда на ветер.
Озорник и гуляка, с весною он неразделим
Или выпушкой верб, ивняка и распахнутых ветел…
А высокое солнце как нимб восходящий над ним.

Шалопай-ветерок – что любезней озябшему сердцу –
Бьется, словно впервые прочувствовав важность свою,
Места вновь не найдет, и волнуется, в грудь словно дверцу
Ударяя смущенно как воин заблудший в раю.


Путешественник 7

Глава десятая, или предчувствие эпилога.


И был у нас вечер, и было утро, и отчего-то да утра падал ночной снег на крышу шалаша зеленоостровского, почти как в летней Флориде снег иногда падает за шиворот Довлатова или Роберта Фроста вроде бы. Но это мелкий был снег и не злой и таял как свеча на ветру, и воск слезами с ночника на землю… На неизвестную пока что до конца последнего замлю. И на меня, неизвестного доселе.
Растаял неожиданный снег и возле шалаша я встретил гревшихся возле и лодки и Буцефала и костерка провожатых своих. В порядке встретил, то есть при разборках очередных. Царь бывший зеленоостровский, на Лира еще более похожий , проповедь снова зачитывал отчего-то уже о православии. Сергей возражал августейшей особе тем, что якобы не в коня овес. То есть не в том смысле, что проповеди больше пристало Буцефалу произносить, а в смысле проповедей об огромном вреде алкоголия, присущих в прежнее времечко Лирику:
- Да какой же ты, папаша, православный? Ты ж креста еще не пропивал!
- А вот как раз и шиш вам – я крест свой дважды уже пропил, да, пропил – но – простится, да – простится мне. Вот ежели в третий раз пропью с вами совместно – не знаю уже. Но на кого грех ляжет – поглядим еще!
- Ты стрелки не переводи на честной народ, - это уже Ипатыч взвился, - еще и Агдама с Лилей попробуй сюда приплети, краснобай галерейный, куда тебе и дорога от нас лежит, хотя бы и пенсию новоамериканскую зарабатывать. Или новорусскую пенсию. Как положено по гражданству дворянскому твоему.
- Мне, гражданину мира теперь на гражданство наплевать, аки Воланду с Фаустом в Маргаритиных объятьях. Венок сплету из васильков и босый отправлюсь я в Сарапул
словно шут – так пенсию быстрее отхвачу, немного полежав в больничке на покое. А Стрэнджер будет в гости приходить с лошадкой и винишком в богадельню… И Лиля иногда заскочит на часок. Достоинство мое и ощущенья на мысль меня ведут про дочерей, которые поддержат в трудный час… И из темницы вывернут на волю.
- Лилия, может, и возвернет, а вот другие твои дочери где, пропиватель крестов?
- А мне все равно, где они, лишь бы счастливы были без меня. И-и-и, мужики, Сарапул-то и Америка земля одна и та же, круглая. Этот наш городничий хотел ведь сказать Сарапул, а вышло у него – Америка, и все дела. А завтра Испания выйдет с маврами в обнимку, где и дочери мои, наверно. И ваши дочери, Ипатыч…
Болтовня странников земных не слишком и докучала мне – чем бы босоногое дитяти не тешились, лишь бы Лильке спать сладко не мешали. И зверенышам моим вернувшимся из небытия. Или мне – тоже вернувшемуся как будто. Временно. Навсегда – это не вопрос. И не ответ. Тошней всего происшедшего – то что имя свое новое я то ли снова забыл, то ли вообще не помнил никогда и не знал, то есть ни старого, ни нового имени не знал-не помнил. Или не было их у меня. Да и узнать не хотел – пусть хоть горшком окажусь – печки поблизости не видать. И дочерей тоже не видать и не слыхать. Лёвиных. Или моих. У Грозного-то Ваньки были ли они еще? И этих пустяков я что-то опять припомнить не могу. Или не умею. Соображать то есть не умею. Не приучен сызмалу. Да и незачем лишнего мне соображать, если и так с ветерком в обнимку жил и дальше проживу без памяти своей крохоборской на загляденье, кому вот только на загляденье?
И слышу – Васька из дверей шалаша поглядывает подбитым когда-то давненько, дверью, видать, или камушком, глазом левым, правый припрятывая пока – не узнает вроде. Или тоже память отшибло с Лилькиной кормежки.


А кот все же крадучись ко мне подвалил. Как рысь. И обнюхивал долго, не веря ни глазам своим, ни чутью звериному, Агасфера бывшего. Или нет? И прижался. Как будто я еще и Григорий Мелехов впридачу к прошлому под черным солнцем затмения моего.
- Что, Василий, примерз на воле?
И почудилось мне или послышалось, что Васька пробурчал в ответ – Сам, подорожник, примерз на каторге, давай отогрею – и на колени мои забрался не хуже губернатора на мосту. Что коты матерятся порой про себя от нескладности жизни – это я точно знал по собственному опыту – но разговаривали прежде они лишь у Пушкина да Льюиса какого-то, Синклера, что ли – не пулемета же чапаевского с кокаином пелевинским. Тоже знакомый народ по наитию, приставшему уже ко мне как репей в странствиях земных посередине, надеюсь…
- Эх, Васька ты Васёк, дорогой ты мой человек, вкусная здесь на островке гусятина, небось, и питательная – ишь как поправился. Что ж нам дальше-то с тобой делать, чем подзаняться – помрем ведь от скуки в определенных твердью земной границах. А тут и Фунтик, ровно по весу названный, с лаем подскочил к нам, бедолагам, порезвился, травушку поцарапал коготками и спать навернулся под пенек. А голоса пропали куда-то. То есть растаяли в тишине. Предпоследнее, что я слышал, это хрипловатый шепот Ипатыча:
- Пускай одне поживут. На что они нам, да и мы им на что теперича? Побаловались и будет. Сами разберутся, что почём, без теликов. А ты, Лев Николаевич, в дворники лучше переходи из экскурсоводов, дворников ценят в Америке почище президентов, сам видел не раз. И Серега, ежели в другую Америку собрался, тоже пускай в дворники идет…
Пошел в шалаш и там услышал последнее пока, уже от Лилит:
- Ты только в дворники не ходи. И вообще никуда не ходи пока, а там поглядим…
Куда поглядим?.. На ночь глядя, и всё далеко окружающее исчезло, кроме нас с островком зеленым впридачу. Или мы, наоборот, исчезли отовсюду. Как прежде Сарапул временно, только мы вроде навсегда. Так что не обессудьте, господа…


Всё равно не КОНЕЦ…

P.S.

a) Волга действительно впадает в Каму, что было известно и вышеупомянутым Сабанееву и Осоргину, а также давно известно любому учебнику географии России, ибо –
b) Кама, встречаясь или сталкиваясь с Волгой неподалеку от так же вышеупомянутой Казани на целую «четверть» длиннее, в два раза полноводней, и, естественно – великодушнее.
c) Не упоминаемый выше фильм «Волга-Волга» снимали на реке Каме чуть повыше города Сарапула. До фильма этого знаменитого мне вовсе дела нет, но –
d) М.б, все проблемы так же вышеупомянутой России происходят от нежелания, или неумения, или боязни называть вещи своими именами, а не путаться в придаточных предложениях?
e) «Кавалерист-девица» - водка, выпускаемая сарапульским ЛВЗ, прототип которой – Надежда Дурова, дочь сарапульского городничего, так же в свою очередь – прототип Шурочки Азаровой из фильма «Гусарская баллада», который в Сарапуле не снимался. Отчего бы?..


НЕбрежность противостояний

***

Небрежность противостояний
Природных бытию сродни –
Чем зимы белые туманней,
Тем по весне щедрее дни
В России пушкинской недавней
И в ледяные наши дни –
Счастливая с утра эпоха
Махнет как ласточка крылом –
Поэтом выспаться неплохо,
Звеня в карманах серебром,
А не киркою, кандалами -
Там и Вийон и Мандельштам…
Когда полеты к далай-ламе
Смешней паломничества в храм…
И не узнаешь за словами
Экклезиаста по утрам.


Путешественник 6

Глава девятая с каденцией третьей на пару.


И вдруг навстречу мне явственный сон, что в самый глубинные времена собирали дикие люди грибы – рыжики да опята. Разбегутся по лесу и аукаются: - Ау, мол, грибы есть у вас? И у нас отродясь нету! Другому сытому человеку этих грибков на дух не надо, а дикари травятся, но едят и за грузди сырые голову тебе вырвут с потрохами. Ну и смотрят – чего по опушкам колючим еловым колотиться без толку – башку одному оторвал, лисички отнял – и сыт, и пьян, и нос в табаке нюхательном с донником-травой. Рвали и свои, и чужие головы как поспевшую малину, и про грибочки позабыли. Пошли, говорят, головы рвать, урожай нынче бедовый. Но пришла бумага им гербовая – спасать народ, так опомнились сыроеды, к старичкам за советом кинулись. А эти самые дремучие и решили – в лес без толку не ходить, а просто на завалинке штаны просиживать и лясы точить. Усядутся на завалинку всей ордой и курят табачок у кого есть, а у кого нет еще, так он на дороге присядет и бычки стреляет на лету у калик перехожих.
Один у них лапти придумал плести. Изуродует липу, сидит плетет, а другие рядом в очереди стоят лаптем щи хлебать. Щец наварят и прихлебывают, а которому лаптя не досталось – облизывается чуть в сторонке. День хлебают, ночь хлебают, пока котел заподлицо не опустошат. Снова варят, а лапти, мокрые от кислых щей, сушить вешают на загнетку. Зайдешь к нему в избу – лапти на загнетке повисли, а семеро по лавкам , зубами поскрипывая, ждут-не дождутся новой трапезы. Кто кому картошку чистит, кто другому зубы, а самый ловкий гулять отправляется восвояси – идет себе и в ус не дует. День идет, два идет – и уходит, и царствие ему небесное. А инакий, присевший за углом в тенек, пятки чешет и глаза лупит на прохожих – мол, иди, а я пригляжу, в какие отдаленные края ты сам от себя умотаешься, первопроходец…
И что ты поделаешь, если всё для них мудрецы выдумывали. Приведут непутевого мудреца к себе и сядут кружком, уши развесят. А мудрец себе на уме и чешет им правду-матку в глаза, да еще и привирает, пока не наврет с три короба. И били они этаких мудрецов за правду обидную и ненужную! День бьют-колотят, ночь побивают – а он всё на своем стоит, бесчувственный мудрый Сократ. И гонят потом в три шеи, кого куда гонят, кого в – в приграничье, кого – и на осину. Осинок многовато у них росло, направо пойдешь – осина, налево ломанешься – туда же осина, а прямо прешь в глухой осиновый лес. И бывшие мудрецы на осинах развешаны как ранние желуди на дубах – этого добра им хватало, могли бы с другими поделиться – да никому даром осины с желудями не нужны и по весне.
А женский пол ихний с горя и бескормицы по лугам ягодным набегавшись и по грибным, хрен затеял садить. Услыхали дикарские жёнки, что хрен редьки завсегда слаще. И подсучила им одна старая ведьма на ярмарке вместо хрена конопли. Засадили Homo Erectus’ы этими семенами весь свой удел пахотный, а по доброте и чужого прихватили. Пристрастился причудливый народ к этой самой вкусной конопле – спасу нет – кто вершки жует, кто корешки догрызает, а кто и принюхивается. И хохочут, как в смешном цирке, Серега, умники наши над тобой смеялись – день хохочут, два похохатывают – и поспать от смеху некогда. А потом жор на них нашел – все луга объели, все осины, аж до землицы дошли по запарке после желудей.
- Не надо нам такого хрену, - мужики орут, - неохота нам его! Мы вот недельку на завалинке отлежимся-отоспимся, а потом обратно викингов-варягов призовем. Вот таким макаром и доехали они до войны промеж собой. С чего война пошла, все вспомнили потом, но по разному. Кто так вспомнил, кто этак, кто вообще не помнил ни хрена, ни конопли – а просто мёл языком без костей, что из-за денег. А я не верю. Он и денег-то сроду не видал, да и не было там никаких ассигнаций. Откуда ей взяться, монете, у дремучих оборванцев? Да и не поймут они, что это за деньги перед тобой. Это кабы еще настоящие деньги, ликурговские хотя бы – а то видимость одна несусветная. Вот фантазию-то свою блаженные и не поделили. И так, и этак разделят – а никому не хватает. Кому видимость одна, кому противоположная слегка, а кому и дьявольщина чистая. Ну и зарябило в глазах, разом у всех и зарябило. И пошло у них светопреставление с бадожками на заливном лугу. Народу загубили – не сочтешь. Кто этак сочтет, а кто так – и давай опять биться. Бухгалтеров своих окончательно прибили, к совсем уж пристаревшим людям прислушались и решили денег не делить никогда, а налево и направо раздавать. Годика три раздавали рублишки свои, и эта работа надоела им хуже хреновой конопли, а всё до конца раздать не поспевают. И откуда только видимость эта берется у них, у людей ненормальных, не познавших счастья своего, свалившегося прямо в чистые руки. А раздадут, глядишь, опять делом займутся – баклуши бить или еще как веселить скучных людей вроде нас с вами. Хотя, мил человек, тебе смеяться не надоело над простодушным народом, как будто ты сам по себе, а он немного на отшибе, а, Ипатыч?
Давненько уже понял я, что не сон это вовсе, и не мой сегодня. Пока я в сладкую дрему впал, Лирик проигравшийся басни начал плести чисто Лафонтен. Так что вы не обессудьте за путаницу в непрояснившемся сознании моем и его. Это ж надо Зеландию в картишки продуть, как Федор Толстой-Американец Аляску, помню я, профукал. Или не помню, а путаю опять баню с вахтой не проспавшись. Гляжу, и Стрэнджер прется к нам с мерином в поводу и с улыбочкой:
- Здорово, бродяги, гостя примете?
А Лирик снова в Царька превратился на глазах прямо как оборотень и вертухая из себя строить начал:
- Да ты ж побегушник, тебе здесь не меньше пятнашки влупили за озорное нарушение спокойствия сарапульско-американской свободы, тебя ж снова ловить будет вся полиция новоявленная и вся городничая рать. И нас с тобой заметут из-за слепоты недоноса – муки примем тюремные. А за что? Чай, не диссидентами на кухне пригрелись, в лесу родном сенца вышли покосить на похлебку…
- Ни от кого я не убегал пока, мне наоборот городничий этот, мэр по нынешнему закону, досрочное освобождение выписал и почетным гражданином окрестил за укрощение дикого мустанга. Я перед вами нынче всадник без головы, а не велогонщик. И велика моего нигде нету, поди на покинутой родине остался, в России. Пойду жеребца вместо себя мухоморами обкормлю, авось вернемся обратно и Chinelli отыщем – ноги мои так прямо педали и ловят на ходу.
Первым отозвался Сергей, уже не поулыбываясь, а хмурясь осторожно:
- Присядь у костра, Гарибальди, и одра своего вон к дубу привяжи пастись. Тут хорошо продумать надо, как этих городских какаду ошалевших обратно до ума надежного довести. Чума на оба ихних материка, меж которыми народы и заблудились и запутались. Ты глянь – в луже караси прыгают, земляки истинные – не похоже это ни на Америку, ни на Полинезию. Ты где в Америке таких приспособленно-живучих карасей видел ростом с окурок? Наши это карасики, как Лимонов мелкопоместные – наши! Дружок мой все-таки зря от них укатил, сейчас бы еще хлеще повеселились – да не до жарехи. Собирайтесь, да карты не забудьте, престолодержатель еще отыгрываться вздумает, а у нас других крапленых на вас не напасешься. Азартный ты, Лева-парамоша до наивности, а с виду…



Глава десятая.


Таким макаром отправились мы в центр местной цивилизации – во главе с Бродягой, тащившим за собой окосевшего от передряг Буцефала с Лириком на крупе, тоже загруженным внешними, но меркантильными неувязками. Только наш арьергард с Ипатычем и Сергеем напоминал удачливых охотников мюнхаузеновского пошиба, возвращающихся домой с песнями в обнимку. И разговор у нас получался на редкость откровенный, но трудно воспроизводимый до необъяснимости. То есть друг друга-то мы наконец понимали чуть ли не до рождения, а вот в самих себя врубиться никак не могли, сколько ни старались. Ипатыч почему-то про счастливую райскую жизнь трепался, еще допотопную как будто, но уже своеобразно другую, измененную, что ли? И Кем измененную? И когда? Сергей бурчал воспаленно:
- В этой охреневшей сарапульской Америке ни черта я про Довлатова не узнаю – вспоминает ли хоть он меня в отъезде, как я его каждое утро почти вспоминаю. И вечер каждый на ночь глядя звездную в алмазах. Пора сваливать нам отсюда насовсем, всем троим то есть. В таком перевернутом не до упора Сарапуле только расстриге этому да еще ковбою с велосипедными Буцефалами жить вольготно будет, свеженькой милостыней перебиваясь с пива на чипсы.
Возле салуна, который стараниями свободного народа за сутки стал похож на кабак времен Ивана Грозного с мутной опричниной за столами, встретила нас и толпа юродивых пошиба разноречивого – дальше некуда. И все же, откуда я Ваньку знаю и он меня отлично помнит? Помнит ведь, царская его милость грешная! И долго не забудет Ваську-Агасфера. Опять засвистело в голове – Васька-кот мой лечебный тоску в груди всегда снимал мурлыканьем, а Степан-пёс-Фунтик, шрамы военные вылизывая, тоже лечил. Пойду-ка я лучше их поищу, чем этих халдеев с утра до утра вполуха слушать. И отстал я мирно от всяких друзей в который уже раз. Ужасов особых по пути не заметил – народ оклемавшийся торговал свободно, и покупал, и мошенничал не хуже прежнего, да и не лучше. По уму своему и воспитанию чувств. И помрачению. Ничего хорошего в новом походе моем не случилось бы, если не подобрала бы меня возле паперти переполненной девчонка, ростиком небольшая, но приметная – простотой своей или с моей схожей придурью ума, тающего на жаре июльской.
- Что, парнишка, загрустил? Весь честной народ веселится – ты один как растяпа, да вот я еще притосковала, глядя на тебя во все глаза…
А глаза-то крутые, не глазища, конечно, но крутые глазки. И веселые.
- Не похоже, чтобы долго ты могла тосковать – веселье так и брызжет прямо на меня.
- Веселье-то пополам с тоской из-за тебя, охламона гулящего. Я, может, тыщи лет тебя искала и нашла, и где?.. Лилька я для людей и здесь, и там. А твое звание нонешнее каково, путешественник?
- Не то Васька, не то Агасферчик, а кто и в Агдамы со смеху припутывает.
- Вставай, артист, с пыльной паперти и айда отсюда Ипатыча поискать.Он-то нас и разъяснит аккуратно, чтоб не пылил ты дальше в чужих пенатах ни измышленьями, ни сапогами. Это с какого же надо принуждения Сергея со Львом Николаичем за животных своих принимать, которых я давно прикормила-откормила, когда ты же и растерял их на путях своих беззаконных, грешная твоя душа, которую тоже я и отмолила горькими слезами. Ты мне за все эти слезы еще ноги целовать годами будешь или месяцами хотя бы, согласен, дурачок неприрученный?..
Это что же – теперь я якобы в полудикое животное превращаюсь, не прирученное никем. Ладно бы не в мартышку к старости… А какие мне тогда путёвые звери подойдут. Лева что-то не глянулся в пространстве приключений, Буцефал Бродягин туда же – хлипковат. Неужто одни только поросята бахусианские с баранами под меня подгадывают? Или ёжики с гусями-утками перелетными по этаким суровым краям. Точно я уже до краю доехал со свободой налегке в чужой телеге жизни… А если во своей?!.
Занесусь я этак вскоре вовсе неведомо куда мауглёнком безъязыким, ежели не смоковницей бесплодной – и там-то и угожу под топор, каковым мы ивняк после потопа рубили на ушицу. Смоковницу полинявшую проще завалить, чем дуб упрямый похлеще Бродяги в поисках Тур-де-Франса с каруселью спортивно-девичьей. А пока бродим мы вокруг да около с Лилькой, смотрительницей свежей моей в застиранном платьишке, кургузом на вид, потрепанном то бишь и древнем вроде, еще более древнем, чем мы с Ипатычем, потерявшемся где-то на празднике перевертышей. В моде я по неизвестности никчемной своей не сильно догадлив, вот и спрашиваю галантно, не врубаясь, откуда во мне словеса эти паскудные:
- Секунд Хонд а ля Рюсс, мадмуазель?
А Лилька зарделась, глянула задорно и расхохоталась:
- Вот Ипатыч, когда сыщем непутевого, и объяснит, что за секонд на мне, в котором я всю дорогу по жизни мотаюсь и менять не хочу, как ваши стильные по уши модницы сарапульские.
- Не мои это модницы. Меня самого чудом каким-то на нехожалом постаментном паровозе сюда занесло – до сих пор не пойму для чего…
- А для меня и занесло.
- Это для такой мелкой пацанки я и Дон Кихотом служил, и неистовым Роландом по Европе измотался во время оное, и чуть ли не Давидом с Голиком, и с легионами до сих пор бьюсь, рук не покладая и славы своей?
А девица с паперти ответ мгновенно отыскала – я бы так не смог, четкости ума шибко не хватает либо широты душевной. Да откуда ей взяться, широте этой, при том, что гол я как сокол – не в смысле нарядов. Вон куковяне в одних лаптях приповязанные бродят при таком климате стервозном – а какой памяти люди и протяжения. Лиля мне с улыбочкой легкой и отвечает:
- Если не врешь или не привираешь хотя бы – точно для меня. А то хвастунов везде пруд пруди – по телику особенно – и наслушалась, и насмотрелась…
Тут я сам остервенел, догадываясь, что про телик-то и не узнал ничего и не вспомнил даже лишнего. Дай, думаю, слева подъеду:
- Не там ли ты и меня-то видела?
- Тебя еще там не хватало возле порошков и шампуней служителем…
- А ты чем волосы свои роскошные моешь(вправду, роскошнее не видал пока)
- Рассолом капустным, чем еще их мыть – всему теперь учи тебя, неслуха, заново.
- А пылесосом?
- Нам на Острове Зеленом пылесосы для чего? Пыль там и ветерок обдувает, и дождь иногда поливает за милую душу твою. Даже и в шалаше насквозь иногда промокаю одна-то. Васька со Степаном подогревают с боков – да что с них жару…
- Где ж ты, Лиля, нашла их?
- А где ты потерял, Аника-воин, во сне ли, наяву ли?.. Приручил кого – так не разбрасывайся. Из-под паровоза, всему городу известного, я их болезных и вытащила, и откормила – и травой-пыреем, и бульоном гусиным с горохом. Правильные пацаны у тебя подросли, не в пример хозяину, с утра гулящему да веселящемуся напропалую.
- С кем гулящему?
- А со всеми, кто тебе на глаза попадет и по ушам проедет не хуже паровоза или колесницы небесной. Или вон велосипеда Стрэнджеровского именем Буцефал. Ты,милый друг, учись различать хоть иногда, что тебе стрезва мстится, а что и по пьяни мерещится в ночной звездной мгле, которой мы с тобой любовались всегда. И что же мне сотворить, если ты и назавтра кинешься из себя супермена корчить. Вон уже Ипатыч несется как на пожар новый или на потоп, он тебе и разъяснит, да и мне тоже растолкует, куда мы с тобой угодили, в какую рощу обветренную.
Навстречу нам точно ломился на всех парах Ипатыч, еще больше сейчас похожий на Агасфера века этак двадцать первого. Или двадцать второго, до сих пор сообразить не могу. Воображения у меня мало с детства, да как будто бы и еще раньше. Смуту бы только новую не принес бессмертный каскадер.
- Ах ты, мать моя Галилея-Иудея, толком-то ведь не и знаю я, Агдамчик. Смотри-ка, и Лилит быстренько ты отыскал без меня. Повезло как никому прежде. Верней, как никому до тебя…
Я-то опять смутился, в непонятную все еще роль втягиваясь с трудом от избытка всех предыдущих ипостасей, что ли? Или исповедей… Не истин же? А вообще… И ответил хмуро, но с облегчением странным в сердце:
- Я ее, Ипатыч, и не нашел, а наоборот сама Лилька меня на нищей паперти подобрала, не пойму для чего, снова заклинило, видать, вкруговую.
- Эх деревня ты, деревня Дикуши… Этого Льва Николаевича тертого мы с Сережкой для того только и прокатили по картишкам, чтоб его наследный островок Зеленый достался в пожизненное владение вам двоим на земле, коли из рая спустили вас за непристойное поведение. Или даже вовсе ни за понюшку табаку спустили. Хотя спустили-то одного тебя, а Лилька зазря настрадалась. Так что не тревожь ее по пустякам и разъясненьми не мучай, а вспомни, что я тебе про лишние вопросы толковал со Львом на пару; он ведь тоже не сопливый – игрочишка только, вот и весь его грешок прощаемый. И не надоедливую же Ясную поляну он прошкворил, а зеленую жемчужину, откуда и куковяне-арендаторы свалили обратно в Зеландию поближе к свежим фруктам, и акридам, и гробнице учителя своего нареченного. Теперь и островок ваш весь без изъяну, а Серега там защиту ставит крутую круговую, которым фокусам еще в цирке работая научился даже не у Копперфилда, а скорей всего у Франциска Ассизского. Добрый тоже тот мужичонок, на грешном белом свете святой практически…
Лилька улыбалась настороженно. И я заулыбался как всегда по дурьи – иначе не смог. Видать и на острове пожить придется – долго ли – вот в чем вопрос, и ответа нет. А и незачем на разные вопросики отвечать – это только опер долдонить в уши тебе способен до своего посинения, почему ты паровоз оседлал, а не на кинотеатр «Октябрь» митинговать забрался, чтобы Сарапул обратно из Америки выкинули. Или наоборот Америку обратно туда же из Сарапула свезли, чтобы народ смешной зря с ума не сходил в плаче по достигнутой мечте. И на телик этот я правильно не посмотрел. Это, может быть, и не телик, а король. Испанский. Прохладной жизни в шалаше король ни к чему, лишь бы Лилька подкармливала домашних моих, в грубом мире затерявшихся было, да и меня не забывала…
А сверху в это время снова по течению вроде на общем почти что нашем уже ковчеге подгребал Сергей, впервые ухмыляясь во весь рот; я даже чуть не удивился было всерьез, но рукой махнул по течению точно вверх. Лоцман Джим разговорился, пока я не без толку Лилии помогал на палубу взойти.
- Эй, новоселы, я и лодку вам нашел на пожарный случай, и буржуйку везу с дымокуром от комаров, и «Агдама» бутылки три для ровного гамбургского счету вспрыснуть легонько встречу долгожданную. И Лева оклемался, опять ахинею несет про глас Божий или сглаз, среди порожнякового населения вас выглядевший. Я скоро в настоящую Америку слетаю, для сравнения с нашей хотя бы, и с Сережей потолкую по людски, да и должок постараюсь вернуть – но без меня долго не скучайте, вернусь не солоно хлебавши скоро. Эх, Ипатыч, как мы с тобой ловко Лирика враз образумили безо всяких Шекспиров – так бы и впредь со всеми, кто силы своей и дури не осознает, от природы даденой и от… Ох… Властители дум интеллигентных – а бухнешь с ними или в кругосветке поболтаешься всухомятку – вот тебе и царь зверей, с ишаком Буцефалом в обнимку, молью траченом кулём мучным, качается как поплавок на камской водице для полоскания волос. Да и тебе, Лилит, повезло же с таким беспамятным Агдамом схлестануться по нужде!
- По нужде это тебе, фармазон кабацкий, повезло дружить с нами, безгрешными пока. Там на острове и яблоки-то кислые как лимон – я пробовала…
И опять несет меня легкая судьба в располневшей компании и лодке перекошенной. Наверно, все-таки не Джим Хокинс я, а постарше чуть-чуть. И не Робинзон. Тот один мыкался, без провожатых. Только с пятницей с какой-то, с человеком, который был четвергом, и ненароком пятницей обернулся. Сейчас и я что-то припоминать начал из бывшего прошлого, неважно, чьё оно – главное, одноногого не видать впридачу к продувшемуся властителю дум. И ко мне впридачу, ибо сам обоих стою. И вдруг увидел я руки Лилькины, и не зря засмотрелся – вам издалека не сообразить: чистые руки-ладони, то есть совсем чистые, каких не бывает. И спрашиваю тихонько:
- Ты чем их моешь, руки-то свои?
- Водой в ручейке иногда.
Смотрю опять – волосы пышны, руки краше глаз моих открытых. И на свои ручищи посмотрел – тоже чистые! Волосья не разобрал, в воду стремительную глянул…
- А ты чем моешь, Агдамушко, - это уже она меня обспрашивает с подковыркой. Хочу ответить – и не врубаюсь. Точно ведь, рук не мыл никогда, да и за лицом не больно присматривал – а все в порядке и у нее, и у меня. К чему бы эта новая напасть, когда всё наоборот в порядке после путаницы недельной? Огляделся скромно – измочаленный ишак на палубе каравеллы свернулся калачиком словно эмбрион. Или к морским путешествиям привык с капитаном Синдбадом. Серега-то на Синдбада не похож. И на Сильвера не похож. А на кого же? На Довлатова… Не на Тургенева… Это он сам себе долги отдавать собрался в Новый Свет – деньжата в карманах не зря не переводятся по щучьему велению.
А вместо птицы Руф на острове нас гуси встретили. Или селезни. Я их давно с перепугу путаю – как мельницы с журавлями колодезными. Или Гайдара с Мавроди. Влетели мы в новый старый берег тютелька в тютельку как пчелы дикие в дупло кипариса или дуба, осмотрелись на землице пуховой… Бляха-муха – Васька–мой-гайдар за гусями этими тут так и носится, как молодой, ё…( Где ж это я материться уже научился, не у Сорокина ли? У Баркова?..) А, хрен с ними, с наставниками – ведь первая встречная моя в Сарапуле подружка тут словно дома, и Васька первым-то делом к ней на колени запрыгнул, оборотень.
- Ты давно уже тут?
- Всегда, наверно. А ты все и позабыл по пьяни своей?
Что не помню я ничего , так это я и сам прекрасно знал, а вот что позабыл уже некое всё – так это я конкретно впервые услыхал от живого человека…
- Мужичья память короткая, волос твоих немытых точно покороче. Сходи вон к роднику нашему ополоснись, да с устатку и за стол.
Стол оказался пеньком мореного старостью, снегами и потопами дуба, а стулья – травой с корнями пополам, пословицу простонародную подпитывая – кому вершки, кому корешки – всем поровну, одним словом. И закусили мы хорошенько винцом имени моего нового после свежего нетрудового дня, прожитого не напрасно. Царь наш Лирик наконец-то оклемался после игорной пьяной бури, чуть ли не по-шекспировски повеселел и заводиться начал хрипловато, словно патефон ( опять мне загадка неразрешимая ) – телика на дух не помню, а патефон слышал где-то… Вот и повелся Лирик:
- Телик мы Агдаму не успели показать, Ипатыч, с этой атлантической суматохой, цунами на город обрушившейся с небес, да и сами еле живы остались. Спасибо, что похмелил ты меня опосля разорения, как Федю Достоевского похмеляли добрые люди! Ты в своей жизни продолговатой тоже ведь пролетал иногда фанерой над гнездом кукушки или над парижем? Да я не волнуюсь, пускай аноним бывший прохлаждается на воздусях, тем паче дочка моя приемная быстро его к рукам приберет.
- Мне, Лева, человеку босому, разве что ишаков проигрывать удавалось, да ушлый Насреддин и без костей, одним длинноватым языком, тоже без костей, как примерно у тебя, влегкую животных уводил. И какая Лиля тебе приемная дочь, ежели сам ты у нее приемный, может, временно, папаша, а коли так по-твоему дело побежит, скоро и Агдаму приемышем окажешься как ихний кот малолетний. Посмотри, разореныш, как он ловко слушает да ест. Не зря в единственной Книге значительной про кошачье племя ни слова. Там даже про ослов, подобных Буцефалу или тебе наговорено, нами немеряно, и про рыбу, которую Лилит испекла и еще испечет… А про кота – шиш с маслом. Верно, Васька?
Я чуть было не отозвался и на это, привычное мне имечко, но по наитию удивленному успел остановиться и призадуматься для виду, над рыбой склонясь. А то начнут еще книжки мне показывать вместо теликов. И так уже достаточно, чтобы рехнулся я здесь напрочь и навсегда, глянув по сторонам всего лишь… То ли Кама вокруг островка поплескивает, то ли бездна морская, то ли звездная наоборот бездна разбегается от нас. Забыть бы мне свои приключения – главное, воевать я уже перестал, но это только как пить бросить натощак – враз мучения. Бог терпел и нам велел – этот прохиндей волосатый так и намекнет, и терпеть будет, пока не нальют ему, терпеливому – стаканюгу! Просто в награду нальют как в насмешку – и кум королю царек размотавшийся.
- Агдамчик, ты-то чего пригорюнился? Гольцы мои не по вкусу или не на тот путь к сердцу мужчины встала я глупой бабой хозяйственной? – это Лиля рядом присела легонько, словно синица домашняя – и опять вопросы с ответами в пропащей голове моей в драку лезут, и Кама в обратку течет, и куковяне на остров прутся в пирогах банановый урожай собирать…
- Лиль, а бананы у тебя тут растут иногда?
- Что захочешь, то и расти будет. Яблоки только дикие кислятина, не ешь ты уж их до зимы – тогда они послаще станут, а пока другими дарами обойдемся.
- Лады. Только ты мне вопросов не задавай наперед. И я не стану.

( окончание следует)


Тугая слабость....



Тугая слабость первых клейких почек
И солнца после оторопи зимней…
Жизнь темная – и круче, и короче,
Необратимей и неотразимей.
Проймешь ее, докуришь папироску
И улыбнешься утреннему свету –
Как не продлить божественную роскошь,
Беспомощность спасительную эту.
Запей свободы горькую облатку
Винцом родных туберкулезных камер,
Прощенный и виновный – как в десятку –
За мир, который над тобою замер.


Путешественник 5

Глава восьмая.


И вновь не вспомнил и не увлекся даже ничуть воспоминаньями сердца глупого. Этот наш полномочный якобы царь не зря буркнул как-то в поддержку Ипатычу, чтобы не забавлялся я образом и сутью житья своего, в истории беспримерного. Не обращай, мол, сердечного взгляда на чудесные дары и дыры пространства-времени и не гоношись. Кому, братцы мои, подано многое на чистую халяву (а мне телесное бессмертие позорное подарено, видать, и накрепко), с того чудака и спросится поболе. И ежели прозрение запоздалое – нет власти на земле, но не царить ея и выше – в пагубе своей справедливо, - шарахайся, Агдам, перекати-полем по родной вроде бы и вовсе незнакомой тверди – вон как Ипатыч праведником шатается за грех свой. И почему двоих Агасферов быть не может никак – обязательно могут статься рядом и двое, и трое и… ибо пути Господни неисповедимы, так же как и дороги, которые мы выбираем себе наперекосяк и наобум. Сквозануть куда-нибудь отсюда втихаря вроде Бродяги с мухоморов. При возможности. Свалить бы разом – да обормотов этих моих бросать неохота – отчего бы? Или сам я у них вроде дружинника бездомного самурая?.. Адамы с Евами тоже, поди, не малой толикой кучковались во саду ли, в огороде. Не поверю я никому даже у пышного костра, что из-за одной, пусть наверняка и чересчур многодетной тетки, мужики столько радости и горя перманентно терпят. И вытерпят, не на таковских напали. Оп-па, снова воюю… Палицей. Или битой бейсбольной. В этой чумовой Америке дармовые биты на любой дороге валяются, вот и я, видать, подобрал то, что плохо лежало не для меня. Рубаху в хлам и – вперед, сарматы, на Аляску!
-- Что ты, подкидыш, разорался до свету как петух стреноженный! Выспись-ка лучше сам и другим помоги выспаться немного – денек трудный впереди у нас у всех – игра крупная назревает не ради наживы, - Сергей хлопнул меня по плечу и ткнул носом в траву мяту полевую, в которой душистой мяте я и забылся на мирное время. И проснулся когда поспешно от кулачной канонады, чуть не обмер со страху. Гляжу, на утреннюю передовую попали прямиком с ночного привала – а воюют друг с другом на кулачках сурово чуть ли не греки с римлянами или скифы с персами, все в рванье и затрапезе. И нас на свою непобедимую сторону каждый давай перетягивать с угрозами – Серегу в греки, Леву в скифы, а слугу вашего покорного аж во все стороны тянут, словно Дон-Кихота в насмешку за мельницы расколоченные не ко времени или не ко двору. Едва не разделили нас, в конце концов; я по какой-то старой привычке царю бывшему зверей точно еле-еле сдержался, чуть в ухо львиное оттопыренное не заехал пяточкой. А хотелось, спасу нет как понесло меня опять по военной стезе. И остепенился только тогда, когда заметил, что Серега трясет за грудки хлипкого воина в обносках и хрипит громко:
- Чичундра, что вы тут не поделили на обратном берегу, когда Сарапул, говорят же вам европейским языком, в Америку то ли провалился, то ли обратился вчера!
- А нам плевать, куда Сарапул провалился и еще провалится куда по трезвости своей формы жизни. Мы на мосту у заезжих бизнесменов виски набрали под видом «Трояра» и день солидарности первомайский справляем.
- Какой в июле первомай?
- Нашенский Первомай. Первомай он и в Африке первомай, и в Америке вашей новопреставленной. И в июле первомай, и в декабре великим постом. Так что пейте, братцы-славянцы, с бахусианами-азиатами за великую дружбу народов на российской прохладной землице. А после драки кулаками обидно махать, постыдился бы, Лев Николаевич, ветхости своей старозаветной перед нами, лучше вон жертву принеси Трое с Ясоном.
И подносит вышеупомянутый Чичундра к разбитым в кровь губам царя пластиковый фанфурик с желтоватой жидкостью. Непротивленец необходимому злу в единении с добром с дурачками назойливыми спорить не собирался, а собрался наоборот скрупулезно с духом своим, и фанфурик опрокинул по-гусарски лихо как во времена молодечества прямо из горлышка. И блевал потом долго и надсадливо; я бы столько не смог, даже в страшных снах моих такое свинство не снилось. А дьяволы эти языческие хохочут как умеют:
- Не принял, знать, жертву твою Господь, не дорос ты еще, и грешки свои не отмазал! Это всем нам по ушам ты можешь ездить, а «трояру» не соврешь. Он людишек насквозь просвечивает. И на крепость заодно собой проверяет.
Попробовал было спасти от позора кормчего нашего забывшийся было после примирения довлатовец – из нирваны выскочил, и на лету:
- Так он и сам жертва, идол-то ваш, золотистым цветом с тельцом схожий по моим понятиям. И по нашим.А вот воевали вы точно из-за стад бараньих да покосов, только почему меж собой?
- Сереженька, посторонние люди завсегда бока почище намнут, чем свои – как раз для отбивных и сгодимся.
- Нам ваши отбивные ни к чему теперь. Куковяне днями парнишку Агдама к растительной пище приохотили для пользы духа, он и направляет нас в кухонном развитии хотя бы. Авось и в понятийном разведет, нахватался паренек чужого горя, пока Агасфером странствовал.
И сей же миг прочистивший желудок экскурсовод подправил растрепанную бороденку, поблагодарил хозяев за угощение и потянулся за вторым фанфуриком, пришепетывая на ходу:
- Первая колом, вторая соколом, а третья соколёнком…
Я и останавливать пытался самоубийцу будущего, но Сергей одной левой остановил уже меня, отвел в сторонку и посоветовал нос не совать никуда, где разуму моему распыленному света не видать ближайшего:
- Это нам, Вася ты Агдам, так и надо по идее для игры счастливой, чтобы лирик этот в косом образе-подпитии находился примерно до вечера, пока Ипатыч не появится. Вот и пускай поклонник русской и мировой литературы хлещет с устатку боевого, одним днем ничего его с дубленой шкурой царской не станется. Ты не гляди, что суховат – человечище-то матерый. И дело нас с ним серьезное ожидает впереди, так что чем круче накушается этот Шопенгауэр бродячий наперед – тем смелее будет, да и грядущее твое просветлеет лихо. Погуляй, однако, но далеко не забирайся – все одно найдем…
Тут-то я и осознал наконец, что судьбу мне надо менять окончательно или надламывать хотя бы, ибо из круга я не просто вышел, а вылетел или вшибли меня в инакий кружок-полукружье. И жизнь тоже пора бы перевернуть, как вон кожу змеи меняют, пока мы вроде души – не тела. В попытке обновления. Карма еще за странником придорожным тащится как тень отца Гамлета. Они ведь, то есть животные мои преображенные, и гамлетом меня дразнили. Коты хоть на всякий случай, были у него, у принца датского, в хозяйстве? Жили, наверно – от мышей. Летучих. Где же я их видал – здесь нету что-то нигде. И с моей-то кармой что же делать, если я Гамлета помню, словно я Лаэрт или сам ошеломленно с тенью беседовал, с кармой то бишь с чьей-то как с родной. А вот ежели я точно Агасфер, то и карма эта в прямом смысле тень шире некуда. Туда не только Гамлет пролез, а и подумать страшно, кто еще проскользнул на авось. И еще, коли мы с Ипатычем братья-Агасферы – почему он тогда смотрится гораздо старше, не на пару тысяч лет, конечно, но уж десятка на три наверняка, если не на четыре. И какой еще сюрприз этот кореш довлатовский готовит, друган его в эмиграции мастер на розыгрыши. И Гамлет не отставал вроде от веселых шутников, впрочем. А я как же? Неужели в тень уйду, карму словлю до упора и дальше уже чистейшей пустотой проволочусь по цветущей пока что еще душицей и зверобоем земле. Поспать потому и прилег после никудышной драчки на солнце – и разморило, и развезло. А глаза протер-промыл, гляжу – откуда ни возьмись Ипатыч тут как тут лапти виртуозно заплетает однокашникам моим по котелку, сидя за игорным столиком из мелкой газетки «Красное Прикамье». И по столику этому фальшивому карты сдаются по игре «свара» на юный…Да, на юный пока что мой взгляд. Деньжонок для этой азартной игры не видать, на уши хлещутся разве они для разгона? Ипатыч опять как подслушивал:
- Скоро, Лирик, мы тебя в натуре этими картями по ушам хлестать начнем – ты отыгрывайся и не фанфаронь, пожалуйста, на двадцати одном супротив тузов. Глаза разуй слегка пошире и приглядись внимательней ко мне и к миру, окружившему тебя!
- Ты шутишь, Кент, мои владенья…
- Давно мои, с шутом твоим на пару. И на веки определенно вечные, если тебе, пижону, карта наконец в масть не попрет. Да и прошкворишь все одно ты царства свои земные, как в прошлых побасенках нам изложено. Уж тогда и войны пойдут почище утренней бахусианской с похмелья натощак и с дурости не хуже твоей. Да и не лучше. Агасферчику моему названному они в самый раз и пригодятся – и войны то есть, и все владенья твои, чтобы царствовал он по уму и сердцу, да попусту не валандался по планете как я в молодые еще годы, ступни свои в кровь растирая да разбивая. Псевдоним один расписал про тебя трагедию, но мы ее в комедию обращать не станем, а все как есть оставим в реалии, но для людей достойных!
- Изыди, сатано, изыди! Пять карт тебе даю и дней, а дальше убегай! И ты, шулер цирковой, таких я в офицерские времена хлыстиком, хлыстиком на конюшне…
- Колпачок-то тебе на себя натянуть пора, с барабаном и погремушками придачу, да что шут, что экскурсовод – и выше бери, где правды нет никому из нас, кроме Агама. Алё, Васька-фунтик, ты пока во снах прохлаждался, мы наследственное царство выйграли тебе почти не глядя у самодура нашего. Да не егози ты, Лирик, даром пришло – вот и мимо рук даром обратно проскочило гусем отлетным на юг поближе к уткам. Если бы к лягушам, тогда бы и польза появилась маленькая для тебя придворным дирижером поработать на потеху туристам, которые все одно в Сарапул иностранный американскими стадами нестрижеными попрутся.
Царь бывший зверей однако пьяненько и гадливо улыбнулся, словно не обращая внимания на проигрыш, и перебирая картишки, поглядывал в сторону унесенной ветром родины со скорбью вечного скитальца, пока не запричитал:
- В лохмотьях, с непокрытой головой и брюхом тощим удары этой желтой непогоды я с вами перенес – и вот награда мне халдеями моими на старость лет…
- Ты уж не завирался бы на ночь глядя, Лирик Лев Николаевич, - как всегда резонно прояснил Ипатыч, - сам ведь гусей погнал по карточному бездорожью, когда меня и в помине не было с вами. И в карты больше не играй – там в городишке откуда ни возьмись вместо калашниковских автоматов – игральные вокруг – вот и швыряй в них денежки почем зря. А Серега иногда снабжать тебя будет от щедрот, Каким добродетелями редко ты отличался. Ну и пришлось чисто по-человечески обобрать тебя без грабежа да без ваучеров ихних. Эх, Васька-Степан, сколько я за свою жизнь недолговечную реформаций насмотрелся-натерпелся – не сочтешь…
- За недолгую не сочтешь-то? – цирковой шулер поводил ухом обеспокоенно и напряженно, - Еще и дальше жить собрался, года тысчонками раскидывая? А куда мы тогда тезку присунем, если ты ему свет белый застить собрался до скончания нынешних веков. И ближайших?
- Разберемся с утра. Опять ведь спать пора, не к ночи будь сказано. И плесни монарху этому в горе его моего чистого зелья, а то рехнется ненароком с «трояра» как прототип евонный недалекий.
У меня и сил разговаривать не хватало, и спал я уже, хотя остальное все равно дорасскажу потом, когда – не знаю и не помню…А спал хорошо опять, и снова как никогда хорошо. И снились мне почему-то не битвы с войнами, и даже не солдатики оловянные и не бумажные солдатики. Снилось просто вообще всё в этот раз. Словами лукавыми не перескажешь – вы просто с мое поспите на земле да на ходу – и вам привидится. Или покажется хотя бы немного, приоткроется сбоку какой-нибудь обратной стороной медали общества «анонимных алкоголиков». Сергей мне про такие рассказывал знаки отличия, которые Льву в этой честной компании часто выдавали, когда он туда захаживал покаяньями горло прочистить за веселие Руси, которое веселие есть отчего-то питие, отчего – не знаю, с Владимиром Святым я не шибко знаком был. Не по соседству тогда обретались. А где ж тогда лешие меня, Лоэнгрина, носили, по каким колдобинам? Купцов, поди, грабил лесами как Робин Гуд или Соловей-разбойник. Пока меня самого сиротой полным не окоротили – и ничего, терпению учусь у добрых людей. Проснусь вот завтра или сегодня уже – а меня и нет, и не бывало даже нигде – кроме Кука ветхорежимного с куковянами да надсмотрщиков моих с Ипатычем впридачу – лишь костер в тумане светит, искры гаснут…

( продолжение следует)


Путешественник 4

Глава шестая, или каденция вторая.


Один путешественник рано утром сбежал из родного дома и на мир поглядывал по сторонам, искренне удивляясь, что вся жизнь еще впереди. И этот безусый молодой человек совсем не раздумывал, почему люди снуют вокруг него как муравьи с котомками, а просто развалился на тропинке в пригородном лесу, вспоминая, откуда здесь лес этот ореховый взялся и какого рожна он в лесу потерялся. Ему бы на печи поваляться, но это не Емеля-пустомеля засветился перед нами, а небритый мужик в рваных трикушках, только что он в тайге позабыл – ему и невдомек.
Не грех и помудрить на досуге, но дерзкий странник никак в разум взять не мог, почему он не в Индии стоит как йог на одной ноге, а на кабаньей тропке в средней полосе России на своих двоих и в ус не дует. Ему тоже интересно было бы в Австралию, пока тело его одичавшие дикие звери не съели. Это на первый беглый взгляд позавидовать мы можем, что стоит себе человек без забот и ушами хлопает на ветру. А ты попробуй поторчи с самого утра, когда и коленки трясутся, и землю встряхивает, и в воздухе живо пахнет грозой.
Авантюристу этому тоже несладко жилось до поры до времени, коли утвердился он в диких степях Забайкалья на лихом посту. Если б мог, он бы давно в Африке колониальной устаканился на паперти, наплевав на все, о чем ему лапшу вешали – а нам будут вешать на уши еще долго и хлебосольно. И вот сбежал он из потерянного дома и стоит как хрен в отрепьях прямо в сырой луже венецианской и ждет, когда по нему асфальтовый каток истории прокатится со свистом, да никак не дождется.
И чего ожидать, когда тебя раздели давно, да прямо из бани на мороз выгнали в глухих урочищах Сибири как приманку – разве оттепели дожидаться беспричинной? Хотя что ему оттепель, соляному столбу, если только лишь дождь весенний способен пошевелить грудь молодецкую, и соль земли обратно земле и вернуть походя. Потому и стоять ему не перестоять, догадываясь, что и угнездился не там где надо, не в музее восковых фигур… А где надо – другие такие же счастливчики пристыли, тоже не больно догадываясь, куда их нелегкая занесла. И если надежда умирает последней, куда нам деть веру и любовь противостояния самому себе наперекор природе вещей и натуре человеческой. И наперекор судьбе стоика, и благ земных бегущего, и наслаждений тела астрального за ради правоты своей трусоватой… или доблестной.

















Глава седьмая.


А встретило нас на бывшем высоком правом берегу какое-то левое болото. Свеженькое болотце – земля до сих пор еще колобродила, и вода поверх нее трепыхалась не застойно, а животворяще. Как в самый день творенья, какой не смог припомнить я, хотя и старался на удивление себе и небу с жаворонками. Нулевой денек. Мне и удивляться переменам и происшествиям в загуле точно надоело, а вот спутники мои рты поразевали не хуже ворон, только молча. Первым опомнился и забалаганил Сергей:
- Мы не в Африку с тобой попали, не в Замбези? Пальм-то кокосовых не видать с предпоследними героями века?
Ни пальм, ни баобабов, даже камышей немудрящих не встретили мы, пока на земельку покрепче выбирались. Изредка попадался хилый застарелый ивнячок да бревнышки с корягами неизвестно зачем крутились поперек дороги незнакомой. А выбрались когда на сушу – кругом подлость глиняная и грязь несусветная вместо домишек и памятников. И ни следа цивилизации и просвещения плодов.
- Это же наш Сарапул прямо сквозь землю провалился с народом заодно. Скучновато мне теперь будет лямку одному тянуть без земляков.
- А без портвейна ты вовсе затоскуешь красной девицей вне теремка светлого, - учусь поддакивать я неумело. Царь зверей осматривался:
- Кама течет? Течет. Влачится мимо нас все одно куда. А мы, братцы, и огонь пожарный прошли, и воду проплыли, и труб иерихонских с небес наслушались-насмотрелись сегодня. Отдохнуть пора.
Где прежде, до потопа, каланча пожарная горделиво возвышалась, и полусухое пространство открылось перед нами как «Советское шампанское» во время оно; и снова костерок степенно разгорался; и ноги я к огню протянул и грел в томлении, пока таллиннский изгнанник авоськой запасной рыбку ловил на уху по мелководью. Дедушка разнежился по сухому и впопыхах понес:
- Правильно на жизнь ты смотришь, Васька-Агасфер, ноги у такого древнего старика, подобного тебе, должны быть в тепле, голова в холоде, живот в голоде…
- Да, небо в алмазах, руки в брюках… чуда в перьях не видимо поблизости? Несете вы, почтенный предводитель, хрень такую порой, что уж жить-то мне веселее вовсе не становится – весь город испарился начисто, а нам хоть бы хны?..
- Да не хоть бы, ибо нет места на земле, но – места нет и выше… Или счастья ли? Мы-то греемся – и местечко наше отогревается с нами. И те, испарившиеся сквозь землю, поди тоже теперь у огня собрались и кукуют-поживают вне наших забот лучше некуда. Утро вечера мудренее, да и Серега вон окунишек тащит. Это вроде переспевший артист везде выкарабкается из ада-новоднения, и народу пособит. Слышь, гусар, Агасфер-то, может, вовсе он, только не вы с Ипатычем? И не я тем паче, ибо давно уже пропал бы в прекрасном и яростном по неустойчивой слабости нашей человеческой. И по уму. И справедливо пропал бы… По делам своим.
Рыбачок наш между тем потрошил окуньков и сорожек, совсем не походя на сына блудного циркового, а напоминая скорее заботливого папашу. Крепкие окунишки попадали в котелок чуть ли не живьем, а нежная плотва острой порки не выдерживала и помирала от испуга прямо на ходу. А я снова в одиноких непонятках валялся у костра, рыбацкого уже, растрепанной душой прислушиваясь… в тишине вздохнула жаба в ситцевом платке, сердце бьется слабо, - слабо… будто вдалеке… Невдалеке кок наш наконец вдохновенно ожил возле готовой ухи:
- Любишь, ты, фанфарон небритый, на всяких людей напраслину зря возводить и врать по-черному, скорей всего – с тех самых пор, когда еще и говорить не умел, а только зря учился, сидя на горохе на коленках в темном углу. Не намозолил ты их тогда, видать, если и за язык свой змеиный не боишься ни черта, ни Абадонны. Да какой я Агасфер, я – рядовой грядущий человек, такие лет эдак через сто явятся на подмогу вам – тебе, златоусту и мальцу безымянному, которому я имя решил дать всем на зависть – Агдам!
Ушица из болотной вроде воды застоем минувшего ничуть не отдавала, но горечь в ней присутствовала. Из-за города пропавшего, из-за народа, уместившегося в нем. Или мы вообще в другое время-измерение влетели наглушняк словно Волга в Каму, и будем теперь в одиночестве окунями на этом пятачке кормиться до скончания дней своих. Или веков? Зря Бродяга от нас отвязался. Зверский предводитель Николаевич аккуратно прислушивался левым ухом вниз по течению вроде, не забывая рыбешку щелкать лучше семечек:
- Слышишь, Серега?
- Я давно уже услыхал – и орут, и причитают, и веселятся напропалую. То ли свадьба с похоронами у них, то ли сабантуй с масленицей. Пошли вниз сплаваем потихоньку первопроходцами, не в кустах же прятаться словно кукушки с иволгами.
Так мы лодчонку нашу поместительную столкнули с подсохшего берега, и пробираемся на дальние голоса осторожно не высовываясь. Как трое в лодке, только без собаки… Ё-моё, пес-то мой где? У меня же той-терьер был Степан ли, Фунтик ли... Эх, Россия, Россия уральская – и кот Васька где же? Не в этих же леших они обернулись. Вот те на. Один только раз выпил – и сразу белочка с пушистым хвостиком на хлебный паровоз за мной забралась, которым зерно в Москву таскала матросня от нищих наших крестьян в году восемнадцатом. И сейчас, гляди, утащит. Кто ж из них Степан? Серега-то точно Васька. Тот без рыбы что Сталин без усов. Или Бродяга без мухоморов. Ну и понесло меня опять – река течет куда-то вдаль, а мне ни памяти не жаль с ее простительным молчаньем над суетой гулящих дней, ни вольной родины моей в пути ее необычайном…
Лева-ясновидец и ввернул:
- Правильно тебя занесло, Агассёнок, верной дорогой. Еще и Тютчев лучше всех нас и тебя тоже понимал, что Россия – это сфинкс, который взамен…
В это время красавица-река разом делает крутой правый поворот вместе с нашим ковчегом, не заполненным еще под завязку. И голоса приближаются, не приходят, а именно круто приближаются; это, значит, не белочка посещает меня временами, а просто сам я все перепутал насквозь, аж голова от восторга закружилась. Сарапул, удивленно не до конца узнаваемый, зацепился за классически суровый железнодорожный мост постройки времен примерно чеховских и, как прежде, распластался витиевато вдоль Камы, только пониже километров на пять.
- Караул, - взвизгнул экскурсовод, - так отечество наше, пока мы на том берегу прохлаждались, бурей смыло по течению и развернуло напрочь. Вишь, ребятки, он Элекондом по счастью за крепкие царские еще опоры зацепился, и Гора теперь монастырская ближе к югу болтается, от севера оторвавшись. Выжили земляки, зря мы их оплакивать пытались за геенну огненну!
По распластавшейся тишине к нам неслись уже и удалые ликования:
- Аборигены плывут!
- Браконьеры, поди.
Причалили этак мы к берегу, не помню уже в который раз не соображая толком ничего. Сергей беззвучно смеялся, прикрывая рукой глаза, а я наоборот глаза свои таращил на городового сержанта, который меня сердито с Россинанта стаскивал в прежнее время, а нынче свежо и широко разулыбался, протягивая полный стакан:
- А мы уже и отпевать вас хотели, алконавтов заблудших?
Стаканы тянулись к нам со всех сторон, по пути составляя русский классический граненый сервиз, сверкающий на летнем уральском солнце не хуже подвесок Анны Австрийской, по моему, или другой Анны Болейн, а по честному Нюры-мученицы.
- Пейте, уймите печаль водную, скоро городничий заявится объяснения нам выдавать по должности своей или привычке, а стрезва его слушать…
Однако наш клоун усмехаться перестал и все сервизы грубовато отодвинул, с помощью одних жестов объясняя собравшимся обывателям, что в завязке. И он в завязке, и я в завязке, и Лева в сплошной завязке, а после помпейской катастрофы пить – только глупых гусей дразнить. Что в цирке он гипнозом монету зашибал – это я просек убедительно. А сарапульчан, оказывается, неистовая буря и по небу носила, и по морю-окияну похлеще царя Салтана, разве что не в бочонке или корыте-тазике, пока к мосту не прибила накрепко – не оторвешь. Хладнокровие вернулось было и ко мне вместе с радостью за чудом спасшихся… или спасенных.
Солидный мужик в шляпе уже полз на мостовую опору, как я на паровоз когда-то давно. Воображения ему для городничего явно не хватало, но отвага пропирала с избытком небольшим.
- Поговори с народом, поговори, садовая твоя сахарная головушка!
- Раз ты власть пока, ты объясни, куда ты нас экономическим смерчем затянул исподтишка, в какие палестины, и кто теперь виноват, и что же нам с тобой завтра делать прикажешь походя?
Переспевший городничий прокашлялся, пробыгался, поклонился почему-то трижды в пояс сам себе и понес:
- Низкий вам поклон, горожане, за муки ваши и за терпение, это вы мне дали точку опоры, это вы мне ее только и доверили, - последние словеса сыпались уже окончательно в слезах, - вы дали ее мне в руки и вам я перевернул весь мир!
- Куда ты его перевернул?
Мужик окончательно забалдел, сплюнул раза три через оба плеча и выдал:
- А набекрень я его перевернул для общей пользы.
- И куда нас занесло после этаких кувырканий?
Оратор расхрабрился окончательно, плеваться уже не стал, и сморкаться тоже не осмелился, а счастливо выдохнул:
- В Америке теперь наш Сарапул…
Сцена у моста надолго превратилась в глухонемую. Народ окрестный и безмолвствовал долго, и крестился упорно. Пока какой-то вовсе уже конченый идиот сакраментальным вопросом с траурным придыханием тайны не выдал и музыки не испортил:
- А где Америка?
- В Сарапуле, где же ей еще барахтаться после перевертыша, - это впервые в крайней моей жизни смеялся я, позабыв окончательно происходившее уже и происходящее еще, - в Сарапуле бывшем на болоте с окунями Америка, которую зря мы для вас почти трое суток искали со Львом Николаевичем и Сережкой.
Новоиспеченные кем-то жители Нового Света и верили, и не верили ни ушам, ни глазам своим, и не разумея толком ничего, весело чокались отставленными нами в сторонку стаканами, не гнушаясь и на брудершафт выпить за потерю родины-матери.
- Мертвые души и впрямь – только кто ж их покупать будет и у кого? – странная волна жалости и горя колыхнула хитроватую физиономию экскурсовода, следов особых на будущее, впрочем, не оставляя. Хотя кто скажет, чем аукаются слова и дела наши в дальнейшем ближайшем будущем. Мне вон подвиги мои как аукнулись… Или еще аукнутся по дороге.
Пока ж я перед вами мудрствовал лукаво, перестройка в суверенном городишке пронеслась и тормознулась на ходу. На бывшем железнодорожном мосту и ласковые купцы мирно посиживали в лавчонках, потихоньку приторговывая чепухой, и ресторан « Кама» превратился в салун «HOME AGAIN». Но когда к пивнушке на пыльном жеребце подлетел взбесившийся ковбой, я и сам чуть было не поверил, что Америку невзначай открыл на российской богатой земле. Особенно, когда из облака прерий, вишневым хлыстиком щегольски намахивая, выломился опять же Стрэнджер, от одного только вида майки чьей взмыленная огромная площадь в чудо великое поверила раз и навсегда. И Сергей подтвердил:
- Теперь их из этой пузатой Америки батогами не прогонишь уже…
Ковбой осмотрелся слегка презрительно, ловко сунул хлыстик под нос городничему и на чисто родном языке объяснился:
- Виски! О кей? Ор лайт!
Виски ему скоренько подтянули с мостовых лавок. Бродяга хлопнул, сморкнулся и прохрипев уже на арго:
- Дерьмо. Fuck You! – взлетел соколиком на своего гнедого в яблоках и ринулся вдоль по Ленинградской в новую погоню.
- Начнут ребятишки в Америку играть по-своему, пока не проиграются. Надолго им эта забава, ежели только фээсбэшники уму-разуму вовремя всласть не научат. Давайте, братцы, на озера песчаные унесемся куда-нибудь за Лупиху-Непряху? Там и отдохнем по-свойски…
Завязавший клоун возразил:
- Народ голодный сначала накормлю. Потоп с ураганом не каждый день куролесят меж собой среди нас.
- Чем это ты его кормить собрался, - привычно уже удивился я слегка, - у нас же не только пяти хлебов, но и трех сухарей в карманах после странствий…
- Денег у меня зато всегда полнёхоньки карманы, если сильно захочу – и всю жизнь этак-так. Сунул руку в карман, пошевелил пальцами – вот тебе и доллары, и рупии. Раздадим гулящим людям излишки зелени, нам на озерах они ни к чему, не трава салатная черемша…
В чьи карманы он руку совал – мне без разницы, но со словами «кормитесь, люди, от щедрот праведных», повар рыбный раздавал и раздавал, пристально сначала вглядываясь в лица, и приговаривая:
- Богу Богово, а вот кесарям этим обшампуренным кесарево… хрена с два я им дань платить стану. И прикинь, Агдам, чем же кесарь от наркодилеров отличен по нынешним развеселым временам?..
И по дороге на озера нашли мы возле рынка новое сборище расхристанное вперемежку и с пожарниками очухавшимися, и с полицией, которая в этаком захолустье животных даже бережет. Бродяга-то с местного «виски» нагарцевавшись по окрестностям бывшего Дома Отдыха «Учитель» решился почему-то заехать в свою квартиру прямо на жеребце, имя которому оказалось на удивление – Буцефал. Уже на первом этаже Буцефал развернуться не сумел, и движение в хрущевском минимальном подъезде перекрыл лучше гаишника. Да еще задними ногами вышиб одну дверь, а вторую передними вышибить уже не сумел против стали. Ухари из МЧС Стрэнджера, руки немного заломив за спину, теперь вместо меня волокли в кутузку, а коня вороного разворачивали в квартирах среди мебели, чтобы из подъезда спустить и движение приоткрыть траповое. Еще блюстители порядка в новой нашей Америке почище церберов римских оказались (опять меня в нетунайну ветерочком понесло – какого шута я в Риме-то вытворял в кесарские иды мартовские), и выкупить нам шумахеровского соперника бывшего не удалось никак. А до воронка провели удальца с шуточками да подзатыльниками, убирая с глаз долой от публики хохочущей подальше, пока мустанг без всадника безголового сюрпляс на газоне творил. Не слишком ли долго я ваше внимание занимаю, господа, своими отступлениями лирическими от скучной теории жизни к практике обыденного бытия? Ну и ладно, коли не утомил. И Лев Николаевич, просмеявшись, ожил:
- В салун заскочим на заграничные нравы глянуть?
- Шиш тебе на рапсовом масле, а не бордели. Надо же нам Агдама все-таки к месту прибрать – искусительниц с искусителями погляди сколько вылилось на волю как из ведра, не дожидаясь вида на жительство в свободной пока что от воровской морали стране. Пойдем-ка действительно на озера – там не сорога, а гольяны – эти помельче будут, но и послаще.
И снова я пытался в сон ребячий провалиться у нового костра на песках, а не на мокрой глине, припоминая прошлое. Или никак позапрошлое?

(продолжение следует)


Путешественник 3

Глава четвертая.


Куда деваться от свободы и отчаяния на острове зеленом – а куда попало деваться, куда глаза твои глядят. Особенно если впереди трепещет огонь рассеянный в ночи. Иду на костерок, постепенно спотыкаясь в правильном направлении – вокруг огневища мужики сидят смешные и женщины странноватые, полуодетые как бы по-африкански в повязки набедренные вроде наших трусов. Подхожу:
- Приятного аппетита, люди добрые!
- Присаживайся, человече, к огоньку и перекуси по-братски. Баклажаны у нас с картошкой, с луком-лимонами. Кем хоть будешь-то в гостях?
- Прохожий я. Или наоборот – проезжий…
- Из Англии небось?
Сознание мое сквозь призму бытия островного сперва прояснилось было, тренированное вчерашним и позавчерашним, но пробыгалось ловчей прежнего и обратно в пустоту скукожилось. Осваиваюсь. Только из какой это я Англии викторианской? Может, я не прохожий здесь вовсе, а больной?
- Где я?
- На острове Зеленом, в Зеландии. В Новой, Нью-Зиланд по-вашему, и по нашему предку тоже Нью-Зиланд.
- А предок ваш кто, - вконец обнаглел уже я и напролом попер.
- Да капитан великий Кук. Эх, деревня-матушка, слабовато вас пороли, не слыхал разве?
- К-к-какой Кук?
- Колонии нашей основатель и учитель древний.
А я молчу. И хочу слово разумное молвить, но язык стоит как штык и не шевелится на боевом посту. И сморгнуть боюсь. Это, видать, точно мы до Австралии доплыли порожняком и дальше пронеслись. Лишь бы не каннибалы – а то англичан им сразу подавай. Сам огурцы пока жую, картошкой рот набил до оскомины… И худощавый дядечка загорелый, на вождя похожий или на шамана, посматривает с интересом исподлобья и хмыкает наконец:
- Мясца, поди хочется, печеного?
Поперхнулся я со смертельной истой тоской новым приключением и баклажанами заодно с луком:
- Да когда как, по аппетиту.
- Живодер, значит. Вот и нам отец родной Кук сагу оставил про такого же Дракулу-вампира. И Синюю Бороду Рауля. Эх ты, гурман британский поросячий – вон сколько травы вокруг растет полезной – ешь не хочу.
Мать честная, еще я в Оперу лесную не попадал. Такую братию вне фабрики грез только в дурдоме можно встретить реформированном. И то не в первом попавшемся. И это скорей всего, что именно в рехнувшейся палате № 6. Точно, здесь сумасшедшие дома на лето по лужайкам да полянкам на выпас выгоняют. Сваливать пора мне на всех парах куда-нибудь домой. Или к черту на кулички хотя бы – ищи потом ветра в поле…
- Ты поешь сперва, парень, прежде чем бегать понапрасну. За версту видать – голоден и сердцем пуст, а зеленью хоть печень освежишь. Недаром Кук этих дарвинов-ученых ни в грош, ни в пенс не ставил, и на англичан-свиноедов запретил нам внимание обращать.
Я все ж не утерпел:
- А вы его не съели разве?
- Слышьте, братцы и сестрицы – теликов понасмотрелся, газеток книжных нанюхался. Ты осмотрись, олух Царя небесного, стали бы древнего Кука кушать в этаких пределах, где кругом одни бананы-помидоры, кокосы с арахисом и спаржа с чесноком?..
Что это за телик, которого я насмотрелся-нанюхался, они с детства знают, а я нет? Или память опять отшибает на потертые слова. И с какого путешествия я взял, что схавали бедного Кука за милу душу? Снова одни мутные вопросы в голове расположились и лаются промеж собой. Несет и несет меня смерч отчаянный по земле и по воде. Или опять во сне это? Или наяву живу я или где? А с подлеска ивнякового как из зоосада:
- Где? Где? Сирота, ау…
- Да здесь он, подкидыш английский дураком пугливым прикинулся перед нами, приберите его лучше, пока не сотворил чего с собой.
Из тьмы прибережной аккуратно выкарабкались Лева и Серега, облегченно всматриваясь в кострожогов и поулыбываясь, и так же аккуратно присели угощаться щедрыми дарами простой природы. Беседа текла верблюжьим караваном, пока я настойчиво врубался в очередную непролазную действительность.
- Скажите, Лев Николаевич, чей же это сирота к нам на огонек прибился.
Впервые услыхал я истинное отчество царя и ужаснулся, словно все время мимолетное знал его или догадывался… Не мое ли и это отчество – нет, пока вроде не мое, другое какое-то имеется на отшибе. А Царь Николаевич вдруг оправдываться начал странно:
- Да просто ищет себя человек в рассеянном времени. Бродит по миру как по нитке, половицами поскрипывая да мелочь сшибая на ходу. Нас к себе приглядел то ли в лакеи, то ли в оруженосцы. Мы и стережем, чтобы глупостей не наделал в чужие карманы по неосторожности.
Ага, сарапульчане народ не только ушлый, но изворотливый… Я, значит, снова Дон Кихот приболевший, а они обои санчи пансы непрошеные, лечащие мои врачи. И так мне спать захотелось от перегрузки ума холодных наблюдений и сердца горестных замет. Вмешался подприкормившийся кореш довлатовский:
- Вы, куковяне, азиатов не встречали где по ошибке?
- Азиаты вчера паломничать в ссылку отправились, а вернее – от бахусиан сбегли пешком на пару часов безразмерных. А нас невзначай попросили добро ихнее мясное пасти пока и сторожить, чтоб вы закусывать не польстились кроликами беззащитными и поросятами.
В таком словесном безумии и отошел я ко сну у костра и впервые спал крепко и невинно, а проснулся точно на заре. Водой умылся родниковой, на завтрашний день внимания не обратил и жить продолжил новорожденным по-своему.













Глава пятая.


По своему-то я соображать начал прямо с утра. Может, я Агасфер? Это какую память пришлось иметь на события преждевременной жизни, чтобы и Кука помнить, как будто вчера с ним вместе походя дикарей уму-разуму учил вегетарианскому, и Всемирный потоп до мелочей узнать после родника, и…
- Слышь, Лев Николаевич, я не Агасфер?
- Агасфер , кто же еще? Я сразу прочувствовал, с моим-то опытом, а Сережке по неразумию личность твоя попозже открылась истинная. Права только не качай перед нами, и Асмодеем не прикидывайся, а будь кто ты есть – Агасфер так Агасфер, Люцифер так Люцифер…
- И сколько между вас мне по земле мотаться, если я на самом деле Агасфер?
- Да не огорчайся ты, пилигрим вечнозеленый. День пережил и слава Богу. А назавтра другой денек переживешь с другими событиями необъяснимыми. Радуйся, что сегодняшние печали тебе стоит прожить до конца по-людски, коли вчерашних ни капли не осталось нам. Вон и Серж глаза протирает. Уморился парень, куковян провожая со стадами.
И просыпающемуся:
- В ихнюю диету не перешел, Сереженька? Не спешил бы по естеству своему. Ты скажи, Ваське какое имя преднастоящее подходит по уму?
- По уму Агасфер. И по понятиям. Васьками вообще-то котов обзывают, да воры-карманники при работе так друг друга кличут. Агдам тоже не подарок будет имечко. Да вот и наш Агасфер ковыляет, - цирковой крестный мой кивнул в сторону через левое плечо. Оглянулся и я ошарашенно – пообок тропинки вышагивал лысый и морщинистый мужичонка, опять знакомый мне по восприятию как родной.
- Не озирайся, Агасси, никто тебя здесь не ждет, кроме нас и не ловит, -- прервал шут гороховый стремительное наше объяснение, перекатывая в руке свежую печеную индейскую овощь. Обгоревший на солнце мужичок присел, налил чайку, чифирнул с трагическим удовольствием и с апостольской улыбкой огляделся:
- Какие вопросы обсуждаете без меня, грешного?
- Знакомься пока – затесался среди нас Агасфер-2 вроде, на Васю еще отзывается да Степаном прикидывается.
- Здорово, брат. И давно странствуешь?
- Дня три или четыре. Не знаю.
- С кем не бывает. Я тоже не все помню иногда. И не так, и не этак. И дни путаю – хорошо, когда с ночами, а когда с пеньками березовыми да подножками на бегу – не больно весело. Путь-то куда отсюда свой безразмерный держишь?
- Не пойму пока. А вы что же?
- Покоя простецкого ищу. А то у каскадеров подрабатывал, по бессмертию своему в трюках киношных помогая…
- Кино-то какое, - Сергей катался по траве и похрюкивал.
- Художественное. «Огни Урала» нашего кино. Или «Хурала».С прицелом. Только на экраны не выйдет, наверно, никогда. Всех посадили как мазуриков – режиссера, продюссера, спонсорщиков… Всех. Кроме меня и актрисок невинных…
- За что не посадили?
- А ни за что не посадили – в кадр не попал, поди. Да и насиделся я уже – пускай другие посидят на баланде с вертухаями в обнимку. Так что новый «Оскар» не светит мне поблизости…
- А старый куда девался?
- О старых речи нет, их штук десять или пять, если не вру… Нет, не вру пока, не понесло еще по бездорожью гусей пасти.
- Понесло, понесло, аж до уток, - язвил Сережка, - с твоим образом в «уральских огнях» играть некого, тебе разве в «Мастера с Маргаритой» сунуться – от любого беса не отличишь. Глядишь, и вставят кадры твои – в ресторацию писательскую или на бал у Сатаны анонимно врежут, чтобы уже и собаки от тебя разбегались, по волчьи воя…
- Врежут так врежут. Стерплю. Не такое знавал в развернутой судьбе…
Тут невесть откуда взявшася среди ясного дня желтая молния кривым зигзагом врезалась в кусты малины и ненадолго окопалась там. Время погодя, сплевывая шипы и ягоды, сначала из молнии, потом из малины выполз Стрэнджер в прежней желтоватой майке да в мазутной грязи. Спортсмен невидящими глазами ощупал мир подле нас, пару раз шагнул, упал на ободранные колени и чуть счастливо не заплакал.
- Что, парень?
- Угораздило же меня. Я с мухоморов вместо Тур-де-Франс на Формулу-1 завалился прямо на этап. Ну и хапанул горя. То Шумахер подрежет младший на левом повороте, то старшего на правом вираже от бровки пятками оттирай…
- Пятками и оттирал?
- А чем ты его еще ототрешь? Я не на паровозе Васькином там скакал. И газуют, газуют… Хочу с трассы съехать – не могу, гордость не позволяет. Иль гордыня?
- Победил?
- Третьим был на этапе. И последним.
Руки мои дрожали уже непрерывно и давно. Вместе с головой. Даже солнце утреннее не грело их. И дневное, похоже, не согреет. Не в этом дело, что Стрэнджера-Бродягу жалко мне было или себя. Наплевать. И не в том, что Куком не питались никогда, а только поклонялись ему наивные и щедрые люди. Рассердился я на кого-то, и на себя за одним рассердился. А что сердиться? Пускай уже вся Кама окончательно в обратную сторону течет, про Волгу начисто позабыв; пускай баклажаны кончились и картошка одна мелкая прячется у костра; пусть даже сгину я скоро в непонятом мире Агасфером молоденьким; пускай не только ни Франции, ни дома нет, но и меня нет нигде; пускай даже объясняю вам все это без толку… Отвел я тезку своего нареченного к реке:
- Агасси, ты точно Агасфер?
- А кто ж еще?
- Тогда я кто?
- Сам решай по-мужски. Оглядись и определяйся. Двоим Агасферам трудновато рядом подолгу.
- Куда Кама течет, глянь ненароком…
- Вниз по течению течет, куда еще. Вверх ей трудно, однако, забраться, хотя…
- Нет, куда – это влево или вправо?
- Утром вправо текла, сейчас влево понеслась. Завечереет, так еще одно направление свободное выберет. Да пусть течет, куда хочет – кто ей укажет. В Сапапуле давно был?
- Давно. Только все слова твои, тезка – давно, недавно – перед ногами Стрэнджера нынешними разбитыми – мельче пыли пелетона собачьего.
- Укатали сивку крутые горки. Ты по вершинам уральским не лазай больше, а загоняй свою обслугу на весла и гребите-ка вы в толпу народную хоть на время. Эй, Лев Николаевич, ты мой несносный характер знаешь – не дразни ты парня красотами природы русской. Красота страшная сила, страшнее атомной войны и бессмертия моего пресловутого. В городе вы хоть на цивилизованных чудаков посмеетесь, и себя ихними раскрытыми глазами вернее разглядите. А то ошалели на воле. И телик покажи, Лева, этому недотепе, чтобы узнал, какой пакости полно в мире и похабству нашему мелкому не удивлялся впредь по наивности своей!
- Не испортим парнишку, Агасфер Ипатыч?
- Щенка в воду бросают, так и дитё неразумное в омут публичной жизни не грех зашвырнуть – пускай поищет там правды своей безымянной. Прощайте пока. А ты погуляй в городишке, Вася, от пуза…
- Где пузо у меня, глянь…
- Игра слов. Ты иногда на слова внимания не обращай. А на содержание лица взгляни – и смягчится сердце. Лады?
Руки мы друг другу пожали. Ипатыч отправился за покоем вдоль тропинки, а мы с царьком вернулись к костру листьями травы питаться и корнями картошки. Серега там как раз приводил в чувство обломавшегося гонщика.
- Бросай скачки закордонные, фаворит удачи. Спускайся на родную землю и трудись, в поте лица добывая…
- Да я только педали умею крутить, и то ногами кривыми…
- По ногам-то все мы не балерины Волочковы. Подавайся вон в писатели литературные. Дружок у меня раскрутился – вся Россия без ума и вся Америка в единстве с ней.
- Неинтересно чужие биографии сочинять. И врать смешно, кабы не грустно…
- А ты про свою наври с три короба – еще смешней выскочит. Или опять за мухоморами ломанешься?
- Ломанусь, пока октябрь не наступил, роща пока не отговорила… Все мы на родине семинолы да апачи, индейцы, короче – вымирающее племя.
Серега остолбенел, следом и мы с Левой. Первым откликнулся старшой:
- А Васька?
- Васька самый Чингачгук и есть. Будущий – когда в резервации сопьется под шумок под одеялом. Хорош, по грибы помчусь. Славно, что в Россию меня заносит, не в Полинезию.
- Ты оставайся лучше с нами. Ковчег большой, весел хватит. И поможешь иногда, не делом, так советом, - царь зверей разулыбался как дитя, а клоун снова отметился ровно по-своему:
- Будет и нас, брат Агдам, точно по паре – чистых ли, нечистых – после разберемся-разгуляемся.
- Нет уж, лучше я снова в дураках счастливых побываю – глядишь, повезет…
Бродяга взгромоздился на велосипед с улыбкой битого непобедимого Виннету, и с воплем: - Хей-й-я, мотанул напролет через буераки. Хей-я, - колыхнулись холма и лога. Хей-я, - вторили будущему чемпиону перелетные гуси, и утки перелетные, и селезни. И – Гав-гав-гав, - группировалась собачья свора. Царь зверей хлопнул меня по плечу:
- Посмотри-ка за Сарапул влево, там Лысая Гора у нас для лыжников горних. По зиме народ местный шишки себе на лбы присаживает, осенью грибы опята деревянные растут по пенькам, а летом обычно тишина властвует, пустоте подобная. Диковинное что-то…
Я повернулся – тьма, катящаяся с северо-запада вослед странной желтоватой туче, уже навалилась на Лысую и весело перекатывалась в сторону одинокого городка. Из бездны цвета ван-гоговских якобы подсолнухов рвались багровые молнии в зеленом искрящемся огне и колотили по домам и подворотням, выбивая подушки с матрасами, и посуду выбивая оттуда, освещая нам закоулки и судеб людских, и страстей человеческих, и даже кладку кирпичную ненароком озаряя. И хлынул дождь, и грянул ливень, и ясно виделось издалека, как спасаются под липами и тополями бедные, словно специально раздетые люди от града величиной не то чтобы с грецкий орех или китайскую земляную грушу, но аккурат с кулак Лаокоона. Долго резвились голые короли и королевы под вопли лягушек.
А затем пыль ледяная и муть накрыли вольный город сероватой тюремной простыней. И только над нами светило солнце в зените и заливались яростные жаворонки прямо в небесах. Кама стояла стеной, и об эту прозрачную стену над великой русской рекой впустую бились волны урагана. Лев Николаевич, скрестив ноги почему-то по-турецки, строго смотрел в сторону побиваемого форпоста на границе цивилизации и Европы, и я не понимал, чего больше в его глазах – любви или жалости. И восхищения.
- Эх, Васька, трудно быть Богом – как Он за нами приглядывает – и от ливня оградил, и от града. Еще бы от самих себя отвел подальше в сторону. А на той половине суета сует бурлит почем зря – успокоятся ведь, чего и бунтовать. Вот и упрямство человеческое из той же точки равновесия весов происходит.
- И что за точка?
- А посредине Камы она сейчас – кому разгул стихии и бардак на одной стороне, кому и солнышко ясное на другой. И Кама вроде как Фемида. А мы втроем гири фармазонские облегченные, полые внутри – судей обвешивать.
И Сергей отозвался:
- Слышь, безымянный, может полые-то, легкомысленные, мы в Сарапул и прорвемся сквозь бурю, как Ипатыч советовал. Не иначе бедствие это те творцы береговые напророчили, ради которых натурщики-спасатели тонули третьего дня или пятого ли? И пожарку не для них разве спалили? Жив там кто помимо нас…
Тишина царила в небе странствий над Камой, когда шли мы сквозь ураган, и волны опадали, и тучи сломя голову уносились обрано на северо-запад, за Москву и за Можай. И не удивило меня даже дикое спокойствие природы, когда мы к берегу Сарапула вроде прибились, но это разговор последующий и недалекий.

(продолжение следует)


Путешественник 2

Глава вторая.


Угораздило же меня в амнезии курам на смех в Сарапуле родиться. Другому герою скука идентификации как с гуся вода в круговороте меняющегося времени мира. А мне – городишко беззаконный, слегка пришибленный величием своим над Камой, словно рубашкой смирительной. Эх, Мадрид, Мадрид, город испанский…Далече от тебя близится день второй, хотя и день первый еще не закончился. А ночью их в плавании каботажном не совместить. Так что проспавшись под кустами калины и шиповника, спускаемся мы с утреннего откоса вроде лодку искать к азиатам с бахусианами плыть – а сбоку справа дымом тянет назойливо.
- Не твоего отечества дымок-то, Вась? – серьезничает Сергей.
- Да нет, махорочный, -- это уже Лев сушит ноздрю ( я его дальше попробую царем зверей звать, со строчной буквы пока ). А дым без изысков горелый, пожарный. Который любовь к родному пепелищу воспитывает горькими слезами. Полыхает попросту перед нами древняя каланча, и зеваки вокруг нее трутся бок о бок, рассчитывая аккуратно, докуда башенка догорит или не догорит. Серега аж на пенек рядышком присел от восторга:
- Снова до чертей допились брандмайоры. Пылают огнетушители на потеху народу православному и некрещеному народу обратно на потеху.
- Потушим или пускай догорают?
- Придется притушить, коли вляпались в трагедию иронии судьбы с легким паром, небеса вы наши обетованные без дождя…проливного.
А спасли каланчу допотопную скоро. И Кама рядом вовсе к месту, и ливень ко времени хлестанул. Я-то по молодости сил пожарную команду из огня да полымя за ноги вытаскивал да оттаскивал – на ромашку не хватило лепестков, так веером китайским развернул вокруг стихийного бедствия. Царь зверей народишком сбежавшимся командовал, а бывший клоун заливал как на манеже. Чумазые оклемались и вместо бани в Каму полезли, вода которой почище мыла дегтярного тела омывает при помощи природных щелочей и кислот. И неслись стоны:
- Вот он где, блаженный абсолют!
- В этакой нирване душа разгула просит, шея петли, а совесть подгулявшая покоя пограничного требует. И сердце не щемит закусь пригорелая.
На нас, спасителей, и не смотрел никто. Потому угнездились мы в лодке брошенной или чужой как скворцы деда Мазая зайцами, да веслами помахивая на легком дыхании, к бахусианам как бы двинулись. Однако, я и в моряки уже попал, по воде странствовать пустился. Палец за борт сунул-вынул – точно вода, свежая и живая. Плывем, куда ж нам плыть – за семь верст не киселя же похлебать берегового. Только уже сбоку слева не пожар, не наводнение, а крики мрачные и вопли истошные:
- Тонем, братцы, тонем опять!
- Дак тонем или горим, - ласково улыбался на руле Царь.
- Который раз тонем, утонуть не можем… Соо-о-сс!
- Теперича утопленников спасай после погорельцев пожарной работы, пока утреннее еще почти небо светит тебе немногими звездами промеж глаз, нравственный закон внутри взбадривая, - кряхтел экскурсовод, добродушно сплевывая в речные просторы.
Из-за острова на стрежень течение вынесло полудохлый катеришко с облепившими последний оплот кораблекрушителями. Ну и хохотал же средний мой почти что брат:
- Это спасательной станции катер опять в нетрезвую бурю воткнулся и Девятым валом накрылся по уши. Спасу нет, Господи, ничем Ты этих речных спасателей не проймешь – обязательно им тонуть надо по невинности каждый сезон!
- В этом уже дважды тонули. Раз я сам спасал. Один тельняшечник снова так жить захотел в стихии водной – чуть бороду по волоску не выдрал.
- Они, Хома, календарь попутали или время не туда двинулось в обратный путь. Споем-ка песню безумству храбрых и за дело…
Между тем проворные рыбаки-удильщики-спиннингисты на резинках и плоскодонках спеленали погибающих сетями и на отмель отбуксировали, приводя в подсознание бестолковыми словами, Далем небрежно открытыми. Что за народ мне великий попался – и в огне не горит, и в воде не тонет. Медные трубы жандарму Европы и вовсе нипочем. Где мы только не побывали ( оп-па, мы или не мы – видно, и я бывал иногда ), да не по разу – Берлин, Париж, Вена, Аляска… На Варшавы и Праги внимания не обращая. И все равно тянет обратно вороватая ностальгия отважную часть человечества в навоз родной и благодушный, в лесоповалы, буреломы, болота и озера прудовые с головастиками в себе наподобие лягушек французских. Крепко подымает нищета душевная над суетой удали и скорби, счастливо возвращая в пространство ничейного времени по бездорожью и водному, и земному.
- Сегодня без нас спасли, - неожиданно и странно удивился любитель мандаринов, но отставник вздохнул не менее обреченно:
- И завтра спасут, неровен час нахлебаются лишней водяры типа от простуды эти натурщики Айвазовского.
- С кем вы, Царь, Айвазовского попутали?
- А ни с кем не попутал. Вон он, Айвазовский с неизвестным на берегу сидя в шезлонгах. Один кистью с маслом, другой киркой с молотком культуре отметки ставят. Или вешки. Свои, надо сказать, вешки с отметками. Индивидуальные. Ладно хоть мы здесь в лодке от большой культуры на отшибе, нам по грибы легче смотаться, чем природу напополам с народом игриво преображать.
Потому причалили мы скоренько к левому берегу на протяжную типа России бугристую отмель, потянулись, расслабились и прогуляться вышли через камыши к малине. А навстречу по кольцевой тропинке, голову вжав в плечи, ухарь-велосипедист несется в желтой майке лидера. Едва не сшиб, но мы посторонились, рты поразевав, а спортсмен громче комментатора орет:
- Пелетон близко?!
- Не видать пока…
- Мастерства не пропьешь! – уже из пыльного облака раскатывался ответный лозунг. Или девиз. Пока мы восхищенно переглядывались, сначала услыхали, а потом и увидали местный пелетон – свору взмыленных разномастных собачек всемирной отзывчивой породы. Друг за дружкой псы аккуратно отваливались на травку охладиться и вздохнуть по-человечески. Другого пелетона я не заметил, а Rex
царственно качнул головой и резюмировал:
- Ловко собачек бродяга уморил. Небось от самого Борка за добычей оглашенные гнались. Близок локоть, да не укусишь, а характер крутой пёсий вынь да покажи…
Другие смелые гонщики на горизонте не маячили, и желтая майка, заплутав среди ежевики, свалилась в сторону лодки как бы нашей. Туда же и мы направились после лесной малины с устатку по стопам не спеша. На берегу уже дымился костерок, а к покосившейся сосенке прислонился Colnago c довеском в виде Chinelli-седла.
Собачий победитель отваривал в прогулочной алюминиевой кружке грибы мухоморы, а на углях, нанизанными на веточки, даже степенно прижаривал их, озабоченно озираясь по сторонам:
- Присаживайтесь к столу моему. Здорово я их!
- Кого их?
- Да Екимова с Индурайном. Знакомы будем пока накоротке.
Парняга поочередно протянул каждому жилистую ладонь. Оказалось – перед нами Стрэнджер, чему соответствовала и маечная надпись на ломаном кокни. Стрэнджер продолжал ошеломленно оглядываться:
- Куда только это я попал, не пойму?
- Откуда попал?
- Да с Тур-де-Франс. Шесть этапов прошел в трудах, в лидеры аккуратно вырвался. Ну с Армстронгом и отужинали – он грибами миценами угощал, мол, усталость снимают чище душа контрастного. Вспрыгнул наутро я в седло, ритм поймал, мотивчик подобрал – лечу по шоссе, ног не чую под собой, -- глядь, асфальт в суглинок сворачивается в зарослях репьев. Три дня теперь мотаюсь туда-сюда-отсюда. И тур-де-французы скрылись от меня, от лидера своего. Решил вот мухоморами полакомиться, авось и вернусь на круги своя…
- А мицены?
- Нету тут мицен. Обабки одни да сыроежки. Три дня искал и три ночи – на мухоморы нарвался. Угощайтесь – ложка к обеду дорога.
Сергей не удержался по ленивому любопытству:
- А нас не угораздит на Тур-де-Франс вослед за тобой вместо собачьего пелетона?
- Поболеете хоть. Лучше за меня.
Стрэнджер повернулся к шашлыку грибному, на спине майки проявилось уже второе-первое русское имя – Бродяга, пожевал-пожевал и на речитатив перешел:
- Здесь во Франции пальмы растут, даже розы цветут, вот умора. Но как странно, во Франции, тут, я нигде не встречал мухомора.
Осоловевшие глаза соперника Чиполлини и Армстронга прояснились, как и завечеревшее небо – небо от звезд, глаза от слез восторга:
- Я во Франции уже вроде?
- Нет, в Прикамье на рандеву с болельщиками. Жарева своего с варевом лучше еще похавай, авось поможет, -- юродствовал бывший артист. Хозяин Colnago величественно прихлебывал бульон. Я ломаться лишний раз не стал и присоединился
к трапезе. Из сочувствия. И спутники мои не удержались.
- Мне победить обязательно надо. Форма не моя, велик наполовину не мой, группа поддержки из театра танца нашего голодает по барам да гостиницам. Как меня сюда занесло, каким ветром?
- Соперники занесли телепортацией. И колдовством от греха подальше. Крути, звезда, педали по бездорожью уральскому, ежиков дави да поросят обгоняй или от собак бешеных счастливо отрывайся в поту холодном.
- Не приведи Бог в России родиться вовсе даже не с умом – с талантом хотя бы велосипедным. Или футбольным на худой конец. Я и на Эйфелеву башню успел взглянуть. На ходу мимолетно. Армстронг зазевался – тут я в отрыв и убежал. Сам от себя, выходит, сквозанул? только вот когда… А вы куда претесь с веслами?
- Домой нам надо бы тоже. Или к азиатам. Я вот думаю, что нет его, дома-то, нет нигде…
- Может, и нет. Мне тоже привиделось, что и Франции нет. И Тур веселый этот одна видимость телевизионная. Как и я, развалившись под сосной горбатой с вами, валенками…
Велосипедный странник ошарашенно осмотрелся, металлического коня оседлал, и технично накручивая педали, неожиданно начал двоиться-змеиться – исчезать, а исчезая, уверенно врезался в дуб кряжистый и пропал бесповоротно.
- Сквозанул по новой, однако, оборотень. Вот какова сила веры в дело жизни. Давайте-ка и мы за ним доедим, - встрепенулся вчерашний толстовец, возвращаясь к мухоморьему супцу. Мы с Серегой не сильно отставали – ложка, вторая…пятая, десятая…
- Что-то не цепляет пока…
- Да ты не лишкуй, не балуй. Потом догонит, особо после «Агдама».
А коли догонит, можно пока и отдохнуть за первые-последние дни – руки за голову запрокинув, глаза прикрыв ненадолго – а правота всегда с тобой, какой бы кривоватой дорожкой не заплеталась она и не смотрелась издали. И еще издали сияние, мерцание, а в мерцании – глас:
- Лучшее средство от перхоти…
Экскурсовод разом засуетился:
- Давай по-быстрому в лодку грузимся, пока остальные новые голоса не пришли подсказывать, да нас не забрали с собой восвояси.
- По-быстрому-то зачем?
- Я уже понял все – мечтатель спортивный снова Армстронга догоняет, а нам догонять некого, нам Америку пора открывать.
- Так ее вроде помимо открыли…
- Случайно вовсе, по ошибке. Китайцы, викинги туда же. Колумб опосля приоритет проворонил. А мы еще ничего не открыли и не откроем, ежели на домашнем берегу прохлаждаться будем.
Уключины снова мелодично поскрипывали, методично напоминая ветхую кровать детдомовскую. И вроде имя мое возвращалось. И отчество. Но откуда появился дикий явственный сон, что воюю… Не с детства даже воюю, а с рождения. Или раньше еще. Во имя добра вселенского. Безнадежно воюю, но с умом, и охулки на руку не положу, не на того напала вражья стая. Привиделось даже, что прежде я копьем воевал. И арбалетом с палицей. И праща в правой руке словно родная сестрица. А теперь без «мухи» с «калашом» и добро не добро, а помои. Для чего только тружусь, если помню – врагов бью неисчислимо, встаю-падаю-встаю и хлещу – то ли Геракл я, то ли вообще Илья Муромец – и все одно имя недругам – Легион. Глаза открою – небо счастливое с боков, глаза закрою – сеча бронебойная в огне пороховом. А в середку вклинивается: – Лучшее средство… И в ответ голос злой:
- Отставить! От перхоти лучшее средство – пылесос. Я мылом-то башку свою не мою. Окунул ее с утра в рассол, прополоскал – и пылесос включай, вакуумный массаж…
И я глаза открыл, смотрю – мужики какие-то загадочно знакомые. Слабеть начал с перепугу:
- Вы что за люди прямо передо мной?
- У тебя, Васенька, точно беспамятство или хамство родовое? Я Лева Царь, а бредит на полубаке Серега, с каторжного цирка ломанувшийся от Ио-Кио. От вахты отдыхает.
- Мне когда на вахту?
- Какие вахты – ты у нас пассажир приболевший, вроде Колумба проводник дорогу показывать. Америку когда откроем, ты поди этим самым америкой и окажешься самозванцем, властелином мира. Или Князем. Не ерепенься, отсыпайся пока, полуночный ковбой. Улыбаешься во сне по-людски, вот и отдыхай начистоту, и улыбайся…
Снова глаза мои сомкнулись, снова стрелы летят из Путивля в Царьград, из Царьграда в Сарапул, снова демон в кимоно скипетром мне по шелому колотит, снова девушки плачут, а бабы ревут и младенцы рвутся в бой… И сквозь сон провидческий…
- Лева, шкипер-кипер, Лева! Америка-то где же?
И врубился я, проснувшись окончательно – опять мимо проплыли. Который раз открытия из-под ног уходят, либо веслами из рук вываливаются. Одни желания в сердце остаются и душу скорлупой наизнанку выворачивают, а силы обратно в небытие уносят как бумажные корабли ручей апрельский.
- Эх, пока вы Америку ловили, я воевал вроде ни за что ни про что, а по доблести своей в сонной одури. А не то помог бы.
- Тебе ж говорили по-хорошему – не лишкуй с непривычки, Вася. Ты, может, с этих мухоморов еще дня три биться будешь в самом себе с врагом рода человеческого, или, наоборот, с другом по оплошке, пока от нас не только Америка, а даже Индия уплывает. Эх Серега ты, Серега…
- Чем займемся тогда?
- А по течению поплывем, по-русски натурально поколобродим по жизни. После Индии Африка, потом опять Америка начнется.
Между тем суденышко наше ткнулось в берег отчего-то кормой. Сова ухнула кондовая, следом коростель заскрипел. Ночь, видно. Глаза свои уставшие открываю – точно ночь. Башка трещит, мышцы вперемежку с костями дьявол какой-то ломит и нутро он же прожигает.
- Эй, на баке-полубаке, где мы?
- На острове Зеленом.
- Индию проплыли?
- Да мы даже Сарапул не проплыли еще, - в темноте Сергей смотрелся роденовским у бездны на краю отчаявшимся вконец мудрецом. Лева, на восток и на Каму поглядывая, поклоны бил:
- Не видать ее, Васятка. Спряталась с испугу. Узрила нас и спряталась.
- Циркач, ты вспомнил что лишнее или забыть боишься?
- Не пойму я – шли мы по течению вроде, против судьбы не выгребали – кто же нас сюда обратно притащил – не догадываешься, инкогнито?
- Толком нет.
Дружок довлатовский резонно присвистнул:
- Выпил мало. А пожил еще меньше… Лева, да не ломайся ты как тростник, лобешник еще расшибешь от усердия ненароком – покайся перед народом, и ладом.
- Покаюсь, покаюсь. Вы на Каму гляньте – она ж обратно потекла, к верховьям. Вот и носит нас по ней как голландцев. Батюшки-светы, что ж это творится?
Я бросился к воде. Кама текла вспять, как воспоминания неизвестного детства возвращаясь к истокам незамутненным. Рядом громко кашлял и тихонько матерился бродячий философ толстовской выучки. И так вольно мне стало впервые в жизни – хуже некуда как плохо и хорошо и одиноко одновременно на подымавшемся ветру:
- Ставьте парус тогда, а я прогуляюсь пойду по нужде…












Глава третья или каденция первая.


Великая ли разница, куда путешествовать или счастливо бродить по белу свету налегке, слишком не задумываясь и не плутая на ровной дороге. Можно и на поезде домчать до пункта назначения, веселую птицу-тройку не снимая и не прикармливая ее на привалах краденым овсом. Даже и поезда теперь частенько вовремя прибывают на гору Арарат, насобачившись аккуратно бегать по скользким рельсам, ежели еще отходят с опережением графика часа на полтора, бросив на горький произвол судьбы бывших будущих своих пассажиров.
А ты проснулся в зарослях укропа в чужом огороде с легким сердцем и прозрачной головой, гнедого скакуна оседлал и летишь по Муромским лесам с доброй нагайкой в правой руке. Отставший на Казанском вокзале от стремительного вагона пассажир просроченный билет рвет, отводя случайно обманутую душу на неповинной бумажке, -- когда ты, зеленого чаю напившись в чайхане под завязку, вскочил уже на упрямого ишака и дергаешь его за удобные ослиные уши, путь указуя вправо-влево. Или по деревушкам гуляешь, ивовым прутиком щегольски помахивая и кормясь шанешками от щедрот трудового народа, испокон веков понимающего таких как ты паломников-конокрадов. А ложный прототип твой, отведя душу с помощью российских железных дорог от греха подальше, дурак дураком по шпалам трусит как выносливый иноходец за хвостом удачи.
На поезде вообще птичий базар, потому что побежал он, не оглядываясь на расписание, в противную сторону, и скоро прибудет вместо Арарата в Сарапул, или на родину Ломоносова, или на другую кудыкину гору. А ты уселся на мирного верблюда горячих арабских кровей и счастья своего мерцающего не узнаешь впереди, суча голыми загорелыми пятками по верблюжьим бокам. На поезде единственный счастливчик остался, билеты взявший в один конец, направившийся спьяну в другой, а на самом-то деле туда ему и дорога, куда бешеный поезд мчится, выбрасывая в тамбурные двери на подъемах посторонних уже пассажиров. И упавший от своего дорожного веселья гуляка праздный пламенную шишку на лбу протирает, пропавшую родину в сонной одури узнавая и не догадываясь еще, как здорово ему повезло один лишь раз в железнодорожной жизни.
А у тебя и маршрута никакого нет, кроме свободного выбора ухабов, и вот бредешь ты уже на восток навстречу заре в кандалах, как принято от прадедов на Святой Руси. Только на запад с востока бежишь уже налегке, при монете иногда – а солнце улетает от тебя сломя голову вперед, и не догнать румяное светило нигде, кроме сказки про белого бычка, в полуденной степи влекущегося чумацким шляхом за здорово живешь. И Волгу ты уже переплыл, и мечтаешь Енисей переплыть, пока этот знаменитый Енисей бобры окончательно не перепрудили, -- а кто не рискует, тот шампанского не пьет, а хлещет по утрам «тройной» одеколон. Зимой Енисей можно вообще по мокрым лужам в сырых валенках перебежать пингвином настречу баргузину.
И поезд сотню километров не домчал до земли обетованной и лихо застрял в ночи на полустанке сиротливом, но ты как луч света в темном царстве в кибитке кочевой, и вожжи чуть попридержал, наслаждаясь новой остановкой над вечным покоем, где никто тебя не заставляет когти рвать за станционными ливерными пирожками сердитыми.

(продолжение следует)


Путешественник 1 ( маленькая повесть)

ПУТЕШЕСТВЕННИК


Широк русский человек…
Федор Достоевский


Глава первая. ПУТЕШЕСТВИЕ ВТОРОЕ.


Путешествие первое я забыл. Или не было его вовсе. Начну тогда с начала вроде. Сначала я на черном парадном паровозе сидя верхом еду в нетрезвом виде прямиком сам не знаю куда и для кого. В обнимку еду с водочной бутылкой «кавалерист-девицы» Надежды Дуровой. И себя не помню, как будто не было меня нигде пока еще. Железнодорожный вокзал шевелится народом вертким и сквозным, рельсы-шпалы галками разлетаются из-под копыт, и помимо галок форменные архаровцы выпархивают стайкой из воронков, с коня вороненого меня стаскивают словно Троцкого-вождя и в участок облегченно волокут.

Имя свое в беседе с урядниками по пути так и не узнал. Степаном буду. Или Василием?.. И сладка, и горька придорожная наша жизнь полевая. То капитан Кук беззаботно в переплеты людоедские попадает, то Отто Юльевич Шмид словно кур в ощип в руках умелой хозяйки в торосы ледяные. Манят стороны света и розы ветров странствующих рыцарей крепкими миражами вплоть до посинения в холодной. И после ловкой джигитовки на шустром паровозе вместе с гусарской Жанной д’Арк ясней ясного будущего счастья-несчастья одичалое похмелье натощак.
Ладно, отдохну, хрен с вами, именами бывшими моими да языками вавилонскими. В вытрезвителе иногда тоже люди живут. Временно, как царь Давид. Или Голиаф. Попутал я их где-то после скачек. Или до? Лежу теперь на клеенке, сомневаюсь; в глазах зелень винная, а по правую руку пассажир и скорбный, и решительный – шарахается по мрачной палате и тоскует:
- Эх Серега ты, Серега…
Говорю вроде сам про себя для кого-то:
- Я Вася…
- Не аксеновский Вася-то по случаю или по оплошке, - и с нежностью сурового одиночества:
- Редиска ты Серега… Закусил было я вчера мандаринами с хурмой и опять ненароком чуть напрасно семечком не подавился, когда тебя нехотя вспомнил. Как в Таллиннском порту с портвейном на борту «Жанетта» поправляла такелаж, а мы с тобой с грузовоза «Лев Толстой» неделю спелые апельсины выгружали ящиками и штабелями, и пили потом недели две во славу российской прозы трагической и славных марокканских апельсинов. Как в раю пили…
- Где ж теперь Серега твой?
- Довлатов-то? Растерялся в своей Америке. От впечатлений.
- Откуда ты Довлатова лучше меня знал?
- Я его не только лучше чем себя или тебя знал, а он и сам однажды мне едва лицо не подпортил за разбитый не ко времени «Агдам». Эх, Серега, с какой радости ты в Америку уплыл как селезень. Трепались бы мы с тобой сейчас по неисповедимым путям Господним да по сарапульскому трезваку как агнцы Божие и не волновались в каземате. Втроем с Васькой дожидались стихийной свежести утренней и свободы бездомной, тоже якобы стихийной.
- Довлатов что в этом захолустье потерял?
- Меня он потерял, и не отыщет до новой встречи.
Тут одесную другой клиент при бородке степенно и неприкаянно очнулся, вздыхая на славу мудрено:
- Сарапул вам не Ясная Поляна, вьюноша молодой, и не захолустье мировое вроде первопрестольной. Солнце, пляж канальский и городишко, издревле восторженный прям при Каме. Занесло тебя, Лев Николаевич, в непонятку хитрое происхождение в наследную Ясную Поляну. А наш абориген…
- Вы-то, простите, кто будете?
- Экскурсовод я из Галереи нашей, в отставке от работы пока. Ну и тезка Лёвин.
- А с алкашами кучкуетесь?
- Ты бы сынок, лишних вопросов не задавал – просто слезы у меня на глазах от любви к восьмому чуду света непонятному. И от водки нашей кавалерийской тоже слезы. Выпью и всплакну… Эх, Лев Николаевич, родной ты наш Лев Николаич… Жил бы играючи на улице Толстого своей на Гудке без домочадцев и не бегал ни на какую железную дорогу некрасовскую. Глядишь, и сочинил бы «Хаджи-Мурат – 2» Или «3».Прочесть охота – а где? Потому пью снова и плачу от всей души горькими слезьми, и волокут меня сюда вас, несмышленышей развлекать. До плотин бетонных стерлядь-рыба в Каму только и неслась мимо Волги…
- Ну уж нет…
- Вот тебе и ну, рыцарь колесного образа, Дон Кихот паровозный! Пильняк Борис через Каму нашу родную крепко пострадал, пустобрех!
- Сами вы врать плачущи научились по Галереям как на экскурсии довлатовской, но Пильняк-то кому попусту брехал?
- А читателю малограмотному. Помнил ведь от Сабанеева да Осоргина, что Волга в Каму всю жизнь течет посуху, ан нет – пасквиль настрочил, мол, Волга впадает в Каспийское море. Пока государевы люди разбирались, куда эта мелочь сливается, автор в кущи райские сквозанул и привык доверчивый народ к обману природной истины…
- Болезный, Волга впадает…
- В Каму впадает Волга. Не хочет, упирается, но от судьбы куда ей убежать. Как Довлатов Серегин по Америкам в ностальгию врезался, так и Волга дурочкой в Каму влетела ни за понюшку.
- Не знал.
- И не узнал бы никогда, если б не лишканул с кавалерийской Дульсинеей и на приснопамятный революционный паровоз не перескочил вчера с Россинанта с нами в гости. Зато и вырвешься отсюда в кружение лесов, полей, монастырей и девчонок почище древней наездницы. Звать-то как тебя, идальго недотесанный?
- Не пойму никак. И не знаю. Вроде Вася. Или Степа. А припомнить не могу.
- На прохладном воздухе вспомнишь ненароком. А нет, так фамилию тебе дадим Пескарев. Или Щукин. И не бегай больше от хорошего к лучшему. Все лучшее внутри, а хорошее лишь снаружи. Я тебе и улицы покажу, и закоулки, пока звание свое в амнезии не отыщешь.
Жить или не жить мне здесь? А поживу. Небось имя вспомню. И фамилию. Буду пока здешний внутренний эмигрант – то ли из Москвы, как бы не из Ламанчи – ишь куда заносила нелегкая. Неужто я среди народа не оклемаюсь постепенно – авось кривая и вывезет на повороте мимо столба. Тут и довлатовец повторно оклемался, с хрустом потягиваясь:
- Ты гамлета не строй из себя перед нами, королевич Елисей. При завтрашнем чистом небе все твои и все чужие проклятые вопросы ни гроша ломаного не стоят, ни еврика хромого. Грузчиками или рыбаками прокантуемся, это тебе не могильщиками. Серегу-то читал, не забыл?
- Странно, вроде читал – и не забыл почти.
- Пересказывать мне будешь иногда для потехи. И для порядку.
- А вы разве не читали?
- Зачем мне читать, если я с ним водку пил как брат с братом, да разуму учивал почище, чем Хома наш Брут небритый Леву с Борей просвещает задним своим умом. И давай на «ты», не на дуэли в казино столкнулись.
С утра пораньше мне угон паровоза шили да не дошили, и выпнули нашу троицу восвояси гостеприимные хозяева. И направился я с друзьями Довлатова и графа-литератора прямиком на камские крутые берега. По дороге вместо вокзала с паровозом стоял уже бетонный Ленин, ловко зазывая свободной правой рукой в надменный ресторан «Кама», где был когда-то я хмур, и зашел почему проходя мимо… Как Ванька Грозный в кабак заганивал (тот, правда, живой еще тогда был). Оп-па! Откуда это я Ваньку помню? Себе не верю, а Ваньку знаю и Довлатова читал…
- Серега, он всю жизнь у вас в кабак зовет?
- Не стриптиз же рекламировать – нашли человеку применение, так пусть лицедействует, покуда не сфальшивит. Ему бы наши проблемы. Как насчет «Агдама», аноним? Зарядимся и покарабкаемся в Гору поднебесную над Камой.
Природа и погода на Горе обрадовала всех покоем и целомудрием бывшего женского монастыря, реквизированного в кои веки мужской колонией строгого режима. Кому на Руси жить не хорошо и не вольно – справа зона, слева Кама, позади лес густой, впереди авоська с огурцами и вином практически азербайджанским. Наверное, у меня это путешествие уже пятое или десятое, имя тоже неизвестно какое по счету гамбургскому и другого на очереди не слыхать. А кому возбраняется, простодушно похмеляясь с высоты полета стрижа, наблюдать течение ветра и неба вдогон сбежавшему восвояси имени, или поезду, или времени минувшему пока. Ни тебе Тургенева с охотниками на привале, ни берлоги с шишкинскими медведями – хрустит на зубах малосольный огурчик и даль пространства срывается за камский мост, вышибая по пути вслед за радугой ленивую соленую слезу. Что такого растерял я в просторном далеке, если легко блаженствую очарованным странником в компании воробьев с трясогузками и старых товарищей по счастливому избавлению… Толстовец распохмеленный завелся:
- Дед мой по отсидке подземный ход открыл неподалеку при ремонте шизо.
- Не заплетай, искусствовед.
- Вот те крест, вот те стакан и вот те крест. В старости дедок долго рыдал по ветхости своей от жалости и умиления женским полом монашьим. Как, мол, жилось сиротам в каменных палатах-галереях, ежели они чудо катакомбное чуть ли не голыми руками сотворили. Это, братцы, не Метрострой взрывчаткой проломить и не мелкие апельсины в Таллинне на винишко подворовывать в нищете духовной. Много народу у нас от честных монашек произошло.
- Ушлого народу, и незаконного, папаша. Да и городок у вас вольный почти…
Когда третью сообща уговорили, понесло и Сергея:
- Смотри, локомотивец, по сторонам – если б люди проходящие лет пятьсот тому назад вовремя Уралом не назвали горную вершину, где мы не хуже альпинистов портвейн хлещем – как бы теперь Уральский хребет обзывали? Подумать стыдно, а выговорить попробуй… Тувинский, к слову, Памир. Вот и скажем спасибо предкам нашим за точное познание времени и места на карте истории жизни. А то – я в Москве, я в Барселоне, Казанова…
- Да не трепался я про Барселону и Москвы не помню!
А культуролог с другого боку с посконным смирением:
- Не трепался, так помыслил, когда прошлое свое темное отыскивал в глубине истории оболганной.
Лева сокрушенно потеребил бороденку и восхищенно глянул в небо, а не сыскав там знамения, растерянно вздохнул:
- Оставайся у нас. Всяк человек Божий сущность обретает свойскую постепенно. Если постарается. Кому сума пустая, кому и рыба желтая стерлядь. Кому тюрьма, что справа, кому и левый сосновый бор. Или шалаш на разливе болотном, - и продолжал:
- Ты, главное, Москву пока часто не вспоминай, как люди добрые дурные свои детские сны не помнят. Как будто ее варягам подарили или хунхузам продали. Или продадут. На исконной сарапульской землице и жить проще и помирать легче немного. И мы тебя не отпустим никуда, а то затеряешься опять в тумане как Лев Николаевич или вон дружок Серегин американской прописки.
- Вообще, Васька, пришел ты в нашу Европу и не бросай ее никуда. Европа ведь тоже от Урала начинается, на котором мы попутный привал держим. Вон за Камой видишь поселок Октябрьский, там уже азиаты живут и аулом своим шибко гордятся. А к нам эти октябристы по субботам в гости ходят на осколки цивилизации глянуть.
- Серега, ты в цирке не работал?
- Рабатывал когда-то. Клоуном. Уволили диссидента, с запретом…
- За портвейн или апельсины?
- За доведение до самоубийства. Один слабый зритель в кресле помер, другой в реанимации угас.
- От чего?
- Со смеху. Семеро до сих пор по больничным лавкам шляются, насмеяться никак не могут до окончания над собой. Мне чуть срок не дали – суровая судья с прокурором час прохохотали – вот и смилостивилась. Или испугалась. Меня уже не то что в цирк – в зоопарк носорогом не примут.
- Почему носорогом?
- Кормят носорогов обстоятельно. Не мыши белые. Даже хомячком не возьмут.
Над Камой между тем вилась легкая дымка, пряча под собой безымянную воду, в которой воде появлялась-пропадала резвая янтарная рыба, обличьем своим и повадками похожая на китайских челноков. Ничейная душа моя освободилась ненароком и спутешествовала в бутылку пустую, бестолковой бабочкой рвалась в закупоренную, а разомлела в полупустой, уподобившись британскому вроде принцу крови.
- Благодать, - невпопад ляпнул я по нищете ума и совершенной уже дурости рассудка.
- Это тебе, младенцу, благодать, - взъерошился Сергей, - подумай, отчего я Серегу с тоской вспоминаю и опусы его закордонные без страха не могу читать и без иллюзий? Единственно ему в одна тысяча где-то восьмидесятых годах я червонцев пять зажилил и до сих пор не отдал. Сколько раз пытался.
- Здесь ты ему не отдашь.
- Тебе, что ли, отдавать? Таких Дон Кихотов бездомных и бескорыстных по России нынче…Поехали-ка завтра в Октябрьский поселок, по пути к язычникам заглянем, есть и такие – бахусиане греческие. Прежде Вакху поклонялись, нынче Ясону и Трое жертвы приносят. Человеческие. Грамотный народ и веселый. Санчу твоего поищем пропащего. И на азиатов поглядим.
- Наливай, вьюнош, а то высохнет на солнышке, – вмешался экскурсовод, - с душой наливай. За здоровье азиатов!
- И европейцев!
- И евроазиатов за здоровье!

(продолжение следует)


Кто память теряет...

***


Кто память теряет да ищет усладу
В сухой белладонне, прохладной цикуте…
О ветреники, не довольно ли яду
Иль меду – так лишнего зря не рискуйте.

Ведь грянешь в праматерь – разбитую чашку
Ни волей не склеишь, ни властью цикуты,
Читай, белладонны – душа нараспашку,
Как после грозы небеса и каюты.

Иль мудрость тебе возвращается снова,
Непрошенно погостив у собрата,
У пьяного, стало быть, у живого,
Избравшего славную участь Сократа.

Он тянет заботливо через соломку
Коктейль, где прелестная толика яда
Рассеянно бродит…потом за солонку,
За свежий огурчик…Прощайся, Эллада.

А нам – ни цикуты, ни белладонны,
Но – с кофию-водки в нирване запоя
По камбузу шкипер как ёжик бездомный
Шныряет не мудрствуя, не беспокоя.


Закат на приколе...

***


Закат на приколе и время уже не шустрит,
Запнувшись на вздохе, на честном единственном шаге
От сна золотого, и ветер едва шевелит
Простынку земли, ускользая в лога и овраги.
Вдруг вечность шустра и мгновенна – не мать, не жена,
И местность ее обитанья кругом безымянна?..
А нить Ариадны дрожит, ровно обожжена –
Нага оборвется еще, сирота бесприданна,
Чтоб ты в близоруком доверии, ан забытьи
Оглядывал берег потерянный с тонущей льдины –
Где беглые ночи и дни крепостные твои –
Скворцы и малиновки, ландыши и георгины…


Как вышедший в тираж...

***

Как вышедший в тираж лукавый Мефистофель
В лохматом шалаше я равен бытию –
Не искушая смерть, выхаживать картофель,
Благословляя жизнь поденную свою.

Меня простили все, кому я вправду верил.
В сопливых городах пускай они царят
И радостно пускай на афоризмы делят
Невинный разум мой и виршами сорят.

В полуденной тени при верном винограде,
При небе и лозе я сторожем живу
Не для забавы или чисто Христа ради –
За каждый Божий день во сне и наяву.

Покорный не судьбе – цветам и травам нищий,
Гордыни не боюсь – отправленный в тираж,
Довольствуюсь простой и откровенной пищей,
Освобождая мир сантиментальный ваш.


Простор мятущихся дубрав...

***
***

Простор мятущихся дубрав
И глушь стеснительных осинок.
И – обособлен, горд и прав
Светлейший тополек – как инок.
Хозяин темных палестин,
Свободой нищей упоенный –
Как молодой христианин,
Мужающий и непреклонный.

Забыв возможное родство
С ленивой яблонею райской,
Растет один – как волховство
Весны и всей природы майской –
Стоит, пленительный как зов,
И упоительный как вызов
Кряжистой глубине веков
И пене клятвенных девизов.


Обняв осинки...

***

И вот мне приснилось…
Н. Гумилев

Обняв осинки зыбкий ствол
Без песен и молитв,
Я слышу – день легко прошел
И сердце не болит -
Что беспокоиться ему,
В белесой полутьме
Позволив ветру тихому
Приблизиться ко мне.

Не трогай смерть из нищеты -
Лишь на руки возьмешь
Куда ее отправишь ты,
Какой слезой смахнешь…

Не зли ее листвой осин
И дуру не валяй;
Она одна и ты один –
Прощайся и гуляй,
Лишь восхищение свое
Великодушьем дней
Доверив памяти ее
И памяти о ней.


Кому искать земного приговора...

***

А. Вивальди. Соната № 5 Ми Минор для
виолончели. Largo (2)

Кому искать земного приговора,
По кабинетам-камерам шататься…
Кому судью высокого иль вора
На пустыре счастливо дожидаться.
Прощай, музЫка – зори отгорели,
Настеганы бензиновым токсином –
Триолями Вивальди и Торелли
Сливаясь по щекочущим осинам.

Прощай и здравствуй – в милость и награду
Двойным минором и нуждой двойною
Под снегом неужели на пощаду
Забудемся легко с тобой одною?

Что ожидать – грозу, набат, угрозу?..
И жизнь, едва осмотришься, впервые
И мир, когда с устатку да с морозу
Летят под ноги версты столбовые –
Когда метельный рокот колоколен
Вздымает Largo ледяной аллеи,
МузЫка, я сполна не обездолен
Судьбой твоей и нищетой твоею.


Равно скатившимся с вершин...


***
Равно скатившимся с вершин -
Наотмашь выцежен кувшин,
На четверть либо половину -
Слуге-закату все одно,
Откуда вызывает дно
И слабит голову повинну.

Счастливо мастерил Гончар
Звенящий тополь, и анчар,
И кипарис пустыне темной –
Чтоб впереди зерна, вина
Текли и флейта, и зурна
Волынкою реки бездомной.

Глотком мелодии живой,
Омытой влагой дождевой –
Прощая мышьяку-глаголу
Сквозной кремнистый перевал,
Куда ты руки воздевал,
Глаза не опуская долу?

А долу - глину рвет зерно
И льется музыки вино
На тризне вольной и горючей,
Чтоб ты пощады не просил
И душу даром отпустил,
А не берег на всякий случай.

Освободился – и простил
Родству и терний, и светил
И на проспекте Ленинградском,
Распят сияющей зурной,
Колотишься в ночной пивной
В миру таинственном…


Не меня привечает столица...

***


***

Не меня привечает столица.
И своё отбродив, неспроста
Вновь не вижу, куда прислониться,
Приторчать у какого куста.

На гулящих московских вокзалах
Под прицелом пространства стою –
Я – пылинка из многих, из малых…
Но выстаиваю, не сдаю –
Общежитие, табор, больница,
Каталажный нежданный покой…
И меня провожает столица
Не икоркой, так коркой сухой.

Свет дорожный площаден и резок.
И пред ним, в ожиданье вины
Привередливый лишний довесок
И хребет беспощадной страны.


построил дом и справил новоселье...

Тишайший снегопад…

Я построил дом…
А. Межиров

Поставил дом и справил новоселье…
А на похмелье кушая «Агдам»,
Куда влачу блаженное безделье
По лени и неведомым трудам…

Свободно к ледяной уютной хате
Спешит весна и трогает висок…
Портвейна хватит!.. а зимы не хватит?
И нищий дух аукнется в свисток –

И в Dolce Far Niente совращаясь,
По сути откровенно невпопад,
Рванет за ним, решительно качаясь,
Тишайше-пьяный русский снегопад.

Благодаря небесному везенью,
Он запоздало к дому подойдет
Глашатаем распутицы весенней,
Как древнеримский вольный идиот.

Легко бы оскользнуться на котурнах,
А он по гололёдице сквозит
Мазуркой, замещаемой ноктюрном,
Тапёрски уморительно казист…

А вслед пускай Петрушка с погремушкой,
Его ли с детства радовали мы –
Веселой музыкальною игрушкой –
Пространства от тюрьмы и до сумы …

Снеговиком свернется дом в итоге…
И разве что приветливым бомжём
Пустой «Агдам» как варвар в чистой тоге
Напомнит о пристанище чужом.


Вздохнет кассирша...

***

Вздохнет кассирша – ни единого билета,
И улыбнется – кто счастливый обещал?..
Пусть баргузин сшибает мелочь вдоль буфета
И примороженный щетинится причал –
Но можжевельник шевелится на опушке
Зеленой выпушкою на воротничке
Земли -- своей пастушки иль подружки
С подмерзшей ягодой в протянутой руке.

Пока затменьем вавилонским не задует –
И стерпится уже, и слюбится еще –
А верес и ржавея, в ус не дует
И не оглядывается через плечо.

И разве кто, неосторожно из кутузки
На паперть вольности скользнув как воробей,
Не угадает – для причастия-закуски
Нет пряных ягод откровенней и мудрей –
Каюты обождут – в прозрении морозном
Восторг отмаливай смиренным молодцом,
Нуждаясь в мире, поразительном и розном –
Лиловом, розовом, зеленом…золотом.


Куда повернуться...

***


Куда повернуться – жара беспощадно крепчает
И в пятки уходит душа за прохладой лесною;
Свирепствует солнце и не шутя истончает
Ночной аромат мандарина к полдневному зною.
Сходи искупнись – по пути не одни мандарины –
Улыбка Марины свежее младой незабудки,
Когда одиссеи – смышленые гардемарины
Ларек атакуют под пение боцманской дудки.

И Троя была с пылу-жару однажды разъята…
Столетий помимо летят к парусам аргонавты –
В Антарктику ? – словно бы розовые пингвинята,
Боясь командира-царя, воли и гауптвахты.
О южный предел, где воркуют киты и пингвины,
Слегка отдаленный как прежние стены Царьграда…
Туда ль, мореманы, скрываетесь вы от Марины,
Покрав мандарины из крымского города-сада?..

Когда бы дурачества ваши случайно увидел,
На берег знакомый зайдя на минутку, и только,
Совсем не разбойник-Ясон, а бездельник Овидий* –
Смеялся бы римлянин и восхищенно, и горько:
Руна не стригут золотого на полюсе южном,
Ни в жутких степях, где он срок отмотал – за растрату?..–
Довольствуясь верностью песням и зубкам жемчужным,
Скитанья оставив больному психозом пирату…

* - Овидий – …и город в Одесской области








А все-таки недолгая зима

***

А все-таки недолгая зима
В Нормандии блаженнее и легче,
Чем на Урале – нары задарма
И хлебушек с похлёбкою в ночлежке.
В Париже вертопрах французик-дождь,
Когда в имперски важном Петербурге
Квартальный-ливень искренне охоч
Дотаптывать снежинки иль окурки.

И пусть над вольной Францией туман,
Всё не метель, не каторжанин-иней…
Там Канн, а здесь – Кызыл, и Магадан,
И Комсомольск – о царедворец Зимний!..

В Париже, если даже и зима –
Констанция, а вместе с ней вернее
Ночами напролет сходить с ума,
Но на Руси – просторней и вольнее –
Поскольку д’Артаньян тебя не звал
На Монпарнас, а в подворотне сырость…
И ум за разум прется, за Урал,
Где вьюга помрачённая взбесилась,
Загадывая – сколь недолго ей
Над родиной сиротски кувыркаться…
Постольку сердцу Франция милей,
Где неженка зима – не оторваться…


От скуки зимней...

***

От скуки зимней при жаре печной
Во сне ребячьем кто не веселился –
Через забор не прыгал в сад ночной
И сторожам у яблонь не палился.
Заране б знать, где верные следят,
Невидимы вне заповедей-правил…
И терпишь как суворовский солдат,
Пока секут тебя и Петр, и Павел –
Когда рвануть по совести назад
За телом, что в безгрешии оставил –
От райского румяного стыда,
От мужества без плача и без стону...
Покуда жгут крапива, лебеда,
Высокому покорствуя закону.


свобода наступает как погода...

***

Свобода наступает как погода
Лукаво заблудившимся дождем,
И на смурном разливе небосвода
Ни тьмы ни света не сыскать с огнем.
Дрожат дома, домишки и хоромы,
И отступает грузная земля,
Пока ненастье молнии и громы
Лукает в сосны-липы-тополя.
А поутру легки сердца и росы
И сокрушенно некого винить
За то, что лишь Господь свободен просто
Не возвращаться и не уходить.


дрогнешь утренником...

***


Дрогнешь утренником, и властительна дрожь
В месяц август по холодку –
И не выдохнешь лишнего и не вздохнешь.
Ни по инею, ни по ледку…
Словно счастлив, что вновь попадая не в цвет,
Не обманываясь правотой,
Выходя из потемок на солнечный свет
Омываешься нищетой…


Провинциальная актриса

***

Провинциальная актриса.
Но своевольна и чиста
Мелодия, когда с листа
По воле дерзкого каприза
Ведешь ее – на фоне криза
Срывая розы как с куста!

Ах, ты актриса, и не боле!..
Но по любви, и не впервой
Тебе срываться на гастроли
Вдоль по дорожке столбовой
Монахиней крамольной роли
Или соломенной вдовой.

То Саломея, то Лолита…
И коммуналке нипочем
Твой призрак Макбета-завлита,
Картонным машущий мечом
Над розовеющим плечом,
Когда – из пены Афродита –
Идешь не помня ни о чем…


маленький париж - Конкурс "...Мы в фазе се ля ви..."



Info:

а) Мулен-Руж – кабачок в г.Ижевске под ЦУМом

б) Игерман – санаторий с кабачком под г. Ижевском

в) Ижевск – столица Удмуртии, родины автомата «калашников» и водки
под этаким псевдонимом


В нашей великой России можно в Париж вовсе не ездить, не летать, но очень легко закатиться вечерочком в Мулен-Руж ижевский, и разом Париж уразуметь, который всегда с тобой как праздник новоселья. И Георгий Иванов под руку тебя придержит в наших парижских закоулках пониже ЦУМа: Остановиться на мгновенье, взглянуть на Сену и дома, испытывая вдохновенье, почти сводящее с ума. Вдохновение испытывая, ты прозрачными глазами и свой местный Мулен-Руж удивленно разглядишь изнутри и снаружи, счастливо угадывая истинное родство и облика, и образа, и даже духа обеих шумных столиц антиглобализма: только линия вьется кривая, торжествуя над снежно-прямой и шумит чепуха мировая, ударяясь в гранит мировой…

Чепуха натурально, в том, что в Ижевске Мулен-Руж есть, а в Париже Игермана-санатория пока нет вроде, и когда еще этот Игерман там восстановят?..Но вот когда откроют – тогда тебе в Игерман можно уже и не торопиться на трамвае, а прямиком во Францию рвать в свободное время: и люди кричат, экипажи летят, сверкает огнями Конкорд – и розовый, нежный, парижский закат широкою тенью простерт…Так и пьешь аперитив в Мулен-Руже, не забывая закусывать в обществе постоянных клиентов да в окна поглядывая иногда сквозь тяжелые шторы приветливо. И тамада ловкими тостами утешает: Встают – встаю. Садятся – сяду. Стозначный помню номер свой. Лояльно благодарен Аду за звездный кров над головой. И все люди братья тебе. С номерками, и номерами, и татуировками тоже братья. Или сестры. И состояние нирваны аки мудрости вне печали в таком открытии; но пьяную слезу все же лучше на свободу не отпускать, а попридержать до лучших золотых времен. Окончательное просветление отыщем мы и на пруду Ижевском, Мулен-Руж на время в сторонку отставив как бокал пустой – из-за стола и на воды светлые: На юге Франции прекрасны альпийский холод, нежный зной. Шипит суглинок желто-красный под аметистовой волной. И дети, крабов собирая, смеясь медузам и волнам, подходят к самой двери рая, который только снится нам.

Однажды Борис Пастернак посоветовал искать поэзию под ногами – нагибайся только, и ищи. Ему виднее. Но не столбом же тебе стоять, не памятником, не забором, под свои же ноги пялясь куражливо? Ты вдаль взгляни, и поманит тебя нелегкая к смолистой водной глади по тропинке прогуляться сквозь парк Кирова. Ан поэзия и на ходу, и под ногами в буквальном смысле, вне тропов метафорических: Вот я иду по осеннему саду и папиросу несу как свечу. Вот на скамейку чугунную сяду, брошу окурок, ногой растопчу. Нашлась мгновенно, и в качестве трансцедентальном отчасти. Прав Борис Леонидович, еще бы уточнил – поэзия вообще везде, ну и под ногами тоже, среди грибов… А в парнике – в огурцах. Ищите на здоровье, и…

С извинениями перебью Георгия Иванова Константином Левиным. Левин, правда, проживал в Москве, не в Париже, про прикамский Ижевск наверняка и не слыхивал ничего, кроме «калашникова», так что и ресторан у него вполне московский: Был я хмур и зашел в ресторан «Кама». А зашел отчего – проходил мимо. Там оркестр играл и одна дама все жрала и жрала посреди дыма Я зашел, поглядел, заказал, выпил, огляделся и восвояси вышел. Я давно из игры из большой выбыл и такой ценой на хрена выжил?.. А вот если бы в «Каме» пил-питался господин-месье мужеска полу, могла бы и поэзия очнуться ото сна преображенной, к Иванову возвращаясь: Этим плечам ничего не поднять. Нечего, значит, на Бога пенять: Трубочка есть, водочка есть. Всем в кабаке одинакова честь!.

Ижевчанин наш шебутной (или гамен парижский) несколько отдохнул от вина под шум вьюги снежной или прибоя в листве, по берегам прошелся, на ходу ауру очищая небрежно – и оживает на глазах: Пожалуй, нужно даже то, что я вдыхаю воздух, что старое мое пальто закатом слева залито, а справа тонет в звездах. Нужно, друзья мои. Необходимо. И гамену тем паче. Именно старое драповое на ватине пальто, потертое жизнью словно кирпичиком. С нового ненароком пылинки сдувать начнешь несущественные. А старому и закат нипочем, и бездна звездная не страшна, а потребна, и не стряхнешь ее, особенно когда: Музыка мне больше не нужна. Музыка мне больше не слышна. Пусть себе, как черная стена, к звездам подымается она… Тоже из-под ног подымается, наверное – и пусть себе бежит, освобождается и освобождает. А то привяжется во избавление как банный лист среди октябрьских туманов или майской капели в удмуртской стране вечнозеленых помидоров, хотя бы и помидорами здоровыми отличающейся от страны разномастного винограда.

Поэтому возвращаемся к аперитиву, отставленному временно, то бишь попробуем снова в один и тот же Мулен-Руж войти космополитический, где праздник продолжается меж столиков, про нас подзабыв. А по пути: солнце село и краски погасли. Чист и ясен пустой небосвод. Как сардинка в оливковом масле, одиночная тучка плывет. И мы туда, за тучкой-сардинкой, куда ж нам плыть по воле случая. Тем паче, пустой небосвод и карман опустевший суть вещи несколько отвлеченные друг от друга и неизъяснимые. Как счастье. Или несчастье, зеркально отраженное. Беда с отвлеченными понятиями в мире простых вещей, таких как Мулен-Руж парижский или Мулен-Руж нашенский, парижскому недоступный и тоже отвлеченный: Я хотел бы улыбнуться, отдохнуть, домой вернуться… Я хотел бы так немного, то, что есть почти у всех, но что мне просить у Бога – и бессмыслица, и грех. Богу Богово оставляем свободно – именно так, и не иначе. Только вот кесарю кесарево – ему для чего? Оставлять для чего временщику? Бармену?.. Непристойно даже в нашем идиотском положении, в древнейшем смысле верного слова. Особливо ежели аперитив сменяется рябиновой, за рябиновой поспешает облепиховая наперегонки с вишневкой; в глазах твоих двоятся глаза чужие вроде бы, но ты еще успеваешь услышать: Мир оплывает, как свеча, и пламя пальцы обжигает. Бессмертной музыкой звуча, он ширится и погибает. И глаза троятся уже не чужие, а до боли родные – но все равно чьи? И все вроде кончается пока преждевременно, гарсоны гасят свечи в духоте, удивляясь, что все когда-то кончается; и не все соседские прожигатели жизни в собственном уме, а некие и вовсе без ума как фаталисты потерянное в ожидании догоняя: Мимозы солнечные ветки грустят в неоновом чаду, хрустят карминные креветки, вино туманится во льду. Все это было, было, было… Все это будет, будет, бу… Как знать, судьба нас невзлюбила? Иль мы обставили судьбу? И без лакейского почету смываемся из мира бед, так и не заплатив по счету за недоеденный обед…

Слава Богу особенно за то, что мир справедлив – и суров и нежен – то балуя тебя, то прельщая, а то и высечь готовясь поделом – и за ожидание ленивое, и за бег по кругу белкой в колесе, и вообще за то, что ты есть. Не было бы тебя – и проблемы бы этой не было великой – где Мулен-Руж, например, истинный, а где поддельный. Или где аперитив вкусней сливянки, а сливянка аперитива не ради красного словца. И решено бы все было без тебя, дружок, и предрешено заранее: А если не предрешено? Тогда… И я могу проснуться – ( О, только разбуди меня ) широко распахнуть окно и благодарно улыбнуться сиянью завтрашнего дня. Без тебя ведь можно было и в Мулен-Руж двери не открывать, и в Париже не жить, да и слыхом не слыхивать об этом суетливом Париже, а в трех соснах заблудиться запросто, где Ижевский ружейный завод поставлен. Да можно и не подходить к этим трем соснам, не рисковать по пустякам и поэзию отставить в сторонку как бокал с ключевой водой на рассвете, но: Домишки покосились вправо под нежным натиском веков, а дальше тишина и слава весны, заката, облаков…

Ты вот гордыней своей тешился в зеркальных витринах, жизнь прожигая то в европейском захолустье, то в столичном даже Игермане или на Елисейских полях плечи расправлял. И что оказывается: Все мы герои и все мы изменники, всем, одинаково, верим словам. Что ж, дорогие мои современники, весело вам?

Ладно, все справедливо, и ни хвалы, ни поругания не стоит. Вечер провели за собой, провели вроде искусно, заборов не задевая – все как у людей, пристойно даже. Рубах сатиновых никто из вас на груди не рвал, в грудь не колотил кулаками ни себя, ни соседей потерпевших – Мулен-Руж статен по-прежнему, и до Парижа сиротливой рукой подать: В отчаянье, в приют последний, как будто мы пришли зимой с вечерни в церковке соседней, по снегу русскому, домой. Не заблудились, не пропали ни за грош, ни за полушку. Да и не должен никто ничего никому, кроме самого себя и мира, окружившего нас и спасающего… Пора и в коду, братцы:

В тишине вздохнула жаба. Из калитки вышла баба в ситцевом платке. Сердце бьется слабо, слабо, будто вдалеке. В светлом небе пусто, пусто. Как ядреная капуста, катится луна. И бессмыслица искусства вся, насквозь, видна…


Одна напрасная старушка...

***

Одна напрасная старушка
Поблизости ворот тюрьмы
И паперти как побирушка
Живет у времени взаймы.
Народ ее не беспокоит –
Взаправду на краю теней
И жалости стара не стоит
И милости не жалко ей.
Явившись к Богу на свиданье,
Душа простая не указ
Всем, кто духовно пропитанье
Печет естественно про нас.

Шумит по дождику старушка,
Мечтая взад и наперед,
Чтоб объявилася избушка
На курьих ножках у ворот –
Cветелкой с ужином, ночевкой
И табуреткой у стола…

-- И я б не шустрою бичёвкой,
А падшей вечностью слыла?!
Конфузлива любая слава,
Но в наготе передо мной
Сумеете ли вы лукаво
Дразнить непрочный мир земной...


ранние 2

1
***

Просторно и светло – и диким виноградом
Увит садовый дом, и хмелем, и плющом…
А рядом с домом ты, да и со мною рядом,
На век или на миг?..Но время есть еще.

Мы все еретики, поскольку богомольны
В надежде на букварь, мудрёный и пустой…
Но синие глаза твои так своевольны
Под небом голубым и шляпкою простой.

И все же не затем я изумленно выпил
Холодного вина, питомца южных лоз,
Чтоб счастье на лице смешном моем увидел
И выпал из седла веселый водовоз…

Глаза и виноград – скучнее нет сравненья
И краше нет его, пока ты наравне
Со мною здесь, мое Господнее творенье,
Послушное Ему и радостное мне.


2
***

Что выше милости владычицы-любимой?
И малость каждая блаженнее щедрот
Небесной бездны, стойкой и необоримой , --
Запястье, туфелька, нетерпеливый рот.

Она одна, всегда нечаянная, рядом
В прозрачной кофточке, и складка меж бровей
Разгладится. когда над гулким садом
Зайдется сердце – сумасшедший соловей.

И сладким вздохом – не единым только хлебом
Ты с ней – мелькнувшего бессмертия залог…
Не все ль равно, куда спешит под узким небом
И убегает задрожавший потолок.


3
Моя жизнь
О.

Это может быть вера с надеждой
или сладость последнего срока
На прощанье с любовию нежной
или же нелюбовью жестокой
Это может быть стойкая жажда
сумасшедшего позднего счастья
Это долгие дни что однажды
перестанут идти или мчаться
Это можешь быть ты на закате
Аллилуйя мой Бог Аллилуйя
Это наши святые объятья
наши зыбкие поцелуи
Это наши сожженные лица
то ли временем то ли войною
Это может и не случиться
и небрежно пройти стороною
Это могут быть детские письма
и весенние хрупкие звуки
И осенние нервные листья
и твои драгоценные руки
Это все и священный твой голос
и насмешливый смех серебристый
Это мною украденный волос
баснословный и золотистый
Это и беззаботная прелесть
твоего долгожданного тела
Это дни что давно мне приелись
это ночи без сна и без дела
Это крепкий томительный запах
верный запах созревшей ромашки
Это север и юг это запад
и восток без крапленой рубашки
Это поезд в далекие страны
увозящий тебя почему-то
Это вспыхнувшая и так странно
не кончающаяся минута
Это летняя ночь Мендельсона
это траурный рокот Шопена
Это все чем я жил беззаконно
и узнал свою нищую цену
Это может быть новый порядок
неудавшейся начисто жизни
Это ветер полыни так сладок
и тоска по тебе как отчизне
Это память моя или совесть
это все чем владею на свете
Это честная скудная повесть
о пропавшем счастливом билете
Это бархат твоей светлой кожи
это и мотылек над водою
Это все что на счастье похоже
но впервые зовется бедою

На барометре сухо и ясно
и земля замирает от жажды
Это лишь оттого и прекрасно
что проститься придется однажды
Только это не канет не канет
в глубину потемневшего неба
А всегда и найдет и достанет
где б ни жил я и кем бы я не был


4
Городской романс

Надену я белую шляпу
и выеду в город Житомир,
Где листья сирени как судьи
прощают остывший асфальт.
В гостинице « Три менестреля»
сниму с умывальником номер,
С кушеткой, чтоб метко в окошко
окурки и мысли швырять.

В гостинице « Три менестреля»
с веселой хохлушкою Олей
С большого устатку приятно
легонько поозорничать –
Пить «Двин», «Апшерон» и «Зубровку»,
о худшей не ведая доле –
Не помнить о старом червонце
и новый не привечать.

Я пью за друзей и подружек
в гостинице « Три менестреля»,
За ветер живой и свободный
в житомирском нищем саду,
Я пью за всемирное счастье
и радуюсь – да неужели
Я – циник, бродяга и лодырь
к проклятью иду и труду…

В гостинице « Три менестреля»
на сердце нежданная осень,
Сирень и едва ли святая,
но красноречивая грусть –
Я знаю, что мне уготовят
и помню, за что с меня спросят,
И разве с утра на посулы
я может быть обернусь…


За окнами рыжая осень,
на гвоздике белая шляпа,
От запаха воли и водки
я неосторожен и пьян –
Очнусь и в белёсых потемках
топорщится город Сарапул
И дом, где в печурке холодной
голодный ревет таракан.

Однажды в нелепом театре
кончается отпуск осенний
И не покачнувшись, за Гайдном
со сцены слетает рояль…
Мне вольного ветра осталось
на парочку злых воскресений,
И стало быть, братья и сестры,
я мир понимаю едва ль....


5
***

Доведется вспомнить – и непокой,
И дикарку-вьюгу, и как промерз,
Продираясь над ледяной рекой
Я к хозяйке оживших декабрьских роз.

А свежи как времени канитель
Эти розы колючие в декабре…
Вспомним, выпьем, милая, за метель,
За мороз и непогодь на дворе!..

Эх барак ты наш – словно храм искусств,
А с утра посмотришь – так чисто храм…
И заблудших роз запоздалый куст
Перед алтарем в изморози рам.


6
***

Она белье стирает в ванной.
Он в кресле смотрит телевизор,
Скучает, жмурится и вскоре
За самогонкою идет…
Она прелестна как русалка
На волнах быта иль каприза…
И он похож на Дон-Кихота,
Но все плутует или врет.

Кривая выведет дорожка
За горизонт, где есть немножко
Закуски вместо лука, соли
И стоит, мысль стерев со лба,
Бесстрашно выпить, оглядеться –
И вспомнишь розовое детство,
Где шар воздушный вился выше
Александрийского столпа.

Она главою непокорной
Кивнув, в квартире беспризорной
Разор наводит, беспорядок
И плачет, глядя на бедлам…
И пьяные глотая слезы,
Он – через горы, леспромхозы,
Мерзавец, краденые розы
Несет к нагим ее ногам.


7
***

А я пишу стихи Наташе…
Д. Хармс

Улыбка детского стиха,
Забава, бестолочь, причуда –
Самозабвенна и легка
Как мотылек над гладью пруда.

Не худо – утро процедить,
Освобождаясь от удушья,
И Хармса ясно оценить
За прямоту и простодушье.
Балует ветер пусть и нас –
Мы вновь юны, и в легком шоке,
И легковерны, и подчас
Нежны взаимно и жестоки.

И дерзок детский этот стих,
Не понимающий, что ревность –
Игра с огнем, где жжется верность,
Покровы снявшая с твоих
Очей и бедных глаз моих.


8
***

Полна дневная жизнь безделицы и вздора.
Когда б не забывать о займах и долгах,
Зачем тогда и жить, боясь чужого взора,
Ни разу не солгав и правды не взалкав?..

Не оттого ль дана небесная поблажка
Уму, когда средь звезд ночной сверчок скрипит –
Легко на свете жить – и радостно, и тяжко:
Луна перед тобой и сквозь тебя глядит –
А за тобой тахта и белая рубашка,
И в ней судьба твоя поджавши ноги спит.


9
***

С утра как будто умер я,
А ничего о том не слышал –
Одна в раю средь роз и вишен
Душа смущенная моя.
И ты уже мосты сожгла
И поспешив, не прогадала,
Поскольку смерть моя прошла
И жизни словно не бывало.







городские ранние

1
***

Слегка подсохший бутерброд
И важный запах пива с воблой…
В пивной потерянный народ,
Сговорчивый и полноводный.
Крутая горечь сигарет.
Мысль широка, неприхотлива –
Бессмертных нет и смертных нет –
Есть пара крупных кружек пива.

Взлохмаченный святой народ
Кругом, а не пивная пена,
И дым течет наоборот
И утончается степенно –
И посреди речей и глаз
В сыром кутке у тети Липы
Ты вновь калиф, пускай на час,
И рядом - те ещё калифы!


2
***

Сограждане не спят в ночи субботней
А двери запирают на засов,
Пока гуляет по-над подворотней
Проворная орава Гончих Псов.
Слегка утихомирилась малина
И ни души – ни Бога, ни ворья…
Во рву калина словно балерина
В отставке среди хлама и старья.

Давно ли по сомнительным бумагам
Здесь правит Демос как бухарский хан
Да призрак коммунизма с белым стягом
Лакействует, пугая горожан,--
Смущая горсткой древнего изюма,
Подсушенной и пущенной в обрат,
Когда иссякнет ночь и жизнь безумна
Врывается в обетованный град –
В терновый мир, изнеженный любовью
По балочкам и потайным углам,
Где утром подают бифштексы с кровью
И хлеб с грехом полночным пополам.

Не удивляйся – сущее всего лишь
Закланья агнца временный обряд,
Потерянный средь игрищ или сборищ
Юродивый неведомый собрат.
И все мы, видно – калики, уроды,
Чтоб задыхаться в воздухе пустом,
В объятьях крепких сладкой несвободы
Очнувшись под калиновым кустом.

И ты наверняка эпикуреец
В аду купивший место за трояк,
Под тесным и великим сводом греясь
Среди волхвов и царственных бродяг.
И что тебе – гремучие запоры
И желтые зрачки полночных псов –
Когда мечтаний розовые горы
Бегут под парусами облаков,
Спешат как после судорожной пьянки
Работники по семьям и домам…
И падают, дрожащие подранки,
К равнинам вольным и родным холмам.


3
***

А коли ночь и улица, аптека –
Спасительное нежное лекарство –
Горбатого подправить человека,
Готового отдать свои полцарства
Не за коня, а лучше за верблюда
И поискать, в каком ушке игольном
Сокрылся врачеватель как иуда,
Да в полушубке мягоньком собольем.

Вот так мой друг Хафиз, у нас ангина
Блаженствует на пару с южным гриппом,
И теплая постель, пастель, сангина
Переплелись в уральском хоре хриплом.
И что твои персидские забавы ?
В снегах хлопчатых и кислотных ливнях
Провизорши ночные словно павы –
Газели в белых фартучках стерильных.

Чем дальше – горше голове болящей:
То пантопона крепко не хватает,
То выпивки, и светоч предстоящий
Как лед ко лбу и бред безумца тает.
И реквием фальшивит радиола,
Игриво спевшись с вьюгою февральской,
Когда с подачи прочного укола
Счастливчик в сад перелетает райский,
Где ты, Хафиз, зашился без спиртного,
Но брату рад и с юным вдохновеньем
Болящий дух врачуешь у живого
Небесным соловьиным песнопеньем.


4
***

Уснули рынок и завод,
Степенный и лихой народ –
И небоскребы, и бараки.
Юдолью худа и добра
Гуляют звезды до утра
И беспризорные собаки.

Спит пограничный караул
И Кремль с устатку прикорнул
Священным нищим-городничим.
Слетишь с последнего ума –
Храпят и люди, и дома
В непротивлении привычном.

Кому веселья ни повем –
Не растревожу, и зачем
Безмерны глупости гадаю –
Почто не вою на луну,
Ленивую свою страну
Во сне почто не покидаю…


5
***

И петь тебе дано о реках вспять потекших
и о мостах, воздвигнутых на них…
Плиний младший

Когда к тебе полоска света
заглянет из-за штор с утра
И подтвердит границу лета –
не обольщайся, что пора…
И, пасынок второго Рима,
о Риме третьем не грусти,
Блукая мысленно и зримо
по августвующей Руси.
Пусть твой наперсник – славный явор
темнеет больше от того,
Что ты, ученый бывший варвар,
не обрываешь ничего
В похолодевшем доме, в мире –
и уморительнее нет –
Арабской, римской ли цифири
из бездны или в бездну лет.

Дни августа тебе поближе
декабрьских, и какие дни!
Не фантазируй, посмотри же,
куда отправятся они.
И утренник вещуньи Анны
да будет холоден и тих
И набормочет вьюжный, странный,
пространный, слишком зимний стих,
Неосторожный и колючий,
жестокий как февральский наст,
Прекрасный как счастливый случай,
нас избавляющий от нас.

А эта слабая полоска…
иль нить. Прими ее, смеясь
Над временем, решившим броско
тобою обозначить связь.
И обернись к началу лета –
а вдруг за молодым, за ним –
Такая же полоска света,
и розов мир, и обозрим:

И самый первый Рим разрушен,
второй – на радостях спился,
А третий – юн и безоружен
и презабавное дитя.
И ты – его послушник, данник,
и скоморох, и – пилигрим,
Из Рима первого изгнанник
и мести преданный вторым,
Но не дорвавшийся до мести
на вещем празднике свобод,
Как будто не тебе известен
из Рима третьего исход.



6
***

В городских беззаконных и тесных дворах
С темнотою – звенит вопиющего глас.
Беспощадный – совсем не за честь или страх –
В наказанье, прощенье, надежду, отказ?..

Только черта какого бродяга орет,
Когда время владычествовать соловью,
И согражданам восхитительно врет,
Как шалил пилигримом в аду и раю?..

Что рулады его… В клетке и под замком
Жизнь – малиновка, пеночка, Божия тварь –
Бьется, льется, колеблется флейтой-дымком,
Разоравшегося удивляя едва ль.


7
***

Стаканы долго не пустые.
И у бездельника Сережки
За полночь речи золотые
И лунный свет дрожит в окошке –
Переливается, стирает
Меж телом и душою грани,
Когда Наташка простирает
Не к небу ли худые длани…

Ей надоело умиляться,
Кухарничать, и поневоле,
По доброте ли притворяться
Мадонной нищенских застолий.

О Господи, кому ты веришь?
Ужели ищешь оправданий
И в чашку тоже ей отмеришь
Во исполнение желаний –
Как отпускник на диком юге,
Притормозившийся в Цхалтубо
Освободить чужой подруги
Голодные сухие губы.



8
***

Слышишь,
Господи, пустобреха
На окраинах бытия –
И остра, вовсе без упрека,
И похвальна нужда Твоя.

Оглядись моими глазами
И хлебни моего вина –
Сходства розного между нами
И повинностей до хрена.

Улыбнулся бы не в угоду,
Коли встреча вновь коротка,
Дав смирение и свободу
Напролет валять дурака –

Мир весельем смущать невольным
И бездомной своей судьбой –
Ветерком меж небом и полем
Балагурить разве с Тобой…









Ранние 1

1
***

Запомнить и забыть вчерашний кавардак -
Квартирка в хрустале от развеселой пьянки…
И Боже мой, какой безумец и дурак
Не перебил часы – как судовые склянки…

А как же был хорош в шампанском ананас
И персики нежны и холодны как хлопья
Воинственной зимы, и ангелы на нас,
Завидуя и злясь, глядели исподлобья.

А мы, судьбу свою доверив небесам,
Умеющим хранить живой, медвяный, хлебный
Свободный вздох земли, цедили – как бальзам –
Спасительный портвейн, грошовый, но целебный.

Так выпьем за любовь и скомороший дух,
На молодом спирту настоянный, высокий!..
Да было б все как есть – ни жалоб, ни прорух,
Да в небе облако...иль ангел одинокий…


2
***

Воспаленная степь – звезды или костры.
Голенастой свободой встревожен и пьян,
Пострелёнок, не ведающий до поры,
Кто ты – Цезарь, Аттила, Тимур, Чингисхан?..

Не мяукающий пухлощекий юнец,
А походной волчицей вскормлённый орел –
Ты еще не испил похоронный свинец
И смирения в келье земной не обрел.

Прокопченный в дыму побратима-костра,
Звездным холодом яростно заворожен,
Ты мечтаешь, наглец, как легка и остра
Будет смерть твоя – мамка, рабыня, сестра…
А печали не будет – природа мудра
И не ею ли ты в эту ночь ослеплен.


3
***
Командированный к тачке острожной…
Осип Мандельштам

В болотный северный полон
Или таежный кольский роздых
Торопимся и воздух пьем
Взамен винца – холодный воздух
С горячим – словно бы ерша –
Припоминаньем краткой воли…
Малютка, нищенка, душа –
И ты из перекатной голи.

Уже не светит, не свербит.
И громыхая как калека,
Наш поезд мчится за Ирбит
Во славу сломленного века,
Во глубь сибирских пустырей…
И словно с чифирочком кружка,
Хоть ты нечаянно согрей –
Фуфайка, нянюшка, дерюжка…


4
***

Верную махорочку курю,
Чист и грешен словно первый снег.
Сладковатый дым боготворю –
Нищий первозданный человек.

Что могу поведать о других,
Коли и себя не помню я…
Боже мой, из бедных рук Твоих
Как сладка махорочка моя.

И когда отправлюсь на покой
В кепочке, одетой набекрень,
Дай мне силы слабою рукой
Не цепляться за грядущий день.

И уже на день сороковой,
Откровенно – прежде чем вздохнуть
Напоследок – терпкой, заревой
Горестной махорочки курнуть.


5
***
У вечности ворует всякий,
А вечность как морской песок…
Осип Мандельштам

Просторы Петербурга, простодушие и жажда
Простого винограда и крымского тепла.
Прозрачная звезда – высокая поклажа
Под скользкий шепоток из-за угла.

Надменный город в рифах типографского набора
И волчья спесь – за ним и перед ним;
И вздох как на заре, как после приговора,
И только воздух чист и невредим.

Пусть время правит бал за вспыхнувшую вечность.
Песок же сохранит – и слезы, и следы:
Молочный день, канцон суровую беспечность
И соль прибоя, камня и звезды.

И горький ветер воли, и ребячливая крепость,
И верность мирозданью – все на нем…
И чаша глубока, и высока нелепость
Пред горним искупительным огнем.


6
***

Гудки и хрипы тепловоза
С утра, как водится, не в тему…
Но есть официантка Роза,
Похожая на хризантему.

Передник, желтенький кокошник,
Глаза как синие кулисы…
И будь я барственный киношник,
Свежее б не искал актрисы –
Ругательства и комплименты,
Приязнь к навару и буфету,
И подгулявшие клиенты,
Сходящие на нет как в Лету.

Пускай служанка недолива
Наполнит новую рюмашку –
Я закажу вдогонку пива,
А Розе подарю ромашку –
За слабости и своеволье,
За то, что Роза-хризантема
Царит над грешною юдолью
Звездой ночного Вифлеема.


7
ПАМЯТИ АЛЕКСАНДРА СОПРОВСКОГО

С утра, с понедельника новая жизнь,
А ты и при ней ни при чем –
Подкинут иль выброшен, но задержись,
На свет опираясь плечом.
Поди догадайся, какой сумасброд
Горячечный мир посвятил
Горячей надежде, а веры оплот
В непрочных сердцах поселил…

О Господи Боже, единственный мой
Хозяин окрестностей сих,
Где зябко с утра пробираться домой
На слабых своих на двоих –
С угла беззащитно бутылки звенят
Как судьбы, как колокола…
И дрогнешь – не по тебе ли звонят
И помнят тебя не со зла.
Порыву доверившись и хрусталю,
В нестойкой толпе у ларька
Спроси огонька и услышишь: -- Люблю,
Присядь, коль тропа далека?!.

А сборщик пушнины прохожему рад,
А выпьет – ну прямо святой
Папаша, взлюбивший на чай забирать
То сребренник, то золотой.
Бряцающий звон этот по вечерам
Младенцев выводит дурить,
Коль плотник, забросив с фундамента храм,
В тенечке присел покурить.

И на солнцепеке как на волоске,
Не шастая в ленную тень,
Мы царствуем – строим дома на песке
За выпивку, за трудодень.
Прислушайся – каждую цепкую ночь
Колотятся наши сердца
И бьются как блюдца, и снова – невмочь,
Но стоит терпеть – до конца.

Как видишь, строителей целая тьма,
И кто б нас, сердешных, простил?..
О Господи Боже, с какого ума
Ты ждешь, выбиваясь из сил?..
При деле мы – разве что крана стрела
Гуляет сама по себе
В лазури шатровой, откуда легла
На плечи бродягам, и не тяжела,
И пусть не меня, так кого-то спасла
Лихая дорога к Тебе…



8
***

Все проходит. Однажды не горбясь пройдет
Этот мир, на тебя безрассудно похожий;
Камень в пропасть отбросит с дороги прохожий
И исполнятся сроки в свой час и черед.

Не случайно надменный мудрец Соломон
Облегченно крутил утомительный перстень –
Он-то знал: жизнь проходит средь женщин и песен –
Райских птиц и сварливого множества жен.

И приязненный мир возвращая векам,
Ты отметишься здесь утоленным дыханьем,
Обращаясь по сроку – сгорающим камнем
К нищим звездам и странствующим облакам.









Чем хитро напрягать судьбу-химеру...

Чем хитро напрягать судьбу-химеру
Загадками скитаний аки песен,
Доверимся банальному размеру,
Где тесен мир, и беззащитно тесен.
На перевале подвигов-бездействий
Болят и ноги, и чужие раны…
Босяк Овидий грузится в Эдессе
Акрополем, любуясь на каштаны.
Изнеженный в объятиях славянки
И празднично смеющейся вишневки,
Да отрешенней – иволги, сливянки –
Рад принимать обноски за обновки.
Какому побродяге не разумно,
Прощаясь с жизни лишней половинкой,
Дни выбирать из пригоршни изюма
С оскоминой и верною кислинкой.
Кивни востоку – жулик Марко Поло
Кому нажива-Индия порукой…
А северу – и грянет из-под пола
Монгольской Русью и китайской скукой:
Вотще пиры, столетия, раздоры –
Братушка Авель, кто не бедолага,
Когда одне заборы-косогоры
С позорами как нежная бодяга;
Когда еще не предан и не предал,
Но попытайся раз остановиться –
Добра и зла по совести отведал
Спаситель каждый и братоубийца?..
Слыхать, в Калькутте помирать не страшно,
Опередив щенячьи виновато
Улыбку в утешение и брашно
От первого погубленного брата –
Грехи отмажут Шива с Кришной-Вишной
Меж Семиречьем и Тмутараканью,
Покуда бродит клюква сливой-вишней
И льется кровь морозной гулкой ранью…


Росу с ресниц на утренних глазах...

Росу с ресниц на утренних глазах
Осушит неожиданный зефир,
Чтоб новый день не прятался в кустах
Как заяц или мокрый дезертир –
Но восставал из хищных пустырей
Сквозь трепет золотистых облаков
Вне окон студенистых и дверей –
День-дом, но не хибара, не альков –
Куда б зайти как беглая вода,
Когда находит свет она легко
И вспоминать рискует иногда
Кому звенела так недалеко.


Тюльпаны, розы, крокусы, мимозы ...

***


Тюльпаны, розы, крокусы, мимозы
В солидном ботаническом саду,
Куда я оборванцем не зайду
В лохмотьях не поэзии - так прозы...

Когда бы на цветы да не морозы,
Иль не жара с метелью в чехарду…
Когда бы на растерянном пруду
Не лилии – легки метаморфозы…

А за оградкой жимолость цветет
И подорожник тропку выбирает,
Развоплощая смерть наоборот…
И нам Господь наивно доверяет,
Кого куда когда ни приберет…
И песенки бездомные играет.