Виталий Жаров


Безумству храбрых...

Или войско персидское, или свободные греки.

Говорят, по дороге сюда оно выпило реки,

шаг за шагом плетясь и устав от невзгод.

Барабанная дробь. Свист кнутов, утопающий в брани.

Это всё уже здесь, где скалистые грани

стерегут Фермопильский проход.

 

Их, по слухам, несметное полчище. Нас только триста

не считая союзников, слуг и немого горниста.

Главной сцене в трагедии быть у стены,

что Фокийской зовётся. Огромная численность в этом

узком месте не в счёт. Озарённые светом,   

биться будем, однако, в тени,

 

ибо тучи их стрел заслонят восходящий диск солнца,

погружая нас в сумрак. Но он наших душ не коснётся.

И пускай персы ужас внушить нам хотят,

не впервой защищать свои земли спартанскому мужу.

Он волнений своих не исторгнет наружу,

став последним из павших солдат.


Две недели тому их гонец прибыл в Спарту с визитом.

Целью было его сообщить в разговоре открытом,

что не будет вторжения, если гостей

встретят греки водою и горстью земли. Мы не стали

долго слушать. Гонцу не досталось медали.

Поплатился он жизнью своей.

 

Никаких подношений! Пускай они эти два слова

наконец-то усвоят. Душа спартиата сурова.

Царь персидский мечтал о земле. Не теперь.

Войско персов хотело воды, а наступит на грабли

те же самые. Выстоим в битве навряд ли.

Тем не менее, загнанный зверь,

 

как известно, опасней стократ. Наше дело простое –

бить врага несмотря ни на что. Умирать лучше стоя.

Опускаться на оба колена – удел

покорённых народов. Рабов, иным словом. Неважно

где умрёшь. Важно как и насколько отважно.

И сколь сильно свободным хотел,

 

умирая, остаться. Сегодня нас встретят в Аиде.

Или мы. Нет существенной разницы. Быть панихиде.

Это несколько позже. Сейчас тишиной

воздух влажный пропитан. Противник знакомого звука

ждёт трубы с нетерпением. Та ещё мука.

По спине катит пот ледяной.

 

Фермопилы – единственный путь, персам это известно,

к славным полисам греков. С востока вздымается бездна,

под обрывом кипящая тысячи лет.

Неприступные скалы на западе. Всё это вкупе

поперёк растянуться лишь маленькой группе

кое-как позволяет в момент

 

продвижения. Время пришло. Мы забыли о страхе.

Мы сомкнули гоплоны. Мы стали сродни черепахе.   

Остаётся терпением лишь запастись.

Не умеющий ждать непомерную цену заплатит.

То есть персы, чьей крови на каждого хватит

спартиата. Тем временем ввысь

 

устремляются недруга стрелы, свистящие хором.

Вслед за ними последует схватка. Согласно эфорам,

безрассудства спартанского апофеоз.

Полусонная пифия им предсказала намедни,

что Эллада падёт. Только всё это бредни,

не достойные пролитых слёз

 

наших жён и детей. Суеверная чушь нимфоманок,

что кривляться горазды в елейном дыму спозаранок

под воздействием опия. Речь их пуста.

Если внять их совету, то плакала наша свобода.

Ведь в последней вся ценность любого народа.

Так что, жизнь без неё, хоть до ста,

 

хуже смерти. И вот их пехота несётся в атаку.

А точнее на приступ. Пора! По условному знаку

Леонида гремят триста наших щитов.

Выжидают спартанцы. Что главное при обороне?

Прикрывать рядом вставшего, дабы вороне

не достался. И тем же готов  

 

отплатить вставший рядом. Отчаянно пахнет прибоем.

Два противника. Солнце – одно. Оно светит обоим.

Кто-то лишним окажется тысячу раз.

Столкновения гром разверзает небесные хляби.

Зевс на это в уменьшенном смотрит масштабе.

Ощетинившись, как дикобраз,

 

мы застыли на месте. Всё тонет в пыли: брызги крови,

лязг железа, предсмертные вопли, сведённые брови.

Нападение, хруст, резкий выпад с копьём –

такова схема боя. Они атакуют, мы держим

оборону. За теми вся сила, в ком стержень

есть известный. Авось, отобьём

 

их атаку. Свершилось! Противник бежит с поля битвы.

День сменяется ночью. Спартанцы возносят молитвы.

Враг не дремлет, беря с нас пример. Поутру

спор сторон продолжается. Личная гвардия Ксеркса

мчит на приступ верхом. Кровь, отхлынув от сердца,

леденеет. Застыв на ветру,

 

предвкушаем знакомство. Бессмертные всадникам имя.

Мы подпустим их ближе. Огня, как известно, без дыма

не бывает. И всё-таки нам этот слух 

предстоит опровергнуть. Ведь тело есть тело. А значит,

неспроста оно плоть под доспехами прячет.

И опять то ли снова потух


обруч солнца осеннего, то ли в глазах всё померкло

от безумия. Воздух опять превращается в пекло.

Снова скрежет и вопли с обеих сторон.

Так проходит ещё один день. Фермопилы

остаются за нами. Мы выстоим или

сядем в лодку, которой Харон

 

управляет. Но даже второе случись, нет, не сложим

мы оружия, дабы, каким бы не выдался сложным

поединок, побольше их проклятых душ

взять с собой за компанию. Были в сражении рядом.

Значит, будем и там новобранцев отрядом,

уплывающим в мёртвую глушь.

 

Ночь. И снова молитвы негласные. Внемлют ли боги?

Что взывающих к мудрым богам ожидает в итоге,

со щитом возвращение к семьям своим

или, как говорится у нас, на щите? Будет видно.

Вероятность служить для спартанца постыдна.

Убедившись, что враг уязвим,

 

мы заставить должны отступить восвояси тирана.

Сон спартанцев тревожен. Заря занимается рано.  

Воздух чист. Поле боя готово к тому,

что его ожидает. Но в стане врага как-то тихо.

Это персам несвойственно. Не было б лиха.

Алый диск покидает кайму

 

горизонта. По-прежнему тишь. Нам становится ясно:

что-то явно не так. И надежда на чудо напрасна.

Среди греков предатель, окольной тропы

не сдержавший секрет! Эфиальтом ведомое войско

проникает к нам в тыл. Погибать, так уж броско!  

Будто после осадков грибы,

 

вырастают курганы из трупов. Исход предсказуем.

А раз так, то терять уже нечего. Мы атакуем,

натыкаясь на стрелы. Всё кончено. Враг

торжествует. О, путник! Поведай свободной Элладе

дни и годы спустя доброй памяти ради

о судьбе Фермопиловых врат…


Христофор Колумб: Открытие Америки (1492 г.)

В октябре. Два часа пополудни. Увы, но с тех пор,

как проплыли Саргассово море, внимательный взор

из гнезда, что зовётся «вороньим»,

не заметил каких-либо признаков новой земли,

глядя свыше. Да что там земля! Ни песчинки вдали.

«Так мы точно потонем!», –

 

не без доли сарказма бормочет под нос рулевой.

Ощущение, будто бы всё понапрасну, хоть вой

на светило нещадное волком.

Сколь широк океан? Вот что в голову лезет теперь

мне, зерну экспедиции, рубки прикрывшему дверь

изнутри, дабы толком

 

над дилеммой подумать возникшею. Благо журнал

судовой, на страницах которого цифры менял

ради цели заветной местами,

дабы скрыть от матросов, насколько они далеки

от родных берегов, не потребует больше строки

ложных данных. Что ж, сами

 

напросились на правду. Никто за язык не тянул.

Так что, полный вперёд! И отставить намёки на гул,

широту проклиная маршрута.

Вопреки вычислениям, terra пока не видна.

Так со всеми incognito, ждущими где-нибудь на

том краю. Здесь минута

 

протекает, как вечность, зондируя мозг. Это раз.

Во-вторых, бытие: в океане оно без прикрас.

Ни границ, ни тем паче отчизны,

только взглядом окинешь пустое пространство окрест.

Чем страшна океана поверхность? Наличием мест,

не пригодных для жизни

 

обитателей суши. И, в-третьих – чего уж греха

здесь таить! – океан ни за что не вернёт вам «ха-ха»,

по известной причине – что эхо

не в его компетенции. Эхо не в силах без стен

четырёх обойтись. Ему нужен какой-либо плен.

Одним словом, помеха.

 

Ан поди ж ты! Наевшись простором Атлантики, мы,

тем не менее, как бы в плену у неё от кормы

корабельной до самого носа.

Ширина же убийственно съёжилась между бортов.

И как следствие этого, разум поверить готов,

что над нами занёсся

 

меч дамоклов, на нас норовящий со свистом вот-вот

опуститься, плутающих где-то у тёплых широт

в тщетных поисках берега. Боже,

не оставь нас одних, ибо нужен Ты больше, чем друг

другу наша поддержка сейчас, а иначе каюк

всем и каждому... Позже.

 

Сердце тропиков. Месяц в зените. Сплошной океан.

Где же этот, согласно гипотезе, меридиан?

Нынче взяли южнее два румба.

Сухари точит плесень. А тихо-то! Сам горизонт

сомневается будто бы в том, что упорство спасёт

Христофора Колумба.

 

Неизвестные картам долготы. Возможно, что тут

рыщет всякая гадость: гигантский какой-нибудь спрут,

пожирающий вмиг всё живое.

Или, скажем, дракон, что способен дыханьем в золу

обратить наше трио, приплыв на девятом валу.

Но сильней, чем его, я

 

океана седого, глубин его тёмных страшусь.

Если течь, не дай бог, где-то в трюме, то прежний союз

трёх, стремящихся к западу, суден

перестанет немедленно быть с этих пор таковым.

Течь не даст ни малейшего шанса вернуться, увы.

Океан – это студень.


В нём болтается всё что ни попадя: губки, ежи,

черти, рыбы летучие. Есть даже звёзды. И лжи

в основном ни на йоту при этом.

Посему риск быть съеденным заживо слишком велик.

Если что-то найдём, в идеале – большой материк,

назову Новым Светом.

 

Корабли, поспешая, плывут на зюйд-вест. Целых два

с лишним месяца в море. Команда бунтует. Едва

солнце встанет, опять кто-то болен

воспалением дёсен, зубами плюя. Как на грех,

доктор прячется в трюме, боясь подниматься наверх.

Говорит, мол, не воин

 

в этих жутких местах без названия. Пресной воды

остаётся на пару недель. Без неё нам кранты.

Но есть точка. Она невозврата

с давних пор называется точкой. И та за спиной

на востоке осталась. Вот так же, наверно, и Ной  

торопился куда-то,

 

а куда неизвестно. Икота. Опухший живот.

Девять тоненьких мачт посреди атлантических вод.

Цель простая – не столько соседства,

сколько верного курса держаться. В теории цель

(при условии только одном, что верна параллель)

оправдает все средства.

 

За кормой остаются не мили морские, а дом.

Там семья. Там рельефа неровности. Здесь же кругом

лишь хмельная черта горизонта

указателем служит, куда ни воткнёшь пару глаз,

трущих взором пространство. На Бога уныло молясь,

уповаем. Уж Он-то

 

не отдаст на съедение рыбам своих грешных чад.

Тем же временем три корабля то плетутся, то мчат

по волнам океана на запад  

ниже линии тропика в северном. Здесь мы о двух

говорим полушариях. Вечером столько же мух

видел. Будучи заперт

 

у себя, выжидаю. А там лишь бы взгляд не подвёл.

Два часа пополуночи. Плеск атлантических волн

затянул колыбельную. Место

не из лучших… Но чу! Ибо тот, кто дремал у руля,

просыпается мигом от возгласа «Прямо по курсу земля!»

Боже мой! Наконец-то...


К Лукрецию, или О природе овощей

   I

 

Мой милый Тит («мой милый», не иначе),

на полке ты, бесплотный завсегдатай,

а я на стуле. Интерьер весьма простой,

пылясь, наводит мысли о природе

вещей. Не зная, как ты жил, тем паче

с какой из нимф, к тебе взываю, темнотой

со всех сторон кромешною объятый

и разодет как есть не по погоде

 

в окне. Окно напоминает взгляду,

что дело в январе, а не в июле.

Большие хлопья образуют без помех

сугробов войско. Риму и не снилось,

чтоб снег валил шестые сутки кряду,

надежды выйти не суля мне как на грех.

Приходится раскачивать на стуле

себя, субъектом будучи навынос

 

   II

 

весной, не раньше. Нынче я, как овощ.

Представь, я заперт (кстати, не снаружи),

законсервирован до лучших из времён.

Отрадно, что с тобой, хоть в виде книги.

Нескоро будет оттепель нам в помощь.

А посему, послав к Морфею крепкий сон,

давай-ка посудачим в рамках стужи

на тему тех же рамок и о миге

 

спешащем. Был уверен ты, что атом,

пространством омываемый, скупому

подобен, то есть неделим. Лишь до ума

осталось довести твоё сужденье.

Дитя, с лихвой воздавшее заплатам,

не понаслышке знает: атом есть тюрьма

частиц, гораздо меньших по объёму

и суетно смыкающихся в звенья

 

   III

 

внутри ядра. Душа материальна,

по-твоему, и гибнет с плотью вместе.

Нам опыт жизненный об этом же твердит.

Узнать наверняка мы можем только

почив в бозе, как это ни печально.

Однако ты уже узнал, мой милый Тит,    

не вымарав достоинства и чести.

И я узнаю, как это ни горько

 

бывает констатировать, особо

в минуты одиночества, как эта.

Часов мы можем не блюсти, но время вспять,

ей-ей, не повернёшь. Да и не нужно.

К чему пытаться, если аэроба

добычей верной станет каждый? Мне опять

покоя не даёт финал сюжета

всеобщего. Опять ревёт натужно

 

   IV

 

в узорчатом окне степная вьюга,

как будто и сама объята хворью.

И снова мечется она, как на одре

смертельном, над сугробами и между

нагих деревьев, тщетно от недуга

пытаясь давнего избавиться. Хандре

моей не видно края, но завою

навряд ли я, в потёртую одежду

 

завёрнутый опять ещё намедни.

Тут воем не помочь. Да и заплакав,   

тоски не выбьешь из себя. Какой резон?

Давно ты мёртв. С тех пор менялись царства,

шуты, тираны, заговоры, сплетни,

число религий, рубежи природных зон.

Лишь свод небес всё так же одинаков

и нашего подоплека мытарства

 

   V

 

с самих яслей. Твоё изображенье

с лицом арийца, как бы утонувшим

(при том условии, что истинно оно)

в курчавой бороде тогдашних правил

согласно, наблюдаю каждый день я,

на корешке обложки книжной. Суждено,

Лукреций, испариться нашим душам,

но не словам. Не зря ты вены правил,

 

на деле доказав своим поступком:

сей мир, каков он есть, на то и годен

бывает только, чтобы в будущем за труд

не счесть от нас избавиться, похоже.

Мы вынуждены в теле нашем хрупком

влачить своё существование, и тут

в итоге навлекая гнев господень

отнюдь не без причин на тело в коже

 

   VI

 

помятой. Умирают понемногу,

а также вдруг. Поврозь и вместе. Чаще

поврозь, чем вместе, зачастую не успев

дать повода мечте заветной сбыться.

Живут, копя на дальнюю дорогу.

Но выясняется, что жизнь – всего лишь блеф.

И лишь скелет гниёт без дела в чаще

корней и лубяных волокон ситца,

 

спонтанно образующих рябь складок.

Когда продуктом оказаться теоремы,

не столь уж важно. Вьюга. Комната. Окно.

Скрипящий стул. Мой силуэт на оном

качающий себя, чей лоб не гладок

уже. И ты, кому пылиться суждено

в шкафу на книжной полке рядом с теми,

чьи взгляды по фасадам и колоннам

 

   VII

 

скользили изумительных строений,

частично сохранившихся доныне

спустя известное количество эпох.

Одни ваяли храмы по заказу

фанатиков. Ты сумрачный свой гений

облёк в поэзию. Однако видит бог,

ни храму не осилить, ни картине

философом исторгнутую фразу

 

однажды на века. Учу себя я

в потёмках не пугаться стен и свода.

Здесь, в этой комнате, нетронутых вещей

когда-то полной, время, как дворецкий,

застыло, на предметах оседая.

Но разве выгонишь старение взашей?

Едва ли. Такова его природа.

И лик с недавних пор, увы, на грецкий

   

   VIII

 

орех стал походить. Чураясь прозы,

недаром удивлялся ты, к чему, мол,

живя, расстраивать себя по пустякам?

Ведь не было когда-то нас на тверди

земной. А посему, зачем лить слёзы

из-за того, что вновь окажемся мы там,

откуда появились? Кто бы думал!

Довольно. Перейдём теперь от смерти

                                                                   

к вопросу бесконечности. Ни крыши,

ни стен в ней быть не может прочных даже

с окном наружу. Невесомость лишь одна

сплошная. Так считал ты. Что ж, согласен.

Глядеть на небеса не значит выше

небес, которые не высмотришь до дна,

являясь очевидцем. Но туда же

глаза мы поднимаем, к ипостасям

 

   IX

 

всего и вся, где с виду сущий хаос.

Светает как-то нехотя. И в этой

глухой провинции метель трубит отбой,

январские швыряя снега хлопья

кустарникам за шиворот. Осталось

немного вовсе – распрощаться нам с тобой

до завтра. Утро я, полуодетый,

встречаю сонным взглядом исподлобья,

 

зевая. Бытие тогда весомым

является, когда оно уместно

для нас и космоса, вращающего нас,

в открытое стремящихся пространство.

Вергилию с Овидием Назоном

передавай привет огромный. Весь Парнас

берёт с тебя пример. Ты, как известно,

особенности сложного убранства

 

   X

 

вселенной разгадал, явив нам чудо.

К тебе под корешок сентенций жутких

я рад наведаться, кроша эмаль зубов. 

А их во рту, как в лестнице ступенек,

разрушенной веками. Но покуда

я жив, Лукреций, разумеется, готов

полемику вести о промежутках

мирских. Бывай же! Грея свой застенок,

 

увижусь я с тобой на книжной полке.

Пылись. Тебе идёт. Весна нескоро

авось наступит. Находиться изнутри –

не лучшее, чем хвастать может овощ.

Но овощу плевать на кривотолки

всех, кто не в меру любопытен. Посмотри!

В окне белым-бело моём. И сора 

не выбросить, и некого на помощь…


Фауст лезет на стены...

                I

 

Полночь не столь молодёжи рада,

сколько тем, для кого догорает лампада.

Я охвачен бессонницей, ржавый ключ

в дверях повернув и ругаясь матерно. 

С виду точь-в-точь манекен в одежде.

Одинок и нетрезв. Чтобы встретиться, прежде

надо, Вагнер, поскольку февраль колюч,

дождаться весны. Подо мною вмятина

 

дряхлого кресла, откуда пленный

безучастно взывает к тебе, суть явлений

за окном препарируя. Мысли вслух

натянуты этой зимой на борозды

мозга, как нить паутины хлипкой.

Или рот, что до боли растянут улыбкой.

Или струны скрипичные. Взгляд мой сух

на то несмотря, что печальней повести

 

комната эта, поди, не знала.

Я давлю свою тень, поджидая финала

опостылевшей жизни, который мне

судьбой уготован. На горе семени  

спрятав себя среди стен от ветра,

в полумраке сижу. Данной комнаты недра –

наблюдательный пункт. Я ищу в окне

движения. В общем, завис во времени.

 

Видишь ли, тянет побыть вне света.

Так сказать, ухватиться мечтою за лето,

находясь, между делом, в тисках зимы

лютующей. Что в основном рассказчики

нам изливают? Конечно, душу.

Данной целью ведомый, покой твой нарушу.

Неспроста же я старости жду. Пойми,

суть дела не в ней, а в сосновом ящике.

 

Словом, одно из безмолвных чучел

это пишет, которому возраст наскучил.

Говорит пусть уже и не друг, зато,

клянусь, и не враг. Поспешу заранее

это отметить. Я словно в коме

беспробудной и рядом ни особи, кроме

насекомого. Словом, почти никто

тебя беспокоит, внедрившись в здание.

 

Я не ропщу. Просто грустно как-то

чересчур (так сказать, констатация факта)

на душе этой ночью февральской, звёзд

раскинувшей россыпи в небе. Тремора

плоти не в силах унять, тоскую

в дряхлом кресле уже и не вспомнить какую

кряду ночь. За окном чей-то рыжий хвост

мелькает. Окно аккурат на северо-

 

запад выходит. Туда, где Шерлок,

наблюдая за улицей, чопорных девок

раздевал догола взглядом сверху. Роль

весьма аппетитная, как я думаю,

ибо и сам по весне, случалось,

этим делом грешил. Безобидная шалость,

и не более. Что ж, перейти позволь

к подробностям, коих и стал я суммою.

 

                II

 

Здравствуй, дружище! Стареешь или

не спешишь? Отдавая скопившейся пыли

как бы должное – той, что лежит вокруг

на мёртвых предметах, – не дую в бороду.

Так интерьер не пестрит хотя бы.

Впрочем, пыль не тревожу я древнюю, дабы

всё же помнить, что где-то вне зимних вьюг

находится та, по чьему я поводу

 

нынче тоскую, забыв про ужин.

Всё одно к одному. Одиночеству нужен

был подопытный кролик. Боюсь, что прав

в моём он лице, ночь за ночью будучи

обществом в обществе. Тень от тела

норовит слиться с тенью от штор то и дело,

за которыми пялится, как удав

голодный, на окна фонарь, к полуночи

 

хитро подмигивать звёздам, свыше

созерцающим, вдруг принимаясь. По крыше

дома кошка скользнула, держа трубой

котов раздражающий хвост. Не жалости

ради, но дружбы былой осталось

обращаться к тебе. Так как жалкая старость

впереди, потолкуем давай с тобой

о том, что нас ждёт в этой самой старости.

 

Впору сказать о зубах, поскольку

их придётся закидывать скоро на полку  

перед сном каждый раз. Видит бог, страшны

отнюдь не причины, а их последствия.

Горестно мне, рядом с чьим-то бюстом

заскучавшему (речь не о женском, допустим,

а из гипса), что я не дождусь весны.

Помянутый бюст, со свечой соседствуя,

 

мне не ответит. Чем дальше, друг мой,

тем всё больше моя голова схожа с брюквой

в зазеркалье. В тени ледяных гардин

какого гротеска в хмельную голову

только не лезет. И всё же смысла

он отнюдь не лишён. Моя память зависла

на событиях прошлого. Будто джинн

в бутылке, сижу взаперти. По голому

 

торсу гуляют мурашки, пледом

грезя теплым, которому холод неведом.

Только вряд ли начинку согреет плед,

лежащий в секунде пути от пьяного

тела, забытого кем-то свыше

и тобой заодно – тела, трущего крыши  

мутным взглядом. Четвёртый десяток лет

мне светит, дружище. Прожить бы заново.

 

                III

 

Жизнь – это плаванье. Дней похмелья

накопив, как без лоцмана шлюп, сел на мель я.

Посмотреть бы тебе на меня, старик,

своих фавориток и все их прелести

в долю послав теменную мозга,

где, уверен, по-прежнему ох как не плоско.

Что увидишь ты? Апофеоз улик

на лбу, наводящих на мысль о зрелости.

 

Это и будет весьма весомым

аргументом. Спешу, так сказать, к насекомым.

Плоть состарится, в ящик сыграв, где речь

уже неуместна. Надежд крушением

данная веет ремарка, ибо

каждый плод либо съеден окажется, либо

в натюрморт превратится. К чему беречь

свой суетный зад? Принимай решение.

 

                IV

 

Тихо-то! Будто в гробу, пожалуй.

Или, скажем, в раю, если верить скрижалей

чепухе несусветной. Сменив семь кож

и глядя на тень от себя, простёртую

навзничь, тоскую в скрипучем кресле,

атакуемый думами. Зябко, хоть тресни.  

Ночь. Февраль. Интерьер, слоем пыли сплошь   

подёрнутый. Мой силуэт с аортою

 

бьющейся еле. Углы, в которых

паутина. Журналов желтеющих ворох

с описанием в них путешествий из

одних поселений в другие. Замерший

глобус, чья сфера слегка кренится.

И, конечно, окно, всё в узорах – граница

между тем, что внутри, фортепьяно близ

немого с отрядом простывших клавишей,

               

и февралём, что снаружи. Это  

лишь и есть, не взирая на стороны света.

Хлопья снега и комната. Здесь темно,

а там, под снежинками в хлам тверёзыми,

старый фонарь бередит упрямо

содержимое комнаты этой, где драма  

разыгралась. Мишень фонаря – окно,

висящее между двумя берёзами.

 

                V

 

Зябко. Не спится и явь ни к чёрту.

Взгляд, свой путь начиная от города Порту,

держит курс на Ямайку. Виной тому,

конечно же, глобуса вид, облезшего

там, где Гренландия. Взгляд ни разу

не моргнёт. Я сижу, запрещая течь глазу.

Эти недра февраль превратил в тюрьму.

А сам я похож, между тем, на лешего.

 

Как бы там ни было, мне ли душу

провоцировать страхом? Нет-нет, я не трушу,

ибо знаю: мы оба с тобою бред

какого-то психа в застенках клиники,

с моргом убого торчащей рядом.

Так и есть, я уверен. И если не адом,

то, бесспорно, чистилищем, полным бед,

зовут пессимисты сей мир и циники.

 

С медной кукушкой часы пробили

ровно два пополуночи, облако пыли

с циферблата подняв. Силуэт опять

копается в прошлом, виски, объятые

болью, массируя. Боль, однако,

постепенно стихает. И снова бедняга,

обратить ход событий пытаясь вспять

напрасно, с лихвой подаётся в статуи.

 

                VI

 

Жизнь продолжается в том порядке,

каковой предусмотрен, могильной оградки  

исключительно дабы достичь. Мой вздох

не в меру фатальный исполнен бремени.

Зябко. Прости, что твой сон тревожу.

И за то, что пишу в основном здесь про кожу

вместо духа, как водится. Что ж, я плох,

дружище. Короче завис во времени.

 

И неизвестно засим,  как долго

до отсутствия здесь моего, ибо шёлка

намело за окном – утонуть не грех.  

А может, и бархата. Время тянется  

невыносимо. Вот-вот пернатый,

из часов показавшись, привычной кантатой

разразится и пыли поднимет вверх

испарину. В кресле сидящий пьяница

 

снова увидит потуги эти.

Наша жизнь есть движение. В сторону смерти,

я добавил бы. Стало быть, в те края,

где кончатся наши мытарства горькие.

Нервы мои, как курок, на взводе.

Каждый время от времени данной методе

уступает. Сегодня, к примеру, я.

А в будущем ты, возлюбивший оргии.

 

                VII

 

Зябко. Тверёзый мой взгляд к моллюску

снова липнет. Вернее к скелету без мускул.

Тот, привычно глотающий пыль молчком

утробой своею ввиду отверстия,

дольше меня, безусловно, целым

оставаться намерен, за вытекшим телом

не спеша совершенно. Сечёшь, о ком

услышим недобрые мы известия

 

в нравоучительном жанре басен?

Всё пройдёт. Самому я себе не опасен

буду вовсе, в скитаниях ноги сбив.

Грызёт меня совесть, подобно деспоту.

Память стучит по мозгам, как дятел.

Если б знал ты, на что половину потратил

бытия своего я! Точь-в-точь Сизиф,

катящий валун свой постылый без толку.

 

Что я по сути своей такое

в данный миг, старина? Манекен на покое,

вне последнего пару десятков дам

успевший раздеть, за инстинкты ратуя.

К слову, имён их уже не помнят

полушария мозга, а с ними и комнат –

мест событий. Все дамы остались там.

А здесь сфера глобуса, кресло, статуя…

 

                VIII

 

Длинная стрелка на цифре девять.

Та, что шире, на тройке почти. Что же делать

с подступающей старостью мне моей

и с тем, что не верю в души бессмертие?

Оговорился б, мол, смерть ничтожна,

вновь родившись, но дважды войти невозможно,

если речь не о женщине. Здесь точней

не скажешь. Я вновь вспоминаю, сетуя,

 

ту, что покинуть решила недра

этой комнаты пыльной, не знающей ветра.

И, наверное, шёпот бесстыжих губ

кому-то другому, не столь безбожному,

слышен теперь. Может статься, даже

в это самое время. Скорбит о пропаже,

своим оком стеклянным блистая, куб.

А с ним содержимое вместе. Прошлому

 

свойственна даль. В ней своя отрада

для того, кто нарочно отбился от стада

наторевших молиться, ложась в кровать,

на завтрашний день. Рамки стен тверёзыми

кажутся мне. Наклоняясь грозно,

те вот-вот уже рухнут. И кажется, поздно

из дрянной этой комнаты когти рвать.

Качается между двумя берёзами

 

вместе со мною окно. Там кошка

завывает без устали, как неотложка,  

с ей известной лишь целью блуждая по

деревьям, в снегу утонувшим. Ежели

та не умолкнет, ей взять измором

суждено манекена, как некогда ворон

горемыку по имени Эдгар По.

Мол, было же время – не то, что нежели.  

 

                IX

 

Память двояка, дружище. Память

может счастьем наполнить, а может заставить

вдруг на стенку полезть, извлекая мат

из тела, дней пять взаперти сидящего.

С памятью плохи дела моею.

Я сижу совершенно один и не смею

воспротивиться памяти, креслом смят

в подобие снеговика хрустящего.

 

Жить надоело. Я полон грусти.

Взгляд, от шторы устав, отдыхает на бюсте.

Жаль, не дамском отнюдь. Я сижу в тени

и мысленно этим унылым прописям

снова внимаю. Смотрю в который

раз на снежные хлопья в окошке за шторой.

Так-то вот и живу, коротая дни,

в пространстве со мною и пыльным глобусом.

                         

Знал бы, куда забреду в итоге,

сколь стремления наши и страсти убоги,

остерёгся бы. То, что сидит на двух

плечах, чей недаром тандем сутулится,

всё тяжелей с каждым днём. Всё чаще

взгляд, блуждая по комнате, звёздные чащи

по ночам сквозь окно, близорук и сух,

бессовестно щупает. Снизу – улица,

 

сверху, над улицей – гроздь галактик.

Что за ними, сказать не берусь. Я не практик.

Передай мой радушный привет, уважь,

кому бы то ни было, если вспомните

вдруг о мытарствах несчастной плоти.

Что ж, на этой, весьма драматической, ноте

распрощаюсь, не ставя ни «твой», ни «ваш»

в конце. По немыслимо пыльной комнате               

 

тени ползут не спеша. Под пледом  

восседающий шепчет: «Увидимся летом…»

Остальное не сказано вслух. В окне

светает. Фонарь, в панораму вкрученный,

око своё погасил внезапно.

Тьма рассеялась, чтобы вернуться обратно

в скором времени, глаз не давая мне

сомкнуть. Моя лодка с одной уключиной,

 

будучи символом жизни, снова

поплывёт в темноте. Но она к ней готова.

Ощущение, будто бы я Харон,

везущий себя, не покинет полностью.

Тощий фонарь с направленья сбиться,

безусловно, не даст. И, конечно, не птица

станет, воя со всех четырёх сторон,

играть в перекличку с укрытым полостью

 

здания. Взял бы тебя в соседи.

Что ни полночь, мудрёные наши беседы

до утра бы тянулись. Пока ты цел,

спешу одного пожелать, напутствуя:  

дольше как можно ходить по тверди.

Ибо лучшее, в сущности, средство от смерти,

уготованной нам среди прочих дел –

движение в знак своего присутствия.

 

                X

 

Друг мой, прости за чумные речи.

Что, в надежде приблизить момент нашей встречи,

потревожил тебя я, твой редкий гость.

Мечтания дабы подвергнуть практике,

скоро увидимся, в пух стирая

расстояния все в рамках данного края

беспощадных ветров и далёких звёзд,

мерцающих вне и внутри галактики.

 

Ну а пока на душе всё хуже.

В голове кавардак. Содрогаясь от стужи

за окном, помышляю прервать свой путь

томительный загодя. Что ж, наверное,

время прощаться с тобой и с прошлым,

как обычно по-дружески будучи пошлым.

Мертвецы ни о чём не жалеют. Будь

здоров или просто. Но лучше первое.


И понял, что назад дороги нет...

Вот и всё. Что ещё мне сказать, на себе ставя крест?

Кем бы ни были Вы – повелителем тамошних мест

или из крепостных, – ройте глубже.

В худшем случае будет Вам яма в награду за прыть.

Заодно Вы усвоите, доктор, суть слова «нарыть»

не без риска остаться в луже.

 

Рассказав Вам, милейший, о том, как, в прослойке земли

оказавшись, Ваш друг заигрался в «Фигуру, замри!»,

правды он констатирует ради:

здесь, ввиду обстоятельств, нередок вторичный потец.

Вот каков этот мир переваренных глаз и сердец.

Мир ползущей на запах рати.

 

Человек обречён появляться на свет в неглиже.

Уходить – облачённым. А что же душа? О душе

затерявшейся рад бы подробней

рассказать, да не знаю, была ль. После нас лишь тряпья

остаются завалы. Ботинки. Модель корабля.

Наш портрет на плите надгробной,


под осадками мокнущей. Имя. Под ним интервал

нами прожитых лет – тот, что случай, увы, оборвал.

Куча завтрашних дел. Отпечатки

на поверхности плоского зеркала пальцев руки

правой. Наши друзья. А с последними – наши враги.

Закадычные и в зачатке.

 

Отродясь мы выходим на старт в ореоле морщин.

Финишируем так же с морщинами – все, как один.

Вероятны, однако, фальстарты

на любой из намеренно выбранных кем-либо троп.

Воздадим географии: будучи втиснутым в гроб

беспросветный, пределов карты

 

не покинешь. Итак, мы расставили точки над «е».

Где бы ни были Вы – у поверхности или на дне

этой пыльной вселенной, – о ниже

приведённой сентенции не забывайте, мой друг:

умерев, не стареют. И всё же самим лезть из брюк

не советую Вам. Храни же

 

Вас подольше господь, за былые грехи пригрозив.

Будем с Вами считать, что Икар – это я, а Сизиф

(в переносном, конечно же, толке) –

это Вы. И что нам, несмотря ни на что, повезло.

Мне с соседом вблизи. Ну а Вам хоть бы с тем, что весло

не привыкло скучать на полке

 

и являет собой рычага идеальный пример

день за днём. Вам, который не верит в чертей и химер,

как ни странно сие, веря в души,

в их наличие в нас, я желаю движенья вперёд.

Но при этом замечу: однажды двухместный Ваш плот

непременно достигнет суши.

 

Всё проходит на этой планете, и, в частности, мы.

Вы-то знаете, док, жизнь даётся нам только взаймы

в рамках вечности. Переиначьте

вслух двоякую фразу «И я вслед за кем-то пройду…»,

а затем про себя. Уверяю Вас, доктор, во рту

фраза будет острей тем паче.

 

Соль же в том, что о нас вспоминают обычно, когда

слишком поздно. Мы там, где уже не растёт борода,

равно как и другие покровы.

Если вспомните, док, позабудьте меня поскорей.

Все сомнения прочь! Становясь, между тем, всё старей,

будьте, смерти назло, здоровы.

 

И однако, развязка последует, как ни крути.

Коль душа существует, отчалит она от груди

и повиснет, мурлыча, на звёздах.

Тем не менее, всё же добавлю: всегда будьте спок.

Возвращаю Вам Вашу пилюлю. Почаще бы, док,

выбирались на свежий воздух,

 

не рискуя отнюдь затеряться в безликой толпе.

С кем бы ни были Вы – новым другом, супругой, крупье,

вверх «рубашкой» сдающим, – не смейте,

доктор, впредь меня попусту кликать. Не дуя и в ус,

буду кредо я рыбье блюсти – то есть не отзовусь

ни на том, ни на этом свете.


Забрёл я в тёмный лес и заблудился...

Старина, не взыщите! Шепчу, уже

находясь вне пределов того тоннеля,

о котором судачат. Прошла неделя

ровно с тех пор, как порвать душе

с телом пришлось. Док, я склеил ласты.

Вы заметите, мол, не по Вашей части.

 

Между тем некто в рясе исполнил долг.

А святошу, ей-богу, не кличут дважды.

Так что, прерванной дружбе воздав, уважьте,

попросту вникнув. Тем паче полк

младших по разуму на подходе.

Впрочем, зря я, быть может, и здесь о взводе

 

лишь каком-нибудь, доктор, уместна речь.

Вот когда белизны небывалой мощи

невзначай достигают! А если проще,

доктор: во время подобных встреч

очных всё меньше от прежней формы

остаётся. Иные сужденья вздорны.


Надо мной шелестит безымянный куст.

Вы же в кресле сидите, должно быть, после

чаепития. Ноги с камином возле.

Что до моих, скажем так, не густ  

выбор. От нечего делать обе,

тишину соблюдая, держу во гробе,

 

заколоченном накрепко. Словом, док,

я свои протянул. Ни темно, ни больно.

Тело дрянь. Хорошо хоть душа довольна

тем, что свершиться посмело. Сдох

Ваш подопечный, субъекту в рясе

все грехи отпустив. Ну не прелесть разве?

 

Поподробней о месте. Итак, пяти

ощущений былых здесь отнюдь не надо.

Здесь немеет желе полушарий зада.

Здесь на обратном стоишь пути,

как бы сказать, в те родные дали,

где тебя, несомненно, в гробу видали.

 

Здесь, конечно, безветренно. Близ меня,

зеленея, покоятся кости грума,

что прислуживал некой мадам угрюмо.

Время от времени та, храня

память о нём, поправляет стержень,

в изголовье торчащий, но тот несдержан,

 

словно флюгер, бывает. С недавних пор

аэроб заводной не даёт покоя

древесине, урча и упрямо роя,

дабы меня просверлить в упор.

Словом, не гроб, а сундук сокровищ!

Очень скоро гонцу поспешат на помощь

 

по семейству собратья, на запах мчась.

Видно, всё-таки портит мой труп одежду.

А пока Ваш покорнейше где-то между

двух пребывает миров сейчас.

Знайте же, док: я, являясь частью

теоремы, её доказал, к несчастью.

 

Червоточинка – вот он, итог всех бед.

Она светит, как яблоку, мне. А впрочем,

будь что будет! Ремаркой догмат упрочим

данный: от встречи ни тёплый плед,

доктор, ни факт надо мной молебна

не спасут. Подбираясь на запах слепо,

 

черви сходу вгрызутся в мой труп шутя.

Вспомним грума поблизости. Та же участь

и меня ожидает. Зато не мучась

ткани исчезнут. Таких чутья

с мощью ещё доискаться в сумме!

Будьте счастливы, док, поминая всуе.

 

А счастливым становится чаще тот,

кто найти горы пользы умеет в малом.

Килограмм должен быть благодарен граммам

ста, что его отличают от

так называемой круглой цифры.

После смерти ждёт тьма. Остальное – мифы.

 

Иным словом, фиксируйте: мне конец.

В мире всё суета, если верить старой

поговорке. Заслуженной в целом карой

будучи, смерть, как своих овец

мудрый пастух, на былое место

загоняет. Из дум состоя и теста,  

 

мы рождаемся, чтобы на миг блеснуть.

Сколько ждать ещё страшных касаний коже?

Мы не можем заранее знать. Мы можем

предположить, что не в этом суть

смерти. И, док, берегите связки

Вашей милой супруги в житейской тряске.

 

Эй, а что если Вам навестить скелет?

Вы ведь в кресле бездельем объяты после

чаепития, с тёплым камином возле.

Ладно, шучу. Не спешите вслед.

Да и зачем? Ведь не будет встречи.

Ваш мертвец, обожавший сутулить плечи.


Переступив границу зрелых лет...

Маски сброшены, доктор. Mon cher камрад,

прежде чем прочитать, восемь раз отмерьте.

Я пишу к Вам в отставку. Чего же боле?

До сих пор ни к кому я так не был рад

обращаться, хотя и не в Вашей воле

мне отныне помочь. Речь идёт о смерти.

 

Доктор, я умираю. К чему скрывать

данный факт, словно падший супруг измену

от неверной супруги? Заметим, кстати,

средоточьем обоих миров кровать

выступает подчас, ибо в ней, в кровати

мы рождаемся и покидаем сцену.

 

Так проста эта истина. Смерть есть смерть.

Умирая, уже не спешишь к расчёске,

предположим. Чем дальше, тем тише едешь,

дав зарок не транжирить мгновений впредь.

В смерти явно присутствует некий фетиш,

ибо вовсе не ты, но твои обноски


очертаньем одной из дешёвых поз

имитируют жизнь, силуэты корча

и являя тем самым пример потери.

Ведь обычно подагру, инсульт, цирроз

на себе ощущают отнюдь не двери,

а пространство, которому светит порча.

 

Крылья бабочки не донесут пыльцы.

Словом, загодя, док, навострил я лыжи.

Бедный Йорик не сможет отдать швартовы,

так как ранее были уже концы.

Смерть есть то, что лишает однажды слова,

как паралич лица. И она всё ближе

 

подбирается. Тела косую тень

бередит не отсутствие в ней скелета

и не столько развязка, сколь то, что было.

Тень устала за телом плестись. Ей лень.

И до тела, что вечным свой статус мнило,

вдруг доходит: его, тела, песня спета.

 

Растекаясь по датам, как липкий воск

по столешнице, возраст к черте подходит,

за которой ты склонен гадать, с тобой ли

было всё, чем забит под завязку мозг,

чью поверхность морщинит от жуткой боли.

И навряд ли тут дело в дрянной погоде.

 

И не факт, что найдётся хоть пара фраз

исключительно тёплых о том, кто замер,

дабы не шевельнуться. Вполне возможно,

кто-то ляпнет обратное: мол, анфас

был невесел его, а душа безбожна.

Мол, отмучился грешник. Затих в нём таймер.

 

Доктор, Вам-то известен морской закон.

Если клипер дал течь, значит, всё, finita

la comedia, как говорят на юге,

в землях римлян. Уставший от ласк протон

отлетит от нейтрона, в его услуге

не взыскав, будто в слабом звене элита.

 

Результат неизбежен. Ей-ей, на слом

плоть пойдёт однозначно, удобрить чтобы

минералами почву, подняв ком пыли.  

Соберутся на пир за одним столом

с грязной скатертью черви в моей могиле,

дабы вновь уподобить соплям амёбы.

 

Что касаемо быта и смысла там,

в зазеркалье, налёт пресловутых сплетен

для меня на подобном лежит вопросе.

Смерть, я думаю, сводится к двум финтам

в сумме: сколь далеко нас она забросит

и какими дотоле её мы встретим.

 

Прощевайте же, док! Буду в тех краях,

непременно, продолжив свои скитанья,

занесу Гиппократу привет Ваш в сите.

Впрочем, к чёрту прощание! Всё лишь прах

на земле. Так что (не без причин, простите),

говорю Вам: до скорого, док, свиданья.


Апокалипсис от географа

     14 июля 1776-го:

 

Как заметил однажды старик Магеллан,

если есть непрерывное что-то для островитян

под луной, то, пожалуй, лишь он – мировой океан…

 

    18 октября 1776-го:

 

Если жить, то на самом краю земли,

под кокосовой пальмой с поправкой на тень, корабли

провожая скучающим взглядом. Короче вдали

 

от торговых путей. Иным словом, аорт.

Ибо путь это то, что приводит к узлу, то есть в порт.

Направление к чёрту! Им может быть зюйд или норд,

 

потому что куда бы моряк ни плыл,

всё равно доплывёт он до заданной точки, из сил

выбиваясь. Однако же, если плывущий не мил


океану жестокому станет отнюдь,

тот проглотит сей миг моряка, не давая вздохнуть.

Только даль горизонта пустого и синяя муть…

 

    26 января 1777-го:

 

Край земли – это где-нибудь сбоку. Там,

где вода отстраняется возгласом «Брысь!» по утрам.

Где ты сам себе вероотступник и сам себе храм.

 

Тут уж, как ни раскручивай глобус, ей-ей,

широты переменчив характер. Загвоздка лишь в ней.

Так, чем меньше окружность её, тем, увы, холодней.

 

Долгота же повсюду равна, и здесь

от воды удалённость (прибавим к означенной смесь

климатических факторов) служит условием. Весь

 

мировой океан, между прочим, бульон

из себя представляет. Поскольку он слишком солён

и огромен ввиду четырёх обнажённых сторон,

 

остров самое лучшее место для

потерпевших однажды крушение и корабля,

и скитальца, которому снится большая земля...

 

    12 февраля 1777-го:

 

Если жить, скажем, с краю, почти что нигде,  

то количество дней можно смело сводить к бороде,

а ночей к той звезде, что висит в небесах на гвозде.


И останется только скучать, от рук

ненароком отбившись до лучших времён как-то вдруг

и ища смеха ради сокровищ несметных сундук

 

пресловутый в каком-нибудь гроте. Засим

остров лучше. Тем паче в субтропиках. Можно босым

по нему пробежаться, крича «Сколько лет, сколько зим!»

 

без надежды на эхо. А можно, ввысь

на созвездия глядя далёкие, думать: «Ловись

утром, рыбка, побольше размерами!» Чем не девиз?..

 

    8 августа 1777-го:

 

Остров – это пародия на материк,

только в миниатюре. Однако же здесь от вериг

избавляешься прошлых. На острове труд невелик.

 

Можно выдумать, не размыкая век

полусонных, кота (предположим, по кличке Четверг)

и балдеть с ним под пальмой, когда луч заката померк.

 

Океаном любуясь, плюющим в тату,

можно запросто байки травить расписные коту

о тверёзых пиратах. На сорок девятом году

 

можно способом древним себя развлечь,

набросав на пергаменте пальмовом «Мне твоих плеч

не хватает, родная. Скучаю. Кругом бесконеч...».

 

Остальное некстати размоет, пока

доберётся бутылка до нужного материка.

Кто-нибудь да прочтёт эту весточку издалека.

 

Можно так и торчать не у дел вдвоём

посреди голых пальм, в такт мурлыча о чём-то своём.

Так как, солнца помимо, светильники прочие днём

 

незаметны, с их россыпью можно во тьме

посудачить, пока дело двигаться будет к зиме,

что опять не сумеет своё оправдать реноме.

 

Под экватором смена времён течёт

по-другому – не то, что над ним. Ногу сломит сам чёрт,

не беря географии суть как науки в расчёт.

 

Это правило свято в миру без икон

относительно двух полушарий земных испокон.

Основная причина в оси, что имеет наклон…

 

    14 февраля 1779-го:

 

Жить вблизи океана – оно видней,

чем вдали от просторов его без преград и теней.

Здесь ты словно забытый людьми и богами Эней.

 

То есть вымысел. Твердь не настолько ровна.

В океане же взгляду препятствует или волна,

или изредка парус, добычей рискующий дна

 

оказаться. Одно из отличий в том,

что на суше никак без поверхности, будь это холм

или цепь острых гор, что была при Пангее узлом.

 

С океаном дела совершенно не так

обстоят. Мировой океан полон тайн, как чердак

перевёрнутый в залежах всякого хлама. Итак,

 

если жить, то и впрямь на краю земли.

На коралловом острове. С пальмой в обнимку. Вдали

от торговых аорт, по которым снуют корабли,

                     

щуря взгляд на манер азиата. Что ж, вот

всех желаний предел для того, кто мечтами живёт

бытие скоротать посреди обступающих вод

 

под одною из пальм, как всегда, вдвоём

провожая закат и мурлыча о чём-то своём

в ожидании россыпи прочих светильников, днём

                                                                         

незаметных. Даст бог, робинзонам кровать

кромка пляжа заменит. Когтей не захочется рвать.

Ни малейшего повода время минувшее вспять

 

разворачивать. Вряд ли найдут скелет,

прислонившийся к пальме осклабившись. Разве что лет

этак через пятьсот. Что считался пропавшим бесслед...

                                 

    (Здесь рукопись обрывается)

 

    7 октября 1780-го (рукой офицера Кинга):

 

Как заметил намедни бывалый матрос,

океан словно боцман в запое. Он вечно тверёз.

И куда ни взгляни, всюду пусто. И мокро от слёз…


Одиночество в квадрате

Пыльная комната. Сумерки. Письменный стол

в лужах из воска, похожий на паперть.

Рвань паутины. Ось глобуса над фортепьян.

Кресло и в нём силуэт, S латинское столь

напоминающий. Мало того, что он пьян

в стельку, так нет же – ещё и заперт

 

собственноручно на оба ключных оборот

с целью впотьмах вопросить себя: «Кто ты,

взглядом нетрезвым приникший к нагому стволу 

дуба в окне?». Створ окна, как разинутый рот,

смотрит на шкаф, где пылятся у Данте в тылу

Байрон, Шекспир и премудрый Гёте...

 

Час до полуночи. Время настало срывать,

вновь из себя выходя, маску фата

бренному телу, которое с горя без Вас

или же пьёт, или, к слову, изводит кровать

в происках сна, не надеясь на проф и анфас

Ваши. И значит, сие чревато

 

жизнью вне шанса на Вас или Ваше «Je taimе…».

Где Вы, известно. Под кем неизвестно.

Страшно подумать. Выходит, что сумма и впрямь

от переме не меняется. Вместе же с тем,

ясно субъекту одно: что его дело дрянь.

Кресло, в котором до ломки тесно,

 

роль гамака посреди корабельной кают

вновь выполняет. Каюта пустыней

водной объята. Но есть два отличия: цвет

и состояние. Выйди босым – и каюк.

Полночь в пространстве, рассудок сводящем на нет. 

Глобус, облёкшийся как бы в иней,

 

пыль из себя представляющий древнюю. Тень

от фортепьяно гротескная. Споря

с мачтой над кров, чертыхается ветер сквозной.

В целом плавучее средство, которому лень,

вроде плывёт, но куда и зачем подо мной,

градус не тот рассчитавшим с горя,

 

мне неизвестно. Известно лишь то, что зима

там, за окном в перекошенной раме.

Слишком уж пыльная комната, глобус, окно

перед фигур, год за годом сходящей с ума

лишь потому, что рукам её Вас не дано.

Если чему-то и быть, то драме.

 

В ней бы кота! Именуемый Шерлоком, тот

стал бы сюжета ядром. Неспроста же

виден в окне старый дуб, утонувший в снегу,

будто бы из-под пера сочинителя од,

светлых элегий, нередко во время прогу,

целых поэм и трагедий даже.

 

Песню б мурлыкал на правое ухо из двух,

сказки – на левое. Был бы примерным

другом тому посвятившим своё бытие,

кто напрягает в немом ожидании слух,

следуя свято ремарке, что истин в питье.

Крепкое пойло – отрада нервам...

 

Два пополуночи. Тридцать восьмой перекур.

Или девятый. Зима не без лая

там, за окном, колыхающим две занавес.

Комната. Кресло. Одна из безвестных скульптур,

в кресле застывшая, словно латинское S,

как бы наглядный пример являя.

 

С видом из кресла на глобуса сферу субъект

ждёт от сырого пространства подвоха –

перемещения тел в ипостаси любой,

но понимает: увы, его песенка спет.

Целая вечность минула с тех пор, как в запой

с воплем об стены «Субъекту плохо!»

 

канул вопящий, отдав предпочтенье свече.

Что ж, одиночества факт непреложным

стал для фигуры. Поплакать бы, что ли, навзрыд!

Было бы чем. Или так: у кого на плече.

За неименьем, фигура, неделю не брит,

словно безе в заварном пирожном,

 

заперта в комнате, скомкавшей запертый шкаф,

не претендующ на шанс быть открытым.

Пылью пропахшее кресло и в нём манекен,

позу латинскому S уподобивший, дав

мысли тем самым свободу парить в рамках стен,

как Средиземное море – с Критом,

 

с креслом в обнимку... Четыре утра. Я один.

И никого, что не так уж и странно,

если учесть фортепьяно с беззубой улыб

в недрах и глобус, прождавший на нём до седин –

скарб, что покинут был Вами, чей образ прилип

к сердцу прилипшего к креслу стана.

 

Прежних друзей не доищешься. Как сквозняком,

сдуло. Известно, в дурную погоду

каждый скорее свой зад норовит унести.

Раньше друзей было много. Теперь ни о ком,

ибо на всех именах им поставлен кресты,

разум тверёзый не вспомнит сходу.

 

Воздух пьянеет. И в нём, словно складки в плаще,

кресло теряется близ инструмента,

крышка которого полость скрывает беззуб,

глобус, годами некрученый, и вообще –

вся эта комната с видом на тонущий дуб

в сквере, гудящем навзрыд: «Memento…».

 

Здесь, в данной комнате, время не знает границ.

Что до пространства, то оного хватит,

дабы чьего-то вниманья к себе не привлечь.

Здесь, как привычного игрека верному икс,

в кресле сидящему Ваших залапанных плеч

не достаёт. Или как двух катет –

 

гипотенузе. Да что там сидящий без Вас!

Гёте, и тот безучастно пылится

в обществе Байрона, Данте и автора пьес,

тоже поэта, который и в проф, и анфас

видел меня в данной комнате, с Вами и без,

принцу из Дании корча лица...

 

Пыльно донельзя. И «Фауст», и «Гамлет» в пыли

оба, в обнимку с погиб «Дон Жуаном».

Рядом «Онегин». Правее собранье терцин,

что флорентийского гения в ад низвели...

Зябко. Рассвет. Солнце, как заводной апельсин,

ввысь поднимается в чём-то рваном,

 

как бы исподнем. Вся комната с книгами в ней,

створом окна, фортепьян и особо

к креслу прилипшей особою – весь этот фарш

тонет в пыли, за отсутствием Вас. Вам видней,

впрочем, быть может. Засим, исключительно Ваш.

Не обессудьте, но лишь до гроба…


Эпитафия

Так и скажите: ругался матом.

Утверждал, что вселенная тот же атом.

Очарованный тем, как за пыльным окошком

падает снег, музицировал кошкам.

Был занозой, по сути, в пространстве открытом.

А по жизни – дырявым корытом.

 

Звали географом. Пил, как Бахус –

до беспамятства, прежний меняя градус,

что, с учётом последствий, звучит по-дурацки.  

Мог на Багамах, у острова Пасхи,

в Гонолулу шутя оказаться, на ощупь

тыча в глобуса гладкую площадь.

 

Так и скажите: вдруг взял и помер,

с тенью слившись в объятьях. «Ну выдал номер!»

втихомолку подумав, покойнику в ухо

брякните: «Пусть же земля тебе пухом…».

Благодарен останусь, пожалуй, за оба

афоризма. Касательно фоба


страха не ведал. Не брёл за стадом.

Не был псом, зазубрившим команду «Рядом!».

Или крысой, чуть что, покидающей судно.

Белой вороной, скорее, подспудно,

словно ветер, уверенной в том, что свободна.

Что вольна, куда клюву угодно.

 

Так и скажите: что лучшим другом

Шопенгауэр был. Что к его услугам

лишний раз обращался, вздыхая с тоскою:

«Мир не подарок…» Подобен изгою,

знал, что имя забудут (а облик тем паче)

в день моих похорон, не иначе.

 

Крикните в голос: он спёкся. Баста!

Что, устроив мне тёмную, груз балласта

низвели до нуля. Что недаром на смерти,

тайне её был помешан, отметьте.

Констатируйте, взгляд задержав на огарке

восковом: поздно ставить припарки.

 

Так и скажите: пиши пропало.

Что захлопнулось напрочь, пардон, хлебало

отщепенца. Что выберусь в давешнем виде

из передряги навряд ли. Зовите

квинтэссенцией падали, нежитью. В общем,

как, похоже, и должно – усопшим.

 

Что просыпался, смешно представить,

в неглиже, понапрасну вгрызаясь в память

и гадая украдкой, восторг или ужас

испытать предстоит мне, и чей, обернувшись,

встречу локон, брюнетки на выданье, скажем,

или всё же блондинки со стажем?

 

Так и скажите: там тот, который

наторел укрываться в тени за шторой,

вверх челом возлежит. Что вот так, понемногу,

и подошла моя жизнь к эпилогу.

Проводя взаперти уйму времени, словно

брюхоногий моллюск, право слово,

 

как там, снаружи, забыл. Став диким,

полость глотки карябал застрявшим криком.

В задушевных беседах подобен был язве.

Если и клял свою долю, то разве

что однажды, когда невзначай стала студнем

та, чьим сыном быть выпало блудным.

 

Так и скажите: на радость сплетням

не дожил до седин. Что весьма не вредным

отмолчаться считал. Вышеназванный принцип

начал блюсти, когда стукнуло тридцать.

До тех пор же тянул на себя одеяло.

Уточните: бедняги не стало.

 

Дескать, исчез, горизонт событий

одолев, дабы фразе воздать избитой.

Что отчаялся вычислить координаты

тела в пространстве. Любил запах мяты

и сирени в цвету. Разделял участь кукол

в самый пыльный заброшенных угол.

 

Так и скажите плащу: он вырос

из тебя, образуя из плюса минус,

дабы сниться тебе, притворившему двери

в шкаф платяной, где скорбишь о потере

ты своей, сожалея о том, как известно,

что забота твоя бесполезна.

 

Вставьте ремарку: мертвец во власти

насекомых. Его разорвут на части.

В том, что мёртв, сомневаться как минимум глупо

было бы слишком, поскольку, от трупа

избавляясь, ногами вперёд горемыку

выносили назло его лику.

 

Так и скажите: отныне тремор

не ударит по пальцам его. Что тенор

променял перед смертью на шёпот. Что в чистом

буду недолго. И что атеистом

твердолобым скончался. Что так мне и надо,

нынче ставшему жертвой распада.

 

Дайте отмашку: бог шельму метит.

Что для шельмы был избран банальный метод.

И что вот он каков, результат, не безгрешно

прожитых лет. Что жалел бы, конечно.

Не бегите от правды. Позвольте же людям

в это вслушаться: «Все мы там будем…».


Так и скажите, сглотнув: ему, мол,

уж не встать.  Парень сложится (кто бы думал!)

до размеров, которым, пожалуй, амёбы  

даже не прочь позавидовать. Что бы

ни твердили вы раньше об этом, негоже

верить, будто воскресну я всё же.

 

К дьяволу! Мне не вздохнуть. И тризна

не поможет. Во веки веков и присно.

Мне кранты! Посмотрите реально на вещи:

то, что на лбу выступает зловеще

за минуту до смерти – потец, иным словом, –

указует на то, что в хреновом,

 

так и скажите, душа и тело

положении, ибо, ввиду раздела,

скоро будут поврозь. Разведите руками:

мир его праху, зарытому в яме!

Подытожьте же, взглядом скользя по лопате:  

мёртвый, будучи поднят с кровати,

 

вкопан туда, где полнейший хаос.

Впрочем, как без него? Если вам казалось

очевидным на миг посочувствовать, бросьте.

Не торопитесь наведаться в гости.

Тут их будет побольше, чем уровнем выше

не без дыр в небесах, но без крыши.

 

Так и скажите: как шарик, сдулся,

отрыгнув в атмосферу. Былого пульса

в нём уже не нащупать, приникнув к запястью.

Встречен радушно прожорливой пастью

обитателя верхних слоёв литосферы,

мёртвый терпит сплошные потери.

 

Или же эдак: с него довольно.

Жил, вкушал, испражнялся. Теперь крамольна

о дальнейшей судьбе его мысль. Он как особь

сбросил вериги с себя – верный способ

оказаться хоть чьих-то стремлений предметом,

обстановке под стать разодетым.

 

Так и скажите в буквальном смысле:

зря он в ящик сыграл. Его плоть прогрызли

те, что ниже гораздо по типу и классу.

Цель их – добраться, чихая на массу,

до мозгов очевидца, воздать его связкам.

Впрочем, кем бы я ни был обласкан,

 

произнесите молчанья вместо:

он теперь сам не свой, из другого теста.

Абсолютный во всём почитая порядок,

землю удобрил в счёт будущих грядок,

потому что материи круговорота

был звеном, как в мелодии – нота.

 

Так и скажите: сведя избытки,

между делом, на нет, только тень улыбки

сотни ртов обнаружат, вернее оскала.

К слову сказать, без, ни много ни мало,

половины зубов. Что уснувшее лихо

отродясь не лежало так тихо.

 

Сплюньте: adios! Поминай, как звали.

Заключите, что буду отрыт едва ли.

Что попался. Окиньте-ка мысленным взором

то, чем во времени стану я скором.

Дайте пищу мозгам. Торопитесь, поскольку

в ваши тоже вгрызутся, как в слойку.

 

Так и скажите: сие надгробье,

на которое падают снега хлопья,

восклицательный знак в совокупности с телом

(тем, что под ним) представляет по зрелом

размышлении, если в разрезе картину

представлять на погибель кретину.

 

Что, если образно, брошен в кокон,

как у гусениц принято. Что волокон

обрывается связь в бедолаге. Что мёртвым

(образно вновь говоря – натюрмортом)

не хотел становиться, но стал-таки сдуру,

превратившись в немую скульптуру.

 

Так и скажите: мальчишкой в прятки

был горазд, а нашли старика в упадке

полном сил. Что исчезнет под палочкой точка.

Что от того, чем он был, ни кусочка

не останется впредь. Что ни рая, ни ада –

лишь надгробье над ним и ограда.


Хрен состоявшейся нашей встрече!

Это значит, не ждите, когда на вече

соберётесь, топя наболевшее в горькой.

Я не приду, дебри полости с койкой

перепутав, распят одиночеством. Дабы

приукрасить событий масштабы,

 

так и скажите: что, с небом дружен,

загремел (это ж надо!) к червям на ужин.

Опрокиньте стакан. Закажите на альте

траурный марш и скорей забывайте.

Я отбегал своё. Моя песенка спета.

Смерть лежала в основе сюжета.

 

Как ни крути, и ежу понятно:

всё проходит, и я не вернусь обратно

в добром здравии, в виде частот, конденсата.

То, чем я был, испарилось куда-то.

А остался лишь остов, завёрнутый в мякоть.

Да и той не судьба больше вякать.

 

Так и скажите: ударил оземь.

К вертикальным имея пристрастье позам,  

был, однако, плашмя, между тем, а не стоя

брошен стеречь рыхлый пласт мезозоя,

уподобленный быстро остывшему блюду.

И что был... А точнее – не буду...


Крик тела

   I

 

Не взыщи, свет мой зеркальце! Знать, на ладан

дышит субъект, что воздал икоте

в амальгамы коварном твоём налёте

не без трещины. Будь этот день неладен!

Да простит меня дух, средоточье ссадин.

Разговор с двойником предстоит о плоти

 

бренной. Физики учат тому, что тело

в трёх ипостасях кукует: пара,

твёрдой массы и жидкости. К слову, пара,

сколь ни совестно, дров наломать успела

опосля связи предков в конце апреля.

Остаётся лишь та, что вовсю Икара

 

грезит подвигом. Тело себе в конечном

счёте стремится найти замену,

прежде нежели вовсе покинуть сцену.

Но и это обличие строго вечным

не бывает, подобно недолгим встречам

или ждущему парнокопытных сену.

 

   II

 

Выбираясь на свет опосля закваски,

плоть поручает себя вначале

силе крика. Но счастлива плоть едва ли,

свой мучительный выход предав огласке.

Что мы видим? Ба, тело уже в коляске!

Значит, кое на ком тут и впрямь бывали.

 

Постепенно о чаде своём природа

нас понуждает мечтать, свои же

дабы дети наш труп со словами «Ближе

никого…» хоронили, являясь рода

продолжением зыбким. И лишь на фото

будет плоть лицедействовать. Время слижет

 

горемыку с земли. Дай-то бог, негромко.

Нет, неспроста до поры сидела

плоть в утробе открывшего мир ей тела.

Неспроста в свой черёд назовёт потомка,

ибо дальше предсмертная будет ломка.

Цель, по сути, одна – избежать пробела.

 

   III

 

Обстоятельств не рада отнюдь стеченью

плоть. Лабиринт головного мозга,

чья ветвистая схема весьма громоздка,

за отсутствием выхода скован ленью,

на слияние сетуя плоти с тенью.

Дел по горло, а лет остаётся горстка.

 

«Я» обтянуто кожей уже с пелёнок,

не торопясь изнутри наружу

выползать. Что скрывает коробка мужа

черепная супруге назло? Ребёнок

не помеха. Сей лёд, безусловно, тонок,

но обоих, возможно, ласкают вчуже.

 

Разве тело кричит «Заходите в гости!»

всем любопытным? Ни в коем разе.

В каждом теле живёт нечто вроде мрази –

Минотавра, Тесеевы плоть и кости

с непосредственным видом (авось не гвозди!)

между делом жующего. Жаль, но разве

 

   IV

 

так уж много мы знаем о нашем теле

суетном? В целом, увы, немного.

Что слова из него, как поток из рога

изобилия, льются, чего о деле

здесь не скажешь. Тела, исторгая трели,

в основном привыкают пенять на бога.

 

Телу нашему несколько поз известно.

Что характерно, себе же роя,

скажем образно, яму ввиду покоя,

параллельную тверди мы примем вместо

двух оставшихся – впредь навсегда. И в кресло

больше тело не сядет. И лист алоэ

 

не спасёт. Оболочка дурнеет наша.

Чем же дурней, тем она моложе

представляться хотела бы. Ну негоже

телу, что с неких пор избегает пляжа

и которому манная светит каша,

обретаться в поношенной слишком коже.

 

   V

 

То, что из зазеркалья глядит согбенно,

раньше устало, чем надо было.

Плоть имеет в виду не, простите, рыло,

но рассудок, чья масса особо ценна

для неё, как заметил бы Авиценна.

Равно спереди, с флангов обоих, с тыла

 

тело крошится. Тело познало меру

многим вещам и себе подобным.

Горький привкус во рту о краю загробном,

где не сможешь спасибо шепнуть Амперу,

призывает задуматься, смерть на веру

наконец-то приняв. Привыкая к пробам,

 

юность врёт: «Не спеши – ещё будет время!»,

так проносясь, что хватает духу

лишь на то, чтобы, скажем, прихлопнуть муху 

да посеять при случае в ком-то семя

размножения ради инстинкта, племя  

навязать умудрилось который  уху.

 

   VI

 

Словом, плохи у тела дела. Недаром

щупает время его, ломая

облик давешний, как пирамиду Майя.

Телу грустно. Становится тело старым,

дабы, веки смежив, обратиться паром,

ибо финишной стать норовит прямая.

 

Тело трётся о простыни, двери, воздух,

кипы бумаг, о другое тело

в разном качестве: предка, когда созрело;

или старца со взглядом, погрязшим в звёздах;

или юноши, что ощущений острых

в книге страшной о призраках ищет смело.

 

Зачастую же плотью пустая трата

времени движет. Но плоть нисколько

не жалеет об этом. Подумать только!

Нынче, как и в далёкие дни Сократа,

плоть свободное время прикончить рада,

ни малейшего в оном не видя толка.

 

   VII

 

Время мстит. Натыкается плюс на минус.

Тело однажды ударить оземь

крика ради «Ногами вперёд выносим!».

Превратиться рискуя в предмет навынос,

тело бредит врачом. А бывало, снилась

и не более, телу седая осень.

 

По мозгам долбит дятел. На сердце горько.

В теле погода заметно хуже

той, которая месит листву снаружи.

И уже не поможет ему касторка –

телу, ждущему с ужасом в рамках морга 

пресловутого вскрытия. Нет! К тому же

 

затянувшихся шрамов пестрит на теле

чуть ли не сеть, впопыхах с размаху

обретённая некогда телом, праху 

не готовым пока что воздать. Ужели

исключением будет оно, с постели

тень поднявшее, чтобы надеть рубаху?

 

   VIII

 

То, что там, в зазеркалье, чумного типа

напоминает вовсю, ей-богу.

Словом, тело состарилось понемногу.

А морщин-то, морщин! Будто юность – липа.

Тело, видимо, снится кому-то, либо

подошло к бытия своего итогу.

 

Думай, что разглагольствуешь. Фразу эту

можно легко приурочить к сфере

постулатов. И всё же, что если пере-

осмыслению вверить её поэту,

усложнив до предела? Итак, диету

соблюдай по возможности, то есть двери

 

на запоре держи, а иначе тело

выдаст некстати себя, как мыши,

семенящие к сыру из тёмной ниши.

Лучше телу и вовсе сидеть без дела.  

Ведь недаром же эпикурейцев грела

аксиома учителя «Будь потише!».

 

   IX

 

Тело к духу взывает: «Старею сдуру!».

Дух отвечает ему: «Быть может…».

Чу! При мысли о смерти мороз по коже

пробегает у тела. Уже фигуру

затрудняется тело блюсти, гипюру

предпочтя грубый хлопок. Немногим позже

 

дух конкретней становится: «Дважды в луже

не, - говорит он, - сидеть и баста!

Эй, на финише будет трудней гораздо,

чем на старте. Сечёшь, бедолага? Ну же!

Не мешало б тебе поясок потуже

затянуть, потому как теперь не часто

 

будет повод кривляться в заглавной роли…».

Тело икает всё реже, реже.

Беспокоят его по утрам всё те же,

заставляя мычать, головные боли,            

суть похмелье. Подобный сырцовой соли,

тишину разъедает зубовный скрежет.

 

   X

 

Тело дышит на зеркало, корча рожи.

Всё не торопится дать покоя

телу странный вопрос без ответа «Кто я

и кому, кроме зеркала, всех дороже?».

Как бы ни было там, а стоять негоже.

Тень плетётся вблизи, ни черта не стоя.

 

На ремарку закрыв, что мечтать не вредно,

омуты глаз, тело в прошлом снова.

Где ты, прошлое? Телу до слёз хреново.

Рядом глобус, чья площадь почти бесцветна.

Тело, путь свой начав от вулкана Этна,

утыкается зенками в мыс Дежнёва.

 

В теле страх перед горсткой земли с крестами.

Дело не в них, но в самой работе,

что под ними ведётся. Когда-то к плоти

с любопытством прекрасные липли дамы

всех мастей. Где их нынче? Мораль сей драмы

такова: клетки тела, вы все умрёте!

 

   XI

 

Жизнь проходит. Того, что уже успело

сбыться, не хватит на песню даже

или строчку из песни. И разве так же

годы жизни своей провело бы тело,

если б та повторилась? Белее мела

тело грешное, дух же чернее сажи.

 

Годы мчались. Но кто отродясь берёг их?

Факт налицо. Отказать не в силе

приближению к тесной своей могиле,

плоть не ищет путей, как известно, лёгких.

Дуба даст она либо от рака лёгких,

либо, скажем, от язвы желудка. Или

 

вообще надлежит ей попасть в инферно,

упаси её бог, при довольно странных

обстоятельствах, не было коих в планах.

Неспроста тело принцип считает верным,

помня, как это больно – серпом по нервам,

одиночеством сумму природных данных

 

   XII

 

ограничивать. Взор задержав на взгляде

в зеркале мутном, волос персона

уцелевших остаток считает сонно.

Блажи редкой помимо, мучений ради

существует персона. Сей вывод, кстати,

очевидный оспаривать нет резона.

 

Словом, тело с челом, простынёй накрытым,  

горя хлебнувши ушат в дороге,

не очнётся – протянет короче ноги,

чтобы счёт увеличить надгробным плитам,

чья простая задача – втыкаться в битум.

Беспредельно устав от своей изжоги,

 

горячительным давится тело мерзким.

Тело не помнит минуты хуже.

Впрочем, телу, по сути, никто не нужен.

При наличии зеркала разве не с кем,

проявляя живой интерес к бурлескам,

разделить возмутительно скромный ужин?

 

   XIII

 

«Вальсы» Штрауса «Траурный марш» по ходу

действия сменит. Респект Шопену.

Можно, стиснув две челюсти, лезть на стену.

Можно даже Фомою прослыть, что сроду

голым фактам не верил, поправ природу.

Но поможет ли это с прилипшей тенью

 

разомкнуться в конце-то концов? Едва ли.

Бряцая костью (авось не хрящик!),

плоть сыграет однажды в сосновый ящик,

прекращая навеки свои печали.

Ах, как время неспешно ползло вначале!

И как резво оно поскакало дальше

 

по инерции. Экая амплитуда!

Крика не выдержа, рвутся связки.

 Что мы видим? Ба, телу не встать с коляски!       

Значит, станет оно чем-то вроде блюда

опосля похорон. Значит, будет худо.

Тело делает вывод: оно не в сказке.

                                 

   XIV

 

Так чему учит опыт? Что плоть живая

станет однажды продуктом тлена,

омертвев, будто древней ольхи полено.

Бытие – это, к слову сказать, кривая,

что пробелом кончается, обрывая

в рамках времени пройденный путь мгновенно.  

 

В интонации голоса то ли старость,

то ли теряется где-то голос

у границы с гортанью. Мой русый волос

призадумался, сколько ему осталось

до седого ещё без учёта пауз?

Плод, бесспорно, созрел. Но пока что холост.

 

Чем дряхлее он, тем бесполезней семя.

Разум к мудрёной склоняет речи.

Но, что скверно, ничьих уже ног на плечи

не возложишь свои. Только долбит в темя,

словно дятел, ремарка «Эх, было время!».

Хоть залейся слезами – не станет легче.

 

   XV

 

Было слово вначале. За словом фраза,

к Древней приведшая мысль Элладе.

Так, рассудку подумалось вдруг о саде

Эпикура, учившего раз от раза:

дабы в страхе его силуэт не трясся,

телу следует быть (и не столько сзади,

 

сколько спереди, в области рта) потише.

Впрочем, впоследствии плоть ни грамма

больше весить не будет. И в этом драма

(та, которой отнюдь не нужны афиши),

от балды сочинённая кем-то свыше.

Что же телу осталось? Держаться прямо.

 

«Эй, - орёт отраженье, - memento mori!»

Просто memento о чём-то тоже

здесь пришлось бы, наверное, кстати. Боже!

Как стремилось быть тело ведущим в хоре.

И каким оно станет себе на горе?

Содержимое, помни о бренной коже!


Синдром наутилуса

Чем темнее снаружи, тем чётче, смелей

звёзд становится россыпь над кровлей здания.

Словом, то, близ чего Галилей

телескопа посредством хозяйничал. Ниже

речь о персоне пойдёт, скитания

шёпота ссохшихся губ «Приди же…»

 

в аксиому возведшей. Квартет сторон

и она, как Атлант, подпирающий пятую.

То ли хрип, то ли жалкий стон

исторгает персона, сутуля плечи.

Только это, пожалуй, её на статую

не похожей и делает, только встречи

 

ожидание горькое. Темень углов,

паутине с лихвой отдающих должное,

вновь пугает персону. И вновь

теорему мусолит она Пифагора.

В целом же комната, как пирожное –

не без начинки. Граница – штора.

 

Вечер в тесном пространстве. И пыль везде.

Из незавидных место ввиду положения.

Взгляд персоны прилип к звезде,

заблудившейся в космосе. Подоконник

одному лишь впотьмах придаёт значение –

пыльной плоскости. Боже! Точь-в-точь покойник,

 

не иначе, застыл одноглазый фонарь

за окном, изменив характерной внешности.

До весны ещё долго. Январь

относительно прочих безжалостный самый

месяц. Плевать он хотел на нежности,

воя, как зверь, за оконной рамой

 

в двух шагах от персоны, спиной к двери

восседающей и к фортепьяно неновому.

Тем же временем здесь, внутри,

лишь «Когда же?» вопрос представляет цену,

так как быть не резон без ответа оному,

пресловутым ребром угодив об стену.

 

Здесь, в пространстве немом из простуженных стен

измеряет персона предел отчаянья

своего, будто сам Диоген.

И все думы её о второй персоне

в робкой надежде, что эти чаянья

вознаградят и к её ладони


прикоснётся ладонь, вопреки согрев, 

той, чьё имя персона бормочет без умолку,

не решаясь на даму треф

этой ночью январской гадать. Экспромта,

вот чего не хватает густому сумраку

тесной комнаты, если мечтать о ком-то.

 

Полночь в пыльном пространстве, от прочих вдали.

Результат впечатляет. Вовсю распутствуя,

тонет ноготь, синея, в пыли

подоконника, дабы оставить: «С любовью…».

Явленный след своего присутствия

сам же чурается. Ветер кровлю

 

там, снаружи, терзает. Бок о бок с ним,

хлопья снега швыряющим в дом, конхиологам

попотеть предстоит, родным,

прежде нежели суть его сядет в лужу.

Ни мольбами, ручаюсь, ни даже волоком

не извлечь эту суть изнутри наружу.

 

Иным словом, отсюда, дна полости, куб

из себя, возведённый в квадрат, которая

представляет. Избранницы губ,

вот чего, видит бог, не хватает моллюску,

как ни крути. Такова теория.

Губ и ещё пары ног в нагрузку.

 

Тем же временем тощий фонарь погас

неожиданно. Тень от персоны сутулится,

понимая: фонарный глаз

бесполезен отныне, и ей не светит,

на манер Диогена, таит ли улица

нечто важное, выяснить. Нет, не в этот

 

раз уж точно. Окно. Накренившийся столб

фонаря, словно старый циклоп, ослепшего.

Тень моллюска рыдает взахлёб,

дать, вне всяких сомнений, готовая дуба.

Ночь. Наутилус похож на лешего

в рамках квадрата, точнее куба

                         

данной комнаты с мутным окном в пенсне,

с фортепьяно неновым, с пустым подоконником.

Можно ждать бесконечно. Вне

этих стен известковых, отметить должно,

хорошо только спящим в земле покойникам.

Вплоть до самой весны не меняться можно.

 

Мокрый взор к панораме оконной приник.

Ощущение, будто глядишь в аквариум.

А точнее, ввиду пыльных книг,

паутины в углах и моллюска хмельного,

из. Постепенно свинцовым заревом

куб наполняется тёмный снова.

 

Утро в зябком пространстве, вдали от всех,

с обитателем, имя латинское славящим.   

До весны, как до Марса. Вверх

обитатель уставился. Там, в прорехах

облаков, ещё долго вращаться клавишам

Пифагора, жемчужины древних греков.

 

То ли темя насилует музыка сфер, 

то ли всё же достигнут предел безумия

наутилусом, свой интерьер

покидавшим не вспомнить когда. Соглядатай,

пыль, фортепьяно, фонарь, как мумия,

в склон пирамиды на четверть вмятый

 

январём. Галилею таких систем

и не снилось, поди. Всё пройдёт. Тем не менее, 

тем не менее, прежде чем

конхиолог ракушку на нить нанижет,

его уха коснётся моллюска пение

в виде пыльного эха: «Приди, приди же…».


Ловец мух

                I

 

Взгляд блуждает по комнате пыльной, в тени

пребывая, над креслом у южной стены.

И окно не закрыто, поскольку

лёгким душно. Субъекту не спится совсем.

Скоро осень. Субъект это знает. Ему двадцать семь.

Он – каблук, напрочь стёрший набойку.

 

Полночь. Приступ бессонницы. Муха гудит,

как шальная, с лихвой нагуляв аппетит

за минувших два месяца. Время

будто тянет резину, насилуя слух

за компанию с мухой, тогда как субъект ловит мух,

насекомому нехотя внемля.

 

Ни намёка на ветер. Должно быть, к дождю,

что затеет с поднявшимся ветром вражду.

Содрогается тело от стука

в клетке собственных рёбер. Почти в неглиже

контур тела сутулого. Самое место клише.

Одиночество – скверная штука.

 

Двадцать семь. Будто сон. Ни туда, ни сюда.

Будто замер в дверях. Приговора суда

будто ждёшь, к неизвестности звеньям

с колыбели прикованный. Возраст тоски

по нехоженым тропам. Свободы, зажатой в тиски.

Страха ночь провести с отраженьем.

 

Головы содержимое, некий изюм

представляющей, сетью охвачено дум.

Лоб морщинится. Так же, допустим,

зарождаются складки в материи штор.

Так, вдали мельтеша, заслоняет собою обзор

стяг фрегата с русалочьим бюстом.

 

Так приходят морщины. Полоски морщин –

это следствие прожитых лет. Словно джин,

появляются те ниоткуда.

Тело главному навыку – трению тел –

обучаясь, дряхлеет. Всему наступает предел.

В том числе, и явлению блуда…

 

                II

 

Взгляд блуждает по комнате, рея в тени.

И не выманить оный, тяни не тяни.

Взгляд, боясь оказаться вне стенок

вышеназванной комнаты, ибо тела

там враждебные взгляду, шлифует вовсю от стола

тень сутулую. Как неврастеник,

 

бьётся ветер в окно. Время близится к трём

пополуночи. Соль увядания в том,

что уже не актёром в спектакле

ты всё чаще являешься, маску опять

нацепив, а зевакой, которому лишь бы поспать,  

дабы силы совсем не иссякли.

 

Что потом, не проверено, сколько бы там

ни твердили о жизни загробной. Не дам

и гроша за случайную фразу.

Там, куда перевозит нас в лодке Харон,

открывается пятая, к слову сказать, из сторон,

где ещё не носило ни разу.

 

Двадцать семь это больно. Больнее стократ,

чем пятнадцать. Пятнадцати юноша рад.

В двадцать семь сводит зубы от злости

на ошибки вчерашние. Есть что забыть.

И кого. А при мысли, куда делась прежняя прыть,

в сумме ломит и душу, и кости…

 

                III

 

Взгляд блуждает по комнате, прячась в тени,

словно опытный снайпер. С одной стороны,

в одиночестве мается тело,

так уставшее жить в одного. А с другой,

с одиночеством проще. Лишь двери покрепче закрой,

ибо лапать страшней, чем без дела

 

в кресле, тенью заляпанном, сохнуть. Рассвет.

Впрочем, солнца не видно, плывущего вслед

за луной. Суть подобной погоды,

несомненно, в одном: хороша ли она,

от того лишь зависит, с какой стороны у окна

ты кукуешь, встречая восходы.

 

Там, вне комнаты, дождь неизбежен. А здесь

манекен, укрываемый тенью. Он весь

в темноте. Цокотуха куплетом,

наконец, подавилась в кромешном углу.

Скоро осень. И значит, насадят её на иглу

за контральто полночные летом...


Пропавшие без вести

Чем дальше, тем на сердце холодней.

Ведь прожитое вновь не повторится.

Мне снятся лица, лица, лица, лица

моих пропавших без вести друзей.

 

И я для них безвременно исчез,

без видимой причины канул в лету.

Гоню напрасно истину я эту.

О, сколько дружб с моей пошло вразрез!

 

Кто виноват? На ком лежит вина

в столь непомерно горестных утратах?

С пристрастием ищу я виноватых,

уже не в силах вспомнить имена.

 

Такие сны относят к вещим снам.

Подтекст их очевиден. Ведь с годами

всё тоньше связь со старыми друзьями,

всё реже новых случай дарит нам.

 

От смеха, клятв, объятий жалкий прах

остался, а на памяти слой пыли.

''Но были же друзья когда-то, были!'', –

проснувшись, восклицаю я в сердцах.

 

Дождь за окном. Опять всё тот же дождь.

Печальный звон излитых небом капель...

И этот скальпель, этот жуткий скальпель,

по разуму скользящий вдоль и сплошь!

 

Мои друзья, застрявшие в плену

у прошлого, найдитесь, бога ради,

по адресам из выцветшей тетради!

Мы воздадим беседам и вину...

 

Но с возрастом становится ясней,

что прожитое вновь не повторится.

О, где вы, лица, лица, лица, лица

моих пропавших без вести друзей?


Афоризмы житейской глупости

Есть люди разные. К примеру, люди есть,

которых без труда сравнишь с пиявками.

Они на шее повисеть почтут за честь.

Такие именуются «приставками».

 

Другие мнением своим не дорожат,

по сути дела будучи несчастными.

Они на малых удивительно внучат

похожи. Их зовут на всё «согласными».

 

А третьим свойственна лишь видимость одна,

речь ежели о деле. Их амбиции

столь бестолковы, что такие допоздна

зовутся суетливыми «частицами».

 

Когда же вовсе человек ни то ни сё

и топчется на месте полстолетия,

пути не зная, здесь указывает всё

на вывод: это просто «междометие».

 

Есть и такие, что под бременем забот

привыкли от усталости сутулиться,

весьма стесняемые трудностями. Вот

картина показательная «суффикса».

 

Бывают люди, им и повода не дашь,

всё время ищут ссоры. Так со многими,

увы, бывает. Их берут на карандаш.

Такие называются «предлогами».

 

Есть те, которым не живётся без оков.

Они две воли связывают узами,

друг друга сплошь эксплуатируя. Таков

сей мир с его наивными «союзами».

 

Теперь на тех остановиться есть резон,

кто начал, не закончив. Это общая

черта подобных, с позволения, персон.

Классический образчик «многоточия».

 

Порой встречаются такие, что висят

на волоске от смерти. Тем не менее,

упрямо новых приключений ищет зад.

Такие люди суть «местоимения».

 

Гораздо больше, впрочем, тех, кому не лень

без умолку болтать. Такие голыми

всё время кажутся, во что их ни одень.

Таких зовут, конечно же, «глаголами».

 

И всё ж однажды оборвётся жизни нить.

В пределах строгих вечного молчания

мы все окажемся. И будут хоронить

то, чем мы станем – словом, «окончания».

 

Есть люди разные. Есть множество личин.

Но только единицы по стечениям

закономерностей различных и причин

становятся достойным «предложением».


Метаморфозы

Мне десять. Сокровенное число!

Сухим законам физики назло

бессмертен я. Вращайся, свод небес!

Я всемогущ – со звёздами и без...

 

Мне двадцать. Как и прежде, полон сил.

Ещё не всех плодов я надкусил.

Я свеж и юн. Я время тороплю,

отплывшему подобно кораблю...

 

Мне тридцать. И далёк ещё финал.

Я дам второй десяток разменял.

Ни с этой не сидится мне, ни с той.

Без них же вовсе будет жизнь пустой...

 

Мне сорок. Боже, сорок с лишним лет!

Ещё не лыс, но сед, почти что сед.

Ещё борюсь, однако пыл не тот,

что раньше. Дело к зрелости идёт...

 

Мне пятьдесят. Бессонницей томим,

твержу я: «Что имеем, не храним.

О, молодость минувшая! О, дней

промчавшихся ватага вслед за ней!..»

 

Мне шестьдесят. И я почти что лыс.

Не мировой, но всё же катаклизм.

Всё тише, всё безрадостней вокруг.

И не заходит в гости старый друг...

 

Мне семьдесят. Я чувствую теперь

всем существом ярмо былых потерь.

Лицо моё в морщинах, в горле ком.

Приплыли! Вот и стал я стариком...

 

Мне восемьдесят. Скверное число!

Я слышу юный крик: «Векам назло

бессмертны мы – что я, что свод небес!».

Да будет так. Жаль, не со мной, а без...


Экспромт

Лист кружит медленно, инертно.

Он кружит тихо и спокойно.

Как будто знает, что отныне

    ему уж нечего терять.

И этот лист ужасно бледный

на мой ложится подоконник

в сплошной пыли, задев при этом

    волос моих над бровью прядь.

 

С какой-то странною прохладцей

я совершенно не нарочно,

схватив чернильницу и хмуря

    уже запачканную бровь,

пишу на нём, кленовом, вкратце

одно-единственное: «Срочно!».

Затем, помедлив, добавляю:

    «Она + Я = Любовь».

 

И нервно думая о чём-то,

молюсь впотьмах я поневоле

и вижу, вижу, как прощально

    порхает он, спеша помочь.

И в рамках данного экспромта

уподобляюсь мёртвой моли.

А ветер гонит всё быстрее

    моё письмо куда-то прочь.

 

Я, в сущности, всегда инертный.

Я всюду, в общем-то, спокойный.

Как будто знаю, что останусь

    в конечном счёте одинок.

И всё же жду, ужасно бледный,

когда на пыльный подоконник

лист упадёт с простым ответом,

    простым и тёплым, в пару строк...


Я стал дождём...

Я стал дождём, холодным и немым.

Ещё вчера я ветром был свободным

и, с детства будучи душой неутомим,

не склонен к состояньям переходным.

 

Ещё вчера казалось, что не жду

от жизни я подвоха, что усталость

меня не вспомнит. Но догадка, мол, к дождю -

пророческой сегодня оказалась.

 

И вот я дождь. Печален, одинок,

по улицам брожу. Кругом седая

пора осенняя, и шепчется у ног

листва, с продрогших клёнов облетая.

 

О господи, зачем я стал дождём?

Зачем тоске убийственной дал повод,

неосторожностью отроческой ведом

в уныния хмельного тёмный омут?

 

Я знаю: завтра солнцем стану вдруг

и будут нипочём мне грязь и слякоть.

Сегодня дождь я, окропивший пальцы рук.

Я стал дождём, а значит - время плакать…


Пыльная элегия

В замшелой комнате с окном, увы и ах,

туда, где неба увядающий подсолнух,

мысль о тебе шутя на линиях продольных

и поперечных разлеглась, как падишах.

В шкафу стенном, в его худых плащах,

в тени предметов, тенью недовольных

 

весьма, отброшенной в пропорциях простых,

она видна, на пыльных книгах в виде пыли

глухонемой. Сам Шерлок Холмс чертовски силе

её завидует, и Эдгар По притих,

уже и от неё, и от своих

с ума сходя в обычном, к слову, стиле.

 

Вне данной комнаты, хранилище простуд,

в резных часах, на крышке пыльной фортепьяно,

на сфере глобуса, склонённой полупьяно,

в том, что охотники до мух с лихвой плетут.

Иначе за окном, однако тут,

в потёмках из табачного тумана,

 

здесь, в пыльной комнате, что кажется ничьей,

мысль о тебе, как увядающий подсолнух

снаружи, зиждется на линиях продольных

и поперечных, будто выгнана взашей,  

в шкафу стенном и в худобе плащей,

в тени предметов, болью недовольных,

 

им причиняемой, что по себе само

чудно и странно. Больно даже книжной пыли.

Одну лишь фразу Холмс твердит: «Здесь явно были…».

По Эдгар скорбно шепчет: «Nevermore!»,

тем самым намекая на дерьмо

разлуки тел в своём привычном стиле.

 

От боли сводит циферблат наверняка

часов и клавиши под крышкой фортепьяно,

и ось на глобусе, стоящем полупьяно,

и нити пыльной паутины, с потолка

свисающей, и даже облака

дотошные табачного тумана.

 

Всё по-другому за окном. А здесь, в тиши,  

объятой тьмой, мысль о тебе, как тот подсолнух

над кровлей давеча, на линиях продольных

и поперечных распласталась, хоть пиши   

пропало. Стонут жалобно плащи  

от боли в складках, жизнью недовольных.


Скользит по книгам, как бы спрашивая вскользь,

как дальше быть, как не завыть в сугробах пыли.

Вздыхает Шерлок, мол, следы давно остыли.

И Эдгар По плевать хотел на сей вопрос,

перо воткнувши в проседи волос

в не свойственном ему комичном стиле.

 

Ползёт по вставшим прошлой осенью часам,

бросая тень свою на крышку фортепьяно

и пыльный глобус, что уставил полупьяно

моами в пол, и потолочный даже хлам,

ища везде, в особенности там,

среди завес табачного тумана.

 

В замшелой комнате, где скарб тобой пропах,

где лунный свет непреломляем из-за пыли,

мысль о тебе, твой облик будучи не в силе

никак запамятовать, нервно, второпях

в открытых растворяется дверях,

источник приближая свой к могиле…