Виталий Жаров


Болезни роста

Старость – худшая доля из двух.

И пока организм невредим,

очевиден резон молодым

    из себя выбить дух.

 

Это тело замедлит свой бег.

Дней мучения будет не счесть.

Нечто жалкое слишком уж есть

    в том, что стар человек.

 

У кровати стакан лишь пустой.

Под кроватью тень судна, чей цинк

проржавел. Над кроватью же строй

    непрочитанных книг.

 

Станут в колокол бить за окном.

И окажется попросту труп,

был который не так уж и глуп,

    где-то в мире ином.

 

Нет, не всё ещё в жизни сбылось,

телу данной, кричи не кричи.

Узы брака, потомки, врачи,

    годы, мчащие вскользь.

 

Но уже не тянуть рваных жил.

Уж томится обманутый дух.

Юность – лучшая доля из двух.

    Я её пережил…

 

Сентябрь 2002


Высеченное в камне

Или войско персидское, или свободные греки.

Говорят, по дороге сюда оно выпило реки,

шаг за шагом плетясь и устав от невзгод.

Барабанная дробь. Крики боли в людском океане.

Это всё уже здесь, где скалистые грани

стерегут Фермопильский проход.

 

Азиатов –  несметное полчище. Нас только триста

не считая союзников, слуг и немого горниста.

Главной сцене в трагедии быть у стены,

что Фокийской зовётся. Огромная численность в этом

узком месте не в счёт. Озарённые светом,   

биться будем, однако, в тени,

 

ибо тучи их стрел заслонят восходящий диск солнца,

погружая нас в сумрак. Но он наших душ не коснётся.

И пускай персы ужас внушить нам хотят,

не впервой защищать свои земли спартанскому мужу.

Он волнений своих не исторгнет наружу,

став последним из павших солдат.


Две недели тому их гонец прибыл в Спарту с визитом.

Целью было его сообщить в разговоре открытом,

что не будет вторжения, если гостей

встретят греки водою и горстью земли. Мы не стали

долго слушать. Гонцу не досталось медали.

Поплатился он жизнью своей.

 

Никаких подношений! Пускай они эти два слова

наконец-то усвоят. Душа спартиата сурова.

Царь персидский мечтал о земле. Не теперь.

Войско персов хотело воды, а наступит на грабли

те же самые. Выстоим в битве навряд ли.

Тем не менее, загнанный зверь,

 

как известно, опасней стократ. Наше дело простое –

дать им бой несмотря ни на что. Умирать лучше стоя.

Жить, упав на колени – удел

покорённых народов. Рабов, иным словом. Неважно

где умрёшь. Важно, как и насколько отважно.

И сколь сильно свободным хотел,

 

умирая, остаться. Сегодня нас встретят в Аиде.

Или их. Нет существенной разницы. Быть панихиде.

Это несколько позже. Сейчас тишиной

воздух влажный пропитан. Противник знакомого звука

ждёт трубы с нетерпением. Та ещё мука.

По спине катит пот ледяной.

 

Фермопилы – единственный путь, персам это известно,

к славным полисам греков. С востока вздымается бездна,

под обрывом кипящая тысячи лет.

Неприступные скалы на западе. Всё это вкупе

поперёк растянуться лишь маленькой группе

кое-как позволяет в момент

 

продвижения. Время пришло. Мы забыли о страхе.

Мы сомкнули гоплоны. Мы стали сродни черепахе.   

Остаётся терпением лишь запастись.

Не умеющий ждать непомерную цену заплатит.

То есть персы, чьей крови на каждого хватит

спартиата. Тем временем ввысь

 

устремляются недруга стрелы, свистящие хором.

Вслед за ними последует схватка. Согласно эфорам,

безрассудства спартанского апофеоз.

Полусонная пифия им предсказала намедни,

что Эллада падёт. Только всё это бредни,

не достойные пролитых слёз

 

наших жён и детей. Суеверная чушь нимфоманок,

что кривляться горазды в елейном дыму спозаранок

под воздействием опия. Речь их пуста.

Если внять их совету, то плакала наша свобода.

Ведь в последней вся ценность любого народа.

Так что, жизнь без неё, хоть до ста,

 

хуже смерти. И вот их пехота несётся в атаку.

А точнее на приступ. Пора! По условному знаку

Леонида гремят триста наших щитов.

Выжидают спартанцы. Что главное при обороне?

Прикрывать рядом вставшего, дабы вороне

не достался. И тем же готов  

 

отплатить вставший рядом. Отчаянно пахнет прибоем.

Два противника. Солнце одно. Оно светит обоим.

Кто-то лишним окажется в тысячный раз.

Столкновения гром разверзает небесные хляби.

Зевс на это в уменьшенном смотрит масштабе.

Ощетинившись, как дикобраз,

 

мы застыли на месте. Всё тонет в пыли: брызги крови,

лязг железа, предсмертные вопли, сведённые брови.

Нападение, хруст, резкий выпад с копьём –

такова схема боя. Они атакуют, мы держим

оборону. За теми вся сила, в ком стержень

есть известный. Авось, отобьём

 

их атаку. Свершилось! Противник бежит с поля битвы.

День сменяется ночью. Спартанцы возносят молитвы.

Враг не дремлет, беря с нас пример. Поутру

спор сторон продолжается. Личная гвардия Ксеркса

мчит на приступ верхом. Кровь, отхлынув от сердца,

леденеет. Застыв на ветру,

 

предвкушаем знакомство. Бессмертные всадникам имя.

Мы подпустим их ближе. Огня, как известно, без дыма

не бывает. И всё-таки нам этот слух 

предстоит опровергнуть. Ведь тело есть тело. А значит,

неспроста оно плоть под доспехами прячет.

И опять то ли снова потух


обруч солнца осеннего, то ли в глазах всё померкло

от безумия. Воздух опять превращается в пекло.

Снова скрежет. Вновь вопли с обеих сторон.

Так проходит ещё один день. Фермопилы

остаются за нами. Мы выстоим или

сядем в лодку, которой Харон

 

управляет. Но даже второе случись, нет, не сложим

мы оружия, дабы, каким бы не выдался сложным

поединок, побольше их проклятых душ

взять с собой за компанию. Были в сражении рядом.

Значит, будем и там новобранцев отрядом,

уплывающим в мёртвую глушь.

 

Ночь. И снова молитвы негласные. Внемлют ли боги?

Что взывающих к мудрым богам ожидает в итоге:

со щитом возвращение к семьям своим

или, как говорится у нас, на щите? Будет видно.

Вероятность служить для спартанца постыдна.

Убедившись, что враг уязвим,

 

мы заставить должны отступить восвояси тирана.

Сон спартанцев тревожен. Заря занимается рано.  

Воздух чист. Поле боя готово к тому,

что его ожидает. Но в стане врага как-то тихо.

Это персам несвойственно. Не было б лиха.

Алый диск покидает кайму

 

горизонта. По-прежнему тишь. Нам становится ясно:

что-то явно не так. И надежда на чудо напрасна.

Среди греков предатель, окольной тропы

не сдержавший секрет! Эфиальтом ведомая стая

проникает к нам в тыл, по ущелью петляя.

Нам не выжить. Но мы не рабы.

 

И не будем вовеки! Исход, между тем, предсказуем.

А раз так, то терять уже нечего. Мы атакуем,

натыкаясь на стрелы. Всё кончено. Враг

торжествует. О, путник! Поведай свободной Элладе

дни и годы спустя доброй памяти ради

о судьбе Фермопиловых врат…

 

Март 2010


Христофор Колумб: Открытие Америки (1492 г.)

В октябре. Два часа пополудни. Проклятье! С тех пор

как проплыли Саргассово море, внимательный взор

из гнезда, что зовётся вороньим,

не заметил каких-либо признаков тверди. А жаль.

Горизонт всюду чист. В горле сухо. На сердце печаль.

«Мы себя похороним!», –

 

не без доли отчаянья штурман бормочет, дрожа.

Путешествие наше, в котором, увы, ни стрижа

не видать, обещает быть долгим.

Сколь широк океан? На вопрос этот главный теперь

командору не терпится, рубки прикрывшему дверь

изнутри, кривотолкам

 

всем назло, дать ответ окончательный. К слову, журнал

судовой, на страницах которого цифры менял

ради цели местами, бывало,

дабы скрыть от матросов, насколько они далеки

от родных берегов, не потребует больше строки

ложных данных. Штурвала

 

не бросая из рук, будем плыть, пока хватит нам сил.

Те уже на исходе. И плавно уходит настил

из-под ног, вновь сбивая с маршрута.

Вопреки вычислениям, terra пока не у дел.

Так со всеми incognito. Есть океану предел

или нет? Здесь минута

 

протекает, как вечность, зондируя мозг. Это раз.

Во-вторых, бытие. В океане оно без прикрас.

Ни границ, ни тем паче отчизны.

Лишь пустое пространство с пустым горизонтом окрест.

Чем страшна океана поверхность? Наличием мест,

не пригодных для жизни.

 

Только так, не иначе. И, в-третьих, лишённый вериг,

океан, даже если в нём крикнуть, исторгнутый крик

ни за что не вернёт, так как эхо

не в его компетенции. Эхо не в силах без стен

четырёх обойтись. Ему нужен какой-либо плен.

Иным словом, помеха.

 

Парадокс. Ошалев от просторов Атлантики, мы,

тем не менее, как бы в плену у неё от кормы

корабельной до самого носа.

Ширина же немыслимо съёжилась между бортов.

И как следствие этого, разум поверить готов,

что над нами занёсся


меч дамоклов, готовый вот-вот рухнуть лезвием вниз.

Нервный компас в дрожащей ладони. Земля, появись!

Но её нет и не было. Боже,

не оставь нас одних, ибо нужен ты нам, хоть убей,

в этом месте пустынном, извечном биче кораблей

неприкаянных... Позже.

 

Сердце тропиков. Месяц в зените. Сплошной океан.

Где же этот, согласно гипотезе, меридиан?

Нынче взяли южнее два румба.

Сухари точит плесень. А тихо-то! Сам горизонт

сомневается будто бы в том, что упорство спасёт

Христофора Колумба.

 

Неизвестные картам долготы. Возможно, что тут

рыщет всякая гадость: гигантский какой-нибудь спрут,

проплывающий мимо всего лишь.

Или, скажем, дракон, что способен дыханьем в золу

обратить всё живое, примчав на девятом валу.

Но сильней чем чудовищ

 

океана седого, его глубины я страшусь.

Если течь, не дай Бог, где-то в трюме, непрочный союз

трёх, стремящихся к западу, суден

распадётся по случаю, быть перестав таковым.

Та не даст ни малейшего шанса вернуться к своим.

Океан безрассуден.

 

В нём болтается всё что ни попадя: губки, ежи,

попугаи и клоуны. Есть даже звёзды. И лжи,

между тем, ни на йоту при этом.

Посему риск быть съеденным заживо слишком велик.

Если что-то найдём, в идеале большой материк,

назову "Новым Светом".

 

Корабли, поспешая, плывут на зюйд-вест. Целых два

с лишним месяца страхов. Команда бунтует. Едва

солнце встанет, опять кто-то болен

воспалением дёсен, зубами плюя. Как на грех,

доктор прячется в трюме, боясь подниматься наверх.

Говорит, мол, не воин

 

с этих пор. Что воды пресной мало, ему невдомёк.

Развернуться и плыть восвояси? О, чёрт! Я бы мог.

Но есть точка. Она невозврата

с давних пор называется точкой. И та за спиной

на востоке осталась. Вот так же, наверное, Ной  

торопился куда-то,

 

а куда непонятно. Икота и вспухший живот.

Девять тоненьких мачт посреди атлантических вод.

Всё, что нужно, не столько соседства,

сколько верного курса держаться. В теории цель

(при условии только одном, что верна параллель)

оправдает все средства.

 

За кормой остаются не мили морские, а дом.

Там семья. Там рельефа неровности. Здесь же кругом

лишь хмельной океан дни и ночи

сумму тел отражает небесных, куда пару глаз

ни воткнёшь дальнозорких. На Господа, тихо молясь,

уповаем. Но Отче

 

будто вовсе не слышит своих, им же созданных, чад.

Тем же временем три корабля то плетутся, то мчат

по волнам океана на запад  

ниже линии тропика в северном, если о двух

говорить полушариях. Вечером столько же мух

видел. Будучи заперт

 

у себя, выжидаю. А там лишь бы взгляд не подвёл…

Два часа пополуночи. Плеск атлантических волн

затянул колыбельную спьяну…

Через миг у штурвала, что занят работой руля,

встрепенутся от возгласа «Прямо по курсу земля!»

вопреки океану...


Февраль 2010


К Лукрецию, или О природе овощей

            I

 

Мой славный Тит (мой славный, не иначе),

на полке ты, бесплотный завсегдатай,

а я на стуле. Интерьер весьма простой,

пылясь, наводит мысли о природе

вещей. Не зная, как ты жил, тем паче

с какой из нимф, к тебе взываю, темнотой

со всех сторон кромешною объятый

и разодет как есть не по погоде

 

в окне. Окно напоминает взгляду,

что дело в январе, а не в июле.

Большие хлопья образуют без помех

сугробов войско. Риму и не снилось,

чтоб снег валил вторые сутки кряду,

надежды выйти не суля мне как на грех.

Приходится раскачивать на стуле

себя, субъектом будучи навынос

 

                II

 

весной, не раньше. Нынче я, как овощ.

Представь, я заперт (кстати, не снаружи),

законсервирован до лучших из времён.

Отрадно, что с тобой, хоть в виде книги.

Нескоро будет оттепель нам в помощь.

А посему, отдав на откуп крепкий сон,

давай-ка посудачим в рамках стужи

на тему тех же рамок и о миге

 

спешащем. Был уверен ты, что атом,

пространством омываемый, скупому

подобен, то есть неделим. Лишь до ума

осталось довести твоё сужденье.

Дитя, с лихвой воздавшее заплатам,

не понаслышке знает: атом есть тюрьма

частиц, гораздо меньших по объёму

и суетно смыкающихся в звенья

 

                III

 

внутри ядра. Душа материальна,

по-твоему, и гибнет с плотью вместе.

Нам опыт жизненный об этом же твердит.

Узнать наверняка мы можем только

почив в бозе, как это ни печально.

К примеру, ты уже узнал, мой милый Тит,            

не вымарав достоинства и чести.

И я узнаю, как это ни горько

 

бывает констатировать, особо

в минуты одиночества, как эта.

Часов мы можем не блюсти, но время вспять

никак не повернуть. Да и не нужно.

К чему пытаться, если аэроба

добычей верной станет каждый? Мне опять

покоя не даёт финал сюжета

всеобщего. Опять ревёт натужно

 

                IV

 

в узорчатом окне степная вьюга,

как будто и сама объята хворью.

И снова мечется она, как на одре

смертельном, над сугробами и между

нагих деревьев, тщетно от недуга

пытаясь давнего избавиться. Хандре

моей не видно края, но завою

навряд ли я, в потёртую одежду

 

завёрнутый мою ещё намедни.

Тут воем не помочь. Да и заплакав,   

тоски не выбьешь из себя. Какой резон?

Давно ты мёртв. С тех пор менялись царства,

шуты, тираны, заговоры, сплетни,

число религий, рубежи природных зон.

Лишь свод небес всё так же одинаков

и нашего подоплека мытарства

 

                V

 

с самих яслей. Твоё изображенье

с лицом арийца, как бы утонувшим

(при том условии, что истинно оно)

в курчавой бороде, тогдашних правил

согласно, наблюдаю каждый день я,

на корешке обложки книжной. Суждено,

Лукреций, испариться нашим душам,

но не словам. Не зря ты вены правил,

 

на деле доказав своим поступком:

сей мир, каков он есть, на то и годен

бывает только, чтобы в будущем за труд

не счесть от нас избавиться, похоже.

Мы вынуждены в теле нашем хрупком

влачить своё существование, и тут

в итоге навлекая гнев господень

отнюдь не без причин на тело в коже

 

                VI

 

помятой. Умирают понемногу,

а также вдруг. Поврозь и вместе. Чаще

поврозь, чем вместе, зачастую не успев

дать повода мечте заветной сбыться.

Живут, копя на дальнюю дорогу.

Но выясняется, что жизнь – всего лишь блеф.

И лишь скелет гниёт без дела в чаще

корней и ледяных волокон ситца,

 

спонтанно образующих рябь складок.

Когда продуктом оказаться теоремы,

не столь уж важно. Вьюги вой. Окна квадрат.

Скрипящий стул. Мой силуэт на оном

качающий себя, чей лоб не гладок

уже. И ты (кому порой весьма я рад)

в шкафу на книжной полке рядом с теми,

чьи взгляды по фасадам и колоннам

 

                VII

 

скользили изумительных строений,

частично сохранившихся доныне

спустя известное количество эпох.

Одни ваяли храмы по заказу

фанатиков. Ты сумрачный свой гений

облёк в поэзию. Однако, видит бог,

ни храму не осилить, ни картине

философом исторгнутую фразу

 

однажды на века. Учу себя я

в потёмках не пугаться стен и свода.

Здесь, в этой комнате, нетронутых вещей

когда-то полной, время, как дворецкий,

застыло, на предметах оседая.

Но разве выгонишь старение взашей?

Едва ли. Такова его природа.

И лик с недавних пор, увы, на грецкий

 

                VIII

 

орех стал походить. Чураясь прозы,

недаром удивлялся ты, к чему, мол,

живя, расстраивать себя по пустякам?

Ведь не было когда-то нас на тверди

земной. А посему, зачем лить слёзы

из-за того, что вновь окажемся мы там,

откуда появились? Кто бы думал!

Довольно. Перейдём теперь от смерти

                                                                   

к вопросу бесконечности. Ни крыши,

ни стен в ней быть не может прочных даже

с окном наружу. Невесомость лишь одна

сплошная. Так считал ты. Что ж, согласен.

Глядеть на небеса не значит выше

небес, которые не высмотришь до дна,

являясь очевидцем. Но туда же

глаза мы поднимаем, к ипостасям

 

                IX

 

всего и вся, где с виду сущий хаос…

Светает как-то нехотя. И в этой

глухой провинции метель трубит отбой,

январские швыряя снега хлопья

кустарникам за шиворот. Осталось

немного вовсе – распрощаться нам с тобой

до завтра. Утро я, полуодетый,

встречаю сонным взглядом исподлобья,

 

зевая. Бытие тогда весомым

является, когда оно уместно

для нас и космоса, вращающего нас,

в открытое стремящихся пространство.

Вергилию с Овидием Назоном

передавай привет огромный. Весь Парнас

берёт с тебя пример. Ты, как известно,

особенности сложного убранства

 

                X

 

вселенной разгадал, явив нам чудо.

К тебе под корешок сентенций жутких

я рад наведаться, кроша эмаль зубов. 

А их во рту, как в лестнице ступенек,

разрушенной веками. Но покуда

я жив, Лукреций, разумеется, готов

полемику вести о промежутках

мирских. Бывай же! Грея свой застенок,

 

пылишься ты в пределах книжной полки.

Пылись. Тебе идёт. Весна нескоро

авось наступит. Находиться изнутри –

не лучшее, чем хвастать может овощ.

Но овощу плевать на кривотолки

всех, кто не в меру любопытен. Посмотри!

В окне белым-бело моём. И сора 

не выбросить, и некого на помощь…

 

Январь 2010


Рыцарь печального опуса...

Полночь не столь молодых утеха,

сколько зрелых, которым уже не до смеха.

Я воюю с бессонницей, тень на ключ

свою заперев. Та почти не двинется

с места, свернувшись в ногах сутуло.

Я сижу взаперти, не вставая со стула

с расшатавшейся спинкой. Февраль колюч.

Дождаться б весны. За окном гостиница

 

с видом на стены, откуда пленный

безучастно взывает к тебе, плоти бренной

не давая развеяться. Мысли вслух

натянуты этой зимой на борозды

мозга, как нить паутины липкой.

Или то, что неискренней кличут улыбкой.

Или струны скрипичные. Взгляд мой сух,

на то несмотря, что печальней повести

 

комната эта ещё не знала.

Я сижу взаперти. Жду покорно финала

затянувшейся жизни, который всем

судьбой уготован. На радость темени  

спрятав себя среди стен от ветра,

в полумраке сижу. Пыльной комнаты недра –

наблюдательный пункт. Я почти совсем

отчаялся. В общем, завис во времени.

 

Видишь ли, тянет побыть вне света.

Зацепиться мечтой за радушное лето,

находясь, между тем, у скупой зимы

за пазухой. Что в основном рассказчики

нам изливают? Конечно, душу.

Данной целью ведомый, покой твой нарушу.

Неспроста же я старости жду. Пойми,

суть дела не в ней, а в дубовом ящике.

 

К слову, одно из безвестных чучел

рассуждает, которому возраст наскучил.

Говорит пусть уже и не друг, зато,

клянусь, и не враг. Поспешу заранее

это отметить. Я словно в коме

беспробудной, и рядом ни особи кроме

насекомого, бьющего твид пальто

на вешалке, тихо внедрившись в здание.

 

Я не ропщу. Просто грустно как-то

на душе. Такова констатация факта

этой ночью февральской, то снег, то град

швыряющей тёмным домам за шиворот.

Веки не в силах смежить, тоскую

безнадёжно уже и не вспомнить какую

большей частью бессонную ночь подряд.

А ночью, как водится, всё навыворот.

 

Днём же посредством окна, по праву

отдавая им должное, чопорных фрау

догола раздеваешь глазами. Роль

весьма аппетитная, как я думаю.

Нынче, пожалуй, одно осталось –

формы их вспоминать. Безобидная шалость,

и не более. Что ж, перейти позволь

к подробностям, коих и стал я суммою…

 

Здравствуй, дружище! Стареешь или

не спешишь? Отдавая скопившейся пыли

как бы должное – той, что лежит пластом

на разных предметах, – не дую в бороду.

Так интерьер не рябит хотя бы.

Впрочем, пыль не тревожу я ветхую, дабы

всё же помнить, что в этом, почти пустом

пространстве, нет той, по чьему я поводу

 

вновь загрустил, позабыв про ужин.

Всё одно к одному. Одиночеству нужен

был подопытный кролик. Последним став,

вконец одичал, ночь за ночью будучи

обществом в обществе. Тень от тела

норовит слиться с тенью от штор то и дело,

за которыми пялится, как удав

голодный, на окна фонарь, к полуночи


вяло подмигивать звёздам, крыши

освещающим, вдруг принимаясь. Всё тише

бьётся сердце в груди. Я ушёл в запой

нежданно-негаданно. Нет, не жалости

ради, но дружбы былой во имя

обращаюсь к тебе. Старость, хоть и незрима,

но близка. Потолкуем давай с тобой

о том, что нас ждёт в этой самой старости.

 

Впору сказать о зубах, поскольку

те придётся забрасывать скоро на полку  

перед сном каждый раз. Видит бог, отнюдь

не это пугает. Страшны последствия.

Их не минуешь ни так, ни эдак.

Можно только прошамкать, наевшись таблеток:

«Ах, как шаль, что нельзя ничего вернуть!»

А дальше всё просто: с кротом соседствуя,

 

вовсе усохнешь. Чем дальше, друже,

тем мрачней перспективы мои, то есть уже.

В добровольном плену ледяных гардин

каких горьких дум о развязке к разуму

только не липнет! В последних смысла

ни на грош. Моя верная память зависла

на событиях прошлого. Будто джинн

в бутылке, сижу взаперти. По праздному

 

телу гуляет озноб. Особа

грезит исподволь пледом, дрожа от озноба.  

Только вряд ли мне душу согреет плед,

лежащий в секунде пути от истого

немца, забытого свыше кем-то,

всё твердящего, словно молитву: «Memento…».  

Скоро стукнет четвёртый десяток лет

мне, грешному. Время спешит неистово…

 

Жизнь – это плаванье. Дни похмелья –

океан. Напороться рискую на мель я,

как без штурмана юзом плывущий бриг 

на всех парусах. Расписные прелести

жизни вдали за кормой остались.   

Год за годом летят. Остаётся усталость.

И уже не приходится ждать интриг.   

Плести же подавно. Тем паче в зрелости.

 

Пусть эта фраза послужит веским

аргументом. Премьера провалится с треском.  

Впрочем, ящик, в который сыграешь, встреч

стать местом рискует. Там плоть в пирожное

вдруг превращается, ибо некто,

в силу небезызвестного блюду аспекта,

под землёю не дремлет. К чему беречь

свои очертанья? Прими как должное…

 

Тихо-то! Будто в гробу, пожалуй.

Я безвольно обмяк, словно плащ обветшалый,

что повесился в старом шкафу. Сам плащ

от моли всё той же страдает с осени. 

В общем, на стуле грущу скрипящем.

Зачастую что ищем мы, то не обрящем.

Ночь. Холодная комната. Столь, хоть плач,  

скудный декор, утонувший в проседи

 

с прошлого лета. Углы, в которых

паутина. Журналов желтеющих ворох.

Ход часов, исполняющих трель на бис,

хотя их не просят об этом. Замерший

глобус, чья сфера слегка кренится.

И, конечно, окно, всё в узорах – граница

между тем, что внутри, фортепьяно близ

немого с отрядом простывших клавишей,

               

и февралём, что снаружи. Это  

назовём неотъемлемой частью сюжета.

Нарушает гармонию лишь одно:

устав от осадков, враждуя с оными,

щупает тусклый фонарь упрямо

содержимое комнаты этой, где драма  

разыгралась. Мишень фонаря – окно,

висящее между нагими клёнами…

 

Зябко. Не спится и явь ни к чёрту.

Взгляд, свой путь начиная от города Порту,

держит курс на Ямайку. Виной тому,

конечно же, глобуса вид, облезшего

там, где Антарктика. Взгляд ни разу

не моргнёт. Я сижу, запрещая течь глазу.

Эти недра февраль превратил в тюрьму.

А сам я, должно быть, похож на лешего.


Как бы там ни было, данным местом

я доволен. Без разницы, раз уж известен

главный фокус: моё бытие лишь сон

безумца в застенках убогой клиники

где-нибудь с моргом холодным рядом.

Так и есть, я уверен. И если не адом,

то чистилищем падших в раю персон

зовут пессимисты сей мир и циники…

 

С птичкой из меди пробили полночь

заводные часы. Сколько им, и не вспомнишь.

Силуэт, что под ними, ни дать ни взять,

копается в прошлом. Виски, пульсируя,

болью объяты ввиду событий.

Я сижу взаперти, напрочь всеми забытый,

обратить то, что было, мечтая вспять.

Скрежещет зубами персона сирая.

 

Чем мне похвастать в сухом остатке?

Я отвык среди прочих брести по брусчатке,

предпочтя не сливаться с толпой. Я плох

сегодня, изгоем в своём же племени

став. Не кляни, что твой сон тревожу.

Что пишу то о духе своём, то про кожу.

Зря надеясь уснуть, я считаю блох

в уме. Иным словом, закис до времени.

 

И невдомёк ни судье, ни вору,

выйду всё-таки я или плотно зашторю

гладь окна безразлично. Всему виной

моё одиночество. Время тянется,

медля с рассветом. А там пернатый

из часов разразится привычной кантатой,

дверцей дома скрипя своего резной.

Проверено. Жмущийся к стулу пьяница

 

снова увидит фантом на жерди.

Наша жизнь есть движение. В сторону смерти,

я добавил бы. Каждого ждёт тоннель.

За ним точка света, к себе манящего.

Нервы мои, как курок, на взводе.

Нынче мне нездоровится. Что-то на вроде

меланхолии. Впрочем, за пять недель

обвыкся спокойствия ради вящего…

 

Зябко. Тверёзый мой взгляд по миру

продолжает блуждать. Мозг насилует лиру.

И ни звука при этом. Поток из рифм

слагается в строфы. Они, пусть медленно,

всё же всплывают со дна пучины.

На поверхности рябь. Иным словом, морщины.

У поверхности с рябью – барьерный риф.

Что дальше, за ним, никому неведомо.

 

Я не сторонник досужих басен.

Час пробьёт. Самому я себе не опасен

стану впредь, словно утренний чай, остыв.

Грызёт меня совесть, подобно деспоту.

Память стучит по мозгам, как дятел.

Если б знал ты, на что половину потратил

бытия своего я! Точь-в-точь Сизиф,

катящий валун свой постылый без толку.

 

Что я по сути своей такое

в данный миг, старина? Манекен на покое,

вне последнего пару десятков дам

успевший раздеть, за инстинкты ратуя.

К слову, имён их уже не помнят

полушария мозга, а с ними и комнат –

мест событий. Все дамы остались там.

А здесь сфера глобуса, стул и статуя…

 

Длинная стрелка на цифре девять.

Та, что шире, на тройке почти. Что же делать

с подступающей старостью мне моей

и с тем, что не верю в души скитания?

Оговориться б, мол, смерть ничтожна,

вновь родившись, но дважды войти невозможно,

если речь не о женщине. Здесь скромней

не скажешь, пожалуй, ввиду желания

 

ту вновь увидеть, что пыли спуску

не давала. Увы, не нырнуть к ней под блузку!

И, наверное, шёпот бесстыжих губ

кому-то другому, не столь уж пошлому,

слышен теперь. Может статься, даже

в это самое время. Скорбит о пропаже,

своим пыльным моноклем сверкая, куб.

А с ним содержимое. Зябко. Прошлому


свойственна мутная даль. Так надо.  

Жизни прошлой моей догорает лампада.

Стал весьма суеверен. Ложась в кровать,

молюсь. Рамки стен и тогда тверёзыми

кажутся мне. Наклоняясь грозно,

те вот-вот уже рухнут. И кажется, поздно

из седой этой комнаты когти рвать.

Окно то ли между двумя берёзами

 

голыми нынче качает, то ли

между клёнами. Те, словно мачты. Слой соли  

белой будто на них. Их стволы на треть

в холодных сугробах. Вдобавок, ежели

взор задержать на окне закрытом,

дом казаться начнёт пресловутым корытом,

то есть судном, а место – каютой впредь.

Бывало же время! Не то, что нежели…  

 

Память двояка, дружище. Память

может счастьем наполнить, а может заставить

вдруг на стену полезть, извлекая мат

из тела, три дня взаперти снующего.

С памятью плохи дела сегодня.

Память с прошлым меня, как заправская сводня,

воедино сливает. Виски гремят.

И боль в данный миг – средоточье сущего.

 

Жить, право, скучно. Я полон грусти.

Взгляд, устав от окна, отдыхает на бюсте

одного из поэтов. Сижу в тени,

не зная в какие, назло всем компасам,

дали податься. Дрейфую, в общем,

оставаясь упорно собой, то есть тощим.

Так-то вот и живу, коротая дни,

в пространстве с кренящимся набок глобусом.

 

Хуже всего неизвестность. Штука

непростая. Сидишь в ожидании стука

и не знаешь, дождёшься ли. В сон клонясь,

фонарь начинает внезапно жмуриться.

Видно, порядком устал от розни

с непогодой, безжалостно строящей козни.

Скоро выпавший снег превратится в грязь

прогнозам согласно. Пока же улица

 

в белом. Над улицей – горсть галактик.

Что за ними, сказать не берусь. Я не практик.

Передай мой радушный привет, уважь,

своей старой кошке, во сне мурлычащей.

К чёрту мытарства несчастной плоти!

Что ж, на этой, весьма драматической, ноте

распрощаюсь, ни «твой» не сказав, ни «ваш».

Храни твою серую тень всевидящий.      

 

Что до моей, та бледнеет, дикой

оставаясь и вновь становясь невидимкой

по известной причине. Окна квадрат

светлеет. Понурый фонарь, взяв паузу,

око своё погасил устало.

Тьма рассеется вскоре, сойдя с пьедестала.

Попутному ветру отнюдь не рад,

плыву, так сказать, прямиком к пакгаузу,

 

символу смерти. Всего лишь слово,

а как много в нём горечи! Плоть не готова.

То ли утлое судно моё Харон

ведёт, то ли вовсе штурвал заклинило.

Дело привычки, к тому же вредной.

Наша смерть поначалу нам кажется бредней,

но, какою бы из четырёх сторон

ни грезили мы, горизонта линия

 

страшное нечто скрывает. Буду

завершать монолог. Не схватить бы простуду,

выбираясь наружу. Пока ты здесь,

спешу одного пожелать, напутствуя:  

больше как можно успеть. Ведь судят

по делам. Среди целого множества судеб

лишь одну человек выбирает. Взвесь

и двигайся в знак своего присутствия.

 

Друг мой, прости за чумные речи.

Что, по жизни плывя наугад не без течи,

потревожил тебя я, как тот халдей.

Мечтания дабы подвергнуть данности,

впредь не увидимся, в пух стирая

расстояния все в рамках этого края,

где в отсутствии вьюг и слепых дождей

рождаются в небе ночном туманности.


Ну а пока на душе всё хуже.

В голове кавардак. Содрогаясь от стужи

за окном, помышляю прервать свой путь

томительный загодя. Что ж, наверное,

время прощаться с тобой навеки.

Я бы рад поболтать, да смежаются веки.

Мертвецы ни о чём не жалеют. Будь

здоров или просто. Но лучше первое…

 

Февраль 2008


И понял, что назад дороги нет...

Вот и всё. Что ещё мне сказать, на себе ставя крест?

Кем бы ни были Вы, повелителем тамошних мест

или чьим-то слугой, режьте глубже.

Докопаться до сути. Ей-богу, ну чем не резон?

А иначе помрёте одной из никчёмных персон.

И не факт, что не в жёлтой луже.

 

Рассказав Вам о том, как, удобрив собой пласт земли,

угодил Ваш приятель, которого черви свели

в две недели на нет, правды ради

констатирует он: здесь нередок вторичный потец.

Вот каков этот мир переваренных глаз и сердец.

Мир ползущей на запах рати.

 

Человек обречён появляться на свет в неглиже.

Уходить облачённым. А что же душа? О душе

затерявшейся рад бы подробней

рассказать, да не знаю, была ли. От нас лишь тряпья

остаются завалы. Слой пыли. Модель корабля.

Наш портрет на плите надгробной,


под осадками мокнущей. Имя. Под ним интервал

нами прожитых лет – тех, что случай, увы, оборвал.

Куча завтрашних дел. Отпечатки

на поверхности плоского зеркала пальцев руки.

Или наши друзья. Или попросту наши враги.

Закадычные и в зачатке.

 

Человек начинает свой путь, полон прыти и сил.

Финиширует немощным, будто моря бороздил.

Вероятны к тому же фальстарты

на какой-то из выбранных им по неведенью троп.

Воздадим географии: будучи втиснутым в гроб

беспросветный, пределов карты

 

не покинешь. Итак, мы расставили точки над «е».

Где бы ни были Вы, у поверхности или на дне

этой пыльной вселенной, о ниже

приведённой сентенции помните, глядя на крюк:

под землёй не стареют. И всё же самим лезть из брюк

не советую, док. Храни же

 

Вас удача во всём, за былые грехи пригрозив.

Будем с Вами считать, что Икар это я, а Сизиф

(в переносном, конечно же, толке)

это Вы. И что нам несказанно двоим повезло.

Мне с соседом вблизи. Ну а Вам, доктор, с тем, что число

величайших из книг на полке

 

неуклонно растёт. Что ж, Вы взяли достойный пример

с мертвеца. Вам, который не верит в чертей и химер,

сколь ни странно сие, веря в бога,

рот желаю держать на замке вплоть до самых седин.

Ведь не зря говорят: не суди и не будешь судим.

А вторых на земле немного.

 

Миг наступит однажды: придётся и Вам пересесть

в пресловутую лодку Харона. Недобрая весть.

Тем не менее, хныкать негоже.

Так уж было начертано загодя, док – мне и Вам.

Наше дело идти, по ночам согревая диван.

Впрочем, зная откуда, всё же

 

не узнаешь когда – в рамках лета, сварливой зимы

или осени. Факт. Жизнь даётся нам только взаймы

в рамках вечности. Избранный метод,

старина, неизменен. Таков уж порядок вещей.

Мы приходим по просьбе, а выгнаны будем взашей

в ореоле морщин и меток.

 

Соль же в том, что о нас вспоминают обычно, когда

слишком поздно. Мы там, где уже не растёт борода,

равно как и другие покровы.

Если вспомните, доктор, забудьте меня поскорей.

Не спешите в ином. Стоя даже у райских дверей,

будьте, смерти назло, здоровы.

 

И однако, развязка последует, как ни крути.

Коль душа существует, отчалит она от груди

и повиснет, мурлыча, на звёздах.

Время самое с чувством добавить: мир этот жесток.

Возвращаю Вам Вашу пилюлю. Почаще бы, док,

выбирались на свежий воздух

 

не без риска совсем затеряться в безликой толпе.

С кем бы ни были Вы – новым другом, супругой, крупье,

вверх «рубашкой» сдающим, – не смейте,

доктор, впредь меня попусту кликать. Не дуя и в ус,

буду кредо я рыбье блюсти. То есть не отзовусь

ни на том, ни на этом свете.

 

Сентябрь 2007


Забрёл я в тёмный лес и заблудился...

Старина, не взыщите! Шепчу, уже

находясь вне пределов того тоннеля,

о котором судачат. Прошла неделя

ровно с тех пор, как порвать душе

с телом пришлось. Док, я склеил ласты.

Вы заметите, мол, не по Вашей части.

 

Между тем некто в рясе исполнил долг.

А святошу, ей-богу, не кличут дважды.

Так что, прерванной дружбе воздав, уважьте,

попросту вникнув. Тем паче полк

младших по разуму на подходе.

Впрочем, зря я, быть может, и здесь о взводе

 

лишь каком-нибудь, доктор, уместна речь.

Вот когда белизны небывалой мощи

невзначай достигают! А если проще,

доктор: во время подобных встреч

очных всё меньше от прежней формы

остаётся. Иные сужденья вздорны.


Надо мной шелестит безымянный куст.

Вы же в кресле сидите, должно быть, после

чаепития. Ноги с камином возле.

Что до моих, скажем так, не густ 

выбор. От нечего делать обе,

тишину соблюдая, держу во гробе,

 

заколоченном наглухо. Словом, док,

я свои протянул. Ни темно, ни больно.

Тело дрянь. Хорошо хоть душа довольна

тем, что свершиться посмело. Сдох

Ваш подопечный. Субъекту в рясе

все грехи отпустил и уплыл на грязи.

 

Поподробней о месте. Итак, пяти

ощущений былых здесь отнюдь не надо.

Здесь немеет желе полушарий зада.

Здесь на обратном стоишь пути,

как бы сказать, в те родные дали,

где тебя, несомненно, в гробу видали.

 

Здесь, конечно, безветренно. Близ меня,

зеленея, покоятся кости грума,

что прислуживал некой мадам угрюмо.

Время от времени та, храня

память о нём, поправляет стержень,

в изголовье торчащий, но тот несдержан,

 

словно флюгер, бывает. С недавних пор

аэроб заводной не даёт покоя

древесине, урча и упрямо роя,

дабы меня просверлить в упор.

Словом, не гроб, а сундук сокровищ!

Очень скоро гонцу поспешат на помощь

 

по семейству собратья, на запах мчась.

Видно, всё-таки портит мой труп одежду.

А пока Ваш покорнейше где-то между

двух пребывает миров сейчас.

Знайте же, док: я, являясь частью

теоремы, её доказал, к несчастью.

 

Червоточинка – вот он, итог всех бед.

Она светит, как яблоку, мне. А впрочем,

будь что будет. Ремаркой догмат упрочим

данный: от встречи ни тёплый плед,

доктор, ни факт надо мной молебна

не спасут. Подбираясь на запах слепо,

 

черви сходу вгрызутся в меня шутя.

Вспомним грума поблизости. Та же участь

и меня ожидает. Зато не мучась

ткани исчезнут. Таких чутья

с мощью ещё доискаться в сумме!

Будьте счастливы, док, поминая всуе.

 

А счастливым становится чаще тот,

кто найти горы пользы умеет в малом.

Килограмм должен быть благодарен граммам

ста, что его отличают от

так называемой круглой цифры.

После смерти ждёт тьма. Остальное мифы.

 

Иным словом, фиксируйте: мне конец.

В мире всё суета, если верить старой

поговорке. Заслуженной в целом карой

будучи, смерть, как своих овец

мудрый пастух, на былое место

загоняет. Из дум состоя и теста, 

 

мы рождаемся, чтобы на миг блеснуть.

Сколько ждать ещё страшных касаний коже?

Мы не можем заранее знать. Мы можем

предположить, что не в этом суть

смерти. И, док, берегите связки

Вашей мудрой супруги в житейской тряске.

 

Эй, а что если Вам навестить скелет?

Вы ведь в кресле бездельем своим объяты

у камина, с лихвой коротая даты.

Ладно, шучу. Не спешите вслед.

Да и зачем? Ведь не будет встречи.

Ваш мертвец, обожавший сутулить плечи.

 

Август 2007


Переступив границу зрелых лет...

Маски сброшены, доктор. Свершён обряд.

Прежде чем прочитать, восемь раз отмерьте.

Я пишу к Вам в отставку. Чего же боле?

До сих пор ни к кому я так не был рад

обращаться, хотя и не в Вашей воле

мне отныне помочь. Речь идёт о смерти.

 

Доктор, я умираю. К чему скрывать

данный факт, словно падший супруг измену

от неверной супруги? Заметим, кстати,

средоточьем обоих миров кровать

выступает подчас, ибо в ней, в кровати

мы рождаемся и покидаем сцену.

 

Так проста эта истина. Смерть есть смерть.

Умирая, уже не спешишь к расчёске,

предположим. Чем дальше, тем тише едешь,

дав зарок не транжирить мгновений впредь.

Смерть повсюду равна: где она, там ветошь.

Вскоре будешь не ты, но твои обноски


очертанием блёклым одной из поз

имитировать жизнь. Наша смерть, как порча,

нас пугает. Она есть пример потери.

Если есть предложение, будет спрос.

И недаром ногами вперёд сквозь двери

нас выносят, от бремени лица корча.

 

Крылья бабочки не донесут пыльцы.

Словом, загодя, док, навострил я лыжи.

Бедный Йорик не сможет отдать швартовы,

так как ранее были уже концы.

Смерть не спросит однажды: «Ну что, готовы?».

Вдалеке замаячив, она всё ближе

 

подбирается. Тела косую тень

бередит не отсутствие в ней волокон

наряду со скелетом, но факт развязки.

Тень устала за телом плестись. Ей лень.

И до тела, что строило дамам глазки,

вдруг доходит: пора к бытия истокам.

 

Растекаясь по датам, как липкий воск

по столешнице, возраст к черте подходит,

за которой ты склонен гадать, с тобой ли

было всё, чем забит под завязку мозг,

чью поверхность морщинит от жуткой боли.

И навряд ли тут дело в дрянной погоде.

 

И не факт, что найдётся хоть пара фраз

исключительно тёплых о том, кто замер,

дабы не шелохнуться. Вполне возможно,

кто-то ляпнет обратное: мол, анфас

был невесел его, а душа безбожна.

Мол, отмучился грешник. Затих в нём таймер.

 

Что уже не прожить мертвецу ни дня.

Ни единой минуты. Лимит исчерпан.

И что ждёт у парадной… Нет-нет, карета

отменяется! Там катафалк, родня

и священник. Обратного нет билета.

А закончится эта возня ущербом.

 

Доктор, Вам-то известен морской закон.

Если клипер дал течь, значит, всё, finita

la comedia, как говорят на юге,

в землях римлян. Уставший от ласк протон

отлетит от нейтрона, в его услуге

не взыскав, будто в слабом звене элита.

 

Результат неизбежен. Ей-ей, на слом

плоть пойдёт однозначно, удобрить чтобы

минералами почву, подняв ком пыли. 

Соберутся на пир за одним столом

с грязной скатертью черви в моей могиле,

дабы вновь уподобить соплям амёбы.

 

Что касаемо быта и смысла там,

в зазеркалье, налёт пресловутых сплетен

для меня на подобном лежит вопросе.

Смерть, я думаю, сводится к двум финтам

в сумме: сколь далеко нас она забросит

и какими дотоле её мы встретим.

 

Прощевайте же, док! Буду в тех краях,

непременно, продолжив свои скитанья,

занесу Гиппократу привет Ваш в сите.

Впрочем, к чёрту прощание! Всё лишь прах

на земле. Так что (не без причин, простите),

говорю Вам: до скорого, док, свиданья.

 

Июнь 2007


19°48′ S 158°17′ W

                                                         N

 

    14 июля 1776-го:

 

Как заметил однажды старик Магеллан,

с океаном не шутят, особенно если он пьян.

Ведь на то он и есть беспредельный, сплошной океан…

 

    18 октября 1776-го:

 

Если жить, то на самом краю земли,

под кокосовой пальмой с поправкой на тень, корабли

провожая скучающим взглядом. Короче, вдали

 

от торговых путей. Иным словом, аорт.

Ибо путь это то, что приводит к узлу, то есть в порт.

Направление к чёрту! Им может быть зюйд или норд,

 

потому что куда бы моряк ни плыл,

всё равно доплывёт он до заданной точки, из сил

выбиваясь. Однако же, если плывущий не мил


океану жестокому станет отнюдь,

тот проглотит сей миг моряка, не давая вздохнуть.

Только даль горизонта пустого и синяя муть…

 

    26 января 1777-го:

 

Край земли это где-нибудь сбоку. Там,

где вода отстраняется возгласом «Брысь!» по утрам.

Где ты сам себе вероотступник и сам себе храм.

 

Тут уж, как ни раскручивай глобуса ось,

широты переменчив характер. Уж так повелось.

Где она коротка, там озноб пробирает насквозь.

 

Долгота же повсюду равна, и здесь

от воды удалённость, прибавим к означенной смесь

климатических факторов, служит условием. Весь

 

мировой океан, между прочим, бульон

из себя представляет. Поскольку он слишком солён

и огромен ввиду четырёх обнажённых сторон,

 

остров самое лучшее место. Тут,

если сам не захочет изгой, днём с огнём не найдут.

И к тому же не станет укачивать. Даром не ют…

 

    12 февраля 1777-го:

 

Если жить, скажем, с краю, почти что нигде,  

то количество дней можно смело сводить к бороде,

а ночей к той звезде, что висит в небесах на гвозде.


И останется только скучать, от рук

ненароком отбившись до лучших времён как-то вдруг

и ища смеха ради сокровищ несметных сундук

 

пресловутый в таинственном гроте. Засим

остров лучше. Желательно в тропиках. Неотразим

будет вид из-под пальмы на даль океана, раз им

 

суждено восторгаться. А нет, так ввысь

на созвездия глядя далёкие, думай: «Сорвись

хоть одно на удачу, царапая в небе дефис...»

 

    4 апреля 1777-го:

 

Остров – это пародия на материк,

только в миниатюре. Однако же здесь от вериг

избавляешься прежних. На острове труд невелик.

 

Можно выдумать, не размыкая век

полусонных, кота, предположим, по кличке Четверг,

и сидеть с ним под пальмой, пока горизонт не померк.

 

Океаном любуясь, плюющим в тату,

можно запросто байки травить расписные коту

про пиратов отпетых. На сорок девятом году

 

можно способом древним себя развлечь,

набросав на пергаменте пальмовом «Мне твоих плеч

не хватает, родная. Скучаю. Кругом бесконеч...».


Остальное размоет за годы пути,

что бутыль из-под рома проделает в рамках пяти

океанов. Но только попробуй ей плыть запрети!

 

Можно так и торчать не у дел вдвоём

под одною из пальм, в такт мурлыча о чём-то своём.

Так как, солнца помимо, светильники прочие днём

 

незаметны, с их россыпью можно во тьме

посудачить, пока дело двигаться будет к зиме,

что опять не сумеет своё оправдать реноме.

 

Под экватором смена времён течёт

по-другому. Не то, что над ним. Ногу сломит сам чёрт,

не беря географии суть как науки в расчёт.

 

Это правило общим для взятых на вид

полушарий, восточного с западным, быть норовит.

Тот, кто выдумал климат, на шутки весьма плодовит…

 

    14 февраля 1779-го:

 

Жить вблизи океана оно страшней,

между тем. Здесь на тысячи миль ни преград, ни теней.

Здесь ты словно забытый людьми и богами Эней.

 

То есть вымысел. Твердь не настолько ровна.

В океане обзору мешать может только волна

или парус, добычей рискующий тёмного дна

 

оказаться. Одно из отличий в том,

что на суше никак без поверхности, будь это холм

или цепь острых гор, что была при Пангее узлом.

 

С океаном дела совершенно не так

обстоят. Мировой океан полон тайн, как чердак

перевёрнутый в залежах всякого хлама. Итак,

 

если где-то и жить, то лагуны близ.

На тропическом острове. С пальмой в обнимку. Где бриз

невозможен, и чаще всего выступает на бис

                     

полный штиль. Словом, terra incognita – вот

всех желаний предел для того, кто мечтами живёт

скоротать бытие посреди обступающих вод

 

под любимой из пальм, на двоих одной,

провожая закаты и глядя, как брызжет слюной

в двух шагах от неё Посейдон, временами хмельной

                                                                         

по старинке. Даст бог, робинзонам кровать

кромка пляжа заменит. Когтей не захочется рвать.

И ни шанса, ни повода время текущее вспять

 

разворачивать. Вряд ли найдут скелет,

прислонившийся к пальме осклабившись. Разве что лет

через двести. Который считался пропавшим бесслед...

                                 

    (Здесь рукопись обрывается)

 

    7 октября 1780-го (рукой капитана Кинга):

 

Как заметил намедни бывалый матрос,

океан словно боцман в запое. Он вечно тверёз.

И куда ни взгляни, всюду пусто. И мокро от слёз…

 

Декабрь 2009


Одиночество в квадрате

                                                       N

 

Пыльная комната. Сумерки. Письменный стол

в лужах из воска, похожий на паперть.

Рвань паутины. Ось глобуса над фортепьян.

Кресло и в нём силуэт, S латинскую столь

напоминающий. Мало того, что он пьян

в стельку, так нет же – ещё и заперт

 

собственноручно на оба ключных оборот

с целью впотьмах вопросить себя: «Кто ты,

взглядом нетрезвым приникший к нагому стволу 

дуба в окне?». Створ окна, как разинутый рот,

смотрит на шкаф, где пылятся у Данте в тылу

Байрон, Шекспир и премудрый Гёте...

 

Час до полуночи. Время настало срывать,

вновь из себя выходя, маску фата

бренному телу, которое с горя без Вас

или же пьёт, или, к слову, изводит кровать

в происках сна, не надеясь на проф и анфас

Ваши. И значит, сие чревато

 

жизнью вне шанса на Вас, ныне чей-то тотем.

Где Вы, известно. Под кем неизвестно.

Страшно подумать. Выходит, что сумма и впрямь

от переме не меняется. Вместе же с тем,

ясно субъекту одно: что его дело дрянь.

Кресло, в котором до ломки тесно,

 

роль гамака посреди корабельной кают

вновь выполняет. Каюта пустыней

водной объята. Но есть два отличия: цвет

и состояние. Выйди босым – и каюк.

Полночь в пространстве, рассудок сводящем на нет. 

Глобус, облёкшийся как бы в иней,

 

пыль из себя представляющий древнюю. Тень

от фортепьяно гротескная. Споря

с мачтой над кров, чертыхается ветер сквозной.

В целом плавучее средство, которому лень,

вроде плывёт, но куда и зачем подо мной,

градус не тот рассчитавшим с горя,

 

мне неизвестно. Известно лишь то, что зима

там, за окном в перекошенной раме.

Слишком уж пыльная комната, глобус, окно

перед фигур, ночь за ночью сходящей с ума

лишь потому, что рукам её Вас не дано.

Если чему-то и быть, то драме.


В ней бы кота! Непременно учёного. Тот

стал бы сюжета ядром. Неспроста же

виден в окне старый дуб, утонувший в снегу,

будто бы из-под пера сочинителя од,

светлых элегий, нередко во время прогу,

целых поэм и трагедий даже.

 

Песню б мурлыкал на правое ухо из двух,

сказки на левое. Был бы примерным

другом тому посвятившим своё бытие,

кто напрягает в немом ожидании слух,

следуя свято ремарке, что истин в питье.

Крепкое пойло не бьёт по нервам...

 

Два пополуночи. Тридцать восьмой перекур.

Или девятый. Зима не без лая

там, за окном, колыхающим две занавес.

Комната. Кресло. Одна из безвестных фигур,

в кресле застывшая, словно латинская S,

как бы наглядный пример являя.

 

С видом из кресла на глобуса сферу субъект

ждёт от сырого пространства подвоха –

перемещения тел в ипостаси любой.

Но понимает одно: его песенка спет.

Целая вечность минула с тех пор, как в запой

с воплем об стены «Субъекту плохо!»

 

канул вопящий, отдав предпочтенье свече.

Что ж, одиночества факт непреложным

стал для субъекта. Поплакать бы, что ли, навзрыд.

Было бы чем. Или так: у кого на плече.

За неимением, контур, неделю не брит,

словно безе в заварном пирожном,

 

мается в комнате, скомкавшей запертый шкаф,

не претендующ на шанс быть открытым.

Пылью пропахшее кресло и в нём манекен,

позу мучительной S уподобивший, дав

мысли тем самым свободу парить в рамках стен,

как Средиземное море с Критом,

 

с креслом в обнимку. Четыре утра. Я один.

И никого, что не так уж и странно,

если учесть фортепьяно с беззубой улыб

в недрах и глобус, прождавший на нём до седин –

скарб, что покинут был Вами, чей образ прилип

к сердцу прилипшего к креслу стана.

 

Прежних друзей не дозваться. Их как сквозняком

сдуло. Известно, в дурную погоду

каждый скорее свой зад норовит унести.

Раньше друзей было много. Теперь ни о ком,

ибо на всех именах им поставлен кресты,

разум тверёзый не вспомнит сходу.

 

Я не ропщу. Это сам интерьер приуныл,

душу терзая немого изгоя,

в кресле ведущего опись нетвёрдой рукой.

Если вдаваться в детали, не хватит чернил.

В небе кромеш гаснут звёзды одна за другой.

Память тверёзая, будто Гойя

 

спьяну, рисует картины былого. Причём,

что характерно, на каждой кляксы.

И не стереть их, увы, при желании впредь.

Сколько перо ни точи, его труд обречён.

Скоро и вовсе, не в силах разлуку терпеть,

станет персон побратимом плаксы.

 

Воздух пьянеет. И в нём, словно складки в плаще,

кресло теряется близ инструмента,

крышка которого полость скрывает беззуб,

глобус, никем не раскрученный, и вообще

вся эта комната с видом на тонущий дуб

в сквере, гудящем навзрыд: «Memento…».

 

Здесь, в данной комнате, время не знает границ.

Что до пространства, то оного хватит,

дабы чьего-то внимания вдруг не привлечь.

Здесь, как привычного игрека верному икс,

в кресле сидящему Ваших залапанных плеч

не достаёт. Или как двух катет

 

гипотенузе. Зачитан сидящим до дыр,   

Гёте теперь безучастно пылится

в обществе Байрона, Данте и автора пьес –

той, чей сюжет не без тени. Кто-кто, а Шекспир

видел меня в этой комнате с Вами и без,

принцу из Дании корча лица.


Пыльно донельзя. И «Фауст», и «Гамлет» в пыли

оба, в обнимку с погиб «Дон Жуаном»

им же вослед. Чуть правее собранье терцин,

что флорентийского гения в ад низвели.

Зябко. Рассвет. Солнце, будто гнилой апельсин,

ввысь поднимается в чём-то рваном,

 

как бы исподнем. Вся комната с книгами в ней,

письменным стол у окна и особо

к креслу прилипшей персоною – весь этот фарш

пылью объят за отсутствием Вас. Вам видней,

впрочем, быть может. Засим, исключительно Ваш.

Не обессудьте, но лишь до гроба…

 

Ноябрь 2009


Эпитафия

Так и скажите: «Ругался матом.

Утверждал, что вселенная тот же атом.

Очарованный тем, как за мокрым окошком

сетует дождь, музицировал кошкам.

Был занозой, по сути, в пространстве открытом.

А по жизни – дырявым корытом.

 

Звали географом. Пил безбожно.

До беспамятства. Литрами. Всё, что можно.

Был он язве подобен в беседах тверёзых.

Плавал чёрт знает куда в детских грёзах.

По ночам куковал в точке Немо, на ощупь

тыча в глобуса гладкую площадь…».

 

Так и скажите: «Внезапно помер,

с тенью слившись в объятьях. Ну, выдал номер!».

О тщете бытия размышляя, мне в ухо

брякните вдруг: «Пусть земля будет пухом…».

Благодарен останусь, пожалуй, за оба

эвфемизма. Касательно фоба


страха не ведал. Не брёл за серым

большинством. Не потворствовал крайним мерам.  

Не был крысой, чуть что покидающей судно.

Белой вороной, скорее, подспудно,

словно флюгер, уверенной в том, что свободна.

Что вольна, куда клюву угодно.

 

Так и скажите: что лучшим другом

Шопенгауэр был. Что к его услугам

лишний раз прибегал, изрекая печально:

«Наше знакомство отнюдь не случайно…».

Что мой облик забудут, цвет глаз же тем паче

в день моих похорон, не иначе.

 

Вставьте ремарку: «Он склеил ласты,

оказавшись у трупных червей во власти…».

Что ушёл навсегда, не успев попрощаться.

Что вознестись ни единого шанса.

Констатируйте, взгляд задержав на огарке

восковом: «Поздно ставить припарки…».

 

Так и скажите: «Пиши пропало…».

Что захлопнулось напрочь, пардон, хлебало

отщепенца. Что выберусь в давешнем виде

из передряги навряд ли. Зовите

квинтэссенцией падали, нежитью. В общем,

как, похоже, и должно – усопшим.

 

Что просыпался, грешно представить,

в неглиже, понапрасну вгрызаясь в память

и гадая украдкой, восторг или ужас

испытать предстоит мне, когда, повернувшись,

девы набожной локон увижу, допустим,

или шлюхи с внушительным бюстом.

 

Так и скажите: «Был тем, который

наторел укрываться в тени за шторой…».

Что, не раз выходя из себя, понемногу

вышел совсем и навеки, ей-богу.

Что, собою же наглухо запертый, словно

брюхоногий моллюск, право слово,

 

как там, снаружи, забыл, став диким

и карябая глотку застрявшим криком.

Что, прослыв знатоком лабиринтов, некстати

сходу свернул не туда в результате.

Что с тех пор как я умер, прошло две недели.    

И что света не видел в тоннеле.

 

Так и скажите, играя сплетней:

«Знать, накрылся его юбилей столетний!

И теперь от покойного пахнет так дурно,

слов не найти. Погребальная урна

по мощам его скоро, лежащим в потёмках,

будет плакать. Он мёртв для потомков…».

 

Дескать, исчез, горизонт событий

одолев, дабы фразе воздать избитой.

Что не верил в загробную жизнь, а в Харона

с лодкой подавно. Что дерева крона

по весне бросит тень на могилу сырую.

И что жизнь не прожить мне вторую.


Так и скажите плащу: «Он вырос

из тебя, превратившись в продукт навынос,

чтобы сниться тебе, притворившему двери

в шкаф платяной, где скорбишь о потере

ты своей, сожалея о том, что отныне

весь рельеф твой подобен равнине…».

 

Дайте отмашку: «Бог шельму метит…».

Что для шельмы был избран банальный метод.

В том, что сдох, сомневаться как минимум глупо

было бы явно, поскольку, от трупа

избавляясь, ногами вперёд горемыку

выносили назло его лику.

 

Так и скажите: «Его навряд ли

воскресишь. Он ушёл, наступив на грабли…».

Усмехнувшись при этом, добавьте, что в чистом

буду недолго. И что атеистом

твердолобым скончался. Что так мне и надо,

в перспективе предтече распада.

 

Крикните: «Будет другим наука!».

Что проведать вползут мертвеца без стука.

И что вот он каков, результат, не безгрешно

прожитых лет. Что душа безутешна.

Дайте пищу мозгам. Торопитесь, поскольку

в ваши тоже вгрызутся, как в слойку.

 

Так и скажите, сглотнув: ему, мол,

уж не встать.  Мол, он сложится, кто бы думал,

до размеров, которым, пожалуй, амёбы  

даже не прочь позавидовать. Что бы

ни читали вы раньше об этом, негоже

ждать, что вон я полезу из кожи.

 

К дьяволу! Мне не вздохнуть. И тризна

не поможет. Во веки веков и присно.

Мне кранты. Посмотрите реально на вещи:

то, что на лбу выступает зловеще

перед смертью (потец имя дали процессу),

недоигранной делает пьесу.

 

Так и скажите: «Прекрасный повод

головой покачать. Горький факт: он молод

относительно был…». Разведите руками:

«Мир его праху, зарытому в яме…».

Подытожьте, на миг опустив долу очи:

«Некто, будучи в гроб заколочен,

 

попросту сгинул. Какая жалость!

Что ж, похоже, ему лишь одно осталось –

ждать минуты, когда свистнет рак на погосте…».

Не торопитесь наведаться в гости.

Тут их будет побольше, чем несколько выше

не без дыр в небесах, но без крыши.

 

Так и скажите: «Как шарик, сдулся,

отрыгнув в атмосферу. Былого пульса

в нём уже не нащупать, прилипнув к запястью.

Найден в итоге безжалостной пастью

обитателя почвы, он будет обглодан

до костей. Те, крошась год за годом,

 

в пыль обратятся. С бедняги хватит.

Жил, вкушал, испражнялся. С лихвой заплатит

он за то, что явился на свет. Ну а сбросить

света вериги с себя – верный способ

оказаться хоть чьих-то стремлений предметом,

обстановке под стать разодетым…».

 

Так и скажите в буквальном смысле:

«Зря он в ящик сыграл. Его плоть прогрызли

те, что ниже гораздо по типу и классу.

Цель их – добраться, чихая на массу,

до мозгов очевидца, воздать его связкам…».

Впрочем, кем бы я ни был обласкан,

 

произнесите молчанья вместо:

«Он теперь сам не свой, из другого теста…».

Что однажды, во всём почитая порядок,

землю удобрил в счёт будущих грядок,

ибо вечной материи круговорота

был звеном, как в мелодии нота.

 

Так и скажите: «Сведя избытки

между делом на нет, парадокс улыбки

полк червей обнаружит. Вернее оскала…».

К слову сказать, без, ни много ни мало,

половины зубов. Что застывшее лихо

отродясь не лежало так тихо.


Сплюньте: «Долой! Поминай, как звали.

Он впоследствии будет отрыт едва ли…».

Силой мысли окиньте мой труп, не тяните,  

вперившись в числа на чёрном граните.

А затем резюмируйте: «Горькое нечто

в жизни есть. Столь она быстротечна…».

 

Так и скажите: «Сие надгробье,

на которое падают снега хлопья,

восклицательный знак в совокупности с телом,

спящим под ним, представляет по зрелом

размышлении, если в разрезе картину

лицезреть…». Что уже не простыну.

 

Что, если образно, брошен в кокон,

как у гусениц принято. Что волокон

нити рвёт упомянутый полк. И что скоро

все расползутся. Что сутью их спора

не хотел становиться, но стал-таки сдуру,

превратившись в немую скульптуру.

 

Так и скажите: «Играли в прятки

с пацаном, а нашли старика в упадке

лет и сил…». Что исчезнет под палочкой точка.

Что от того, чем я был, ни кусочка

не оставят впотьмах. Что ни рая, ни ада –

лишь плита надо мной и ограда.

 

Кукиш намеченной нашей встрече!

Больше мне не придётся сутулить плечи,

не без грусти о прожитых днях вспоминая.

Череп мой пуст. Моя клетка грудная

у крота на глазах перемелется. Дабы

приукрасить событий масштабы,

 

так и скажите: «Скача по лужам,

загремел к насекомым на званый ужин…».

Опрокиньте стакан. Закажите на альте

«Шторм» из любимого мною Вивальди.

Я отбегал своё. Жить дурная примета.

Смерть лежала в основе сюжета.

 

Как ни крути, и ежу понятно:

всё проходит, и я не вернусь обратно

в добром здравии, треском частот напоследок

или, к примеру, на уровне клеток.

Только остов остался, завёрнутый в мякоть.

Да и той не судьба больше вякать.

 

Так и скажите: «Ударил оземь.

Несмотря на любовь к вертикальным позам,  

был, однако, плашмя, между тем, а не стоя

вкопан стеречь рыхлый пласт кайнозоя…».

Что засим уподоблен холодному блюду.

И что был. А точнее не буду,

 

словом иным, ни вдали, ни возле,

ни теперь, ни, тем более, после…

 

Январь 2008



Крик тела

    I

 

Не взыщи, свет мой зеркальце! Знать, на ладан

дышит субъект, что воздал икоте

в амальгамы коварном твоём налёте

не без трещины. Будь этот день неладен!

Да простит меня дух, средоточье ссадин.

Разговор по душам предстоит о плоти.

 

Плоть стремится, одной из наук внимая,

три испытать ипостаси: пара,

твёрдой массы и жидкости. К слову, пара

натерпелась уже. Попервой немая

в рамках встречи интимной на склоне мая,

плоть никчёмный полёт повторит Икара

 

в виде первого. Тело себе в конечном

счёте найти норовит замену,

прежде нежели вовсе покинуть сцену.

Но и это обличие строго вечным

не бывает подобно случайным встречам.

Утешительный вывод – хоть лезь на стену!

 

    II

 

Выбираясь на свет опосля закваски,

плоть поручает себя вначале

силе крика. Но счастлива плоть едва ли,

свой мучительный выход предав огласке.

Что мы видим? Ба, тело уже в коляске!

Значит, кое на ком тут и впрямь бывали.

 

Постепенно о чаде своём инстинкты

нас понуждают мечтать, свои же

дабы дети наш труп со словами «Ближе

никого…» хоронили под сенью пихты

или старого дуба. И сколь бы лих ты

ни бывал в рамках времени, время слижет

 

силуэт твой с земли. Дай-то бог, негромко.

Нет, неспроста до поры сидела

плоть в утробе открывшего мир ей тела.

Неспроста в свой черёд назовёт потомка,

ибо дальше предсмертная будет ломка.

Цель, по сути, одна – избежать пробела.

 

    III

 

Обстоятельств не рада отнюдь стеченью

плоть. Лабиринт головного мозга,

чья ветвистая площадь весьма громоздка,

за отсутствием выхода скован ленью,

на слияние сетуя плоти с тенью.

Дел по горло, а лет остаётся горстка.

 

Суть обтянута кожей уже с пелёнок,

не торопясь изнутри наружу.

Что скрывать от супруги наивной мужу

и жене от супруга в ответ? Ребёнок

не помеха. Сей лёд, безусловно, тонок.

Интересно, кто всё-таки сядет в лужу?

 

Разве тело кричит «Заходите в гости!»

всем любопытным? Ни в коем разе.

В каждом теле живёт нечто вроде мрази –

той, которая зиждет себя на злости.

Плоть подобна покрывшей скелет коросте.

Её главное кредо – в князья из грязи.

 

    IV

 

Сколько в сумме мы знаем о нашем теле

суетном? В сумме совсем немного.

Что слова из него, как поток из рога

изобилия, льются, чего о деле

здесь не скажешь. Тела, исторгая трели,

привыкают всё чаще пенять на бога.

 

Телу нашему несколько поз известно.

Что характерно, ввиду покоя,

обстоятельно яму себе же роя,

параллельную тверди мы примем вместо

двух оставшихся. Впредь навсегда. И в кресло

больше тело не сядет. Оно, как Троя,

 

всё древней. Что поделать? Бывает с каждым.

Чем персона морщинистей, тем моложе

ей хотелось бы стать. Это факт. Негоже

телу, видишь ли, стариться, прямо скажем.

Но желания мало. Воздав пейзажам,

привыкает к поношенной тело коже.

 

    V

 

То, что из зазеркалья глядит согбенно,

раньше устало, чем надо было.

Плоть имеет в виду не, простите, рыло,

но рассудок, чья масса особо ценна

для неё, как заметил бы Авиценна.

Равно спереди, с флангов обоих, с тыла

 

тело крошится. Тело познало меру

многим вещам и себе подобным.

Медный привкус во рту о краю загробном,

где не сможешь спасибо шепнуть Амперу,

призывает задуматься, смерть на веру

наконец-то принять. Привыкая к пробам,

 

юность врёт: «Не спеши, ещё будет время!»,

так проносясь, что хватает духу

лишь на то, чтобы, скажем, прихлопнуть муху

да посеять при случае в ком-то семя

всё тому же инстинкту в угоду, племя

навязать постаралось который уху.

 

    VI

 

Словом, плохи у тела дела. Недаром

щупает время его, ломая

облик давешний, как пирамиду Майя.

Телу грустно. Становится тело старым,

дабы, веки смежив, обратиться паром.

Словом, финишной стать норовит прямая.

 

Тело трётся о простыни, двери, воздух,

кипы бумаг, о другое тело

в разном качестве: предка, когда созрело;

или старца со взглядом, погрязшим в звёздах;

или юноши, что ощущений острых

в книге страшной о призраках ищет смело.

 

Зачастую же плотью пустая трата

времени движет. Но плоть нисколько

не жалеет об этом. Подумать только!

Нынче, как и в далёкие дни Сократа,

плоть свободное время прикончить рада,

ни малейшего в оном не видя толка.

 

    VII

 

Время мстит. Натыкается плюс на минус.

Тело однажды ударит оземь

крика ради «Ногами вперёд выносим!».

Превратиться рискуя в продукт навынос,

тело бредит врачом. А бывало, снилась

и не более, телу седая осень.

 

По мозгам долбит дятел. На сердце горько.

В теле погода заметно хуже

той, которая месит листву снаружи.

И уже не поможет ему касторка –

телу, ждущему вскрытия в рамках морга,

где трагично звенит тишина от стужи.

 

Затянувшихся шрамов пестрит на теле

чуть ли не сеть, впопыхах с размаху

обретённая некогда телом, праху 

дань отдать не готовым отнюдь. Ужели

исключением будет оно, с постели

тень поднявшее, дабы надеть рубаху?

 

    VIII

 

То, что там, в зазеркалье, чумного типа

напоминает вовсю, ей-богу.

Словом, тело состарилось понемногу.

А морщин-то, морщин! Будто юность – липа.

Тело, видимо, снится кому-то, либо

подошло к бытия своего итогу.

 

Думай, что говоришь. Корень фразы этой

можно легко приурочить к сфере

постулатов известных. На данной вере

человеческой мудрости быть воспетой.

Как бы рту ни терпелось болтнуть, не сетуй:

говорливых не жалуют. То есть двери

 

на запоре держи, а иначе тело

выдаст некстати себя, как мыши,

семенящие к сыру из тёмной ниши.

Лучше телу и вовсе сидеть без дела.  

Ведь недаром же эпикурейцев грела

аксиома учителя «Будь потише!».

 

    IX

 

Тело к духу взывает: «Старею что ли?».

Дух отвечает ему: «Быть может…».

Чу! При мысли о смерти мороз по коже

пробегает. С лихвой натерев мозоли,

уподобится тело усохшей моли,

так сказать, напоследок. Немногим позже

 

дух конкретней становится: «Дважды в луже

не, - говорит он, - плескаться праздно.

Эй, на финише будет трудней гораздо,

чем на старте, как водится. Так что, друже,

не мешало б тебе поясок потуже

затянуть, потому как теперь нечасто

 

будешь главную роль ты играть на сцене…».

Тело икает всё реже, реже.

Беспокоят его по утрам всё те же,

заставляя в подушку стонать, мигрени,  

суть похмелье. Воспрять не давая тени,

тишину разъедает зубовный скрежет.

 

    X

 

Тело дышит на зеркало, корча рожи.

Всё не торопится дать покоя

телу странный вопрос без ответа «Кто я

и кому, кроме зеркала, всех дороже?».

Дело дрянь. Но валяться ничком негоже.

Тень плетётся вблизи, ни черта не стоя.

 

На ремарку закрыв, что мечтать не вредно,

омуты глаз, тело в прошлом снова.

Где ты, прошлое? Телу до слёз хреново.

Рядом глобус, чья площадь почти бесцветна.

Тело, путь свой начав от вулкана Этна,

натыкается взглядом на мыс Дежнёва.

 

В теле страх перед горсткой земли с крестами.

Дело не в них, но в самой работе,

что под ними ведётся. Когда-то к плоти

с любопытством прекрасные липли дамы

всех мастей. Где их нынче? Мораль сей драмы

такова: клетки тела, вы все умрёте!

 

    XI

 

Жизнь проходит. Того, что уже успело

сбыться, не хватит на стансы даже

или строчку хотя бы. И разве так же

годы жизни своей провело бы тело,

если б та повторилась? Белее мела

тело грешное, дух же чернее сажи.

 

Годы мчались по кругу, порой впустую.  

Факт налицо. Отказать не в силе

приближению к тесной своей могиле,

тело истину вдруг понимать простую

начинает: «А что это я бунтую,

если тьма всё равно впереди? Пожили,

 

и довольно!». Весьма дорожа мгновеньем,

тело ждёт. Телу боязно. Тело ада

представляет картины. Увы, так надо.

И не кажется избранный вектор верным

телу впредь. Эта мысль как серпом по нервам

с неких пор среди прочих, в сплошное стадо

 

    XII

 

разом сбившихся. Взор задержав на взгляде

в зеркале мутном, волос персона

уцелевших остаток считает сонно.

Блажи редкой помимо, мучений ради

существует персона. Сей вывод, кстати,

очевидный оспаривать нет резона.

 

Словом, тело с челом, простынёй накрытым,  

горя хлебнувши ушат в дороге,

не очнётся – протянет короче ноги,

дабы счёт увеличить надгробным плитам.

Дело пахнет у тела дырявым ситом.

Беспредельно устав от своей изжоги,

 

горячительным давится тело мерзким.

Тело не помнит минуты хуже.

Впрочем, телу, по сути, никто не нужен.

При наличии зеркала разве не с кем,

проявляя живой интерес к бурлескам,

разделить возмутительно скромный ужин?

 

    XIII

 

«Вальсы» Штрауса «Траурный марш» по ходу

действия сменит. Виват Шопену!

Можно, стиснув две челюсти, лезть на стену.

Можно даже Фомою прослыть, что сроду

голым фактам не верил, поправ природу.

Но поможет ли это с прилипшей тенью

 

разомкнуться в конце-то концов? Едва ли.

Бряцая костью (авось не хрящик!),

плоть сыграет однажды в сосновый ящик,

прекращая навеки свои печали.

Ах, как время неспешно ползло вначале!

И как резво оно поскакало дальше

 

по инерции. Экая амплитуда!

Крика не выдержа, рвутся связки.

Что мы видим? Ба, телу не встать с коляски!         

Значит, станет оно чем-то вроде блюда

опосля похорон. Значит, будет худо.

Тело делает вывод: оно не в сказке.

                                 

    XIV

 

Так чему учит опыт? Что плоть живая

станет ничем, потому как тленна,

омертвев, будто древней ольхи полено.

Бытие – это, к слову сказать, кривая,

что пробелом кончается. Плоть срывая,

черви вызволят голый скелет из плена.  

 

В интонации голоса то ли старость,

то ли теряется где-то голос

у границы с гортанью. Мой русый волос

призадумался, сколько ему осталось

до седого ещё без учёта пауз?

Плод, бесспорно, созрел. Но пока что холост.

 

Чем дряхлее он, тем бесполезней семя.

Разум к мудрёной склоняет речи.

И, что скверно, ничьих уже ног на плечи

не возложишь свои. Только сверлит темя

горькой мысли осколок «Эх, было время!».

Хоть залейся слезами – не станет легче.

 

    XV

 

Было слово вначале. За словом фраза,

к Древней приведшая мысль Элладе.

Так, рассудку подумалось вдруг о саде

Эпикура, учившего раз от раза:

дабы в страхе его силуэт не трясся,

телу следует быть (и не столько сзади,

 

сколько спереди, в области рта) потише.

Впрочем, впоследствии плоть ни грамма

больше весить не будет. И в этом драма

(та, которой отнюдь не нужны афиши),

от балды сочинённая кем-то свыше.

Что же телу осталось? Держаться прямо.

 

«Эй, - орёт отраженье, - memento mori!»

Просто о чём-либо помнить тоже

здесь пришлось бы, наверное, кстати. Боже!

Как стремилось быть тело ведущим в хоре.

И каким оно станет себе на горе?

Содержимое, помни о бренной коже!

 

Октябрь 2007


Синдром наутилуса

                                              N

 

Чем темнее снаружи, тем явно смелей

звёзд становится россыпь над кровлей здания.

Словом, то, близ чего Галилей

телескопа посредством хозяйничал. Ниже

речь о персоне пойдёт, скитания

шёпота ссохшихся губ «Приди же…»

 

порождающей снова. Квартет сторон

и она, как Атлант, подпирающий пятую.

То ли хрип, то ли жалкий стон

исторгает персона, сутуля плечи.

Только это, пожалуй, её на статую

не похожей и делает, только встречи

 

ожидание долгое. Темень углов,

паутине с лихвой отдающих должное,

вновь пугает персону. И вновь

проклинает она постулат Пифагора.

В целом же комната, как пирожное:

не без начинки. Граница – штора.

 

Вечер в тесном пространстве. И пыль везде.

Из незавидных место ввиду положения.

Взгляд персоны прилип к звезде,

заблудившейся в космосе. Подоконник

одному лишь впотьмах придаёт значение –

пыльной плоскости. Боже! Точь-в-точь покойник,

 

не иначе, застыл заметённый фонарь

за окном, не заботясь ничуть о внешности.

До весны ещё долго. Январь

относительно прочих безжалостный самый

месяц. Плевать он хотел на нежности,

воя, как зверь, за оконной рамой

 

в двух шагах от персоны, спиной к двери

восседающей и к фортепьяно неновому.

Тем же временем здесь, внутри,

лишь «Когда же?» вопрос представляет цену,

так как быть не резон без ответа оному,

пресловутым ребром угодив об стену.

 

Здесь, в пространстве немом из простуженных стен

измеряет персона предел отчаянья

своего же а-ля Диоген.

И все думы её о заветной персоне

в робкой надежде, что эти чаянья

вознаградят и к её ладони


прикоснётся ладонь, вопреки согрев, 

той, чьё имя персона бормочет без умолку,

не решаясь на даму треф

этой ночью январской гадать. Экспромта,

вот чего не хватает густому сумраку

тесной комнаты, если мечтать о ком-то.

 

Полночь в пыльном пространстве, где скрипом полы,

что ни шаг, отвечают. Вовсю распутствуя,

тонет ноготь, синея, в пыли

подоконника, дабы оставить: «С любовью…».

Явленный след своего присутствия

сам же чурается. Ветер кровлю

 

там, снаружи, терзает. Ни дать ни взять,

пресловутый моллюск взаперти. Конхиологам,

будь их целая даже рать,

предстоит, его сути ввиду, сесть в лужу.

Ни мольбами, ручаюсь, ни даже волоком

не извлечь эту суть изнутри наружу.

 

Иным словом, отсюда, дна полости, куб

из себя, возведённый в квадрат, которая

представляет. Избранницы губ,

вот чего, видит бог, не хватает моллюску,

как ни крути. Такова теория.

Губ и ещё пары ног в нагрузку…

 

Тем же временем тощий фонарь погас

неожиданно. Тень от персоны сутулится,

понимая: фонарный глаз

бесполезен отныне, и ей не светит,

на манер Диогена, таит ли улица

нечто важное, выяснить. Нет, не в этот

 

раз уж точно. Окно. Накренившийся столб

фонаря, словно старый циклоп, ослепшего.

Тень моллюска рыдает взахлёб,

дать, вне всяких сомнений, готовая дуба.

Ночь. Наутилус похож на лешего

в рамках квадрата, точнее куба

               

данной комнаты с мутным окном в пенсне,

с фортепьяно охрипшим, с пустым подоконником.

Можно ждать бесконечно. Вне

этих стен известковых, отметить должно,

всё равно крепко спящим в земле покойникам.

Здесь же, в комнате этой, персоне тошно.

 

Мокрый взор к панораме оконной приник.

Ощущение, будто глядишь в аквариум.

А точнее, ввиду пыльных книг,

паутины в углах и моллюска хмельного,

из. Постепенно свинцовым заревом

куб наполняется тёмный снова.

 

Утро в зябком пространстве, вдали от всех,

с обитателем, имя латинское славящим. 

До весны, как до Марса. Вверх

обитатель уставился. Там, в прорехах

облаков, ещё долго вращаться клавишам

Пифагора, жемчужины древних греков.

 

То ли в темя вгрызается музыка сфер, 

то ли всё же достигнут предел безумия

обитателем, свой интерьер

покидавшим не вспомнить когда. Соглядатай,

пыль, фортепьяно, фонарь, как мумия,

в склон пирамиды на четверть вмятый

 

январём. Галилею таких систем

и не снилось, поди. Всё пройдёт. Тем не менее, 

тем не менее, прежде чем

конхиолог ракушку на нить нанижет,

его уха коснётся моллюска пение

в виде пыльного эха: «Приди… приди же…».

 

Август 2007


Ловец мух

                I

 

Взгляд блуждает по комнате пыльной, впотьмах

пребывая. Его обладатель обмяк.

И окно не закрыто, поскольку

лёгким душно. Субъекту не спится совсем.

Скоро осень. Субъект это знает. Ему двадцать семь.

Он – каблук, даром стёрший набойку.

 

Полночь. Приступ бессонницы. Муха гудит,

как шальная, с лихвой нагуляв аппетит

за минувших два месяца. Время

будто тянет резину, насилуя слух

за компанию с мухой, тогда как субъект ловит мух,

насекомому нехотя внемля.

 

Ни намёка на ветер. Должно быть, к дождю,

что затеет с поднявшимся ветром вражду.

Содрогается тело от стука

в клетке собственных рёбер. Почти в неглиже

контур тела сутулого. Самое место клише.

Одиночество – скверная штука.

 

Двадцать семь. Будто сон. Ни туда, ни сюда.

Будто замер в дверях. Приговора суда

будто ждёшь, к неизвестности звеньям

с колыбели прикованный. Возраст тоски

по нехоженым тропам. Свободы, зажатой в тиски.

Страха ночь провести с отраженьем.

 

Головы содержимое, некий изюм

из себя представляя, шьёт саван из дум.

Лоб морщинится. Так же, допустим,

зарождаются складки в материи штор.

Так, обзору мешая, открытый пугает простор

вид форштевня с русалочьим бюстом.

 

Так приходят морщины. Полоски морщин –

это следствие прожитых лет. Словно джинн,

появляются те ниоткуда.

Тело главному навыку – трению тел –

обучаясь, дряхлеет. Всему наступает предел.

В том числе, и явлению блуда…

 

                II

 

Взгляд блуждает по комнате, рея в тени.

И не выманить оный, тяни не тяни.

Взгляд, боясь оказаться вне стенок

вышеназванной комнаты, ибо тела

там враждебные взгляду, шлифует вовсю от стола

тень сутулую. Как неврастеник,

 

бьётся ветер в окно. Время близится к трём

пополуночи. Соль увядания в том,

что уже не актёром в спектакле

ты всё чаще являешься, маску опять

нацепив, а зевакой, которому лишь бы поспать,  

дабы силы совсем не иссякли.

 

Что потом, не проверено, сколько бы там

ни твердили о жизни загробной. Не дам

и гроша за случайную фразу.

Там, куда перевозит нас в лодке Харон,

открывается пятая, к слову сказать, из сторон,

где ещё не носило ни разу.

 

Двадцать семь это больно. Больнее стократ,

чем пятнадцать. Пятнадцати юноша рад.

В двадцать семь сводит зубы от злости

на ошибки вчерашние. Есть что забыть.

И кого. А при мысли, куда делась прежняя прыть,

в сумме ломит и душу, и кости…

 

                III

 

Взгляд блуждает по комнате, мраком портьер

укрываем. С одной стороны, интерьер

запылившийся давит на тело,

так уставшее жить в одного. А с другой,

с одиночеством проще. Лишь двери покрепче закрой,

ибо лапать страшней, чем без дела

 

в кресле, тенью заляпанном, сохнуть. Рассвет.

Впрочем, солнца не видно, плывущего вслед

за луной. Суть подобной погоды,

несомненно, в одном: хороша ли она,

от того зачастую зависит, вдали от окна

или в нём созерцаешь восходы.

 

Там, вне комнаты, дождь неизбежен. А здесь

манекен, укрываемый тенью. Он весь

в темноте. Цокотуха куплетом,

наконец, подавилась в кромешном углу.

Скоро осень. И значит, насадят её на иглу

за контральто полночное летом... 

 

Июль 2007


Пропавшие без вести

Чем дальше, тем на сердце холодней.

Ведь прожитое вновь не повторится.

Мне снятся лица, лица, лица, лица

моих пропавших без вести друзей.

 

И я для них безвременно исчез,

без видимой причины канул в лету.

Гоню напрасно истину я эту.

О, сколько дружб с моей пошло вразрез!

 

Кто виноват? На ком лежит вина

в столь непомерно горестных утратах?

С пристрастием ищу я виноватых,

уже не в силах вспомнить имена.

 

Такие сны относят к вещим снам.

Подтекст их очевиден. Ведь с годами

всё тоньше связь со старыми друзьями,

всё реже новых случай дарит нам.

 

От клятв, друг другу данных, жалкий прах

остался, а на памяти слой пыли.

''Но были же друзья когда-то, были!'', –

проснувшись, восклицаю я в сердцах.

 

Дождь за окном. Опять всё тот же дождь.

Печальный звон забытых богом капель...

И этот скальпель, этот жуткий скальпель,

по разуму скользящий вдоль и сплошь!

 

Мои друзья, застрявшие в плену

у прошлого, найдитесь, бога ради,

по адресам из выцветшей тетради!

Мы воздадим беседам и вину.

 

Но с возрастом становится ясней,

что прожитое вновь не повторится.

О, где вы, лица, лица, лица, лица

моих пропавших без вести друзей?..

 

Август 2005


Весь мир - театр...

Есть люди разные. К примеру, люди есть,

которых без труда сравнишь с пиявками.

Они на шее повисеть почтут за честь.

Такие именуются приставками.

 

Другие мнением своим не дорожат,

по сути дела будучи несчастными.

Они на малых удивительно внучат

похожи. Их зовут на всё согласными.

 

А третьим свойственна лишь видимость одна.

Везде не успевают. Их амбиции

столь бестолковы, что такие допоздна

зовутся суетливыми частицами.

 

Когда же вовсе человек ни то ни сё

и топчется на месте полстолетия,

пути не зная, здесь указывает всё

на вывод: перед нами междометие.

 

Есть и такие, что под бременем забот

привыкли от усталости сутулиться,

весьма стесняемые трудностями. Вот

картина показательная суффикса.

 

Бывают люди, им и повода не дашь,

всё время ищут ссоры. Так со многими,

увы, бывает. Их берут на карандаш.

Такие называются предлогами.

 

Есть те, которым не живётся без оков.

Они два сердца связывают узами,

любя и ненавидя. Что ж, таков

сей мир с его непрочными союзами.

 

Теперь на тех остановиться есть резон,

кто начал, не закончив. Это общая

черта подобных, с позволения, персон.

Классический образчик многоточия.

 

Порой встречаются на жизненном пути

обиженные кем-то. Тем не менее,

такая им досталась роль. Их не спасти.

Несут они клеймо местоимения.

 

Гораздо больше, впрочем, тех, кому не лень

без умолку болтать. Такие голыми

всё время кажутся, во что их ни одень.

Таких зовут, конечно же, глаголами.

 

И всё ж однажды оборвётся жизни нить.

В пределах строгих вечного молчания

мы все окажемся. И будут хоронить

то, чем мы станем – словом, окончания.

 

Есть люди разные. Есть множество личин.

В четверг одна, другой сиять по вторникам.

И лишь в гримёрке лицедей всегда один,

являясь предложением развёрнутым.

 

Апрель 2003


Метаморфозы

Мне десять. Сокровенное число!

Сухим законам физики назло

бессмертен я. Вращайся, свод небес!

Я всемогущ – со звёздами и без.

 

Мне двадцать. Как и прежде, полон сил.

Ещё не всех плодов я надкусил.

Я свеж и юн. Я время тороплю,

отплывшему подобно кораблю.

 

Мне тридцать. И далёк ещё финал.

Я дам второй десяток разменял.

Ни с этой не сидится мне, увы,

ни с той. Скитаюсь в происках любви.

 

Мне сорок. Боже, сорок с лишним лет!

Ещё не лыс, но сед, почти что сед.

Ещё борюсь, однако пыл не тот,

что раньше. Дело к зрелости идёт.

 

Мне пятьдесят. Бессонницей томим,

твержу я: «Что имеем, не храним.

О, молодость минувшая! О, дней

промчавшихся ватага вслед за ней!».

 

Мне шестьдесят. И я почти что лыс.

Смотрю на чью-то роль из-за кулис.

Всё тише, всё безрадостней вокруг.

И не заходит в гости старый друг.

 

Мне семьдесят. Я чувствую теперь

всем существом ярмо былых потерь.

Лицо моё в морщинах, в горле ком.

Свершилось! Вот и стал я стариком.

 

Мне восемьдесят. Скверное число!

Я слышу юный крик: «Векам назло

бессмертны мы – что я, что свод небес!».

Да будет так. Жаль, не со мной, а без.

 

Октябрь 2002


Экспромт

                                    N

 

Он к цели мчит своей заветной.

На удивление спокойный.

Как будто знает, что отныне

    ему уж нечего терять.

И этот лист, весьма инертный,

на мой ложится подоконник

в сплошной пыли, задев при этом

    волос моих над бровью прядь.

 

С какой-то странною прохладцей

я совершенно не нарочно,

схватив чернильницу и хмуря

    с лихвой запачканную бровь,

пишу на нём, кленовом, вкратце

одно-единственное: «Срочно!».

Затем, помедлив, добавляю:

    «Она + Я = Любовь».

 

И нервно думая о чём-то,

молюсь впотьмах я поневоле

и вижу, вижу, как прощально

    он машет мне, ведомый прочь.

И в рамках данного экспромта

уподобляюсь мёртвой моли.

А ветер гонит всё быстрее

    моё письмо, вгрызаясь в ночь.

 

Я, в сущности, всегда инертный.

Я всюду, в общем-то, спокойный.

Как будто знаю, что останусь

    в конечном счёте одинок.

И всё же сцены жду заветной,

когда на пыльный подоконник

кленовый ляжет лист с ответом –

    простым и тёплым, в пару строк...             

 

Сентябрь 2002



Я стал дождём...

Я стал дождём, холодным и немым.

Ещё вчера я ветром был свободным

и, с детства будучи душой неутомим,

не склонен к состояньям переходным.

 

Ещё вчера казалось, что не жду

от жизни я подвоха, что усталость

всего лишь слово. Но догадка, мол, к дождю

пророческой сегодня оказалась.

 

И вот я дождь. Печален, одинок,

по улицам брожу. Кругом седая

пора без просини. И шепчется у ног

листва, с продрогших клёнов облетая.

 

О господи, зачем слезы кристалл

я вновь роняю в красках листопада?

Зачем внезапно я идти не перестал?

Во мне схлестнулись горечь и прохлада.

 

Я знаю, завтра в солнце превращусь

и будут нипочём мне грязь и слякоть.

Всё это завтра, а сегодня я грущу.

Я стал дождём, а значит – время плакать…


Ноябрь 1996




Пыльная элегия

                                                 N

 

В замшелой комнате с окном, увы и ах,

туда, где неба увядающий подсолнух,

мысль о тебе шутя на линиях продольных

и поперечных разлеглась, как падишах.

В шкафу стенном, в его худых плащах,

в тени предметов, тенью недовольных

 

весьма, отброшенной в пропорциях простых,

она видна, на пыльных книгах в виде пыли

глухонемой. Сам Шерлок Холмс чертовски силе

её завидует, и Эдгар По притих,

уже и от неё, и от своих

с ума сходя в привычном, к слову, стиле.

 

Вне данной комнаты, вместилище простуд,

в резных часах, на крышке пыльной фортепьяно,

на сфере глобуса, склонённой полупьяно,

в том, что охотники до мух с лихвой плетут.

Иначе за окном, однако тут,

в извилинах табачного тумана,

 

здесь, в пыльной комнате, что кажется ничьей,

мысль о тебе, как увядающий подсолнух

снаружи, зиждется на линиях продольных

и поперечных, будто выгнана взашей, 

в шкафу стенном и в худобе плащей,

в тени предметов, тенью недовольных,

 

вотще отброшенной, что по себе само

чудно и странно, и на мёртвой книжной пыли.

Одну лишь фразу Холмс твердит: «Здесь явно были…».

По Эдгар скорбно шепчет: «Nevermore!»,

тем самым намекая на дерьмо

разлуки тел в своём привычном стиле.

 

От грусти сводит циферблат наверняка

часов и клавиши под крышкой фортепьяно,

и ось на глобусе, стоящем полупьяно,

и нити пыльной паутины, с потолка

свисающей, и даже облака

дотошные табачного тумана.

 

Всё по-другому за окном. А здесь, в тиши, 

объятой тьмой, мысль о тебе, как тот подсолнух

над кровлей давеча, на линиях продольных

и поперечных распласталась, хоть пиши 

пропало, где сутулятся плащи 

в пределах складок, пленом недовольных.


Скользит по книгам, как бы спрашивая вскользь,

как дальше быть, как не завыть в сугробах пыли.

Вздыхает Шерлок, мол, следы давно остыли.

И Эдгар По плевать хотел на сей вопрос,

перо воткнувши в проседи волос

в не свойственном ему комичном стиле.

 

Ползёт по вставшим прошлой осенью часам,

бросая тень свою на крышку фортепьяно

и пыльный глобус, что уставил полупьяно

моами в пол, и потолочный даже хлам,

ища везде, в особенности там,

среди завес табачного тумана.

 

В замшелой комнате, где скарб тобой пропах,

где лунный свет непреломляем из-за пыли,

мысль о тебе, твой облик будучи не в силе

никак запамятовать, нервно, второпях

в открытых растворяется дверях,

источник приближая свой к могиле…

 

Январь 2007