(Из 80-х).
Вот и – до́жили.
Высь гремит
после каждого всплеска
молний.
«До-о... До-до-о...»
Ни одной «ре», «ми»
не слыхать в грозовой
симфонии.
Вот и до́жили
до́ дождя –
до́ оттаявших в тучах
капель.
В пешеходный,
как в брод, войдя,
мы похожи
на хмурых цапель.
Вот и до́жили
до́ плащей,
до́ зонтов,
куполами в небо.
Дождь идёт...
Ну, а вообще –
я иду по дождю
за хлебом.
Вновь полустанок...
Ночь –
тиха.
И лишь дыханье рядом
чьё-то –
предощущением
стиха
в предвосхищении
полёта.
Шептал: «Я полюбил всерьёз!»
И вот – каюта.
Бокал вина... Щепотка звёзд...
«Гуд бай!» – под утро.
Сошёл попутчик, медь в шагах
по доскам трапа –
к жене с дочуркой на руках,
к смешному: «Пья-па!»
И ты, едва не крикнув: "Сто-ой!" –
им вслед глядела.
Домой приехала с душой
заледенелой.
Жить не хотелось... А потом –
пойми, откуда! –
тепло и свет вошли в твой дом
прологом чуда.
Как раздвоение судьбы,
как наважденье –
второе ощутила ты
сердцебиенье.
И зайчик солнечный во снах
смешно маячил.
Пошла ты к доктору. И – ах:
«Родится мальчик».
Под стуки голубиных крыл
домой шагала...
В полузабытый «Детский мир»,
как в рай, попала.
И, схоронившая себя
на теплоходе –
ты, распашонки теребя,
воскресла вроде.
Тихонько в зеркало себе
шепнула: "Здрасьте!.."
И солнышком в твоей судьбе
всходило счастье.
На пороге хмурый гость.
Шепоток: «Не разувайся!»
Кепку вешает на гвоздь...
В мыслях: «Что ж ты, дядя Вася?»
Старый дом вовек не знал
тьмы народу в одночасье.
Дядя Вася, ты бы встал!
Но хозяин – безучастен.
Кто-то ропщет на судьбу.
В сквозняке свеча мигает...
Человек лежит в гробу,
а душа его – летает.
Дантес дорогой столбовой
катил к весёлому Парижу.
Он думал, Пушкин – не живой,
а Пушкин благодатно выжил.
Сильна у Ганнибалов кровь!
Милейший Даль – от бога доктор.
Поэт не бредит. Он здоров
и для себя решает что-то.
«Мне выпал путь...» – глаза в глаза,
шепнул жене в потёмках залы.
«Гони же!» – кучеру сказал.
«Без отдыха на постоялых!»
И в Польше – упредив метель –
остановил коней Дантеса.
Перчатка брошена... Дуэль!
Мрачнеет Геккерен-повеса.
Хлопок… От пороха дымок.
Поют псалом вороньи глотки.
Садится Пушкин в свой возок
и выпивает рюмку водки.
«Гони скорей! Наташа ждёт».
А кучер на́ небо кивает:
«Ох, чую, барин, заметёт».
И заметает… Заметает…
В аптеку за спасением иду.
Не дышит нос… «Кхы! Кхы!» – при каждом шаге…
В проулок ветер дует, как в дуду,
меняя угол вертикальной влаги.
Полмесяца в дождях… Поди, сумей
не промочить до стелечек обувку!
Теперь вот – жар… С полу́ночи в уме
разбитый альт пиликает побудку.
Больной октябрь… Костлявы тополя.
В окаменелой судороге клёны.
И хлюпает чахоточно земля
у храма, под акафист колокольный.
Но близок час… Глашатаем снегов
спешит ко мне задорная синица.
И вспомнил я: «Ах! Нынче ведь Покров!» –
и кепку снял, решив перекреститься.
Зелёные краски доношены.
Летучей зарёй – листопад.
Визитные карточки Осени
тасует унылый горсад.
Умом не объять их количество,
тем более – взглядом не счесть.
И шлёт из небес электричество
какую-то горькую весть.
Недаром вороны-крамольники
в аллеях до ночи галдят!..
И двигают граблями дворники
вторую неделю подряд.
Упал старичок – гололедица…
Встаёт, за коленку держась.
Над кепкой в поклоне колеблется
и шепчет, неслышно для нас.
Ругается?.. Дело нехитрое –
вчерашние лужи клянёт.
А может, припомнил забытое:
«До свадьбы – не то заживёт».
Кувшин вина – и винограда гроздь,
шашлык, салат. А в близком отдалении
колотит в теплоход морская злость.
И солнца нет, как в первый день Творения.
Сезон дождей, – размыва древних глин,
кочевья птиц среди болота пляжного.
Красавец город смыл весёлый грим
и загрустил – для всех, но не для каждого.
Ведь есть кувшин, кивающий в бокал,
есть виноград, как жизнь полупрозрачный.
А рядом – захмелевший аксакал
выспрашивает: «Что такое злачный?!»
Глухой узбек недавно заселён
в пансионат «Нико Бараташвили».
Он в первый раз увидел пальму, клён,
а дождь воспринимает как идиллию.
На месяц он забыл плато Устюрт,
где бил мотыгой в солончак безвременья.
Глядит в кувшин… И ягодка меж губ,
и письмена годов на потном темени.
Клубом древнего тумана –
как на временно́й меже –
бубен шорского шамана
спит на пыльном стеллаже.
Позабыты в тёплой дрёме
и Мустаг, и речка Томь.
Чёрный
инвентарный номер –
как заклятие на нём.
Всё на дальнем перекате…
Но бывает, сняв очки,
внук технички бабы-Кати
в барабанчик тот стучит.
«Пам!-там!-там!» И вскоре чухи
бабыкатины слышны:
«Сквозняки!» А это – духи
из таёжной стороны.
Тошно им в эпохе нашей.
Сладок прошлого дурман…
Заходи в музей почаще,
Вовка – маленький шаман!
Последний выдох выдали меха
и замерли в позиции начальной.
И молот не ударил – а, слегка,
поднял салют над старой наковальней.
«Пер-редохнём!» – сказал хрипя кузнец
помощнику, совсем ещё мальчишке.
«Идём во двор!» – и обнял, как отец,
и приподнял за потные подмышки.
Июль жарой неслыханной чудил...
Но, стоя за распахнутою дверью:
«Свежо!» – усталый мастер говорил.
«Прохладно!» – соглашался подмастерье.
Незабудки скромный венчик.
А под ним – как под луной –
о любви поёт кузнечик
вдоль октавочки одной.
«Цин-цин-цин!» – перебирает
струны махонькой души.
По кузнечихе страдает
в незабудковой глуши...
Тучи ходят по небесной круче.
Неспокойно в каждом уголке...
Холодок черёмухи тягучий
медленно стекает по руке.
Зацвела – и эхом снегопада
бередит уснувшее во мне.
Не буди! Пожалуйста, не надо
вспоминать о ветреной зиме.
Не буди!.. Метелица допела
изначально скомканный куплет.
А потом – в снегу оцепенело
каменел отвергнутый букет.
Не буди! Оставь хотя б немного
дорогих от века пустяков –
свет в душе... к товарищу дорогу
и в блокноте зёрнышки стихов...
(Автобиографичное)
Отворив со вздохом книжку –
сколько можно об одном! –
бабушка читает «Птичку»
утром, вечером и днём.
Внук её четырёхлетний
знает «Птичку» наизусть,
но, влюблённый в строчки эти,
шепчет: «Почита-ай, бабусь».
Ярче солнца конопушки.
Счастьем полон – выше сил!..
Слушает, как добрый Пушкин
в небо птичку отпустил.
Масло на хлеб – и во двор.
Там, по траве, на коленках
ёрзает с утренних пор
вечно голодная Ленка.
«Будешь?» Потупит глаза:
«Что я, не видела хлеба».
Всё же берёт... И слеза –
капелькой с Божьего неба.
Кушает молча. Спешит.
Грязная... Смотрит уныло.
Мамка её – алкашит,
папку на шахте убило.
Только о том не спроси!
Враз, и навек осерчает...
«На-ко!» – даёт откусить.
Вроде бы как угощает.
Фактурой молочных туманов
похожие на лебедей –
плывут облака неустанно
по самой высокой воде.
Всклокочен, как беглый острожник,
стоит в придорожной траве
рисующий небо художник.
И – белым
по синеве.
А всходам озимой пшеницы
другая картина милей...
Им туча лиловая снится –
ворчливая нянька полей.
(Из 80-х).
Голубая лукавинка в небе так зрима!
И хоть краски земные в оттенках ущербны –
ты едва ли пройдёшь неулыбчивой мимо,
примеряющей серьги пушистые, вербы.
В черемшовой долине лешак обитает…
Скажешь: «Да!» - переспросит он: «А?!» - издалёка.
И волнуется верба – серёжки роняет,
как невеста в канун долгожданного срока.
* Таёжная местность в Кемеровской области.
Я тот, которого не ждали,
но вот пришёл и говорю.
Меня прогоните? – едва ли,
хотя за то не укорю.
Мой капитал – нули, как дыры,
но я не конченый бедняк.
В уюте солнечной квартиры
позолочу любой пустяк!
В руке тюльпан. К нему – улыбка.
В словах бликует Сирано.
Я Ваша давняя ошибка…
Я Ваше долгое кино…
И вспыхнет огонёк в бокале,
потом – на дне лукавых глаз.
Ведь я же тот, кого не ждали
во всякий день помногу раз.
"...и от суде'б защиты нет".
Александр Пушкин.
Белым-бело у Чёрной речки,
белым-бело до чёрных слёз.
И люди, бледные как свечки,
молчат под тихий скрип берёз.
Шум голосов кипит в салонах –
там слух бедовый на слуху.
Оттуда путь к речушке сонной,
к берёзам в ледяном пуху...
Как громом: "Господа, сходитесь!".
Они – идут. Им по плечу.
А я кричу: "Остановитесь!
Остановите их!" – кричу.
Не докричаться сквозь эпохи
в тот день и час, в тот белый свет.
Они – идут. В умах – сполохи,
и от судеб защиты нет.
Человек захотел половодья.
...И отжала небесная мгла
мокроту на лесные угодья,
на хибары глухого села.
«Пус-че! Пус-че!» – ликуя гундосил
в перестуках дождя имярек.
Собирались безумные лоси
у слияния взмученных рек.
«Пус-че! Пус-че!» – и с древних погостов
по течению плыли кресты.
Замогильно чернели откосы
и в плоты превращались мосты.
Утонул человек тот нездешний.
...Старики молодым говорят:
«Половодья хотел он, сердешный,
в необъятных снегах января...»
(Из 80-х).
Блаженно спит ржаное семя.
В бетонной клети закромов
не слышно, как шагает время
под сенью грозных облаков.
А через месяц – гнёт махины
для выпадания в муку,
пекарня, своды магазина
и ножик, с крошкой на боку.
Но в холодке анабиоза
ещё не скомкан чудный сон –
поля бескрайние колхоза...
лик солнца... жаворонков звон...
Небеса
первозданно близки –
по земле
снегопада волна.
Кто сказал,
что не видно ни зги,
у того на душе
пелена.
И не важно,
что время течёт,
и не факт,
что в снежинках вода –
потому как
взошла горячо
из пучины заката
звезда.
На просёлок выходят
волхвы
(с той дороги уже
не свернуть)...
И прологом
великой молвы –
свет звезды,
указующей путь.
В последний час – когда глаза устанут,
когда дышать и говорить невмочь –
передо мною ангелы предстанут,
похожие на сына и на дочь.
Тогда пойму остатками рассудка,
что главное, конечно, впереди,
за кромкой сна о жизни – за побудкой
от тех, кто в душу пристально глядит.
(Из 80-х).
Снежинки тихо в город возвращались –
на клумбы… на опавшую листву...
Мы второпях на первый снег сбегались
и осеняло чистым пацанву.
Всё это за далёкой гранью детства –
бои снежками, над мазилой смех.
И сдобный, точно вылеплен из теста,
снеговичок смотрел бездумно вверх.
Что школа нам, счастливым и задорным!
Сбежать с уроков – смелости предел…
Плохое мы тогда считали вздорным,
а белый свет действительно белел.
Когда-то я выдумал сад
в кольце из колючего тёрна.
Там рос голубой виноград,
павлины ступали по дёрну.
Там пальмы роняли плоды
в излучины собственной тени.
Фламинго входили в пруды,
почти не сгибая колени.
Резная беседка. Фонтан.
В багровых лишайниках скалы.
Ты верила в этот обман,
где вместо тюльпанов – кораллы.
Наивные дети Земли,
мы пели в канун листопада.
И годы позёмкой прошли
по саду... его колоннадам...
От стужи зачах виноград.
Повалена ветром беседка.
Под снегом кораллы лежат
отчаянным росчерком: "СВЕТКА!"
И снова зима… Необъятная стынь
уныло молчит в перелесках.
Пустынно в природе… И мысли пусты
от глупого снежного блеска.
От холода Время замедлило ход.
Не теплятся вовсе желанья.
И бледен, как вечный покой, небосвод –
потухший экран мирозданья.
Есть память... В ней сочные вижу цвета –
малиновый, жёлтый, зелёный.
В реале – серебряный траур куста
и лиственниц ватные кроны.
Создатель пошёл на отчётливый брак…
Цепочки следов анонимных
маняще ведут в заметённый овраг
и – только. Живого не видно.
И сам я, вдали от привычных сует
покинувший ленту дороги,
шагаю по снегу кому-то вослед
с предчувствием смутной тревоги.
Как будто не было меня.
…Хоралы пел студёный ветер
и кто-то требовал огня
для права жить на белом свете.
Тот голос бился язычком
встревоженного колокольца
над замерзающим ключом,
над ямой древнего колодца.
И стал приметен силуэт
изнемогающего старца
в снегах давно изжитых лет,
во льдах последнего пространства.
И ангел огненный к нему
летел, открыв свои объятья,
чтоб где-то сквозь ночную тьму
упала искорка зачатья.
_________________________
_________________________
…Теперь шагая по земле,
до чистых слёз обетованной,
я вспоминаю о тепле
в снегах сторонки безымянной.
Там покачнусь у кромки дня,
и на пороге тьмы смертельной
воскликну «Дайте мне огня!».
…Очнусь
от песни колыбельной.
Ночь хороша молчанием Луны.
Глагол эпох точней в изломах камня.
Так чаще стой на кромке тишины,
откуда шаг – до искорки познанья.
И хоть живёт в столетиях навет
о том, что истину рождают в споре –
ей по душе угрюмый кабинет
и полусвет в глуши лабораторий.
А диспуты коллег по ремеслу?
А голос большинства, как суть закона?
Утихнет всё... И чутко прорастут
в молчании посеянные зёрна.
Есть кладбище… Лесная глухомань
малинником теснит его пределы.
Там грусть-печаль… И там, куда ни глянь,
видны кресты, подёрнутые белым.
Там в полночь на тринадцатые дни
полынь-трава в своём дурмане стонет,
кричит сова, и бледные огни
мерцают в обезглавленной часовне.
Из тесноты распахнутых могил
покойники выходят... Нелегко им!
Скрипят, хрустят, но из последних сил
шагают прочь, объяты непокоем.
В малиннике сверчок для них поёт
о звёздах, о сверчихе, о погоде.
И счастливы отжившие своё
обманом, что они – живые вроде.
Пыль до небес – такой настал черёд.
Сужалось в щёлку трепетное око...
Великой степью двигался народ
вслед за стадами – в смутное Далёко.
Под чей сапог ложились ковыли –
изгоев ли? захватчиков ли? Бог весть…
Волной к волне кочевники прошли,
ещё в прологе оборвали повесть.
Но, затоптав прощальные огни,
мир идолов из дымчатого камня
на взгорочках оставили они –
в бескрайности языческого храма.
Давно уже иссякли родники
в колдобинах от древней колесницы.
А идолы – безвременно крепки.
Под ними степь... Над ними – только птицы.
И снова
Первое апреля,
хоть за окошком
листопад.
Я жив,
но этому не веря –
смеюсь,
обманываться рад.
И точно знаю – будет поворот.
Но, вечно слаб на боковое зрение,
иду, бегу размашисто вперёд
и – задыхаюсь в медленном падении.
Та пропасть и черна, и глубока.
Над ней закат, в угрюмой дымке тающий.
Но весел я! Неведома тоска
тому, кто на минуту хоть – летающий.
Исток дороги – ленточка тропы.
Но видит бог, не каждому известно,
что в этом блюдце выжженной степи
витает дух реликтового леса.
Деревья были – что там каланча.
Зверей ходило – что там зоопарки.
Но топорами дали от плеча
две «зоны» по московской разнарядке.
Теперь их нет – дающих тень стволов
и тех корней, что сберегают влагу.
Истлела в самокрутках горечь слов
плаката: «На тайгу идём в атаку!».
Легло к далёкой станции шоссе.
Забытый пень стоит подобьем плахи...
Бегут машины, а в округе всей –
ни зверя, ни куста, ни малой птахи.
Пока Искусство бережёт секреты,
пока закон таланта вне игры,
с верёвкой не взойдут на табуреты
чеканщики, поэты, гончары.
Не дай нам Бог дожить до идеала
и суть его на формулы разбить!
И музыки бы новой не звучало…
И живописцы бросили б творить…
Ещё не осень – и уже не лето.
От паутинок воздух серебрист…
В аллее, по-нарядному одетой,
готов к началу медленный стриптиз.
Вот-вот начнётся… Шорох листопада
отметит беспокойная молва
и голая, как в изначалье, правда
повеет к нам от каждого ствола.
В плащи ударят стылые дождинки.
Печаль по сердцу лапкой проведёт...
И вспомнятся «Весёлые картинки»,
и те, кто в гости больше не придёт.
За мой накрытый стол
садятся стар и мал.
Всё будет по уму,
но в сердце – тяжесть камня.
Когда я в Жизнь вошёл –
я многих не застал...
Быть может, потому
и плакалось тогда' мне?