Триандафилиди Александр


Джованни Боккаччо. Олимпия

"Буколическая песнь", эклога XIV

В ней собеседуют: Сильвий, Камало, Терапон и Олимпия.


                               Сильвий

Слышу я, слуги мои, как празднуют сельские боги,

Песням их вторят в лесах звенящие трели пернатых.

Выбежал вон со двора с лаем заливистым Ликос,

Друга встречает небось, так бойко хвостом своим машет.

Ну-ка, не мешкайте, сони; на небе заря засияла,

Сумраки ночи прогнав; вы сбегайте и посмотрите,

Что так мой Ликос ликует, о чем доложите после.  

                                Камало

Скорбному сердцу нет сна даже на ложе пуховом.

Так и наш Сильвий, увы, возлежа, отдает приказанья,

Хочет, как видно, чтоб мы страшную тьму исследили

После работы дневной, сковавшей усталостью тело.

                               Сильвий

Ка́мало, Эбро из вод выведет первые звезды,

Делия на закат братнюю двинет квадригу,

Льва одолеет олень в их поединке неравном

Прежде чем вы, не ворча, мне станете повиноваться.

Дверь отопри, Терапон, сбрось без боязни засовы

И посмотри, я прошу, что́ увидел мой пес этой ночью?

                                Терапон                  

Старец, вставай же, беда! Пламень к дубам подобрался,

Древние лижет стволы, сиянием ночь побеждая;

Лес занимается весь, пожар угрожает жилищу.

К бездне приблизившись, я, испуганный вспышкой, вернулся,

В пламени скоро, глядишь, погибнут и наши пенаты!

                               Сильвий

Пан, пастухов повелитель, молю тебя, помощь подай нам!

Вы же скорее водой пламени ставьте преграду.

Стой, Терапон, погоди на минуту. Что же я вижу?

Что это? Всё наяву или, быть может, мне снится?

Нет, тот сияющий свет не пожар и не пламень, как будто.

Разве не видите: ветви свежая зелень покрыла,

Зреют плоды, как и прежде, нетронуты, здравствуют буки?

Нет, этот мнимый пожар урона нам не доставит.  

                               Терапон

Если смотреть в небеса, то звезды — свидетельства ночи,

В рощах же наших светло, словно днем. Не великое ль чудо?

                               Сильвий

Свой изменила порядок сегодня матерь-Природа:

Ночь соседствует с днем, но ни лунного света не видно,

Ни лучей твоих, Феб! Чудеса! Словно матерь-Природа

Сделала лес наш душистым, как аравийские рощи,

Слышите ли аромат, несвойственный этому лесу?

Выросли ночью цветы? Откуда доносятся песни?

Признак верный того, что боги спустились на землю.

                               Олимпия

Здравствуй, мой добрый отец, кем горжусь я, здравствуй, родимый!

Дочь я твоя, не робей. Почто ты глаза опускаешь?  

                                Сильвий

Бодрствую или же сплю, и, право, сказать затрудняюсь;

Голос как будто родной и внешность дочери милой,  

Только, сдается, во тьме часто бессмертные боги

Тешат обманом глупцов. Так лучше домой ворочусь я.  

                               Олимпия

Сильвий, сомненья к чему? Веришь, Олимпия может

Видимый образ принять без дозволения свыше?

С неба сошла я отцу вытереть горькие слезы.

                               Сильвий

Вижу, всё это не сон и не обманчивый призрак.

Дочь драгоценная, ты последняя в жизни отрада

Для старика! Какой бог тебя взял в свое царство?

Фуска [1] поведала мне, когда на холмах халкидийских

Был у Везувия я, что навек у меня ты отнята,

Скрыта на лоне Кибелы [2], что больше тебя не увижу;  

Долго, поверивши ей, в темных лесах отдаленных

И по высоким горам я бродил, тебя призывая,

Плакал в отчаянье я о тебе, цветик мой ненаглядный.

Но, умоляю тебя, если милости этой достоин,

Ты мне открой, где была все эти дни? Чей подарок

То одеяние, что на тебе из белейшего злата?

Что за неведомый свет дивны очи твои излучают?

С кем ты сейчас? Чудеса: выросла в малое время [3],

Ибо, гляжу, дочь моя, возмужала ты и созрела!

                              Олимпия

Мой досточтимый отец, те, что ты дал мне, покровы,

Мною оставлены на лоне Матери Берекинтийской [4];

Эти одежды на мне, красота лучезарная лика —

Дар от Парфенос [5]. Я с ней. Присмотрись же, может быть, раньше

Видел ты тех, что со мной. Узнать их будет приятно.

                               Сильвий

Что-то не вспомню, чтоб видел; однако ж прекрасней Нарцисса,

Дафниса [6] юного краше, который так мил был дриадам,

И попригожей Алексиса [7] юноши те, что с тобою.

                               Олимпия

Марий и Юлий твои, а с ними еще их сестренки.

Что, не узнал? Ведь они твои прекрасные дети!

                               Сильвий

Трудно узнать мне сейчас хорошо известные лица —

Щеки пушок затеняет. Подите сюда поскорее,

Вместе вас обниму, расцелую, чтоб счастьем наполнить

Старое сердце отцовское! Может быть, Пан вас восславит

Или Сильван воспоет? Пора отправляться в палестру,

Время для состязаний, обнажите зрелое тело;

Приз победителя ждет, висит на буке священном.

Пенистым славным вином, слуги, наполните чаши,

Славьте Лиэя [8], эвой! венками Ларов [9], увейте;

Белой двухлетней овцой почествуйте Тривию-деву [10],

Темную же овцу — в жертву владычице Ночи.

Этим свирель, Терапон, юницам неси плетеницы.

                               Олимпия

Сильвий, у нас есть свирели, есть и венки — загляденье;

Если желанье твое устроить праздник веселый,

Песни сейчас мы споем, что неведомы в ваших селеньях.

                                Сильвий

Самое время! молчат леса и безмолвствует Арно,

Как и округа. И вы, служители, тоже молчите.

                               Олимпия

Вечная жизнь нам дана заслугой и волею Кодра [11],

Что снизошел с высоты Олимпа на лоно Парфенос,

Чтоб возродить на земле блаженство Века Златого,

Гнусные он перенес от пастухов поруганья,

Мукой распятья триумф над смертью самой одержавший.

Вечная жизнь нам дана заслугой и волею Кодра.

Избранной кровью своей исцелил он старинные язвы

Зла и пороков, стада на пастбищах их пятнавших,

После же сразу, Благой, он в долины Плутарха спустился,

Вычистил хлев тот, овец и пастырей солнцу вернувши.    

Вечная жизнь нам дана заслугой и волею Кодра.

Смерть победив, он открыл для нас Елисейские долы

Благоуханные, стадо спасенное вывел по травам,

Лавром сияющим и победным увенчанный дубом,

Место желанное дав всем нам чрез многия лета.    

Вечная жизнь нам дана заслугой и волею Кодра.

Все, кто живет на земле, в главный день облекутся в одежды,

Он, возвратившись, разделит козлищ и агнцев невинных,

Первых диким зверям на съедение бросит, вторых же

На небо поместит и поток времени остановит.  

Вечная жизнь нам дана заслугой и волею Кодра.

                                Сильвий

Чувствуешь ты, как дурно у пастухов италийских

Музыка часто выходит, нестройным, сбивчивым ладом!

Юношей видел я меналийских у подножья Ликея,

И с поэтом фракийским, чья лира двигала камни,

Вряд ли кого из наших мог бы поставить в сравненье.

Боги, какое искусство! Мелодия! Сладостный голос!

Каллиопа сама, хранительница и царица

Песен наших простых, сам бог, повелитель пещеры

Горгонейской [12], — даже их равными я не признал бы

Дивным искусникам тем. Дубы высокие кроны

Долу пред ними склоняли, нежные нимфы тянулись

К ним из урочищ своих и волки в чащобах не выли.

Слышали ль, юноши, вы в этих божественных песнях

Смысл небесный? Ни Титир [13] не пел мне подобное что-то,

Ни старейший Мопс [14] в паррасийских светлых дубравах:

Всё это свято для нас и в памяти крепко хранится.

Девушкам дать позабочусь я белых голубок прекрасных,

Юношам крепкие луки, что Искирос изготовил.    

                                Олимпия

Это оставь при себе; не взять в наши горние царства

Вещи земные, вечному в бренном нет нужды нисколько.

                               Сильвий

О каких царствах горних ты, дочерь моя, мне вещаешь?

Дом сей приют нам дарит, а травы зеленые — отдых,

Местом для трапез служит поляна под каменным дубом;

Жажду дают утолить нам источника чистые воды;

Сочных плодов и каштанов дадут нам деревья из сада;

Стадо нам мясо дает, молоко из вымени маток.

Здесь изобилье всего, так зачем же искать нам другое?

                               Олимпия

Разве тебе не сказала о Матери Берекентийской,

Что сохраняет покровы, тобою мне данные, отче?

Я уж не та, кем была я когда-то — твоею малюткой,

К сонму тех душ, что блаженны на небе, навек причтена я,

Ждет нас Олимп несравненный, нужно стопы нам направить

К родине нашей, а ты, мой дражайший, будь жизнью доволен!

                               Сильвий

Дочь моя, если уйдешь, умру я от слез и от боли.

                                Олимпия

Брось горевать, дорогой, или, думаешь, фатум

Можно слезой преклонить? Любое созданье родится,

Чтоб умереть; я сделала то, что ты сделаешь, Сильвий,

Час как настанет. Не тщись разорвать жизнь вечную нашу,

Небу завидуя. Верю: ты мир обретешь после смерти,

Небу молись, поминая меня, ибо я, умеревши,

Смерти избегла и всех превратностей бренной юдоли.

Мы расстаемся на миг, но встретимся в мире нездешнем,

Будешь ты счастлив, когда со мною вечность разделишь.

                                Сильвий

 Плач истощит мне глаза и эту печальную старость.

Горе мне, где же смогу отыскать тебя после смерти,

Если двукратно тебя я лишаюсь, отъятую силой?

                               Олимпия

Я повторяю: в Элизии, куда взойдешь ты однажды.

                               Сильвий

Помнится мне, Мантуанец, что равных себе не имеет

В пении на цевнице, поведал про этот Элизий.

Тот ли он, что говоришь ты? Должен я знать непременно.

                                Олимпия

Остротой ума по догадке постиг он отчасти

Истин великих основы, но сказанное им ничтожно,

Если Элизий увидеть, так он велик и прекрасен,

Душ блаженных обитель, награда за благочестье.

                               Сильвий

А в каких он горах, твой Элизий? Куда направляться?

Что не увидел или намеренно скрыл Мантуанец?

Выслушать часто полезно — бальзам на душевные раны,

Может, будет во мне желание край тот увидеть.    

                                Олимпия

Есть гора, на нее не взойти болящему стаду,

Вечным сиянием залита, первые дарит лучи ей

Феб, восходящий из глуби земли; на вершине

Роща есть, ветви деревьев там простираются к небу:

Пальмы могучие, тихие лавры, столетние кедры,

Также оливы Паллады, подруги счастья и мира.

Разве опишешь цветы всевозможных видов, оттенков,

Чье ароматы разносит зефир? А ручьи, коих воды,

Словно текучее серебро, качают гибкие травы,

Что вперемежку с кустарником пышным там возрастают,

Воды, что слух лелеют журчанием сладостно нежным?

Яблоки там золотые, лучше они Гесперидских;

Птицы в златом оперенье, робкие лани, олени

С золотыми рогами, ягнята с руном белоснежным,

Блещущим на свету, сверкающим золотом чистым;

Есть и быки, и телицы дебелые также пасутся,

Словно из золота все, таково они драгоценны;

Смирные львы златогривые, златочешуйные змии.

Солнце — злато, луна — серебро, а звезды крупнее,

Нежели те, что сияют у вас в сумраке ночи.      

Вечно весна там царит, без изменчивых ветров и стужи,

И не уходит тепло круглый год. Там нет ни туманов,

Дол пеленающих ваш, ни тьмы, ни разгула стихии.

Смерть над стадами не властна, равно болезни и старость,

И никакие заботы над ними не тяготеют,

Всё, что желают, они получают. Чего ж еще надо?

Сладостно пенье звучит в воздухе, чуждом ненастья.

                               Сильвий

Вот чудеса; я сочту этот лес священным жилищем

Неких бессмертных богов. Но кто является главным?

Кто же, дочь, поясни, там с тобой, каковы их обычьи?

                               Олимпия

На травянистой вершине горы Архесилай великий [15],

Восседая, стада блюдет и градом тем управляет.

Если б хотели мы лик описать, это было бы тщетно,

Ибо уму человеческому непостижим он.

Жизненной силы весь полон, необычайно прекрасен

И безмятежен всецело, на лоне агнца взлелеял

Белого; всем обитателям леса он пищу дарует.

Мы питаемся ею, здоровье и жизнь укрепляя.  

Из того и другого равно движется пламень

Животворящий, этот свет нам во всём помогает:    

Страждущих утешает, совет подает несчастным,

Нежное чувство в душу и сердце вселяет, крепит нас.    

Перед ним вереница стоит из старших сатиров,

Чьи седины венками из роз украшены дивно,

И кифаред там агнца славит хвалой благозвучной.

Дальше отряд досточтимый облаченных в пурпур, и каждый,

Я утверждаю, из них лавром высоким увенчан.

Бога истинного все славили с твердой душою

Здесь, на стогнах земных, через трудности и страданья.

Следом белый отряд — лилеями венчаны чёла;

Ваше потомство, отец, с ними мы пребываем

В вечности. Все они под знаменем желтого цвета,

Светом сияя великим, поют единым гласом

Гимны во славу богов и службу царю исполняют.

Среди последних пел и Асилай [16] благочестивый,

Он-то меня, вознесенную с дола, привел на гору.

                               Сильвий

Значит, скажи, Асилай наш на гору святую поднялся?

Он заслужил награду сию: был добрым при жизни,

Честности яркий пример. Да позволят нам свидеться боги!

Но скажи, он узнал ли тебя, когда добралась до вершины?      

                               Олимпия

Больше того! В объятьях замкнул, а после приветствий

Запечатлел на ланитах моих сто поцелуев

И пред толпой, окружившей нас, сказал мне с любовью:

— Ты пришла, порожденная Сильвием, мной рожденным!

«Veni, sponsa, de Libano» [17] споем мы радостным гимном.

Внучка моя, днесь почти же ты Матерь Господню. —

С теми словами меня опустил на колени пред троном

Светлой Парфенос. И та мне раскрыла объятия, приняв

С радостью как служанку. — Дочь моя, — мне сказала, —

Вот ты вступила в наши благочестивые рати,

Вечной невестою будь, Олимпией именуйся

Здесь на Небе, как на земле ты звалась Виолантой. —

Молвив, дала те одежды, которые видишь на мне ты.

Если бы я рассказала, песни какие звучали

В горних лесах и как заливались пастушьи цевницы,

Ты бы едва ли поверил; вторило эхо в пещерах,      

Пламень так ярко сиял, что недолго бы счесть пожаром;

В воздухе роз лепестки кружились, падая всюду.

                               Сильвий

Дочь моя, о дивной Парфенос поведай подробней.

                                Олимпия

Матерь Божья святая, дочь своего она Сына,

Неизреченный свет, неба украса, гонящая мраки,

Как звезда, пастухов спасение, стад защита,

Вознаграждает их за заботы земные сторицей.

Фавнами, нимфами чтима, сам Феб, на кифаре играя,

Превозносит ее, царицей провозглашая.

Стоя у трона Отца, одесную великого Сына,

Блеск излучает такой, что высшею красотою

Лес озаряет, и гору, и холм, и небесные сферы;

А вокруг лученосицы этой летают и вьются

Белые лебеди и приветствуют по-сыновьи,

Именуя невестой и дочерью Вечного Света.    

                               Сильвий

Вы в это время что же ей молвите, милые дети?                                                    

                               Олимпия

Мы собираем цветы и, сплетая из многих гирлянды,

Волосы так украшаем, ходим мы в танцах веселых

По лесу, мимо источников и ручьев звонкогласных,

В травах беспечно резвясь, громко, торжественно славим

Деву Парфенос по чести, и Сына ее тоже славим.

Кто перечислить способен радости этого леса?

Кто разъяснит их словами? Никто. Так что лучше

Перьями руки покрыть, полететь и увидеть воочью

Это небесное чудо, прочее всё бесполезно.        

                                Сильвий

Правду сказать, я б хотел, но где сыскать мне Дедала,

Перья который бы дал, чтоб к рукам прикрепить их надежно,

Легкий чтоб путь указал и летать научил, как Икара?  

                               Олимпия

Братьев от глада избавь, напои молоком изможденных,

Тех, кто в тюрьме, навести, а тем, кто наг, дай одежду,

Падшего подними, — и двери тебе отворятся:

Эти орлы предоставят тебе для крыл оперенье,

Сможешь взлететь высоко под водительством Господа Бога.  

                                Сильвий

Дочь, не исчезай! Куда же ты от несчастного старца,

Погруженного в слезы? Горе мне! в воздухе растворилась,

Запах с собой унесла, которым так благоухала.

Плакать до смерти я буду, не обретя утешенье.

Вы же, слуги мои, гоните теляток на пажить,

Солнце из мрака встает, ночь прогоняя лучами.




Примечание.

 

Исследовали признают эклогу «Олимпия» лучшим из латинских стихотворений автора «Декамерона» и вообще выдающимся мистическим произведением лирики позднего средневековья. С необыкновенной художественной силой и задушевностью передано личное горе Боккаччо, чья любимица дочь Виоланта семи лет отроду покинула мир. Об этом он сообщил в своем письме к Петрарке, датированном 1367-м годом, а вскоре сочинил приведенную эклогу, позже вошедшую в цикл «Буколическая песнь» (1369). Сюжет, как свойственно жанру, прост, однако религиозный подтекст, скрытый под пастушескими аллегориями, нуждается в тщательной расшифровке. Поэт изобразил себя в образе старого скотовладельца Сильвия, который просыпается среди ночи оттого, что видит за окном яркую вспышку света, слышит веселую музыку, а также лай сторожевого пса Ликаса. Он посылает слуг проверить, кого так встречает Ликас. Те в ужасе сообщают, что весь окрестный лес объят пожаром, пламень вот-вот перекинется на его дом. То, что пастухи приняли за пожар, было свечение, окружающее сошедшую с неба Олимпию (Виоланту), что вместе с двумя братьями (видимо, тоже умершие дети Боккаччо, Марио и Джулиано) и младшими сестрами (о которых нам ничего неизвестно), пришла к отцу, дабы утешить его и направить на путь истинного благочестия. Иносказательно, так, чтобы было понятно непросвещенному язычнику, она последовательно описывает Рай, противопоставляя христианскую доктрину о Царстве Небесном языческой картине загробного мира, приведенной в шестой книге «Энеиды» Вергилия, названного в эклоге Мантуанец, по месту рождения. Она преображена вечным светом, то есть новым обликом, который ей дала Парфенос (Дева Мария), отдала свои «покровы», т.е. бренное тело, богине Кибеле (Матери Берикентийской), символизирующей смерть.

 [1] Под именем Фуска (лат. «темная») скрывается Бруна (ит. «темная») ди Чьянго да Мантеманьо, служанка в доме Боккаччо. Из текста видно, что известие о смерти дочери поэт получил от нее, будучи в Неаполе "на холмах халкидийских", у Везувия.

[2] Кибела или Рея — матерь богов (Юпитера, Юноны), чей культ сопровождался особенной жестокостью и самоистязанием ее последователей. Символизирует смерть, т.к., согласно античной теогонии, доводится бабкой Прозерпине, владычице царства мертвых.

[3] …выросла в малое времяНа момент создания эклоги Виоланте должно было быть не более десяти лет. Однако отцу она предстает взрослой — такова сила ее небесного преображения.  

[4] Берекинтийская Матерь одно из мистериальных имен Кибелы. На горе Берекинт, в Малой Азии, находился ее храм.

[5] Парфенос — лат. вариант греч. имени Парфения, которое означает «дева». Так в эклоге Боккаччо названа Богородица.

[6] Дафнис — сицилийский пастух, герой ряда легенд, а также идиллий Феокрита (III в. до н.э.).

[7] Алексис — персонаж второй эклоги «Буколик» Вергилия.

[8] Лиэй — одно из имен Диониса, бога вина. Означает «освобождающий от забот».

[9] Лары — у др. римлян боги предков. Фигурки с их изображением хранились в каждом доме.

[10] Тривия — богиня Диана.

[11] Кодр — легендарный царь Афин. Оракулом было предсказано, что, если он будет жить, его страну завоюют дорийцы. Кодр добровольно пожертвовал собой ради свободы Аттики. Его именем Боккаччо называет Иисуса Христа. Далее, прибегая к буколическим аллегориям, поэт описывает Его крестную смерть, сошествие в ад ради спасения душ праведников, воскресение, вознесение на небо и возвращение на землю в день Страшного Суда.

[12] Горгонейской названа пещера на горе Геликон, на которой конь Пегас, рожденный от крови Медузы Горгоны, ударом копыта пробил священный источник Иппокрену.

[13] Под именем пастуха Титира Вергилий вывел себя в первой эклоге «Буколик».

[14] Мопс — вероятно, Гомер. Это имя также широко распространено в буколике. Прилагательное «парассийский» образовано от Паррасия, древнего города в Аркадии.

[15] Архесилай — Бог отец.

[16] Асилай — Боккаччино да Келлино, отец Джованни Боккаччо.

[17] «Veni, sponsa, de Libano» (лат.) — «Иди, невеста с Ливана», слова католического гимна. Их поют в Земном Раю в «Чистилище» Данте (Песнь 30, стих 11).


https://la.wikisource.org/wiki/Buccolicum_carmen_%28Boccacius%29/14




Фольгоре да Сан Джиминьяно (~1270 – ~1330). Политические сонеты

I
Прилизаннее горностая вы,
Пизанские князья, юнцы, мужчины,
Вы все в беде Флоренции повинны,
Заботясь об убранстве головы.

Благодаря вам в городах, увы,
И в замках расхрабрились гибеллины,
Вы щеголяете как паладины
С оружием, отважны и резвы.

А встретив генуэзский флот на море,
Как зайцы на охоте, вы храбры,
Бледнеете при виде луккцев вскоре.

Вы словно псы, что кость урвать скоры:
Имей кой-что приятное Фольгоре,
На иноземцев кинетесь быстры.

II
Не чту тебя, не возношу моленья,
Хвала тебе, мой Господи, молчит,
Тебе служенье больше мне претит,
Чем сирых душ в Чистилище томленья.

Послал ты гвельфам страсти и мученья,
Рвут гибеллины их, и смех звучит,
А если Угуччоне повелит,
Ты сам заплатишь дань без промедленья.

Они-то чтят, отнявши, верь-не верь,
Мартино, Альтопассо, Сан Микеле,
Сокровища потеря из потерь.

Дал мрази разжиреть, и обнаглели,
С тебя же дани требуют теперь –
Ты сердце сделал каменным в их теле.

III
В войне и в мире так себя ведете,
Как будто, гвельфы, стан ваш разделен,
Ваш разум нем, вам не советчик он,
И зло в чести, а благо не в почете.

И где предел вражде в конечном счете?
Всяк на чужое зариться волён,
Царят здесь апулиец, Ганелон,
А вы дрова в огонь ее кладете.

Вот мой совет: прибегните в согласье
Вы к Роберту, зерцалу королей:
Простит, вину отпустит в одночасье.

Мы не воюем с Пизой, в мире с ней,
Так не заботьтесь о гниющем мясе,
Оно – волкам среди пустых полей.

IV
Чтоб королевства защитить щитом,
Вы, гвельфы, зайцев выставили львами,
И скакуны, пришпоренные вами,
Несут туда вас, где ваш тихий дом.

Все, кто погиб в бою проклятом том,
Лишь с эспонтоном выходил под знамя;
Удодов обратили соколами,
Их к вам теперь доносит ветерком.

Монтекатини памятно ли вам,
Где в адрес гибеллинов слать проклятья
Пришлось несчастным вдовам, матерям?

Отцы, сыны, и родичи, и братья,
Соседи, что неравнодушны к нам,
Сражались бы храбрей, чем ваша братья.

V
О щедрость, щедрость, щедрость, где ж ты, где?
Зову, но нет ответа никакого,
Монета неразменная, основа
Для тех несчастных, кто живет в нужде.

Нас ловит жадность словно рыб в воде,
И милосердье не имеет крова;
Взывать я к Богу буду снова, снова
И допекать вас, богачи, везде.

Ведь щедрость, что как мать мне, скажем прямо,
Вы затоптали в грязь, и ей не встать,
Но вам, как детям Евы и Адама,

Не вечно ведь на свете пребывать.
Сквалыжничать, копить вольны всегда мы,
Дурны сыны, дурна природа-мать.  

Sonetti politici di Folgore da San Gimignano

I
Piú lichisati siete ch’ermellini,
conti pisan, cavalieri e donzelli,
e per istudio de’ vostri cappelli
credete vantaggiare i fiorentini;

e franchi fate stare i ghibellini
in ogni parte, o cittadi o castelli,
veggendovi sí osi e sí isnelli:
sotto l’arme, parete paladini.

Valenti sempre come lepre in caccia
a riscontrare in mare i genovesi,
e co’ lucchesi non avete faccia;

e come i can dell’ossa son cortesi,
se Folgore abbia cosa che gli piaccia,
siate voi contro a tutti li foresi.            

II
Eo non ti lodo, Dio, e non ti adoro,
e non ti prego, e non ti rengrazio,
e non ti servo: ch’eo ne son piú sazio
che l’anime di stare in purgatoro;

perché tu hai messi i guelfi a tal martoro
ch’i ghibellini ne fan beffe e strazio;
e se Uguccion ti comandasse il dazio,
tu il pagaresti senza perentoro.

Ed hanti certo sí ben conosciuto,
tolto t’han San Martino ed Altopasso
e San Michele e ’l tesor ch’hai perduto;

ed hai quel popol marcio cosí grasso,
che per soperbia cherranti ’ tributo:
e tu hai fatto ’l cor che par d’un sasso.

III
Cosí faceste voi o guerra o pace,
guelfi, sí come siete in devisione,
ché in voi non regna ponto di ragione,
lo mal pur cresce e ’l ben s’ammorta e tace.

E l’uno contra l’altro isguarda e spiace
lo suo essere e stato e condizione;
fra voi regna il pugliese e ’l Ganellone,
e ciascun soffia nel fuoco penace.

Non vi ricorda di Montecatini,
come le mogli e le madri dolenti
fan vedovaggio per gli ghibellini?

E babbi, frati, figliuoli e parenti,
e chi amasse bene i suoi vicini,
combatterebbe ancora a stretti denti.  

IV
Guelfi, per fare scudo delle reni,
avete fatto i conigli leoni,
e per ferir sí forte di speroni,
tenendo vòlti verso casa i freni.

E tal perisce in malvagi terreni,
che vincerebbe a dar con gli spontoni;
fatto avete le púpule falconi,
sí par che ’vento ve ne porti e meni.

Però vi do conseglio che facciate
di quelle del pregiato re Roberto,
e rendetevi in colpa e perdonate.

Con Pisa ha fatto pace, quest’è certo;
non cura delle carni malfatate
che son remase a’ lupi in quel deserto.
V
Cortesia cortesia cortesia chiamo
e da nessuna parte mi risponde,
e chi la dèe mostrar, sí la nasconde,
e perciò a cui bisogna vive gramo.

Avarizia le genti ha preso all’amo,
ed ogni grazia distrugge e confonde;
però se eo mi doglio, eo so ben onde:
di voi, possenti, a Dio me ne richiamo.

Ché la mia madre cortesia avete
messa sí sotto il piè che non si leva;
l’aver ci sta, voi non ci rimanete!

Tutti siem nati di Adamo e di Eva;
potendo, non donate e non spendete:
mal ha natura chi tai figli alleva. 









 





Эдмон Ростан.

Котенок черный мой резов, как паж-мальчишка,
На письменный свой стол пускаю я его;
Уставши от возни, застынет он, плутишка,
Как будто пресс-папье, живое существо.

Не шелохнется весь, и в бархатистой шерстке
Фигуркой кажется, что ставят на бюро,
И алый язычок – ты скажешь, бутафорский –
Таким бы отирать мне от чернил перо.

В задоре озорства напомнит медвежонка,
Весь грациозен сам, комичный шалопай.
Я часто наблюдал за мимикой котенка,
У блюдца с молоком присевши невзначай.

Он носом поведет неспешно, деликатно,
Принюхается чуть и лижет кое-как,
Затем во вкус войдет, захлюпает приятно,
И слушать этот звук мне настоящий смак.

Виляет хвостиком и пьет без остановки,
Не отрывается от миски с молоком,
Не надо мыть потом – он, ненасытный, ловкий,
Всё блюдце вылижет шершавым языком.

И, наслюнив усы в движеньях быстрых, точных,
Он весь – вопрос «И всё?» Куда девался форс!
Когда поймет, что шерсть в двух капельках молочных,
Уж как старательно зализывает ворс.

Агатовые два зелено-желтых глаза
Полуприкроет он, устав от прежних игр,
Скрыв лапой мордочку, перевернется сразу
И на боку лежит, урча, как юный тигр.

Le Petit Chat

C'est un petit chat noir effronté comme un page,
Je le laisse jouer sur ma table souvent.
Quelquefois il s'assied sans faire de tapage,
On dirait un joli presse-papier vivant.

Rien en lui, pas un poil de son velours ne bouge ;
Longtemps, il reste là, noir sur un feuillet blanc,
A ces minets tirant leur langue de drap rouge,
Qu'on fait pour essuyer les plumes, ressemblant.

Quand il s'amuse, il est extrêmement comique,
Pataud et gracieux, tel un ourson drôlet.
Souvent je m'accroupis pour suivre sa mimique
Quand on met devant lui la soucoupe de lait.

Tout d'abord de son nez délicat il le flaire,
La frôle, puis, à coups de langue très petits,
Il le happe ; et dès lors il est à son affaire
Et l’on entend, pendant qu'il boit, un clapotis.

Il boit, bougeant la queue et sans faire une pause,
Et ne relève enfin son joli museau plat
Que lorsqu'il a passé sa langue rêche et rose
Partout, bien proprement débarbouillé le plat.

Alors il se pourlèche un moment les moustaches,
Avec l'air étonné d'avoir déjà fini.
Et comme il s'aperçoit qu'il s'est fait quelques taches,
Il se lisse à nouveau, lustre son poil terni.

Ses yeux jaunes et bleus sont comme deux agates ;
Il les ferme à demi, parfois, en reniflant,
Se renverse, ayant pris son museau dans ses pattes,
Avec des airs de tigre étendu sur le flanc.







Конец алхимии

Под низким сводом тесного вертепа,
Где смрадный воздух как в могиле сперт,
Алхимик бездыханный распростерт,
Глазами в потолок – стеклянно, слепо.

Он умирал бесславно и нелепо
Среди своих пробирок и реторт,
И душу хапнул расторопный чорт
У добровольного насельца склепа.

Искал он золото и парил ртуть,
Алкая мир привычный колупнуть,
Как гноем набухающий фурункул.

Но всё летело в бездну кувырком,
И жалко тычется слизнявый ком –
В реторте недоделанный гомункул.





Тристан Корбьер. Горбун Битор

Злосчастный волк морской, он смелым был, упрямым,
На коттере служил четвертым, крайним самым...
Горд званьем моряка, исправно вахту нес:
То юнга он, то кок, то корабельный пес;
Записан новичком, хоть прослужил лет сорок,
Но это принимать привык без оговорок.

Он – подлинный горбун, хитрюга из хитрюг,
Имел авторитет, в почете был тем паче,
Ведь знают моряки: горбун всегда к удаче,
Не то что женщина иль поп на судне вдруг!

Битором[1] звался он – то имя бурь, сраженья...
Рассказывал порой, мол, от землетрясенья
Когда-то в Чили он безмерно пострадал:
И стройность, и корабль, и пальмы потерял.

------------------------------------------------------
Шар солнца утонул. Затих вечерний порт.
На привязи суда стучатся борт о борт,
Под ними плеск воды безжизненной и грузной,
Она целует их и что-то шепчет грустно
Среди глазков смолы, что светятся к тому же;
И небо кажется одной громадной лужей.

Вдоль пристаней пустых, где днем хаос бурлил,
Затишье залегло... Лишь отголосок плыл:
То молодой матрос, не одолев кручины,
О родине своей пел на мотив старинный,
И где-то вдалеке, летя под небеса,
Той песне отвечал лай судового пса,
Что на корме забыт.

                                 На берег люди сходят.
Обычай! В моряках кураж и удаль бродят:
Теперь – горланить, пить, и драться... и любить!
Труды, заботы дня пришла пора забыть.
Чу! слышно в тупиках и в закоулках порта:
Воркуют голубки, и льется песня гордо.

Что ж, пойте! Наша жизнь причудлива и кратка,
Свободе хоть на день отдайся без остатка,
Играй с девчонкою или играй с ножом...
Воркуйте, голубки. Сейчас или потом.

Сейчас... сейчас. Патруль обшаривает город,
К примеру, вытянет он малого за ворот
И в бочку окунет, ты в порт его ведешь
В кровавых синяках... Традиция, ну что ж!

------------------------------------------------------

В такие вечера Битор от счастья пьян:
На судне он один, и страж, и капитан,
Сгибается дугой вдоль скатыша каната
И дремлет словно кот иль филосòф завзятый,
И гладит ухо он косматою рукой,
Бездумность в нем царит, истома и покой;
Он лени предает натруженные члены,
У разноцветных глаз – туманных снов пелены.
Какой-нибудь шутник погладит по горбу,
Он рассмеется, он не ропщет на судьбу.

------------------------------------------------------


Но в каждой голове заноза застревает,
Вот также и Битор, лишь праздник наступает...
Так он на Рождество, в году всего лишь раз,
Срывался, будто бы на то был свыше глас,
На землю с корабля, лишь потемнеют выси,
Подобно запертой в подвале темном крысе...
– Ну вот, Битор исчез. – Суббота, и теперь
Две ночи будет так, хоть компасом отмерь.
– Иль он колдун? – Никто не знал на то ответа,
И сразу смех смолкал, причин для смеха нету.

Вторая минет ночь – вернется вертопрах,
На полусогнутых, как в кабаре, ногах,
Цепляется за борт...На камбуз он плетется,
Заутрени бубнит, а сам черней колодца,
Бросает башмаки в пылающий очаг.
Зачем – никто не знал, быть может, это знак
Душевного его раскаянья, крушенья,
Как древле смутный дым от жертвоприношенья.

На том конец; мрачней и сгорбленней отчасти,
Он продолжал плести канат своих несчастий...
-----------------------------------------------------------
Рождественская ночь. – Заходит коттор в порт.
Бесовский экипаж. Битор... Битор как черт.
Вот день, когда земля – ему! И сумрак серый
Сгустился между тем. Что золото? Химера!
Он в шерстяном носке горсть золотых припас,
Надел свои штаны: земля его сейчас!

Дриады ляжками штаны те прозывались –
Столь деликатный цвет! но быстро превращались
В гусиное дерьмо, на складках rose-d’amour
Всё сохранял свой цвет, но слабо чересчур.

Царапины омыл – грубей нет туалета!
Ах, праздник радостный – не каждый день ведь это!
Сиреневым шарфом колени повязал,
Еще штришок, и вот… заветный час настал!
Земля – его. Клочок! В Биторе бродит удаль,
Богат, как буржуа: любовь ему как пудель...
Да хоть сераль, "Мыс-Горн!" [2] Сомненья ни к чему!
Сирены "Мыса-Горн", вы тянетесь к нему!

В проулке красный свет – фонарь дрожит, как парус,
Маяк для моряков, он им как Stella maris...
– И кто идет? – Битор! Да это наш герой:
Лаузун ли, втершийся в людской несметный рой,
Иль Трибуле-червяк, что вьется в злобном гневе,
Шартье, кого лобзать случалось королеве,
В плаще ли Лагардер идет на торжество?..
– О нет: застенчивый чудак. – Оставь его.
Он – грязной плоти ком, нелепые отходы!
Он – сдельщик, жаждущий урвать кусок природы.
Весь – пламенная страсть, чьи взоры лишь внизу;
Любовь, чтоб ободрать!.. Любовь за тридцать су!

Иди себе, паяц! Возьми тебя болячка!
– Здесь! Это здесь. Стена. И дверь в ней! Вот удачка!
Боишься? Вслушайся… Ключ звякнул наконец.
Луч света из глазка: – Что надо, удалец?
– Есть деньги. – Сколько же? (Он голову заметил).
Так. Только бы войти: опрятен дом и светел;
– Что у тебя в суме? Трудиться здесь тебе ль?

Тут заскрипел замок, и приоткрылась щель.
Битор – туда башку, меж дверью и хозяйкой,
Так пес на паперти хвостом виляет: дай-ка!
– Взбесился что ль? Но-но! Что нужно, говорю?
Ты спариться пришел? Ужель? Благодарю.
Кого ж тебе, горбун? ... бывалую иль целку?
И кто с горбатеньким? Девицы, справим сделку!

Он за руку ее: – Бери же, лярва, мзду.
Спрячь где-нибудь меня…– На кухню отведу.
– Валяй. Беру одну… опрятную! Так сколько?
– Открой суму. – Ну вот. – Довольно так, изволь-ка:
Мы штучку лучшую предложим на заказ,
Едва ли для тебя горбунья есть у нас.
Ты оставайся здесь. Все кошки ночью серы.
Твой выполним каприз; здесь тьма как средь пещеры.

Дверь отворяется. Зал ярко освещен.
Фигуры тут и там средь дымовых пелен:
Клиенты курят, пьют, ревут, сопят, чудесят;
– Как висельники, здесь британцы куролесят
И валятся потом, в блаженстве видя сны;
– Здесь янки длинные, как водится, пьяны,
Расселись по двое и жвачкою табачной
В цель на стене плюют, притом весьма удачно;
– Голландцы толстые, с угрями или без;
– Норвежцы, всяк из них – хлорозный геркулес;
– Испанцы, что страшат костлявой худобою;
– Как сальные киты, верзилы китобои;
– Здесь каботажники: умельцы таковы,
Что вязкою смолой заделывают швы.
– Здесь негры белые, губастые мулаты,
Китайцы в их «шляпо», с косой замысловатой
И зонтиком цветным, во фраке «первый шик»;
– Сюда свой пот омыть приплелся истопник;
– Здесь песни немчура орет в дурном мотиве
С гармошкою губной – о родине и пиве;
– Здесь итальянец-франт, с ним юноша-матрос,
Чьи бегают глаза под рыжиной волос;
– Тупые греки здесь, нескладные бретонцы,
Команда русская в мундирах; здесь гасконцы,
Кому лишь только бы галантно гнать пургу…
И прочий всякий сброд – отменное рагу.

Чуть дальше, в глубине, на скамьях, что лоснятся,
Салаги гибкие теснят дежурных граций,
Те поощряют их, зовя на абордаж,
И жаждут серебра как плату за тоннаж.
Коль потерялся кто, они приложат силы,
Чтоб распрямилась плоть, как парус легкокрылый.
Здесь прозвища свои: Дно чаши, Цепь-с-Галер,
Всади-Гарпун, Бушприт
и Хохотушка-Клер.
В сатине розовом вязь кружев безупречных –
Едва ли краше есть на платьях подвенечных.
Здесь бархат, чтоб тереть на коже их загар,
Румяна – чтоб пылал их поцелуй, как жар.
Златистым пояском все стан свой обвязали.
Вперед же! Небеса – что крашеная краля;
Халиф на час, ты дни с ней не продлишь свои.
Не нужно ни вина, ни пудры... ни любви!

----------------------------------------------------------
Битор туда глядит – вот это не услада ль! –
Так с неба альбатрос высматривает падаль.
Но громким окликом вдруг прерваны мечты:
– Эй, птица синяя, еще не выбрал ты?
– Да (всё глаза сверлят кухонный сумрак синий),
Толстушка в розовом нарядном кринолине.
Мари-Свинюха то, всё даст и захрапит…
Тут он стянул штаны, и клад его стоит.
– Хочу, я говорю, ту розочку-красотку.
– Развратник ты никак? Тебе она в охотку?
Чтоб с ней быть, притащи с десяток рогачей
На вечер свеженьких! Экю не пожалей
И заплати вдвойне. Залезь и… поматросьте!
– Не здесь… – Во тьме? Тогда вы всякий стыд отбросьте!
– Хочу я там! – Идет всем правилам вразрез.
– Хочу я! – Что ж, давай… да не засни, как влез…

Эй, там! На вахту встань, ступай, Мари-Свинюха!
– Нет, вахта не по мне! – Чтоб пива залил в брюхо,
Так, ничего наряд… Иди: замызганы штаны!
– И что же? – Золота носки твои полны,
Горбун в мешке, его не хочешь потрясти ты.
– Всё, чем богат, при мне, довольный я и сытый.
– На кухню… Только глянь, мой песик, каково ль:
Кривой, но штопора я не боюсь нисколь!
Давай… Зажжем свечу, не всё равно тебе ли?
– Нет. – Видеть я хочу; люблю Полишинеля …
Сожму в объятиях; сыграем в жмурки здесь.
Мадам закрыла дверь… – Ах, как он скрючен весь!..
----------------------------------------------------------
Шум-гам! – Из-за кого? – Бесовская орда ли
Иль хлопнули пакет внезапно в этом зале?
– Ах, шкурка колбасы! Тебе бы поплясать!
Гол! Гол уже! Тебя мы станем килевать! [3]
Ты хрюкаешь, как свин! Не хочешь ли стаканчик:
Держи бутыль!.. – Вот-вот меня сглотнешь, кабанчик!
Свой якорь убери! Вцепился же клешней!
Бурлящий сатана!..

                                Битор как сам не свой.

– У, клячи, – он вопит, – размякли, бляди? … платы…
– Мы клячи? Ах, осел! Чумной он, бесноватый!
Трактирщик Страсти, всё оплатишь прямиком?
Заплатим мы тебе, причем двойным пайком!
Ты, вшивый крюк, пришел цепляться к нашим бабам,
Их мясо пожирать приполз поганым крабом!
Танцуй же! Ну, скорей сюда неси-ка, мать,
Подстилку плотную, чтоб застелить кровать!..
Гопля! – И десять рук держали одеяло.
Кривого поверху! Плясать пора настала!
Скачи, паяц! Гопля! – Да это же моряк,
Он добрый малый, но тяжел, смотрите, как!
– Он в гневе – хорошо; он рад – и нам потешка.
(Смеются женщины) – Лови: орел иль решка?
Злодей! Порочный шут! Сошел на берег он!
Насмешки по горбу, что град, со всех сторон.
Как змеи, в воздухе веревки засвистели,
То посвист марсовых, то соловьины трели,
Всё тут же в унисон засоловьилось сплошь.
– Держись! Держись! – В клубок сожмись, несчастный еж,
Летай, скачи, вертись... И вот уже он стонет,
Крик, что катушки скрип, в том гвалте общем тонет.
– Держись! Еще быстрей… тяжел же, сатана!..
–Кабан! Перчёнее подлива здесь нужна,
Постойте!.. – Прыснули ножи… Тут жест прекрасный
Мари-Свинюхой дан: – Теперь меня! – Согласны!
Эй, поднимай! Бросай!.. – Упала на пол, в кровь,
Игрушка мертвая и подскочила вновь…

Как после сладких снов, продрав глаза косые,
Очнулся…и со рта отер платком густые
Кровоподтеки он и пену… – Ну, матрос,
Всё кончено… Куснул тебя священный пес! [4]
Смири же сердце, пей! – Всё, что в чулке осталось,
Тут стал он собирать с трудом, такую малость,
И глянул на Мари-Свинюху: – Вот, держи
На память… выпить… – Всё? Со мной хоть полежи!
А вы, другие, прочь, вы подлые! Морялки!
Вот мой любовник, вот, он мой питомец жалкий!
…А ты: двойная нить, чтоб платье украшать.
Неряха бедный мой, ты на мели, видать!

Из крокодильих слез в глазах блестит болотце,
Взглянула раз еще… – Идем, мой друг ... неймется. –

----------------------------------------------------------

И всё. С тех пор никто Битора не встречал,
И судно без него покинуло причал.
----------------------------------------------------------

Но в доке поднялась вода, где муть, моллюски,
Две бляшки там нашли с моряцкой старой блузки.
Труп горбуна со дна, раздутый жутко, всплыл,
Изъеден крабами, на пирс он брошен был,
Как бурным вечером тогда на одеяло.
Он пищей крабов стал, но дал ее сначала
Насмешкам злой толпы; у самой кромки вод
Играет ребятня и бесшабашно бьет
По синему горбу как в барабан дырявый…

– Вот тело, что любви изведало отраву!

(Марсель. – Джолиетт. – Май)

[1] Битор – корабельный канат, сплетенный вдвое и пропитанный смолою. (Примечание Корбьера).
[2] "Мыс-Горн" – название дома разврата.
[3] Килевать – ставить судно на борт для починки киля. Здесь в смысле: надругаться над Битором.
[4] "Священный пес" – водка (жаргон).


Tristan Corbiere 

Le Bossu Bitor

Un pauvre petit diable aussi vaillant qu’un autre,
Quatrième et dernier à bord d’un petit côtre
Fier d’être matelot et de manger pour rien,
Il remplaçait le coq, le mousse et le chien ;
Et comptait, comme ça, quarante ans de service,
Sur le rôle toujours inscrit comme — novice ! —

… Un vrai bossu : cou tors et retors, très madré,
Dans sa coque il gardait sa petite influence ;
Car chacun sait qu’en mer un bossu porte chance…
— Rien ne f…iche malheur comme femme ou curé !

Son nom : c’était Bitor — nom de mer et de guerre —
Il disait que c’était un tremblement de terre
Qui, jeune et fait au tour, l’avait tout démoli :
Lui, son navire et des cocotiers… au Chili.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Le soleil est noyé. — C’est le soir — dans le port
Le navire bercé sur ses câbles, s’endort
Seul ; et le clapotis bas de l’eau morte et lourde,
Chuchote un gros baiser sous sa carène sourde.
Parmi les yeux du brai flottant qui luit en plaque,
Le ciel miroité semble une immense flaque.

Le long des quais déserts où grouillait un chaos
S’étend le calme plat…
Quelques vagues échos…
Quelque novice seul, resté mélancolique,
Se chante son pays avec une musique…
De loin en loin, répond le jappement hagard,
Intermittent, d’un chien de bord qui fait le quart,
Oublié sur le pont…
Tout le monde est à terre.
Les matelots farauds s’en sont allés — mystère ! —
Faire, à grands coups de gueule et de botte… l’amour.
— Doux repos tant sué dans les labeurs du jour. —
Entendez-vous là-bas, dans les culs-de-sac louches,
Roucouler leur chanson ces tourtereaux farouches !…

— Chantez ! La vie est courte et drôlement cordée !…

Hâle à toi, si tu peux, une bonne bordée
À jouer de la fille, à jouer du couteau…
Roucoulez mes Amours ! Qui sait : demain !… tantôt…

… Tantôt, tantôt… la ronde en écrémant la ville,
Vous soulage en douceur quelque traînard tranquille
Pour le coller en vrac, léger échantillon,
Bleu saignant et vainqueur, au clou. — Tradition. —
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Mais les soirs étaient doux aussi pour le Bitor,
Il était libre aussi, maître et gardien à bord…
Lové tout de son long sur un rond de cordage,
Se sentant somnoler comme un chat… comme un sage,
Se repassant l’oreille avec ses doigts poilus,
Voluptueux, pensif, et n’en pensant pas plus,
Laissant mollir son corps dénoué de paresse,
Son petit œil vairon noyé de morbidesse !…

— Un loustic en passant lui caressait les os :
Il riait de son mieux et faisait le gros dos.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Tout le monde a pourtant quelque bosse en la tête…
Bitor aussi — c’était de se payer la fête !

Et cela lui prenait, comme un commandement
De Dieu : vers la Noël, et juste une fois l’an.
Ce jour-là, sur la brune, il s’ensauvait à terre
Comme un rat dont on a cacheté le derrière…
— Tiens : Bitor disparu. — C’est son jour de sabbats
Il en a pour deux nuits : réglé comme un compas.
— C’est un sorcier pour sûr… —
Aucun n’aurait pu dire,
Même on n’en riait plus ; c’était fini de rire.

Au deuxième matin, le bordailleur rentrait
Sur ses jambes en pieds-de-banc-de-cabaret,
Louvoyant bord-sur-bord…
Morne, vers la cuisine
Il piquait droit, chantant ses vêpres ou matine,
Et jetait en pleurant ses savates au feu…
— Pourquoi — nul ne savait, et lui s’en doutait peu.
… J’y sens je ne sais quoi d’assez mélancolique,
Comme un vague fumet d’holocauste à l’antique…

C’était la fin ; plus morne et plus tordu, le hère
Se reprenait hâler son bitor de misère…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— C’est un soir, près Noël. — Le cotre est à bon port,
L’équipage au diable, et Bitor… toujours Bitor.
C’est le grand jour qu’il s’est donné pour prendre terre :
Il fait noir, il est gris. — L’or n’est qu’une chimère !
Il tient, dans un vieux bas de laine, un sac de sous…
Son pantalon à mettre et : — La terre est à nous ! —

… Un pantalon jadis cuisse-de-nymphe-émue,
Couleur tendre à mourir !… et trop tôt devenue
Merdoie… excepté dans les plis rose-d’amour,
Gardiens de la couleur, gardiens du pur contour…

Enfin il s’est lavé, gratté — rude toilette !
— Ah ! c’est que ce n’est pas, non plus, tous les jours fête !…
Un cache-nez lilas lui cache les genoux,
— Encore un coup-de-suif ! et : La terre est à nous !
… La terre : un bouchon, quoi !… — Mais Bitor se sent riche :
D’argent, comme un bourgeois : d’amour, comme un caniche…
— Pourquoi pas le Cap-Horn ! [2] … Le sérail — Pourquoi pas !…
— Syrènes du Cap-Horn, vous lui tendez les bras !…

. . . . . . .. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Au fond de la venelle est la lanterne rouge,
Phare du matelot, Stella maris du bouge…
— Qui va là ? — Ce n’est plus Bitor ! c’est un héros,
Un Lauzun qui se frotte aux plus gros numéros !…
C’est Triboulet tordu comme un ver par sa haine !…
Ou c’est Alain Chartier, sous un baiser de reine !…
Lagardère en manteau qui va se redresser !…
— Non : C’est un bienheureux honteux — Laissez passer.
C’est une chair enfin que ce bout de rognure !
Un partageux qui veut son morceau de nature.
C’est une passion qui regarde en dessous
L’amour… pour le voler !… — L’amour à trente sous !

— Va donc Paillasse ! Et le trousse-galant t’emporte !
Tiens : c’est là !… C’est un mur — Heurte encor !… C’est la porte :
As-tu peur ! —
Il écoute… Enfin : un bruit de clefs,
Le judas darde un rais : — Hô, quoi que vous voulez ?
— J’ai de l’argent. — Combien es-tu ? Voyons ta tête…
Bon. Gare à n’entrer qu’un ; la maison est honnête ;
Fais voir ton sac un peu ?… Tu feras travailler ?… —

Et la serrure grince, on vient d’entrebâiller ;
Bitor pique une tête entre l’huys et l’hôtesse,
Comme un chien dépendu qui se rue à la messe.
— Eh, là-bas ! l’enragé, quoi que tu veux ici ?
Qu’on te f…iche droit, quoi ? pas dégoûté ! Merci !…
Quoi qui te faut, bosco ?… des nymphes, des pucelles
Hop ! à qui le Mayeux ? Eh là-bas, les donzelles !… —

Bitor lui prit le bras : — Tiens, voici pour toi, gouine :
Cache-moi quelque part… tiens : là… — C’est la cuisine.
— Bon. Tu m’en conduiras une… et propre ! combien ?…
— Tire ton sac. — Voilà. — Parole ! il a du bien !…
Pour lors nous en avons du premier brin : cossuses ;
Mais on ne t’en a pas fait exprès des bossuses
Bah ! la nuit tous les chats sont gris. Reste là voir,
Puisque c’est ton caprice ; as pas peur, c’est tout noir. —
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Une porte s’ouvrit. C’est la salle allumée.
Silhouettes grouillant à travers la fumée :
Les amateurs beuglant, ronflant, trinquant, rendus ;
— Des Anglais, jouissant comme de vrais pendus,
Se cuvent, pleins de tout et de béatitude ;
— Des Yankees longs, et roide-soûls par habitude,
Assis en deux, et, tour-à-tour tirant au mur

Leur jet de jus de chique, au but, et toujours sûr ;
— Des Hollandais salés, lardés de couperose ;
— De blonds Norvégiens hercules de chlorose ;
— Des Espagnols avec leurs figures en os ;
— Des baleiniers huileux comme des cachalots ;
— D’honnêtes caboteurs bien carrés d’envergures,
Calfatés de goudron sur toutes les coutures ;
— Des Nègres blancs, avec des mulâtres lippus ;
Des Chinois, le chignon roulé sous un gibus,
Vêtus d’un frac flambant-neuf et d’un parapluie ;
— Des chauffeurs venus là pour essuyer leur suie ;
— Des Allemands chantant l’amour en orphéon,
Leur patrie et leur chope… avec accordéon ;
— Un noble Italien, jouant avec un mousse
Qui roule deux gros yeux sous sa tignasse rousse ;
— Des Grecs plats ; des Bretons à tête biscornue ;
— L’escouade d’un vaisseau russe, en grande tenue ;
— Des Gascons adorés pour leur galant bagoût…
Et quelques renégats — écume du ragoût. —

Là, plus loin dans le fond sur les banquettes grasses,
Des novices légers s’affalent sur les Grâces
De corvée… Elles sont d’un gras encourageant ;
Ça se paye au tonnage, on en veut pour l’argent…

Et, quand on largue tout, il faut que la viande
Tombe, comme un hunier qui se déferle en bande !

— On a des petits noms : Chiourme, Jany-Gratis,
Bout-dehors, Fond-de-Vase, Anspeck, Garcette-à-ris.
— C’est gréé comme il faut : satin rose et dentelle ;
Ils ne trouvent jamais la mariée assez belle…
— Du velours pour frotter à cru leur cuir tanné !
Et du fard, pour torcher leur baiser boucané !…
À leurs ceintures d’or, faut ceinture dorée !
Allons ! — Ciel moutonné, comme femme fardée
N’a pas longue durée à ces Pachas d’un jour…
— N’en faut du vin ! n’en faut du rouge !… et de l’amour !
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Bitor regardait ça — comment on fait la joie —
Chauve-souris fixant les albatros en proie…
Son rêve fut secoué par une grosse voix :
— Eh, dis donc, l’oiseau bleu, c’est-y fini ton choix ?
— Oui : (Ses yeux verts vrillaient la nuit de la cuisine)
… La grosse dame en rose avec sa crinoline !…
— Ça : c’est Mary-Saloppe, elle a son plein et dort. —
Lui, dégainant le bas qui tenait son trésor :
— Je te dis que je veux la belle dame rose !…
— Ç’a t’y du vice !… Ah-ça : t’es porté sur la chose ?…

Pour avec elle, alors, tu feras dix cocus,
Dix tout frais de ce soir !… Vas-y pour tes écus
Et paye en double : On va t’amatelotter. Monte…
— Non ici… — Dans le noir ?… allons faut pas de honte !
— Je veux ici ! — Pas mèche, avec les règlements.
— Et moi je veux ! — C’est bon… mais t’endors pas dedans…

Ohé là-bas ! debout au quart, Mary-Saloppe !
— Eh, c’est pas moi de quart ! — C’est pour prendre une chope,
C’est rien la corvée… accoste : il y a gras !
— De quoi donc ? — Va, c’est un qu’a de l’or plein ses bas,
Un bossu dans un sac, qui veut pas qu’on l’évente…
— Bon : qu’y prenne son soûl, j’ai le mien ! j’ai ma pente.
— Va, c’est dans la cuisine…

— Eh ! voyons-toi, Bichon…
T’es tortu, mais j’ai pas peur d’un tire-bouchon !
Viens… Si ça t’est égal : éclairons la chandelle ?
— Non. — Je voudrais te voir, j’aime Polichinelle…
Ah je te tiens ; on sait jouer Colin-Maillard !… —
La matrulle ferma la porte…
— Ah tortillard !…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Charivari ! — Pour qui ? — Quelle ronde infernale,

Quel paquet crevé roule en hurlant dans la salle ?…
— Ah, peau de cervelas ! ah, tu veux du chahut !
À poil ! à poil, on va te caréner tout cru !
Ah, tu grognes, cochon ! Attends, tu veux la goutte :
Tiens son ballon !… Allons, avale-moi ça… toute !
Gare au grappin, il croche ! Ah ! le cancre qui mord !
C’est le diable bouilli !… —

C’était l’heureux Bitor.

— Carognes, criait-il, mollissez !… je régale…
— Carognes ?… Ah, roussin ! mauvais comme la gale !
Tu régales, Limonadier de la Passion ?
On te régalera, va ! double ration !
Pou crochard qui montais nous piquer nos punaises !
Cancre qui viens manger nos peaux !… Pas de foutaises,
Vous autres : Toi, la mère, apporte de là-haut,
Un grand tapis de lit, en double et comme-y-faut !…
Voilà ! —
Dix bras tendus halent la couverture
— Le tortillou dessus !… On va la danser dure ;
Saute, Paillasse ! hop là !… —
C’est que le matelot,
Bon enfant, est très dur quand il est rigolot.

Sa colère : c’est bon. — Sa joie : ah, pas de grâce !…
Ces dames rigolaient
— Attrape : pile ou face ?
Ah, le malin ! quel vice ! il échoue en côté ! —
… Sur sa bosse grêlaient, avec quelle gaîté !
Des bouts de corde en l’air sifflant comme couleuvres ;
Les sifflets de gabier, rossignols de manœuvres,
Commandaient et rossignolaient à l’unisson…
— Tiens bon !… —
Pelotonné, le pauvre hérisson
Volait, rebondissait, roulait. Enfin la plainte
Qu’il rendait comme un cri de poulie est éteinte…
— Tiens bon ! il fait exprès… Il est dur, l’entêté !…
C’est un lapin ! ça veut le jus plus pimenté :
Attends !… —
Quelques couteaux pleuvent… Mary-Saloppe
D’un beau mouvement, hèle : — À moi sa place ! — Tope !
Amène tout en vrac ! largue !… —
Le jouet mort
S’aplatit sur la planche et rebondit encor…

Comme après un doux rêve, il rouvrit son œil louche
Et trouble… Il essuya dans le coin de sa bouche,
Un peu d’écume avec sa chique en sang… — C’est bien ;

C’est fini, matelot… Un coup de sacré-chien !
Ça vous remet le cœur ; bois !… —
Il prit avec peine
Tout l’argent qui restait dans son bon bas de laine
Et regardant Mary-Saloppe : — C’est pour toi,
Pour boire… en souvenir. — Vrai ? baise-moi donc, quoi !…
Vous autres, laissez-le, grands lâches ! mateluches !
C’est mon amant de cœur… on a ses coqueluches !
… Toi : file à l’embellie, en double, l’asticot :
L’échouage est mauvais, mon pauvre saligot !… —

Son œil marécageux, larme de crocodile,
La regardait encore… — Allons, mon garçon, file ! —
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

C’est tout. Le lendemain, et jours suivants, à bord
Il manquait. — Le navire est parti sans Bitor. —

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Plus tard, l’eau soulevait une masse vaseuse
Dans le dock. On trouva des plaques de vareuse…
Un cadavre bossu, ballonné, démasqué
Par les crabes. Et ça fut jeté sur le quai,

Tout comme l’autre soir, sur une couverture.
Restant de crabe, encore il servit de pâture
Au rire du public, et les gamins d’enfants
Jouant au bord de l’eau noire sous le beau temps,
Sur sa bosse tapaient comme sur un tambour
Crevé…
— Le pauvre corps avait connu l’amour !

(Marseille. — La Joliette. — Mai.)



Ода знатным российским стихотворцам

Даруй мне мысль, порыв мой вдохновенный,
Дабы воспеть певцов минувших дней,
Когда в российский край благословенный
Сошёл с Парнаса пламенный Орфей.
Молчал дотоле Музы глас священный,
Не чаровал он пением людей,
Но век златой в России зародился,
И стих кастальским током заструился.

В истоках был поэзии рожденья
Князь молдованский, славный Кантемир,
Он языка славянского реченья
Облёк стихом причудливых сатир,
К благим искусствам нам привил стремленья.
Поныне шлёт ему хваленья мир
И в мраморе наперсник Ювенала,
Хоть сила слога чистоты не знала.

Мы не забудем давнюю Петриду,
Где смерть Петра и цвет Петровых дел,
Потщившись превзойти и Энеиду,
Ты громозвучною трубой воспел.
Грядущим стихотворцам не в обиду
Отца их званье ты снискать сумел.
И мир услышал глас российской лиры,
Читая Кантемировы сатиры.

Седой Гомер в долинах элисийских
Возликовал великою душой,
Когда могучий строй стихов российских
Повёл Тредиаковский за собой.
Достоился восторгов меонийских
Дактилохореический герой,
И вдохновенные Еликониды
Ему внушили слог Тилемахиды.

А ты навек прославил гордых россов,
Певец елизаветинских времён,
О, Михаил Васильич Ломоносов,
И Музам, и наукам – Аполлон.
И не один учёный иль философ
С тобой в краю российском не сравнён.
Могучий ямб ты вплавил в русло оды,
Стихам твоим дивилися народы.

Урании любовью окрылённый,
За Ломоносовым Поповский шёл,
Но, смертью преждевременно сражённый,
Он в юных летах сшёл в могильный дол,
Оставив труд никем не превзойдённый –
В Россию к нам Горация привёл,
За ним и Попа с берегов английских
Переложил он чудом рифм российских.

Расин страны полночной, Сумароков!
От Мельпомены ты приял венок,
Гонитель тьмы невежества, пороков,
В стремлении благом не одинок,
Хоть не был ты из племени пророков,
Но досыта испил Кастальский ток.
Твоим стихам, что словно трубы громки,
Дивились благодарные потомки.

Вспоённый Иппокреной и Парнасом,
Пленял ты государыню, Петров,
Проникновенной лиры громким гласом,
Торжественностью искренних стихов
И не напрасно гнался за Пегасом
В чеканном облаченьи пёстрых строф,
Ты воспевал триумфы лирным звоном,
Нас одарив Мильтоном и Мароном.

А Муравьёва дивные напевы
В России не забудутся вовек,
Они гласят: познайте, люди все вы,
Сколь чист и совершенен человек.
Восторженно ему внимали девы,
Когда он пел Невы державный бег.
Как чтим Петрарка в землях италийских,
Так чтим ты, Муравьёв, в краях российских.

Ты зажигаешь души в нас поныне,
Своими песнями, кудесник-Львов,
Отдал ты дань воинственной былине,
Затмивши древних эллинских певцов,
И богатырским сказом о Добрыне
Гордиться каждый славянин готов.
«Сему в кругу великих быть потребно» –
Вещает Муза о тебе хвалебно.

Бунтарь и вольнодумец, о Радищев,
Ты вольность воспевал в своих стихах,
Но видел пред собою пепелище,
Империи в веках грядущий крах.
Ты свет пролил на мрачное кладбище
Рабов, всю жизнь томящихся в цепях.
И ты признал борение бесплодным,
Уйдя из жизни нищим, но свободным.

Се вновь Парнас российский торжествует,
Василью Майкову хваленья шлёт,
Он славу навека ему дарует,
Доныне Елисей ведь не умрёт,
И Ломбера игрок не затоскует,
Не тронет прах его трагедий, од;
И хоть не знал чужие он языки,
Зато в родном пожал плоды велики.

Эрата юношей тебя вспоила,
Велев любовные мотивы петь,
Она тебя, о Ржевский, наградила
Способностью любить и пламенеть.
Стихам твоим забвенья злая сила
Помочь не может тихо умереть,
Всегда им должно быть на пьедестале,
Сияя словно древние скрижали.

Струями златоносного Пактола
Омыты, о Княжнин, твои стопы.
Ты силой вольнодумного глагола
Смог не сойти с блистательной тропы
К подножью Аполлонова престола,
Куда нет хода для слепой толпы.
Склонился ангел над твоею урной.
На жизнь смотрел ты с высоты котурна.

Что может быть для россиян прекрасней,
Триумфов славной родины своей,
Что может показаться им опасней
Проникновенья в тайны душ людей?
Но в этом и пленительность тех басней,
Что сложены Хемницером. Орфей
Завидует, что глас его столь ясен.
Бичующий пороки стих прекрасен.

Мне Полигимния повелевает
Тебе во славу почести воздать,
О Дмитриев. Чело твоё венчает
Венок лавровый, вечности печать.
В стихах Изящество свой лик являет,
И Красота не устаёт сиять,
Союз их сладкозвучен и чудесен
Так что Алкей пред ними легковесен.

О ты, достигший лиры совершенства,
О Богданович, Душеньки певец,
В самом тебе сугубое блаженство
Любовию пылающих сердец!
Век золотой и жизни благоденство
Тебе лавровый подали венец.
Ты водишь нас по роще ароматной,
Питая разум пищей благодатной.

Евтерпа с Терпсихорою решили
Между собою заключить союз
И вот своим питомцем окрестили,
Связав с искусством силой крепких уз
Тебя, Попов, чьи вымыслы и были
Потешили синклит державных муз.
Ты чтим был долго россов отчим краем,
Твои и ныне песни почитаем.

Скорее реки вспять подвинут воды,
Скорее в дюйм понизится аршин,
Чем позабудут навсегда народы
Тебя, о гордость россов, Карамзин.
Певец любви, раздумий и природы,
И мудрой Клио славный паладин.
Так зазвени же выспренняя лира,
Прославь навек российского кумира.

Ты, Николев, был стихотворец знатный,
И это имя не умрёт в веках.
Твой милый стих и резвый и приятный,
Твоих комедий не коснётся прах,
Не оскудеет кладезь благодатный
Поэзии твоей у нас в сердцах.
Ты от Сибири до брегов балтийских
Был почитаем в областях российских.

Ермил Костров достоин похвалы сей:
Ведом стезёю тёрна на Парнас,
Витал ты с лирой средь эфирных высей,
Державной одой услаждая нас.
В созданиях твоих живёт Элисий,
Исполненный торжественных прикрас.
Гомера росским слогом излагая,
Ты стал звездой полуночного края.

Воззри поэта вдохновенный гений,
Вот сей Капнист, что возвеличил нас,
Пленяя глубиной своих творений,
Чей и поныне не смолкает глас.
Он – обличитель рабства угнетений,
Блеснувший Ябедой в заветный час,
Когда с отвагой дерзкой аргонавта
Он превзошёл Теренция и Плавта.

Спуститься в глубь морей к Нептуна трону,
Пиры и брани петь былых времён,
Сойти в обитель к мрачному Плутону,
Где хлещет души хладный Ахерон
Иль возлететь на небо к Аполлону –
На всё способен громкой лиры звон,
И ты, Чулков, Сатирой окрылённый,
Слагал стихи на лад непревзойдённый.

Храм муз в российских он воздвиг пределах
И тем стяжал у славы пьедестал,
Он Бога самого, героев смелых
И росскую Минерву воспевал.
Стихов его и звучных и умелых
Который век уж светоч не сиял!
Державин, пламенны твои страницы,
Ты – званский Эпикур, певец Фелицы.

Херасков, лишь тебе под силу было,
Что не смогли другие до тебя:
Россия Россияду получила,
Поэмой сей прославивши себя.
Тебя ж, Херасков, слава окрылила
За то, что ты, отечество любя,
Стихом геройским воспевал сраженья
И россов, что не знают пораженья.

Чесмесский бой и подвиги Орловых,
Которыми дивился целый свет,
Бессмертных воинов, на смерть готовых
За родину свою, ты пел, Поэт,
Владимира Святого, чад Христовых,
Пленительные были древних лет.
Твоим портретом оду завершаю
И лиры властелином нарекаю.

Заканчиваю петь, и молкнет лира,
И замирает звонкая струна,
Пусть ода возвестит народам мира:
Поэтами Россия-мать сильна.
Они достойны звания кумира.
Героев наших славя имена,
Мы помним всех, кому венец дарован,
Кому удел бессмертья уготован.


1999-2002-2012 г.г.



Карадаг

Духмяный аромат пьянит меня как брага.
Былинная полынь и всходы чабреца.
Задумчиво брожу в предгорьях Карадага
Путем Киммерии певца.

Тишь предвечерняя. Над гранью горизонта
Курчавых облаков румянится руно.
Иссиня-черный холст недвижимого понта,
И ветер словно лег на дно.

Плывет цикадный гуд, но слышно издалече,
Как с ним мешается... улавливает слух
Звяк колокольчика -- с отарою овечьей
С холма спускается пастух.

Как четок абрис гор в причудливости линий!
Громадою тройной почил вулкан, уснув.
Так спит в преданиях слепая ярь эриний,
Так сомкнут стимфалиды клюв.

И там, над бездной вод, изваянный природой,
Разъяв немоту уст, приняв закатный блик,
Глядит в немую даль гигант пышнобородый --
Поэта величавый Лик.

июль 2015 г., Коктебель.



Гензель и Греттель

На витрине магазина Греттель
И тряпичный Гензель.
Разузорен алый вензель.
Те ли, эти ль?

И лежит никчёмный Гензель
В замке Снежной Королевы,
Где начертан алый вензель.
Все мы, все вы…

В царстве Снежной Королевы
Стёрт забытый алый вензель,
За стеклом тусклее плевы –
Гензель.

Завершение спектакля тускло,
И ползёт змея людей,
Впусками корпускул
В русла улиц, площадей.

Тускло смотрит мёртвый Гензель,
Пуговки-глаза.
Чужестранцы ль, чужеземцы ль –
Все не смыслят ни аза.

Гензель – Греттель,
Гензель – Греттель.


Джованни Пасколи Поэмы Аты

ПОЭМЫ АТЫ

I. АТА

Иль как из града звонких голубиц
Сын Горга Мекистей бежал что мочи,
Бежал в поля, где злак зеленоват,
Где пилит вяз стрекочущей пилой
Цикада. Убегал сын Горга резвый
Из града Мессы, травами обильной,
Где ужас в нем пылал огню подобно
Над белым опереньем голубиц.
Бежал он сквозь ячмень зеленоватый,
Минуя вязы, прямо в чащу леса,
Гнездо сорочье на бегу задев,
Запыхавшись, с опустошенным сердцем,
Бежал, весь бледный, с иссушенной глоткой
И вслушивался, вслушивался всё.
Затем он крики слышать перестал
Гонящихся за ним, остановился.
Сжигала жажда вены, и мечтал он
В живой источник погрузить ладони,
Отмывши руки от пурпурной крови.

Лягушка привела квакучей песней
Его туда: "к воде, к воде, к воде".
Темна вода, в ней желтые цветы
Болотной розы, белые – нимфеи.
И у ручья сын Горга Мекистей,
Завороженный этим хриплым пеньем,
Увидел там, где жалобные звуки,
Зеленый пруд, где желтые цветы
Болотной розы, белые – нимфеи.
Приблизился, и скользкая певица
Умолкла, булькнул пруд, приняв ее.
Он первым долгом в воду погрузил
Виновную десницу вместе с шуйцей,
Что без вины, и обе стали чисты,
Он чашечкою после их сложил,
Впустивши струйку тонкую в нее.
Напился. А вода чернее смерти,
Красней стрелы, из раны извлеченной,
Зеленовата, гнилостна, бледна;
Окровянились розы и нимфеи.

И Мекистей от омута бежал,
Весь розами кровавыми забрызган;
Бежал далече. И когда в ногах
Смягчился жар горячечный, тотчас же
Услышал за спиной нестройный топот:
Два шага, этот тверд, а этот нет
И эхо от второго покороче.
И дыбом встали волосы от страха
И сердце словно кануло на дно.
Нет, это не паденье алых капель
В те траурные воды, не далекий
Лягушечий призывный стон и плач,
Нет, понимает сердцем: это Ата,
Хромая Ата, старая карга,
Что вынюхала след его в чащобе!
Не оглянулся, но помчался прочь он,
И ветер у него в ушах свистел.

Но, дробный и сухой, всё тот же сзади
Нестройный топот, смешивался он
С дыханием неровным; может быть,
Беглец подумал, дровосека стук
Разносится в чащобе этой гулкой,
Со скрипом перемешиваясь ржавым:
Нет, Ата, Ата, старая хромица,
Бежит вдогон с дыханием скрипучим,
Неумолимая! Уже из леса
Он выбежал, помчась по острым скалам;
Скакал он с гребня и на гребень словно
Козел, насельник гор, и слышал каждый
Бросок и шум от каждого прыжка,
Но снова сзади раздались шаги
И вторило им кратким гулом эхо.
Обрыв пред ним, высокий, бесконечный,
Такой, что и не слышно клокотанья
Потока, что ревет под ним внизу.
Он обернулся, он готов бороться,
Крепки у Мекистея кулаки;
Он размахнулся, захрустев суставом,
Бичует воздух, правою ногой
Продвинулся вперед... сорвался в пропасть.
И в миг падения увидел Ату,
Что над обрывом между двух смоковниц
Явила лик морщинистый со смехом.

II. ГЕТЕРА

Иль как с зарей угасла жизнь Миррины
Любимой всеми, с нею же угасла
Бессонная усталая лампада,
Что знала обо всём. Эвено долил
В нее росы оливы многолетней
И на дороге возле входа в храм,
Закрытый, мраморный, ее повесил,
Чтобы светло Миррине ночью было;
Вотще: та в одиночестве спала.
Но плавно в мутной уличной тиши
В сиянии лампады этой тусклой
Вспорхнула бабочкой ее душа,
Крылами шелестя, на поиск мчалась
Родного тела, дабы отыскать
Цветок своей белейшей нежной плоти,
Цветок, что ночью венчик раскрывал
И вновь смыкал перед лучом рассвета,
Столь жадный, терпкий и благоуханный.
Так шелестящий мотылек искал
Цветок умерший, бил крылами в свете
Лампады, знавшей таинства любви;
Но тела он не находил, оно
Забальзамировано в саркофаге.

Он продолжал по воздуху кружиться,
Как души те воздушные, что поздно
Поднимутся в полет, как благовонья,
Что призваны над умершими веять.
По мутной улице прошел внезапно
С погашенными факелами хор,
С младой пирушки жаркой возвращаясь.
И Моск, от одинокой той лампады
Зажегши факел, прочитал на стеле:
МИРРИНА В СВЕТЕ СЕЙ СВОЕЙ ЛАМПАДЫ
ПОЧИЕТ ЗДЕСЬ. ОТНЫНЕ И НАВЕКИ.
И молвил: «Други, милостив к нам рок!
Миррина спит одна в ночи своей.
Просил Амора я, чтоб он, бессмертный,
Миррины сердце усыпил надолго.
Просил Амора, а вняла мне Смерть».
И Каллия: «Она, как пчелка, прежде
Цедила мед, но жалила пребольно».
Агата возразила: «Нет, мешала
Плоды с колючками, с грибами фиги».
И старый Федро: «Мир же ей, несчастной,
Разменивавшей золото на медь».
Качался он, вином духмяным пьяный,
Там, в непроглядной уличной тиши.
Над головой покачивалась мерно
Лампада, что венком из роз увита,
Быть может, взятым с благовонной плоти,
Невидимою бабочкой шуршала.
Но вот зажгли хоревты от лампады
Все факелы свои, а после громко
Призвали авлетрид с двуствольной флейтой
Самшитовой и в факелов сиянье
Все двинулись топочущей толпой.

Но не душа. Осталась и смотрела
На свет и удаляющийся хор.
От демона бежала, что умерших
Заплесневевшим душам кажет путь;
Бежала и, одна, теперь не знала,
Куда идти; стояла у подножья
Своей гробницы в тусклом свете лампы,
Что знала тайны все. А ночь была
В разгаре, в небе звезды золотые.
Услышала она и шум и плач
Пронзительный и поняла – Эвено.
На много дней утратил сон Эвено,
Он знал теперь, что в этом саркофаге
Навеки замкнута его гетера.
Рыдая, настежь растворил он дверь
В тот храм прекрасный и, схватив лампаду,
Вошел. Проворно лезвием меча
Поддел плиту тяжелую гробницы
И сдвинул и обеими руками,
Коленями прижав, поднял ее.
Душа любимой с ним незримо рядом.
Со скрежетом смешался тяжкий вздох
Эвено: ту, что он хотел увидеть,
Нашел он мертвой. Там была Миррина,
И с воем дал он мрамору упасть,
Любовь его и грезу погребая.

Бежит, бежит душа, уже петух
Неблагозвучным гимном славит жизнь;
Он славит жизнь, она же среди мертвых.
Не одинока на дорогах смерти,
Но среди многих, многих, что, сияя,
Вдруг исчезали в мутной пустоте.
Пути не знала. Множество теней
Во тьме бродило, видела она,
И исчезало: шли иные следом
За демоном безоблачной дорогой,
Другие неразумно избегали
Руки судьбы их. Но она бежала,
От демона бежала столько дней,
Пути не зная! Вскоре обратилась
К одной душе и девственной, и чистой,
Что пролетала, взор стремя на землю,
Спросила о пути своем. Но та,
Душа безгрешная, вся задрожала,
Как осокоря молодого тень:
"Не знаю!" – и в безмерное Ничто
Ушла. К другой гетера обратилась
Душе и хрупкой, и святой, сидящей,
Руками скрывши плачущий свой лик.
То мать была, что думала доселе
О детях; и душа ей отвечала:
"Не знаю!"; и с мучением в Ничто
Исчезла. И гетера среди мертвых,
Как средь живых, бродила без помех;
Напрасно, ибо было очень стыдно
Метаться ей, нагой и беспокойной,
На перекрестках на глазах у всех.

Меж тем душа бессонная Эвено
Летела мимо, мчась к реке забвенья,
Чтоб жажду утолить. И не узнали
Они друг друга, взглядами не встретясь.
Миррина прочь метнулась с перекрестка,
Спросив дорогу у души спешащей
Неузнанной. Эвено ей: "Спешу".

Тогда еще быстрей душа Эвено
Помчалась в ужасе; за ней нагая
Душа гетеры грустной. Та исчезла
Далёко от нее в тумане вечном;
Гетера же, любимого утратив,
На новом перекрестке встала. Внемлет
Шептание, и тонкое такое,
Как у цыплят в яичной скорлупе.
Тот шепот, прежде слышанный гетерой,
Со стороны к ней доносился, сбоку,
Такой благочестивый и смиренный...
Цветок своей прекрасной плоти видит
С нетронутыми лепестками. Тотчас
К себе привлек Миррину этот звук.
Там, приминая травы луговые,
Душа нагая глянула на землю,
Меж двух смоковниц диких и неплодных.
И зрит средь асфоделей и нарциссов
Сидящих между жизнью и ничем
Теней тончайших, собственных детей,
Ей нежеланных. И в руках бескровных
Они цветы цикуты злой держали,
А также нечестивой ржи колосья
Себе в забаву. Между мертвых сидя,
Они у бездны были на краю.
Миррина побежала к ним, а дети,
Молочные и сморщенные, криком
Ее встречали бледным, побросав
Цветы, с подскоком побежали,
Размахивая длинными руками,
Бессильными; как на дороге,
Размокшей от дождя, скачки звучат
Бегущих дряблых, дряблых малышей
Болотной жабы, так и эти дети,
Не знавшие рождения, бежали
Пред тем как милосердия просить!

Но вот пред ними бронзовый порог
Большого дома. В атрии угрюмо
От воя псов, подземных сторожей.
И юркнули туда толпою дети,
Дрожа в ознобе, вслед за ними мать
В потемки вечной ночи погрузилась.

III. МАТЬ

Иль как ударил Главк в забвенье пьяном
Святую мать свою. Мать не смогла
Смириться сердцем сколько ни хотела
С ударом тем по кроткому лицу,
От горести изношенное сердце
Разорвалось; и умерла она.
И тотчас добрый демон с вышины,
Быстрее мысли, напослед мелькнувшей
У матери, взял трепетную душу
И, вознеся, умчал ее далёко.
Там, дважды, трижды окунувши в Лету,
Напутствовал: "Забвение навек,
Душа благая, всех твоих страданий!"
И на вершину он вознес ее,
Где больше света, красоты и Бога,
В Элизий сладостный, откуда душам
Возврата нет к земной юдоли бренной.

А сын ее в подземные глубины
Низвергнулся, в пустынный мрак Аида
Настолько ниже собственной могилы,
Насколько выше звезды от нее.
Во тьме был опрокинут и подхвачен
Громадой вечной хляби и качался,
Повиснув среди пропасти безмерной;
И там, пока вращается планета,
Его носило, било о преграды
Могучих стен, накатом грохоча.
Так душу Главка увлекали воды,
Бросая на облизанные скалы
Иль глубоко засасывая в омут.
Ни мысли нет, ни проблеска луча,
Лишь грохот да безвременное время.
Там, где с рыданьем упадают воды
В провал, прибило душу Главка
К пещере гулкой, выплыл он из черной
Волны реки, бегущей под землей
Стремительно. Там раздавался плач,
Загробный плач, плач мертвых после смерти,
Увы, напрасный! Их слепые слезы
Слегка касались дождевых червей.
Поток страданий Главка нес и вымчал
Вблизи Ахерузийского болота,
И здесь, между землею и водою,
Бродили тени, коих смерть учила,
Готовые вернуться к жизни новой,
Когда того потребует судьба.

И Главк смотрел на ждущих возвращенья
Из ила плотного, куда был брошен,
И закричал он громко, клича мать:
"Мать, это я... мать, это я ударил...
Тебя заставил плакать, но вернулся
В потоке вечном плача о тебе!
Ты умерла... из-за меня! Я умер,
Тобой рожденный...более чем умер!
Да, я ударил, но ведь ты не знаешь,
С какою силой бился я о скалы
Внизу, в потоках бездны; как темно там,
Внизу! О никогда бы не родиться!
О мама, сжалься и прости! Позволишь --
Я поднимусь, лишь захоти -- я встану;
Будь милосердной! ныне будь и присно!
Тебя не трону больше! ... Мать, волна
Меня уносит... так прости. Обратно
Я вниз качусь. Добрей была ты, мама,
Смерть изменила и тебя, как видно!"

Так сын молил. И вот, волна накрыла
Его тягучим илом и, вращая,
С собой хотела унести в потоке
Слепого плача. И река, рыдая,
Помчала к бездне, что взяла обратно
Водоворотом скрытым душу Главка.
Так вечной хлябью в омут нечестивца
Мгновенно затянуло, засосало,
Чтоб снова там, во тьме, о скалы бить.

А мать сидела на вершине мира,
Где больше света, красоты и Бога,
Спокойно, оскорбленную ланиту
Прижав к ладони, и ее качал
Эфира беспредельный океан,
Вверху ее баюкая волнами.
И вот, лицо с ланитой оскорбленной
От пясти оторвавши, осмотрелась,
Прислушалась. Предстал ей добрый демон
И рек: "Иди же к благодатной Лете
И вновь испей, не испила ты вдоволь!"
Она пила. Но из прекрасных глаз
Катились слезы, падая в те волны.
И добрый демон, прикоснувшись благо-
говейно к ней, сказал: "Испей еще!
Ещё испей, не испила ты вдоволь!"
И та припала вновь к струям летейским,
Но слезы градом упадали в них.
О нет, не испила забвенье зла
Святая мать, и, плача, поднялась,
Сказав ему: "Я слышу, сын мой плачет.
Веди к нему!" Не прекословил демон,
Ведь сердце матери сильнее Бога.
Он с ней спустился, и сошла под землю
В обитель плача, и достигла топи
Ахерузийской. Там она средь тины
Бесформенной бродила, среди грязи,
Что вечно принимала хлябь в себя,
Внимала рев подземного прилива
И тщетный плач, тот вечный плач усопших
На черных реках, из багровых рек.

И там, внизу, поток с рыданьем бросил
В пещеру Главка, вновь он был затянут
Волной реки, бегущей под землей,
Загробным плачем, плачем после смерти;
И снова выброшен вблизи болота;
Там закричал он громко, клича мать:
"Мать, ты добра, ты изменилась в смерти!
А я тебя заставил плакать, мама,
Я, сын твой, был твоей виновник смерти..."
Но та ему из горестного ила
Кричала так под грохот вечных вод:
"Дитя мое, я не хотела смерти,
Внезапно умерла я против воли,
И не скажу, что всё это ничто,
Всё лишь игра... Иди ко мне: прощаю!"

И Главк поднялся. Вместе мать и сын
На землю вышли из трясин болотных
Она – страдать, он – причинять страданья.


Оригинал

http://www.fondazionepascoli.it/2014/Poesie/pc33.html


Батюшков

Венок из роз и терния сплетя,
Избранника Хариты повстречали
И этим горним даром увенчали
Мечтательное тихое дитя.

Он лиру принял, голос обретя,
И струны мелодично зазвучали
Напевами веселья и печали,
Сентиментальной сладостью блестя.

В лампаде разума не стало масла,
Увы, она до времени погасла,
То зависти богов извечный знак!

Иссякла жизнь, исчезло вдохновенье,
И воцарился непроглядный мрак,
Жестокий мутный мрак умалишенья.


Бальмонт

***

Бальмонта я читал до хрипоты,
И звук дрожал, духовным жаром греем,
То вдруг взмывал, сроднившись с эмпиреем,
То в пропасть низвергался с высоты.

Художник-дьявол призрачной мечты,
Он солнцем был, огнем, кольцом и змеем,
Извилистым, изменчивым Протеем,
Лелеющим подводные цветы.

Российского стиха стихийный гений,
Он выкован в горниле вдохновений
И чужд ему предельный горизонт.

И в нынешнем лирическом застое
Он – нечто совершенное, святое,
Вселенная по имени Бальмонт.