Чертовы смертельные игрища -
Утром ненавидишь любые сны,
Намертво привязанный щит ища
Где угодно, кроме своей спины,
К вечеру - пустыню, жару, вино,
Щит (четыре года не находил).
Быть легионером и жить войной
Сложно, когда ты давно один.
Но солнце обуславливает лимит
Времени, в котором течет тоска.
Миру не до лирики, так как "мир" -
Слово, состоящее из песка.
Ты ползешь. Ты пробуешь на язык,
Теменем ударившись в небеса,
Вскидываешь взгляд, и, как двух борзых,
Город обретает твои глаза,
Ибо понимаешь, что сотни вер,
Культов и религий обречены.
Толку в проклинающих "белый свет"?
"Белый" только этот кусок стены.
Или седина. Но зрачком тиски
внешнего периметра не разжать,
И не оправдаешь свои виски,
Если перемирие - это шанс.
Пусть война закончится на кресте -
Лучшего не видевший никогда,
Ты развел огни, как любой из тех,
Кто приучен стенами нападать.
Натиск, отступление, серебро
Плавящихся в жарком бою петель,
Стон не удержавших тебя ворот,
Эхом отдается в твоем щите.
Все как по канонам, ты сам хитришь,
Не искав ни труса, ни подлеца,
И от внешних стен совершаешь три
Вылазки до внутреннего кольца...
Город успокоен, с его трибун
Выпады давно не так остры,
Но, увидев даже шутливый бунт,
Ты несешь пылающие костры.
Ночь. Ты поднимаешь глаза к звезде.
Средь песков пустыни торчит игла
Шпиля. Ты не помнишь, что ищешь здесь
Армию, которая полегла.
Быть легионером - вести войну
Мастерски, естественно, в никуда,
Чтобы перед смертью мечтать шепнуть
"Аве" завоеванным городам.
Нельзя в строке, в отсутствие травы
и снега, обеспечивать уют,
и суть обеспеченья тем программней,
чем ближе к центру. В лист из головы,
упорно, с протянувшимся на юг
крылом ассоциируются камни
и рушатся, как замки (эталон
крылатых зданий): - "Хохля кирпичи,
запутавшись в просроченной свободе,
завод клюет свой труп, и поделом,
что южное уже давно молчит,
но даже тишину не производит.
Нелетность характерна для зимы."
Так чья-то зло гремящая жена
на кухне не кончается бульоном -
от лицемерья свадебного "мы",
крылатость заменяющего на
панельность многоспального района.
И после не кончается ничем.
Лежит, символизируя мечты
принцессок, вслух приученных не блякать,
асфальт, побочный сферости мячей.
А стадион торчит для суеты
из горожан, отпраздновавших слякоть,
как труса. И беленая стена
подьезда, ибо память не к лицу -
с недавнего неискренне немая.
И в недрах каменеющего сна
Я вижу, как приходит к мудрецу
Гора и говорит ему - "Зима я".
Я был здесь когда то , похоже лет сто назад.
Все так же - ни света ни тени ни перспективы,
лишь время несется,
как ветер с песком -
в глаза
и стачивает мои принципы и мотивы.
И я уже сам ощущаю себя песком.
Хоть прямо сейчас расфасовывай по часам и
смотри
как Сизиф подпирает моим виском
стеклянным
булыжник,
похоже все тот же самый.
Вот так и не вышло. Ни марта из декабря,
ни рая из боли ,ни истины из запоя.
И чтоб раз-за-разум - по новой не проверять,
я это пишу ровным почерком на обоях.
Чтоб голос распятый остался моей тюрьмой,
где джонни бродяга сдирает с меня минуты,
шепча фанатично, мол - раз уж мой дом немой
настолько, что я все равно в нем хожу обутый,
то разницы нету - что вечер , что десять лет.
Мол разницы в принципе нет - есть фальшивый ценник,
который сошел бы при случае за билет
в тот мир, что давно обезлюдел и обесцелен.
Я кланяюсь вечности здесь, на краю стола,
смакуя психоз, как одну из ее привычек,
из тех что способны накаливать добела,
когда двадцать шесть - слишком много и слишком лично.
Я пью за ушедших куда-то в другую жизнь,
которой меня не досталось ни сном ни пухом,
с которой мой голос стал предан и удержим
уже не вчера. И, звучащий с обоев глухо,
как сдавленный крик, не последнюю боль подряд,
швыряет слова, словно копья иной мучитель,
и эти слова так предательски оперят,
что если когда-то он в вас зазвучит -
кричите.
Смены сезонов не будет уже. Нигде.
Мой март заметают январские листопады -
и время, и я теперь выправленно-горбаты.
Тщетно ищу заменитель живой воде.
Мысли качаются, брякая и скрипя,
как старый шаман на краю своего обряда.
Мой выдох приходится в губы кому-то рядом,
я прихожу - неудачно - почти в себя.
Выбрав не самую гулкую из пустот,
прокуренный вечер прильнет ко мне теплым телом.
Пусть вечер - не тот, кого мне бы всегда хотелось -
что тут поделаешь, если и я - не тот.
Ближе к утру, если впишется в поворот,
теряя свои костыли на шальной дороге,
хромой апокалипсис, личный и кривобогий,
выйдет из глотки в наивно открытый рот.
Щетина колется, как душа,
собственный голос - синоним блуда,
выйдя на улицу, вижу шаг
вчерашний. Вот и строка желудок
как спазмом сводит, но я пишу,
так как есть невозможно тоже.
В пальцах рождается рябь и шум,
белеющий сотней страниц и тождеств,
и мысль, что нехватка на всех креста -
счастье, оболганное другими.
Да не устанут тебя листать,
маленькая богиня.
Заря человечества в прошлом - не важен ни
твой пол, ни эпоха, не важно какие птицы
врезались в пылающий шар - но его зенит
пришелся на время, когда подступает тридцать
без хвостика, с раскаляющим багажом.
Ты тоже в зените. При этом, шагнув за двери,
смешно удивляться, тому, что и год сожжен,
отсюда - на месяц вокруг, как, по крайней мере,
кричал, упиравшийся в цифры календаря,
тупеющий взгляд, не осилив буравить стены.
Снаружи так много света, что ты, горя,
Почти обусловлен наличием сплит-системы,
как будто был создан засыпать свои следы,
в каналах расплавленных улиц, в зрачках прохожих,
увидев, что все, что ты видел вокруг - не ты,
что ты - пепелище - не нужен и не исхожен,
а жара всегда хватало. И лишь затем
плюешься по белому выжжеными столпами,
что если ты сам уберешься пугать чертей -
пусть вечное лето отдельно сжигает память.
Тик
так.
Стих
так
тих,
как
стикс.
В такт.
Разрываю мир
тишину кормить.
Этот рваный мир -
от твоих щедрот.
Открываю рот...
Закрываю рот.
Берегу порог.
Наравне с дверьми.
Не включаю свет.
Не приемлю вер,
словно дикий зверь
при живых богах.
И, дышу пока -
темнота блага -
я в твоих шагах
упрекаю дверь.
Неприкаянный вечер. Нетронутый горизонт.
Не резон перетряхивать память и мять постель,
если сон до костей пробирал, как своих гостей
обглодал бы, будь цербером сумрачных личных зон.
Мне приснилась лоза, пережатая топором.
И лоза прошуршала, дрожа, мол - "Пусти цвести".
Вот и все. Я проснулся и стих, как язык в горсти,
когда всей пятерней закрывают дремучий рот.
Ни сказать, ни уйти, ни увидеть в тебе жену.
Ты прости, но назад ли, вперед ли - мой путь так пуст,
что навряд ли нам хватит там солнца и лучше пусть
это утро рождается в мертвую тишину.
Зима при подобном раскладе - не время года.
И просто - не время
для...
Времени здесь не место.
С проглоченной леской
(цепочкой следов восхода) -
туда где сгорают.
Все козыри в рукаве.
И этой же леской внутри вышивает ветер.
Когда по живому - тогда в двух шагах от края.
Тогда умирает
еще один бог-свидетель,
ныряя отсюда
в любой из забытых дней.
И с ним не поспоришь, поскольку с крючка виднее,
что спорить нет смысла - под тридцать я сам - иуда
и верю не в чудо ,
а в то, что порой темнеет,
и самую малость -
что это всего лишь ночь,
с которой я стану на перышко покороче.
А перышко канет в немую мою усталость,
и все, что казалось мне,
вскроет мой нервный почерк,
навесивший каждой
надежде
по номерку,
не отвлекаясь на лица и перекуры.
Но страшно что в завтра все это уже не важно.
Пить кофе - не жажда,
а способ спасенья шкуры
в огне катастрофы
от впитанных холодов.
Я нЕ
без ума, ведь размен не такой бредовый.
Здесь где-то меж строчек укрыта моя голгофа...
Пусть падают строфы,
как молот семипудовый,
и капает тихо
наружу
моя зима .
Здесь, под откосом, полдень давно обжит.
Все, что ты скажешь в этих краях - вода,
синим ужом ползущая вдоль межи
между тобой и "поездом в никуда".
Хочешь напейся, хочешь умой в горсти
злое лицо, впитавшее города.
Поезд, откуда ты не сумел спасти
девочку, мертвую к двадцати двум годам,
вечен и страшен. Хоть поднимай волну,
хоть хорони все сказанное в песках -
мертвые дети празднуют седину
звуков колес, осевших на их висках.
Ты на последнем дыханьи. клянешь судьбу -
сказано столько, что - хочешь - ко дну иди,
хочешь - ложись там, выдохни, и забудь,
что этот воздух был из её груди.
Заново.
В этот раз по лекалу без
запятых.
Просто хватит моей судьбе
фор.
Пережил жизнь.
Вывесил на столбе
высотой в двадцать восемь коротких строк.
Выгорит.
Столб бликует.
Любой зрачок
превращается в точку на нем почем
зря.
Я пресек все.
Вытравил за плечом
незаконченный день.
Я догнал свой срок.
Далее я живу по лекалу без
запятых -
просто хватит моей судьбе
фор.
Полдень.
Здесь солнце палит во всех святых
на местах.
Равнодушие их пустынь -
им.
С головой свой.
Ставленник простоты
приготовлен
последней отбросить тень.
Черт бы с ней.
Всё пойдет на дрова потом
в горизонт.
Я стираю рукой потоп
с глаз.
Пилигрим - грим.
Солнечным долотом
снова выжжена точка в моем листе.
Далее я живу по лекалу без
запятых -
просто хватит моей судьбе
фор.
Счастья бы.
Тут любой преходящий вор -
не к вещам.
Я не знаю спросить с кого
сон.
Не ищу в щах.
Обвинитель - не приговор.
Вновь строка восклицательному тесна.
Вычеркнут.
На жаре восклицать нельзя.
Можно пить.
Увидеть в столбе ферзя -
шах.
Это мой бой.
Точка - моя стезя.
И моя же надкушенная блесна.
Я злился,
разбивший лоб, притворяясь мимом.
Молился чтоб было что-нибудь поправимо
осилит когда дорогу идущий
мимо,
оставшись в твоих глазах.
Тебе ж хоть потоп - "и черт с ним" - упрямо.
Слепо.
Недавно твой мир, похожий на детский слепок,
врывался уже в меня, накренясь,
по следу
неверия в паруса.
Не сеющий ветер,
им же вскормив апноэ,
плетя из железных прутьев себе каное,
я сплевывал имя пары твоей и Ноя,
но незачем жечь мосты -
семнадцатый твой выливался в весну морями,
когда я к скелету лодки, под фонарями,
сундук приковал, наполненный якорями,
себя приковал.
пустым.
Теперь захлестнув глаза и немое горло,
безудержно юный и обреченно гордый
в твоей глубине живет затонувший город,
отринувший плеск весла.
Печаль его стала лучшими стапелями,
я к ним прикипел, тяжел и невыселяем,
а ты наверху, стоишь сторонясь руля, и
штормят "не мои дела".
На ощупь если года во мне
бродят, то глаз, как забытый адрес,
ищет твой образ, поскольку не
хватило злости увязнуть в кадре,
где стол втирает моей рукой
ночь в подбородок, уже забывший
бритву; где, выбившись в твой покой
из сил, я чую, не то чтоб свыше,
но к полу гнущую, мысль о том,
что, разделившись на две квартиры,
строчка рисует тебя хвостом,
напоминающим хвост сатира.
Ведь стоит сжать, наплевав на ключ,
руку, по локоть в полночной зоне -
каждый из наших слепых колюч.
К тебе три дня подбирая сонник,
хотелось верить в презренье всех
судеб ко времени, в судьбы в целом,
в то, что заставит их жадный зев
краснеть не слишком большую цену
за час, где двери дождавшись рук,
так деревянно не вспомнив рощу,
скрипнут встречая четвертый круг -
года, поскольку, в тебе на ощупь.
Как знать,
где я, а где - мои следы -
промерзший смысл точек невозврата?
Так холод - просто холод, если дым -
в ретроспективе каменного пата,
какой был ожидаем, ибо как
пустыня воплощается в верблюде -
оставшийся в нетронутых руках,
мой город - ужасающе безлюден,
пока красив.
Как знать...
Шаги хрустят
заранее,
притягивая зиму,
где на костях пророщенный пустяк
становится, увы, произносимым,
а, упираясь в праведность того,
что снег - не суть, кирпич - не самородок,
я опускаю руку к мостовой
и чувствую знакомый подбородок.
Любой.
Как знать...
Нелепа изнутри
простуженная собранность эмпата,
цедящего сквозь холод - "Не смотри,
моя война криклива и горбата,
и вереницей тянется за мной...
и, выбирая сторону иную,
все взгляды "сквозь" кончаются стеной,
которую я первый не миную."
Как знать...
Где ритм метрической стопы
привычен к кладкам бутового камня,
там дыма сигаретного столбы
насыщенней, поскольку моногамней,
и вырываясь с паром изо рта,
скрывают то, как стены въелись в город,
и как срослись спина и пустота
безветрием вцепившаяся в ворот.