Светлана Чернышова


Над ялтинским кольцом

* * *

когда змеится вверх ночная автострада,
и редких фонарей свет нестерпимо бел,
я думаю о том, что думать мне не надо…
не надо – о тебе.
не потому что мы не поняли друг друга,
и поздно понимать – и время – колесом,
а потому что мысль бежит, бежит по кругу
и замирает здесь – над ялтинским кольцом,
где за полночь давно, но не приходит утро,  
и все дороги – врозь, и все ведут не к нам.

и так становится темно и бесприютно,
как только псам бродячим
и заброшенным домам.  


* * *

так давай я тебе принесу
кракатау клокочущий кофе в постель
не дыша
на весу
поздней утренней канатоходкой

[за окном - город будет опять волноваться
бестолково толкаться у стен
и ребенок закутанный шарфом
просипит - посмотрите идёт!

под испуганный шепот студенток филфака
под взвизг тормозов
ничего не случилось.
скулит на обочине пес-поводырь.
дама в черных очках
пса лупцует зонтом]

«не прислоняться к стеклу»

так о главном сейчас -

а давай поменяем часы?
в электронных ни жизни
ни-ни
снова купим с кукушкой
в них лес левитановский
дом
электричка
и до позднего вечера стекла звенят.


* * *

… об одном я сейчас жалею:
тебя оставляя в прошлом,
уносясь по аллее с листвой заполошной,
не вернулась рассказать – увидала сороку
необычного цвета,
такого, как если долго
смотреть сквозь слёзы на пламя
крымской ночью –
глубокой, беззвучной, что иссохший колодец,
и, прикрыв воспалённые веки,
видеть – мечется хвост сорочий
огненный
средь обугленных веток.

после,
жизнь подавала щедро
рыже-алое слёзное горе и счастье,
но сороку такого цвета
больше я не встречала.

так хочу о ней рассказать тебе…

хоть опять возвращайся.


У перехода

 закончился подземный переход
  … и вот спасает музыка
…и вот
у перехода девочка со скрипкой.
ей бабушкина шалька горяча,
как пасмурное небо на плечах,
а музыка сама бледна, больна,
в ней кашель ларингитный.  
но всё-таки спасает.
полутон
дождя оплакивает тусклые витрины.
и женщина,
задраенная наглухо в пальто,
плывет куда-то мёртвой субмариной,
но льётся ульев свет и моря йод –
так музыка спасает и её.
и женщина замрёт у перехода.
а кто не замирал у перехода,
когда надрывно прошлое зовет?

но яркий свет сильней.
идёшь,
идёшь вперёд
и к прошлому полнейшей глухотой
и слепотой
спасаешь музыку.

поправив шальку,
кланяется.
и, вытягивая шею,
звонко как со сцены,  
с заплеванных ступенек объявляет:
Фриц Крейслер!


Что, Иона, притих

В рейсовом катере женщин толпа –
стоя, сидя.
Необъятных, худых, низкорослых и
волейболисток.
Старых, юных.
Маленьких женщин, что ещё вместо «р»
«л» говорят.

Вот мужчин – их негусто. Один – молчаливый, невзрачный .
Мир, он всё-таки женский – босоножек в песке и малины,
раскисшей в корзине,
и лаванды от влажных волос
несгибаемый дух.

Женский мир умещается в рыхлое, душное
задушевное чрево [кита] катерка.
Что, Иона, притих, на колени беспомощно руки сложив?
Хоть одно своё ветхое слово промолви.

За разговорами женщин неслышно почти –
боязливое брюхо втянув,
катерок проплывает над бомбой глубинной,
дремлющей в бухте с начала войны.

Мир – он женский – навзрыд, на разрыв и насквозь,
с окончаньем любого на «а»

даже слово война
сумасшедшая женского рода
визгливая баба в браслетах из кровоточащих кораллов
рядом девушка в кофточке белой
с биноклем в руках.


Подъезд

КВ № 1

Чуть что – ломятся в первую квартиру,
Как будто в доме нет других квартир:
За солью,
С телеграммой,
От погони.
Вопят: «Пожар! Спасите! Открывайте!»
Лиловый избивая дерматин.

Глухонемой хозяин открывает:
Бутылку Каберне,
Оливки,
Книгу.
Садится в кресло.

Мир, вообще – беззвучен.
Причём, для всех.
На крайний случай –
он из междометий.
Всё остальное – мимика и взгляд.

Попробуй угадать их
Через
Глухонемой лиловый дерматин.

КВ №2
Преставилась утром дражайшая Софья Павловна Гец
как жила по скромному, так и заявилась к Всевышнему:
в сорочке до пят, на тыковке кружевной чепец,
«все по уходу за канарейками» под мышкой книжка.

Ушла дражайшая...не прихватила ни кенара, ни ключей.
Вспомнят о Софье Павловне дней эдак через двенадцать,
когда забьёт в подъезде запахи лука и кислых щей
монументальный запах распада белковой массы.

Дверь взломают при понятых, включат в прихожке свет,
в спальню прорвутся по тряпью и рванью с боями.
Врач с милиционером не поделят крошечный туалет,
Врач будет блевать на кухне в горшок с геранью.

Вся эта дурно пахнущая неприятность не коснется уже
Софьи Павловны Гец как таковой. Она предстала перед Всевышним.  
Он бы поплакал и помолился о канареечьей этой душе.
Да, некому, боже, некому...
разве что на ночь себе лично.

 КВ №3
На чуткий сон часовщика
Кукушки замолкают.
Вещает
Болотный «изумруд»
ТВ-каналов рябь.
Туман, за окнами, туман –
Божественная хлябь.

Вставайте, часовщик,
Смотрите –
падает в залив
Полночная звезда,
И так светло, как в Питере к исходу мая…

Хоть, в Питере я не бываю.

Вернее, не бывала никогда.

КВ №4
весна еще не приторна. притворно
спокоен кот – мурлычет отрешённо
на подоконнике и ухом не ведёт.
но сердце ёкает. на расстоянье
он чувствует хозяина метанья –
буквально – мудовы –
кастрировать аль нет.

есть у людей бессмысленное свойство:
от одиночества, любви и беспокойства
очеловечивать
совсем нечеловеческий объект.

хозяин гладит тёплого кота:
-ну… что мурлычешь… посоветуй… сволота.

так что же победит? людская тварность?
расчёт? момент? мужская солидарность?

кот истово вылизывает лапы,
идет в прихожую…
пометить зонт, пальто и тапок.

всё. решено.

попятился с карниза
кошачий ангел –
евнух серебристый.

снулой рыбой
в окне повисла чахлая сосна…

весна не присна и не приторна –
пресна.

КВ №5
бабка глядит о Сирии
кадры документальные,
плачут глазёнки синие
каплинами печальными.

рыхлая, толстокожая
с кухни невестка вякает:
придурь какая, божемой,
лучше б о нас поплакала!

долго ль в хрущобе маяться,
скопом тереться спинами?
муж – лежебока, пьяница,
в армию скоро сыну, и  

вечно кредиты-выплаты –
нище живется, крохами…  
тучей из кухни выплыла,
к бабке присела, охая.  

смотрят сюжет о Сирии,
будто заняться нечем им.
плачут глаза их синие…
человечьи ведь.  

КВ №6
есть беспечность такая – пирог начинять
бледным яблоком, творогом, сыром

и с улыбкой, медлительно таймер включать –
детонатор уютного мира

есть беспечность такая – кровать раскачать,
и смеяться в подушку, чуть слышно,
слыша – по батарее соседи стучат –
мол, потише любитесь!
потише!  
 
и в обнимку, разнежено в завтра уплыть
по фарватерам тесной квартиры.

есть беспечность такая – счастливыми быть.
в эпицентре несчастного мира.

КВ № 7
Опять не давали уснуть до полн'очи:
За стенкой, кого-то кляня,  
Всё женщина плачет – и громче, и громче,
Безвинно терзая меня:

Как будто одна на большом волноломе,
И, неуязвима волной,
Сижу и смотрю, как в штормующем море
Беснуются чайки, и девочка тонет –
Ребенок беспомощный мой.

У чёрта? У страха? У нищего мира
Бессилия выпрошен дар?
Молчала, смотрела… а мебель в квартире
Сметала, крушила вода.

Змеисто сползала по треснувшим стёклам
На пол, парусину гардин.

Но стихло вдруг – девочка, всхлипнув, замолкла,
Спасённая кем-то другим.  


танцовщиц

он любит танцовщиц –
стройных, нервных, над миром парящих
в туфлях тридцать шестого размера
цвета пепельной розы.

танцовщиц. они себе позволяют
раз в месяц выпить чашечку кофе
без сахара, сливок и шоколада,
закурив утончённую сигарету с ароматом пепельной розы.

танцовщиц. когда объявляют антракт, они проходят к буфету
областной филармонии, и свет из окна
срывая с них ненужные вещи,
обнажает пластику ветра, уносящего пепел розы.  

сколько же раз я себе представляла,
как вхожу в его квартиру летящим шагом,
как сажусь к нему на колени,
легкая – будто из бумаги
вырезанная.

и дышу им, трепещу, ловлю его слова – пересмешников,
живущих в пепельной розе.

сколько же раз я себе представляла.
пока в неуклюжей турке
стыл кофе
а я сидела за столом
и машинально
вырезала фигурки танцовщиц

ржавыми ножницами


Почти исландская сага. Заклятие

За весёлый нрав ли, за красоту, за остренькое словцо?
Наложила заклятье колдунья на жену короля.
Лицом потемнела колдунья и крикнула:
Будет тебе вот так:

Будешь спать в королевской постели три дня в году,
Будешь есть королевские яства три дня в году,
Будешь видеть детей и мужа три дня в году.

Остальное время будешь без отдыха спину гнуть
В провонявшей рыбой лачуге грубого мужика,
Ублажать будешь деревенщину-рыбака.  

Покатилась жизнь, как велела колдунья ей:
Королева в сочельник видит подросших за год детей,
Обмирая сердцем, идёт с королём в постель –
Не разъять их горячих тел.

- Не разлюбишь меня?
- Никогда! Никогда…

Пролетают три дня, быстро – северные ветра
Вот и всё,
К рыбаку собираться пора.

А рыбак глаза проглядел и лучин не тушил,
Ненаглядную ждет, шьёт сапожки из рыбьих жил,
Видит – вот она, будто солнце, в лачугу зашла
Ой-ла-ла-гу-ла-ла!
Не разъять их горячих тел.

- Не разлюбишь меня?
- Никогда! Никогда…

И не спится колдунье – всё вышло совсем не так!
И не скорбь, и не мрак, хоть с виду – наперекосяк.

И заклятья не снять –
Королева носит обручальных два перстенька:
Королевский – с агатом,
И витой – из слёз рыбака.
 


Девочки

 ОРЕХОВАЯ СОНЯ

Спать ореховую Соню уложу

и пока она во сне скулит, скрипит,

из её запястья дудку вырежу

сучковатую, невзрачную на вид.

 

Но какая в дудке музыка живёт…

впору выздороветь, иль сойти с ума.

Слёз непролитых полным полна луна,

по небесным горкам катится сама.

 

Не признаюсь Соне, как в её дуду

то в раю накличу полночь, то в аду,

чтобы снова мне выплескивала мгла    

лица тех, кого я не уберегла.

 

Ай вы, мальчики бедовые мои!

Вам не строем бы – а гульки, да гулить,

вам бы спасы на любви, не на крови...

- Не болит запястье, Соня?

- Не болит!

 

И хохочет Соня. Горьковатый смех

разливается миндальным молоком.

Голова её пустая, как орех

о моё стучит плечо.

Легко-легко.

 

ДОРОГАЯ НИНА ОНИЛОВА

Я люблю гулять по кладбищу коммунаров,

меж красивых памятников, кипарисов старых.

Тишина выхоленная, коты с золотыми спинами

на траве подстриженной возлегают -- сфинксы.

 

А сегодня, прогуливаясь, пригорюниваясь, встретила

юную, красивую Нину Онилову.

Замешкалась, с ноги на ногу переминаясь,

суетливо думала, с чего начать разговор,

получилась банальщина ещё та:

 

- Добрый день! Вы совсем ещё юная и красивая,

хоть немного прозрачная, но настоящая!

А, вообще, ветрено нынче, и осень ранняя такая.

Да?

 

А потом, брякнула глупость, конечно,

- Скажите, пожалуйста, как там?

Где Вы? На небе или же под землёй?

Всё-таки…

«вместе со своим расчётом нанесла противнику значительные потери»

 

Не обиделась она, ответила.

Вот так:

 

- Отче наш оказался не отчимом.

Не бранил, не погнал взашей,

Хоть не любит особо Отче наш

Ни лётчиц, ни пулемётчиц - но,

В его светозарной вотчине

Не хватает хороших швей.

 

Где-то подлатать надобно

Над куполком

Или пристрочить радугу

Высоко,

Или тесьму пустить, или

Ленту по небу птицелётному.

Ленту не пулемётную -

Атлас, шёлк.

Ну, чего тебе ещё? Спрашивай.

 

А у меня слов нет, не осталось совсем.

 

Тут она мне

- Не знаешь, как там в Одессе?

Скучаю по Одессе.

 

- Сложно там,- буркнула я.-

Хотя, нет, не знаю. Ничего не знаю про Одессу.

Море там знаю, есть.

Узкие улочки кривые, зелёные.

И в каждой квартире по машинке «Зингер»

Строчат, строчат машинки ровно, хорошо,

Тонкое берут батист, шёлк,

Сукно не берут: о грубые края

Ломается времени игла,

Замолкают колокола,

Ржавеют купола.

 

Голову подняла - глядь -

нету никакой Нины Ониловой.

Там, где она проходила,

лежат коты с золотыми спинами.

Ветер длинный, застиранный

шелестя, картавит:

 

До свидания.

 

До свиданьица,

 

Дорогая Нина Онилова.

 

 ПИАНИНКА

 

покупая по случаю «сталинку»,

торжественно клянусь:

не выбрасывать пианино старенькое,

пыль с него стирать тихохонько, чтоб не скулили клавиши расстроено,

чтоб не клацала черная крышка, аки Цербера пасть.

до смерти теперь мне с этим приданым маяться,

вкруг него на цыпочках чтобы не тревожить Лидочку

в консерваториях, где тишайший лёд и беспамятство.

 

ах, как Лидочка черешню кушала

брызгал сок на концертную кофточку,

ей Авдотья: «Божечки, девка бедовая!»

ай, смеётся Лидочка, пальцы нервные вытрет о платок батистовый,

да на пианинке играть – светлеет в сталинке,

всех гостей - и бухгалтеров, и особистов - на слезу пробивало

 

как там, Лидочка, в консерваториях

о колымской земле поётся под вальсы Шуберта?

Цербер рвется с цепи, кровью харкает,

твой платок батистовый особисту в аду

ночь и ночь мерещится.  

 

давеча заполночь вижу - Лидочка.

крышку подняла и нервными пальчиками

клавиши перебирает.

 

- что тебе? спрашиваю

- здесь, говорит, между ре и до

упала косточка черешневая.

боюсь, вдруг провалится, прорастёт в аду.

- в инобытие не майся, Лидочка.

я найду

 

УНДИНЫ

пока все сказки не повыплакали былью,

на землю – на зиму ундины выходили:

 

мол, море в зиму – неприютное, барашковое –

среди людей теплей – Маринками, Наташками.

 

ах, эти нежные в метаморфозе ножки –

до мозол'ей кровавых – новые сапожки.

 

о брусчатку каблуки стучат

ча-ча-ча.

белорыбиц-девчат

движенья скованы

угловаты их тела подростковые

 

предупреждали их и вечные, и смертные:

земля ужасная – твердь неприветная…

любить и каяться, молить и маяться,

зачем вам слёз полынь и соль, красавицы.

 

волны качают причал

ча-ча-ча

ангелов зубы стучат

на ветру

клятвы

снега обращают в дождь

ты не умрёшь?

я не умру.

и рыбьей чешуёй позёмка стелется,

минуты в адовой ломает мельнице.

 

ах, белорыбицы

ох кудри пенные

вразмёт – на пальтецах.

на довоенных.

 



Паузы января

* * *

появляется из ниоткуда –

без отметинок, без примет,

не обыденность и не чудо…

а рождается свет –

бледный шип на гардинной розе.

 

щёки, губы горят.

 

слышу – имя твоё произносит

новый день января.

 

* * *

что-то я тебе не допела,

там, у озера – в жизни прошлой.

 

остывает в камине белый

пепел.

не растревожив

заоконную муть, вглядеться:

неба свет – полноводный, слёзный,

всколыхнутся под птичьим сердцем,

будто в бездне озёрной – звёзды.

 

так и петь для тебя отныне,

так и быть – с оперённой кожей.

 

на окне застывает иней,

на каминный пепел похожий.

 

* * *

сон в январе пуст,

короток, как стих:

снежная тишь, куст

в золоте облепих.

 

ветер вскипит вдруг,

ягоды влёт бьёт.

 

слышишь глухой стук? -

сердце...

 

твоё?

моё?



Виноградный пёс

собака ослепшая видит: полдень

тягучий, мёдом июльским полный,

долина под игом буйного чабреца.

слепней изумруды на нервном ухе

кобылы.

в кобыльем распухшем брюхе

жеребчик проснулся –

ворочается.

 

собака видит: тропинка в горы,

в артрозных лапах не чуя боли,

бежит, на спину сыплется хвоя

горячая.

арык, заброшенное селенье,

татарского кладбища запустенье,

моление трав меж камней.

на камне – ящерица.

 

но – дальше,

выше,

быстрее бури,

грохочет сердце – шаманский бубен,

качнулись горы, и замер бубен.

 

с немыслимой высоты

собака видит: меня в объятьях

твоих – не предать и не разъять их.

 

давай, увидим.

давай, прозреем –

и я,

и ты.

 

…..

 

я говорила так часто ему: «прощай»,

что он уже и внимания не обращал:

молча на кухню шёл, пил подолгу чай.

после садился рядом, и на губе –

крошка от курабье.

 

чувствуя шкурой и безысходность мою, и злость,

полз, извиваясь, к дивану его виноградный пёс.

пальцы лизал –

мука в янтарных глазах.

 

долго ли коротко, все ж попрощались всерьёз.

помню, в дверном проёме мелькнул виноградный пёс –

белый, как дым,

в ягодах исчерна-голубых.

 

где он теперь? в штормующей чьей судьбе

лает на облаков нежнейшие курабье?

часто ль ползёт, извиваясь, чтоб пальцы чужие лизать –

мука в янтарных глазах.

…..

дворовые дети швыряли в небо

виниловую пластинку

она взлетала, сверкая - чёрное солнце

и падала на землю.

дети визжали: не бьётся! не бьётся!

а тот, рыжий, поднял её,

бросил в мусорный бак, и

все убежали ужинать,

 

в полночь из мусорного бака

заплакала музыка.

завыли скопом собаки -

огромные беспризорные псы – рыжие, чёрные.

выли не страшно, торжественно даже,

задрав головы к небу,

будто увидели собачьи земли

обетованные.

вой их, музыка липли к нёбу,

таяли горько, остро,

как нежный жир бутербродного сервелата.

 

раз уж сон отменяется,

можно

смотреть в окно, слушать:

громче  собачьего воя и музыки, бьются о землю

стеклянные в золоте листья.

полубог подвальный, знающий по имени

каждого дворового пса и ребёнка,

идёт с фонариком к мусорным бакам

спасать Листа,

бормоча: «божеизкакогосораизкакогосорасора»

…..

 



Одежды

«…моя формула одежды: то, что не красиво на ветру, есть уродливо»

1.
Эльза Раиловна Шнитке знатной была портнихой –
взглядом наметанным, острым сходу определяла
будет глубокий вырез или глухая стойка,
складки-плиссе насколько скроют отвислый зад.

К месту ли бутоньерка, не крупноваты ль стразы.
Я принесла на платье розового поплина.
Цаплей она ходила, плечи мне расправляла,
больно, ребром ладони, хлопала по животу
(чтобы в себя втянула)

Ах, как она творила, ах, как она ваяла
талию, грудь и бедра будто из розовой глины!
Кем ни была я только… неженкой, Афродитой,
клячей, принцессой, Евой – вкупе с пропащей девкой.

Эльза мне говорила: «Всё бы вам греховодить,
стыдно с мужчиной спати без божьего благословенья,
пусть освятит союз ваш. К свадьбе такое платье
будет тебе, какого нет ни в одном салоне»

Я износить не успела сшитое Эльзой платье:
быстро сдала портниха, меньше чем за полгода.
Высохла, грудь её стала месивом сине-красным,
плыл по квартире смрадный запах гниющей плоти.

Эльза пошить успела платье для встречи с Богом,
правда, оно оказалось больше на три размера.
Раньше со знатной портнихой казусов не случалось:
тютелька в тютельку шила… Эльза в гробу лежала,

я на неё смотрела, странные были мысли:
«Нет, не идет ей бархат грубый чернее ночи»,
мысленно примеряла к смерти цвета и ткани:
Сочную терракоту, желтую цикламену,
Белый? Жемчужно-серый? Ржавая сталь? Индиго?
    Лён?
        Поплин?
    Атлас?
              Ситец?
Вискоза?

Нет, не подходят смерти
ткани любого цвета.
2.
… ещё… я опять влюблена.
Не стыдно признаться: в того же.
Камней загрубевшую кожу
врачует волна.

Как ветрено здесь без пальто,
в лиловом штормующем платье...
Ты можешь, конечно, сказать мне
о том,

что дикое время грядёт,
наш мир накануне безумства,
нелепы подобные чувства –
полёт

в потёмках слепых мотыльков.
Гляжу на весеннее море.
Не странно, не страшно, не больно
легко.

Безвременье опередив,
летят мотыльки ошалело
над мёртвым, над чёрным, над белым.
Над алым –
моим.

3.

…когда в бутиках на любые размеры и вкусы –
одежды. Льнёт к пальцам – шерсть, хлопок, гипюр, трикотаж,
шить платье (в хибаре по улице Щорса) у Русы,
наверное, глупость и блажь.

Блажу… замерла истуканом – примерка.
Портнихи остроты, щипки, но опять
по городу день электрический меркнет.
На сколько?
На час ли? На пять?

В наш век двадцать первый – и свечи, и тени,
«буржуйки» скупое тепло,
И платье у Русы лежит на коленях
безвольно, как птица с подбитым крылом.

Я всё сберегу долгой памятью: кофе
остывшую чернь, громкий треск сигарет,
скрип ходиков. Русы насмешливый профиль
и фразу: «Нет, милая. Выхода нет»
….

Готово!
- ох.. божежмой.. плачешь?? Вот дело…
не нравится здесь?? Уберём, подошьём!
- нет, Руса! Всё славно! Всё так, как хотела!
Я плачу совсем не о том,
не о том!

И ветер в окно залетает некстати,
атлас закипает, как льдистый прибой..

мне Руса пошила чудесное платье.
Для вечной невстречи с тобой.


Элегия белым дням

Ах, этих зимних дней затор, столпотворение!
Не охнуть, не вдохнуть в игольчатой толпе.
И бабочкой на свет взлетит стихотворенье,
Не сможешь удержать – да что уже теперь…

Ведь не спасут его ни слов горячий лепет,
Ни солнца над двором тускнеющий налив…
И катит снежный ком к отяжелевшим липам,
Пыхтя и копошась, детсадовский Сизиф.

Как вдохновенен он в старании ребячьем!
Но развалился ком опять на полпути.
И так над ним Сизиф, захлебываясь, плачет
Что бабочка моя, ожив, летит, летит!

На белый свет, на миг – летит, не умирая,
Сквозь слезы – на едва проклюнувшийся смех
Летит. Как будто дням нет ни конца, ни края…
Как будто ночи нет.
Как будто смерти нет.


я вырастила флейту на окне

я вырастила флейту на окне,
в горшке из обожженного металла.
и жадно по утрам она ко мне
тянулась и листками трепетала,
шептала всеми ртами: посмотри,
я для великой музыки созрела.
да что-то камнем падало внутри
когда касалась маленького тела
тупым ножом…вздымая пыли смерч,
со скрежетом рыхлила я суглинок,
но так и не решилась пересечь
её с землей тугую пуповину.
текла из крана ржавая вода,
будили вьюги, летний дождь баюкал…
но помню до сих пор тот день, когда
из безобразных, хаотичных звуков:
капели крана, стука в дверь, звонков,
из заоконной суеты ребячьей,
соседской брани, цока каблуков,
шуршанья шин, из хохота и плача,
жужжанья мухи, тонущей в вине,
обоев треска и шипенья жира -
несрезанная флейта на окне…
она… такую музыку сложила,
что за окном заплакала зима
беззвучно – даже отзвуков не стало,
и проступила алая кайма
по кромке обожженного металла.


Сквозь стекло

Жара. По лавкам - малый, старый.
Двор раскалился добела.
У пункта сдачи стеклотары
Три человека из стекла

Стоят. Сквозь одного с опаской
Гляжу - там зелень-зеленей:
Зевотный пруд, заросший ряской,
Согбенность пыльных тополей.

Второго - выдув толстостенный:
Песок, удар, кипящий йод,
Саднит разбитое колено,
Ребенок корчится, ревет,

И рысьи, в крапинку, глазища
Полны испуганного зла.
А третий… третья – тоньше, чище,
Дождем намытого стекла.

Звенит над скукой тополиной,
Земли раскачивает твердь.
Я назову её Мариной,
Я буду сквозь неё смотреть,

Как поднимая легкий парус,
И огибая первый лед
Неизможденная покамест
Пустая лодочка плывет.


Покинутые

заброшенная мельница

это не я стою дом деревянный стоит на краю реки
скрип половиц под поступью тростника
вот и в моих руках деревянная боль крепка
помнишь как были крылатые руки мои легки

десять лет мельник оплакивает жену
сыплются слезы теплой ржаной мукой
слышится из-под небес голос его глухой
из-под реки тоненький плач отвечает ему

это неправда что ветер ветер и всё
слышишь падает в реку ветреная мука
с влажным запахом ила и тростника
тесто месит река напополам с песком

помню пахла ветреная мука
спелым гречишным медом ее волос
десять лет мельник не спит и глядит на плес
десять лет проплывают под ним облака

если память мою из горя вылущить из тоски
сыпать молочными зернами на жернова
будут слышны влюбленным мои слова
будет земля им пухом моей муки


Заброшенный колодец

Паучья жизнь – плетенье паутин
у дна давно иссохшего колодца,
куда сквозь пальцы старческих калин
течет густое масляное солнце.

Паучья жизнь – плести, плести, плести,
под гулкие колодезные тайны,
под шепот опадающей листвы,
песнь комара, мушиное жужжанье.

Паучья жизнь – насытившись, уснуть
во мшистой тьме колодезного горла
и видеть сон, как паутинный путь
висит над черной пропастью бездонной,

и там, на дне, который год подряд,
две куклы с помутневшими глазами
« воды, воды» - без умолку хрипят
холодными, пластмассовыми ртами



Аэродромы
Ивану Ткаченко

Всё, покинутое человеком, приходит в упадок -
Будь то жизнь, любовь, история, архитектура:
В усадьбах перекашиваются двери, валятся ограды,
Осыпаются фрески, как с бальзаковской дамы пудра.

В неухоженных садах по-чертополошьи дичают розы,
Яблони, тяжелея, впадают в сидровую кому,
И, единственные, кому забывание идет на пользу,
Это аэродромы.

Там такие петли выделывают стрекозы-асы,
Что и не снилось пикирующим шмелям-тяжеловесам,
И мерцает по утрам марокканскими алмазами
Ржа аэродромного железа.

Где взлетали, садились, падали - поди, найди-ка…
Ни бетонной взлетки, ни гула, ни криков, ни гари.
И локомотивцы собирают в шлемы пахучую землянику,
«Шайбу, шайбу!» - волнуется за их спинами разнотравье.

На ладонь положи солнечную медаль и
Смотри, как в её лучах выныривают из глубины небесной
Самые дорогие лица, самые уже достижимые дали,
Самые прекрасные стюардессы.


Элегия Людвигу

Мой пес был смел, остёр на зуб,
Но так уж вышло -
Боялся он, как я, грозу…

Едва заслышав
Над головой рычащий гром,
Пес жался, никнул,
Вздымался рыжий бурелом
Его загривка.

Потом, в цепной глухой тщете
Он бился, рвался,
Как будто тысяча чертей
Кружились в вальсе,

Вой полз по шторам, по спине,
Вползая в душу,
Не вой уже – казалось мне,
А плач кликуши.

Мерещились пожар, война,
Потоп приливный,
Две восковые розы на
Моей могиле.

Да будь ты проклят! Я неслась
В ознобном страхе
Сквозь грохот, сквозь зловещий сад
На вой собаки,

Пока заевший карабин
С цепи срывала
Он целовал глаза мои
горячим, алым...

Он дома голову ронял
Лениво в лапы,
Смотрел с прищуром на овал
Настольной лампы.

Что глаз его таила мгла
Помимо неги,
Когда он сыто возлежал
В тепле ночлега?

Там словно жгучий уголек
В провале неба
Плясал тщеславный мотылек
Его победы,

Который избежал огня,
Не канул в пропасть,
Преодолев грозу, меня
И одинокость.







Евклида

… жилось несуетно, не больно.

В паучьем правильном плетенье
Толпились елки - треугольны,
Чертились тропы - параллельно.

Клубился по долинам вереск,
От шара золотого млея,
И озера светился эллипс,
Где много дней я

Одна сидела на причале,
С долготерпеньем Робинзона
И морок-рыбу приручала,
Приманкой-словом.

Я, в каждый свой словесный выжег,
Как в тело, вкладывала душу
Он подплывал всё ближе, ближе,
Всё слушал, слушал.

Он мною был (гипотетично)
Уже присвоен, опредмечен,
Из влажного пространства вычтен,
Очеловечен.

На зов спешил, сбивая росы
С травы, от соприкосновенья
К ладони льнул, уткнувшись носом
В мои колени.

И вот, когда до нашей встречи,
Осталось радостная малость,
Он растворился быстротечно -
Как не бывало.

Нет и следа на иле донном…
Он, сущности своей не выдав,
Исчез, отвергнув все законы
Моей Евклиды.


Аутичная элегия

Когда бы нам (в провинцию у моря)
Из центров – областных или столичных
Возили бы не ёперных певичек,
Что надувают трепетные губы,
В полупустом чистилище культуры,
А привезли бы невских львов-красавцев…
Какой поднялся бы ажиотаж!
Народ валил бы толпами на действо:
Вопили бы разнузданные дети,
В экстазе тыча пальцами во львов.
А львы смотрели б с царственным презреньем
На мелкий люд, толпящийся у клеток.

О, взгляд их немигающий! О, спины
В величественной бронзе и граните!
О, сколько под челами их томится
Рассказов о саваннах Петербурга,
Где за полночь гуляет Гумилев,
С улыбчивым не в меру Достоевским,
Вернувшимся (уже некстати) Бродским.
Они хохочут, разглядев в монокли,
Как мальчик, окрыленный эпигонством,
Над набережной силится взлететь.

Но львов всё не везут…

Смотрю другое действо
С толикой ироничного злодейства:
Опять Провинцию мою
(На блюде с пенной голубой каемкой)
Орде туристов смачно подают.
Те, рыхлы и воздушны, как безе
Копаются в огурчиках, кинзе.
Торговки сыплют пурпуром креветок,
Дымится в лужах грязная вода,
Мошну опустошив, спешит орда
На побережье - хапнуть моря, солнца
До пузырей кровавых на плечах,
Чтоб после, как заржавленные гвозди,
Под шляпками грибов безвылазно торчать,
Смотреть завистливо на местную меня,
зажаренную на отборном масле,
По технологии открытого огня.

Не протыкайте взглядом (в зависти напрасной)
Красивейшую корочку мою –
Под ней глухого межсезонья неуют:
Пустынный пляж, линялый зонт от солнца,
Немного отмороженного зла
И отрастающие крылья эпигонства.


Пока звучит флейта

Гербера

Когда в час, назначенный им, городок
Стоит, цепенея, в молчании мглистом,
Он пишет ей долгие, странные письма,
С нажимом водя по бумаге пером.

О том, что он жив, что грядут холода,
Но заполонили бульвары и скверы
Кровавые, будто закаты - герберы,
Бесчинствуют, мерзкие, как никогда…

О том, что, хоть топливный кризис утих,
Но взвинчены цены на хлеб, соль и мясо,
О том, что не будь комендантского часа,
То всё по-другому срослось бы у них,

О том, что на днях он убрал в антресоль
Её ридикюль и дорожные туфли,
О том, что вот-вот керосинка потухнет,
Завалятся в комнату темень и боль.

Пусть боль… но не сон, где глядит сквозь прицел
На женщину (вроде, знакомую?) в белом.
И с треском сухим расцветает гербера
На узком её, изумлённом лице.

* * *

Одинокий гвардии капитан познакомится

Первой своей он читал с угловатым шармом
запредельных Рильке и Мандельштама,
ревновал к декану, возбуждался, злился,
поцарапав лицо о пупочный пирсинг,

вниз лицом на её окровавленном животе
лежал, как солдат на занятой высоте.

Но мельчает Рильке, Мандельштаму - тесно
в женском скудомыслии-редколесье.
К тому же, она целовала шарпея в слюнявую морду,
а капитан, увы, был брезглив от природы…

Со второй было холодно, сумрачно изначально:
после мелочной ссоры неделю молчали,
и опасность жила в молчаливой неделе,
неусыпная, будто в Аргунском ущелье.

Её зевающий рот
напоминал дзот.

Потому никогда
ни тверёзым, ни пьяным в дым
капитан не рассказывал им:

Нет прощенья, вины. Нет ни рая, ни ада.
есть заутренний миг – звон лозы виноградной,
просторечный восторг родника,
сон камней в желторотом пуху эдельвейсов.
В тишине этой смертной - в кого ты ни целься –
обязательно дрогнет рука.

Капитану не спится. Ночь змеится, двоится,
воронёная осень в окне серебрится,
и, в лицо ударяя, царапает больно
ветер оцинкованный колокольный.
Оглушает, бьёт ледяным огнём…

Не по нём ли колокол,
не по нём?

* * *

ты бы уснула матушка что нам век по нему горевать
смотришь в окно детки не кормлены стынет печь
молодо зелено озимь смотрите озимь цинковая опять
будто безумная повторяешь страшно в холодную койку лечь
ты бы нас в подполе матушка спрятала живеньких сберегла
чтобы не слышать как он из нависших над домом небес
хрипло кричит день и ночь кандагар кандагар кандагар
братик во сне шепчет в ответ гудермес гудермес

* * *
Саночки

слышишь это я с тобой говорю
будто шлю сыночка к тебе и дочь
катятся словечки по декабрю
саночки царапают лед и ночь
видишь как одежка детей парит
на ресницах белый гудящий рой
ты не дай замерзнуть им - говори
пусть ладони греют о голос твой
утром встану - тишь... пустота звенит
за грудиной темная полынья
и пустое чрево мое молчит
и в прихожей саночки...
для меня

* * *
кандагарская легенда

когда-нибудь мы по горам полулунным
уйдем чтоб навек поселиться
на белым бело напевающих дюнах
где солнце щекочет ресницы
зардевшихся сосен
и горько и тонко
кочуют травинки по ветру
и ветер расскажет нам голосом лорки
о смерти что канула в лету
а время в пружинах часов по теченью
нас будет нести в золотое
пространство под грохот сверчков и сверченье
прильнувшего к дюнам прибоя

ты вылепишь дочь из щебечущей глины
заполнишь в ней полости светом
я выращу нам рыжекудрого сына
из завязи осени с летом
не будет из прошлого страшного мира
ни строк в обожженном конверте
ни боли ни "черных тюльпанов" ни дыма
ни смерти
ни смерти
ни смерти


Сказка о чуде

Пока он верил в чудеса, был дефицит чудес:
Дорога, лесополоса, заросшая река,
Куда рыбачить приходил с друзьями или без,
Смотрел на сонный поплавок в раскисших облаках.

Сморкался в пальцы, языком шатал молочный зуб,
Щелчком сбивал на дно червя, что из ведерка лез
И хищно на лету ловил шальную стрекозу -
Ей крылья отрывая, ждал каких-нибудь чудес.

Но убегали от реки ватагой чудеса.
На неподвижном поплавке июльский жар дрожал.
Не отрастали крылья вновь, лежала стрекоза
Безвольно испуская дух, как воздух - дирижабль.

Он взрослым верил в чудеса: весь в белом, как Господь,
Входил под свет стерильных ламп - без страха, без словес -
И виртуозно иссекал хитиновую плоть.
Казалось, чудо…а потом… нет, не было чудес.

Однажды, он, не дописав посмертный эпикриз,
Отбросив ручку, погасил слепящий, едкий свет,
И, глядя, как ступает ночь на жестяной карниз
Больничной крыши, прошептал: «чудес-то вовсе нет»

Он вышел… шел. Неделю? Год? Всю жизнь? Не в этом суть.
В одежке путался чужой, что стала велика,
Сморкался в пальцы, языком шатал молочный зуб.
Закончилась дорога там, где началась река.

На камень сел, смотрел молчком, как облака скользят
По дну реки, где на песке налим громадный спит…
И вдруг уселась на плечо все та же стрекоза.
Он ахнул: «Та же стрекоза и крылья отросли!»


Деревенские хроники

До Коротково от Долгушина
Дорога длинная завьюжена
Людской словесною пургой –
Сопляк бухой по фене ботает,
Хохочет девка красноротая,
Вздыхают бабы: «божежмой»

Состав, влачась сквозь ночь морозную,
Скрипит суставами артрозными.
Гудков - то сиплый лай, то крик…
Пройди под взглядами тягучими
В гремящий тамбур покурить.

Молчи, смотри в пятак оттепленый
Окна, там дым ложится петлями
На кедрачей немой конвой,
И чтоб отстроить мир по-новому,
Первостроители колоннами
Встают из-под земли глухой.

Что им безвременье, беспамятство
Когда дорога продолжается -
Пластуют мерзлоту кирки.
Жизнь бесконечна, небо ясное
И волоком не стащат с насыпи,
И не повесят номерки.

Что им беспамятство, безвременье,
Людская глушь узкоколейная,
Ползущая со скрипом вниз?
Вперёд! Вперёд! Ложатся шпалы и...

Свет, вдохновенье - мандельштамово
Не траченных чахоткой лиц…
………………….
Тряхнешь башкой, вглядишься пристально
В окно – на расстоянье выстрела
Ни зги… хоть выколи глаза.
Лишь в небе муторном, застуженном
Одна на всех, почти потухшая
(От Короткова до Долгушина)
Чадит латунная звезда.


Рождество

С матерками затопили старенькую печку -
Чадное тепло валилось из печного горла
Утку тощую Марина начиняла гречкой,
Приговаривала: «от жеж…тощая оторва,
Будто кто заразе этой кормеца не лОжил,
Чай ни голод, ни потрава, шо покушать нече»
Рассмеялась я… Марина рассмеялась тоже,
Сыпалась на стол дощатый (из-под пальцев) гречка.
Гречка с луком и грибами – жирная, густая.
Утка пухла, округлялась, крылья растопырив…
Я кричала:
- Ой, Мариша, утка улетает!
- Ничаво, мы ей горчичкой пообмажем крылья!
…………………
А потом жевали утку и до полшестого
Пили-ели, ели-пили, говорили вдоволь.
И царапалось за дверью, по сеням бродило
Может, кот… а, может, вправду – Рождество Христово.


Крещение

Сидела, как баба морозко – румяна,
В собачьих унтах, завернувшись в овчину,
Смотрела: старухи, дитяти, мужчины
Раздетые, к чёрной воде семенят.

Под шкурой овечьей - языческий страх
То бился в ознобе, то плакал, то пьяно,
Ворочая косным, со мной говорил
на всех неизвестных еще языках.

2.
Теснились слова у закрытого рта,
Как если бы града чумного - врата
Закрыли на сорок железных засовов,
И все, кто не умер от смерча чумного
Колотятся сбитыми в кровь кулаками,
(В нелепой надежде спастись)
Врата содрогают – кто плачем, кто – камнем
И давят друг друга в толпе, устремляя
Мольбы сумасшедшие ввысь.
Но каждому будет по вере, по воле…
Врата распахнутся под звон колокольный.

Ты видишь, дрожащий мой страх,
Что некому выйти из врат…

3
Мой дикий, мой вечно кочующий страх,
Увидел ли в проруби-прорези рваной
Душевную сытость - небесную манну?
Нет, видел рычащее пламя костра,
Что в плоть мою синие когти вонзало,
Под грохот неистовых бубнов шамана.
Покуда бурлящим свинцом
Вода заполняла безвольное тело -
Пред взглядом белело, луной индевело,
Качалось шамана лицо

4.
Щетинился наст, индевела луна,
Вода подо льдами ворочалась глухо.
Шли к проруби дети, мужчины, старухи,
Тела в темноте освещались до дна -
Как если бы в каждом мерцала лампада,
Как если бы в храме горела свеча…

5
По вере, по воле… другого не надо,
Чтоб страх мой, язык прикусив, замолчал.


* * *
здравствуй, грусть деревенская
домотканая краля -
в крупный мак занавески,
головенка льняная.
загудит в дымоходе,
заскрипят половицы,
робко в хату заходит -
ноги - бабкины спицы.
дура, ватой набитая
смотришь влажно и пылко
пахнут руки намытые
земляничным обмылком.
спицы дзенькают, лампочка
сумрак плесневый гложет…

плакса, дурочка, лапочка –
как с тобой мы похожи.


* * *
«я к вам пишу, чего же боле?»
о чём мне в письмах говорить?
как облетают с колокольни
листвой засохшей - воробьи,

как день, скользнув за подоконник
шёл по двору да вышел весь,
безмерно каплет рукомойник…
и мне не в городе, но здесь

наливкой ежевичной - ревность,
в ней - слёз гремучая вода,
и не утратил современность
эпистолярный жанр, когда

течёт неспешно в зиму - осень,
дни в ночи, пробужденье в сон,
и письма до сих пор приносит
изрядно мятый почтальон.


Шиповник

П.С.

«...Я бы хотела жить с Вами
В маленьком городе,
Где…»

В суете, безделье, лености сердечной
Я не заметила, как море от меня
Чванливый супермаркет заслонил.

Пока суглинка кислую опару
Бульдозеры вычерпывали смачно,
До ночи грохотали самосвалы,
И безнадежно гас два раза в день
В домах и школе изможденный свет –
Мне думалось, печали не случится:

Во сне уйдет из жизни архитектор.
Любовница, почувствовав спиной
(акульей влажной) - странную угрозу,
Вильнет хвостом, расплескивая шелк
постели,
К выключателю метнется…

О, как поспешно молодости бегство!
Как гулко эхо лестничных пролетов,
Красноречивы в мусоропроводной
Последней пляске милые улики:
Бокал с багровым пересохшим горлом,
Окурки с перламутром цикламена,
Завернутые наскоро в чертеж…

Но проза жизни все-таки честней
Любой поэтизированной лажы.
Все сносно живы. Я не вижу море
Да нужно ли? Оно всегда одно
И то же: волн накат, круженье чаек,
Морской травы осклизлые наносы
На берегу…
Прогуливает таксу (пока не жарко)
Архитектор, и
В истоме солнце лоб его целует,
На мраморных морщинах оставляя
Расплывшиеся пятна цикламен.

Все сносно живы.
2.
Свадебки играют, гнезда вьют,
Утрами отпрысков румяных в детсады ведут,
Бегут по офисам, больницам, магазинам,
«Толкают» речи на поминках, именинах,
Не любят проездных лощеных москвичей,
Торжественно несут пасхальных куличей
Златые горы – в церковку на сопке.
И я иду. Без кулича, яиц,
Чтоб созерцать, как расцветет земли святая сотка
Платками яркими и набожностью лиц.
Звонарь рябой, наверно, сызмальства «под мухой»,
Ужом проскальзывает меж детей, старух и
Подходит к лавке, где сижу особнячком.
Он безошибочно определяет души,
Готовые всё безразмерно слушать,
Внимая слову каждому – молчком.
Молчу, молчу, считаю облака,
Он, ковыряя пальцем крест нательный,
Речёт, что город наш - творение зека,
И столько тут неупокоенных костей их
Где ни копни - всё кости да вина,
И жутко ладить новые дома -
Вот потому не ладим, не копаем.

(О русской сей особенности странной
Говаривал ещё Варлам Шаламов).

Но звонарю ни слова не скажу.
Пусть будет боль речитативно долгой
И именной, как на руке - наколка.

Осунулся, отцвел церковный двор.

И мне пора. Меж косоруких кленов
Вниз по тропинке. Город просветленный
Всё ближе, ближе, ближе. Фонарей
Рассеянные взгляды - ярки, влажны.
Где видела подобное однажды?
Ах, да. Вот точно так же
глаза горят
всегда нетрезвого к вечерням звонаря…


И жизнь течет
3.
Не меньше и не больше.
Несет меня по улицам на почту,
Чтоб выпростать из равнодушных рук
Почтмейстеров - медлительных, дебелых
Посылку, что полгода вожделела:
Столичных книг, журналов толстокожих
Монументальный груз.
Им окрыленная, я пролетаю мимо
Цирюльни, ювелирной, магазина,
Куда, бывает, тоже захожу,
Чтоб посмотреть, как жмется к «Домоводству»
Растерянный и погрустневший Бродский,
А совершенно истощенный Фет,
Бледнеет пред напыщенной брошюрой
«Как без труда красиво похудеть

За пару дней»
4.
Весь город обойти.
Вдоль, поперек - в раздумчивости тихой
Не торопясь, не поминая лихом
Щербатого асфальтного пути.

В заросшем парке поглядеть на пруд,
От сосняка наслушаться историй,
Дороги перепутать, выйти к морю
(Здесь все дороги к морю приведут)

У скал, пройдя сквозь чаячьи посты,
Увидеть то, что не забыть, не вспомнить -
В багровой дымке ягод прошлогодних
Приморского шиповника кусты,

Их ветер озверевший не берет,
Волны накат не стачивает мощи
Лишь ягоды красней, сочнее, горче,
Вернее, солоней – из года в год...

«...Я бы хотела жить с Вами
В маленьком городе…»

Мне с Вами ли, одной остаться здесь?
Посылки ждать, на Пасху ставить тесто,
И под стозвон, под Благовест нетрезвый
Бессмертье ягод пригоршнями есть…


Волшебные люди

Болотные люди
"Коснется калужницы дремя,
И станет безоблачным время".
/Велимир Хлебников/

Когда нас не станет, не будет,
Вглядимся в расплывчатый май,
Увидим – болотные люди
Уже обживают дома:

плывут с незатейливым скарбом,
(мешки, рюкзаки, узелки)-
Зеленоволосые бабы,
Горючие в торф, мужики.

И там, где на лестничной клетке
Болтали подолгу с тобой,
В осоте затеяли детки,
Замшелыми стрелами – бой.

Да кто они? Выродки? Судьи?
Захватчики с поймами глаз?
Нет, просто болотные люди,
Похожие чем-то на нас:

То семя бросают, то камни,
Ждут праздников, лета, внучат,
От счастья сучат плавниками,
От горя по-рыбьи молчат,

И чтобы уютно нам было,
И чтобы не топко от слёз,
Приносят на наши могилы
калужницы в брызгах стрекоз.

* * *

Землекоп

придет похмельный злой горбатый
давай зело стучать лопатой
гудит промерзшая земля
ау побудка аргонавты
в глухих сосновых кораблях

от жгучего мороза рдея
восходит юная медея
несет чекушку старику
и замирая холодеет
душа на рёберном суку

о страх и радость воскрешенья
в засохшей глотке мельтешение
расплавленного серебра
до вдоха с головокруженьем
до смерти что как жизнь стара

медея или вьюга воет…
плывет меж мраморных конвоев
встречай пока не унесло
не горб но крылья за спиною
и не лопата но весло

добыто солнца-агнца руно
пусть кровью разбавляется вино

* * *

Белошвейк

на самом дальнем этаже
под пологом небес
живет трудяга белошвейк
не спит не пьет не ест

бубнит ли дождь молчит ли снег
дни ночи напролет
сутулит спину белошвейк
мою одежку шьет

шуршит батист шипят шелка
клубки змеистых лент
дрожит от лампы на руках
потусторонний свет

уколет пальчик белошвейк
кап-капает болит
и застывают в каждом шве
земля полынь гранит

что слезы высохнут пустяк
все стерпится дружок
шагают ходики тик-так
бежит волнистый шелк…

закончит скажет на примерь
старался много лет…
мелькнет вечерних тополей
потусторонний свет

на самом дальнем этаже
он скажет мне ура
теперь ты будешь белошвейк
трудись а мне пора

* * *
Синоптик

Взирает Хронос на столицу
с высокой облачной террасы,
на ребрах августа дымится
заката жертвенное мясо.

Едва проглотят переулки
грай колокольный и вороний,
выходит Хронос на прогулку,
шагает по первопрестольной.

Ночь, с блеклым запахом настурций,
струится в декольте нимфеток,
те переливчато смеются,
ныряя в белые кареты.

Мир из неона, лжи и пиццы,
что на бегу жует прохожий...

Вздыхает Хронос и садится
на лавки каменное ложе,

и улыбается по-детски,
пуская в небо дым сигары,
в предчувствии... не тьмы вселенской,
не бурь, терактов и пожаров,

не чьей-то слишком ранней смерти,
не слез солдаток на погосте ...

предчувствует: всего лишь... ветер
предчувствует: всего лишь... осень

* * *
Настройщик водосточных труб

С дождем полуночным выходит
(сутул, улыбчив, узкогруд)
маэстро каплющих мелодий -
настройщик водосточных труб.

В подвалах робко дышат мыши,
пергамент ушек парусит -
то вальс Чайковского услышат,
то шум прибоя Дебюсси.

Облупленные стены храма
и выцветшие купола
внимают отзвукам органа
и жестяным колоколам.

Им не до Брамсовских веселий,
им чужд Арутюняна шик,
когда все думы о спасенье
заблудшей в сумраке души.

В общажной келье кофе стынет,
мерцает скудный лампы свет -
сидит над мертвою латынью,
вцепившись в волосы, студент.

«saepe fatalem» - шепчет сонно.
Настройщик подмигнет себе…
и грянет маршем Мендельсона
дождь на заржавленной трубе.

Уходит дождь, восходит солнце,
громкоголосен день живой.
Маэстро спит…но остается
фантом музЫки дождевой:

хрустально тренькнет веткой росной,
почудится в шуршанье шин…
необходимый будто воздух
для птичьих посвистов души.


Привязанность

1
Осознаешь однажды явственно
Ненавистное слово «привязанность» -
Жёстко-вьючное, узловатое…
Руки спутает, ноги спутает
Чёртом выкрученная пряжа
И привяжет, к тебе привяжет.

2
Вот идёшь, как слепой -
Впереди река.
Я кричу тебе: «Стой! Впереди река!
Говорят у неё ни стыда, ни дна!»
Я шепчу тебе: «Стой…» До крови - пенька
Руки саднит.
Вода по колено, по грудь,
По горло - не охнуть уже, не вздохнуть.
Но идём - связанное одно - и река обретает дно…

3.
Господи, научи ненавидеть
Не того, кто за моей спиной
Истуканом встал
С изуверским взглядом
(и в руке его
рукоять кнута -
рассечется раскаленный воздух,
«боже» - прошепчу - «боже»
Лопнет меж лопаток кожа…)
... а того,
сидящего впереди, что с обожженными плечами
размеренными гребками кромсает камень
волны,
хриплым голосом задает команду: «Раз, раз»
если не успеваю - веревка на теле моём оставляет
змеистые, кровоточащие следы.
Господи, не вижу его глаз…
громовержь: «отныне
она - не воин и не рабыня!
Просто - женщина,
что носит на запястьях
браслеты с янтарями, бирюзой,
Амфору на плече.

И самое большое её несчастье -
разбитая амфора".
(На белый камень течёт густое вино)

Но пчелы бормотанье
сушит слёзы быстрее ветра,
прилетевшего с моря…
…………………
Раз, Раз, Раз…

4.
Слово - истина иль изречённая ложь?
И однажды у моря всей грудью вдохнешь
Воздух - липкий, дрожащий, как тело медузы…
Ощутишь: ослабели проклятые узы,
Опадают безвольно к ногам,
Будто мёртвые змеи.
И чаячий гам
В белый прах разметал тишину побережья -
И свобода……………
так что же по-прежнему держит
Тоньше волоса, крепче пеньки?

То - привязанность.
Бабочки к солнечной нити,
К волнам - паруса,
К парусу - встреч и отплытий.

Тоньше волоса, крепче пеньки.
От тебя, до меня.
От руки до руки.


Три ноктюрна на вагонном стекле

До станции была одна дорога,
Верней, тропинка, что зимой и летом
Казалась тьмой - слепой и непролазной.
Не потому, что засыпалась снегом
и набухала грязью, зарастала
Бурьяном с огнедышащей крапивой -
А потому что, всех по ней идущих,
Она зимой и летом проводила
По кладбищу заброшенному, где
Безмолвствовал потрескавшийся мрамор.
На впалых неухоженных могилах
Зло дыбились, щетинились оградки,
Уныло кособочились кресты.
Я это место пробегала… дико,
колюче трепыхалось за грудиной,
Мне чудились крадущиеся тени,
На шее - чье-то тяжкое дыханье,
Мольбы, молитвы, стоны…
Но когда
я уезжала навсегда - без страха
по кладбищу прошла, остановилась
у ангела, сидящего понуро.
Двух черных сколов на его крылах
Едва коснувшись, прошептала: «помним»
И услыхала - в мраморе глухом
Забилось сердце.

* * *
о тамбуров охрипший дым белесый росчерк
что отделяет свет от тьмы и день от ночи

где жизнь к вагонному стеклу - проездом мельком
плацкартных сот шмелиный гул узкоколейки

забудь про маленькую смерть смотри там осень
и неба мраморная твердь в порезах сосен

цеди из гущи тишины без сна без счета
чай в подстаканнике вины… а на четвертый

сойди не ощущая дна у тени - тенью…
успей Господь в четыре дня… с благословеньем

* * *
Там будут долги дни и жизнь длинна,
У жертвенных костров из прошлогодних листьев
Согреется ничейная вина…
И раз тебе пришлось надолго поселиться
В моей душе - безвылазной глуши -
Живи, горчащим воздухом дыши,
Прислушивайся к битвам воробьиным.
К шептанию дождя с промокшей глиной,
К ночной метели - серой, как зола
К призывным дребезжаниям стекла,
Когда (все мимо, мимо!) мчится поезд,
И вероломно женщину увозит,
Которую ты так и не узнал.


Элегия к R

Забудешь эту ночь, как забывают дети
в неспящей темноте зловещий шёпот штор,
и тени на стене, и бесприютный ветер,
и смерти с забытьём негромкий разговор.

Так неуютна боль в ампировых обоях,
сводящая с ума размеренность часов,
и ты идешь туда, где нас не будет двое,
и корабельный стон и колыбельный сон,

где невская вода течет слезою полной
по шее меловой канала - чёрен след.
И вынимаешь крик из собственного горла,
и пеленаешь в ночь, и пеленаешь в снег.


элегия к N

Я не верю, что мог ты меня разлюбить.
Ты наверное умер — не больше, не меньше.
И, бросая цветы, толпы плачущих женщин
по неспящей земле шли тебя хоронить.

Да, конечно, ты умер. Иначе б не смог
без меня на своей сумасшедшей планете,
где нет ночи, и вечно галдящие дети,
пролетая над парком, клюют эскимо.

Где по кругу трамваи плывут и звенят,
где от края до края туман, но не боле.
Где светло умирать — и легко, и не больно,
отправляясь в эдемский заброшенный сад.

Осень... осень меняет на вдовий наряд
легкомысленность шляпки и ветреность платья,
прилетает, целует на камне распятие,
обрывая прохладной рукой виноград

забытья, отправляет в трагический рот
горсть за горстью, земля на губах закипает...

и уходит, тебя воскресить забывая,
да, конечно, ты умер. Но если... и вот -

жив, здоров, не пустеет в дому колыбель,
навсегда, насовсем ты с другою повенчан.
Бесконечную жизнь напророчу тебе.
Без меня. Бесконечную жизнь.
И не меньше.


Садовая элегия

Роняет сад запретные плоды,
И сквозь костров неугомонный дым
Покажется - не яблоки, а птицы,
Что так и не успели опериться
Срываются с ветвей… им, молодым,
Такая участь - не взлетев, разбиться.

А я? Не Ева… даже не Лилит -
Заныканная на краю земли
Да Винчи утомленная константа.
Сгребая в кучи палую листву,
Переплавляю медную руду,
С величественной статью Россинанта
Тащу свой сад сквозь осень на горбу.

Но как же постоянна яобоже…
Ношу всё то же и люблю того же,
И, вопреки себе, который год,
Как яблоко последнее - за ветку,
Всей страстью жизни в сахаристых клетках
Отчаянно цепляюсь за него.

Последний плод запретный в сизой прели
Упал… и на простуженной свирели
Над ним играет сонная оса
Прощание славянки, блюз Армстронга.
Скрипят суставы древнего шезлонга,
И сыплется листва, как словеса…

Но осияна долгая дорога
В открытые (на осень) небеса.