На Сайгон!


Кашмир

Н.

Полустанки, заборчики, вишни,
а потом - в пять минут - чернота.
И дыхание спящего Вишну
из оконного тянется рта.

На кассете с альбома кумира
улетает в горячую тьму
разноцветная птица Кашмира
в голубом подзапретном дыму.

Птица сядет на тоненькой ветке
и по шпалам пойдёт на восток,
где гора поострей, чем соседки
пробивающий майку сосок.

Уезжаем. Окутанный паром,
тепловоз выбирает пути,
на которых ни фатум, ни карма
беглецов не сумеют найти.

Утром купим у бабки кулёчек
красоты, расплатившись рублём.
Среди алых сердец-одиночек
два сиамские сердца найдём.

Вы едины, едины навеки -
прогудит аватар-тепловоз,
наполняя тяжёлые веки
электричеством знающих слёз.


Поезда дальнего следования

-1-

1993, январь

Прощай! И если навсегда,
то навсегда прощай.
Покуда в старых поездах
девчонки носят чай,

покуда в мутное окно
залито столько тьмы,
прощанье людям суждено,
таким родным как мы.

В садах далёкой темноты
снегов растёт налив.
Девчонка перейдёт на "ты",
колени оголив.

Я ей заколку расстегну,
и поцелую прядь,
прижму к плацкартному окну
трепещущую bлядь.

И мы утонем в темноте,
которая простор.
И выйдет девушка в фате
в плацкартный коридор,

и просверкает всем тогда -
и здесь и вдалеке -
одна падучая звезда -
на небе и щеке.

Грохочет поезд и сипит.
Вокруг сплошная ночь.
В конурке проводницкой спит
звезда, собачья дочь.

-2-

1993, декабрь

Ты встала проводить меня.
Ты поднялась чуть свет.
В холодном небе нет огня,
лишь полосы газет.

Лишь серый шрифт гласит о том,
вернее - шепчет нам, -
не прикасаться бледным ртом
ко рту мне по утрам.

Скажи, ты веришь, положив
ладонь на полумрак, -
Ты веришь в то, что буду жив?
И если да, то как?

Пора, пора. Вороний пир
бушует во дворе.
Любой, кто едет, - Велимир,
он едет на заре.

Тогда оставшиеся тут
- тебя я не виню -
не в сумку снедь ему кладут,
бросают в простыню.


Двадцать восемь лет спустя

Мише Б. и Косте Е.

Ах, как вьются чёрные плюмажи!
Табаком пропахшие усы -
это вам не полосы от сажи,
а примета мужеской красы.

Избы, церкви и лесные гунны -
странная огромная страна.
Веселитесь, бравые драгуны,
звякайте погромче, стремена.

Напевайте песенку, погодки!
Здесь красиво. Дико? Ну и пусть.
Можно даже выпить... этой... водки,
и развеять маленькую грусть.

Рождены свободою и братством,
сплочены витающим орлом,
далеко сумели мы забраться.
Подожди немного, отчий дом,

мы вернёмся скоро, очень скоро,
дети нарожают нам внучат.

Парни улыбаются. Просторы
через зубы сжатые молчат.
.............................................
И однажды юный офицерик,
запустив ладошку в волоса,
ночь увидит и далёкий берег,
и корабль, поднявший паруса.

И услышат, лёгшие в сугробах
или устелившие лесок,
что один из них встаёт из гроба,
проливает слёзы на песок.

Плачет над утраченною силой.
И подземный гул стоит в земле -
не вернуть ни родины, ни милой,
даже на воздушном корабле.


Облако, Герат, Волга


Ну всё, поплакали и хватит.
Я вам по правде расскажу -
теперь я с облака в Герате
на вас - родимые - гляжу.

Скажу я вам, Динарка - сука,
мне всё известно, я - душа.
Попью вина, поем урюка,
потом деваху... не спеша.

Здесь хорошо, здесь парк в прохладе,
и слышно птичье тра-ля-ля.
Скажи, сеструха, этой bляди -
пусть всем даёт за три рубля.

Мне наплевать. Я не на этом.
Мне в б`ошку выстрелил душман,
и облака над минаретом
проплыл сапфировый туман.

Бац! - вниз смотрю, трясясь от страха,
и, охренев, не узнаю -
в кровавой луже, в груде праха -
себя, погибшего в бою.

Бах! прапор выстрелил в чучмека,
который голову мне снёс,
а тот - в него. Два человека
свалились с горки под откос.

Теперь я их получше знаю -
чучмек напьётся и давай
талдычить прапору-бугаю
про мусульманский этот рай.

А прапор вдаль глядит и плачет.
Я понимаю мужика -
он умереть хотел иначе.
Всё, кличут нас! Намаз.
Пока!


Баллада о славном рыцаре Ульрихе

Руслану, другу и брату

-1-

Ульрих был нам другом, был нам братом.
За него мы кубок этот пьём.
Повстречался с чудищем проклятым
Ульрих, с пролетающим огнём.

Сняли слуги с Ульриха доспехи,
долго братья плакали над ним.
Раздавалась - при вороньем смехе -
клятва - За него мы отомстим.

Пролилась на землю кровь монаха,
кровь впиталась в львиные сердца.
Будем за него мы мстить без страха -
до победы нашей, до конца.

Выйдем мы, чудовище ругая,
на дорогу, где погиб наш брат.
Пусть, кровавой пеною рыгая,
чудище к себе вернётся в ад.

Наши покровители крылаты -
ангелы в бою помогут нам.
Там, где просверкают наши латы,
мы потом построим божий храм.

В бой, друзья. Герольд, труби тревогу!
Отомстим за Ульриха сполна.
Помолившись рыцарскому Богу,
смело вденем ноги в стремена.

-2-

Я такое видел, слышь, подруга!
Ехал я. Рычал мой грузовик.
Вдруг - в июле - снег, пурга и вьюга.
И какой-то чудик вдруг возник.

На коне. Какие-то консервы
на груди, на жопе и башке.
Ты ведь знаешь, я не очень нервный,
даже при простительном грешке.

Но в ту ночь не выпил я ни грамма.
А чудак стоит, копьём грозя.
Я по тормозам! Но, ридна мама,
моментально стормозить нельзя.

В общем, улетел в кусты куда-то
этот вот, прости меня, мудак.
Но с тех пор сияющие латы
снятся и не кончатся никак.

Наливай мне, киса. Дай орешки.
Это, блин, не кончится за так.
Газанул, а воронов усмешки
мне пообещали полный мрак.

-3-

Рыцари вернуться не сумели.
Дальнобойщик спятил - нёс и нёс
что-то про коней и про метели
в пору зеленеющих берёз.


Евдокия

Сосуд разбит, вода струится,
и кони кружат, и глядят
тебе в лицо степные лица
косматых яростных ребят.

Сейчас один петлю накинет
и гикнет весело другой.
Прильнёт к ногам степной богини
под плёткой ветра зверобой.

Потом пойдёт ночная пьянка -
горят кыпчакские костры,
по-русски плачет полонянка
над песней вражеской сестры.
...........................................................
В крови галопом скачет сахар,
наотмашь бьёт, рождая бред -
по Евдокии плачет пахарь,
её отец и мой сосед.


Самец

К. Ер-ву в продолжении письма.

Под землёй живёт огромный зверь,
улыбаясь, челюстью стуча.
В три часа моя открыта дверь,
потому что ночью ждут врача.

Зверь огромный знает, что почём.
Знает, что ужасен он и сед.
Не имел бы дело я с врачом,
но побеспокоился сосед.

Зверь глядит сквозь почву на меня,
на окно, на стены, на кровать.
Говорит сосед, что не фигня
то, что я собрался умирать.

Зверь огромный - самка, а не бред -
ждёт, когда как семя упаду
прямо в лоно. Думает сосед -
раз в температуре, то в бреду.

Зверь опять готовится ко мне,
бьёт когтями, капает слюной.
На другой - наземной - стороне
с шприцем наклонились надо мной.

Я сгребаю простыню в горсти,
воешь ты обиженно в ночи.
И кому я говорю - Прости, -
не поймут соседи и врачи.


Жатва

Наташе

Этого не было. Было с тобою.
Я и соврав, не солгу.
Девушка с пухлою нижней губою
песню поёт на лугу.

Женщина бродит по скучной Женеве.
Это опять о тебе.
Память о летнем, о давнем напеве -
привкус пыльцы на губе.

Жизнь - это, в общем, судьба-биссектриса.
Надвое делит она
встречи с Иваном, прощанье с Борисом -
сон, продолжение сна.

Так и лежала бы дальше, в рубашке,
локоть подняв к небесам,
так бы и дальше склонялись ромашки
к светлым твоим волосам.

Птицы летели, летели, летели,
и улетев, унесли
запах горячей лесной мирабели,
сладкое лето земли.



http://www.youtube.com/watch?v=GGpi86mxoeg


Бабочки в глазнице (Журнальный вариант)

Aguirre
 
Облепят бабочки лицо
и руки мне, и плечи.
От этой нежности в концов
конце лечиться нечем.
 
Река течёт под головой
печального отряда.
А по ночам собачий вой
стоит над Эльдорадо.
 
И, всё на свете перепев,
протяжно будут литься
дожди на мой и божий гнев,
на бабочек в глазнице.
 
 
 
 
 
 
 
 
Идальго
 
Шпага сдана. Пусть напишет историк
в книжке своей, полной правды и бреда, –
воздух Провинций прохладен и горек,
копья прямые, горящая Бреда,
 
но – сифилитику, пьяни, солдату –
слушать всю ночь завыванья соседа.
Мне, пожимавшему руку, как брату,
буйному, нежному дону Кеведо,
 
чувствовать вонь провалившимся носом.
Пахнет нарциссами ночь и беседа,
как мы под Бредой болели поносом,
как нелегко нам досталась победа.
 
Сладкие запахи скорбной больницы.
Кожа – и жвалы её короеда.
Я забываю знакомые лица.
Кто был со мной? Не осталось и следа.
 
Койка плывёт – этот белый кораблик –
в сторону Бреды, в её Эльдорадо.
Сердце трепещет, как пойманный зяблик –
в чёрных цыганских руках конокрада.
 
Синие мухи и адские муки –
копья над Бредой окупят с лихвою.
Зяблика выпустят нищие руки –
петь до забвенья – в сосновую хвою.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Простая музыка
 
Целовало в каменные губы
колокольни – небо надо мной.
Облаков пророческих керубы
проходили верхней стороной.
 
Проходили югом и востоком –
над степной травою речь вели
на своём – прекрасном и жестоком –
о далёкой юности земли.
 
И качалось маленькое древо
в чистом поле, ветками шурша.
Выходила утром в поле Ева,
покидая сумрак шалаша.
 
Дерево шумело, словно птица,
било в землю сломанным крылом.
Евины тяжёлые ресницы
согревали день своим теплом.
 
На реке гудели пароходы,
степняки, оскалясь, пронеслись,
каменные бабы и народы
в ковыле подветренном паслись.
 
Мельница махала, не взлетая,
крыльями, скрипели жернова.
И ложилась музыка простая
времени на вечные слова.
 
 
 
 
 
 
 
 
Царь
 
Когда над чайной чашкою склонясь,
он в глубину её глядит устало,
не вызывает небо ли на связь –
ночное небо – Ашшурбанипала?
 
Мигают звёзды – "Грозный властелин!
Мы здесь уже. Мы кланяемся низко."
Чернеет чай черней, чем гуталин,
бледней белков столичная сосиска.
 
Дрожит рука. Как деревце дрожит.
Горячий чай. Глоточки небольшие.
Мигают звёзды. В космосе лежит
покрытая песками Ниневия.
 
Взгляд за витрину – уличный кисель.
Снег чуть рыжей, чем волосы хабиру.
Чуть обеднев, монарх вселенной всей,
из чайной выйдя, едет на квартиру.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Грета З-а
 
- Что вам сыграть? – Ну, сыграйте нам Грёзы.
Так господа попросили сестру.
Грета, играй. А жучиные слёзы
я насекомою лапкой сотру.
 
Осень болезни разносит в охапке,
утром проснёшься, глядишь – опоздал,
видишь – шевелятся тонкие лапки,
знаешь – уже не успеть на вокзал.
 
Дальше – вообще всё куда-то пропало,
вечер всё время, дожди и туман.
Чтобы меня ты вдруг не увидала, –
слыша шаги, заползу под диван.
 
Страшно, что ты остаёшься одною,
страшен отец – одинокий старик,
мать задыхается. Кто здесь виною?
Кто выползает и – слышится вскрик?
 
Дождь и туман. Хорошо, что немного
вам удалось для такого сберечь.
Дождь, и опять бесконечна дорога –
бегать по стенкам, умаяться, лечь,
 
и услыхать, что играешь в гостиной
ты, и заходишь ко мне, и, кладя
тонкую руку на панцирь хитинный...
Всё состоит из тебя и дождя.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Люди
 
-1-
 
Im Westen nichts Neues
 
 
"и веки разъедало дымом,
 конечно, только им, до слез"
Т. Кр.
 
Облако в небе идёт кораблём.
Ранний торжественный час.
Если сегодня мы вас не убьём,
думайте завтра про нас.
 
Я понимаю, что вам нелегко –
кровь и говнище и вши.
Но если можно стрелять в молоко,
в сердце стрелять не спеши.
 
В поле – пшеница, глаза васильков.
Осенью всё загниёт.
Жарко с утра. Но "чилийских" штыков
вряд ли расплавится лёд.
 
Я достаю из штанов карандаш.
Если я буду убит,
может быть, ты ей письмо передашь,
добрый француз или бритт.
 
Девка хорошая – кровь с молоком,
пела в церковном хору.
Жаль мне, что с нею ты не был знаком
раньше, чем я здесь помру.
 
Многого жаль мне – пшеницу, цветы,
облако над головой.
Жаль, что, наверно, мне встретишься ты
в следующей штыковой.
 
-2-
 
Billiger Fick
 
Выхожу одна я на дорогу –
гололёд, и холод впереди.
Накопилась скверна понемногу
у меня в простуженной груди.
 
Я надела шляпку, тканной розы
лепестков чуть слышен аромат.
А вокруг одни туберкулёзы
по делам копеечным спешат.
 
Нечего мне делать возле банка,
постою у церкви на углу.
Унесла супружницу испанка –
я вдовцу забыться помогу.
 
Он проснётся. Не узнает сразу.
Побледнеет, тень её крестя.
Но зато любовную заразу
не найдёт неделею спустя.
 
-3-
 
Небесные
 
В сумерках районная столовка.
Тёплый кофе, сладкий маргарин,
пахнет рыбой, варится перловка,
вытекает желтизна витрин.
 
Мужики в замасленном и мятом,
грузчики, рабочие в порту,
люди с настоящим ароматом
здесь подносят стопочку ко рту.
 
Байрон, выбирающий натуру
для стихов про духов мятежа,
заходи! Гляди на клиентуру –
вот она сидит и ест с ножа.
 
Кадыки торчат из-под щетины.
Это впрямь – мятежный страшный сброд,
то ли рыбаки из Палестины,
то ли гладиаторы. Но вот –
 
закусили сладкую, рыгнули,
и пошли на выход не спеша,
реплики теряя в общем гуле,
сложенными крыльями шурша.
 
-4-
 
Сельский клуб, танцы, 1946
 
Е. Ч.
 
В сельском клубе музыка и танцы,
и, от первача слегка хмельны,
приглашают девушек спартанцы –
юноши, пришедшие с войны.
 
Женское встревоженное лоно,
паренька корявая рука –
и течёт из горла патефона
вечности горячая река.
 
Пахнет от спартанцев спелой рожью.
Звёзды нависают над рекой.
Женщины – не справиться им с дрожью.
Паренькам – с голодною рукой.
 
Прижимают женщин, женщин гладят.
Мирный год – он первый, вот он – тут.
У спартанских юношей во взгляде
ирисы сибирские цветут.
 
Музыка играет. Дым струится.
И дрожат в махорочных дымках
рядовых классические лица,
васильки наколок на руках.
 
 
 
 
 
 
 
 
Лебединая ночь
 
Наташе
 
Я ведь уже не тот,
переменилось тесто.
Горек твой нежный рот,
белая ночь-невеста.
Музыкою одной
ты для меня одета.
.............................
Долго не будь вдовой,
белая ночь-Одетта.
 
 
 
 
 
 
 
 
Наташе, откуда-то с Балтики, 1625-2020
 
Замерзаю. Замерзаю, слышишь?
Звуком "шэ" корябаю стихи.
Жду, когда, мой ангел, ты подышишь –
и согреешь веки и грехи.
 
Нет меня на свете безбилетней –
не услышу музыку в раю.
Как наёмник на Тридцатилетней,
замерзая, песенки пою.
 
Может, отогреюсь. Будет лето.
А пока дыши, целуй, дыши
на руки работника мушкета,
в смысле – потрошителя души.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Пассажиры третьего класса
 
Наташе
 
Губы, обдуваемые ветром,
прядки непослушные волос,
или бриолин под светлым фетром.
Хорошо и весело – сбылось!
 
Чайки пролетают над кормою
и летят над чёрною волной.
Я тебя от холода укрою
одеялом матушки родной.
 
Крепко спи под звуки пьяной драчки,
сердце от волнений береги.
Долго добирались мы, от качки
под глазами тёмные круги.
 
Музыка в порту играет громко,
заглушает вопли, песни, смех.
Есть для навернувшихся соломка,
есть одна Америка на всех.
 
Спи, родная. Запах сладкой прели,
наш провинциальный запашок
вырвем в атлантическом апреле
из сердец – под самый корешок.
 
Спи спокойно, сизая голубка,
спи, малыш, во сне не бормочи
что-то непонятное о шлюпках,
плаче, криках, ужасе в ночи.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Три сестры
 
Я из города ехал на старом такси –
это то, что я помню о годе.
Да, ещё – благодарен, рахмат, grand merci,
золотистой осенней погоде.
 
Мой попутчик куда-то на сопки смотрел
так, как смотрят на всё напоследок.
Он из города ехал, в котором имел
трёх сестёр – трёх весёлых соседок.
 
Ну а я всё пролистывал новый журнал –
то Дальстрой в нём мелькал, то Мещёра.
Я недавно одну из сестёр возжелал
в плеске выпивки и разговора.
 
А она мне сказала, что я её брат,
и все трое налили за брата –
за того, кто однажды отчалил в Герат
и уже не придёт из Герата.
 
Та, которая... Та, от которой дрожа...
В общем, та, о которой я плачу...
Я её обнимал на правах миража,
обнимал, понимая, что значу.
 
Уезжая, в киоске журнальчик купил
с перестроечной прозою года
про того, кто своё до конца оттрубил,
про врагов ВКП и народа.
 
Мчалась "Волга" сквозь радостный солнечный свет,
сеял дождик, открылась страница,
и открылся рассказик про тех, кого нет,
и про их загорелые лица.
 
Я не помню его. Он таким же, как все,
был тогда – мол, слегли не за дело.
Дождик сеял. Темнело и мокло шоссе.
И сестра, прижимаясь, жалела.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Колыбельная для лошадки
 
Степное маленькое горе,
лошадка, плачь, ложись в траву
с огромным знанием во взоре
и сновиденьем наяву.
 
Тебе вольётся прямо в ухо
экклезиаста горький мёд.
А после чёрная старуха
в полыни кости подберёт.
 
А после – ветер, и втыкая
в гортани палец ледяной,
он воет – дербиш – потакая
работе древней и родной.
 
Старик – морщинистей, чем лица
далёких гор, достав бычак,
под лампой сядет. Кобылица
воскреснет, чётками брянча.
 
Скача и прядая ушами,
склоняясь мордою туда,
где люлька, где над малышами
восходит синяя звезда.
 
 
 
 
 
 
 
 
Прощание с Катериной
 
Здравствуй, Катерина. Ночь сгустилась.
Волки воют. Подпевают псы.
Это мне прощание приснилось
с девушкой невиданной красы.
 
Надо мной темнеет небо ваше.
Пьёт колдун болотное вино.
Отчего он так велик и страшен?
Отчего мне это всё равно?
 
Отчего готова мне могила,
отчего ложиться мне в неё?
Над могилой Бурульбаш Данило
песню малорусскую споёт,
 
и пойдут по небу, словно кони,
вороною ночью облака.
Так строги святые на иконе,
что не поднимается рука,
 
не кладётся крест, не держат ноги.
И спустя не знаю сколько лун
пыль клубится на большой дороге,
кровь кипит, мерещится колдун.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
Sine qua
 
На исходе мая-месяца –
то ли Волхов, то ль Чита –
то ли хочется повеситься,
то ли книжку почитать.
 
У крыльца трава щетинится.
Тихо-тихо спит она.
Открывается гостиница –
звезд бесчисленных полна.
 
Отступает многословие.
В кухне капает вода –
непременное условие
звезд, гостящих навсегда.
 
 
 
 
 
 
 
 
Живой
 
Руслану
 
Ещё одна долгая-долгая ночь
прошла, и церквушка пуста –
лишь я в ней, да панская спящая дочь,
да карие очи Христа.
 
Как выжил? – не знаю. И выжил ли впрямь?
Кричало на сто голосов
- Попробуй-ка, тьму эту переупрямь,
бродяга, юнец, филос`оф!
 
И, если ты смелый, в глаза посмотри
тому, что страшнее, чем ад!
Ну вот, ты увидел. А это – внутри.
Ты выжил? Ты выжил! Ты рад?
 
И в спящей вселенной поют петухи.
И страшен их яростный крик,
что выжил сегодня, и пишет стихи
о том, что он выжил, старик.

 


Простая музыка

Целовало в каменные губы
колокольни - небо надо мной.
Облаков пророческих керубы
проходили верхней стороной.

Проходили югом и востоком -
над степной травою речь вели
на своём - прекрасном и жестоком -
о далёкой юности земли.

И качалось маленькое древо
в чистом поле, ветками шурша.
Выходила утром в поле Ева,
покидая сумрак шалаша.

Дерево шумело, словно птица,
било в землю сломанным крылом.
Евины тяжёлые ресницы
согревали день своим теплом.

На реке гудели пароходы,
степняки, оскалясь, пронеслись,
каменные бабы и народы
в ковыле подветренном паслись.

Мельница махала, не взлетая,
крыльями, скрипели жернова.
И ложилась музыка простая
времени на вечные слова.


Двадцатый век

Брёл кровавой дорожкою длинной,
и всё время сворачивал в ад.
Чем он спасся? По душу Берлина
страшным пеплом пришёл Сталинград.


Грета З-а

- Что вам сыграть? - Ну, сыграйте нам Грёзы.
Так господа попросили сестру.
Грета, играй. А жучиные слёзы
я насекомою лапкой сотру.

Осень болезни разносит в охапке,
утром проснёшься, глядишь - опоздал,
видишь - шевелятся тонкие лапки,
знаешь - уже не успеть на вокзал.

Дальше - вообще всё куда-то пропало,
вечер всё время, дожди и туман.
Чтобы меня ты вдруг не увидала, -
слыша шаги, заползу под диван.

Страшно, что ты остаёшься одною,
страшен отец - одинокий старик,
мать задыхается. Кто здесь виною?
Кто выползает и - слышится вскрик?

Дождь и туман. Хорошо, что немного
вам удалось для такого сберечь.
Дождь, и опять бесконечна дорога -
бегать по стенкам, умаяться, лечь,

и услыхать, что играешь в гостиной
ты, и заходишь ко мне, и, кладя
тонкую руку на панцирь хитинный...
Всё состоит из тебя и дождя.


Люди


-1-

Im Westen nichts Neues

"и веки разъедало дымом,
 конечно, только им, до слез"
Т. Кр.

Облако в небе идёт кораблём.
Ранний торжественный час.
Если сегодня мы вас не убьём,
думайте завтра про нас.

Я понимаю, что вам нелегко -
кровь и говнище и вши.
Но если можно стрелять в молоко,
в сердце стрелять не спеши.

В поле - пшеница, глаза васильков.
Осенью всё загниёт.
Жарко с утра. Но "чилийских" штыков
вряд ли расплавится лёд.

Я достаю из штанов карандаш.
Если я буду убит,
может быть, ты ей письмо передашь,
добрый француз или бритт.

Девка хорошая - кровь с молоком,
пела в церковном хору.
Жаль мне, что с нею ты не был знаком
раньше, чем я здесь помру.

Многого жаль мне - пшеницу, цветы,
облако над головой.
Жаль, что, наверно, мне встретишься ты
в следующей штыковой.

-2-

Billiger Fick

Выхожу одна я на дорогу -
гололёд, и холод впереди.
Накопилась скверна понемногу
у меня в простуженной груди.

Я надела шляпку, тканной розы
лепестков чуть слышен аромат.
А вокруг одни туберкулёзы
по делам копеечным спешат.

Нечего мне делать возле банка,
постою у церкви на углу.
Унесла супружницу испанка -
я вдовцу забыться помогу.

Он проснётся. Не узнает сразу.
Побледнеет, тень её крестя.
Но зато любовную заразу
не найдёт неделею спустя.

-3-

Небесные


В сумерках районная столовка.
Тёплый кофе, сладкий маргарин,
пахнет рыбой, варится перловка,
вытекает желтизна витрин.

Мужики в замасленном и мятом,
грузчики, рабочие в порту,
люди с настоящим ароматом
здесь подносят стопочку ко рту.

Байрон, выбирающий натуру
для стихов про духов мятежа,
заходи! Гляди на клиентуру -
вот она сидит и ест с ножа.

Кадыки торчат из-под щетины.
Это впрямь - мятежный страшный сброд,
то ли рыбаки из Палестины,
то ли гладиаторы. Но вот -

закусили сладкую, рыгнули,
и пошли на выход не спеша,
реплики теряя в общем гуле,
сложенными крыльями шурша.

-4-

Сельский клуб, танцы, 1946

Е. Ч.

В сельском клубе музыка и танцы,
и, от первача слегка хмельны,
приглашают девушек спартанцы -
юноши, пришедшие с войны.

Женское встревоженное лоно,
паренька корявая рука -
и течёт из горла патефона
вечности горячая река.

Пахнет от спартанцев спелой рожью.
Звёзды нависают над рекой.
Женщины - не справиться им с дрожью.
Паренькам - с голодною рукой.

Прижимают женщин, женщин гладят.
Мирный год - он первый, вот он - тут.
У спартанских юношей во взгляде
ирисы сибирские цветут.

Музыка играет. Дым струится.
И дрожат в махорочных дымках
рядовых классические лица,
васильки наколок на руках.


Красная цена (журнальная подборка)

Если лето
 
 
                    Наташе
 
Неба-то сколько здесь, раз.
Сколько рассвета-то, два.
Щурит угорский свой глаз
утренний ветер-мордва.
 
Ноги не ходят уже,
дышится тоже... Плевать!
В царстве прекрасных ужей
встретим ужиную мать.
 
Есть у неё изумруд.
И, кто его увидал,
те никогда не умрут.
.........................
Озеро. Утро. Причал.
 
Доски уходят в туман.
Гнутся они под ногой.
Триста рябиновых грамм
выпей. Поплачь надо мной.
 
Я не приду. Ты одна.
Солнце заходит. Зашло.
Ил подымает со дна
возле причала весло.
 
Ил изумруден в воде.
Что я наделал, дебил?
Ил у меня в бороде.
Рыбки, созвездия, ил.
 
 
 
 
Вермут
 
Утром проснёшься. Как тёплая баба,
ходит по дому заря.
Радиоточку, хрипящую жабой,
ночью не выключил зря.
 
Пусть. Всё нормально. Ну, жаба. Прекрасно.
Жаба рыгочет в пруду.
Светит трава земляникою красной.
Я на прогулку пойду.
 
- Пётр Никодимыч, – скажу – Как свежо-то
пахнет в саду. Будет гром.
Глаша прошлёпает к старым воротам
с полным до края ведром.
 
Реки молочные. Нежность сезона.
- Глашенька, с нас, как всегда?
Пахнет цветами, клубникой, озоном.
Вермутом пахнет звезда.
 
 
 
Король
 
Прощайте, король, и простите
судьбу ли, себя ль самого.
Стокгольма прекрасного житель
не сможет понять одного,
 
точней, одинокого. Шпагу
тот гладит, и шпага блестит.
Судьба не простила отвагу,
а сам он судьбу не простит.
 
Она полетела с откоса.
А всё же, что нам до судьбы!
С отстреленным кончиком носа,
с привычкою к дыму пальбы,
 
ты будешь – навеки – последним,
кто с жизнью расстался в бою.
Вчерашних безумий наследник
во-первых восславит уют.
 
Во-первых – ослабшие духом,
в-двадцатых – безумные им.
И черепом с дыркой над ухом
дух этим безумьем храним -
 
пуста черепная коробка,
в ней только метельная мгла.
Взвивайся, шампанская пробка!
Мы выпьем за ваши дела,
 
враги, Императоры, други
в аду, напрямик говоря,
где буйствуют нарвские вьюги,
горит над Полтавой заря.
 
 
 
 
Луидор
 
Восемнадцатый век. На лужайках роса
и овечки, овечки, овечки.
Догорают к утру за окном голоса,
расплавляются сальные свечки.
 
И сидят сизари, облепляя карниз,
голодранцы и символы Духа.
За окном – Сен-Жермен и какой-то маркиз,
две графини, две девки, старуха.
 
Продолжалась игра от зари до зари,
от подмышек и пахов смердело.
То и дело шептал Сен-Жермен – Всё гори!
Кое-что в результате сгорело.
 
Кое-что. И дотла. В этот утренний час
ни селитра не пахнет, ни сера.
Только белою розой маркизов атлас -
полу-годом забот парфюмера.
 
- Всё сгорит? – говорите, – Вы правы, дружок...
Но не скоро. Не в эту ведь пору.
Доиграем сейчас и пойдём на лужок.
.........................................
 
- Я узнал его по луидору.
 
 
 
Две песни островитян
 
                          Наташе
 
-1-
 
Gently Johnny
 
Я руки ей кладу на грудь,
ладони грею над огнём.
Забудь, любимая, забудь.
Забудь, любимая, о нём.
 
Пускай глаза его темны,
и губы – сладкий полумрак.
Он к нам приехал из страны,
где всё не то и всё не так.
 
Пойдём гулять. Пугливых стай
на скалах острова не счесть.
И скоро будет месяц май -
чему цвести, тому расцвесть.
 
Пойдём, и вереск пропоёт
в пчелином ветре над скалой,
что ты смешала чистый мёд
с чужой холодною золой.
 
Нас ночью двое – ты и я,
да птица с дерева слетит -
и ядовитая змея
в когтях крылатой проблестит.
 
-2-
 
Поющая в пабе
 
В лучшем своём наряде
вышла ты на подмостки,
и зарыдали bляди -
речками по извёстке,
 
и зарыдали тоже
пьяные их матросы,
и у меня на коже
плачут твои засосы.
 
Плачет весь город Дублин
прямо тебе в колени,
плачет, тобою пригублен,
рыжий, бледный мой гений -
 
девочка – платье за грошик,
девочка – песня за шиллинг.
В платье в белый горошек
нежность волны зашили.
 
Спой же так, чтоб я умер!
Пой, отмачивай корки!
Пусть захлебнётся зуммер
в Таллине, а не в Корке.
 
Это звоню куда-то
в Дублин, в кабак, певице,
словно матрос поддатый,
словно летящей птице.
 
Господи, как же молод -
голос – в ветре и в птицах!
Пьян! А виновен солод
на золотых ресницах.
 
 
 
 
Летящий почти на драконе
 
                      Наташе
 
Летит куда-то мотылёк,
несёт героя
на огонёк? на уголёк?
Скорей, второе.
 
Герой – поэт, дитя обид,
дитя проклятья,
седой от времени друид
в цивильном платье.
 
В руке – какие-то ключи,
в лице – отвага,
в словах его кровоточит
морская влага.
 
В душе его – стальная нить,
как связь столетий.
Возьми и просто обними
несчастья эти.
 
 
 
 
Письмо Бертрана Перри
 
Дорогая, покуда живой. Говорю
с чистым полем и ранней звездою.
Только чувствует сердце, приехал к царю
я себе на беду за бедою.
 
Всюду степи да снег, да шалит мужичьё,
волки воют – не снилось такое.
Городок небольшой, и пространство ничьё
убегает на юг за рекою.
 
А царя я видал. Это сущий медведь.
Я порой просыпаюсь от страха -
то ли звякнула милостью мелкая медь,
то ли щёлкнула мёрзлая плаха.
 
И от этого в сердце такое, поверь, -
там зараз чернота да истома.
Вот сейчас постучат кулачищами в дверь,
и – Гуд монинг, гнилая солома.
 
В общем, так и живу. И до ветра бегу
в русской шубе – в мохнатом овраге.
И пишу я тебе на осеннем снегу
то, что страшно доверить бумаге.
 
 
 
 
Красная цена
 
Свяжут руки и скопом гудящим
повлекут до хором расписных,
норовя всё сильнее и чаще
императору двинуть под дых.
 
А в пыли остаётся дорожка,
словно кто-то просыпал деньжат.
И сверкает дороги окрошка,
и монеты в окрошке лежат.
 
Ах ты, Господи, эти монетки!
Ах ты, красное их серебро!
Повезут императора в клетке
и подвесят потом за ребро.
 
Но никто не нагнётся проворно,
не положит монету в кошель.
Громко каркает вспугнутый ворон,
да качается тонкая ель.
 
Нет охочих до денюжек алых.
Им цены-то особенной нет,
коль сияет в мошне у бывалых
аж по тридцать заветных монет.
 
 
 
 
Таллин, ноябрь, восемьдесят второй
 
Осенью трамваи уезжают
далеко – там плещется река,
и печально чайки провожают
пассажира, спящего пока.
 
А потом он приоткроет веки,
и куда-то брови поползут -
за такие медленные реки
осенью трамвайчики везут.
 
Дома ждут столичные пельмени
в соусе, аж капает слюна.
Но скребут деревья-привиденья
по стеклу трамвайного окна.
 
Так скребут, что просто вянут уши.
И совсем уж страшно за окном
движутся осиновые души
на пути в ближайший гастроном.
 
И блестит, как маленькая фикса,
между облаков одна звезда.
Вот мы и доехали до Стикса.
Выходи и стройся, господа.
 
Дома ждут. Но дома не дождутся.
Пассажир приедет, хлопнет дверь.
Домом пахнет ужин. А вернуться
пассажиру некуда теперь -
 
за окном метнётся тенью что-то,
пёс провоет, хрустнет ли паркет -
у него теперь одна работа,
он хранит в себе нездешний свет.
 
 
 
 
Ворона
 
"У нас здесь Пушкин. [...] Вы знаете, что он
издает также журнал под названием «Современник».
Современник чего? XVI-го столетия, да и то нет?
Странная у нас страсть приравнивать себя к остальному свету.
Что у нас общего с Европой? Паровая машина, и только."
П. Ч.
 
 
 
- В этой страшной стране негодяев,
в этой жуткой и страшной стране, -
промелькнувшая тень. Чаадаев
сумасшествует в мокром окне?
 
Нет, не он – пролетела ворона,
и прокаркала – Дёготь и мрак!
И свободы демарш похоронный
подхватила цепочка собак,
 
и пошла по Зарядью свобода -
лают псы, матерится во мглу
старый будочник – пастырь народа
в карауле на тёмном углу.
 
 
 
 
Старая песенка
 
По каким дорогам ходишь, лапа?
Каблуки сбиваешь обо что?
Помнишь, снег и пёстрое от крапа
голубое модное пальто?
 
Не сказала мне, что я скотина.
Проплывают птицы в облаках.
До сих пор уходит Валентина
на своих высоких каблуках.
 
Ходит в них и в песенке советской,
от высоких туфелек устав.
До сих пор стоит на Тихорецкой,
ожидая девушку, состав.
 
По снежку переставляя ноги
в туфельках, как молодость и сон,
оббивая чёртовы пороги,
ты однажды выйдешь на перрон.
 
В песенках поют о настоящем.
Длинный поезд – старая гюрза.
Промолчишь ли ты в купе курящем
про свои печальные глаза?
 
 
 
 
 
Кабинет
 
Усики, петлички, портупея,
маленькие зоркие глаза.
Как там говорилось у Матфея?
Ровно в полдень грянула гроза,
 
закатилось солнце, пали стены,
треснул камень, наступила тьма.
Перекур. Пластинка. "Звуки Вены".
Музыка, сводящая с ума.
 
 
 
 
Леди
 
Долго куришь около подъезда,
криво улыбаясь тёмным ртом.
Леди Макбет Н-ского уезда,
расскажи – ты знаешь, что потом?
 
Пепел украшает сигарету
светло-серым жемчугом тщеты.
Завтра напечатает газета
два столбца о том, какая ты -
 
как смеялась, вытирая руки,
как смотрели серые глаза,
и т. д. Но не о том. От скуки,
от тоски сорвало тормоза.
 
И тоска вложила, что вложила
в руку и в глаза. Осенний мрак.
Кухня. Вечер. Взвизгнувшие жилы.
Кровь не остановится никак.
 
Долго-долго вздрагивает тело
на полу. Но жизни больше нет.
- Я не знаю. Просто захотела.
Лампочка мигает. Гаснет свет.


Голландская школа


Наташе и Руслану

Если тьма навсегда для чего-то,
может быть, для того эта ночь,
чтоб ни вышли они из болота,
и никто не сумел им помочь.

Но идут же, идут же, собаки -
и охотники эти, и псы.
Расступается что-то во мраке
серым светом дневной полосы.

И когда ты лежишь, от укола
шевельнуть не умея рукой,
то спасает голландская школа,
тонкий мостик над белой рекой,

и фигурки на льду, и ресницы
ледяные, хоть их не видать.
Нидерландские вещие птицы
охраняют во мраке кровать.


Доктор Че

Подступает горлом рвота,
и - лечи ты, ни лечи -
в барабан стучит Шарлотта,
пишут проповедь врачи.

Лишь один высокий медик -
каланча, гимнаст, пижон,
кроме шуток и комедий,
ничего не пишет он.

Горло тонет в сладком гное.
Выпить стопку, лечь в кровать,
по-смешному про смешное -
то есть страшно написать.

И последнюю рубаху
привидениям вручить.
Не помогут Тузенбаху
ни пилюли, ни врачи.

Но ему согреет жилы
ткань, которую отдал
русской вечности служивый -
снег её, её металл.


Ворона

"У нас здесь Пушкин. [...] Вы знаете, что он
издает также журнал под названием «Современник».
Современник чего? XVI-го столетия, да и то нет?
Странная у нас страсть приравнивать себя к остальному свету.
Что у нас общего с Европой? Паровая машина, и только."
П. Ч.


- В этой страшной стране негодяев,
в этой жуткой и страшной стране, -
промелькнувшая тень. Чаадаев
сумасшествует в мокром окне?

Нет, не он - пролетела ворона,
и прокаркала - Дёготь и мрак!
И свободы демарш похоронный
подхватила цепочка собак,

и пошла по Зарядью свобода -
лают псы, матерится во мглу
старый будочник - пастырь народа
в карауле на тёмном углу.


Русское


-1-

Письмо Бертрана Перри

Дорогая, покуда живой. Говорю
с чистым полем и ранней звездою.
Только чувствует сердце, приехал к царю
я себе на беду за бедою.

Всюду степи да снег, да шалит мужичьё,
волки воют - не снилось такое.
Городок небольшой, и пространство ничьё
убегает на юг за рекою.

А царя я видал. Это сущий медведь.
Я порой просыпаюсь от страха -
то ли звякнула милостью мелкая медь,
то ли щёлкнула мёрзлая плаха.

И от этого в сердце такое, поверь, -
там зараз чернота да истома.
Вот сейчас постучат кулачищами в дверь,
и - Гуд монинг, гнилая солома.

В общем, так и живу. И до ветра бегу
в русской шубе - в мохнатом овраге.
И пишу я тебе на осеннем снегу
то, что страшно доверить бумаге.

-2-

Красная цена

Свяжут руки и скопом гудящим
повлекут до хором расписных,
норовя всё сильнее и чаще
императору двинуть под-дых.

А в пыли остаётся дорожка,
словно кто-то просыпал деньжат.
И сверкает дороги окрошка,
и монеты в окрошке лежат.

Ах ты, Господи, эти монетки!
Ах ты, красное их серебро!
Повезут императора в клетке
и подвесят потом за ребро.

Но никто не нагнётся проворно,
не положит монету в кошель.
Громко каркает вспугнутый ворон,
да качается тонкая ель.

Нет охочих до денюжек алых.
Им цены-то особенной нет,
коль сияет в мошне у бывалых
аж по тридцать заветных монет.
 
-3-

Таллин, ноябрь, восемьдесят второй

Осенью трамваи уезжают
далеко - там плещется река,
и печально чайки провожают
пассажира, спящего пока.

А потом он приоткроет веки,
и куда-то брови поползут -
за такие медленные реки
осенью трамвайчики везут.

Дома ждут столичные пельмени
в соусе, аж капает слюна.
Но скребут деревья-привиденья
по стеклу трамвайного окна.

Так скребут, что просто вянут уши.
И совсем уж страшно за окном
движутся осиновые души
на пути в ближайший гастроном.

И блестит, как маленькая фикса,
между облаков одна звезда.
Вот мы и доехали до Стикса.
Выходи и стройся, господа.

Дома ждут. Но дома не дождутся.
Пассажир приедет, хлопнет дверь.
Домом пахнет ужин. А вернуться
пассажиру некуда теперь -

за окном метнётся тенью что-то,
пёс провоет, хрустнет ли паркет -
у него теперь одна работа,
он хранит в себе нездешний свет.



Человек, исследующий заброшенные места

29. 12. 1986


В глубокой степени юродства,
в ХБ промокшем наголо,
давай, ищи приметы сходства
с тем, что пейзажем облегло

мою квартиру, душу, разум.
Бормочет что-то проводник.
Он тихо повторяет фразу,
он повторять её привык.

- Нельзя без веры. Можно с верой, -
вокруг деревья и трава,
ручьи и стены. Атмосферой
окружены его слова

такой, что - вольно ли, невольно -
она - их суть, она их цель.
.............................

Мне стало вдруг легко и больно,
когда в эфирную метель
влетела новость - На таком-то,
в Париже, тяжело болел.

... и проводник берёт котомку,
ведёт куда-то за предел.


Gently Johnny

Я руки ей кладу на грудь,
ладони грею над огнём.
Забудь, любимая, забудь.
Забудь, любимая, о нём.

Пускай глаза его темны,
и губы - сладкий полумрак.
Он к нам приехал из страны,
где всё не то и всё не так.

Пойдём гулять. Пугливых стай
на скалах острова не счесть.
И скоро будет месяц май -
чему цвести, тому расцвесть.

Пойдём, и вереск пропоёт
в пчелином ветре над скалой,
что ты смешала чистый мёд
с чужой холодною золой.

Нас ночью двое - ты и я,
да птица с дерева слетит -
и ядовитая змея
в когтях крылатой проблестит.


Если лето

Наташе


Неба-то сколько здесь, раз.
Сколько рассвета-то, два.
Щурит угорский свой глаз
утренний ветер-мордва.

Ноги не ходят уже,
дышится тоже... Плевать!
В царстве прекрасных ужей
встретим ужиную мать.

Есть у неё изумруд.
И, кто его увидал,
те никогда не умрут.
.........................
Озеро. Утро. Причал.

Доски уходят в туман.
Гнутся они под ногой.
Триста рябиновых грамм
выпей. Поплачь надо мной.

Я не приду. Ты одна.
Солнце заходит. Зашло.
Ил подымает со дна
возле причала весло.

Ил изумруден в воде.
Что я наделал, дебил?
Ил у меня в бороде.
Рыбки, созвездия, ил.


Эвридика ( Публикация в журнале Топос 25. 12. 2019 )

Эвридика
 
Вот мы с тобою и дома.
Выпустим вёсла из рук.
Это у них – Оклахома,
здесь – всё попроще на звук.
 
Милая, милая, мила...
Где оказались мы? Где
долго меня ты любила,
солнце тонуло в воде?
 
Как это место зовётся?
Это Кукуево, да?
Время уже не порвётся,
как не порвётся вода.
 
В клетчатой лёгкой рубашке
этому дню помаши,
небу, в котором ромашки,
пристани и камыши.
 
Это отныне всё наше –
тени и шум камыша.
Как тебя звать-то? Наташа?
Сон? Эвридика? Душа?
 
 
 
 
Сестра-1973
 
Завязываешь маску
уже полсотни лет.
Дороги в эту сказку
для посторонних нет.
 
Глаза немного лисьи,
немного – ланьи, но
всё это закулисье
прошедшего кино.
 
Куда поедешь летом?
Раскинешь ноги с кем?
С хирургом партбилетным?
С артистом в парике?
 
А может быть, а может...
Уже прошли года.
Тот, кто тебя положит,
не сможет угадать,
 
что где-то сквозь полвека –
красива и бледна –
ты – матерь человека,
и ты – его страна.
 
И он твердит упрямо
- Увидимся ещё,
шурша винтажным, мама,
болоньевым плащом.
 
 
 
 
 
Эффект Сильвии
 
Это было бегством от лужаек,
от душистых трав, больничных стен.
Если мы хоть что-то отражаем,
что-то отражает нас взамен,
 
но в осколках – наплывает детство
и морщины юбки так стары,
что возможно выбрать только бегство
через океанские дворы,
 
через волны, вставшие забором –
юбка задирается опять.
Снова лезет с липким разговором
андрогин – морщинистая *лядь.
 
Вишенками пахнет даже рвота,
локон вьётся около виска,
предстоит тяжёлая работа –
вечная вселенская тоска.
 
Током будет бить от каждой строчки.
Но недаром горькою травой
выпачканы белые носочки
и каштан повис над головой
 
говорливой длинной тонкой веткой –
нежной мёртвой лапою отца,
и коснулся тенью, словно меткой
детского и зыбкого лица.
 
 
 
 
 
Волчица
 
Пахнет ночною травою.
Как в позабытом году,
выбегу в лес и завою
прямо на мочку-звезду.
 
Бродят по сферам кометы,
варится липовый чай.
Это июня приметы,
это бретелька с плеча
 
падает, падает, словно
книзу – руладка скворца,
и переходит бесшовно
вечер в ступеньки крыльца.
 
Вечером, серые клочья
в серую шкуру срастив,
дымка напомнит о волчьем –
вот и родится мотив.
 
Брошен под койку журнальчик.
Как это лучше сказать?
Смотрит на дяденьку мальчик,
жёлтые щурит глаза.
 
И, оседлав табуретку,
серый, матёрый проссыт –
этот порвёт за соседку,
за потерявшую стыд.
 
 
 
 
 
Возле Гатчины
 
                        РГ.
 
А мы с тобою постарели,
в причёске жизни – старой *ляди –
нам не нужны – на самом деле –
успеха накладные пряди.
 
Нам с этой девочкой поддельной
не пить вино в горах Кавказа.
Наука старости метельной –
гляди на будущность вполглаза.
 
Там – впереди – метель всё та же,
и колокольчик бьёт в полсилы.
И пусто в доме – после кражи –
у станционного чудилы.
 
 
 
 
 
At the crack of night
 
Звёзды осыпаются, как пудра.
Губы сдуру тычутся в плечо.
Это мудро! Весело и мудро –
сладко только там, где горячо.
 
Девушки устроены так сладко –
что пятнадцать им, что двадцать пять –
пахнет тайной кожистая складка,
отхлебнул и можешь умирать,
 
выйдя из квартиры № 8,
захлебнувшись воздухом до дна.
И тебя подхватывает осень,
та, что навсегда теперь одна.
 
Девушка в квартире чай заварит,
матюгнётся, сходит в туалет,
поглядит на купленном товаре
шовчики, и, выключая свет,
 
самой яркой бомбой разорвётся
в голове подростка под окном.
Млечный Путь по небу развернётся,
словно первый – с блёстками – кондом.
 
 
 
 
 
 
Time after time
 
 
 
-1-
 
В пятнадцать я был влюблён во многих,
а любил вот этусказавшую мне –
 
If youre lost, you can look and you will find me
Time after time
If you fall, I will catch you, I'll be waiting
Time after time
If youre lost, you can look and you will find me
Time after time
If you fall, I will catch you, I'll be waiting (I will be waiting)
Time after time
 
 
 
Наивная, как девочка с начёсом,
прекрасная, как юная луна,
ответишь ты на все мои вопросы,
из коих самый главный –На хрена?
 
Зачем гроза гремела утром ранним,
зачем дышать легко и глубоко,
зачем поёт на маленьком экране
девчонка в облегающем трико,
 
зачем ко мне протягивает руки,
зачем так воздух холоден и нем,
зачем она, с невинным видом суки,
поёт зимою мне про Вифлеем?
 
Зачем пятнадцать мне? Всегда – пятнадцать.
И этот мир – инопланетный дом,
когда уже не хочется *баться
и в будущее вериться с трудом.
 
Однако цифры говорят – Умойся.
Шагни за дверь. Навстречу с хи-хи-хи
вселенная неведомого свойства
вдруг поцелует в самые стихи.
 
Причёску взбив и юбкою мелькая,
за руку схватит и прильнет к губам
вселенная как девочка такая,
которая сказала – Не отдам.
 
 
 
-2-
 
 
Тишина, только дудочка в дудочку
напевает печальную весть,
что не любит вселенная дурочку –
так и есть оно, так всё и есть.
 
Камышовую дудочку, милая,
ты подносишь к пунцовому рту.
И звучит с камышовою силою
камышовая песня коту
 
камышовому, хищнику этому,
а других здесь не встретишь, их нет.
Он-то знает про долю поэтову –
Междуречья голодный поэт.
 
Он, шумерскую песенку сладивший,
притаился у тёмной реки,
потому что не знает погладившей
или просто – ласкавшей руки.
 
У него – водяные и жуткие,
и ведущие к цели пути.
Между мифами с их промежутками
он сумеет дорогу найти
 
из теней, из шумерского ужаса –
до привычек сегодняшних дней,
где рекламные буквицы кружатся
в карусели привычных огней.
 
Камышовая мякоть у песенки,
небо страшное, ласковый рот.
И гуляют оттуда по лесенке
только тёмные боги болот.
 
Камышовые мы, камышовые.
Положившие музыку на
ноты бедные эти, грошовые
и земную дорогу зерна.
 
Это просто – обычная песенка.
У болота нема берегов.
Но в него упирается лесенка
для схождения разных богов.
 
 
 
-3-
 
 
Камышовая дудочка, практика,
задремавшего космоса зверь.
Ах, постой на пороге, галактика,
не стучись в эту летнюю дверь.
 
Всё прекрасно, поскольку прекрасное
залетает шмелём и жужжит.
Лето синее, жёлтое, красное,
и доступное, словно Брижит,
 
словно девочка из параллельного –
Не стесняйся. Сейчас мы дольём!
Параллельного мира недельного
счастье хлещет горячим дождём.
 
Ах ты, Господи Боже мой, деточка,
ты вписала в свой нежный дневник,
как впивалась зелёная веточка
в полу-вздох, в полу-стон, в полу-вскрик?
 
Ты вписалась в компанию? С нежностью
поцелуй отсылают, считай,
с неуклонной к тебе неизбежностью
городские из коплисских* стай.
 
_______________________________
 
Копли – рабочий район Таллина.
 
 
 
 
 
 
Сон зимней ночью
 
 
Наташе
 
 
Мы приснились друг другу с тобой,
и роса нам приснилась, и эти
утро белое, день голубой,
голубично-малиновый ветер.
 
Сколько ягод у нас в туеске!
Сколько ягодной крови на пальцах!
Мы потом полежим на песке,
поглядим на небесных скитальцев.
 
Облака, ну, почти что состав.
Загремели колёса. Запело,
от горячего пара устав,
паровоза гигантское тело.
 
Их на станциях будут встречать
оркестранты и провинциалы,
на руках пассажиров качать,
так, чтоб мелочь в карманах бряцала.
 
Провожая глазами вагон
за вагоном, мы снимся, покуда
зимний крик оголтелых ворон
нас не вырвет из этого чуда.
 
 
 
 
 
Отплытие
 
 
Наташе
 
 
что актуальнотак это вопрос о конструкции фразы,
и он неотложен:
что нас побуждает чему-то искать выраженье?
                    Г. Б.
 
 
Я напишу об этом деревце,
о кружке пива натощак.
Мне просто хочется довериться
за разговором о вещах.
 
Чудак, читающий газетное,
бармен с коронкою во рту –
не просто так, оно – заветное,
как будто музыка в порту,
 
как будто вышел он из гавани –
огромный пароход без нас,
объединив в последнем плаванье
и первый и грошовый класс.
 
И в небо шапочки подброшены,
и вот – глядят сквозь леера
и машут берегу горошины
в своё последнее вчера.
 
 
 
 
 
 
Костёр
 
 
Нафталин — это бог, нафталин — это ветер!
                  Арк. З-ц.
 
 
Дня три ещё лафа нам,
И август не зачах
Под мокрым целлофаном
В сентябрьских небесах.
                  Арк. З-ц.
 
Застырец
Аркадий Валерьевич
10.06.1959 — 15.12.2019
 
 
 
Нафталин-нафталин, целлофан-целлофан –
догорает мечеть сигареты.
Донну Анну я в губы не поцеловал,
и себя ненавижу за это.
 
Целлофан-целлофан, нафталин-нафталин.
Дон Жуан ковыляет устало
в жилконтору, в аптеку, в печаль, в магазин –
вольной степью и душным подвалом.
 
Перепало ему от лесного ку-ку
столько лет, сколько парка дремала.
Полежать бы теперь хоть часок на боку,
поплотней подоткнув одеяло.
 
Долог волос, как шпага, и столь же остёр.
Нафталин обернув целлофаном,
поглядите на небо – там светит костёр
над холодным и влажным туманом.
 
 
 
 
 
 
МК-60
 
 
 
          Наташе
 
 
-1-
 
 
Не горячусь, не сетую,
что так себе дела.
А жизнь была кассетою –
в ней музыка была.
 
Плыла дорожки шкурою
за несколько рублей,
советскою натурою
небесных кораблей.
 
Пластмассовой уродиной
пронёс её сюда.
Сгущаются над родиной
двадцатые года.
 
Но, как во время Брежнева,
над прежнею шестой,
над небом есть по-прежнему
наш город золотой.
 
 
 
-2-
 
 
Старинную лютню он в руки берёт.
О чём ты расскажешь, старинная лютня?
На пасеке боли созреет наш мёд,
в движениях танца останутся плутни.
 
Старинная лютня, Марию прославь.
Прославь горожанок, заплакавших хором.
Старинный кораблик отправился вплавь,
старинное облако встало собором.
 
Старинный кораблик, твоих парусов
касается ветер в Хабаровском крае,
семи парусов и семи голосов
касается ветер, и я умираю.
 
Я умер от счастья. Томленье в паху
о чём-то загадочно-светлом, и вечер.
И вечер проходит в плаще на меху,
и плащ потайной глубиною расцвечен.
 
 
 
 
 
Пилигрим N 7
 
 
                    Наташе
 
 
Проснёшься, как будто ни капли не спал,
в седьмом отделении "Скорой".
Кораблик идёт, крепко держит штурвал
босяк, проходимец Негоро.
 
Он ромом пропах, он с капустой в усах,
шесть пальцев у правой ладони,
и дышат зловеще в его парусах
огромные чёрные кони.
 
Куда-ты, Негоро? Вестимо, куда.
Продаст на запчасти и жрачку.
Из крана алмазами каплет вода,
приёмник ворочает жвачку.
 
Прикроешь глаза и провалишься на
широкую спину финвала,
а сверху накроет сплошная волна –
казённых морей одеяло.
 
Ну вот, я спасён. Удаляется бриг.
Придётся оставшимся скверно.
Но всё поправимо, как знаем из книг
забытого временем Верна.
 
 
 
 
 
Шоир
 
 
 
            Наташе
 
 
С гречанкой ли, Лаурой ли,
а может, с Аннабель,
мы убежать задумали
за тридевять земель –
 
туда, где ходят мальчики,
крича – Кому вода?
и жёлтые тушканчики
желтее, чем звезда.
 
Приедем, купим ослика,
крупу и котелки.
И будем жить у мостика,
в хибарке у реки.
 
А ночью нам захочется,
и мы тогда прильнём
к большому одиночеству,
горящему огнём –
 
созвездьями горящему,
и, глядя в этот свет,
поймём, что настоящему
здесь просто места нет.
 
Стоит сплошное прошлое,
и бекает баран,
и бьётся сердце коршуна,
гремит, как барабан.
 
Стучатся люди шаховы,
у них ко мне приказ,
и что делишки аховы
узнаю я сейчас.


Пилигрим №7

Наташе

Проснёшься, как будто ни капли не спал,
в седьмом отделении "Скорой".
Кораблик идёт, крепко держит штурвал
босяк, проходимец Негоро.

Он ромом пропах, он с капустой в усах,
шесть пальцев у правой ладони,
и дышат зловеще в его парусах
огромные чёрные кони.

Куда-ты, Негоро? Вестимо, куда.
Продаст на запчасти и жрачку.
Из крана алмазами каплет вода,
приёмник ворочает жвачку.

Прикроешь глаза и провалишься на
широкую спину финвала,
а сверху накроет сплошная волна -
казённых морей одеяло.

Ну вот, я спасён. Удаляется бриг.
Придётся оставшимся скверно.
Но всё поправимо, как знаем из книг
забытого временем Верна.


Остров, остров ( Публикация в журнале Топос )

Остров, остров
 
 
                              Наташе
 
 
Я не знаю, сколько мы протянем,
оказался вечер слишком длинным.
Мы уходим вашими путями,
лепреконы сказочной долины.
 
Оказались песни ваши правы.
Прожурчали струны алкоголем.
И пошли гулять цветы и травы
комнатой моей, зелёным полем.
 
Обойдётся песня без привязки
к месту исполнения. А впрочем,
место исполнения для сказки –
место между вечером и ночью.
 
На тропинках песни и печали,
на дорожках сказочного мира
лепреконы в бочки накачали –
путникам – горячего чифира.
 
Покатилось счастье по дорожке,
покатилось черепом гремучим,
покатилось воем неотложки
в красно-фиолетовые тучи.
 
Лифт домчит ещё намного выше.
И увидишь вдруг – дымок струится,
торфяные маленькие крыши,
и родные маленькие лица.
 
- Как у вас тут ветрено и голо-
голо-голо! – разольёшься эхом,
дёрнешься немного от укола,
обернёшься одеяльным мехом,
 
и в глаза закрытые прольются
сок травы и тихий ветер сладкий –
плачами, которые поются,
песнями, которые осадки.
 
 
 
 
Старая-старая книга про любовь и удачу
 
 
Не знаю, что делать. Куда мне деваться?
В тумане гниют корабли.
А помнишь, как весело было в шестнадцать,
в цветочках Низиной Земли?
 
По влажной земле, без особого шума,
карета, шатаясь, неслась.
И бледный ездок в экипаже угрюмом
затяжками тешился всласть.
 
В его сундучке – дорогая поклажа,
не золото, не серебро.
Едва не сорвалась удачная кража,
едва не пропало добро.
 
По белому лбу пробегала морщина,
дремота касалася век.
Он выиграл! Он – господин и мужчина!
В разгаре удачливых век!
 
И скоро падёт пред удачным столица.
Недаром он скручивал в жгут
себя. Подставные надёжные лица
добычу на бирже толкнут.
 
А там – всё, что хочешь, а там – всё, что надо.
Закончилась нищая ночь.
И самая-самая парню награда –
тюремщика нежная дочь.
 
Карета несётся, несётся, несётся.
А сердце горит и горит.
Заветная луковка бьётся и бьётся
в горячее лоно Маргрит.
 
О Господи Боже! Такая удача!
Голландский прижизненный рай.
Не будет болезней, потерей и плача.
 
Над городом – воронов грай.
 
Карета въезжает. Осталось примерно
пятнадцать страниц до конца.
Пускай же минует житейская скверна
влюблённые эти сердца.
Пускай проживёт эта пара в достатке.
 
Над городом – воронов крик.
Закрытая книга. Всё те же осадки.
Старуха глухая. Старик.
 
 
 
 
Колыбельная для субмарины
 
 
Очень мягкая перина –
Млечный Путь. И только там
засыпает субмарина,
как положено китам.
 
На земле идут осадки
и дела вершатся тут.
Субмарины и косатки
в небо чёрное идут.
 
Спать уходят чёрным скопом,
засыпают в унисон.
Самым сильным телескопом
не тревожь их вечный сон.
 
Не обшаривай лучами
небо, отклика не жди.
Субмарины замолчали
на космической груди.
 
Им закроет небо веки,
и – волшебен этот сон –
в незатопленном отсеке
заиграет патефон.
 
И закружит под иглою
песню берега и дня.
Надо всей вселенской мглою
лодка вздрогнет – Жди меня!
 
 
 
 
 
Любимая белая скво
 
 
                                Наташе
 
 
Всю боль отдай ты моему виску.
Недалеко мне уходить последним
индейцем по нагретому песку
туда, где дожидается посредник.
 
Его лицо и птичий острый клюв
не благосклонны, но и не суровы.
И знает он, что я тебя люблю.
По улице твоей бредут коровы,
 
на улице твоей шумит салун,
бродяга в долг плохое хлещет виски.
Зато на небе – двадцать тысяч лун,
и всё, что мы хотели – без расписки.
 
Когда увидишь радугу, то знай –
зову тебя. Без слёз и без отмазки
ворвёшься ты в одну из наших стай
такой же птицей в солнечной раскраске.
 
 
 
 
 
Сойка
 
 
Видишь травы, зелёные травы?
Оглянись, посмотри и пойди.
Красный камень уже без оправы,
красный камень – на рыжей груди.
 
Он висит на дешёвой цепочке,
на груди, на солёной от слёз,
где любимой твоей ноготочки
прочертили пять алых полос.
 
До свидания, остров! Молчащий,
до свиданья, лесной полумрак.
До свиданья, мелькающий в чаще
лепреконов зелёный колпак.
 
Что-то мне просвистало – вернёшься!
В дом родной ты вернёшься, пацан,
даже если сопьёшься, загнёшься
от пяти проникающих ран.
 
Даже если в заморском борделе
с табуретки шагнёшь в никуда,
и, всхрапнув в трёхгрошовой постели,
матюкнётся ночная звезда.
 
Ты вернёшься постольку, поскольку
есть Господь и родимый твой дом,
есть закон, возвращающий сойку
петь своё над зелёным прудом.
 
 
 
 
 
Ташкент сорок седьмого
 
 
На базаре верблюжьи горбы
над плодами долинного лета,
и дымит самокрутка судьбы
между скрюченных пальцев поэта.
 
Ах, Ташкент! Над тобою арба
золотистая катится в небе.
И слюною струится судьба,
и мечтает о славе и хлебе.
 
Непонятно, который здесь век.
Обнимает жара человека.
Спит на лавочке старый узбек,
приоткрыв темуридское веко.
 
Только радио-рупор над ним
говорит о текущей эпохе.
Но сияет вневременный нимб
над поэтом. Дела его плохи.
 
В хлебном городе жить хорошо,
но поэт в нём живёт понарошку –
не стереть здесь души в порошок,
не смолоть на табачную крошку.
 
Остаётся ночами гулять –
звезды слаще, чем сахар вприкуску,
да какая-то местная *лядь
подзывает на ломаном русском.
 
 
 
 
 
 
Две немецкие песни о ведьмах
 
 
-1-
 
 
Волосы
 
 
В город честный и убогий –
рынок, домики, тюрьма –
по ухабистой дороге
входит странница-чума.
 
Входит быстро, не надолго,
много дела впереди.
Надо ей из чувства долга
городок не обойти.
 
Горожане квасят пиво,
месят уличную грязь,
и казнят своих красивых
за порочащую связь.
 
Догорают долго ведьмы,
крики жутко издают.
А в ответ рычит медведем
человеческий уют.
 
И для взора так прекрасно,-
человек совсем не злой –
вспыхнет уголь ярко-красный
под остывшею золой.
 
Только мало их сжигали,
прогневили небеса.
И чернеют горожане
за каких-то полчаса.
 
Горожан чернеют лица
их осталась только треть.
А в полях шумит пшеница,
словно кудрям не сгореть.
 
 
-2-
 
 
Lorelei oder Потаскуха
 
 
Ходит нервно *лядь по улице
между газовых огней.
И немножечко сутулится.
Кто помолится о ней?
 
То попросит папиросочку,
то горючего огня.
И уходит жизнь в полосочку,
в треугольничек звеня.
 
К Рейну съедутся туристики,
зададут потом вопрос –
Почему утёс без мистики?
Отчего пустой утёс?
 
*лядь закурит и расплачется,
светлый локон распустив –
это в прошлом обозначится
песня-песенка-мотив,
 
как стекали кудри светлые,
рассыпались по плечам,
как тонули беззаветные
по мерцающим ночам.
 
Ни тоски, ни гонореюшки.
Бьётся сердце – тук-тук-тук.
Протянулся к Лорелеюшке
миллион утопших рук.
 
Было время. Сплыло времячко.
Пуст утёс. Река течёт.
А поэт целует в темечко
до сих пор – и всё не в счёт.
 
 
 
 
 
Баллада о приятной жизни
 
 
Заночуй у рыжей Дуньки.
Завари покрепче чаю.
Und die einen sind im Dunkeln, –
вместо Здрасьте отвечая.
 
Вьюга вьётся мелким бесом,
и кончается табак.
Прав был этот Микки-Мессер –
для кого-то утром – мрак.
 
Хоть одна бы папироска
завалялась где-нибудь.
Значит, к ближнему киоску.
Значит, надо в дальний путь.
 
Протянув гражданке рублик,
в лёгкий шок вгони гражданку
мандариновых республик,
поклонись с улыбкой – Danke!
 
И вернись туда, где тесно,
где натоплено и жарко.
Жить легко и интересно –
Беломор, кровать, заварка.
 
А потом, у рыжей стервы
губы алые целуя,
в год потери самой первой
вспомни смуглую и злую,
 
вспомни мёртвую еврейку –
тридцать лет и всё – лимфома.
- Дуня, сдохнет батарейка, –
не гони меня из дома.
 
 
 
 
 
Брэдбери 2. 0
 
 
Так стремительно крутит планету
на вселенском большом сквозняке.
Марсианские хроники лета
вдалеке от меня, вдалеке.
 
Поздно вечером в красной пустыне
разводили они костерок,
наподобье высокой латыни
марсианский звучал матерок.
 
Пел протяжно один, из халата
руки в яркое небо воздев,
и летел золотой и крылатый,
словно бабочка, тихий напев.
 
А другой наливал из бутылки,
пил чекушку одну за одной.
И росли у него на затылке
марсианские мхи – сединой.
 
Третий что-то навроде гитары
нежно трогал четвёркою рук.
И стояли вокруг санитары,
и рыдали все, стоя вокруг.
 
А потом дураки и медбратья,
каждый – плача из трёх своих глаз,
заключили друг друга в объятья.
В этот самый момент и погас
 
бог войны на ночном небосводе,
не гореть ему красным огнём.
Дай и мне умереть на свободе,
как вон тем санитарам на нём.
 
 
 
 
 
Кьюриосити
 
 
Алый дождь стучит по алой пыли,
словно страх колотит в барабан.
Были мы! Мы были, были, были! –
перед смертью выкрикнул шаман.
 
Алый дождь стучит по крышам нашим.
Лёг шаман и больше не вставал.
Мы опять богам варили кашу,
чёрный пёс крылатый прилетал.
 
Окунул в горшок язык бугристый,
отхлебнул, завыл и улетел.
Жуткий, красноглазый и нечистый,
что же он поведать нам хотел?
 
Мы глотаем розовые слезы,
голубую схаркиваем кровь.
Облака полны немой угрозы,
значит, облакам не прекословь.
 
И никто из нас не шелохнулся
в миг, когда порвался их живот,
и песка пустынного коснулся
тёмных облаков блестящий плод.
 
Он пополз куда-то по пустыне,
страшный, как песчаный белый лев.
Прав шаман – Мы были, но отныне
будет только этот божий гнев.
 
 
 
 
 
На следующий год
 
 
            Наташелюбимой
 
 
Я там тогда с тобой лежал
вдвоём на узенькой кровати.
И книгу я в руках держал.
Она, как женщина в халате,
 
была растрёпана и зла –
она о многом говорила,
но что ей было взять с козла
и малолетнего дебила.
 
Шестнадцать лет, сто двадцать бед,
и так противен флэт уютом,
когда заходит мой сосед –
мужик с наколкой-парашютом.
 
- Ну что, лежишь? – Да так, лежу.
Читаю книгу. – Вижу, вижу.
И я ступаю по ножу,
но этой книжки не обижу.
 
- Она про что? – Про что она?
Пока не понял. Слишком сложно.
А впрочем вот, про времена,
где страшно жить и невозможно.
 
Где он поклялся ей в любви.
Ему – за это – клетку с крысой
подносят к роже. Та – в крови.
В глазах десантника-Бориса
 
мелькает вдруг какой-то страх,
он воевал, он трижды ранен.
- Она о наших временах.
Я и не то видал в Афгане.
 
Да что со мной! Я весь горю.
Я ничего вообще не знаю,
я ничего не говорю,
я книгу к сердцу прижимаю.
 
Она растрёпана. Листы
зачитаны почти до дырок.
Но то, что ею будешь ты,
внезапно осознал притырок.
 
Что будешь нежной. Будешь злой.
Но только кончишься иначе –
не безразличьем, не золой,
а поцелуями и плачем.
 
 
 
 
 Ремарк или Тени
 
 
Выдерни скорее из розетки,
обесточь, сломай... хоть что-нибудь
сделай с ним. И, сдвинув табуретки,
примем банку кайзерской на грудь.
 
Только бы не булькал телефункен
голосами зыбкими ундин
из своей вечерней чёрной лунки.
Только б ты одна, и я один.
 
Только б гнулись ветки за окошком,
только бы успеть на пароход.
Продадим на нём часы и брошку –
это хоть какой-нибудь доход.
 
А пока хрустальные обноски
сбрасывает всё, что я любил,
выкурим по крепкой папироске,
выпьем то, что в рюмки я налил.
 
Мы в последний раз с тобою дома.
Тишина. Биенье двух сердец.
Над змеиной шкуркою кондома
покривится новенький жилец.
 
 
 
 
Кафе Триумф
 
 
Бродят белые медведи,
светят звёзды, снег скрипит.
Мы уедем, мы уедем
в иностранный общепит.
 
Никакого нету толка
под снегами умирать.
На стене висит двустволка,
а под ней стоит кровать.
 
И ямайским пахнут ромом
плохо-видимые сны
раздолбайки незнакомой –
фиолетовой весны.
 
То уснёшь, а то проснёшься,
тихо выпьешь самогон.
Но обратно не вернёшься,
шишел-мышел вышел вон.
 
Эта снежная обитель
довела тебя до слёз.
В иностранном общепите
выпьем сладкий кальвадос.
 
А потом уснём в истоме,
и в прекрасном нашем сне
вдруг расплачемся о доме,
о запачканной весне.
 
На конверт приклеив марку
отошлём письмо во мрак,
отошлём его Ремарку,
и в письме напишем так –
 
Мы из прошлого сбежали,
из своих любимых книг,
из любви, тоски, печали,
счастья, длящегося миг,
 
поцелуев ночью, мимо
ненакрашенного рта,
сладкой копоти и дыма
на районе и в портах.
 
горькой юности и книжек,
где была твоя тоска, –
пролетев оттуда ниже,
чем фанерная доска.
 
И – печальный алкоголик –
словно он один и вправе,
вздрогнет вдруг от нашей боли
Эрих, Крамер, доктор Равик.
 
 
 
 
 
Кружится испанская пластинка
 
 
                                Вале Щ-ой
 
 
"Кружится испанская пластинка."
                                      КС.
 
 
Закрывает старуха глаза,
опускает ресницы мадридка.
Прошумела над Волгой гроза,
под грозой проскрипела калитка.
 
Хлынул дождь. А в Испании зной,
как в далёкое пыльное лето.
- Помнишь, я танцевала с тобой,
на ботинки сменив сандалеты?
 
Как пластинка вращается век.
Застревает в канавке иголка.
И не может уйти человек,
затянулась его самоволка.
 
Пахнет в доме золой и вином.
И вдовою рыдает гитара.
Человек говорит на родном –
Мы с тобою – прекрасная пара.
 
- Помню всё. Проливные дожди
артиллерией хлещут над Волгой.
Я однажды сказал – Подожди.
Будет наша разлука недолгой.
 
И прождал. И дождался. И вот –
в тишине сталинградского сквера –
молодой ненакрашенный рот
на родном говорит – Te quiero.
 
Всё прошло. И теперь навсегда
только музыка, танец, объятья,
над крестом – жестяная звезда,
на любимой – любимое платье.
 
 
 
 
 
Гречанка
 
                              Наташе
 
Весело подкидывая ноги,
гривами тряся и громко ржа,
шли кентавры утром по дороге
на правах простого миража.
 
Это ж сколько принял ты в потёмках
чистой горькой перед тем, как лечь,
для того, чтоб слышать кентаврёнка
радостную сбивчивую речь.
 
Пахнет степью жареный картофель,
а ещё имеются у нас
на монете полустёртый профиль
и Наташки греческий анфас.
 
Из Наташи – та ещё актриса.
Что бы ни играла, но всегда
видишь – над полынью Танаиса
чуть дрожит афинская звезда,
 
и проходят ласковые тени,
и прильнуло винной густотой
небо, проливаясь на колени
женщины – моей и непростой.
 


Две немецкие песни о ведьмах


-1-

Волосы

В город честный и убогий -
рынок, домики, тюрьма -
по ухабистой дороге
входит странница-чума.

Входит быстро, не надолго,
много дела впереди.
Надо ей из чувства долга
городок не обойти.

Горожане квасят пиво,
месят уличную грязь,
и казнят своих красивых
за порочащую связь.

Догорают долго ведьмы,
крики жутко издают.
А в ответ рычит медведем
человеческий уют.

И для взора так прекрасно,-
человек совсем не злой -
вспыхнет уголь ярко-красный
под остывшею золой.

Только мало их сжигали,
прогневили небеса.
И чернеют горожане
за каких-то полчаса.

Горожан чернеют лица
их осталась только треть.
А в полях шумит пшеница,
словно кудрям не сгореть.

-2-

Lorelei oder Потаскуха

Ходит нервно *лядь по улице
между газовых огней.
И немножечко сутулится.
Кто помолится о ней?

То попросит папиросочку,
то горючего огня.
И уходит жизнь в полосочку,
в треугольничек звеня.

К Рейну съедутся туристики,
зададут потом вопрос -
Почему утёс без мистики?
Отчего пустой утёс?

*лядь закурит и расплачется,
светлый локон распустив -
это в прошлом обозначится
песня-песенка-мотив,

как стекали кудри светлые,
рассыпались по плечам,
как тонули беззаветные
по мерцающим ночам.

Ни тоски, ни гонореюшки.
Бьётся сердце - тук-тук-тук.
Протянулся к Лорелеюшке
миллион утопших рук.

Было время. Сплыло времячко.
Пуст утёс. Река течёт.
А поэт целует в темечко
до сих пор - и всё не в счёт.


Красное и белое


-1-

Вале Щ-ой.

"Кружится испанская пластинка."
К. С.

Закрывает старуха глаза,
опускает ресницы мадридка.
Прошумела над Волгой гроза,
под грозой проскрипела калитка.

Хлынул дождь. А в Испании зной,
как в далёкое пыльное лето.
- Помнишь, я танцевала с тобой,
на ботинки сменив сандалеты?

Как пластинка вращается век.
Застревает в канавке иголка.
И не может уйти человек,
затянулась его самоволка.

Пахнет в доме золой и вином.
И вдовою рыдает гитара.
Человек говорит на родном -
Мы с тобою - прекрасная пара.

- Помню всё. Проливные дожди
артиллерией хлещут над Волгой.
Я однажды сказал - Подожди.
Будет наша разлука недолгой.

И прождал. И дождался. И вот -
в тишине сталинградского сквера -
молодой ненакрашенный рот
на родном говорит - Te quiero.

Всё прошло. И теперь навсегда
только музыка, танец, объятья,
над крестом - жестяная звезда,
на любимой - любимое платье.

-2-

Печатать стихи в газетёнке,
в кармане носить револьвер.
А что? И в такой работёнке
я вижу наглядный пример

служенья словесному духу -
с дрожащим от ярости ртом.
Студент укокошит старуху,
но спросят с поэтов потом.

И пусть всё вокруг ополчится,
штыки примыкая к стволам.
Он слышал, как выла волчица,
неслышная в городе вам.

Газетки, трактиры, киоски,
луна отразилась в грязи.
Но слышит поэт отголоски
матёрого воя вблизи.

Спрошу у него папиросу,
скажу, наклоняясь к огню -
Простите меня за вопросы.
Я вас ни за что не виню.

Но, если бы эти вот двое -
и белый, и красный поэт -
в лесу, где матёрая воет,
столкнулись, то утренний свет

увидел один бы, не так ли?
Другой же - с простреленным лбом -
уже не играл бы в спектакле,
где Ленин был вашим врагом?

И может быть, он улыбнётся,
всё станет лишь звонкой строкой,
кивнёт мне поэт, развернётся,
махнув на прощанье рукой.



Русское поле


-1-

О не попавшем в рай

Всякой твари в раю не по паре.
Обещал Ты, а значит - Ты дашь,
потной кучею в южном загаре
в двери ввалится весь экипаж.

Не поверят. А после - привыкнут.
Но привыкнут они не совсем.
И порой головами поникнут -
Вроде, все тут, а вроде - не все.

И по этой вот самой причине -
так и водится между людьми -
наливает мужчинам мужчина,
поминают товарища Ми.

Поминают не тонны металла,
не винты, не горючего вонь,
а того, кто вздохнул так устало,
превращаясь в летящий огонь.

Кто разлёгся на пыльной кровати,
и обломки свои разметал,
и одна лишь шайтанова матерь
обнимает в предгорье металл.

-2-

Волчица

И куда нам деваться? - скажите.
Говорите. А мы промолчим.
Ибо каждый из нас - небожитель,
и у каждого - ангельский чин.

Мы уже умирали однажды.
Мы уже после смерти живём.
От лошадок, уставших от жажды,
пахнет потом, травою, огнём.

Пахнет далью и выпавшим снегом.
Как снежинки, лошадки кружат
под татарином и печенегом,
на холодном рассвете дрожа.

Да, вы правы, волчица в ловушке -
не спасётся оттудова плоть.
Человечьи её черепушки
так легко на куски расколоть.

И она вас забрызгает кровью,
и так страшно посмотрит на вас
полный, вам непонятной, любовью,
полу-вытекший яростный глаз -

на покрытые кровью доспехи,
на лошадок, на ваши глаза.
Речь идёт лишь о волчьем успехе -
глаз течёт как простая слеза.

Непонятно? И мне непонятна
Божья милость, но будет вот так -
тел разбросанных чёрные пятна,
розоватый дневной полумрак

растечётся по зимнему небу,
и волчица, уже не дыша,
видит - в сени к Борису и Глебу
за душою заходит душа.

-3-

Русское поле

Наташе

Полчаса до нового явленья
Господа Всевышнего Христа,
и трещат смолистые поленья
в очаге домашнем неспроста.

И недаром белою голубкой
белый снег летает за окном.
Лоно белокурое под юбкой
пахнет полем, небом и зерном.

Будут в небо светлые ступени,
а кому-то жариться в аду.
Полчаса, и я твои колени
в этот час сжимаю и краду.

Полчаса промчатся как минута,
а потом ужасное потом.
Прочитают стих обериута
небеса своим небесным ртом,

и начнётся царствие абсурда -
отделенье агнцев от козлов.
Пахнет снегом розовая пудра,
пахнут кровью крыши городов.

Ангелы - рачительны и строги -
записали в книжицу грехи -
и твои нейлоновые ноги,
и мои бумажные стихи.

И когда шарахнет зимним громом
над страною свет, который Суд,
опрокинув стол с ямайским ромом,
ангелы нас кверху унесут,

где, дыша карибским алкоголем
и солёной болью не дыша,
навсегда пойдёт пшеничным полем -
родиной единственной - душа.

-4-

Московский проспект

Наташе

Не слышим, только чуем
какой-то лад во мгле,
когда с тобой ночуем
на дымчатой земле.

И, наподобье дымки,
мешая ночевать,
проходят невидимки
и смотрят на кровать.

А мы дрожим от страха
и любим горячей
друг друга ночью Баха,
ночами всех ночей,

поскольку мы не дома,
невидимой родни -
над крышей гастронома -
мерцают нам огни.


Марсианские хроники Vol. II

Так стремительно крутит планету
на вселенском большом сквозняке.
Марсианские хроники лета
вдалеке от меня, вдалеке.

Поздно вечером в красной пустыне
разводили они костерок,
наподобье высокой латыни
марсианский звучал матерок.

Пел протяжно один, из халата
руки в яркое небо воздев,
и летел золотой и крылатый,
словно бабочка, тихий напев.

А другой наливал из бутылки,
пил чекушку одну за одной.
И росли у него на затылке
марсианские мхи - сединой.

Третий что-то навроде гитары
нежно трогал четвёркою рук.
И стояли вокруг санитары,
и рыдали все, стоя вокруг.

А потом дураки и медбратья,
каждый - плача из трёх своих глаз,
заключили друг друга в объятья.
В этот самый момент и погас

бог войны на ночном небосводе,
не гореть ему красным огнём.
Дай и мне умереть на свободе,
как вон тем санитарам на нём.


Последний рыцарь


Мерабу, брату

Он несётся куда-то,
словно дух над водой,
он немного поддатый,
не совсем молодой.

Пьян от жара и пота,
загоняет коня.
Если встретит кого-то,
ну, допустим, меня, -

то такого набредит -
словно ищет беды,
а бывает - наедет,
и получит *изды.

То отлупят беднягу,
то его обосрут.
Он пришпорит конягу
и продолжит маршрут.

Виноват! Вечерело.
Плыли так облака,
что и душу, и тело
сотворила рука.

Шелестели оливы,
ветерок шелестел.
Будет он несчастливый?
Я того и хотел.

Создавал ради смеха,
для забавы людей.
А он взял и поехал -
получать *издюлей.

Как-то мне хреновато.
Говорю я в закат -
сам он не виноватый,
я во всём виноват.


Колыбельная для субмарины

Очень мягкая перина -
Млечный Путь. И только там
засыпает субмарина,
как положено китам.

На земле идут осадки
и дела вершатся тут.
Субмарины и косатки
в небо чёрное идут.

Спать уходят чёрным скопом,
засыпают в унисон.
Самым сильным телескопом
не тревожь их вечный сон.

Не обшаривай лучами
небо, отклика не жди.
Субмарины замолчали
на космической груди.

Им закроет небо веки,
и - волшебен этот сон -
в незатопленном отсеке
заиграет патефон.

И закружит под иглою
песню берега и дня.
Надо всей вселенской мглою
лодка вздрогнет - Жди меня!


На следующий год

Наташе, любимой

Я там тогда с тобой лежал
вдвоём на узенькой кровати.
И книгу я в руках держал.
Она, как женщина в халате,

была растрёпана и зла -
она о многом говорила,
но что ей было взять с козла
и малолетнего дебила.

Шестнадцать лет, сто двадцать бед,
и так противен флэт уютом,
когда заходит мой сосед -
мужик с наколкой-парашютом.

- Ну что, лежишь? - Да так, лежу.
Читаю книгу. - Вижу, вижу.
И я ступаю по ножу,
но этой книжки не обижу.

- Она про что? - Про что она?
Пока не понял. Слишком сложно.
А впрочем вот, про времена,
где страшно жить и невозможно.

Где он поклялся ей в любви.
Ему - за это - клетку с крысой
подносят к роже. Та - в крови.
В глазах десантника-Бориса

мелькает вдруг какой-то страх,
он воевал, он трижды ранен.
- Она о наших временах.
Я и не то видал в Афгане.

Да что со мной! Я весь горю.
Я ничего вообще не знаю,
я ничего не говорю,
я книгу к сердцу прижимаю.

Она растрёпана. Листы
зачитаны почти до дырок.
Но то, что ею будешь ты,
внезапно осознал притырок.

Что будешь нежной. Будешь злой.
Но только кончишься иначе -
не безразличьем, не золой,
а поцелуями и плачем.


Две легенды

-1-


Супруга

Наташе

У меня болят ключицы.
Мне сегодня не уснуть.
Ночью белая волчица
лапы мне кладёт на грудь.

Страшно ей в альпийской чаще.
Муж был егерем убит.
И она по нём всё чаще
на моей груди скорбит.

Достаю из шкафа гребень,
шерсть расчёсываю ей.
А в ночном баварском небе
сны альпийских егерей.

Долго мы глядим с балкона,
слышим эхо голосов.
Это в псарне небосклона
обучают Гончих псов

против нас. Она - прекрасна.
Зубы скалю. Я - упрям.
Станет снег баварский красным.
Плохо будет егерям.

-2-

Царство

Наташе


Я давно тебе признался,
город - славный уголок.
Венерический диспансер,
клуба красный потолок,

ресторанчик, дискотека,
Сопки, сопки, сопки, мгла.
И в руке у человека -
очень тонкая игла.

Человек ко мне подходит,
руку мнёт, меня клянёт,
венку тонкую находит.
Сопки, сопки, сопки, лёд.

Входит жаркое лекарство,
открываю сохлый рот.
Говорю врачу про Царство
то, что вряд ли он поймёт.

Входит папа. Ждал за дверью.
У него губа дрожит.
Он глазам не сразу верит -
видит он, что буду жить.

Это просто плохо было, -
говорят ему врачи.
Сопки спереди и с тылу.
Милый доктор, помолчи.

На тебя я не в обиде,
сделал всё, что надо, ты.
Но сегодня я увидел
сопки с птичьей высоты.

Это было так... прекрасно?
так свободно? так легко?
бесполезно? не напрасно?
там - вдали? недалеко?

Это было, было, было.
Разевая птичий зев,
Царство в воздухе проплыло,
душу перьями задев.




Песни точки ру




Руки

Говори о радости и скуке,
о прошедшей жизни говори.
Но сначала посмотри на руки,
пять секунд на руки посмотри.

Смуглые, со сморщенною кожей,
кисти рук - твои и не твои.
Так, садясь на ветку, крылья сложат
голубого неба соловьи.

Так сейчас - прокуренные, злые -
пальцы, в неподвижности застыв,
знают, как священно время мглы, и
как таинствен шёпотный мотив

смятого движениями шёлка,
как спадает блузка с тонких плеч.
Как всё это, в чём ни капли толка,
удалось запомнить и сберечь.

А потом поглаживали плечи
эти руки. Плакала она,
словно старой боли человечьей
тихая случайная струна.



Конец охоты

Вадиму В.

Дьячок бормочет, поп гнусавит,
стекает воск, точней, бежит.
И свет, который всех прославит,
весенним лучиком дрожит.

Апрельский снег похож на гречку.
Им пахнет сладкая земля.
А спящий друг сжимает свечку,
как будто держит журавля.



Кругом помятая трава

Наташе

Что знает счастье о любви?
Они ни разу не встречались.
И только пели соловьи,
на тонких веточках качались.

И только жизнь уже прошла,
и тоже счастья не встречала.
Шумел камыш, и ночь была
темна, и лодочку качало.



Прости любимаво

Мурманск-1987

Играет приёмник в квартире,
закрыта непрочная дверь.
Что б ни было страшного в мире,
не верь в это больше, не верь.

Танцуй, улыбайся, Маруся,
окурки на блюдца клади.
Я тоже всплакну, и утрусь я,
и будет мне больно в груди

от счастья районного сорта,
от длинных капроновых ног.
Маруся бледна от аборта,
но хочет Маруся, чтоб смог

её постоялец сегодня
помочь ей забыть обо всём.
Январь, и рожденье Господне,
и тот, кто поверил, спасён.

А в кухне от чайника смутно,
прокурен любой уголок.
Приятно, престижно, уютно
читать, как спивается Блок.

Как гладит он жёсткие пряди,
целует накрашенный рот.
Не то, чтоб все ангелы - бляди,
но точно, что наоборот.

Танцуй, улыбайся, подруга.
Я верю в помаду и в хну.
Встряхни волосами, и вьюгу,
я рыжую вьюгу вдохну.




Corvus frugilegus

Может, всё уже забыло -
утекает Дао в небо -
как мне двое били рыло
возле "Выпечек и хлеба".

Я и сам не помню точно
уважительной причины.
Запашок весны проточной
и плечистые мужчины.

Мелкий дождик капал квасом,
чёрный вскрикнул в голубое -
Отче! Сына бьют, Саврасов,
в мире, созданном Тобою!





Не для Салона

Дымит, дымит промышленная зона.
Но отчего-то дышится легко,
как будто утром в школе Барбизона
люцерной синей пахнет молоко,

и пахнут Барбизоном пиво-раки
в кафе "Рассвет". И, чтоб уже вообще,
по столикам ещё алеют маки
на скатерти и жижица в борще.





Лунная соната

Р.  Г.

Луна садилась и садится,
всходило солнце и встаёт.
Течёт Кубань, живёт станица.

А может, больше не живёт?

Лишь, отвечая за базары,
(а в небе звёздочки горят)
в степи чубатые хазары
костями голыми гремят.

Им жёнок отвечают косы,
шурша, нетленные, в земле,
пока курю я папиросы
и плачу ни о чём во мгле.

Теки, Кубань. Мне надо мало -
обнять овчарку-лохмача,
чужую кровь стереть с металла,
поменьше плакать по ночам.




Колыбельная по-арамейски

Спи спокойно. В волоса я
заплету цветы и травы.
Ты - босой, и я босая.
Что с того, что ходит слава

про того, кто спит, к травинкам
прижимается щекою,
трону кожу - по щетинкам
проведу твоим рукою.

Я безумна, я не спорю,
и меня позор коснулся.
Но не быть такому горю,
чтоб ты вскрикнул и проснулся.

Спи до самого рассвета.
Словно камешек в запруду,
шла на дно я за монету.
А тебе - сестрою буду.

Пахнет каждой свежей почкой.
И росою пахнет зыбкой!
Как-то раз любимой дочкой
ты назвал меня с улыбкой.

Спи, неведомый и милый,
сон сейчас всего полезней.
Пусть в тебе так много силы,
исцеляющей болезни,

поднимающей из гроба -
помнишь, как заплакал сотник?
Спи, я здесь. Гляжу я в оба,
сладко спи, устав, как плотник.



Сухум, Незнакомка


-1-

16 октября поэту и воину
Александру Бардодыму
исполнилось бы пятьдесят три года.


Что-то горькое, словно рябина, сегодня во рту.
От рябины не спрячешься даже за горы Кавказа.
Пусть абхазские звёзды по синему небу плывут,
но рябина моя и твоя - это горькая фраза

на московском, на том, что привычка, и кровь, и вода.
Оседает снежок, словно ангела дикого перхоть.
А на небе абхазском такая большая звезда.
Только поздно куда-то калеке за звёздами ехать.

Принимаю, что есть - хоть погоду, такой холодец,
что рука поневоле потянется к тёплой Столичной.
А в букете Абхазии - пчёлы, шмели и свинец.
Ты - сорвал. Я живу - всё отлично. Точнее - различно.

-2-

Наташе

Широка эта ночь, темнота широка.
Принакрылась овчинкою муза.
Только вспыхнет звездой одиночный АК.
Спи спокойно, предместье Союза.

Будет полночь глуха. Словно всадник устал
докричаться до конского уха.
Там, где чёрной горы ледяной пьедестал,
видит Врубель глазастого духа.

Тот корнями своими пронзил красоту -
нежность Юга, приморскую кромку.
Муза спит, и во сне так похожа на ту -
перья страуса, шёлк - Незнакомку.


Ночной ангел

Девочка, пойдёшь ли ты со мною -
всё равно, ведь мне за пятьдесят.
У тебя за тонкою спиною
мокренькие крылышки висят.

Боль, вообще, такое время суток -
всё иначе, чем у всех людей -
ангелами видишь проституток,
ангелов считаешь за блядей.


По-арамейски




-1-

Ноябрь, безумие

В ноябре дождём со зреньем связан
лютеранской церкви длинный шпиль.
Что мне все на щиколотках язвы,
если я Тебе - Иезекииль?

Если мрак приходит утром в гости,
предрассветный, самый тёмный, где
оживляю я сухие кости,
предрекаю день по бороде.

Сколько света в каждой белой фаре!
Пролетит машина по шоссе.
Промелькнут таинственные твари
в каждом прошуршавшем колесе.

Долог путь с балкона до кровати.
Мрак прошёл. Белеет утром пар.
В шлёпанцах и хлопковом халате
выходил глядеть я на Ховар.

Разминал сырую сигарету,
видел, как телец, орёл и лев
с человеком вместе в пору эту
просияли, тачкой пролетев

в направленье гавани и моря,
в сторону заиленных камней,
где шумит вода, не зная горя,
где идёт безумие над ней.

-2-

Колыбельная по-арамейски

Спи спокойно. В волоса я
заплету цветы и травы.
Ты - босой, и я босая.
Что с того, что ходит слава

про того, кто спит, к травинкам
прижимается щекою,
трону кожу - по щетинкам
проведу твоим рукою.

Я безумна, я не спорю,
и меня позор коснулся.
Но не быть такому горю,
чтоб ты вскрикнул и проснулся.

Спи до самого рассвета.
Словно камешек в запруду,
шла на дно я за монету.
А тебе - сестрою буду.

Пахнет каждой свежей почкой.
И росою пахнет зыбкой!
Как-то раз любимой дочкой
ты назвал меня с улыбкой.

Спи, неведомый и милый,
сон сейчас всего полезней.
Пусть в тебе так много силы,
исцеляющей болезни,

поднимающей из гроба -
помнишь, как заплакал воин?
Спи, я здесь. Гляжу я в оба,
сладко спи, устав, как плотник.


Восток

От звезды, горящей так жестоко,
ледяные падают лучи.
Ты не знал о холоде Востока?
Ничего не знал ты. Помолчи.

Ухожу кудрявым переулком,
отвожу руками алычу.
На гортанном, яростном и гулком
говорю, что больше не хочу

пахлавы его, его шербетов.
Под тяжёлой веткою согнусь,
надаю торжественных обетов.
Прокляну.
Когда-нибудь вернусь,

чтобы снова слышать голос вязкий
муэдзина, в маковый отвар,
в кеманчи голосовые связки,
чтоб на них ответить за базар.


Иностранцы (Журнал Топос 29. 10. 19)

Иностранцы
 
 
 
        "А тоткто дольше всех молчалсказал:
          — Мой самый черный день
          еще не минул."
 
 
Обычный день, обыкновенный глянец
глубоких луж и полицейских блях.
Что пьём сегодня, смуглый иностранец,
на память о коротких этих днях?
 
Я выпью водки. Просто водки выпью.
Без водки жизнь – ни это и ни то.
Я пью за тех, кто прокричали выпью.
Кто укрывался ношеным пальто.
 
Кто видел, как повсюду ходят черти.
Кто так озяб, что жёг свои стихи.
Кто видел, что под маскою у смерти
её глаза индейские тихи.
 
Сейчас как хлынет! Небо, словно камень.
Но камень полный тёмною водой.
Потом возись с промокшими шнурками,
с простудой, осложнением, бедой.
 
 
 
 
 
 
Кейли
 
 
Ах, Фарелл, твой сын был зарублен,
истоптан копытами был.
Спеши за подмогою в Дублин,
пока ты пути не забыл.
 
Скачи, задыхаясь от боли,
укутав от хлада лицо.
Зови на кровавое поле
младенцев, дедов, мертвецов.
 
Под звуки отцовской волынки
сойдутся они наконец –
и рыцарский шлем в поединке
разрубит ирландский мертвец.
 
Младенец звенит тетивою,
орудует камнем старик.
К победному вражьему вою
примешан архангельский крик.
 
Архангелы стонут и плачут,
и в рай открывают врата.
Мы выпьем за смерти удачу
в приветливом доме Христа.
 
 
 
 
 
 
За Скамандром
 
 
-1-
 
 
ЧАЙНА ТАБАК
 
 
                            Наташе
 
Хочешь, пагоду я нарисую,
журавля нарисую, рассвет,
и тебя – невеличку босую,
открывающей блок сигарет.
 
Нам не надолго хватит китайских,
за минуту сгорают они.
Но, бывает, драконы-скитальцы
прилетают на эти огни.
 
И бывает их целая стая.
Надевай свой французский картуз.
Донесёт нас тяньлун до Китая,
не считая две тени за груз.
 
Развевается локон по свету.
Дураки не боятся огня.
Закурив на ветру сигарету,
не докуривай раньше меня.
 
 
 
-2-
 
 
ТРУКУРИ, АКРОБАЦИ ШИ КЛОВНИ
 
 
 
                                Наташе
 
 
Циркачи трансильванские босы –
осень тёплая греет травой.
У смуглянок тяжёлые косы –
ну и как не болеть головой?
 
Отхлебнём ли венгерского спирта,
захлебнёмся от горькой травы –
не видать нам ни лавра, ни мирта,
и вообще – не сносить головы.
 
Наши карлики – первого сорту.
Наши клоуны – боги арен.
Шапито голубую реторту
сам Господь не снимает с колен.
 
Акробатка, лети же и смейся!
Или падай, счастливо смеясь.
Чтобы мир содрогнулся, разбейся
об арены весёлую грязь.
 
 
 
-3-
 
 
ЗА СКАМАНДРОМ
 
 
            надежда блеснет и вперится незряче:
            «Я не раз говорил и твердить не устану,
            то ошиблась Кассандра. Все будет иначе».
                                                          Я. Л.
 
 
 
Предадут родители и дети,
совершат любимые ошибку.
Вот ты и один на белом свете,
слушаешь октябрьскую скрипку.
 
Под рябиной, замершей в поклоне,
говоришь ты, к скрипке обращаясь –
Это – как в Париже, на перроне,
никуда уже не возвращаясь,
 
только слыша поезда шипенье.
Поезда на польском часто плачут.
И в варшавском их произношенье
можно отыскать свою удачу.
 
До свиданья, я уже доехал,-
говорю дымку, рябине, ветру,
прикасаясь пальцами, как Лехонь,
но к воображаемому фетру.
 
 
 
 
Хроника любовных происшествий
 
 
Совсем-совсем простые звуки –
бывают ли на свете проще? –
такими только о разлуке,
о поцелуе в летней роще.
 
Простые звуки, звуки клавиш
запишутся на киноплёнку.
Но ничего ты не исправишь,
забудешь рыжую панёнку.
 
Панёнка дымом улетела –
и далеко она, и близко.
Сжимай невидимое тело.
Целуй невинную актриску.
 
 
 
 
Годы, подобные цветам
 
 
                                Игорю К.
 
 
(Это ст-ние обязано кадрам
фильма "In the Mood for Love",
произведшим на меня
наибольшее впечатление.)
 
 
Просто посмотри на кавалькаду –
принцы, генералы, шум машин.
А потом – из будущего ада –
кавалькаде этой помаши.
 
Ад ещё не сбылся. Он в конверте.
Смотрят боги с каменным лицом.
Обезьянки прыгают, как черти.
Обезьянки машут письмецом.
 
Ветер налетит. От шума веток
голова закружится. Покой –
он всегда в предвестии ответок,
он всегда пугающий такой.
 
Он пугает, а тебе не страшно?
Но покой всегда сильней, чем ты.
Ветерок, и гибнут в рукопашной
Тонлесапа белые цветы.
 
 
 
 
 
Борхес
 
 
                          Р. Г.
 
Эти кошка, дворик, птица,
небо цвета перламутра –
всё однажды повторится.
Будет вечер или утро.
 
Будет с кухни пахнуть чаем.
Будут руки пахнуть мылом.
Нич-ч-чего не замечаем.
Это всё однажды было!
 
Наивысшая беспечность –
отглотнул, поставил чашку
на столешницу, на вечность –
бесконечную стекляшку.
 
 
 
 
Кукушка
 
 
Давным-давно, ведь я не помню дат,
и помню кое-как об этих датах,
давным-давно прочёл я про солдат,
о финнах в маскировочных халатах.
 
Наверно, это был обычный день,
а может, ночь, я по ночам читаю.
Мне смерть в глаза взглянула. Ясен пень,
она была блондинистой – простая,
 
скуластая, похожа на мордву,
прицелилась. И всё же не нажала.
Вскочила. Испарилась на ходу.
Снег не растаял, где она лежала.
 
И только ёлок снежный маскарад
внезапно расступился перед нею.
Мелькнул и скрылся белый маскхалат.
Читаю, и гриппую, и бледнею –
 
ведь мог бы я сейчас лежать в снегу,
и красным бы забрызгалась опушка.
Лежу, температурю, ни гу-гу
в часах "Маяк" суомская "кукушка".





Букет Абхазии

16 октября поэту и воину
Александру Бардодыму
исполнилось бы пятьдесят три года.


Что-то горькое, словно рябина, сегодня во рту.
От рябины не спрячешься даже за горы Кавказа.
Пусть абхазские звёзды по синему небу плывут,
но рябина моя и твоя - это горькая фраза

на московском, на том, что привычка, и кровь, и вода.
Оседает снежок, словно ангела дикого перхоть.
А на небе абхазском такая большая звезда.
Только поздно куда-то калеке за звёздами ехать.

Принимаю, что есть - хоть погоду, такой холодец,
что рука поневоле потянется к тёплой Столичной.
А в букете Абхазии - пчёлы, шмели и свинец.
Ты - сорвал. Я живу - всё отлично. Точнее - различно.


 







Люди


-1-

Иностранцы

А тот, кто дольше всех молчал, сказал:
— Мой самый черный день
еще не минул.


Обычный день, обыкновенный глянец
глубоких луж и полицейских блях.
Что пьём сегодня, смуглый иностранец,
на память о коротких этих днях?

Я выпью водки. Просто водки выпью.
Без водки жизнь - ни это и ни то.
Я пью за тех, кто прокричали выпью.
Кто укрывался ношеным пальто.

Кто видел, как повсюду ходят черти.
Кто так озяб, что жёг свои стихи.
Кто видел, что под маскою у смерти
её глаза индейские тихи.

Сейчас как хлынет! Небо, словно камень.
Но камень полный тёмною водой.
Потом возись с промокшими шнурками,
с простудой, осложнением, бедой.

-2-

Соль земли

А небо опять голубое,
как много сегодня я спал,
как будто работал в забое,
как будто смертельно устал,

как будто о чёрные горы
всегда спотыкается взор,
как будто со мною шахтёры
вели под землёй разговор.

Блестели на рожах оскалы -
вольфрамовый луч головы.
Вот так не смеются шакалы,
вот так улыбаются львы.

И люди с такою улыбкой
всё могут - и плакать, и петь,
склониться над детскою зыбкой,
ударить врага, умереть.

Их чёрные тряпки персолем
отмыть не удастся никак.
Но солит целебною солью
и землю, и угольный мрак,

ругаясь и в матерь, и в чёрта
вот эта ватага парней.
Здесь - Бога Папаши аорта,
в забое, внизу, в глубине.

И кто там особенно весел,
то хмыкнет, беззлобно шутя,
то выше фонарик повесит,
дырою в запястье светя?

-3-

Естественный ход вещей

Я одет не по этой погоде,
не для света размытого фар.
Это словно в плохом переводе
растворяется Поль Элюар.

Есть богема, есть липкие листья.
Есть пустые ночные часы.
Рыжина есть какая-то лисья
у рассветной сплошной полосы.

Ничего. Проглочу аспирина
кисловатую штучку-луну.
Как танцует дождя балерина
на мерцающих крышах, взгляну.

Я не знаю, что в этом увижу.
Боль болит, и, заплакав в платок,
говорит малолетка Парижу -
Ты красив, ты горяч, ты жесток.

Ты глотаешь меня, словно жижу -
твой, голодный всегда, водосток.

-4-

Львиное сердце

Напишешь "Англия", почувствуешь дымок
и сладкий запах авиабензина.
И лейтенантик - маменькин сынок -
запрыгивает в лётную кабину.

Кивнёт, рукой помашет. И - в полёт.
Останки через год найдут под Кёльном.
И вот сейчас мне девушка поёт. *
(Она альбомом будет недовольна.)

Но голос так высок и так упрям,
что сам себя я чувствую летучим,
обрушенным на дно воздушных ям,
соринкой, проходящей через тучи.

Встречаются на свете голоса,
снаружи - ветер, тишина с изнанки.
Летим туда, где света полоса,
на маленьком старательном подранке.
____________________________________________
* http://www.youtube.com/watch?v=RPrntbTI7FI


Кейли

Ах, Фарелл, твой сын был зарублен,
истоптан копытами был.
Спеши за подмогою в Дублин,
пока ты пути не забыл.

Скачи, задыхаясь от боли,
укутав от хлада лицо.
Зови на кровавое поле
младенцев, дедов, мертвецов.

Под звуки отцовской волынки
сойдутся они наконец -
и рыцарский шлем в поединке
разрубит ирландский мертвец.

Младенец звенит тетивою,
орудует камнем старик.
К победному вражьему вою
примешан архангельский крик.

Архангелы стонут и плачут,
и в рай открывают врата.
Мы выпьем за смерти удачу
в приветливом доме Христа.


Фашист

Каталонии

Тишина, стрекотанье цикады,
воздух свеж, по-весеннему чист.
И ребята из нашей бригады
говорят - До свиданья, фашист.

Он стоит, улыбаясь, у стенки,
а напротив построились мы.
Бледный, грязный, а всё же коленки,
словно шпага тореро, прямы.

Снова слышно - цикада стрекочет.
Дым рассеялся.  Солнце и двор.
И какой-то решительный кочет
взял с наскока плетёный забор.

Что же, так погибающим славы
занимать не придётся. В пыли
упокоилась храбрость. Но правы
пули нашей - крестьянской - земли.

Наше дело - обычное дело.
Вспашка, жатва, олива, вино.
Но мелодию время пропело
про свинцового хлеба зерно.




Польские маки

Кто плачет в чистом поле?
Кто плачет в полумраке
о Шоше, Яне, Коле?
Трава. Трава и маки.

Чернеют не гадюки.
Вползает рельс на шпалу.
И месяц тянет руки
к воротам Биркенау.

Ах, маки! Ах, ребятки,
ваш цвет краснее кори.
Июньский вечер сладкий.
Дымится крематорий.


Храм ( Топос 17. 10. 2019)

Храм
 
На самом краешке земли,
а может быть, уже за краем,
синеет ниточка Нерли
и отражения вбирает.
 
И лёд её не ледовит,
когда сверкает вздох на шарфе.
Перебирает царь-Давид
тысячелетия на арфе.
 
Который час? Который год?
Который век в глазах Давида?
Ломает рёбра ледоход.
Гнетёт историю обида.
 
Выносят князя из хором,
кончает брат братьёв, зверея.
То дождь зимой, то грянет гром
на отпевании Андрея.
 
А рядом – белою стеной,
пусть – в ржавых метинах-разводах,
теплеет время надо мной
в околоплодных небосводах.
 
 
 
 
 
Легенды
 
 
-1-
 
 
Клефтская песня
 
 
                                          Т. С.
 
 
Поскользнулось солнце над Эпиром.
От вина кружится голова.
А ещё церковным сладким мирром
пахнет мне осенняя трава.
 
Погребенье, скоро погребенье,
потому что завтра нас убьют.
Вот уже эпирские селенья
песню погребальную поют.
 
В этой песне горечь и надежда –
кто её не слышал, не поймёт.
Завтра мне албанскую одежду
пуля оттоманская пробьёт.
 
И сижу я – грустный и весёлый,
оттого, что я навеселе,
оттого, что плакать завтра сёлам,
плакать в каждом маленьком селе.
 
Мы уже бывали камнепадом,
зимней стужей, летнею грозой.
А теперь мы будем виноградом,
станем сладкой женскою слезой.
 
Не рыдай нас, мати. Впрочем, ладно.
Ты о нас поплачь, терзая грудь.
Вечер. И становится прохладно.
Отопью, согреюсь как-нибудь.
 
 
 
 
-2-
 
 
Гайдук
 
 
                          С. П.
 
 
Он вошел в селенье наше
рано утром, утром рано.
У него под патронташем
на боку сочилась рана.
 
Шёл он валко, шёл он шатко,
по усам катились слёзы.
А за ним плелась лошадка –
на груди две раны-розы.
 
- Как зовут тебя, печальный? –
ивы перед ним нагнулись.
Не ответил. Покачали
головами, отвернулись.
 
Спелым дыням впору треснуть.
Виноград вступает в силу.
Мёртвый шёл домой, воскреснуть,
перед этим – лечь в могилу
 
там, где родина, где сливы,
так смолисто истекают,
где девчонки не спесивы,
где усы в вино макают.
 
Где, его таким увидев,
выйдя утром на дорогу,
мать заплачет об обиде,
прокричит обиду Богу.
 
А гайдук, присев устало,
скажет тихо и упрямо –
Сердце биться перестало.
Ройте с батей сыну яму.
 
Мёртвый, шёл я две недели,
не дыша, без передышки,
чтоб на кладбище глядели
звёзд-приятельниц ледышки.
 
 
 
-3-
 
 
Ласточка-дочка
 
 
Эти стихи – обманка.
Можно снимать в кино –
ласточка-корсиканка
пьёт из руки вино.
 
Ласточка, ласточка-дочка,
ты отомсти за отца.
В сердце поставлена точка,
веская точка свинца.
 
В алой своей рубашке
лёг он, траву примяв,
в поле медовой кашки,
всей сединой кудряв.
 
И на груди курчавой,
в чёрной её дыре,
накипи след кровавой,
капельки на серебре.
 
Ласточка, ласточка, ворон
реет над домом твоим.
С чёрным кричит задором,
чёрною силой храним.
 
Только не знает каин,
что он уже мертвец.
Ласточка вылетает,
в клюве неся свинец.
 
Ласточка из ладони
корсиканское пьёт,
крылышком нежным тронет
сжатый гримасою рот.
 
Долг платежом... Лети же,
не уходя в молоко,
перед дождём – пониже,
в ясный день – высоко.
 
 
-4-
 
 
Кольцо
 
 
(Бретонская песня)
 
 
Милая, перестань.
Слёзы свои не лей.
Это – туман, Бретань,
призраки кораблей.
 
Это – песок, песок,
чаячих лапок след.
Выстрелил мне в висок
мой ревнивый сосед.
 
Станешь его женой.
Сына родишь ему.
Будешь ты тишиной,
небом в зимнем дыму.
 
Я не успел к тебе,
не подарил кольцо.
Ты, готовя обед,
пот оботрёшь чепцом.
 
Вспорешь рыбье брюшк`о –
выдернешь ком кишок,
выронит этот ком
золотой ободок.
 
Трубочку раскурив,
скинет муж сапоги.
Скажешь, шутя – Залив
возвращает долги.
 
 
 
-5-
 
 
Танцуя с рыцарем
 
 
            Мише Бел-ву
 
 
Вечер проще и уютней,
чем объятья потаскушки.
Ты станцуй, сыграй на лютне,
бедный рыцарь на опушке.
 
Ты вчера свалился с неба –
в порт вчера пришёл кораблик.
И тебя английским хлебом
угостил английский зяблик.
 
Золотые лютни струны,
Англии родные тени.
Сладкий ветер, вереск, дюны.
Подгибаются колени.
 
Лошадь довезла до леса,
ехать дальше нету силы.
Левантийские принцессы,
берег родины унылый –
 
всё сплелось-перемешалось.
Что пустяк? Что абсолютно?
Беззаветность, нежность, жалость
прикоснулись к струнам лютни.
 
И луна горит-пылает,
домоседка-иностранка,
и на лютне ей играет,
и поёт ей рыцарь замка.
 
Изменившие уставу
так поют, венки сплетая.
Заменила дама славу,
дама тёмно-золотая,
 
дама в синей-синей дымке,
кудри – спелая пшеница.
Победила в поединке –
между ней и славой – птица.
 
И теперь летит и плачет,
помнит рыцарские руки,
в золотистой грудке прячет
сон любви и боль разлуки.
 
 
 
 
 
Русский
 
 
                    Е. Ч.
 
 
Снега лежат свинцово,
но всё за них отдашь.
Дрожит в руке Рубцова
огрызок-карандаш,
 
а может авторучка –
не важно, до балды.
Вчера была получка.
Вчера купил еды,
 
и, чтобы веселее
жевался бы кусок –
поэтского елея
купил, пшеничный сок.
 
Который год, как будто
я это всё несу –
североморским утром,
в тринадцатом часу.
 
Лежат снега повсюду,
свинцовые снега.
Поешь, помой посуду,
потом прости врага.
 
Сядь у окна и слушай,
листая книгу, как
пришёл к тебе по душу
январский полумрак.
 
Колебля занавески,
он входит, не таясь.
При чём тут Достоевский?
А с ним какая связь?
 
Но в этой вот юдоли –
обои зелены –
всё русское до боли.
Садитесь, пацаны
 
за столик колченогий
и, содвигая лбы,
давайте – о дороге,
о каверзах судьбы.
 
Хотя б о том, что спички
промокли. Дай огонь.
О том, что в рукавичке
узка её ладонь –
 
ладонь судьбы по-русски,
все линии – в хаос.
И дальше – без закуски
и в дымке папирос
 
 
 
 
 
Драконье молоко
 
 
                  Наташе
 
 
Над плантацией чая
три дракона летят.
Головами качая,
китаянки грустят.
 
Эрогенные зоны –
губы, плечи и грудь.
Хоть фарфоровым звоном,
только рядом побудь.
 
Разлетаясь, как чашка,
разлетись за предел,
чтоб китайский бродяжка
эту песенку пел –
 
Динь-динь-динь. Динь-динь-доном
на закат уходи.
Чашку чаю драконам
из грудей нацеди.
 
Чашку крепкого чая,
чашку бежевых лун,
головой отвечая
за небесный улун.
 
 
 
 
 
Проводница
 
 
 
Есть получше леченье,
как ты там ни крути.
Сесть на поезд вечерний,
по вагону пройти.
 
Тихо встать у окошка
и смотреть в темноту –
эту дикую кошку
с мёртвой птицей во рту.
 
Всё проносится мимо.
Всё на свете – Прощай!
Всё болит нестерпимо.
Проводница, где чай?
 
Дай мне чаю стаканчик.
Сахарку положи.
- Успокойся, мой мальчик, –
очень тихо скажи.
 
Очень тихо. Однако,
так, чтоб смог я помочь
в тишине полумрака
скоротать эту ночь.
 
Чтоб назвать тебя милой,
чтоб – помог бы мне Бог –
стал мне чёрной могилой
шелест шёлковых ног.
 
 
 
 
 
Снег о. Галатасарай
 
 
                    Наташе
 
 
Умирать, умирая
не святым подлецом,
в снег Галатасарая
окуная лицо.
 
Это фильм чёрно-белый.
Давний год, может быть.
Что-то вроде назрело
в непогодье судьбы.
 
Шелестит кинолента.
Монохромно кино.
И двойные агенты
пьют, не морщась, вино.
 
Пистолеты в карманах
длинных чёрных плащей.
От стамбульских туманов
не вздохнуть-то вообще.
 
Выстрел грянет под кашель,
и простывший чекист
рухнет в снежную кашу –
молод, честен и чист.
 
А сидящий над чаем
завсегдатай моргнёт,
головой покачает
и обратно уснёт.
 
 
 
 
Дожди
 
 
Не кричи, кукушка, надо мною.
Я не твой, кукушка, я не твой.
Не тряси под раннею луною
узкою японской головой.
 
У меня дожди идут в палате.
Отсыревший каплет потолок.
А сосед в китайчатом халате
шахматы из дому приволок.
 
Так играй же музыка! Кукушка,
ты под эту музыку молчи.
Утром будет солнце и подушку
обогреют ранние лучи.
 
Я очнусь от скуки и кошмаров.
А сосед играет сам с собой.
Это словно Карпов и Каспаров –
легендарный бесконечный бой.
 
Потолок просохнет. Нет ни капли.
Нас простят. Поплачут и простят.
Ходит медсестра походкой цапли,
шёлковые лапочки блестят.
 
 
 
 
 
 
Август S
 
 
Таллин, 1985
 
 
Всё чаще, чаще – о себе.
Всё чаще, чаще – о любимых,
о самых-самых, о судьбе,
о "судиях неумолимых".
 
Всё чаще, чаще осень та,
когда один, и город рядом,
и по морщинке возле рта
стекает холод горьким ядом.
 
И что за время в часе том?
Какие годы? Я не знаю.
Но холодок владеет ртом,
и холодком я выскользаю.
 
Прощай, мой город, не прощай
того, что я тобою брошен.
И на прощанье завещай
своих каштановых горошин.
 
Они похожи на соски
у шлюх стокгольмского изгоя,
который умер от тоски,
который мне открыл другое
 
вот в этом скверике – сейчас.
О, фрёкен Юли, где вы? где вы?
Таких печальных тёмных глаз
ни у одной нет королевы.
 
Я лишь с тобой! Я лишь один.
Один, со шведским сериалом.
Мальчишка, мальчик, господин.
Таких как я – везде навалом.
 
Их просто сразу – среди всех –
увидеть трудно, но возможно,
когда роняют клёны смех –
сухой, распяленный безбожно.
 
 
 
 
 
Au fond du temple saint
 
 
                          Наташе
 
 
Только я и глубина.
Только я и глубина.
Только я и глубина.
Вниз – до самого сапфира.
 
У бутылки нету дна.
Утонувших нет у мира.
 
Синева и тишина.
Синевы немая лира.


Легенды

-1-

Клефтская песня

Т. С.

Поскользнулось солнце над Эпиром.
От вина кружится голова.
А ещё церковным сладким мирром
пахнет мне осенняя трава.

Погребенье, скоро погребенье,
потому что завтра нас убьют.
Вот уже эпирские селенья
песню погребальную поют.

В этой песне горечь и надежда -
кто её не слышал, не поймёт.
Завтра мне албанскую одежду
пуля оттоманская пробьёт.

И сижу я - грустный и весёлый,
оттого, что я навеселе,
оттого, что плакать завтра сёлам,
плакать в каждом маленьком селе.

Мы уже бывали камнепадом,
зимней стужей, летнею грозой.
А теперь мы будем виноградом,
станем сладкой женскою слезой.

Не рыдай нас, мати. Впрочем, ладно.
Ты о нас поплачь, терзая грудь.
Вечер. И становится прохладно.
Отопью, согреюсь как-нибудь.

-2-

Гайдук

С. П.

Он вошел в селенье наше
рано утром, утром рано.
У него под патронташем
на боку сочилась рана.

Шёл он валко, шёл он шатко,
по усам катились слёзы.
А за ним плелась лошадка -
на груди две раны-розы.

- Как зовут тебя, печальный? -
ивы перед ним нагнулись.
Не ответил. Покачали
головами, отвернулись.

Спелым дыням впору треснуть.
Виноград вступает в силу.
Мёртвый шёл домой, воскреснуть,
перед этим - лечь в могилу

там, где родина, где сливы,
так смолисто истекают,
где девчонки не спесивы,
где усы в вино макают.

Где, его таким увидев,
выйдя утром на дорогу,
мать заплачет об обиде,
прокричит обиду Богу.

А гайдук, присев устало,
скажет тихо и упрямо -
Сердце биться перестало.
Ройте с батей сыну яму.

Мёртвый, шёл я две недели,
не дыша, без передышки,
чтоб на кладбище глядели
звёзд-приятельниц ледышки.

-3-

Ласточка-дочка

Эти стихи - обманка.
Можно снимать в кино -
ласточка-корсиканка
пьёт из руки вино.

Ласточка, ласточка-дочка,
ты отомсти за отца.
В сердце поставлена точка,
веская точка свинца.

В алой своей рубашке
лёг он, траву примяв,
в поле медовой кашки,
всей сединой кудряв.

И на груди курчавой,
в чёрной её дыре,
накипи след кровавой,
капельки на серебре.

Ласточка, ласточка, ворон
реет над домом твоим.
С чёрным кричит задором,
чёрною силой храним.

Только не знает каин,
что он уже мертвец.
Ласточка вылетает,
в клюве неся свинец.

Ласточка из ладони
корсиканское пьёт,
крылышком нежным тронет
сжатый гримасою рот.

Долг платежом... Лети же,
не уходя в молоко,
перед дождём - пониже,
в ясный день - высоко.

-4-

Кольцо

(Бретонская песня)

Милая, перестань.
Слёзы свои не лей.
Это - туман, Бретань,
призраки кораблей.

Это - песок, песок,
чаячих лапок след.
Выстрелил мне в висок
мой ревнивый сосед.

Станешь его женой.
Сына родишь ему.
Будешь ты тишиной,
небом в зимнем дыму.

Я не успел к тебе,
не подарил кольцо.
Ты, готовя обед,
пот оботрёшь чепцом.

Вспорешь рыбье брюшк`о -
выдернешь ком кишок,
выронит этот ком
золотой ободок.

Трубочку раскурив,
скинет муж сапоги.
Скажешь, шутя - Залив
возвращает долги.

-5-

Танцуя с рыцарем

Мише Бел-ву

Вечер проще и уютней,
чем объятья потаскушки.
Ты станцуй, сыграй на лютне,
бедный рыцарь на опушке.

Ты вчера свалился с неба -
в порт вчера пришёл кораблик.
И тебя английским хлебом
угостил английский зяблик.

Золотые лютни струны,
Англии родные тени.
Сладкий ветер, вереск, дюны.
Подгибаются колени.

Лошадь довезла до леса,
ехать дальше нету силы.
Левантийские принцессы,
берег родины унылый -

всё сплелось-перемешалось.
Что пустяк? Что абсолютно?
Беззаветность, нежность, жалость
прикоснулись к струнам лютни.

И луна горит-пылает,
домоседка-иностранка,
и на лютне ей играет,
и поёт ей рыцарь замка.

Изменившие уставу
так поют, венки сплетая.
Заменила дама славу,
дама тёмно-золотая,

дама в синей-синей дымке,
кудри - спелая пшеница.
Победила в поединке -
между ней и славой - птица.

И теперь летит и плачет,
помнит рыцарские руки,
в золотистой грудке прячет
сон любви и боль разлуки.


Снег о. Галатасарай

Наташе

Умирать, умирая
не святым подлецом,
в снег Галатасарая
окуная лицо.

Это фильм чёрно-белый.
Давний год, может быть.
Что-то вроде назрело
в непогодье судьбы.

Шелестит кинолента.
Монохромно кино.
И двойные агенты
пьют, не морщась, вино.

Пистолеты в карманах
длинных чёрных плащей.
От стамбульских туманов
не вздохнуть-то вообще.

Выстрел грянет под кашель,
и простывший чекист
рухнет в снежную кашу -
молод, честен и чист.

А сидящий над чаем
завсегдатай моргнёт,
головой покачает
и обратно уснёт.


Комполка "Куда"

Никуда ни деваться, ни деться.
Это есть наш решительный бой.
"Снятся люди, убитые в детстве."
Снится чашки узор голубой.

Голубое оно, голубое -
небо родины древнее, но...
Но однажды вернуться из боя
чашке-чашечке не суждено.

Разлетятся осколки по свету.
Разойдутся полки по домам.
А полковники пишут в газету -
Я её никогда не отдам,

голубую, как небо и слёзы,
я осколки её сберегу,
закопав под корнями берёзы
на железном речном берегу.


Поздняя осень

-1-

Р. Г.

Я долго-долго сплю, пока
снаружи белый свет и солнце,
пока соседи облака
не постучат в моё оконце.

Их голубые парики,
камзолы, согнутые спины.
Идут по небу старики
времён второй Екатерины.

Я просыпаюсь, страшно зол,
я тоже - не отсюда атом.
И надеваю свой камзол,
и трость ищу, ругаясь матом.

На бал спешу, трясу губой.
Быть может, шут или придурок.
Но помню я последний бой -
встал, закурил, пошёл на турок.

-2-

Есть получше леченье,
как ты там ни крути.
Сесть на поезд вечерний,
по вагону пройти.

Тихо встать у окошка
и смотреть в темноту -
эту дикую кошку
с мёртвой птицей во рту.

Всё проносится мимо.
Всё на свете - Прощай!
Всё болит нестерпимо.
Проводница, где чай?

Дай мне чаю стаканчик.
Сахарку положи.
- Успокойся, мой мальчик, -
очень тихо скажи.

Очень тихо. Однако,
так, чтоб смог я помочь
в тишине полумрака
скоротать эту ночь.

Чтоб назвать тебя милой,
чтоб - поможет мне Бог -
стал мне чёрной могилой
шелест шёлковых ног.

-3-

Наташе

Над плантацией чая
три дракона летят.
Головами качая,
китаянки грустят.

Эрогенные зоны -
губы, плечи и грудь.
Хоть фарфоровым звоном,
только рядом побудь.

Разлетаясь, как чашка,
разлетись за предел,
чтоб китайский бродяжка
эту песенку пел -

Динь-динь-динь. Динь-динь-доном
на закат уходи.
Чашку чаю драконам
из грудей нацеди.

Чашку крепкого чая,
чашку бежевых лун,
головой отвечая
за небесный улун.

-4-

Руслану

Лев Николаич уходит из дому,
по бездорожью сплошному скользя.
Солнце впадает в осеннюю кому.
Можно без солнца. Без света нельзя.

Свет - это что? Или Кто? Или это
просто полоска любви надо всем,
узкая-узкая тропка рассвета.
Сколько тревоги в такой полосе?

Поезд в Ростов отбывает с вокзала.
Выплюнет дым, поперхнётся гудком.
Поздняя осень врасплох нас застала.
Поздняя осень стучит молотком

в крышку толстовского скромного гроба.
Колокол. Тронулись. Горькой налей.
Станции, станции, доза озноба, -
осенью это стократно родней.

-5-

Наташе и Эмилю

Я пока что жив, хоть скомкан.
У меня в запасе - страх,
трансильванская котомка,
ворох стиранных рубах.

Я привык бродить ночами
и со строчками блудить -
знал ли я в моём начале,
что запутанную нить

человечьих разговоров
я спрямлю в тоску одну.
У меня рубашек ворох.
Есть мне в чём идти ко дну.

-6-

Не кричи, кукушка, надо мною.
Я не твой, кукушка, я не твой.
Не тряси под раннею луною
узкою японской головой.

У меня дожди идут в палате.
Отсыревший каплет потолок.
А сосед в китайчатом халате
шахматы из дому приволок.

Так играй же музыка! Кукушка,
ты под эту музыку молчи.
Утром будет солнце и подушку
обогреют ранние лучи.

Я очнусь от скуки и кошмаров.
А сосед играет сам с собой.
Это словно Карпов и Каспаров -
легендарный бесконечный бой.

Потолок просохнет. Нет ни капли.
Нас простят. Поплачут и простят.
Ходит медсестра походкой цапли,
шёлковые лапочки блестят.

-7-

Н. П.

Небо холодным огнём полыхнёт.
Вот и звезда покатилась, упала.
Дымного чаю в стаканы нальёт
хмурый бродяга, цыган шестипалый.

Белая лошадь посмотрит на нас.
Сердце безвыходно свяжется с мглою.
Поздний, ах, поздний, последний мой час
трогает сердце цыганской иглою.

Женщина плачет. Уняться нет сил.
Смотрит она, как дорога струится.
Я об одном у неё попросил -
сердце зашей мне цыганской ресницей,

чтобы из сердца не вытекла ночь,
чтобы меня миновала потеря.
Женщина Ната, цыганская дочь
плачет, и верит она, и не верит.

Ай, это сердце! Такое б коню.
Ворот рвану белокожей рукою -
женщину Нату (не плачь!) угоню,
выкраду, скачкой ночной успокою.

-8-

Взгляда случайного проблеск во мгле.
Дымка степного несладкого чаю.
Боже мой, это со мной? на земле?
это тебе я сейчас отвечаю?

Бог мой степной, мой кибиточный бог.
Тронет повозка и скрипнут колёса.
Сколько ты раз мне без спросу помог?
Сколько в живых оставлял без вопроса?

Боже мой, боже мой, что же не так,
если смотреть не могу я на небо?
Боже, молчишь ты, поскольку мастак
ты не по части надежды и хлеба.

Хлеба полно. Не черствеет кусок.
Хуже с надеждою. Хуже намного.
Блеск бриллиантов. Дорожный песок -
сколько брильянтов вместила дорога.

А вот на небо смотреть не могу.
Женщина в небе одною ногою.
Я перед женщиной этой в долгу.
Я целовал её тело нагое

и не заметил, как тает оно,
тает, как снег, откликаясь на ласку,
словно на снег расплескали вино -
жуткую алую яркую краску.

Тает она, наступает весна.
Боже, оставь эту женщину прежней.
Боже, прости эту женщину сна,
пусть рассмеётся пьяней и небрежней,

чем осыпается снег в январе,
чем оторвётся случайно заплата.
Боже, в цыганском плачу серебре,
лишь сохрани мне цыганское злато.

Плакать не дай ей. Не дай ей уснуть
в небе холодном - там зябкость чужая.
Голову я положу ей на грудь.
Женщина осенью сны нарожает.

Боже кибиточный, светлый ты мой.
Боже ты мой бесконечной дороги.
Женщина в небе одною ногой.
Ты мне в ладони верни эти ноги.




Пражский ангел

Ангел из моей реторты
 
 
                              К. Ер.
 
И хотелось мне здесь умереть,
в этом городе серы и злата,
серы, выжегшей добрую треть
моего колдовского халата.
 
Мне плевать, что не рады мне здесь,
раз по улицам лязгали танки,
мне плевать на гражданскую спесь.
Пусть обнимут меня маркитантки.
 
Пусть обнимет меня человек,
чьё занятие – быть проституткой,
чья слеза из-под крашенных век
будет честной, солёной и жуткой.
 
Я смешаю в реторте слезу
с остальными субстратами ночи.
До постели потом доползу
и услышу, как где-то хохочет
 
добрый Лёв над мгновеньями нас,
вылепляя чудовищ из глины,
и течёт из маслиновых глаз
золотая вода Палестины.
 
Ничего, дорогой мой шутник.
Я отвечу тебе – вот в реторте
на одно лишь мгновенье возник
Ангел – вишня на Божием торте.
 
Но мгновенья хватило ему,
для объятий моих, и, взлетая,
я увидел, как тает в дыму
Прага, Прага его золотая.
 
 
 
 
Классика
 
 
                  Брату Руслану
 
 
Мы с тобою уже старики,
мы с тобою классической школы.
Молодёжи смешны парики,
пудра, трости, поклоны, камзолы.
 
Только там – под камзольным шитьём
и рубахой из тонкого шёлка –
было выжжено белым огнём
сообщенье старинного толка –
 
"В барабаны гремела гроза.
Ржали лошади. Ядра летели.
Мы от страха закрыли б глаза.
Но в последний момент расхотели.
 
И на знамени белый цветок
не запачкан, хоть грязью заляпан."
Мир жесток? Безусловно, жесток.
Чаще бошки слетают, чем шляпы.
 
Хуже только, что ноги не те,
что болят до холодного пота,
до дрожания на высоте –
роковой высоте эшафота.
 
 
 
 
Конь унёс любимого
 
 
Кварты, квинты, септаккорды,
в небе ласточка летит.
Тот, кто любит, тот не гордый.
Тот, кто любит, тот простит.
 
Оседлает иноходца
и уедет навсегда.
Тот, кто любит, не вернётся.
С потолка течёт вода.
 
Руки стынут, стынут губы.
Кварты, квинты, септаккорд.
Трубы, лютни, лютни, трубы,
осыпает листья норд.
 
Скоро белым-белым пухом
всё засыплет в декабре.
Кто ушёл – ни сном ни духом,
ни рукою в серебре
 
не коснётся струн, плеча ли.
Всё простил он. Белым днём
волны снега и печали
занесли его с конём.
 
 
 
 
Люсиль
 
 
                  Наташе
 
 
Кинет взгляд исподлобья
пожилой санитар,
у господня подобья
начинается жар.
 
Что услышит он в стоне,
санитар на посту?
Что тут можно запомнить?
Бред какой-то несут.
 
Выпадают иголки
из проколотых вен.
"Это всё кривотолки!
Я – Камиль Демулен!"
 
Но смыкают мундиры
свой безжалостный круг,
заполняют квартиры,
оттесняют подруг.
 
Воспаленья железо,
вдохновенья утиль,
и сквозняк "Марсельезы".
"Ты простынешь, Люсиль.
 
Ты простынешь так сильно,
что увидишь, дрожа,
хирургический синий
блеск площадный ножа."
 
 
 
 
 
В небе туча горит
 
 
Далеко мне до славы,
плохо мне от обид.
Словно швед у Полтавы
в небе туча горит.
 
Да, гори, догорай ты.
Пот стираю со лба –
так моим копирайтом
проступает судьба.
 
Разумеется, плохо.
Лоб расчёсанный, пот.
Только эта эпоха,
этот вечер – в зачёт.
 
Если шведа нагнули,
значит – вечер не зря.
Поцарапали пули
треуголку царя.
 
 
 
 
 
Капитан, капитан
 
 
                    Наташе
 
 
Над серою пеной гостиниц,
над белою пеной домов
луны наплывает эсминец
на мой безалаберный кров.
 
Его капитан моложавый
наводит бинокль на меня.
Хотел я прижизненной славы?
Ну вот! Остальное фигня.
 
Он видит, мы в спальне с тобою.
Он видит – в ладони ладонь.
Германскою бритой губою
сейчас он обронит – "Огонь!"
 
И высветлит он для соседа
два тела сплетённые так,
как логика тёмного бреда,
как мрак, обнимающий мрак.
 
Потом пригоревшая каша
вздохнёт и затянет дымком
тела неприкрытые наши,
лежащие горьким комком.
 
 
 
 
Сопки
 
 
Про Североморск 1986-1987
 
 
-1-
 
                    Руслану
 
Почернели газеты
тех далёких времён.
Я за обморок Фета
в жуткий ливень влюблён.
 
Ливень хлёсткий, кипящий.
Пожелтевшая даль,
пожелтевшие чащи,
мгла, тоска и печаль.
 
Вкус тресковый, но с ноткой
от дымка табака.
Жизнь была идиоткой.
Идиотка, пока!
 
Что там сразу нальётся?
Север – выдох и вдох.
Только мох и болотца.
Лишь болотца и мох.
 
Север. Вечер. Цилиндрик
сигареты во рту.
Ночь – сияющий индрик
над портом и в порту.
 
Индрик – вдох, индрик – скалы,
индрик – камни, вода.
Поцелует оскалом
голубая звезда.
 
Откупорю кальмара.
Боже, как мне легко!
Небо – дочка кошмара,
пью её молоко.
 
Индрик кроет медведиц,
и рождается что?
Торжество гололедиц
и прогулки в пальто.
 
Вечер – нежная дочка
этой страшной любви.
Леденелая мочка,
холодок – фронтовик,
 
холод осени рыжий
я вбираю в слова.
Подлетая всё ближе,
в губы дышит сова.
 
 
-2-
 
                  Наташе
 
Один и сопки, сопки и один.
Дома и сопки, рыжий цвет и жёлтый.
И вроде сам себе я господин
по отношенью к "Мальчик, да пошёл ты!"
 
Иду по склону. Божий мир глубок.
И он такой, как будто бы он – первый.
По небу сопки катится клубок
и нитки простираются, как нервы.
 
Иду по сопке. Сопок желтизна,
вкрапление зелёного и черни.
Меня ли постигаешь ты до дна?
Меня ли понимаешь, миг вечерний?
 
А может, это я тебя постиг.
Ты длишься, ты раскидан и расцвечен.
Ты – только лишь во мне единый миг,
и лишь во мне ты и един и вечен.
 
Приду домой и, пиво отворив,
налью в стакан, и закурю, заплачу.
Ну почему, с тобой поговорив,
я ничего совсем уже не значу?
 
Я пешеход, идущий строго вниз.
О Господи! О сопки! Край у края.
Как будто ты выходишь на карниз
и движешься, от страха замирая.
 
От страха и восторга. Я один.
Я параноик. Бог мне шепчет в ухо –
Лишь ты и Я. Лишь раб и Господин
в просторе желтизны, покоя, духа.
 
И есть на свете лишь одна скрижаль,
и ты её несёшь – Тем ближе нежность,
чем горше воздух, чем больней печаль,
чем ёмче строчка, тем страшней безбрежность.
 
Иди, пока идётся. Будет всё.
Огонь, вода и барабан и трубы,
и всё тебя, как бездна, засосёт,
и отсосёт, и пальцем вытрет губы.
 
 
 
 
Спарта
 
 
Североморск, декабрь 2007
 
 
Всё, что могу – запутаться в траве,
которая пропахла конским потом,
упасть в неё с дырою в голове
и криком недобитого илота.
 
О, Спарта славная. Хлебнув твоих дрожжей,
я воспеваю сумерки и Пруста,
и пью вино в районе гаражей
лишь с теми у кого на сердце пусто.
 
Спартанское вино покрепче нас,
трясутся руки от второй бутылки,
и фонаря кошачий жуткий глаз
лучами расцарапал нам затылки.
 
Прощай, мой друг, мы много пили, но
сейчас не до вина и не до танцев.
Илотский вечер перешёл в кино
о богоравных подвигах спартанцев.
 
Я поневоле затыкаю рот.
Я пью за всё – за подвиг и за нервы,
за Спарту и "Мадлен", жасмин и пот,
за пелену небесной чёрной плевры.
 
 
 
 
 
Польские – водка, дождик, музыка
 
 
Унылая бестравная земля,
прекрасная бравурная муз`ыка.
Мне дождик давит горло как петля
и рвётся от шопеновского вскрика.
 
А в тёмных лужах – сладкая вода.
Пойдём гулять, Алина и Арина?
Сладка моя холодная звезда.
Станцуй любовь, полячка-балерина.
 
Перебирая ножками, танцуй.
Так дождь танцует в чёрных-чёрных ветках.
Так тает самый первый поцелуй,
когда мазурка – мальчику соседка.
 
Ах, гордой шляхты скоротечен век.
Уланы задыхаются в атаке.
Слеза течёт из-под тяжёлых век
усталой Польши – брошенной собаки.
 
А всё-таки завидую я Вам,
хлебнувшие Шопена и мазурки,
крылатые комарики улан –
летящие на панцеров придурки.
 
Я пью Соплицу. Пойлом лучше всех
девчонкой в магазине отоварен,
я пью за гибель, то есть за успех,
Шопеном вдрызг упившийся татарин.
 
 
 
 
Мелинда
 
Допой мне, Мелинда, допой поскорей-ка,
пусть в песенке будут простые слова,
о том, что угрюма моя телогрейка
и наголо брита моя голова.
 
За это тебя приглашу я на танец,
на танец со смертью и рваной тесьмой.
Ты знаешь, Мелинда, я тоже британец,
а в танце так попросту – Генрих Восьмой.
 
Я брошу в могилу твою розмарина,
тимьяном засыплю твой розовый труп.
И тело зароют в английскую глину
среди ланкаширских убогих халуп.
 
А я телогрейку, расшитую златом,
поправлю на мощном своём животе.
Одна занималась забавами с братом,
другая – не лучше. Все, в общем, не те.
 
Вздохну, и отправлюсь в кабак, напевая –
Мелинда, Мелинда! Мелинда моя!
Бекасы летят. До свидания, стая!
Скорей возвращайся в родные края.
 
Окрашены выси осенней золою.
Вот жизнь и прошла. Холодеющий пот.
Мелинда, Мелинда, ты будешь не злою?
Меня поцелует полынный твой рот?
 
 
 
 
Любовь
 
 
                        Наташе
 
Пошёл бы дождь, всплакнула бы душа –
как хорошо на Балтике унылой,
раз за самой собою ни гроша,
к себе самой прильнуть – больной и милой.
 
Всё это ей навеял старый Бах –
весёлый дядька, добрая наседка.
И сладким потом каменных рубах
от старых стен – свободой – пахнет едко.
 
На пасторе железные очки –
сквозь них не видно, как легко и нежно
на службе засыпают старички
и ниточка слюны течёт небрежно.
 
А это их свобода – засыпать.
Был долог век и набрякают веки.
У Господа широкая кровать,
но прежде, чем залечь в неё навеки,
 
есть проповедь и каменный Христос,
и Книга проповедником раскрыта,
он сам стоит – от пяток до волос –
осенняя добыча лимфоцита.
 
А после хлынет Бах – за всё про всё,
другого нет ответа, и не надо,
на то, что тянет, мучит и сосёт,
и этим сохраняет от распада.

 


Русский

Е. Ч.

Снега лежат свинцово,
но всё за них отдашь.
Дрожит в руке Рубцова
огрызок-карандаш,

а может авторучка -
не важно, до балды.
Вчера была получка.
Вчера купил еды,

и, чтобы веселее,
жевался бы кусок -
поэтского елея
купил, пшеничный сок.

Который год, как будто
я это всё несу -
североморским утром,
в тринадцатом часу.

Лежат снега повсюду,
свинцовые снега.
Поешь, помой посуду,
потом прости врага.

Сядь у окна и слушай,
листая книгу, как
пришёл к тебе по душу
январский полумрак.

Колебля занавески,
он входит, не таясь.
При чём тут Достоевский?
А с ним какая связь?

Но в этой вот юдоли -
обои зелены -
всё русское до боли.
Садитесь, пацаны

за столик колченогий
и, содвигая лбы,
давайте - о дороге,
о каверзах судьбы.

Хотя б о том, что спички
промокли. Дай огонь.
О том, что в рукавичке
узка её ладонь -

ладонь судьбы по-русски,
все линии - в хаос.
И дальше - без закуски
и в дымке папирос.


Маркета

Наташе

Далеко ли уйти нам по снегу?
Волчья стая бежит по следам.
Никогда не вернёмся к ночлегу,
никому я тебя не отдам.

Будем зваться одною бедою.
Кружку пива слезой посолив,
закусил пирогом с лебедою,
и поставил на волчий мотив

я свои золочёные гроши
и багрянец грехов, а потом -
Я плохой, я люблю, я хороший, -
прошептал индевеющим ртом.

Снег на Пасху падёт покрывалом.
И в моравском лесу, в черноте
под рассказ о былом и бывалом
ноги мчат нас к последней черте,

а за нами - голодные волки
по кровавой дорожке полёт.
Чёрный запах еловой иголки
ароматом любви прослывёт

в песне, сложенной нашим потомкам.
Так беги же, беги же, беги!
За спиною не просто котомка,
за спиной задохнулись враги.

Значит, мы оторвались с тобою,
словно пуговки - в снег голубой.
То, что есть над земною судьбою,
называется нашей судьбой.

Волчьи зубы терзают овечку,
человечьи - терзают себя.
Завтра Богу поставишь ты свечку,
улыбаясь, не плача, скорбя.


Капитан, капитан

Наташе

Над серою пеной гостиниц,
над белою пеной домов
луны наплывает эсминец
на мой безалаберный кров.

Его капитан моложавый
наводит бинокль на меня.
Хотел я прижизненной славы?
Ну вот! Остальное фигня.

Он видит, мы в спальне с тобою.
Он видит - в ладони ладонь.
Германскою бритой губою
сейчас он обронит - "Огонь!"

И высветлит он для соседа
два тела сплетённые так,
как логика тёмного бреда,
как мрак, обнимающий мрак.

Потом пригоревшая каша
вздохнёт и затянет дымком
тела неприкрытые наши,
лежащие горьким комком.


Конь унёс любимого

Кварты, квинты, септаккорды,
в небе ласточка летит.
Тот, кто любит, тот не гордый.
Тот, кто любит, тот простит.

Оседлает иноходца
и уедет навсегда.
Тот, кто любит, не вернётся.
С потолка течёт вода.

Руки стынут, стынут губы.
Кварты, квинты, септаккорд.
Трубы, лютни, лютни, трубы,
осыпает листья норд.

Скоро белым-белым пухом
всё засыплет в декабре.
Кто ушёл - ни сном ни духом,
ни рукою в серебре

не коснётся струн, плеча ли.
Всё простил он. Белым днём
волны снега и печали
занесли его с конём.


Эвтаназия

"Ich trete in die dunkelblaue Stunde"
G. B.

Синий-синий-синий час,
час разлуки и распада,
синих губ и синих глаз,
музыканта, конокрада.

Кашель стих, цветок увял.
В небе дремлет рать господня.
Конокрад кобылу взял
за тесьмяные поводья.

И уводит, как трофей,
мимо Зигфрида и стражи.
В волосах его - репей,
лоб и щёки - в чёрной саже.

Губы синие - чуть-чуть
приоткрытые улыбкой,
пустота стучится в грудь
под прозекторскою ниткой.

В синий час вдохни пыльцу
у цветка в его надире.
Не смотри в лицо лицу
ночи в новеньком мундире.

Просто лошадь выводи
в розмарин, тимьян и мяту,
к бесконечности груди
точным скальпелем разъятой.


Бинты

Почти Роберт Льюис
 
 
                  Наташе
 
Про вереск надо сжато.
Сейчас я так могу.
Больничная палата
и птицы на снегу.
 
И я могу про это,
и я могу про то,
что в кланового цвета
одета ты пальто.
 
А пустошь за больницей.
Там бомж тебе нальёт
за очи и ресницы
свой вересковый мёд.
 
И может быть, заплачет,
и мы его поймём –
в тот раз была удача
с шотландским королём.
 
 
 
 
Рю
 
                Наташе
 
Куда летят драконы
сегодня? На рассвет.
По всем земным законам
драконов в мире нет.
 
Но пролетают низко,
касаясь этажа.
Их нет. Но кровь их близко.
Ах, как она свежа.
 
Они её теряют
в полёте ради нас.
Они летят и тают,
как снег, как лёд и газ.
 
Чтоб ты могла у шторы
заметить без вранья
того из них, которым
назавтра стану я.
 
 
 
 
Beethoven Op. 69
 
Когда – особенно – закат.
...и ты как будто умираешь,
и ты как будто виноват,
но этого не понимаешь.
 
Вокруг колышется трава,
она застигнута закатом.
Из вас троих она права
одна. Она не виновата.
 
 
 
 
 
Тишина
 
                      Олегу Т.
 
Я никого не примеряю
на эти бедные стихи.
Я просто тихо умираю,
и хорошо, что дни тихи.
 
Что тише дней – одни закаты.
И что расплата тишиной –
одна возможная расплата
для пролетевших надо мной.
 
Да будет так. Скандал Гогена
мне не поднять, кишка тонка.
Но у Гогена несомненно
тиха могучая рука.
 
 
 
 
Акутагава
 
Люблю литературу
и долгую, что сны,
осеннюю фигуру
осенней же сосны.
 
Люблю совсем не славу,
а тот короткий миг,
когда Акутагаву
я вижу среди книг.
 
Когда заходит солнце
и чуть плотней в лучах
и силуэт японца,
и горечь на губах.
 
В поэзии нет смысла, –
японец говорит, –
она лишь коромысло
для счастья и обид.
 
Померкшие пучины.
Во мне и вдалеке
взгрустнувшие мужчины
над чашками сакэ.
 
 
 
 
Лопух
 
 
    "В келье инока Зосимы
    тело бренное смердит"...
                          О. Т.
 
Мы с тобою поносимы.
Выносимы? Да едва ль.
Не найду себе Зосимы.
Не повем свою печаль.
 
Лопухи на огороде.
Смердяковы у дверей.
Что-то общее в природе
человека и зверей.
 
Что-то жалкое такое.
Может, нежность... может, грусть.
Ожидание покоя,
беспокойство...
Ну и пусть!
Пусть расцвел лопух –
он тоже
нам с тобою в унисон.
У него ведь – дрожь по коже,
у него – кошмарный сон.
 
 
 
 
Старший. Мужицкий
 
Снег ты мой, снег.
Старший. Мужицкий.
Саночек бег.
В брюхе кружится.
Дома портки
Гритта стирает.
Души легки.
Плоть умирает.
 
Слёзы из глаз.
Снег на ресницах.
Горы колбас.
 
Небо на птицах.
 
 
 
 
Мастер
 
                Олегу Т-му
 
Дырявый забор, хохлома
осеннего древнего леса.
Хотел бы сойти я с ума –
чтоб из одного интереса,
 
чтоб видеть и ночью и днём –
вот Альфа горит, вот – Омега,
горят-не сгорают огнём
весёлого вечного снега.
 
А я выхожу босиком
(не видят, уснув, санитары)
с седой головой, с посошком
и полной сумой стеклотары.
 
 
 
 
Нирвана
 
 
            Моим дорогим
 
Чтоб увидать нирвану,
не ходишь далеко.
За яблоком Сезанна,
Ван Гога молоком.
 
А то – лежишь в постели,
от боли ни гу-гу,
с нирваной рядом – ели,
ворона на снегу.
 
 
 
 
Амедео
 
Это – круг запойной пьяни,
это – облака овал.
Это утро Модильяни
в полчаса нарисовал.
 
Цвет такой блажной и нежный!
До того блаженный цвет,
что особенной надежды
(никакой надежды!) нет.
 
Может, не искал ты муки,
но нашёл, чего искал –
пробежавшей мимо суки
глаз особенный оскал,
 
а над этим – выше? ниже? –
перьев трепет и – ни зги.
А любовники в Париже
только крыльями наги.
 
 
 
 
Без обмана
 
Это верная примета –
бабочки летят на свет.
Значит, наступило лето.
Сколько будет этих лет?
 
Лучше осень. Без обмана
говорят, что прожил ты,
клочья серого тумана
и увядшие цветы.
 
Карусельные лошадки,
где же ваша суета?
Пахнут астры – запах сладкий
госпитального бинта.
 
 
 
 
Бинты
 
Так воздух свеж с утра,
как будто старый Бах
просторы постирав,
развесил во дворах.
 
Дыши, мой старый двор,
свой заговор шепча.
К тебе есть разговор
с Господнего плеча.
 
Не слышен крик менял.
Такой всё чистоты,
как будто поменял
засохшие бинты.




Классика

Брату Руслану

Мы с тобою уже старики,
мы с тобою классической школы.
Молодёжи смешны парики,
пудра, трости, поклоны, камзолы.

Только там - под камзольным шитьём
и рубахой из тонкого шёлка -
было выжжено белым огнём
сообщенье старинного толка -

"В барабаны гремела гроза.
Ржали лошади. Ядра летели.
Мы от страха закрыли б глаза.
Но в последний момент расхотели.

И на знамени белый цветок
не запачкан, хоть грязью заляпан."
Мир жесток? Безусловно, жесток.
Чаще бошки слетают, чем шляпы.

Хуже только, что ноги не те,
что болят до холодного пота,
до дрожания на высоте -
роковой высоте эшафота.


Балет *

Начинается то, чего нет.
Зла ведь нету, не так ли? не так ли?
Белый кафель, мундиры, балет.
Что ещё в европейском спектакле?

То ли день, то ли ночь - не понять.
И мундиры красивы, и пляска.
Красота словно старая bлядь,
а мундир словно новая маска

красоты за пределом души,
за её перекошенным ликом.
Если хочешь, вот так напиши,
если будешь писать о великом -

о великом ничто темноты -
белый кафель, сиянье танцора,
на свои приглашает кранты
потаскушка времён - Терпсихора.

*  http://www.youtube.com/watch?v=MFFD0W4lgX8




Сезон дождей

Мария-Антуанетта

Чумное проклятое лето.
Жара беспощадно права.
Мария-ах!-Антуанетта,
прошу вас, фильтруйте слова.

Так пахнет и пылью, и воском,
свечами, огарком свечи.
И скоро в дорогу повозкам
отмашку дадут палачи.

Вы были прекрасны, как птица.
Болела у вас голова.
Кто знает о том, что случится?
Прошу вас, фильтруйте слова.

Просить вас об этом напрасно.
Надменная вздёрнута бровь.
Трёхцветной свободой опасной
историю вытерла кровь.

***********************************

Всё понятно, но всё-таки жаль.
Королеву - прыгучую блошку
лучше бы миновала печаль,
лучше бы это всё понарошку.

Лучше б в спальне открыла глаза,
и не кровь потекла с эшафота,
по щеке потекла бы слеза,
раз приснилось ужасное что-то.

Лучше флейта, кларнет и гобой -
тихо-тихо, так тихо, как в спячке
с оттопыренной нижней губой,
родовою губой австриячки.


29 сентября 1973, Вена

For W. H. A.

Благослови меня, старик.
Плесни мне в кружку тёплый джин.
Я как-то ночью слышал крик.
Я этим криком одержим.

Я вижу дерево, забор,
я вижу птиц летящих ряд.
Я слышу странный разговор,
перебирающий подряд

мои стихи, мои грехи,
твои грехи, твои стихи,
я слышу мерзкое хи-хи,
слова тихи, тихи, тихи.

Над протестантским храмом шпиль.
Над протестантской ночью ночь.
Летает угольная пыль
ночным архангелом точь-в-точь.

Откуда крик возник в ночи,
и бормотанье перебил?
А просто чёрные ключи
ночной архангел обронил.

От наших душ, от наших слов.
И закричал от страха он.
Теперь среди дремучих снов
искать их ангел обречён.

Он долетит до Вены, дед,
ключи найдёт, но, улетев,
он будет вечный наш сосед,
он будет новый твой напев.

Русское

Наташе

Окошко, вино и газета -
Бунтуют! Бунтуют опять!
Не сложно мне старого Фета,
не сложно мне деда понять.

Я сам - мракобес мракобесом.
Я сам бы душил и давил.
Гляжу, а над стареньким лесом
закаты и пение вил*.

Славянское пение наше.
Смутьяны! Держава! - пойму
я всё. Но главнее, Наташа,
что Фет в необычном дыму.

Он в дымке осенней и сладкой,
он пьян от дымочка-дымка.
Газета. Окно. Беспорядки.
Усадебный космос цветка.

__________________________________

*Вилы— в мифологии и фольклоре славян женское существо, наделяемое преимущественно положительными свойствами.


Сезон дождей

Наташе

Сезон дождей, раскисшая земля.
Неужто навсегда сезон дождей?
Я вижу не железо корабля.
Я вижу только тени кораблей.

Я вижу сон о том, что навсегда.
Я вижу сны о том, что отболит.
Горит во лбу Вьетнамская звезда.
Она горит, и больше не сгорит.

Чего же надо мне сейчас ещё?
И почему я вижу вижу небеса
винтовкой, натирающей плечо,
стоянкой во вьетконговских лесах.


Позёмка

Д. Н.

Дай нам Бог немного силы.
Дай ещё немного сил.
Свет позёмка заносила,
Бёрнса ветер уносил.

Не оставишь отпечатка
ты на каменном пути.
Снег лежит, а не брусчатка,
значит - есть куда идти,

хоть в горячку, хоть в припадок.
Снег летит - не прекословь.
И ячменный запах сладок,
как запёкшаяся кровь.

Антилопа

Наташе

Спойте мне, местные шлюхи,
песенку про каторжан.
Бродят тяжёлые мухи
около ртов горожан.

Все мы - несносные твари,
возим негодный товар.
Все мы считаем в Хараре
годы, болячки, навар.

Мимо проносится "бумер",
грязью забрызгав штаны.
Поздно, ребята, я умер.
Поздно хамить, пацаны.

То ли прикончили в стычке,
то ли настигла потом
по африканской привычке
язва с распахнутым ртом.

Видимость - это обманка.
Ночью на кухню пойду.
Глухонемая суданка
варит в палатке еду.

Ветер, задворки Европы,
август, прохлада, гроза.
Хочешь вина, антилопа?
Дай, поцелую в глаза.

Красные туфельки

Сентябрю 85-го

В красных туфельках по сентябрю,
как прощальная бабочка страсти,
поднимая над утром зарю
и причёски кудрявые снасти,

залетела ты в мой кругозор,
и зовёшься такою тоскою,
что гляжу я с тобою во двор
и не знаю, когда успокою.

И не знаю, а надо ли мне
успокоиться, или дороже
видеть крах в наступающем дне,
как морщинку на греевой коже.

А утрами бывает туман -
дышишь-дышишь, и тонешь во вдохе.
Пожелтевший листок-Дориан -
очевидец прекрасной эпохи.


Тихие дни в Клиши

Ты меня не поймёшь, ты - цикадка.
Сколько в мире вина и любви!
Вечерами становится сладко,
но печалей уже не зови.

Нет печали, не будет печали.
Перебор, перегар, неуют.
И цикады уже замолчали,
и сирены сейчас запоют.

И девчоночий остренький локоть
упирается шпилем в рассвет,
в эту радость и холод и копоть,
эта нежность за пару монет.

Длинноногая, хочешь Шираза?
Тонкорукая, смейся сейчас.
Или плачь. Или даже всё сразу,
наливая прощанье на глаз.


Маркиз играет

Наклоняясь над клавикордом,
давит клавиши мсье маркиз.
Он кому-нибудь дал бы в морду.
Только рядышком нет подлиз.

Рядом - тёмный. Почти что не дышит.
Обстоятельства так сплелись,
что, быть может, сейчас он услышит -
Стоп, мгновение! Остановись.

Мсье играет печально и веско.
За окном догорающий свет.
Не задёрнута занавеска,
и не порота Анн-Жанетт.

Он играет печально и мудро,
за окошком плывут облака,
осыпается синяя пудра,
блохи сыплются с парика.




Добрый день, маркиз


Добрый день, маркиз. Хотите чаю?
Можно водки. Можно коньяку.
Я ведь тоже плачу и скучаю.
Я ведь говорю "Merci beaucoup"

солнышку и ветру над Пиклюсом,
голубей, чем герцог, небесам.
Только я теперь считаю плюсом
то, что оказался с краю сам.

Расцвела сирень. Уже немало!
Ветер, пчёлы, запахи еды,
закулисный голос трибунала,
оперная партия беды.

Может быть, всё это и расплата.
Но сирень! Но пчелы! Но рассвет!
Людовика, Мирабо, Марата
в этом мире не было и нет.

Вот за шевалье пустился герцог.
Полетела пчёлка на цветок.
Я сумел увидеть это сердцем -
мир прекрасен весь тире жесток.

А на ужин подадут печёнку.
Майорана запах и закат.
Обнимает тело, как девчонку,
монастырский ветер - наш собрат.



Космос

Блаженная звезда
 
Блаженная звезда,
ты освети мой век.
Я долгие года
ни волк ни человек.
 
Ещё не отыскал,
уже не отыщу –
ночной лесной оскал,
Давидову пращу.
 
Блаженная моя,
упавшая во мрак
холопов и бояр,
волков, лисиц, собак.
 
На сердце у меня
древесный тёмный мох,
в глазах моих – стерня
помножена на вздох.
 
Есть соты на земле,
из воска тишины,
из белизны во мгле,
из нежной белизны,
 
из жалости ко мне,
их мёд из трав речных,
из трав на глубине
людских глазниц ночных.
 
Какое дело нам,
что, Богу помолясь,
возвёл когда-то храм
один славянский князь?
 
Ведь ты сошла с небес,
упав на холмик, где
подходит волчий лес
к дымящейся воде.
 
 
 
 
Куба либре
 
                Наташе
 
Улыбнёмся и погибнем,
но пластинка доиграет.
Майский вечер Куба либре
по стаканам разливает.
 
Будет больно гибнуть, Ната,
будет страшно и неловко.
У рассвета взгляд солдата
и пехотная винтовка.
 
Целовать твои коленки
сладко, Ната, и тем паче,
что с утра стоять у стенки,
напевая и не плача.
 
Дальний-дальний крик парома,
быстрый-быстрый промельк птицы,
сладкий-сладкий привкус рома,
нежно-нежные ресницы.
 
Мы уже пришли из школы,
мы разделись, ты без платья.
Сколько надо кока-колы
для последнего объятья.
 
Мы не думаем о лете.
Куба либре. Будет больно.
Нас прикончат на рассвете.
Я доволен. Ты довольна?
 
 
 
 
 
Офелия
 
Офелия гибла и пела.
Чего ты добился, дурак?
Потом- выносящие тело.
Потом – только silence и мрак.
 
Офелия, небо свинцово
и, пачкая светлый родник,
прорвался и дела и слова
созревшей Европы гнойник.
 
Девчонку не сложно ухлопать.
А что остаётся взамен?
Ложится тяжёлая копоть
на тёмные простыни стен.
 
Ложится хозяйкой, а значит,
коснись – и прилипнет ладонь.
Но ту, что по-детскому плачет,
ладошкою этой не тронь.
 
Она проплывает всё там же,
всё тот же мерцающий труп,
по датской речушке и даже
дворами хрущоб и халуп.
 
 
 
 
Хунгарикум
 
Горькие люди, но сладкие вина,
сладкие-сладкие, с лёгкой горчинкой.
Под виноградом Токайской долины
ляг и укройся венгерской овчинкой.
 
Небо темней, чем на древней иконе
нимбы и лики. Роняючи пену,
тихо всхрапнули турецкие кони
через долину идущих на Вену.
 
Грустно мне, грустно, я умер сегодня.
Тёмная пена по небу струится.
Здравствуй, печаль. Нас знакомила сводня –
мрачная птица, вечерняя птица.
 
Здравствуй, печаль. Ты сегодня такая –
женщина в платье из тонкого шёлка.
Выпей со мною бутылку Токая,
в горло вонзится мороза иголка.
 
Горькие слёзы я вылил на руки.
Горькие, с ноткою мёда и мяты,
с ноткою льда и печальной разлуки,
тёмного неба, любви и расплаты.
 
Старая музыка. Звуки по жиле
долго бегут, убегают по кругу.
Нежно целуй, если мы заслужили
нежность, разлуку, февральскую вьюгу.
 
 
 
 
 
Руслану
 
                     Р. Г.
 
И снег лежит, и лёд не тает,
и птицы мёрзнут на лету.
А всё же травка прорастает –
на сердце, в горле и во рту.
 
Она, как водится, медова.
Она медова до сих пор,
а кроме этого – бедова.
Коси, коса, руби, топор,
 
но, учинив свою поправку,
вы не достанете до дна.
Есть под землёй такая травка,
что птицам сверху лишь видна.
 
Она растёт, пускает корни.
Горька, погорше, чем февраль,
чем белый снег, огнеупорней,
трава-последняя печаль.
 
Летит, ещё не изомроша,
по небу птица. Крылья гнёт.
Грешит февральская пороша,
трава отмолит и спасёт.
 
 
 
 
 
 
После армянского вина
 
                                В. И.
 
Горы снега на асфальте –
Арагац и Арарат.
Ты навек в январской смальте,
мой родной печальный брат.
 
В смальте лужиц Эривани.
Ничего не говори,
потому что ты – из рвани
и – армянские цари.
 
Ходит белая голубка.
Если пьян, то вечно пьян.
Смотрит нежно, смотрит хрупко
виноградный Ереван.
 
Говорю, почти что брежу –
так глаза твои тихи.
Самого себя зарежу
за армянские стихи.
 
Я пишу, ты строчку кл`онишь,
а быть может, и клон`ишь.
Лес, дубрава и Воронеж,
Ереван, Эдем, Париж
 
не вместят такого света.
Разбуди моё вино!
Золотое счастье лета –
все равны и всё равно, –
 
Император или нищий,
нищий или Тагавор.
День плывёт, сверкает днище,
завязался разговор
 
между белою голубкой
и горами. Синий свет!
Кроме жизни, самой хрупкой,
ничего на свете нет.
 
Есть гора, есть город снизу,
есть вино и нет вины.
И шагает по карнизу
белый голубь тишины.
 
Мы давно пропели, ара,
Божий свет. Целую, брат!
Снег обочин тротуара –
потемневший Арарат.
 
У меня голубка тоже
на окне танцует. Всё!
Всё станцует, подытожит,
подытожит и спасёт.
 
 
 
 
 
Halva yev gini
 
 
                Наташе
 
Ах, Эривань-Ереван,
ты, наверное, Кана.
Полон стеклянный стакан
пряным туманом.
 
Ты мне до края налей,
и до последних
спой араратских зверей
в нашенских бреднях.
 
Боже, как спело оно –
сердце граната.
Хочешь вот это вино,
девочка Ната?
 
Боже, вино и халва –
нежность и гений.
Губы, глаза и слова.
Кости коленей
 
я поцелую во сне –
нежные грани.
Всё – только тени на дне
дня Эривани.
 
 
 
 
 
Псалом
 
 
                Наташе
 
Ты мне дашь халву и кофе,
дашь дотронуться колен.
На монетах – только профиль,
на закате – только тлен.
 
Но всегда и неизменно –
медь старинная монет,
профиль, косточка колена,
синий-синий-синий свет.
 
У меня – пустая тара,
у тебя – лишь сладость век,
только свечка без нагара.
Ты – аорта-человек.
 
Ты – артерия, Наташа.
Ничего не говори.
Пусть горит-дымится каша
полыхающей зари.
 
Ты – сплошное счастье-горе,
счастье-горечь, горе-мёд.
На Армянское нагорье
херувимский снег идёт.
 
Голубь пляшет и воркует.
Всё нормально, всё ништяк.
И в моё окошко дует
ветерок-псалом-сквозняк.
 
 
 
 
 
Българска песен
 
 
                        Наташе
 
Всё чаще и чаще и чаще
рябиновый воздух горчит,
всё чаще в рябиновой чаще
болгарская песня звучит.
 
Всё чаще болгарский обычай
печали мне плакать велит.
Все чаще про "аз те обичам"
мне эта печаль говорит.
 
Болгарского хлеба отрежу,
болгарскую розу вдохну,
ракии три стопочки врежу,
в ракию печаль обмакну.
 
Болгарские песни печальны –
весёлые песни грустны.
Болгарскую песню качают
балтийские ветки сосны.
 
Болгарская роза восходит
закатом по-над тишиной.
Молчанье болгарское входит
и долго стоит надо мной.
 
Болгарская песня. Простынка
колышется. Ветер летит.
Любимой печальная спинка,
быть может, меня и простит.
 
Отведай болгарского перца –
он сладок. Бывает и так.
И сладость балканского сердца –
закат, тишина, полумрак.
 
 
 
 
 
Млечный Путь
 
 
                                Отцу
 
В степи кузнечики стрекочут,
у них контора на паях,
они гадают и пророчат
они – на весь Чумацкий Шлях.
 
Ах, дай поспать мне на дорогу,
не дай, не выспавшись, уйти.
В степи немного ближе к Богу,
чуть ближе к Млечному Пути.
 
Я понимаю с полуслова
о чём кузнечики поют,
почём степную пыль Азова
и воздух горький продают.
 
Гончарный круг – моя дорога,
на нём кружусь, его кручу
вокруг степного Таганрога,
не покидаю, не хочу.
 
Скрипит телега и лошадка
трясёт гривастой головой,
и воздух горький сыплет сладкой
степных кузнечиков халвой.
 
 
 
 
 
Слово о Слове
 
 
                        О.Т.
 
Выпью ночью Фетяски,
и свежа и остра.
Половецкие пляски
у степного костра
 
начинаются ночью.
Ярославна кричит.
Я нетрезв и охочий
до веселья в ночи.
 
Есть поэзии русский
и певучий язык,
глаз степной мой и узкий –
я к обоим привык.
 
Не стреножены кони.
Пляшет месяц по льду.
Ухожу от погони
и погоню веду.
 
С половецким приветом,
со славянской строкой
пахнет ночью и летом,
и степною рекой.
 
Ярославна-зегзица,
небо спит, кони ржут.
Мне сегодня приснится,
что не там я, а тут.
 
Не за тою рекою.
Но выводит рука –
со славянскою строкою
мой прищур степняка.
 
 
 
 
Степняк
 
 
                        Тане Т-ой.
 
Ты – кто? Ты степь и птичий голос,
полынь-трава, трава-ковыль,
душица, одинокий колос,
и горькая, как песня, пыль.
 
И песня рвётся, песня вьётся,
в траве кузнечики трещат.
И ничего нам не даётся,
за исключением пощад.
 
Поникла каменная баба,
её прокисло молоко.
Я говорю на местном слабо,
мне до тиркушки далеко.
 
Мне просто сладко и бедово,
стою во мгле, земля пуста.
И половецкой бабы слово
цветёт созвездием куста.
 
 
 
Космос
 
Мой космос меньше дворика в снегу.
Мой дворик меньше, чем крыльцо и дверца.
Огромный снег лежит на берегу
звенящего и крохотного сердца.
 
Когда оно сожмётся от любви,
оно уже разжаться не сумеет.
Огромный снег идёт в моей крови,
огромный снег в руке моей белеет.

 


Ветер

Горбатое
 
 
                      Сестре Оле
 
Это художник ли краски смешал
или прошёлся стригущий лишай
 
по небу красному? В грудь снегиря
музыка целилась видно не зря.
 
Чижика спели. Пора, друг, пора.
Кровь потекла с фонаря-топора.
 
Белая кровь и чуть-чуть желтизны.
И оттого, что слова не нужны,
 
степь ли, лесок ли, морской ли бурун -
всё мне наплакал парижский горбун.
 
Всё завещал, расписался крестом.
Крест - навсегда, на сейчас и потом.
 
Роспись - на плечи. Всего горячей
подпись мычания зимних ночей.
 
 
 
 
 
Place de Greve
 
 
Это тело не моё,
это тело не твоё.
Это тело исклевало
городское вороньё.
 
Это было чьё-то тело,
сердца маленький орех.
И оно когда-то пело
и глядело вниз и вверх.
 
И оно ломоть макало
в жижу зимнего супца,
в стужу зимнего оскала,
в сердце Сына и Отца.
 
Извини его беспечность,
извини её одну.
Как всегда, приходит вечность,
шею грубо охлестнув,
 
то петлёю смоляною,
то движением ножа,
голубые мухи ноют,
крылья нежные дрожат.
 
Напечёт жена и шлюха
отощавших голубей,
вытрет грязная старуха
губы, неба голубей.
 
 
 
 
 
28 граммов
 
 
      "пролетает жулан одинокий"
                                            Ф. Т.
 
-1-
 
Вытирающий жирные губы закат,
утирающий горькие слёзы рассвет.
И в харчевне зарезанный пьяный собрат
бесполезно схватил бесполезный стилет.
 
От похлёбок и мух тёмный воздух горяч.
А снаружи он холоден, как полынья.
Если можешь заплакать, то лучше не плачь,
на парижском погосте друзей хороня.
 
 
-2-
 
Что сказать обо мне? "Пролетает жулан".
То взлетает, то падает косо,
потому что в глазах снегопад и туман,
и у женщин распущены косы,
 
потому что прошу у тебя "Расскажи
заклинанья свои, заклинанья."
И на губы и горло наносится жир
вдовым ветром прощенья, прощанья.
 
 
 

Психология трагедии
 
 
 
Кислорода или гелия
не хватает мне, пока
по реке плывёт Офелия,
не кончается река.
 
Я заплачу розмариновой,
самой чистою водой
Позабавился Ты глиною,
и в неё же упокой.
 
Год за годом мне не дышится.
Далеко течёт река.
Платье белое колышется
под рукою ветерка.
 
Тучи ходят по-над русскою-
белорусскою рекой.
Призрак, сон, рукою узкою
приласкай и успокой!
 
Песня датская-английская,
поцелуй холодным ртом.
Гибель быстрая и близкая
проплывает миражом.
 
 
 
 
 
 
Не поймает
 
 
Нищета моя жестока.
Он терпел, и мне - терпеть,
и козацкое барокко
жёлтым сусликам пропеть.
 
Я окончу не в квартире
свой земной короткий путь.
Посреди степной Псалтыри
свешу голову на грудь.
 
Я усну - полынь приснится,
заиграет бандурист.
Будут суслики молиться,
издавая светлый свист.
 
 
 
 
 
 
Крылатые
 
 
Не боясь ни собак ни двустволки,
вообще ничего не боясь,
пролетают крылатые волки,
небу тёмному помолясь.
 
Есть легенды, которые правы.
В каждой правде - какой-нибудь миф.
И в лучах догорающей славы
пролетает зверьё, отмолив
 
и меня. И не будет мне больно.
Зверья сказка сильнее, чем быль.
Над охотником с правдой двуствольной
насмехается рыжий ковыль.
 
 
 
 
 
 
Камень
 
 
Эхо, звенящее в ухе,
вбитое заподлицо.
Каменной ли старухи
снится тебе лицо?
 
Воздух степной отравы,
стрел оголённый звук.
Что выдыхают травы?
Что понимает Рубрук?
 
Небо, как ветошь, рвётся.
Ветер приходит петь.
То, что ему поётся, -
это грудная клеть.
 
Это - грудная клетка,
это - грудной ручей,
это - дороги ветка,
это - простор ничей.
 
Это - простор погони.
Свежести трав молясь,
ржут за Сулою комони.
Прячется в травах князь.
 
Вечность - певучая птица.
Русский ты или куман,
плачет-поёт зегзица,
песня летит в туман.
 
Песню накормит жестоко
то, что от них далеко, -
взгляда голодного око,
каменных баб молоко.
 
Вдаль улетает стая
птиц над степною травой.
Над берегами Дуная
камень встряхнёт головой.
 
 
 
 
 
 
Индейский мотылёк
 
 
Отсырела штукатурка.
Кровь индейская сладка,
слаще дыма от окурка,
слаще пряника с лотка.
 
Я устал, и ты устала.
Путь опасен и далёк.
Светит в джунглях полустанок.
Он - уставший огонёк.
 
Он горит уставшим светом.
В общем, света даже нет.
Говорящий о пропетом,
начинается рассвет.
 
Фрукты съедены. Осталась
капля жизни. И слегка
пресловутая усталость
бьёт крылами мотылька.
 
Бьёт крылами. Ищет ночи,
огоньком своим горит.
Непонятных песен хочет,
ничего не говорит.
 
 
 
 
 
 
Чилийское вино
 
 
                  Наташе
 
 
В детстве меня лечили,
вылечить не смогли.
Снова дождливо в Чили.
Комья сырой земли,
 
камешки винограда,
снова течёт вода.
Что вообще мне надо?
Горечь, тоска, беда?
 
Детство, горючее детство,
снежного неба дно.
Есть от этого средство?
Сладкое есть вино.
 
Стоит оно копейку.
Сладок его огонь.
Белую канарейку
дай мне – свою ладонь.
 
Я рядом с нею лягу,
зенки залив слезой,
и полетят в Сантьяго
крылышки над грозой.
 
 
 
 
 


Джон поёт

На тему Хафиза
 
 
"Легкой жизни я просил у Бога".
                                      И. Т.
 
 
Попросил я смерти лёгкой.
Лёгкой жизни дал мне Бог,
этой маленькой уловкой
Он просившему помог.
 
Он помог мне быть полёвкой,
степью сладкою дышать.
Не сумел Он жизнью лёгкой
страшной жизни помешать.
 
Степь свободна, степь прекрасна,
вьётся птица вдалеке,
и настоян месяц ясный
на кобыльем молоке.
 
И от лёгкой жизни жутко.
Ничего не сделать с ней –
с горько-сладким промежутком
кочевых её огней.
 
 
 
Вечерняя звезда
 
 
-1-
 
Джейн Эйр
 
О чём мне думать в час ночной?
Я думаю о ней.
С какой-то странной тишиной
я думаю о Джейн.
 
Я сам – татарин изнутри,
и узок хитрый глаз.
Ладошкой лишнее сотри,
я думаю о нас.
 
Так ночь тиха, так тих рассвет.
Урчанье батарей.
И хоть её на свете нет,
я думаю про Эйр.
 
Здесь сыплет снег, там дождь идёт –
британская тоска.
И сладок яд и горек мёд
прозрачного виска.
 
Пускай дожди всегда идут,
пускай снега навек.
Но у меня – сейчас и тут –
есть близкий человек.
 
Глухое платье, тусклый взор
и бледность, и... пускай!
Начни со мною разговор.
Меня не отпускай!
 
Ах, Джейн, как скучен твой роман.
Тосклив. Уныл. Убог.
Но в час, когда в земной карман
меня положит Бог,
 
когда я стану только персть,
я буду знать о том,
что есть любовь и верность есть
с холодным нежным ртом.
 
 
 
-2-
 
 
Чувство
 
 
Если ноют усталые кости,
если Альпы на области плеч,
значит время с героями Остин
на глубокое донце залечь.
 
Будет время дождей и сирени,
и цыганская пляска небес.
Опустился герой на колени,
приоткрылась завеса чудес.
 
Выпивали по чашечке чаю,
и потела от страсти ладонь.
Головою слегка покачаю
и вдохну этой страсти огонь.
 
Всё прилично и тихо, и всё же,
белый свет темнотой заслонив,
прикоснётся до бархатной кожи
самый-самый запретный мотив.
 
Чашка чаю дрожит от усилий
удержаться, не вылетев за.
Страшный сумрак, звенящий и синий,
проницает девчонки слеза.
 
Страсть пятнает суровые юбки,
гордость смотрит, глотая слюну,
и невинные крылья голубки
поднимаются на глубину.
 
До чего же ей всё надоело!
Майский воздух, полёт, тишина.
И голубки голодное тело
поднялось до последнего дна.
 
Что мне делать? Листаю страницы.
Всё – поэзия, гордость и страх,
и вода самой чистой криницы
поцелуем журчит на губах.
 
 
 
 
-3-
 
 
Вечерняя звезда
 
 
Не жалуйся на птиц,
не жалуйся на боль,
как Байрон, Блейк и Китс
глотая алкоголь.
 
Не жалуйся совсем,
не жалуйся вообще,
как будто, между тем,
ты – камешек в праще.
 
Не жалуйся. Не плачь.
Есть только верх и дно –
меж тем и тем маячь,
и пей своё вино.
 
Всегда – сезон дождя.
Не плачь – всегда, опять.
Не плачь, а уходя
не перестань сиять.
 
Иди в своё потом,
в совсем один конец,
не плачь ни сном, ни ртом
над участью сердец.
 
...............................
...............................
...............................
...............................
 
А лучше – плачь всегда,
как плачут над тобой
вечерняя звезда
и сумрак голубой.
 
 
 
 
Возле эпилога
 
 
              Коле П.
 
 
Пуля миновала,
миновало горе.
Запах сеновала,
кошка на заборе.
 
Лопухи и гуси,
гуси с лопухами.
Пахнет от Маруси
барскими духами.
 
Неба не коснуться.
Да и нет охоты.
Облака несутся,
словно Дон Кихоты.
 
И жена-старуха
долго смотрит в карты.
Не сумел Безухов
выйти в Бонапарты.
 
Тишина всё дольше –
музыка без фальши.
Было что-то больше?
Есть ли что-то дальше?
 
 
 
 
Косые крылья
 
 
-1-
 
 
О Господе, о Господи,
о горечи во рту
стою на этой площади
на мартовском ветру.
 
Небесною конторою
мне велено одно –
быть нежностью, которую
вприпляску любит дно.
 
Соборы мечут истово
небесную икру.
У вечера мясистого
мясистый ветер крут.
 
И выпустил, и вытер он
дурную кровь мою,
и вот – стою я мытарем
и песенку пою.
 
И для Отца Небесного,
и для гурта bлядей
не может спеть бесчестного
законченный злодей.
 
 
 
-2-
 
 
                          Наташе
 
 
Опять – вошли и помешали,
опять застали и достали.
Душа моя, воздушный шарик
из голубой небесной стали,
 
я занят неприличным делом,
пока все заняты приличным.
Я говорю со снегом белым
на языке простом и личном.
 
Мне больше ничего не надо.
Мне только видеть бы, как жутко
косые крылья снегопада
влетели белым промежутком
 
меж тем и этим, между мною
и нашим нежным флорентийством,
и между горлом и струною,
тобою и самоубийством.
 
 
 
 
-3-
 
 
                          Наташе
 
 
Из гортани – громким хрипом,
а из кухни луком – тянет.
Зацветёт под утро липа,
ранним вечером завянет.
 
Без убытка нет прибытка,
солнце в небе проползает,
виноградная улитка
тишину свою спасает.
 
Хлеб и полная солонка.
Хватит соли нам с тобою –
у неё душа ребёнка
с кровью нашей – голубою.
 
 
 
-4-
 
 
Догорает счастье на закате.
Я в него поэтому влюблён,
что похож закат на деву в платье
вильямо-шекспировских времён.
 
И когда я к ней иду на спевку
и в душе моей – сплошной хорал,
я потом беру её как девку,
как таких вот Уолтер Рэйли брал
 
в кабаке, без вздоха и без крика,
деловито, быстро, без стыда,
и нежней она, чем повилика,
горше, чем карибская вода.
 
 
 
-5-
 
 
Вот сейчас докурю, перестану
крепким ромом болванить мозги,
и отправлюсь подальше – в Гвиану,
убегу от привычной лузги.
 
Небо розово и кармазинно.
По пути в Эльдорадо, друзья,
супермаркеты и магазины,
но туда заплывать мне нельзя.
 
Небо розово, небо прекрасно.
Небо скажет – Ты просто дурак!
Я отвечу ему, что напрасно
изводил алкоголь и табак.
 
И не видел тебя слишком близко,
шорох юбок не ровня твоим
облакам, чьей небесной пропиской
я от горя земного храним.
 
На Гвиану мой путь! В Эльдорадо!
Я вернусь! Я вернусь? Я вернусь.
И пройдёт мимо плахи парадом
разряжённая всякая гнусь.
 
Голова упадёт так печально.
Но она упадёт в облака.
Это будет последняя тайна.
Мне она неизвестна пока.
 
Я пока что, смоля и лакая,
на закатное небо гляжу –
и всё ближе такое! такая! –
ближе к вечности и к этажу.
 
 
 
 
Не бояться
 
 
 
-1-
 
 
Философ
 
 
Так горчит в апреле водка,
что глотать её невмочь.
Кто ты путник? Сковородка?
Чем ты можешь мне помочь?
 
Я бы сам пошёл по свету.
А быть может, и пойду.
Встречу мудрого поэта.
Встречу я Сковороду.
 
Доведёт меня дорога
(в облацех темна вода).
Если в мире нету Бога,
всё же есть Сковорода.
 
Грач идёт, червям кивает.
Ворон ищет, что бы съесть.
В мире счастья не бывает.
В мире всё же что-то есть.
 
Есть дорога, пыль и ветер,
есть котомка за плечом.
Ты иди, земля заметит
и обнимет горячо.
 
 
 
-2-
 
 
Like a Rolling Stone
 
 
Мне не надо огромного мира.
Мне бы только кусочек степной.
От меня так устала квартира.
Этот дом, поперхнувшийся мной,
 
совершенно меня не выносит.
Да и я его не выношу.
Ничего у меня он не просит.
Ничего у него не прошу.
 
Мне бы выйти, и сразу – с порога –
золотится степная трава,
золотится степная дорога –
покатилась по ней голова.
 
 
 
 
-3-
 
 
Лесной
 
 
                                В. И.
 
Ночные мускулы каштана –
монаха на его посту.
Я удивляться перестану,
в сырую ночь свою врасту.
 
А ты – сплошное удивленье.
Каштан пугая вороньём,
пройдёшь печальным привиденьем,
пойдёшь мерцающим дождём.
 
И плач и стон, мольба и всхлипы.
Гортанный выговор времён.
Над головою светлой липы
ТЕРУНАКАН читает клён.
 
 
 
 
-4-
 
 
Джаз
 
 
                            Н. П.
 
 
Горбушку травы мне в ладошку,
мелодию – в обе ноги.
О Господи, не понарошку
пора возвращать мне долги.
 
За рок и за джаз расплатиться
пора мне – за джаз роковой,
который, как чёрная птица,
летает по-над головой.
 
И курят своё музыканты,
и музыка, в дымке летя,
мудрее Платона и Канта
и проще, чем наше дитя,
 
которое было б зачато,
зайди мы в тот джазовый клуб,
где ночи, весомей свинчаток,
расплавили золото губ.
 
 
 
 
-5-
 
 
Листопад
 
                            Наташе
 
Листопад, листопад, листопад
вспоминается мне в эту пору.
И, по-своему, я даже рад
листопаду, его разговору.
 
Не его разговору со мной,
а его разговору с грядущим.
Превратится летун в перегной,
перелётный – в гниющую гущу.
 
Нам с тобою ведь тоже – в полёт,
ничего нам другого не надо.
Пусть душа полетит, пусть гниёт
лишь наземная плоть листопада.
 
 
 
-6-
 
 
Джентльмены
 
 
                      Руслану
 
 
Облака из мыльной пены.
Альбиона облака.
Мы с тобою джентльмены?
Джентльменствуем пока?
 
Мы гуляем по проспектам.
Солнца не было и нет.
Свет у нас другого спектра.
Может быть, последний свет.
 
Что на райском нам ответит?
Может, мы уже в аду?
И на то, что эдак светит,
джентльменски я кладу.
 
 
 
-7-
 
 
Поэт
 
 
                                  В. И.
 
Кто позовёт меня отсюда?
Кто в кружку мне вина плеснёт?
Идут дожди, гремит в посуду
весенних капель недолёд.
 
Гремит о жестяную кружку,
где донце, полное вином,
напоминающим пичужку,
напоминает об одном –
 
"Не надо ничего бояться,
и надо плакать." Вот о чём
вино, вершина Арагаца
и светлый ангел за плечом.
 
 
 
 
Хлоя и Колен
 
 
У меня болит колено,
а ещё – с трудом дышу.
Полписьма пишу Колену,
полписьма тебе пишу.
 
Тень бежит и мостовая
еле слышно дребезжит,
под колёсами трамвая
отблеск бронзовый лежит.
 
Фонари зажглись и светят.
Лужи тихо просят пить.
Мне, наверно, не ответят.
Без ответа мне не жить.
 
Здравствуй, Хлоя! Хлоя, здравствуй!
Здравствуй, девочка. Простись.
У меня – режим матрасный,
только этим не спастись.
 
Здравствуй, мальчик! Плачь по Хлое!
По лицу весна течёт.
Всё хорошее-плохое,
всё привычное не в счёт.
 
Я ведь тоже задыхаюсь.
Я ведь тоже вне игры.
И смотрю я (и прощаюсь)
на печальные дворы.
 
Окна всё темней и глуше.
Всё темней, темней, темней.
Свет уходит бить баклуши
в сером царствии теней.
 
И ко мне с утра стучится
лишь сосед за табачком.
На окно слетает птица
с головою-кулачком.





Токай
 
 
Не порвётся аорта
просто так, не мечтай.
Выпивоха у чёрта
просит сладкий токай.
 
В кабачке – суматоха,
толкотня и угар.
А по мне, та эпоха –
неоправданный дар.
 
Доктор Фауст и тёмный
завалились в кабак,
в полумрак безусловный,
в человеческий мрак.
 
Долгой ночью и это
я в себе ворошу.
Золотистого цвета
я вино попрошу.
 
Пусть блестит в полумраке
серебристый клинок.
Для голодной собаки
есть заветный звонок.
 
Страха вечная тема
прикасается дном.
Дай мне, гётевский демон,
насладится вином.
 
Из мадьярского края –
золотой виноград.
Белых ангелов стая
прокричит невпопад.
 
Из строки Иоганна
поплывут облака.
Зажимается рана
и немеет рука.
 
 
 
 
 
 
Старик
 
 
               Друзьям
 
 
Когда со мной вы пьёте,
мы пьём за старика,
за Иоганна Гёте,
за пудру парика.
 
Гремит в ночи посуда,
вино течёт рекой.
У старика простуда,
ему бы на покой.
 
Но он сидит меж нами,
и о своём молчит,
и детскими ногами
об ламинат стучит.
 
В его глазах бесёнок
и ангелы в руке.
Мы пьём среди потёмок
за свет на старике,
 
за свет от старикана, –
мы тоже старики –
за свет! – до дна стакана, –
за призрачность руки!
 
 
 
 
 
 
 
 
Джон поёт
 
 
 
Я, не веря человеку,
почему-то верю сразу
человеческому веку,
человеческому глазу.
 
Дует ветер, дети с горки
во дворе летят. Всё ближе
вечер в городе Нью-Йорке,
утро в городе Париже.
 
Воет вечером собака,
Джон поёт, летят фламинго.
Цепкою клешнёю рака
сладко сжато сердце мига.
 
Земляничные поляны,
тёплый холод будет скоро.
Форте-форте, пьяно-пьяно –
плача, смеха, разговора.
 
 
 
 
 
 
Вокзал
 
 
В не очень красивом Салерно
Не очень красивый вокзал.
                            И. Ч.
 
 
Улыбнись, ты правду мне сказала,
бедная изысканная строчка.
От горячих выдохов вокзала
почернела белая сорочка.
 
Плохо быть проезжим эмигрантом,
о вине судить по дешевизне.
Ходит проститутка с белым бантом
по прекрасной потаённой жизни.
 
И подошвой туфли попирая
лужицы, окурки и плевочки,
пролетает синей птицей рая
по вокзальной шумной одиночке.
 
 
 
 
 
Басё
 
 
 
            Наташе
 
 
 
Все струнки осины
нам даром даны.
Сутулые спины,
водица весны.
 
Что лучше, что хуже –
решил я давно.
Дороги и лужи.
Дыра в кимоно.
 
Огромная, словно
вселенной оскал.
Охотник за словом
покой отыскал.
 
Больные суставы,
угасший очаг,
дороги и травы
лежат на плечах.
 
 
 
 
 
 
 
Птичка-свистулька для Серёжи и Коли
 
 
 
Дело не в звонкой копейке,
не в полновесном рубле.
Брат мой, задаром пропей-ка
песню аббата Рабле.
 
Браги нальёшь мне в стакан ты,
чистой, как слезы, нальёшь.
Что с нас возьмёшь, мы – ваганты,
что с нас возьмёшь – молодёжь!
 
Лёд над Европой струится
белой рекой облаков.
Лёд застывает на лицах
умников и дураков.
 
Если замёрзли колодцы,
реки, озёра, пруды,
тёмная ночь улыбнётся –
синее мясо беды.
 
Холод окажется длинным,
будет суров он и крут.
Даже свистульки из глины
стайкой слетятся на пруд.
 
Птичку поймаем в ловушку.
Птичку домой принесём.
Эту певунью-втирушку
страшной зимою спасём.
 
Брови морозные сдвинем,
высвистим трель ни о чём.
Холод на облаке-льдине
вздрогнет за нашим плечом.
 
 
 
 
 
 
 
Берлин
 
 
И ты умрёшь, и я умру,
оставив на потом
все эти слёзы на ветру,
улыбку бледным ртом.
 
Моя вина, твоя вина,
аллея горьких лип,
и свет, который льёт луна,
к подошвам вдруг прилип.
 
С чего пишу я про Берлин?
Я про Берлин пишу?
С чего немецкий этот клин
в душе своей ношу?
 
Луна – берлинский трансвестит,
голубушка, паяц,
и юбка нижняя летит
на Александерплац.
 
В Берлине мрак, в Берлине парк,
и, вороша листву,
гуляет там мертвец Ремарк
во сне и наяву.
 
Боюсь я снов своих давно,
и, снов своих боясь,
я с мертвецами пью вино,
поддерживаю связь.
 
Мы обнимаемся – до слёз,
до боли, до утра.
С утра туман совсем белёс –
косматая дыра.
 
 
 
 
 
 
Ожерелье
 
 
 
-1-
 
 
 
1985
 
 
 
Девчонка на диване –
коленки, локоток,
закладка в Мопассане –
засушенный цветок,
 
мерцает телеящик,
снег падает во двор –
в прошедшем настоящем,
тогда, и до сих пор.
 
 
 
 
-2-
 
 
Голубка Шер Ами
 
                  Руслану
 
Я говорю тебе, дрожа,
а ты меня пойми –
Я выпускаю с этажа
голубку Шер Ами.
 
Когда-нибудь, но точно в срок,
голубка долетит.
Её, в отличьи от сорок,
не манит, что блестит.
 
И долетит, и нас спасут.
Пусть даже рок упрям,
с недавних пор доверен суд
почтовым голубям.
 
 
 
 
-3-
 
 
 
Ожерелье
 
 
Что в окошко видится придуркам?
Тишина. Машина у ворот.
Шахматные лица и фигурки.
Мартовского леса драный кот.
 
А ещё приподнята над ними
маленькая церковь на снегу.
И она носила чьё-то имя.
Имени я вспомнить не могу.
 
Только просыпаюсь спозаранку,
(сон короче вздоха у бичей)
и гляжу на эту оборванку
в чёрном ожерелии грачей.
 
 
 
 
 
 
July Morning, Мещёра
 
 
Усталость ты, усталость,
мои луга во мгле,
мои туманы, жалость
к живущим на земле.
 
От холодка в июле
пощады не найти.
Тебя ножом пырнули?
Так взвейся и лети!
 
Пусть кровь течёт на руки,
алее, чем агдам.
Оставь усталость скуки
поддавшим пацанам.
 
Оставь им эти росы,
оставь им этот свет
и все его вопросы –
на них ответов нет.
 
 
 
 
 
 
Слово о
 
 
 
                            С. К.
 
 
 
Полей мне на руки воды
железистой своей.
Полей воды. Полей беды,
и тоже не жалей.
 
На берегу реки горит
брусничина костра.
На половецком говорит
раскосая сестра.
 
И оттого не нужно слёз.
Уходим далеко.
Идём хлебать ночных желёз
степное молоко.
 
 
 
 
 
 
Пожалуйста, порадуй меня
 
 
И только глаза я открою,
и только надену очки,
плеснут ливерпульскою мглою
саратовской птицы зрачки.
 
И выйдет из мглы человечек,
и волосы будут до плеч.
И дымкой саратовских печек
чужая наполнится речь.
 
Гитара, ударник, гитара,
гитара. И что говорить?
Работать простым санитаром,
и слушать, и верить, и пить.
 
Пульсируют ватты и герцы.
И вот, перегаром дыша,
своё же певучее сердце
услышит глухая душа.
 
Раздавит в руке папиросу,
заплачет, увидит вдали,
как только и можно отбросу,
творение новой земли.
 
Там люди идут по росе, и
там агнец, а рядышком – лев,
и плачу я, пьян и рассеян,
от свежей росы охмелев.
 
 
 
 
 
 
Джордж Гордон
 
 
 
                          С. П.
 
 
 
Шагает по квартире,
летает сквозняком,
стучит в ночном эфире
квадратным кулаком.
 
Под утро засыпая,
утратив прежний пыл,
бормочет – "Я – Чапаев.
Я выплыл. Я доплыл."
 
И спорить неохота.
Апрельский жар палящ,
откроешь рот и рвота
на чёрный хлещет плащ.
 
 
 
 
 
 
Японцы
 
 
Облака тяжёлые, что гири,
горстка никотиновой трухи.
Делали японцы харакири
и писали чудные стихи.
 
Вспарывали брюхо поутряне,
и глядела юная звезда.
Разбавляю водкою в стакане
то, чего не будет никогда.
 
Будет майский воздух, свежий воздух,
буду улыбаться на ходу.
А поэты жарятся на звёздах,
в голубом космическом аду.
 
 
 
 
 
Они текут на веки
 
 
Они текут на веки
и на руки текут –
большого неба реки –
они не там, а тут.
 
Гуляет занавеска
в окне открытом на
то дно, куда без всплеска
ушла твоя луна.
 
А ты сидишь и веришь
тому, что лодке плыть,
тому, что не проверишь,
тому, чему не быть.
 
И ветер там, и вечер,
деревья ловят птиц
за голубые плечи
и очи без ресниц,
 
за жалобные песни,
за то, что на краю
и больше не воскреснет
в гогеновском раю.
 
Проступит кровь сквозь марлю
их песенки простой,
как виноградник в Арле,
оборванный, пустой.
 
 
 
 
 
Венгерская девушка
 
 
 
                                  Вале
 
 
 
Кошка вспрыгнет на колени,
замурлычет киса.
Вечер – время привидений,
ириса, аниса.
 
Вот залаяла собака
злая у соседки.
Вот ещё чуть больше мрака
и темней в беседке.
 
Утром будет сыро, мглисто.
Будет веток запах,
словно пальцы пианиста
на мясистых лапах.
 
 
 
 
 
Пудра
 
 
С утра готовятся повозки,
с утра поблескивает утро.
На лицах – грязные полоски
(к чему приговорённым – пудра?).
 
Есть красота в последнем жесте –
напудрить лоб и щёки густо,
и на свидание – к невесте –
идти с ухоженной капустой.
 
Поднять кочан чуть-чуть повыше,
увидеть утро, выси, дали,
обычных птиц, простые крыши,
увидеть всё, что про*бали.
 
Готовясь к праздничному чиху,
так постоять ещё минутку.
Ну вот и всё. Не помни лихом.
Ты вслед за мной – по первопутку.
 
 
 
 
 
Наташа
 
 
То корочкой ложится,
то дырочкой свистит,
то раночка, то птица,
заплачет и простит.
 
Рассветы и закаты –
прозрачный гобелен.
Я так боюсь утраты
локтей её, колен.
 
Сажаю на колени,
целую возле рта,
и под рукой ступени
и рёбер и хребта.
 
Ах, лестница до неба
и дальше – в тишину,
где всем дающий хлеба
мне дал её одну.
 
Одну, не надо боле.
Не хлеба, а зерно,
растущее от боли
и пьющее вино.
 
Растущее сквозь снежный
покров моей груди,
как выстрел неизбежный,
как то, что впереди.
 
 
 
 
 
 
Шоша
 
 
Зажигалка вспыхнет, словно слава.
На просторах мира пахнет ночью.
Я люблю тебя, моя Варшава,
девочка, представшая воочью.
 
Под напевы потной негритянки –
россыпи гортанные горошин –
после самой-самой чёрной пьянки
обниму худое тельце Шоши.
 
Гнойная ли улица приснится,
отопью ли брагу Лангедока,
сквозь жидовской музыки ресницы
просверкает огненное око.
 
И – в слепом волненьи – обнимаю
запахи акаций и сирени,
бронзу тишины – закаты мая,
детские колючие колени.
 
Дурочек люблю, убогих деток,
пение невинной идиотки,
запахи сиреневые веток,
жалкие дырявые колготки,
 
ночи и сияния и мрака.
Доброго сиянья! Тьма всё глубже.
Вечером провоет нам собака –
вот и всё, что надо нам на ужин.
 
Я пьянею по утрам от боли,
я в тоске, которая навеки.
Шоша мне насыплет горькой соли
под мои неправедные веки.
 
Я пойду, куда глаза глядели,
забывая всё от этой страсти –
в польские ознобные метели,
в жуткие варшавские напасти.
 
Доберусь до маленького дома,
дочитаю Зингера до корки.
Девочка певучая, без кома
в горле, запахнула в спальне шторки.


Как в лучших фильмах

Песни пропавшей империи
 
 
Я - старый китаец пропавшей империи Тан.
И белыми нитками шита моя простота,
когда по утрам я смотрю на советский стакан
и слушаю сельские сводки из радиорта.
 
Мой древний халат поистёрт и от времени сер.
Сажусь я в автобус и еду смотреть на закат.
Последние годы мои где-то в СССР
я езжу смотреть на закат, облачившись в халат.
 
Я стар, словно рукопись, словно имперский фарфор,
и тёмные слёзы бегут по морщинам лица,
когда я гляжу из окошка на старенький двор
глазами живущего в Североморске юнца.
 
Что вижу я там? Там стройбатовцы, дерево, шёлк
холодного воздуха всё обернул двадцать раз,
и древний Китай, из которого старец ушёл,
руками красавиц касается щелочек глаз.
 
 
 
 
Песня из Макондо
 
Мальчик на велосипеде,
ветер рвёт белье, и жгут
свой табак мои соседи
прямо здесь и прямо тут.
 
Как вам, милые, угодно.
Скоро дождь пойдёт уже.
(Обозначится Макондо
среди прочих миражей.)
 
Всё стирая, всё смывая.
Что я вижу из окна
и квартиры и трамвая?
Вечность, голую до дна.
 
Вижу рыбку золотую,
ночь, свистящую свинцом,
вижу истину простую,
но корявую лицом.
 
Слышу, как поют креолы,
слышу небо. Неба нет?
Враки! Слышу радиолу
старых-старых-старых лет.
 
Лампы жёлтые сияют.
Буэндио водку пьют,
одиноким наливают,
может быть, и мне нальют.
 
Одиноким одиноко.
Ясен хер. Летит малец,
оттопырив бледный локоть,
через марево сердец.
 
Смотрит пьяная бабёнка -
одиночество везде,
только воздух как пелёнка
новорожденной звезде.
 
 
 
 
Коканд
 
                                   Отцу
 
Я не знал, что умирают люди,
оттого слепа была печаль.
Виноград лежит на плоском блюде,
в чайхане заваривают чай.
 
Чай медовый, виноград - бедовый.
Улочки Коканда, пыль, трава.
И от местной музыки бредовой
кружится похмельно голова.
 
Ночью все собаки воют складно.
Ночью даже пыль - и та свежа.
И луна касается прохладно
лезвием узбекского ножа
кожи и бухарского халата,
и далёкой северной страны.
 
Музыка врывается в палату,
обезьянкой спрыгнув со струны.
 
Музыка прекрасна и знакома,
как прохлада музыка гудит
хором всех вечерних насекомых,
изразцовым солнцем впереди.
 
Изразец горяч, как лихорадка,
и суров, как тимуридский суд,
словно чёрный сгусток крови сладкой,
как в мозгу взорвавшийся сосуд.
 
 
 
 
Барселона! Анархия!
 
 
Ходят девушки с наганами.
Барселона. Небо. Ночь.
Я покончил с донной Анною.
Ты - моя родная дочь,
 
анархисточка чуть пьяная.
Чёрный-чёрный твой берет.
Мучит полночь фортепьянная
много-много-много лет.
 
Твой берет черней, мучительней,
чем слова учителей.
И куда глядят родители?
Каталонского налей!
 
Лишь свобода - сладким пряником.
Смерть всегда светла лицом.
Всё другое - жалким, пьяненьким
под закатом-мертвецом.
 
Есть рассвет, наган! Грядущее!
Анархистский твой берет.
Никогда не настающее!
Ничего, короче, нет.
 
Я прижму тебя, любимая.
Я прижму тебя к груди.
Радость светлая и мнимая,
ров расстрельный - впереди.
 
 
 
 
Цирк
 
 
-1-
 
                                     Вл. А.
 
В шапито всё опять, как всегда.
Там - легка и беспечно-упруга -
подлетает под купол звезда
из ладошек любимого друга.
 
А быть может, сорвётся вот-вот,
и покончит с дурною привычкой -
быть лишь той, кого любит народ,
а не тонкой сгоревшею спичкой.
 
 
 
-2-
 
И кому они мешали
в нашем славном городке?
Эта девочка на шаре,
акробат и мелкий шкет.
 
Для чего мы их убили? -
непонятно лично мне.
Но живём, как раньше жили -
в нашей славной тишине.
 
 
 
-3-
 
 
 
                      Н. П.
 
Циркачка идёт по канату.
Дрожит под ногами канат.
Я - ей и шуту-акробату -
когда-то потерянный брат.
 
Иди над домами Парижа
с улыбкой капризного рта.
Я проще, стандартней, пожиже,
но та же вокруг высота,
 
когда поднимаюсь с кровати,
на воздух ступаю, и вот -
без лонжи, в дырявом халате,
и некому вытереть пот.
 
 
 
 
Двор Чудес
 
 
По синю небу облако плывёт -
прохладное и ласковое тельце.
Куда оно меня опять зовёт?
В толпу каких бродяг и погорельцев.
 
Сейчас его укроет тёмный лес.
Ржаной мукой дохнёт домашний ветер.
А у меня - один лишь Двор Чудес,
и больше никого на целом свете.
 
И больше никого. Но вечер вширь
так распростёрся леденцовым телом.
А мне кричат - Себя не потроши!
Займись каким-нибудь приличным делом.
 
Но при Дворе прилична нищета,
там потрошат, там тёмные делишки.
Но леденец небес коснётся рта
и самого последнего воришки.
 
 
 
 
Без названия
 
 
                              Наташе
 
 
Мне нравится твоё пальто -
в нём всё-равно, что в ад, что в Адлер,
мне нравится, что всё не то,
и то, что тем всё станет вряд ли.
 
Мне нравится гитарный плач
с его железным убещуром,
и то, что ждёт меня палач
с весёлым клюевским прищуром.
 
Мне нравится упасть в траву,
уже не чувствуя разлуки,
чтоб удержали на плаву
отца ладонь, Наташи руки.
 
Есть у меня один рубец,
и оттого-то и живу я,
что не отец мне, а Отец
оставил рану ножевую.
 
Что травам плыть, потерям быть.
Ты потеряешь, не найдусь я.
Ах, Боже, ниточкой судьбы
летят, кричат степные гуси.
 
 
 
 
 
Белый альбом Костромы
 
 
                            Наташе
 
А так ли всё ясно? А так ли понятно?
Заварено утро на солнечных пятнах.
 
Замешано утро на белой водице.
Огромное утро рассветом плодится.
 
И кто это там так танцует на крышах.
Битловская песня. Раскрашенный Кришна.
 
Битловская песня. А есть ли сильнее
потребность, чем с нею, чем с нею, чем с нею?
 
Чем с песней и девочкой-длинные ноги.
Чем с песней о ней и танцующем боге.
 
Я крепко замешан на том, что, тоскуя,
хочу это утро - такое... такую....
 
И ты мне как девочка эта знакома,
как белое утро, как белость Альбома.
 
Играй мне, играй мне! Грачи прилетели.
Грачи прогулялись по смятой постели.
 
Саврасов тоскует, а Кришна всё пляшет.
И то, и другое - родное и наше.
 
Заплачь на гитаре, ослепни, воскресни.
Замешаны мы на грачах и на песне
 
о том, что гитара не может не плакать,
с припевом грачей, приземлившихся в слякоть.
 
 
 
 
 
Вереск
 
 
Почему хочу писать об этом?
Почему про это я пишу?
Почему, как самым ясным светом,
самым тёмным вереском дышу?
 
Почему Шотландия и - точка?
Почему Шотландия вокруг?
Почему любимая и дочка
одиноко бродят - без подруг?
 
Чёрный ворон хочет сладкой крови.
Захирел закат, как древний клан.
Что нам приготовил-уготовил
окруживший остров океан?
 
Я смотрю с горы. Пасётся стадо.
Заржавел мой старенький мушкет.
Отчего мне большего не надо, -
только видеть, что взойдёт рассвет?
 
На шотландском острове так горько.
Скоро мне пойдёт десятый век.
Наконец увижу - пляшет зорька
по холодной утренней траве.
 
Пролетит вверху большая птица.
Крыльями прохлопает во мгле.
Одинокость выпала ресницей
и лежит ресницей на земле.
 
 
 
 
 
Холмы
 
 
Холмы, холмы, холмы,
их полумрак весенний
спасёт меня от тьмы.
Гарантия спасенья -
 
их мартовская мгла
о Фландрии мужицкой,
охотничьи дела,
летающие птицы.
 
А эта - ближе всех,
она - летящий крестик.
И раздобыла мех
и топчется на месте
 
ватага молодцов,
охотничая горстка,
Голландия отцов
в снегах Североморска.
 
Поставьте крест на мне,
перечеркните птицей.
Пускай осядет снег,
не тая, на ресницы.
 
На белизну щеки
пусть ляжет он, не тая.
Над вечным льдом реки
крестов летает стая.
 
 
 
 
Дождь, дорога
 
И только молодые живы,
и только дождь идёт обложно.
И от земной своей наживы
внезапно не заплакать сложно.
 
Автомобили на дороге,
смешная девушка зевает,
два парня говорят о Боге.
О, так бывало. Так бывает.
 
И ничего уже не бросишь.
И старики живут отчасти.
И ничего уже не просишь,
а только вспоминаешь счастье.
 
Так в фильме Бергмана дождило.
Готические зданья стыли.
Нас ничего не позабыло.
Мы ничего не позабыли.
 
Мы помним каждую минуту.
Мы помним каждое мгновенье.
Как пахнет хлебом, влагой, рутой
прошедшей жизни привиденье.
 
 
 
 
 
Хайям, Псалом, Фрост
 
 
-1-
 
Жизнь идёт - не криво и не прямо,
а как надо и заведено.
И луна беспечного Хайяма
смотрит в приоткрытое окно.
 
Жизнь идёт. Идёт себе упрямо.
Не танцует. Но идёт на свет.
И луна весёлого Хайяма
отсыпает бронзовых монет.
 
Жизнь прошла. Не скажешь - Здравствуй, яма!
Роза пахнет. Свищет соловей.
И луна печального Хайяма
так темна - от губ и до бровей.
 
 
 
-2-
 
 
                  Наташе
 
Есть крупа. Перезимуем,
потому что есть крупа.
А весною поцелуем
деревенского попа.
 
Я ему целую руку.
Он меня целует в лоб.
Человеческую муку
лучше прочих знает поп.
 
Он помолится немного.
Скажет мало неспроста -
многословье не для Бога,
не для Господа Христа.
 
Скажет поп - Прости его Ты,
Боже, Ты прости раба,
это ведь Твоя работа,
а его душа слаба.
 
Прожил зиму он, в апреле
помолился, - всё, что смог.
Ты терпел. И все терпели.
Он, как все. Помилуй, Бог.
 
 
 
-3-
 
Стараюсь быть проще и проще.
Так, грубо-изыскан и прост,
идёт по берёзовой роще
какой-нибудь Роберт Ли Фрост.
 
Он слышит, как птица стрекочет,
как тучи проходят вдали,
и он отрываться не хочет
от неба вот и от земли.
А в рощице хлюпают лужи,
а тучи в туманном дыму.
 
И будет сегодня на ужин
краюха бессмертья ему.
У ног примостится собака.
Созвездья всю ночь провисят.
Никто не погибнет от рака
в неполных свои пятьдесят.
 
 
 
 
 
Как в лучших фильмах
 
 
Поэзии
 
 
Когда мне умиралось не шутя,
когда я умирал от Солнцедара,
ты шла одна, глазницами блестя,
совсем как в лучших фильмах у Годара.
 
Годар - козёл. Загнулся юный май.
Всё в тишине, порядке и покое.
Но ты сказала мне - Не умирай!
Коснулась лба прохладною рукою.
 
И спела песню русскую. Гроши
дала и погнала опохмелиться.
Цветёт калина. Падает Шукшин.
С тех самых пор мне только это снится.
 
Не Пазолини, не Феллини. Нет.
Тем более, не мальчик-Бертолуччи.
Калины цвет. Мерцающий рассвет.
Чижолые беременные тучи.
 


Синий свет и белый цвет

Офелия
 
Холодно в городе,
холодно в здании,
холодно в комнате,
холодно в Дании.
 
Холодно, Господи.
Как же нам холодно.
Звёзды и оспины,
ива и колокол –
 
всё это – тело ли,
всё это – мясо ли?
Дел мы наделали.
Всё – фортинбрассово.
 
Милая, милая,
в речке утопшая.
С дикою силою
ветер над Ропшою,
 
ветер над Питером,
ветер над Таллином.
Небо, как литера,
ветром расплавлено.
 
Льётся свинцовое,
только холодное,
небо птенцовое,
небо свободное.
 
Небо сыграю ли
флейтою, дудкою?
Спи за сараями,
спи незабудкою.
 
Ты – собиравшая
росы дрожащие,
спи, ты – упавшая,
ты – настоящая.
 
Спи же, казнённая
этою штукою.
Ты – не казённая –
мечена мукою.
 
Ветер над Ревелем,
ветер над Данией
гнётся деревьями,
высится зданием.
 
Выиграл пьесу я,
выиграл вечное,
но не воскресну.
Спи, человечная.
 
 
 
 
Три женщины
 
 
-1-
 
Жанна
 
Возвращаю то, что нужно,
всей моей любимой пьяни.
Жанна кашляет натужно
в конуре у Модильяни.
 
Сколько нужно доз рассвета?
Сколько нужно грамм заката?
Песня пелась? Песня спета,
и ни в чём не виновата.
 
Возвращаю пьяни воздух.
Мне хватило, мне – довольно.
Пьянь дышала им на звёздах,
и дышалось очень больно.
 
И дышалось очень резко,
словно в грудь впивалась брошка.
..........................................................
 Наблюдает занавеска
за летящей из окошка.
 
 
 
-2-
 
Безумная Фрида
 
Знали ацтеки и майя
толк в забирании жизни.
Дождь – занавеска тугая,
ползают черви и слизни,
 
не подающие вида,
что проползают по крови.
Чёрным рисуешь ты, Фрида,
чёрные веточки-брови.
 
Знали ведь майя когда-то –
кровью пропитаны веско
форма хмельного солдата,
розовая занавеска.
 
Хлюпает кровь, и кроваво
то, что зовётся любовью,
что вулканической лавой
подобралось к изголовью.
 
 
 
-3-
 
Брижит
 
Хорошо в вечернем мире –
вот трамвайчик дребезжит,
вот идёт в моей квартире
фильм с участием Брижит.
 
Голубой экран мерцает.
Мини-юбка и шиньон.
Кто тебе, поэт, мешает
шишел-мышел выйти вон.
 
Из квартиры до Бретани
сделать шаг – пустяк такой.
Мне махать не перестанет
эта женщина рукой.
 
Отопью из чашки кофе.
Ледяной запью водой.
Фильм идёт. Курносый профиль
дышит радостной бедой.
 
 
 
 
Мексиканская кухня
 
                Вал. Нов-ву
 
Мексиканская кухня остра,
словно чёрные ласточки крылья.
Партизаны сидят у костра.
Это просто такая геррилья.
 
В комнатушке сижу. Батарей
мне не слышно. Шипит батарея.
Мексиканскую водку налей.
Мексиканская водка острее
 
даже пищи немытых солдат.
Мне назавтра прицелятся в сердце
мексиканские ружья ребят,
закусивших историю перцем.
 
 
 
 
Июль в Крыму
 
 
Так тишина чиста,
так дни мои легки.
Падение листа,
кузнечика прыжки.
 
И долгий-долгий звон –
схождение с орбит
аттических времён
и плясок афродит.
 
 
 
 
Оправдание
 
 
Ничего у меня за душой,
а верней, лишь табак и заварка.
Отчего же мне так хорошо
в эпопее осеннего парка.
 
Осыпаются хором листы,
пролетает, прокаркав, ворона.
И воздушные бездны пусты,
словно сердце у Наполеона.
 
Надо всем простирается рок.
Ничему не бывает возврата.
Только осень – коротенький срок
возвращения тени Мюрата.
 
Оправдания ей не найду,
и зимою закроюсь в квартире.
И в окошко увижу звезду
на походном небесном мундире.
 
 
 
 
 
Фолкнер
 
 
"и девочку, качающую ветку
магнолии на солнечной ноге…"
 
                                    Е. Я.
 
 
 
Пройдет по траве малолетка,
по южного штата траве.
И тело её, словно ветка,
и ветер шумит в голове.
 
И что ей чернила для прозы,
и даже – рассказ на крови.
Летают над нею стрекозы.
О господи, благослови
 
и ногти, и кудри, и вены –
полосочки тонкие вен,
а после уже – про вербену,
про запах боёв и измен.
 
Старик за кирпичной стеною,
хлебни то, чем веет она,
над южной твоей стороною
пройдя наподобие сна.
 
Трава выгорает как знамя,
и порохом пахнет закат.
Потом ты допишешь и пламя,
и пьяные крики солдат.
 
Но вздрогни и телом и духом,
когда за спиною – она,
магнолия вянет за ухом,
темнеет глазниц глубина –
 
темнеет и страшным и близким,
и это приблизилось вплоть
до дрожи, до места прописки,
в которое вписан господь.
 
 
 
 
 
Барон
 
 
Спит барон. И ветер свищет.
Ветер свищет. Дождь плюёт.
Кто барона ночью ищет,
тех и ветер не найдёт.
 
Скука, скука, скука, скука.
Точит дерево жучок.
Ощенилась нынче сука.
Мужичок понёс мешок.
 
Не хотели? Не просили?
Не хотел и не просил.
Просто мелкий дождь в России
долго-долго моросил.
 
И промокла вся рубаха,
кости вымокли. Прощай!
Позабудь про Тузенбаха.
Никогда не навещай.
 
Что увидишь, навещая?
Деревянный крест. Венок.
Что услышишь? Не прощая,
с глубины скулит щенок.
 
 
 
 
 
Подмаренник или попытка эпитафии
 
 
                        Моим дорогим
 
Бредёт кюре, цветут ромашки,
Рембо обдолбанный смеётся.
Моя душа к медовой кашке
однажды чистою вернётся
 
Она – француженка, ребята.
Она привыкла к полумраку.
Дорога, крест, висит Распятый,
гоняет детвора собаку.
 
Кюре чуть пьян, чесночный запах
слетает с губ его довольных.
Стоит поэзия на лапах,
ей больно очень, очень больно.
 
Ромашки б`ошками качают
и вши ползут, не спит ребёнок.
Дневные тучи означают
размах младенческих пелёнок.
 
Кюре чуть пьян и очень болен.
Он, как Рембо, он с бездной рядом.
Звенит с ближайших колоколен
ближайший Бог совсем не адом.
 
Рембо обдолбанный маячит
в глазах кюре. Цветут ромашки
Придёт свой срок. Господь всех спрячет
за пазухой своей рубашки.
 
 
 
 
Артемида
 
 
Дождь пройдёт. Как жил бы ты на свете,
если б в мире не было дождя?
Как бы ты тогда мечтал о лете,
осенью глухою уходя?
 
Уходя почти что без оглядки,
может быть, увидишь ты в Нигде
Артемиды розовые пятки
в уличной стремительной воде.
 
 
 
 
 
Белый день мой
 
 
                    Н. П.
 
Евпатория, черёмуха,
белый день мой, белый день.
И вошла в меня без промаха
древнегреческая тень.
 
Переулочки и улочки,
синий свет и белый цвет.
Маслом пахнут булки-булочки.
Ничего сильнее нет,
 
чем тенистое волнение
прямо в сердце и насквозь.
И черёмухи кипение
холодком его сбылось.
 
Ах, вы, девочки и лавочки,
запах холода густой,
и черёмушной булавочки
вскрик – Пожалуйста, постой!
 
Посмотри на эту улицу.
Холодок сожми в губах.
Сердце вздрогнет и зажмурится
от сияния рубах,
 
от зияния и золота,
сколько всуе и всерьёз –
сколько кофе было смолото,
сколько выплеснуто слёз.
 
 
 
 
 
Олень
 
 
Такое солнце над постройкой,
такой закат, что просто "ах!"
Откуда-то несёт помойкой
и голос меркнет на глазах.
 
Я очень средне образован,
я не черешенка – репей.
И только голос стилизован
под статуэтку из степей.
 
И только голос, только голос
поёт закат и меркнет с ним –
Мы золотой тяжёлый колос –
оленье скифство – сохраним.
 
Пусть голос меркнет. Пусть темнеет.
Оленья доля больше нас –
она рога ломать умеет
и кровью вытекать из глаз.
 
 
 
 
 
Если кто не в курсе
 
 
Вопреки стандартному мышленью,
улочка, скамейка, два каштана –
это всё прекрасные мишени
музыки далёкой непрестанной.
 
С двух сторон накатанной дороги
(в сумерках – особенно летуче),
не касаясь нас, проходят боги,
как над нами проплывают тучи.
 
Это мы шумны и слишком броски,
а богам галдёж без интереса.
Лишь порой – на тумбе, на киоске –
промелькнёт внезапно тень Гермеса.Этот смутный объект
 
 
                      Наташе П.

 

Вот и кончилась неделя,
вот и началась прохлада.
Смутный призрак Бунюэля,
сладкий привкус лимонада.
 
У любви – одни признанья,
у скорбей – одни привычки.
Ничего в моём кармане –
ни кредитной, ни налички.
 
Я свободен, как прохожий.
Улеглась жарища злая.
День прохладный и пригожий –
это то, чем обладаю.
 
Есть волос твоих небрежность.
А ещё у нас погода,
то есть воздух, то есть нежность
семьдесят седьмого года.
 
Волны времени ребристы,
всё, казалось бы, как в этом –
богатеи, террористы,
только – место есть поэтам.
 
Только вечер – белой кисой,
шерстка нежная искрится.
Кто доверился Луису,
улыбаясь, не боится.
 
Как всегда, воняет гнилью,
но зато – в такие годы –
ночь танцует по Севилье
пьяной девочкой свободы.
 
 

За сестерций
 
 
-1-
 
 
Сицилийские грубы крестьяне,
их суровые лица грубы.
Только ветер не знает по-пьяни
никакого подвоха судьбы.
 
Козий сыр надломлю, выпью ветра.
Как турист заломлю надо лбом
свой берет из французского фетра,
с головой утону в голубом.
 
Камни, камни, слоятся и стонут,
эти камни – владыки страны.
И они точно так же утонут
в голубой тишине глубины.
 
Сицилийские вина с горчинкой,
словно пение местных цикад.
Ляг поспать и накройся овчинкой,
и уже не вернёшься назад.
 
Холодеет ночами посуда.
Козий сыр и овец молоко.
Ты уже не вернёшься отсюда.
Тяжело здесь смертельно легко.
 
 
 
-2-
 
 
                  Вал. Н-у
 
Хорошо, что в Палермо
не пришлось нам бывать.
Там придумано скверно –
в комиссаров стрелять.
 
Если что не сложилось,
сей момент же – стрельба.
Рухнет честный служивый
с дыркой в области лба.
 
Только пахнет там раем.
И цикады в траве.
.........................................
Зря мы, брат, умираем
без дыры в голове.
 
 
 
-3-
 
 
Стоила сестра моя сестерций,
продавал старик её на рынке.
С той поры и проросли сквозь сердце
у меня две тоненьких былинки.
 
Я купил себе сестру у старца,
и увёл её к себе, где блещут
лишь прожилки голубого кварца
и былинки белые трепещут.
 
Пусть она привыкнет понемножку.
Посмеялся старец сухобокий –
За сестерций покупает кошку
лишь такой безумец одинокий!
 
 
 
-4-
 
 
                          Наташе П.
 
 
Только голос, только ветер нежный,
воздух над берёзовою рощей.
Только парус, парус белоснежный,
потому что надо быть попроще.
 
Надо быть попроще, отплывая.
Парус бьётся сильно и не броско
над районной линией трамвая,
ядовитой прелестью киоска.
 
Отбываем. Никому не скажем,
где пробьётся днище, и с тобою
мы на дно морское вместе ляжем,
где вдвойне над нами голубое.
 
Отбываем. Кучу неустоек
чистою серебряной тревогой
выплатить попросим южных соек,
низко пролетевших над дорогой.
 
 
 
 
Босх
 
Я эмигрирую в страну,
где нужно гульфиком гордиться,
где пролетает в небе птица,
а кажется – идёт ко дну.
 
Ты ярких красок мне натырь,
смешай их с серостью и пылью –
я в них беду себе натырю,
а там – хоть прямо в монастырь,
 
прильнуть к монашеской груди –
канаве пахнущею ряской,-
прильнув, зайтись такою пляской,
что только койка впереди –
 
тряпьё какое-то швырнут,
потом меня швырнут на койку,
и в горло горькую настойку
рукою грязною вольют.
 
И монастырский бим-бом-бим,
пока на койке я корячусь,
пока от ненависти прячусь,
мне говорит, что я любим.
 
 
 
 
Кошка с Припяти
 
 
                    Наташе
 
Если надо, можно выпить
золотистого вина.
Неба розовая Припять
из окошка мне видна.
 
Выпить присно, выпить ныне,
выпить во веки веков.
Вкус украинской полыни
у текущих облаков.
 
Выпил дозу и доволен,
и прошла сквозь сердце нить.
И с далеких колоколен
станут призраки звонить.
 
Не сдавайся, – тихий голос,
и упёрся лоб в плечо.
Ядовитый дремлет колос,
речка плещет, горячо –
 
горячо и невозбранно,
если ночи так тихи,
если льются Иоанна
очень горькие стихи,
 
ты уткнёшься мне ладошкой
в грудь – из страшной пустоты,
и чернобыльскою кошкой
закричишь – Вернулся ты!
 
 
 
 
 
Улица Милосердия
 
 
 
 
-1-
 
 
Сколько белых домов,
сколько белых домов и жары.
Но из пыльных дворов
не доносится смех детворы.
 
Это рай. Ты пришёл.
Этот рай по размеру душе.
Ты пришёл и нашёл
вместо дома – пакетик-саше.
 
Так вдыхай и вдыхай.
Чьи-то бледные губы найди.
Смех не плещется. Рай –
это вдох поместился в груди.
 
 
 
-2-
 
 
Это воздух, в котором
прокричало тебе – Позови! –
за прикрытою шторой
милосердие вместо любви.
 
Скоро осень, поскольку
только осень придёт, не стуча,
приготовит настойку,
и вызовет на дом врача.
 
Только белые стенки
домов, только истинный вдох.
Только в тонкие венки
и входят разлука и бог.
 
 
 
 
 
Подружка-ветер
 
 
Ежедневно жизнь проходит –
и вода её горька.
Только что-то происходит
в светлом мире ветерка.
 
Словно девочка качает
ветку тонкою рукой,
словно всё обозначает –
успокойся, успокой.
 
И прерви на полуфразе
болтовню, что ты устал.
Светлый воздуха оазис,
ветерка журчит кристалл,
 
словно девочка смеётся,
словно плещется родник,
и столпились у колодца
ангел, юноша, старик.
 
Каждый отхлебнул из кружки,
каждый слышал, как над ним
раздаётся смех подружки,
той, которою храним.
 
 
 
 
 
Баттерфляй
 
 
 
-1-
 
 
Может, кажется, может, не кажется.
Я не знаю, как точно сказать.
Но порою такое привяжется,
что ни с чем остальным не связать.
 
И гляжу я на красное-красное –
по стаканам его разливай –
на печальное небо прекрасное,
в сердце девочки Баттерфляй.
 
На душе тогда – иероглифы,
словно крылышки, словно сны.
Просыпаешься. Так угодливы
затяжные дожди весны.
 
Семенят по проспекту гейшами,
предлагают себя. А потом
смотрят с нежностью одуревшею
и целуют отравленным ртом.
 
А потом... Наливаешь полную
и подносишь её ко рту.
И чистейшая пахнет волнами
в нагасакском морском порту.
 
 
 
-2-
 
 
Чему-то нас в детстве учили,
крутили тогда по ТиВи –
мадам Баттерфляй у Пуччини
погибла от нежной любви.
 
С тех пор сочетается нежность
с такою безбрежной тоской –
придёт и к тебе неизбежность
сквозь дымку весны городской.
 
И нет ни "ура" ни "банзая",
а есть только трепет ресниц,
и, в брюхо железо вонзая,
мелодия падает ниц.
 
И кровь вытекает из раны,
и слышится музыки стон.
И хлопает ей деревянный
морской офицер Пинкертон.
 
 
 
 
 
Конкретная птица
 
 
                                М. Б.
 
 
Ностальгия – конкретная птица.
Прилетает и в сердце клюёт,
смотрит сквозь накладные ресницы
и такую вот песню поёт –
 
Ах, шизгара моя ты, шизгара!
Слишком молоды, чтоб умирать?
В нашем климате не до загара.
В нашем говоре мать-перемать.
 
Но взгляни на тяжёлые брыли,
на пожухлую кожицу рук.
Не забыли они, не забыли
извлечённый из юности звук,
 
как планету вращала пластинка,
как плывущему в облаке мглы
просигналила голая спинка
завернувшейся в штору герлы.
 
 
 
 
 
Готика
 
 
Пролетали годы и недели,
и недели – дольше, чем года.
Волновались сосен капители
и травы шумели города –
 
всё в пределах городского парка.
На закате плыл среди дерев
птица Иоанн, когтями Марка
наступал на травы нежный лев.
 
И дыша нездешнею любовью,
со страниц готических сойдя,
продевал башку свою коровью
врач Лука сквозь сеточку дождя.
 
Что ещё скажу об этом лете?
Я ещё, наверное, скажу –
год не просто ярок был и светел,
был июнь подобен витражу.
 
Пахло так, что сердце замирало, –
словно ангел по траве идёт,
и сверкает рыцарским металлом,
и такую песенку поёт –
 
"Ля-ля-ля! Готические своды –
прибалтийский лес. Ля-ля-ля-ля!
Трепетной и ласковой природы
трепетна и ласкова петля.
 
Эсмеральда пляшет. Пахнет лето
так светло, что ты умрёшь сейчас.
Затянись последней сигаретой.
Плачь скорее из сердечных глаз!"


Византия

Византия
 
Я спою о византийских жёнах.
От дождя все улицы распёрло,
пальцы византийских прокажённых
обхватили утреннее горло.
 
Не о жёнах надо бы. Но всё же!
Лишь они с утра достойны песен.
А пятнистый этот, с гнойной кожей,
мне пока ещё не интересен.
 
Вот когда пойдёт слепой – на ощупь,
гнусным голоском просить монету,
обдавая сладкой вонью площадь,
может быть, тогда спою об этом.
 
Задрожит мой голос, что у птицы,
а пока не о себе – о том, как
смотрят мимо, опустив ресницы,
тёплый хлеб кладут в мою котомку.
 
И уходят быстро. Так, что пятки
их сверкают, звякает монисто,
словно хуже нету этой взятки
из ладони розовой и чистой.
 
 
 
 
 
Джентльмены фортуны
 
 
                                  Е. Ч.
 
Когда ты где-то рядом,
тогда я где-то дома.
Лечу болезни ядом
и выпиваю рому.
 
Мы вспоминаем Флинта,
мы вспоминаем реи,
и пьём – за пинтой пинту,
и лыбимся добрее.
 
Всё небо в белом тесте
и розовом ажуре.
Мы выпиваем вместе,
и лампа в абажуре.
 
Вопит котяра лешим,
как только можно в марте.
.........................
А порт, где я повешен,
как язвочка на карте.
 
 
 
 
 
Оперетта
 
 
У меня гудят гобои
Иоганна-старика.
У меня желты обои
от плохого табака.
 
Это истина простая –
за моим поёт окном
воробьёв горластых стая
об одном да об одном,
 
что и впредь гобоям мучить
в сердце тёплую тоску,
что текут по небу тучи,
а стекают по виску
 
каплей крови при Вердене,
там – на Первой Мировой.
Боже, как прекрасно в Вене
опереточной весной.
 
Штраус ходит по бульвару,
опираясь на смычок,
хочет славы и навару,
хочет счастья, дурачок.
 
 
 
 
 
Ремейк
 
 
Вот ночь миновала, вот утро пришло, –
пою, как бессонный акын.
И холод сшивает норд-веста иглой
деревья моих палестин.
 
Сшибаясь друг с другом, ветвями – с тоской,
гудят за окошком они.
Рассвет загорелся – треух воровской,
и вспыхнули в окнах огни.
 
Напрасно стараться – потом и сейчас.
Напрасно в глаза мне глядеть.
Погас я, как спичка, как свечка, погас,
и это мне некуда деть.
 
Вот, бритвой играя, прохожий идёт.
Скажу я – Рогожин, привет!
А он рассмеётся – Привет, идиот!
И бритвой помашет в ответ.
 
Скользнёт по металлу горячая кровь,
и дальше пойдёт человек,
и будет он весело петь про любовь,
как весь девятнадцатый век.
 
 
 
 
 
Колокол
 
 
Наплевав, что я – дурак,
завтра утром солнце встанет.
И закурит натощак
мой сосед – печальный Гамлет.
 
Выйдет покурить во двор,
скажет тихо – Вай! Как странно.
Летом пахнет Эльсинор
розоватым Ереваном.
 
Может быть, я не умру.
Доживу до возвращенья –
двор, чинары на ветру,
прегрешений отпущенье.
 
Уильям, добрый бог Уильям,
пусть над рощей в Эльсиноре,
нам звонит армянский храм
в ежедневном счастье-горе.
 
Колокольный звон, как свет,
только горнее и дольней,
как сказал один поэт
об английской колокольне.
 
 
 
 
 
Древний бог
 
 
За день городок жару накопит,
вечером – цикадами вернёт
тот стакан, что мною был не допит,
тот стакан, где сумерки и мёд.
 
Скрип арбы, и горная дорога
в городок, откуда близко мне
до того серебряного бога,
что обосновался на луне,
 
поливая светом-тишиною
белого прозрачного вина
всю усталость нашу под луною.
Вот такая здесь висит луна –
 
щит с изображением гуляки –
бога виноделен и гуляк.
И глядят туда его собаки –
есть такие среди всех собак.
 
Подымают ласковые морды,
тычут в небо влажные носы.
На луне – подвыпивший и гордый –
поправляет бог себе усы.
 
Льёт на радость, значит – занят делом.
И хотите, дам один совет –
чем вино на лунном свете белом
ничего на свете слаще нет.
 
 
 
 
 
Птицевед
 
 
                  Наташе
 
-1-
 
Я еду на ярмарку. Выпал снежок.
Скрипит под колёсами лёд голубой.
А где-то в лесу напевает рожок –
"Давно мы не виделись, фея, с тобой!"
 
Давно он засох, тот венок из травы –
из синей травы и ночной глубины,
из чёрной травы и ночной синевы,
из вздохов и вскриков твоей тишины.
 
По Англии еду и в толк не возьму –
вокруг лишь одна незнакомая речь.
И словно мой разум в каком-то дыму,
и словно бы разума мне не сберечь.
 
Какой-то мужик, над столом наклонясь,
царапает буквы чужие о том,
как двое вступили в любовную связь,
как ты мне шептала и сердцем и ртом
 
про то, что рубашка на мне из травы,
из синей травы и ночной глубины,
из чёрной травы и ночной синевы,
из вздохов и вскриков твоей тишины.
 
По-русски он пишет? Рожок! Где рожок?
Какая-то песня степная, звуча,
рассыпана белой волною, дружок,
по милым твоим, по британским плечам.
 
Лошадка бежит и возок дребезжит,
и волчьи глаза просверкали с небес,
огромная степь, как подруга, лежит,
и где он? и где он, мой Шервудский Лес?
 
Мне так непривычно. А этот толстяк
всё пишет и пишет, и пишет про нас.
И красные звёзды над нами висят
огромною волчьей вселенною глаз.
 
 
 
-2-
 
 
Рано выходили из порта мы.
Флаг повис, как тряпка, над кормой.
Я ушёл искать объятий дамы –
нежной и подводно-голубой.
 
Я её найду в морях столь дальних,
что не снилось вам, не снилось мне,
среди тёмных зарослей печальных,
на печальной чёрной глубине.
 
Проплывут, мерцая, злые рыбы,
пучащие сферы жутких глаз,
а над нами волны, словно глыбы,
и звезды тропической алмаз.
 
Проплывёт на лодке краснокожий,
за борт бросит сети в глубину.
Что ты знаешь, лондонский прохожий,
про беду, в которой утону.
 
Что ты знаешь? Это будет блеском!
Пенье труб и губы так близки.
В счастье – ослепительном и резком –
обретают гибель моряки.
 
И звучат туземные напевы,
и волны пружинится хребет.
Смерти нет, а есть подводной девы
голубой и сладкий страшный свет.
 
 
 
-3-
 
 
Все чудесные голуби мира,
все цветы – одуванчики, маки,
все оттенки дневного эфира,
все скулящие ночью собаки,
 
все Шалтаи, все Кролики, блики,
все вишнёвые косточки детства.
Каждый вдох – это подвиг великий.
Каждый вздох – в направленье соседства
 
с Королевой и казнью Валета.
Дай мне руку, Алиса! Скорее!
Синеву уходящего лета
детским потом ладошка согреет.
 
Каждый миг – непрерывен и сладок.
Если б только дышалось полегче.
Что с тобою Алиса? Припадок?
Ты ведь видела странные вещи.
 
Тонкий голос врывается в уши.
Словно в детстве, под веками – странный
есть клочок Зазеркалья и суши,
неотмирный, но не иностранный.
 
Пыль ложится на крыши и руки.
Летний день как прощание с веком.
Я уже не заплачу от скуки.
Я тоскую. Я стал человеком.
 
Все деревья, все сказки их веток,
тонкий голос, поющий оттуда.
Сказка. Лето. Деление клеток.
Вечера. Ожидание чуда.
 
 
 
-4-
 
 
Много и горя и горечи,
много печалей и бед.
Но ведь на тысячу сволочи
есть и один птицевед.
 
Знает скворца он и сокола,
и без труда отличит
тахикардию от около
сердца скворец верещит.
 
Птицы Америк и Азии
в душу влетают, крича.
Не в мировом безобразии,
а у него на плечах
 
сойка и чибис со славкою,
голубь, синица и дрозд.
А над сиренью и лавкою
первые капельки звёзд.
 
Словно в раю, словно горькое
не потечёт из-под век,
словно зачитанным Лоркою
ветер играет в траве.
 
 
 
-5-
 
 
Грабитель Иоганн
 
 
Я знаю откуда всё это –
мне кажется, это дорога,
ты вышел туда до рассвета,
ограбить Всевышнего Бога.
 
И вытряхнет Он из карманов
и тихую речку, и небо,
и нежность германских туманов,
и запах полыни и хлеба.
 
Уйдёт Он, как прежде богатый,
а ты возвращаешься вором –
с прелюдией или токкатой,
Вселенной, исполненной хором.
 
 
 
 
 
El Condor Pasa
 
 
Кто о чём, а я о птичьем.
Жизнь прекрасна и легка.
Видишь ты, с каким величьем
проплывают облака.
 
Видишь, кондор проплывает,
флейты тихие поют.
Да, по-всякому бывает –
то обнимут, то убьют.
 
Только в синем небе птица –
всех свободнее она
этой птицы заграница,
эта дальняя страна.
 
Жизнь прекрасна. Клёкот птичий.
Ты о главном не забудь.
Как своих подружек кличет
кондор, клюв вонзая в грудь.
 
 
 
 
Одесская песенка художника
 
 
                        Наташе
 
Художник рисует настурцию.
Художник рисует натурщицу –
на ней рубашонка из Турции,
глаза её – тоже из Турции.
 
А чайки волну раскачали,
и волны качаются бешено.
И солнце твоё янычарами
за рёбра на небо повешено.
 
И музыка вроде советская,
и нежность как будто приятная.
Рубашка цветная турецкая
цветёт, словно маками, пятнами.
 
И хочется смерти у берега,
и хочется гибнуть по полному,
тонуть без усилий, без пеленга
накрыться солёными волнами.
 
И тихая музыка вечера
сощурилась нежными веками.
И может, уже с человечиной
торгуют везде чебуреками.
 
 
 
 
 
Волчата
 
 
                  Наташе
 
Ясные ночи, зори, и
выпивки столько-то грамм.
В солнечном лепрозории
место нашлось и нам.
 
Вырваться не пытаемся.
Милая, перестань.
Мы хорошо питаемся,
видим в окно Бретань.
 
Чайки и верезг чаячий,
скрип башмаков по песку,
вечер, нам обещающий
сладость свою – тоску.
 
Ну, а что люди крестятся,
глядя из-под чепцов...
Белый рубец полумесяца
портит моё лицо.
 
Вот и глядит Арморика
искоса при луне
на лепрозорий дворика,
таллинского вполне.
 
Ходят крестьянки парами,
крестятся и молчат.
Смотрит Бретань гагарами
на пожилых волчат.
 
 
 
 
 
Лунный ветер
 
 
                                Наташе
 
Тебе спокойно и спокойно мне.
Луна сияет над тобой и мною.
Мы эту ночь проводим при луне.
Мы эту ночь проводим под луною.
 
А если мы сейчас пойдём туда –
по морю, в облака, по звёздной пыли,
то заночуем в лунных городах,
которые мы знали, но забыли.
 
И от ворот к вратам переходя,
будя их стражу, заходя в харчевни,
всё, что мы вспомним – это гул дождя,
земной, прощальный, голубой, вечерний.
 
Закажем кружку пива на двоих,
и будем пить, прислушиваясь к вою,
покуда лунный ветер не затих,
засыпав нас песками с головою.




Люстэрка*
 
                              Наташе
 
 
Прыгай в костер, ворожи на люстэрке,
В небе ни звезд, ни огней бортовых.
                                              М. М.
 
 
Белая ночь как большая поверка.
Слышишь, любимая, это про нас.
И отражает в июне люстэрка
озеро неба с озёрами глаз.
 
Что ты мне скажешь на это про это.
Свята Купалы и травы остры.
Летом поём и приветствуем лето,
прыгаем через большие костры.
 
Летом пьянеет. Меняем походку?
Смотрим на аистов, хлебную пьём.
Летом трава нам напомнит пилотку –
пахнет травою и пахнет огнём.
 
Смотришь в люстэрка во время Купалы.
Видишь – глаза затуманены там,
взорваны рельсы и вырваны шпалы,
выпита доза наркомовских грамм.
 
Прыгай в люстэрка. Проснёшься в болотце,
квакаюць жабы, павее агонь**.
Аист летит, он – архангел и лоцман –
чорнай травой працiнае далонь***.
 
____________________
*_люстэрка (белорусский) – зеркало
**_ павее агонь (белорусский) – пахнет огонь
***_ працiнае далонь (белорусский) – поражает ладонь
 
 
 
 
Шляпа
 
День стартует жарою,
и смуглеет песок.
Далеко, за Двиною,
остаётся лесок.
 
Ничего я не помню,
ничего не хочу,
над бензиновой вонью
малой птицей лечу.
 
Не журавлик, не аист –
воробейчатый птах.
Но стихи подкопались
и под этот размах –
 
позабытой любовью.
Кто не проклят, тот клят –
слышит ухалку совью
и охулку маслят.
 
Видит то, чего нету,
что больнее, чем крик –
вот читает газету
на скамейке старик,
 
вот идут за грибами,
натеревшись Тройным,
вот идут за гробами,
наливают родным
 
чарку водки и ставят,
сверху ломтик кладут.
Ничего не исправят,
но и не предадут.
 
Вот скамейка – всё та же,
но без шляпы на ней.
А лежала там тяжесть
не полей, а корней,
 
тяжесть тульи – вся в мелких
дырках, мельче песка.
Ни её, ни побелки
бороды и виска.
 
Ни при чём здесь "не стало".
Тут главней – не бывать
старикам из металла,
их сердцам горевать
 
не придётся над вкладкой –
"Оборзел капитал!"
Дымкой строгой и сладкой
пахнул белый металл.
 
 
 
 
Вiцебск-87
 
 
                         Наташе
 
 
А я по Вицебску гуляю,
вдыхаю зимний воздух ртом
и в книжной лавке покупаю
кентерберийских стори том.
 
Так яблоко зимы чудесно,
так снег скрипит, так воздух чист,
как будто Бах, как будто честно
играет виолончелист.
 
Со мной зима, со мной аптеки,
Двина, деревья, гор.музей.
А в небе – голуби навеки
с простыми лицами друзей.
 
Я на трамвае ехать буду,
я продышу в стекле дыру.
Я ничего не позабуду,
я буду жить, я не умру.
 
И дома Чосера читая,
на пятом лёжа этаже,
забуду я, что я растаял
и то, что умер снег уже.
 
Дышу. Паломники смеются.
Снег всё белее и светлей.
Его фарфоровое блюдце
разбили лапки голубей.
 
Я задыхаюсь. Снег и дворик –
вдохнуть, не выдохнуть. И всё.
И сердце – нежности историк –
ледышку зимнюю сосёт,
 
пока трамвай идёт по кругу,
и свет январский голубой
пришёл поцеловать подругу,
склонился утром над тобой.
 
 
 
 
Психоделия
 
 
Прожил без особенного риска.
Что сумел проплакать, то сумел.
А у музыкантов Сан-Франциско
ночью лица белые, как мел.
 
Белые, как заросли черёмух
на востоке родины моей,
из которых вечером не промах
по сердцу ударить соловей.
 
Ничего не помню, кроме этих
зарослей и неба, и тепла.
Начиналась вечность на рассвете.
На закате вечность утекла.
 
Я живу обидчивым ребёнком,
ни одной обиды не простив.
Но была черёмуха, в колонках –
солнце уходящее в залив,
 
пыль, тоска, и слишком фиолетов,
до своих мучительных глубин,
был закат над гаванью поэтов,
над вращеньем импортных бобин.
 
 
 
 
Соловей
 
 
                    Наташе
 
 
Блестели воздуха перила,
как сталь ножа, как бритвы сталь.
И майской тенью уходила
душа, и было ей не жаль.
 
Цвела сирень, кричала кошка,
пыталась "Скорая" вернуть
своей идущую дорожкой –
из сердца в дымчатую грудь
 
уже горящего заката,
и заходился соловей,
встречая беженку, как брата,
певучей бездною своей.
 
 
 
 
Гобелен
 
 
                   Наташе
 
 
У золотого гобелена:
– Какая нить!
– Какая гладь!
– Какой восторг!
И запах тлена.
А больше нечего сказать.
                              С. П-в.
 
 
Я отщепенец в этой пляске,
соломы ломкая щепоть –
зажжённая огнём фетяски
души невидимая плоть.
 
Я – плоть и запах гобелена,
французский замок, сибарит,
и языком огня и тлена
со мною время говорит.
 
Ласкает bлядь единорога,
горит во Франции мятеж.
Моя жонглёрская дорога
уже пересекла рубеж.
 
Мне плешь Отца сияет ночью
в созвездьях готики сплошной.
И летний дождь гремит воочью
июня звонкою мошной.
 
Я берегу в себе ребёнка,
я шпиль и стены берегу.
Медузы склизкая мошонка
сияет мне на берегу.
 
На берег сходят англичане,
бежит во тьму единорог,
бежит, забыв присягу Жанне,
по бездорожию дорог.
 
И гобелен во тьму несётся,
во тьму, в которой нету дна,
в которой блеет и пасётся
моя поэзия одна.
 
 
 
 
 
Guerre de Trente Ans
 
 
Ты сыграешь мне на дудке,
дочка мельника нальёт,
о богемской незабудке
тонким голосом споёт.
 
Долетят до неба ноты,
до Небесного Царя.
Этой ночью гугеноты
заряжали пушки зря
 
Всё решится в быстрой схватке.
Тридцать лет, как в мираже,
я лежу в своей палатке
на четвёртом этаже.
 
Я пишу свои бумаги,
с двух сторон я жгу свечу.
Небо Вены, небо Праги
больше видеть не хочу
 
Пусть скорей свеча сгорает,
флейта пусть звучит впотьмах.
Бог уставших забирает,
вынимает из рубах.
 
Болен век. Я тоже болен.
Поминальный звон сердец.
По иголкам колоколен
босиком идёт Отец.


Бьёт за горой барабан

Ландскнехты
 
Для чего вам такие береты?
Вы погибнете завтра в бою.
И за это, за это, за это
я вам нежную песню пою.
 
Сколько лет продолжается бойня?
Это ж надо вот так, не устав,
становиться сильней и спокойней,
наплевав на военный устав.
 
Вы наутро погибнете, братья.
Так хлебайте винцо под конец.
Пусть вам смерть открывает объятья,
как до этого обнял певец,
 
недостойнее вас он и хуже
оттого, что лежать вам к утру
в красной, липкой, дымящейся луже,
ну а я через годик умру.
 
Оттого-то и золото в ухе,
оттого и слетаются к вам
маркитантки, служанки и шлюхи,
любят в хлам, напиваются в хлам.
 
Но над городом знамя чужое,
не родное – за горсти монет –
завтра утром поднимете с боем.
Это больше, чем сможет поэт.
 
Пусть поэт подыхает в кровати.
Пусть погибнет боец от огня.
В этой белой больничной палате
только с ним я родная родня.
 
 
 
 
 
 
Бьёт за горой барабан
 
 
                                Р. Г.
 
Тучи пошли на закат.
Что-то скрывается в строчке.
Может, признание – брат,
жили мы поодиночке.
 
Бьёт за горой барабан.
И несущественно даже,
что расстелился туман,
что мы в него и поляжем.
 
Выйдем отсюда в тираж
книжек, в которых по грязи
бродит мамаша Кураж,
скачут придворные с князем.
 
Гульфик игриво торчит
алкоголическим носом.
Воздух над лесом горчит
тёплым армейским поносом.
 
Выхода, в общем-то, нет.
Этот исход выбирая,
сдвинем на брови берет,
в ходе невзятия Рая.
 
 
 
 
 
 
Автопортрет
 
 
                            В. Н.
 
 
Не о внутреннем изъяне,
не о том, где Бог, где бес,
но... детёныш обезьяний
с давних пор в мозги пролез.
 
И когда придёшь к итогу,
отвернётся даже мать,
только эту недотрогу
можно будет приласкать.
 
А в больничном коридоре
люди ходят по ножу.
Я смогу? Я это горе
обезьянке покажу?
 
Скоро мне вот в эти двери.
Скоро очередь за мной.
Понимают что-то звери,
отправляясь на убой?
 
Понимают всё, Валера.
Их касаются тогда
не уныние, не вера,
а далёкие года.
 
Их касается рукою
Рембрант ван. И зверь во мне
сопричтётся вдруг покою,
небу, осени, луне,
 
золотому листопаду –
светотени, и тому,
что понять обоим надо,
но пока что не пойму.
 
 
 
 
 
Шотландскому королю
 
Кончаем тары-бары –
народец слишком прост.
Малютки-медовары
не встанут в полный рост.
 
Не выучат законов,
не создадут стихов.
Течение сезонов –
порядок их таков.
 
Возьмите волкодава
и соберите рать.
Народец этот, право,
не станет воевать.
 
Они умрут, как дети,
травою на ветру
полягут люди эти,
всё кончится к утру.
 
И лишь один, с пелёнок
обученный играть,
какой-нибудь ребёнок,
не станет умирать.
 
Пройдёт сто лет и триста,
и тысяча пройдёт,
его дуделка свистом
на берегу поёт.
 
Колышут волны дико
огромные моря,
а он – как земляника,
как вереск и заря.
 
И кто придёт на берег,
услышит этот свист.
И кто придёт, поверит,
что навсегда флейтист.
 
Собачья морда брызжет
горячею слюной.
И с каждой каплей ближе
безжалостный убой.
 
Но что вы ни умейте,
останетесь в долгу –
вам не играть на флейте
на страшном берегу.
 
 
 
 
 
 
Над вечным покоем
 
 
                                Р. Г.
 
 
Ложечка сметаны
плавает в борще –
тучка Левитана,
ну и там вообще.
 
Я бы борщик скушал,
но лежу, лежу.
Ночью Баха слушал,
а сейчас гляжу –
 
чёрная ворона
на меня глядит,
и чернеет крона.
Кто-то Там сердит.
 
Пусть я без засоса
где-то на груди,
но речного плёса
нету впереди.
 
Это очень странно.
Разве он такой –
И. И. Левитана
навсегда покой.
 
 
 
 
 
 
Из кино
 
 
Крайний Север, слишком крайний,
осень, небо, синий свет.
Относись к сердечной ране
так, как будто раны нет.
 
Дом на сопке, взгляд – над крышей,
там, где в синий немоте
облака бегут, как мыши,
как по ровненькой черте.
 
Возвратясь из госпитальной
скуки, муки и фигни,
вижу я, как жизни дальней
загораются огни.
 
Кабаре сияет громко,
Лайза весело поёт.
И никто её – ребёнка –
в этом мире не поймёт.
 
Состоящая из грусти,
Лайза ножками блестит.
Сердце дрогнет и отпустит.
Нежность вскрикнет и простит.
 
Я иду, вокруг темнеет,
пробежал куда-то чёрт.
Лайза пляшет, ворон реет,
и от слёз в глазах печёт.
 
Крайний Север так далече,
был ли, не был – всё равно.
Лайзы пудренные плечи
из весёлого кино.
 
 
 
 
 
 
На птичьих ресницах
 
 
-1-
 
 
Сделка
 
 
Так пахнет жасмином сегодня
июльская полночь-крестьянка.
Лети к ней, прекрасная сводня,
лети на закате, зорянка.
 
Крестьянки молочные груди,
три родинки светят под каждой.
Так светятся, с них не убудет!
И птица, гонимая жаждой,
 
упьётся жасминовым млеком.
А ночь не пройдёт стороною.
Ей спится – за грош – с человеком.
Ей спится, за грошик, со мною.
 
Пусть кожа её загрубела,
но пахнет жасмином, росою
и мёдом крестьянское тело,
идущей по грязи босою.
 
А дерево мне говорило,
и дерево мне рассказало,
какая нас дикая сила
с крестьянкою этой связала –
 
дневного горячего света,
вечернего запаха праха.
С крестьянкой в одежде из ветра,
пастушкой с глазами из страха.
 
 
 
 
 
-2-
 
 
На птичьих ресницах
 
 
О чём вы нам пели, о чём вы пропели,
испанские дети, горчащие дети.
О том, что и выросли вы, и созрели,
о том, что уже не живёте на свете.
 
Плели вы циновки, и пели ночами
о том, что лишь детям и может присниться, –
что вас соловьи на ресницах качали,
на звонких и тонких, на птичьих ресницах.
 
Циновки сопрели, распались на нити.
Но каждою ночью, сиреневой, чёрной –
вы в колокол Сан-Мигуэля звоните.
Я слышу вас в вечности некипячёной.
 
Я слышу вас в вечности – грязной и мутной.
Как мечется колокол, как, будорожа,
о жизни, о бедности вашей минутной
поёт он, о том, что недетство – пропажа.
 
Пропажа циновок, пропажа пропажей,
пропажа побоев и – снов над Гранадой,
которою в полночь уносят поклажей,
которую в небо уносят наградой.
 
 
 
-3-
 
 
Кантаор
 
 
                  Наташе
 
 
Я встретил тебя у ручья.
Сказала ты мне без улыбки –
Я песня твоя и ничья,
и зверя, и птицы, и рыбки.
 
Я песня солёных очей.
Я – соль на разломленном хлебе,
и мной осолился ручей
и месяц, и звёзды на небе.
 
А ты лишь бродячий певец,
ты сыплешь меня на краюху
ячменного хлеба сердец
и в каждое встречное ухо.
 
 
 
-4-
 
 
Caballo negro
 
 
Вороная лошадка,
три крыла за спиною.
Что-то вроде припадка
происходит со мною.
 
Что-то вроде усилья
пролететь над июлем
без наличия крыльев
и быстрее, чем пуля,
 
чем пять пальцев цыгана
на его шестиструнье,
чем обрывки тумана
в голове у плясуньи.
 
Чем посланье в конверте
августовского грома.
Чем мгновение смерти,
чем скитанье без дома.
 
Вороная всё скачет,
всё летит, всё несётся.
Никогда не заплачет
у сухого колодца.
 
 
 
 
 
Спор
 
 
                    Наташе
 
 
Когда кочевники кочуют,
когда ночлежники ночуют,
пока Земли тоскует остров,
надежда есть, что всё непросто.
 
Надежда есть на камни Рима,
на флорентийские окошки,
пока вся жизнь проходит мимо
походным шагом многоножки.
 
Пока стоит Москва, а Волга
впадает в детство, в руки, в море.
Кто мне сказал, что мне недолго?
Кто мне сказал, чтоб я не спорил?
 
Вот кто-то проблестел доспехом.
Вот кто-то смешивает краски.
Вот кто-то отвечает смехом
моей опасливой подсказке.
 
Я завтра утром выйду в город,
куплю вино для музыканта,
который саблей был распорот
в морском сраженье у Лепанто.
 
Мы будем пить и слушать песни.
Как мало надо нам для неба –
родись, живи, умри, воскресни,
купи вино, отведай хлеба.




Русское

Наташе

Окошко, вино и газета -
Бунтуют! Бунтуют опять!
Не сложно мне старого Фета,
не сложно мне деда понять.

Я сам - мракобес мракобесом.
Я сам бы душил и давил.
Гляжу, а над стареньким лесом
закаты и пение вил.

Славянское пение наше.
Смутьяны! Держава! - пойму
я всё. Но главнее, Наташа,
что Фет в необычном дыму.

Он в дымке осенней и сладкой,
он пьян от дымочка-дымка.
Газета. Окно. Беспорядки.
Усадебный космос цветка.




Ворон Артур

Старый ворон Артур
 
 
Это просто зима, это блещёт Арктур,
это пьяницы просят – Налейте!
Это в чёрном саду серый ворон Артур
изливается грустью на флейте.
 
Ночью звёзды вокруг, ночью звёзды близки,
и замешана воля на страхе.
А у кельнерши-девочки рожки-соски
проступают из белой рубахи.
 
У неё на лице – деревенский загар.
Старый ворон склонился над книгой.
Он девчонке смешон, как сосед-пивовар.
Старый ворон, крылами не дрыгай!
 
Есть девчонка, соски и большие глаза,
и припухшая нижняя губка.
И над волей твоей есть ночная гроза,
отблеск лампы с накинутой юбкой.
 
Все зависит порой от движенья руки,
фитилёк или небо с Арктуром.
Флейта дышит едва, по углам пауки
паутину плетут над Артуром.
 
 
Сэру Уолтеру
 
 
Небо неподвижно и белёсо.
И куда нас к чёрту занесло?
Сотни миль сверкают купоросом.
Сотый день двадцатое число.
 
Не болтаться нам с тобой на рее.
Как-никак ты знатный книгочей.
А теперь ты станешь, мистер Рейли,
привиденьем лондонских ночей.
 
Для чего заваривал ты кашу
круче, чем ирландское рагу?
Для чего оставил я Наташу
на далёком зимнем берегу?
 
Выглядит последним приговором
нашего отчанья простор.
Над тобой – разбойником и вором -
проблеснёт палаческий топор.
 
Хлынет кровь. Кто надо – усмехнётся,
орденами громкими звеня.
И Наташа в спаленке проснётся
в час, когда возьмутся за меня.
 
 

На гэльском
 
 
Куда мы поскачем, мой маленький лорд?
Трава голубая под нами лежит.
И пена стекает с оскаленных морд,
и старый шотландский клинок дребезжит.
 
Куда ж мы помчимся? Твой предок убит.
И сладкую кровь проглотила земля,
и солнце и звёзды не сходят с орбит,
убийцы пируют в дворце короля.
 
Я вижу твой взгляд – затуманенный взор,
и кровь приливает, бурля и стуча.
И надо бы мчаться, смывая позор,
сжимая плотней рукоятку меча.
 
Такое нельзя ни простить ни стерпеть.
Куда ты уходишь дорогой лесной?
Уходишь играть на волынке и петь,
что пьяный король вытворяет с тобой?
 
И ты говоришь, что отымется честь
от тех, кто сегодня пирует в ночи.
Что более, чем вековечная, месть
прольёт на убийцу стальные лучи.
 
Не знаю, мой маленький, прав ты, не прав.
О как хорошо бы – кроваво и раз!
Но лес и огромное гульбище трав
заучат навеки твой скорбный рассказ.
 
И будет трава, проклиная, шуметь,
и пчёлы летя, собираючи мёд,
и эти деревья – не смогут не петь.
И это убийцу три раза убьёт.
 
Три раза, три тысячи – каждый денёк,
когда тот, кто гэльским владеет пока,
с твоими словами присядет в тенёк -
убийцу по-новой сразит не рука.
 
И будет разить – от ручья и до звёзд,
покуда ручей шелестит в тишине,
и птицы поют – вылетая из гнёзд,
и капли дождя – на колючей стерне.
 
 
 
Встреча вечером в Тобоссе
 
Я свинопаска с грязными ногами,
какого чёрта надо вам от нас?
Сейчас я подберу вот этот камень,
а там молитесь, чтоб Господь упас.
 
Беззубый, страшный, рожа словно миска,
помятая ребятами в игре.
Не думай даже! Стой вон там, неблизко!
Приблизишься – смогу тебя огреть.
 
Смогу огреть? Но так ты смотришь жалко,
что хочется согреть, прости Господь.
Дай обниму, бедняга. Брось мне палку.
Излей свою натруженную плоть.
 
Ты воевал? Ты убивал? Кого же?
Ты великанов убивал в бою?
Приблизь своё лицо к немытой роже.
Я песню колыбельную спою.
 
И пыль сотру со щёк твоих прекрасных.
И поцелую дивные уста.
Не плачь, любимый, плачешь ты напрасно.
Усни, любимый, крепко, ты устал.
 
 

Доброе утро, Вьетнам
 
 
Надёжные сдвинуты шторы,
вьетнамское зелье горчит,
горчит, словно лучик, который
в проёмчике всё же торчит.
 
И зелено в комнате нашей,
но это – не аглицкий сплин.
Мы в джунглях, товарищ Наташа,
и дедушка наш – Хо Ши Мин.
 
Давай, если можешь, о главном, -
осталось недолго уже.
И падают тонны напалма
на пальмы моих миражей.
 
Хлебнули бы мы алкоголя.
Да только размякнуть ни-ни.
Мы в джунглях любви или боли.
Ты голову мне поверни,
 
чтоб видел, как в нашем оконце,
в окошке холодной страны,
заходит вьетнамское солнце,
ядрёное солнце войны.
 
 
Соловей
 
 
Хромает моя лошадёнка.
И пёс мой хромает, и брат.
У жизни своя работёнка -
никто не вернётся назад.
 
Чесночная вечность эпохи,
каких ещё надобно зол?
Усыпали звёздные блохи
походный небесный камзол.
 
Воюем, братишка, воняем
кровавой работой своей.
И только ночами хозяин
один у всего – соловей.
 
Ночами, как проповедь, свищет.
И дарит небесный покой.
И тот, кто не спит и не дрыщет,
тот слёзы стирает рукой.
 
Рукав промокает от плача.
Но, выдержав этот удар,
солдатская наша удача
считает дневной гонорар.
 
 
Хроника июльского утра
 
 
Июльское утро простое,
росинки на травах дрожат.
Снимается утром с постоя
обычная рота солдат.
 
Обычная. Только в глазницы
и лютик пророс, и осот.
И видят прекрасные птицы
холодные кости с высот.
 
Но бьёт барабан и горнисты
трубят – Подымайтесь! Пора!
На небе – прозрачном и чистом –
сияет большая дыра.
 
Зовут нас оттуда сегодня,
лежали мы тысячу лет –
солдаты и шлюхи, и сводни,
и вот – долгожданный ответ.
 
Скорей подымаемся, братцы.
Зовут нас, а там поглядим,
с кем будем там яростно драться,
кого даже там победим.
 
 
 
Странные вещи
 
 
Просто рябина и просто окно.
Но отчего-то не всё мне равно.
 
Просто обычные вещи земли –
птицы, деревья, дома, корабли.
 
Сядь на балкон с табачком и чайком,
странные вещи увидишь тайком –
 
странной рябины резную листву,
страшную нежность глагола "живу".
 
В странной живучести нервных ветвей
страшно и нежно поёт соловей.