Владимир Старшов


Железный поднебесный лёд

Железный поднебесный лёд
идёт по Енисею,
и тенью вертолёт
по льду скользит рассеянной.

Последний день,
меняет курс пилот,
как будто для того, чтоб тень
не вмёрзла в лёд.

Втемяшилось, видать, ему
с вчерашнего кержацкого напитка,
что через солнечную тьму
струится снизу ледяная нитка.

И знает - этого не может быть,
поскольку быть не может никогда,
всё знает он, но лучше не грубить,
когда глазами длинными вот так глядит вода...




Позволь всего лишь в лес ходить пешком

Позволь всего лишь в лес ходить пешком,
смешить берёзы и пугать осины,
то в ближний космос прыгать старческим прыжком,
а то, нажилившись, толкать осеннюю махину.

Привычка чувствовать покатость существом,
толчком и креном осязать вращенье
таким разит вульгарным естеством,
что забываешь попросить прощенья.

И суть не в том, что сердцем пьяноват,
наивна мысль и чувство примитивно,
я тем перед наукой виноват,
что это всё почти императивно.

С пригорка ночью манит Млечный Путь,
и можно сдуру хоть куда смотаться,
но думается мне - не в этом суть,
мне почему-то хочется остаться.

Мы занимаем честные места
в присыпанной землёю карусели,
и кружимся опять мы с чистого листа,
с деревьями в глазах встречая новоселье. 



Пацан переплюнул Джексона Майкла

Пацан переплюнул Джексона Майкла
походкой лунной на тротуаре,
простой пацан в застиранной майке,
он, кажется, не был даже в ударе.

Он просто смеялся, дружка забавляя,
и делал не копию, не имитацию,
но, каждым движеньем шаблон обнуляя,
свою создавал на ходу левитацию.

Я ошалел от концерта такого, -
на перекрестье у автовокзала
глазели машины зрительным залом,
артист улыбался: "Ну что тут такого?
А про талант мне мама уже сказала."




Опята, рыжики, маслята

1
* * *

дождь пробежал по головам
и побежал куда-то,
не родственник ни мне, ни вам,
и никому, ребята


2
* * *

мы не знаем, ко двору ли мы на этом свете,
в стороне остались братья, жёны, дети,
да и сами прежние мы где-то в стороне,
крылья видятся небрежные у далёких на спине


3
* * *

тает манна небесная
белой снежной крупой,
утро, бабушки  местные
идут к церкви невестами
отсыревшей тропой


4
* * *
поздно спать, потому и не спится,
ночь идёт на высоких копытцах,
у реки одичалые воют собаки,
Серафим алкоголик роется в мусорном баке


5
* * *

дятел перепархивает с креста на крест,
в этой стороне, дятел, кресты крепки,
а летел бы, ты, дятлик, лучше в лес,
каменеет воздух здесь от тоски


6
* * *

все улетели, а ты осталась,
стынь начинает отсчёт, -
утка, стряхнувшая с крыльев усталость,
воздух как смерть по-над речкой сечёт


7
* * *

можно в достатке иметь вина и хлеба,
дружб, любвей, - и умереть почти
оттого, что давно не видел звёздного неба
и уже не знаешь куда идти


8
* * *

что душа? осенний воздух
и предчувствие тоски,
ей не спится ночью поздней,
у неё болят виски


9
* * *

не знает век, чего он хочет,
лицом умён, в глазах тоска,
он хлопанья кленовых почек
боится, строя смельчака


10
* * *

та свирель, что ты мастерил, засохла,
звук иссяк и голос погиб,
и на ней не играет Софья,
окрыляя бровей изгиб


11
* * *

ангел чудной с небес свешивается,
смотрит на этажи:
"кто - говорит - просил вас вмешиваться,
братцы, в свою жизнь?"


12
* * *

в августе крапива не жалит,
наверно, в ней просыпается жалость,
или это просто усталость,
нет, всё-таки, ей жаль жалить


13
* * *

когда перед Господом в благодарность
ударился ты как Акакий в новом пальто,
забыл ты меру и лапидарность,
и получилось чёрт знает что


14
* * *

что же там за душой,
где нет ни гроша?
там совсем хорошо,
там просто душа


15
* * *

по снегу гулкому простецкая прогулка,
и тут тебе молитва и хорал,
и только солнце видело в сосновую рогульку,
как ты беззвучно плакал и орал


16
* * *

выполз змей из седьмой, прохудившейся кожи,
отдыхает от тяжкой работы, кряхтит,
сладко жмурится солнцу змеиною рожей,
видит - сторож эдемский с ружьишком летит


17
* * *

в неправильной осени чудится птицам весна,
ещё никто не выдерживал пытку счастьем,
последняя опция включена
перед тем, как душу разъять на части


18
* * *

в сторонку свернув от шоссейного воя,
лицами счастливы, сердцами легки,
за стёклами "Лексуса" целуются двое
на мусорной свалке у великой реки


19
* * *

он был не мизантроп, не гад,
уединившийся в себе,
а провиденья делегат,
бредущий по судьбе


20
* * *

ещё не известно, кто испугается,
не отвести бы как в детской гляделке глаз,
пока вселенная смотрит - и разбегается,
не думать, что это она убегает от нас


21
* * *

сквозь светлую темень смотрю в окошко,
на лицах родных керосиновый свет,
играет, играет хмельная гармошка,
которой давно уж на свете нет


22
* * *

то, что приходит в голову напоследок,
уже не стоит выеденного яйца,
это в клетках стыд изнурённых клеток,
притворявшихся дурочками до конца


23
* * *

жила-была Хала-Бала,
потом обиделась, ушла,
и он без той Халы-Балы
тринадцать лет не мёл полы,
когда вернулась - задал пир,
и, наконец, спокоен как тапир


24
* * *

подумать только, как драконы измельчали,
кузнечиками прыгают в траве,
и старший богомол у них начальник,
откусывает в день по голове


25
* * *

дожить до просветления рассудка -
единственный, наверно, смысл и толк,
чтоб жизнь предстала нам как незабудка,
улыбчивый и плакальный цветок


26
* * *

вот опять в зелёных листьях желтизна,
кто бы к нам пришёл и так сказал:
времени тоска отменена,
время я отправил на вокзал


27
* * *

сумасшедшая как горе простота,
не подвластная ни Господу, ни Листу,
пальцы ветра на осиновых листах,
чудо так убийственно, так близко


28
* * *

увязался ангел рыжею собакой,
мне хотелось одиночества, и я его прогнал,
он потом приснился, и во сне я плакал,
что на первоснежье Бога не узнал



Вороны празднуют весну

Вороны празднуют весну
по десять раз на дню,
я чувствую, что не усну
под эту всю возню.

Я просыпаюсь в три и в пять,
сереет день, иль ночь бела,
весна ли, осень - не понять,
знать, плохи у меня дела.

Я сменщик, я живу насквозь,
во времени скользя,
и просыпаюсь, словно гость,
тогда, когда нельзя.

И вот я подхожу к окну,
чтоб стать мне веселей,
и чувствую опять вину
нездешности своей.

Но снег нисходит, пороша
через фонарный свет,
и дышит близкая душа,
и, значит, смерти нет.


Надо честно приготовиться к дождю

Надо честно приготовиться к дождю,
потому что если тронуть слово "счастье",
этот дождь хлестнёт: "Разбередю!..",
этот дождь нас рассечёт на части.

Если что-нибудь и вспоминать -
не безродным радостным уродом,
должно в горе вспоминать и поминать
горькую насквозь свою породу.

Нам не то чтобы уже не до дождя,
просто нужно быть с дождями осторожней,
в правнуках, три жизни погодя,
изрубцованной спиною вздрогнешь как острожник.

Вот в окно метнулась одиночества листва,
и в глазах средь бела дня у всех темнеет,
вспоминают имена и отчества 
и себя листают деревья как умеют.

Накреняет ветер тучу - тяжеленную бадью,
по железным кровлям в брызгах барабаны,
воробьи глядят-галдят в лицо дождю,
дальний облак блеет заблудившимся бараном...















Одной сиреневой ветки довольно

Одной сиреневой ветки довольно,
чтоб тихо сойти с ума,
совсем не страшно, совсем не больно,
и смерть в сиреневом платье сама.

Нет, слишком этот запах прекрасен,
и что ему пригоршня майских слов, 
талант напрасен, и труд напрасен,
сирень дурманит из всех углов.

Она положена на аккорды,
она расхватана на мазки,
она дуновеньем смертельно-гордым
проходит в ноздри и бьёт в виски.

Спасётся только тот, кто ломает,
как душу женщины, как себя,
кто жизнь как молочницу обнимает,
в ней ужас прелести не любя.




Ученики наивны и глупы

Ученики наивны и глупы,
нет-нет да и возьмёт его досада,
и каждому из страждущей толпы
к нему рукою прикоснуться надо.

Он устаёт до боли головной,
все требуют чудес и исцелений,
и некому сказать: побудь со мной,
и дай склонить мне голову в колени.

Приходит ночь, но сон никак нейдёт,
он думает о матери и братьях, 
он чувствует, что страшное грядёт,
что смерть зовёт его в свои объятья.

Чего он хочет, смертный человек,
зачем судьбу свою узнал и приближает кару?
Из двадцати всего лишь первый век,
начало негасимого пожара.






Раньше жили в домах рояли

Раньше жили в домах рояли,
эти чудища звуков всемирных,
запросто так рояли стояли,
пальцы только согрей у камина,

и иди, говори как умеешь
языком переливчатым Гайдновым,
иль свою "партитуру" угадывай,
и не крикнут: что ты там мелешь?

и дадут объясниться всякому -
гостю тихому, гостю высокому,
своему и залётному соколу,
и станцуется вальс и с собакою.




Взлетают лебеди с воды

1
* * *

Где шмель как исполин травинок,
исполнен мёда и жужжанья,
летает средь больных тычинок -
там жизни видно прилежанье.

Он трудится в сиянье строгом,
в живое золото окован,
как маленький наместник бога
в своём народце лепестковом.

Он может всё - не покалечив,
пыльцу стряхнуть, росинку вправить,
и небо там шмелю на плечи
не давит, не мешает править.


2
* * *

Ах, чалый в яблоках денёк,
ты, одичалый мой, июльский,
как на бессмертие намёк,
а в сумерках росой намок
и в глиняную дул свистульку.

Я не такой сейчас простак
о счастье задавать вопросы,
пока поёт знакомый птах,
пока дымок от папиросы
переливается в цветах,
молчи и ты - тик-так, тик-так.


3
* * *

Семь вёрст осеннего простора
в прорехах солнечных и синих,
молчанья день и разговора
с собой и с ним на паутинах.

Средь маленьких месопотамий
осиновых и камышовых
бродил, и злость свою оставил,
всё заросло почти бесшовно.


4
* * *

Я не жалуюсь, не злюсь,
окровавленной губой
на твою блесну ловлюсь
в речке сине-голубой.

На твои иду слова -
очарованный медведь -
с неба сыплется молва,
листьев золото и медь.

И  на твой пороховой
окрик сбоку, с высоты,
налетаю головой,
разбросав твои цветы.


5
* * *

Опять паром отходит в туман,
тяжёлый винт под водою бьётся,
а я, окаянный туманоман,
боюсь, что паром за мной не вернётся.

А ты не сможешь меня отыскать,
и будешь сама картошку таскать,
и я на этой той стороне
останусь с мурашками на спине.


6
* * *

Малый ласточкин на обрыве дом
захлёстывается волной,
души, дОбытые с трудом,
вмиг рассеиваются за стеной.

Для новых жильцов проветриваются дома,
митральный клапан шумит как дождь,
не надо, не надо сходить с ума,
да раньше времени и не сойдёшь.


7
* * *

Что мне сказать? что мне невмоготу
смотреть на недалёкую черту?
Она как бритва-облако плывёт
ко мне, и улыбаться не даёт.

Весёлый день, страшилка не нова,
у каждого на шее голова,
и улыбнуться б надо земляку,
пока не отчекрыжило башку.

А там, в земле, тем боле не с руки
не улыбаться, все мы земляки.
Я думаю, земля внутри светла
от нерастраченного света и тепла.


8
* * *

У зимы такое длинное дыхание,
так привычен к холоду живот,
что хвали её или охаивай -
это всё она переживёт.

Если ты уже немного в инее,
если волчьи узятся круги,
не беги, а перейди на зимние
долгие и лёгкие шаги.

Ты иди и о своём насвистывай,
сил матёрых попусту не трать,
где-то рядом свадьба с гармонистами,
раньше смерти стыдно помирать.


9
* * *

Кто нежности научит нас и целованью,
в коленопреклоненье, рук любимых?
Та самая, что учит подвыванью
в предчувствии разлук неотвратимых.

Кто нам вморщинит тихую улыбку,
и руку дряхлую поддержит до поры,
чтоб мы могли качать обкаканную  зыбку
и с высоты смотреть на милые дворы?

О. добрая, о, чуткая, ты знаешь
как грустно нам, как нам нехорошо,
и задолго свой час напоминаешь, 
чтоб встретили тебя с опрятною душой.


10
* * *

Взлетают лебеди с воды
и прямо надо мной летят,
и яблоневые сады
за ними вслед лететь хотят.

Но этого не может быть,
ни крыльев этих, ни ветвей...
" Не может этого не быть" -
мне говорит Матфей.













Облетают тихо россказни

Облетают тихо россказни
с губ обветренных у всех,
не бывает большей роскоши,
чем на солнце чистый снег.

Как набродишься тропинками,
так почтёшь за честь
горстку снега взять с искринками
и блаженно съесть.

Молодцы, конечно, ангелы,
это всё само собой,
только снег ещё талантливей,
белый, синий, голубой.

Без единой без заплаты
в две губернии крыла,
Михаил могучий в латах
говорит: "Силён, патлатый,
ну, сияй, твоя взяла!"












По закоулкам до окраины

По закоулкам до окраины
шершавый ветер окна лижет, 
идёт мороз как егерь правильный,
созвездья ниже, к чердакам поближе.

У нас соседи спящие медведи,
и снятся сны с Медведицей одни,
и наших женщин мы не называем "леди",
затем, чтоб не обиделись они.

Здесь просто так в глаза тебе не смотрят,
когда посмотрят - тоже погляди,
тут на охоту ходят по двое и по три,
но если хочешь, так один иди.

Мы по старинке платим соболями
за вертолёт и выпитый стакан,
а разговоры по уму с "учителями" -
как той матёрой росомахе отрава и капкан.

А посему скорей бегите за Урал,
и дальше, - бизнес-класс и в облаках бокалы,
а мы вдогонку хриплый пропоём хорал
под музыку Священного Байкала.



Из полудождика и полуснега слепленный

* * *

Кто-то ночью рисовал наощупь с папироскою,
как слепой при свете темноты,
всё вокруг забросано набросками
сероглазой снежной чистоты.

И на всём рука такая верная,
точная и лёгкая, не нервная,
что смотреть бы только и смотреть,
многие подумают, наверное, - 
ах, как жаль, что хочет он стереть...


* * *

Из полудождика и полуснега слепленный,
босой, простуженный насквозь, подслеповатый,
и всё-таки с тоской такою благолепной,
прикосновенною грустцой из первой снежной ваты.

С утра с испугу записался было в зиму,
но вот полдня прошло - и невообразимо,
на улице стоит с растерянными клёнами,
от снегопада с листопадом равноудалёнными.

Они заглядывают пешеходам в лица,
потом идут с поклоном смиренно к ноябрю
и говорят: "Пора уже определиться," 
он отвечает клёнам: "Я, честно, не хитрю."

Он правда не хитрит, и это очевидно -
дождливый левый глаз, а правый снеговой,
двойного времени художник грустный, несолидный,
с небритой на щеках желтеющей травой
и пепельно-лохматой озябшей головой.






Ренуара полотно

Ренуара полотно
словно тёплое окно,
покачнётся чуть пространство -
исчезает всё равно.

Где-то в комнате камин,
дышит в воздухе жасмин,
я стою среди народа
перед женщиной один.

Эта встреча в полотне
предназначена не мне,
я побуду невидимкой
в запоздалой тишине.

Чтоб, рискуя головой,
понимая - сам не свой,
слышать: цокают копыта
над парижской мостовой,

приближаются шаги 
из каштановой пурги...
А на улице московской
не видать уже ни зги,

и кружится снежный зверь,
и снежинок - как потерь,
и смотрительница в тёмном
запирает на ночь дверь.



Красный вертолёт улетает куда-то боком

Красный вертолёт улетает куда-то боком,
всё в порядке, в отсветах странного
можно на русском перечитать Набокова
в переводе Набокова с иностранного.

Раз в столетие перемена зрения,
гулливерский танец светопереставления,
совмещенье зрачка и фотона
мимолётно и тысячетонно.

Здесь поблизости Звёздный Большак от Пулкова,
двое с собакой тихо идут на прогулку,
и Пилату зеркальцем светит в проплешину
с высоты озорная звезда Иешуа.

И когда они  доходят до "Хаббла",
снизу смотрит в малой нужде человек
и, вздохнув, говорит: "Не так уж похабно
завершается этот, ещё не погибельный, век".





Косым накатом волна шальная

Косым накатом волна шальная
и влажным грохотом бьётся в берег,
опять у неба спина больная,
но долгий ветер ему не верит.

Он сговорился с рекой на пару
толкать над галькой речные глуби,
и дует в небо как в синий парус,
и к горизонту всё тянет губы.

Но водяные в глубинах глыбы
в своей гордыне не ищут выгод,
а просто знают - они могли бы
нести без ветра свой плеск и выгиб.

Кусты и травы вступают в споры,
туманный бакен, песок прибрежный,
и всякий раз из речного сора,
как Афродита, выходит нежность.

Всё это будет до ночи  длиться,
как головою бы даль ни качала,
и время миру и нам молиться,
что ночь проснётся - и всё сначала...













Когда б мы раньше спохватились


1
* * *

И рыбе холодно в реке,
и облаку тоскливо в небе,
и человеку на песке
с заботой вечною о хлебе.

И дождь всегда похож на плач,
а ветер то свистит, то воет,
и гений так же как палач
своей душою недоволен.

Себя не любит этот свет,
ему чего-то не хватает,
летит, летит к нему привет
и каждый раз не долетает.

2
* * *

Сам себе постираешь рубаху,
а разбудит заречная птаха,
соловейная птица разбудит -
никогда, брат, такого не будет.

Не апостолы мы, не Толстые,
чтоб податься в пустыни пустые,
и хоть кровь наша тёмная, волчья,
доживём терпеливо и молча.

Под горшок остригут нам с тобою седины, 
доискались мы, брат, золотой середины,
а посмертной молвою господь покарает
тех, кто ходит по самому краю.

3
* * *

Боженьке не грубя
и не сломав ни лучика,
додуматься до себя
так-таки не получится.

Душу сдавить подушкой
или порвать гармошкой,
и попросить как Пушкин
горстку своей морошки.

Скажут - ещё не время,
скажут - душой не вышел,
вот вам настой кипрея,
это решают свыше.

Если хотите, впрочем,
мы принесём лимонаду,
но надо бы как-то кротче...
Ладно, ладно, не надо...

4
* * *

Когда б мы раньше спохватились
и замолчали средь земли,
ещё б успели, домолились,
дозвались бы и сберегли. 

Что сберегли? я сам не знаю,
но горсть оставшаяся жжёт,
жизнь - это жимолость такая,
весь горький перепачкан рот.

Кусты синеют на пригорке,
и воздух с горечью, и свет,
и сам господь - пьянчужка горький,
и лучше горя счастья нет.

5
* * *

Я здесь оправдания на холоду
уже никак не найду,
я лучше оттуда подую в дудук,
не знаю, в каком году.

Когда услышишь, скажи: "Привет,
я давно, давно не сержусь."
А я скажу: "Оправдания нет,
и здесь - голимая грусть."

Но тут, понимаешь, совсем дундук,
в сердце зубная дрель,
тот, кто не взял с собою дудук
или какую-нибудь свирель.

6
* * *

Не сиди, чумичка, за обойной стенкой,
за стеною оттепель в солнечных оттенках,
за стеною клёны всех берут под локоть,
с карканья вороны перешли на клёкот.

Лыбятся подростки, щурятся старухи,
плавают киоски, оживают мухи,
за рекою, дальше там - там не дельтаплан,
ангел снеготаяльщик выполняет план.

7
* * *

Я сегодня видел небо,
словно в детстве синее.
Я давно счастливым не был,
а снега лосиные.

А снега лежат такие -
словно навсегда,
полевые и морские,
наверху одна звезда.

И за ней - другие звёзды,
и мерцают в такт.
Если бы осталась - роздал
душу как простак.

Ты прости меня, не думай
правду про меня.
Водит ветер в снежных дюнах
звёздного коня.











Вопреки вранью и антипедагогике

Вопреки вранью и антипедагогике
и житейской запашистой логике,
отшвырнув одноколёсные мопедики,
не мажоры, не планктон, не педики -
на господнюю опять они идут комиссию,
потому что выпала такая миссия.

И в халате белом говорит Мессия:
бог вас знает, кто такие вы, Россия,
помню, вот такие же стояли,
каждый в чистую одет рубаху,
на далёкой речке на Каяле,
и над полем струны рокотаху...

Жизнь у вас, однако, не малина,
если вспомнить от Мамая до Берлина,
хоть из космоса смотри, хоть снизу -
каждый камень жилами пронизан,
вот опять пришёл под ваше знамя,
потому что вы меня узнали.

С той поры, как все меня убили,
всё хожу, ищу себе приюта,
а у вас тут хорошо, и не забыли
ни Перуна, ни меня, ни Чуда-юда,
брагу люди пьют, пекут оладьи,
принесли и смирну, и палладий,
с клироса поют, глядишь, поладим!..

Так он говорил, почти влюблённый,
и крещаху самолично батальоны
для Донбасса от проснувшейся Империи,
хлопали в военкоматах двери,
ни горячки не было, ни логики,
ни дурной, ни умной педагогики,
просто верили ему, и он поверил.







Холодает, холодает

"От звезды и до звезды
тридцать тысяч лет езды..."
                          Н. Асеев

Холодает, холодает,
будет долгая зима,
и душа оголодает,
и сойдёт она с ума.

Позабудет все названья,
человечьи все слова,
и с метелью подвыванья
запоёт она сперва.

А потом с вороной старой
выучит скороговор:

тары-бары-растабары,
кто ты, ворон или вор?
я не вор, я ворон, ворон!
что ж ты, ворон, безбород?
я летал за сини горы,
там, ить, бреется народ!..
будешь, ворон, брадобреем,
не позорься, брат, смотри,
брадобреи всех храбрее -
по щетинам косари!

Холодает, снег ложится,
снег лежит, белеет тьма,
где бы радостью разжиться,
опустели закрома.

По реке как  будто цокот,
звон и шорох за стеной, -
вдруг ударил в стёкла окон
выстрел пушки ледяной.

Смотрят звёзды, черноваты,
смотрит небо, наклонясь,
словно и не виноваты,
говорят: что грустный, князь?

Все давно в заплатах латы,
все промёрзли витражи,
на господнюю зарплату
в одиночку не прожить..

Не индусская защита,
не с ферзём на посошок -
как разжать тебя, зашитый
в грудь, мерцательный снежок?

Неподъёмный, незнакомый,
не снежок, а снеговик,
комом, комом, - прямо в кому
снежный мчится маховик!

С кем бы в люди поиграть бы 
до соломенной звезды?
от усадьбы до усадьбы
сорок тысяч вёрст езды.


В кафе на трассе заказали пиццу

В кафе на трассе заказали пиццу
и кофе "три в одном", и бутерброд,
а мёдом так с травы несёт, что хочется влюбиться
в жену, как первый раз, и выпить этот мёд.

Ещё осталось тридцать поворотов,
и на пути деревня Каргино,
и  горизонта райские ворота
в российском, в жизнь распахнутом, кино...

На гребень вынесло горбатого асфальта,
капотом в камыши - прости, родная мать!
и капли пота на челе, как после вальса,
который не умел по жизни танцевать.





Честный ангел местного ваянья

Честный ангел местного ваянья
по улыбке белым камнем скован,
от улыбки этой расстоянье
семь шагов землёю до кладбища городского.

Проходила мимо здешняя корова,
простодушно морду протянула,
тёплым духом молока сырого
прямо в ноздри ангелу дохнула.

Задрожал он в квантовом мерцанье,
и как будто принял он решенье:
в одиночестве исполнить обещанье -
в трубы вострубить о воскрешенье.


В прощальный смотрит объектив

В прощальный смотрит объектив
и всё как будто ластится
к тем, кто фортуне супротив
лет через пять вернётся в юный коллектив, -
на них глядит судьба одиннадцатиклассница.

Она не выдает ни льгот
душе, ни даже сухпайка,
двадцать второй походный год
не думал, не гадал, и вот
сказал о чём-то у виска.

Сначала выбежали синие цветы,
потом черёмуха цвела не в срок,
потом жарки повсюду как-то торопливо, -
и словно бы предчувствие мечты,
а, может, надвигающийся рок,
а, может, просто урожай на сливы.

Хотелось верить в сливы, но война
уже дубасила наотмашь на Донбассе,
в мартирологи новые вбивала имена,
и на экранах видела страна
мужские фото пацанов в одиннадцатом классе.

Наверно, что-то чуяли цветы -
предвечные толчки, конец круговращенья,
и выбегали на дороги и мосты,
и бережно ложились под кресты
как знаменье прощанья и прощенья.

Судьба молчит, в ногах цветами ластится,
не старая, почти одиннадцатиклассница.




















Только, братцы, ничего бы не сказать

1
* * *

Он нимбик свой вертел
на пальце указательном
и мыслил как хотел,
весьма необязательно.

И, боже, как легко
его необязательная мысль
гуляла босиком
и забегала ввысь.

Но так же точно без труда,
а может быть и проще
её глушила лабуда,
и прочее, и прочее.

И новый в общежитье переехал век,
вещички разложили постояльцы.
И не заходит больше человек
с дурацким нимбиком своим на пальце.


2
* * *

Наверно, друга не хотел позорить
небесным плоскостопием своим,
и потому по-доброму, не ссорясь,
они расстались словно мим и херувим.

До времени казалось им сквозь водку,
что одинаковый у них судьбы излом,
но разная у них была походка,
и знали кто Давид, а кто Авессалом.

С тех пор они такие зимы зимовали,
в подвале, в одиночье и в бреду,
что пред лицом Его увидятся едва ли,
а, может, как-то чудом добредут.


3
* * *

Тот, кто был заумнейшим из всех
стал простым как полуночный снег,
серебрится, слов не говоря,
словно всё ему до фонаря.

Только, братцы, ничего бы не сказать
да  успеть шнурок метельный завязать.
Так и ходит у подъездов поутру,
шебуршит шагами на ветру.

И ему, наверно, хорошо
с той поры как с пальцем на губах
он в другое измеренье перешёл,
только б не носить застиранных рубах.



Сквозь незнакомье лиц и очуждённость зданий

Сквозь незнакомье лиц и очуждённость зданий,
чутьём, где перелески и быльё,
к реке торопится он словно на задание,
почти не помня имени её.

На берег каменистый, сам немного каменный,
от комнатушки ключ в кармане теребя,
приходит и сидит как тощий памятник,
не узнающий самого себя.

И, просидев до вечера, каким-то юпитерианским шагом,
беспамятной рукой отодвигая дождь,
уносит на спине последнюю отвагу
и пыли дождевой смеющуюся дрожь.





Холодно под кровельным железом

Холодно под кровельным железом,
дай сломать сирени на пятак,
разве я кого-нибудь зарезал,
что мне грустно так.

Погоди, кровинка-половинка,
не ходи за мною на перрон -
любо-любо-любопытнее картинка
наших свадеб, драк и похорон!

Не беги ты в кофточке измятой,
в дождике по долгим волосам,
я  и так сегодня виноватый,
а чего я - я не знаю сам.

Я иду в шинели и без шапки,
я хочу сегодня говорить,
и синели сизую охапку
не продать, а просто раздарить.

Только что-то дарится не очень,
не по нраву мой весёлый нрав,
но собак внимательные очи
говорят, что я, наверно, прав.

Там, где пиво старое в буфете,
смотрят люди как на пацана,
не меняют душу на букетик,
понимаю, малая цена.


Четыре дня идёт шуга

Четыре дня идёт шуга
от Шапкино до Туруханска,
и мёрзнет боженьки нога,
шагнувшая от Верхоянска.

Сибирский бог трясёт доху,
с дохи несёт огромным снегом,
и холодно ему в паху,
а он уже не мальчик бегать.

Но, отогревшись в Шапкино,
он смотрит гордо, как в кино,
в косматой в сто метелей шапке,
пошитой оченно давно,
и белый свет берёт в охапку.

И по шуге идёт шагать
ножищами по льдинам и по льдинкам,
и под шагами у него шуга
хрустит от Енисейска до Дудинки.


Привет вам из нашего неба вашему

Привет вам из нашего неба вашему, -
двояковыпукло, чисто и дивно,
один у нас ангел, один небопашец,
не верьте, что это корабль реактивный.

И в бога не верьте, который замасленный
губищами, взглядами сонно-слезливыми,
пусть прежний, от счастья безумный, немыслимый
глядит после ливня стоглазыми сливами.

Опять и опять опрокинется поле,
и ветер зачин Лакримозы сыграет,
где двое под ветхою кровлей на воле
доверчиво смотрят в прорехи сарая,
в пропахшее сеном высокое звёздное небо,
как будто оно никогда не отнимет ни солнца, ни хлеба.



Разве это на свете зовётся печалью

* * * 1

Всю жизнь искали красоты,
её небесных сот.
И стали как трава просты,
как явор и осот.

Я сам не ведал, что творил,
чья музыка в ушах,
а это ветер говорил
в вечерних камышах.

Не бойся, и иди на звук,
на запах, на печаль.
Из всех оставленных наук
мне ни одной не жаль.


* * * 2

Ты, грусть, медлительно смертельна.
Сначала - нежная княжна,
как будто верная жена
с бельём фиалковым постельным.

Но после изнуряешь дух
своею тайною простою,
своей наивной правотою,
что ты всегда одна из двух.

И вот в уме и полной силе
склоняемся мы головой,
не помня уж, чего просили
у безнадежности живой.


* * * 3

Самогону добыли
на Маланьину свадьбу,
а Маланью забыли,
а могли и позвать бы.

И одно только было
у Маланьи желанье -
пирогом бы кобылу
угостила Маланья.

И кобылка как сватья
пирог бы жевала
и Маланьюшку в платье
поцеловала,

и смешливою ланью
взглянула б лошадка
и пошла за Маланьей
ни валко ни шатко...

И когда б до закланья 
доживала, дыша,
снилась ей бы Маланья -
родная душа.


* * * 4

Не пьётся, не живётся
чего-то на дому,
и он сбежать клянётся
в подветренном дыму.

Полжизни собирается,
решает умереть,
никак не умирается
и хочется смотреть.

И голову сжимает он
как высохшую дыню,
и ничего не понимает он
глазами молодыми.


* * * 5

Мне стыдно перед летом
за то, что предал я
заносчивость поэта,
горячку соловья.

Ах, голова ты трезвая,
разумные года,
верёвочка железная -
житейская нужда.

Никем я не умею 
на этом свете быть -
бумажным только змеем
по воздуху бродить.

Сухой бурьян под горкой,
а дальше синева,
и божьею махоркой
просыпана листва,

и облако рябое,
как память, как душа,
плывёт само собою
и тает не спеша.


* * * 6

Проходит жизнь как дама-прокурор,
в её глазах презумпция лучится:
ты - семьянин и верный друг, а ты не вор,
а ты не добивал подраненную птицу.

И общая душа почти сентиментально 
любезной прокурорше мимозу подаёт.
Покашливает снег, мимоза вянет моментально,
и круглыми глазами смотрит новый год,
и все спускаются в подземный переход


* * * 7

Вот и солнца живые нажимы
по снегам, по ветвям, по глазам,
что ж не рады с тобой мы, что живы,
и распахнутым ветром не дышится нам.

Бесконечным наждачным асфальтом
от посёлка до ближних синих небес
мы идём с немотою в обнявшихся пальцах,
и над нами безмолвный колышется лес.

И в распахнутых вечно воротцах ненужных
веет словно обидой от смерти родной,
и сугробы глядят с катарактою в лужах, -
вот пришли, постоим и вернёмся домой,
от весны поскорей бы с последней зимой...


* * * 8

Мы давно отменили свои именины,
и уже начинаем забывать имена.
Смотришь в стену, и словно прозрачной лепниной
проступает в потёмках стена.

И пока это полубезумие длится -
облетают деревья, седеет листва,
испаряется воздух, морщинятся лица
и насквозь каменеют глаза и слова.

Разве это на свете зовётся печалью,
нет, наверно не это, а что?
расскажи, ради бога, что было в начале,
помоги рукава отыскать у пальто...





Воскресенье, к двенадцати просыпающийся посёлок

Воскресенье, к двенадцати просыпающийся посёлок,
сонный праздник будничного труда;
десять первых лет удивлённым живёшь новосёлом,
а потом понимаешь, что навсегда.

Мелким гравием шуршит по обочине,
в превращенье сосредоточенная,
тень велосипедного колеса,
не способная, не способная, не способная на чудеса...

И, собачьим хвостом повиливая,
в спицы лапами излучась,
катит лучшую за день твою извилину,
драгоценную словно бульдозеристу запчасть.

Как-то всё вдруг срослось и схватилось так просто,
монастырь, роддом, собор и тюрьма - 
всё родня, ты глядишь как подросток,
и по кругу, старик, колесишь без ума.







Этот воздух, и поле в дыму

Этот воздух, и поле в дыму
я не отдам уже никому,
я это всё заберу с собой
туда, где играет гобой.

И даже этот шершавый гудрон,
который тоже июлем пропах,
и дикий кузнечиков эскадрон,
и дурицы куст в луговых клопах.

И реку возьму я в глыбах воды,
чтоб яблоки мыть и плоды,
и небо возьму - рубаху в окне,
что ты постирала мне!

Я это всё заберу, заберу,
если совсем не умру...






Когда твой народ идёт на войну

Когда твой народ идёт на войну,
ненужные слёзы утри,
услышь многогласную тишину
и просто в глаза смотри.

И то, какая в этих глазах
святая наволгла вода -
вовек никому никогда не сказать
и не забыть никогда.

Когда твой народ идёт на войну,
он знает, что всё у него на кону,
ни клятв, ни проклятий не надо ему,
он Богу - "Не бойсь!.." - говорит своему.

Когда твой народ идёт на войну,
а ты как старый хромающий дождь -
из сердца свою не гони вину
за то, что ты на войну не идёшь.

Когда мой народ идёт на войну...


Острог, монастыри и храмы

Острог, монастыри и храмы
глядятся в перекрестье рамы
спокойно и монументально,
всё остальное моментально
и смотрит серым хламом.

Но я - за что не знаю сам -
люблю барак под снежным пухом,
тремя дымками в небеса
в небесное он дышит ухо -
Отцу и Сыну и Святому духу.

И, терпкий как индуса жизнь,
обеззараженный как звёзды,
ночной, почти полярный, воздух
так страшно удлиняет мысль...
Так странно не линяет высь -
и говорить ещё не поздно.





Не камень, Кифа, - ты кровавый воск

Не камень, Кифа, - ты кровавый воск.
Всего лишь ласковое смерти дуновенье -
и вот петух выклёвывает мозг
и вечно длится подлое мгновенье.

Кто в основанье хлипкость заложил?
ты, может быть, с Иудою дружил,
ходил и говорил по наущенью.
И наша совесть чрез тебя лишилась крепких жил,
немыслимо, за что тебе прощенье.

Апостол шатости не ты ли, Кифа, - нет, не ты?
мы эту муку правоты 
веками чувствуем, висками!..

Но вновь и вновь молчаньем гулким с высоты:
Ты - Кифа - Камень.




Не время сейчас виноватить Россию

Не время сейчас виноватить Россию,
она всё равно не будет как все,
опять она ногами босыми
идёт по огню и кровавой росе.

Пока мы смеялись и кушали пиццу
и что-то праздновали без конца -
бледнели смертельно солдатские лица
и останавливались сердца.

Если не чувствуешь медленной боли
к небу от терпких таёжных корней,
неизлечима эта эмбОлия -
быть своего народа умней.

Всё выше сутулая тень Аввакума,
и скоро расплавится в недрах руда.
Согласен ты дьяком быть, сватом и кумом,
но только не сыном в лихие года.

Нет, ты "не играешь в эти игрушки"
и умного бога благодаришь,
"Причём тут Толстой, Достоевский и Пушкин?" -
с высокой усмешкой ты говоришь...

Есть русское Древо, и есть проницательный стронций,
цейсовский проблеск распад излучающих глаз.
Наверно, нет рядом им места под солнцем,
и разное солнце на свете у нас.

Олени войну протрубили в сибирских распадках,
приходит война и уходит сомнение прочь,
а то, что мы пишем в своих электронных тетрадках
когда-то прочтёт просветлевшая в пламени ночь.










Было дело, с хранителем-ангелом пили

 Было дело, с хранителем-ангелом пили.
 Но зато говорили, обо всём мы тогда говорили.
 О друзьях, о собаках, о книгах, о бабах, о власти,
 и о Божьей душе, и о дьявольской пасти.

 И с чертями дрались, мне лицо, вот, копытом разбили,
 а ему поломали крыло и бессмертного чуть не убили. 

 Деньги кончились быстрые, но всё-таки мы, -
 то взаймы у Пречистого, то пели псалмы,
 и щебёнку грузили, и удавиться на пару грозили
 супружнице бедной моей, - ангел, ангел ты мой, седой соловей!

 У него с перепою в сердце пошли перебои,
 а потом от меня отвернулась жена и родня.

 Он сначала на небо пытался вернуться,
 не прошёл этот номер в министерстве небесном.
 И ему предлагали ещё обернуться,
 только он отказался на полставки устроиться бесом.

 Потерялись мы с ним, я как выпью, бывало, сильно тоскую,
 доктор тут мне давал таблетку такую -
 примешь, мол, и настанет конкретно отрада,
 но сказал я ему, что покамест не надо.

 Слышал, будто ангел мой где-то бомжует,
 как-то видели раз его на арбузной разгрузке...
 Ладно, если узнаю чего, расскажу я
 продолженье истории этой грустной.



Не пейте яд Екклесиаста

Не пейте яд Екклесиаста -
зачем нам истина нужна?
Примите все земные яства
и язвы жгучие сполна.

Сказитель горечи лукавой
себя отнюдь не понимал,
перо держал рукою правой,
а левой деву обнимал.

Он говорил в тот возраст желчи
и непривычности морщин,
что всё прощальнее и жальче
сжимает сердце у мужчин.

И мудрым был он не по чину,
и жизнь не мог приворожить,
но всё-таки он был мужчиной,
коль продолжал на свете жить.

Всё это было от испуга,
да, от испуга и стыда,
когда вдруг ни жены, ни друга -
всё это было как всегда.

Когда ж сменилось постаренье
последней юностью ума,
возможно, он стихотворенья
слагал певучие весьма.

Как жаль, они не долетели
сквозь сети воздухов земных,
сквозь все капели и метели -
а сердцем я уверен в них!

От бездны никуда не деться,
вот-вот над нею хрустнет наст.
Но, может быть, за нею - детство,
как знать, как знать, Екклесиаст...
























Смешно на что-то осени пенять

Смешно на что-то осени пенять,
всегда в её дыхании убийство,
и не пытайся, вдруг, её понять
и фамильярной мыслью приобнять,
нет, не поможет кофе колумбийский.

Скользящий воздух и скользящий свет
приоткрывают времени реальность,
и время от макушки до штиблет
тебя вытаивает в мокрый след,
и смахивает вслед как моментальность.

Скользнуть в аллюзию, плевать, что беззаконно,
но и в Макондо только кажется, что дождь
сбежал от времени; и дышит анаконда,
вползая в форточку, улыбкою "умрёшь",
увы, увы, не веселее и в Макондо.


На трубе, на камышинке, на губе

На трубе, на камышинке, на губе
я сыграю, я ещё сыграю,
я вернусь ещё когда-нибудь к себе,
если в трын-траве не заплутаю.

Можно время пересыпать вспять,
из ладони старой в молодую,
можно драться, бредить, петь, стрелять, -
всё равно оно тебя надует.

Всё равно оно сыграет на тебе -
на трубе, на камышинке, на губе, -
подудит, сыграет, усмехнётся,
на круги свои опять вернётся.

Только ведь и я не лыком шит,
снова вижу взглядом одичалым:
дивный лес, в лесу растёт самшит,
бродит по лесу колдун Анчаров.

Впрочем, никогда так никогда,
ты не слушай жалобы овечьи,
злая гераклитова вода,
маленькая чокнутая вечность.

На губе, на камышинке, на трубе
я играю, жизнь моя, тебе,
и клянусь на русском алфавите,
что любил, и мы с тобою квиты.

Березняк, ольшаник и калина,
всё бежит, шумит, и не заснуть,
мы идём по щиколотку в глине,
по колено, вот уже по грудь.


Надо бросить слова на ветер

Надо бросить слова на ветер,
сказать облакам, реке, песку,
смолчать, наконец, обо всём на свете
и словно маму обнять тоску.

Смеётся жизнь и горбатого лепит,
прижалась огненною щекой,
и вот бросает твой тёплый пепел
на воздух ласковою рукой.

Ты в каждой луже и в каждом блике,
и в крике у коршуна на виске,
опять тебя любит мир языкий
за то, что снова ты налегке.





На иркутском, многолюдном тогда авторынке

На иркутском, многолюдном тогда авторынке
перегонщик с фамилией Отченашев
о японской рассказывал нам машинке, -
что правнуки наши, мол, будут ещё доизнашивать. 

Он сказал, что в стране Микадо
отношение к ней было нежное,
и заглядывать ей в одометр не надо -
она в безбрежности нашей вся беспробежная.

И он ещё говорил нам чего-то,
и слушали мы его недоверчиво, -
и всё предлагал на память своё нам фото,
и был он ну очень крученый-верченый.

Но мы купили эту машинку,
поскольку верили в человечество,
и привыкли в нашей глубинке
отчество уважать и Отечество.

Вот тут, - вы скажете, - должна быть заминка
в деревенской вашей идиллии -
купили - доехали? ну, и как машинка?
и долго ли чудо чинили-паяли-лудили?

А что машина? Машина - красава, - 
верой и правдой уже сколько лет.
Привет тебе, страна Куросавы,
и тебе, Отченашев Василий Петрович, привет!




Снег - это что-то неземное

Снег - это что-то неземное,
ему не место на земле,
где мы живём шпана шпаною,
всегда измазаны в золе.

Он здесь не нужен, пусть вернётся,
вверх развернётся на лету,
ведь если ляжет он, придётся
всё говорить начистоту.

А мы кто бес, кто безобразник,
у нас слетает скверна с губ,
мы ангелам испортим праздник
пахучей рванью наших шуб.

Послушай, снег, ещё не поздно,
пока не рухнул на жнивьё -
останови над нами воздух,
зачем падение твоё!

Но снег не слышит, снег не слышит
заклятий наших дребедень,
идёт, вселенную колышет,
и завтра будет новый день.



Не прячься, мир

Не прячься, мир,
людей знобит рыданье,
ты их кумир,
они твои созданья.

Системный сбой
им не заменит бога,
побудь собой
ещё хотя б немного.

Верни картофельной ботвы
осенний запах,
увидят солнце из травы
восток и запад.

Один на свете есть покой,
чтоб всем не умереть -
прижаться к мамонту щекой
и в небо звёздное смотреть.



С той поры, как я обещал


С той поры, как я обещал
много разных чудес,
облетел я, брат, обнищал,
как осенний просторный лес.

И уже я не помню, чей
был последний укор,
мне дождаться бы косачей,
остальное - не разговор.

Мне не то чтобы наплевать
на сбылось - не сбылось,
но дороже - долюбовать,
как в тумане проходит лось...

С той поры, как я перестал
оборачиваться на крик -
поразросся мой краснотал,
в прах рассыпался мой парик.



Склоняясь над трёхвёрсткой


Трёхвёрстка с грифом "Генштаб. Секретно".
На ней армейские письмена.
Любая мелочь в пейзаже окрестном
на эту карту нанесена.

Но не отметил топограф-дока
тропинки лужистые, пчелиный гуд,
тревожный голос кукушки далёкой
и наш стожок на речном берегу.

Мне было двадцать, ей восемнадцать...
Вот тут по пояс почти трава,
а здесь - квадрат 18/20 -
я в первый раз её поцеловал.

На этих вот соловьиных опушках
не щели рыть, а зарю встречать.
И оттого мне чужие пушки
на них противно обозначать.

Но я их рисую цветом синим,
а сверху ставлю багровые крестики.
Глядит с трёхвёрстки моя Россия
миллионовёрстная, и вся - окрестная.

Любленная и мужиками, и графами,
терзанная тупорылыми "тиграми" Гудериана,
спасённая несведущими в топографии
Петрами, Сидорами, Иванами.

Пятнадцать минут на решенье задачи.
Для маскировки наломанных жаль ветвей.
И тянет в открытую обозначить:
цветы... подберёзовик... соловей...




























































Невозможно быть современней Гомера


Невозможно быть современней Гомера,
он здесь где-то рядом уснул в траве. 
Современность - больная химера,
которую надо гладить по голове.

И заново ей объяснять как ребёнку
устройство бога и жеребёнка,
и всё, о чём бы она ни спросила,
но на это уже не хватает силы.

Спросите эллина и еврея,
душу с любым разрезом глаз,
куда подевалось адамово время, -
скажут: оно под рубахой у нас.

...Вот мёртвые ласточки небо латают,
в клювах носят капли воды.
Ахилл над Патроклом клянётся и всхлипы глотает,
бессмертным не хочет быть и молодым.

Не эта ль Лолита с новыми губками,
едва существующая без слов, -
Лилит и Ева, и новая губка
времён, событий, чресл и голов?

Нарцисс, ты на селфи зияньем пропитан!
Мой иссыхает жестью висок.
За Лакримозу согласных на пытку
почти не осталось. Гомер одинок.

Реки времён шугою забиты.
Невнятное что-то шепчет бог.
Лежит Гомер и спит как убитый,
от скуки всемирной весь изнемог.

Но, может быть, это последняя Лета?
И все как будто глядят родней...
Ты с пропуском здесь, я с белым билетом,
и мне видней, и тебе видней.


Не за горами пора тополиного пуха


Не за горами пора тополиного пуха.
Помнишь, зимой мы мечтали о ней?
Жизнь, ты прости мне дурацкую кличку "житуха",
выстели пухом нам несколько ласковых дней.

Пусть он мелькает, пусть как хочет летает
ночью и днём, от зари до зари.
Это отлично, что пух тополиный не тает,
но от него что-то тает внутри.

Скоро начнётся... И ветер закрутится лихо,
белый, мохнатый, весь на виду!
Выйду я к вам, тополя, тополихи,
с милою женщиной город большой обойду.

Нас обогреет пушистая ночь-завируха,
заговорит мягкий шелест аллей.
Вот и настала пора тополиного пуха,
тёплое время, вряд ли бывает теплей...


Там, где завьюженная грязь


Там, где завьюженная грязь
и шелест мокрого листа -
я Ванька беглый твой и князь, -
душа моя чистым-чиста.

Как больно этот воздух пить -
и снег, и пламень, и зола.
Тебя не смог я разлюбить,
ты мне всегда белым-бела.

И чем тоска твоя грубей,
тем тише я прошу Его:
калину по губам не бей,
ведь Ты не знаешь ничего...
 


Вот радость, граф, сломался бормотограф


Вот радость, граф, сломался бормотограф,
и больше не бегут мурашки по спине,
ей богу, благодать нежданная, а то, граф,
я, право, уж не знал, что дальше делать мне.

Пред Вами от стыда и тенью Кантемира
успеть бы сердцем поумнеть навек,
за Вашу строчку, граф, всё графоманство мира
я отдал бы сейчас как честный человек.

Ну что Вы, Вы себя избавьте подозрений!
Лебядкин, милый друг, сыграй же нам туше!
Не может маниаком пера быть славный гений,
ну, разве что чуть-чуть, на донышке в душе...





Замотай меня в снег, сделай идолом снежным


Замотай меня в снег, сделай идолом снежным,
прогони на край света, поставь на юру,
потому что я быть не могу больше прежним,
а по собственной воле никогда не умру.

Забери поученья свои и прощенья,
отучи меня плакать человечьим лицом, -
только это одно соверши превращенье,
и лети куда хочешь, и дело с концом.

Ты же ангел-хранитель, не какой-то учётчик,
не считай мои годы, отстань от меня,
станет тихо в глазах, и зрение чётче
навсегда остановит снег над заревом дня.

Если будешь пролётом в этих широтах,
оглянись, я не струсил смотреть и молчать,
в снегопаде недвижном спокоен и кроток,
и на лбу у меня ледяная печать.



По железке старой на Мариту


По железке старой на Мариту
шёл и пел и щурился в красоту.
Шаг в три шпалы - на всю длину,
лямку ещё на груди подтяну.
Воздух над старой железкой дрожит,
ласточки носятся - вжик, вжик,
до того на лету резвы,
не состригли б ушей с головы.
В сутулой фуфайке бывший путейский мужик
над тенью своей сидит в тупике,
а тень в гробовом прилегла пиджаке...

К нему подхожу 
и на него я гляжу,
вот он, чёрную и трёхпалую,
руку протягивает ко мне над шпалою,
смотрит с весёлой смертной тоской -
не обессудь, мол, что некрасивый такой.
И понимаю - он не однажды 
уже умирал здесь, как собака, от жажды,
может быть, сегодня как раз
зальёт он её в последний раз.
Вижу - ждать он больше не может, -
и, словно лютую саблю из ножен
обезумевший сотник,
из рюкзака тяну проклятую сотню...

А рядом на чьей-то шершавой растрескавшейся ладони,
в чаше с берегами медвежьих лесов и соколиных скал, 
самой сильной на свете и самой синей водою
колышется в небо, никому не ненужный, священный Байкал.




Горний снег на себя не похож


Горний снег на себя не похож,
превратился в какую-то дрожь,
а потом в несусветную слякоть,
поневоле пальто застегнёшь,
а затем и себя, чтоб не плакать.

Он звонит о родных пацанах -
за стеной монастырской монах
на всесветной в глуши колокольне,
поминальный удар всех равняет в чинах
и наградах: больно... больно... больно...

Только б день этот медленный гулкий
не пропал навсегда в переулке,
и вечерние окна согрела заря,
и в распахнутом небе Георгий открыл бы шкатулку
с просветлевшим крестом - значит, было не зря.




Путь на этой войне был у него недолог


Путь на этой войне был у него недолог,
и к смерти он ещё не привык, 
мужики называли его "филолог" -
он говорил, что воюет за русский язык.

Был обходителен с автоматом,
любил держать его на груди,
смеялся: "Акакий, пожалуйста, не подведи",
очень редко ругался матом.

В тот полдень июльский "за вашу и нашу маму!"
он крикнуть успел, когда боевую панаму
прошила свинцовая строчка пологая,
вот и вся филология.

Его схоронили у Малого леса, 
в персонально-траншейной тенистой сини,
а кто он точно был - учитель ли, слесарь, -
узнать не успели, не спросили.


Пропишите, доктор, что-нибудь весеннее


Пропишите, доктор, что-нибудь весеннее,
что-нибудь забытое: подарить цветы,
навестить товарища, почитать Есенина,
исписать как в юности чистые листы.
                                                           
Если не хотите Вы, если не умеете,
Вы не обижайтесь, я не виноват,
но, голубчик доктор, больше Вы не смеете
слушать эту дудочку, надевать халат.

Встаньте, и пойдёмте-ка тихо по задворочкам,
где весны по случаю не сбивают лёд, -
там сосульки звякают, там знакомый дворничек
нам для исцеления стопочки нальёт.
















Дождь, шатавшийся вдали



 Дождь, шатавшийся вдали
 и бежавший по дороге,
 стих, и свесил до земли
 подкосившиеся ноги.

 Перепутанность лучей
 воздух местный беспризорный
 понял так, что он ничей
 от дождя до горизонта.

 День пошёл на разворот,
 как крылом - намокшим лесом,
 проводами и железом
 вздёрнутый наоборот.

 В опрокинутый ландшафт
 с допотопной лесопильней
 дали свет, и каждый шаг
 в глине заново лепили.

 Словно есть ещё места,
 где не дорисован глобус,
 словно с чистого листа, -
 если бы не темнота,
 всё произойти могло бы.

Он не видел никогда
этой местности нездешней,
незнакомая звезда
продиралась сквозь орешник.
 



















                                        




Эти детские праздники косноязычия



Эти детские праздники косноязычия -
по времянкам ветрянка, ей богу, старик.
Снится: словно бы ради приличия птичьего,
журавлиный неистовый крик
в дальних сводах уже невелик.
Уклоняется дух - поднимается трепет.
Даль вступает, смеётся, качает и слепит,
рассыпает всё в лиственный лепет.

В ноутбуках на стыках проснулся букварь,
вон, в плацкартном окне лесной пономарь,
уносимый движением встречным,
в тяготенье впадает старинной замедленной речи,
как дитя удивлённое встарь.

На распев поколений посельник бормочет,
это словно простого плетенья азы,
краснотал на лазури, живучая гибкость лозы;
мелким дождиком ветер небесное нёбо щекочет...
















Травинка моя, мы умрём, это правда

                                     Травинка моя, мы умрём, это правда,
                                      спастись невозможно, никто не придумал,
                                      но только не завтра, и не послезавтра,
                                      ещё этот ветер далёкий не дунул,

                                       ещё миллионы секунд и отсрочек,
                                       и бог подарил нам какую-то милость,
                                       когда от тебя ответвился росточек,
                                       а как я хотел, чтобы ты разветвилась,

                                       травинка моя, нас на свете несметно,
                                       но только по двое, сплетаясь весною,
                                       мы жизнь осыпаем пыльцою бессмертья,
                                       хотя и смешаемся после с землёю.


"Мне и того довольно, что не очень больно..."

Мне и того довольно, что не очень больно,
когда с последней немотой смотрю
я со своей скрипучей колокольни --
вот август тянет руку к сентябрю.

Другой отрады мне давно не надо,
и я её не буду мастерить,
есть право у дождя и снегопада
живую душу сечь и костерить.

И в осеняющем порыве атавизма
беру я с ятями словарь, и нахожу
повсюду только слово "укоризна".
Наверно, книгу я у глаз держу
неправильно, и приближаю близко,
как в детстве молоком наполненную миску
совал подслеповатому ежу.