Марк Шехтман


Сюрреалистическое

*   *   *

Где смех, и музыка, и речи?
Снимай протезы и пуанты.
Окончен бал. Погасли свечи.
Поумирали музыканты.

Светло благодаря комете,
Горящей бледно и недужно.
Рождённые в антракте дети
Растут стремительно и дружно.

Мы дотянули до финала
Лихого бала-маскарада.
Разверзта дверь другого бала,
Но нам с тобой туда не надо.

Там ждут другое поколенье,
Что только ползать и умеет,
Но верно чует направленье
И к балу, видимо, дозреет –
Не целиком, так хоть кусками!

А что же мы? А мы неброско
Останемся двумя мазками
В картине будущего босха...

мазками в будущей картине
  движением в чужо
м ба лете дро
жаньем воздуха в пу
            сты не
колючкой в высо
      хшем бу
ке  те……
..


Клеветники России

*  *  *    

Их облик, что ныне смердит в строке,
Под маскою был храним.
Они говорили на языке
Страны, ненавистной им;

Страны, откуда вилась их нить,
Где имя узнали своё,
Страны, в которой учились ходить,
Читали книги её.

Но разным над родиной был небосвод,
И всякого там сполна...
У них перепутались власть и народ,
Смешались беда и вина.
 
Набросив на прошлое чёрный покров,
Топча столетий скелет,
Они стране не простили грехов
И не простили побед.

С отцами стыдясь своего родства,
– мол, были и есть рабы! –
В единую кучу свалили слова,
Сражения и гробы.

Цены не зная угля и зерна,
Снобизмом набив умы,
Твердили:
            – Эти – они не страна.
Страна – это только мы.

Привыкли – дети сытых времён,
Которым вынь да положь! –
Бесправием звать труд и закон,
Свободой – право на ложь.

И вы, кому будет страна дорога́
В года, что от нас далеки,
Помните: нет у России врага
Страшнее, чем клеветники.


Vive la France...

При подписании капитуляции Германии
присутствовали представители СССР, США,
Англии и Франции.
Увидев французов, фельдмаршал Кейтель спросил:
Как?! Эти тоже нас победили?

«Париж стоит обедни» – фраза Генриха IV, ставшая
символом продажности моральных принципов.

*  *  *

Уже пролегли до Ла-Манша
Дороги коричневых орд,
Но галльский петух, как и раньше,
Горласт, подловат и не горд,
И в Сене волна не кровава,
И ночь над Парижем светла...
О, Франции юная слава,
Какой ты в те годы была?

Вот в раннем цветенье таланта,
Юбчонку повыше задрав,
Для бравых вояк Фатерланда
Чирикает крошка Пиаф.
В таких же трудах неустанных
На фоне канкана и без
Солдат развлекают в шалманах
Монтан, Фернандель, де Фюнес.

И, предан арийской идее,
Приветствуя новый Закон,
Очиститься от иудеев
Европу зовёт Сименон.
Он взглядов своих не скрывает,
Он расы и веры оплот,
И чувства его разделяет
Великий французский народ!

Но танки меняют погоду,
И пушки слагают пасьянс...
Весной сорок пятого года
Париж закричит: «Вив ля Франс!»
Трёхцветные флаги на крышах,
Потоки бравурных речей,
И кепки кидает повыше
Толпа записных стукачей.

И будут не гансы, а джорджи
В борделях залечивать стресс,
И девки возьмут подороже,
Шепча «Ай лав ю!» и «О йес!»,
И вновь перекрасится бледный
Ощипанный галльский петух,
И вновь будет стоить обедни

Страна политических шлюх.
___________________________
2018, 2026.







Абдулов, посмертный монолог

*  *  *
На рекламных афишах вне времени длится лицо,
Где я вечно живой, где я вам улыбаюсь! – и даже
После всех нам обещанных войн, катастроф и концов
Я надеюсь надолго остаться в широкой продаже.

Хотя б в уценённой! Простите, шучу, как всегда,
Наверно, некстати в массовке всеобщей печали...
Могу продолжать? Смерть актёра – совсем не беда,
Иначе дублёры зачахли бы и одичали!

И море цветов... Я вниманьем, поверьте, смущён.
Пришли даже дети, и жёны, и прочие близкие!
Ах, право, не стоит! Я в мире с лихвой замещён
Коробками фильмов и радужно-яркими дисками.

За съёмочный день доживаешь порой до седин,
От люльки до гроба, от ласки до жёсткого порно.
Ну, всё на сегодня… Мы сняли дубль номер один.
Второго не будет. Хотя, говорят, это спорно...


Пришествие Дурака

*  *  *

Дракона прикончили вроде.
А может, от старости сдох.
На дальнем лежит огороде,
Примяв недозрелый горох,
И хвостики реденькой репы,
И ценный у нас сельдерей.
Он больше не будет свирепо
Огнём полыхать из ноздрей,
Уже не сожжёт, как когда-то,
Парламент, бордель и гумно...

Поодаль визжат поросята,
Но старые свиньи давно
Пируют вблизи огорода,
Не тронув лишь камни да мох,
А спросят – вали на урода:
Мол, слопал и тут же издох!
На фарш и его бы неплохо,
Да боязно что-то пока...

Оплакав потерю гороха,
Кто барыню, кто гопака
Старательно пляшут селяне
– а ну-ка посмей не спляши! –
И дед-бандурист на поляне
Гнусавит в порыве души,
Как вышла на площадь громада
И как, не считая потерь,
Держава осилила гада,
И реют над нею теперь
Знамёна победной окраски,
И пусть опасается враг...!

А ночью, как водится в сказке,
Пришёл к огородам Дурак.
Он тихо спустился со склона
По шёлковым сонным лугам,
И чёрные когти Дракона
К своим прикрутил сапогам,
И шлем, чуть помятый в паденье
(сгодился ему и такой!),
Надел – и в лихом облаченье
К Управе пришёл городской...

А утром герольды трубили
И нёсся церквей перезвон:
– Плохого Дракона убили!
Да здравствует Добрый Дракон!
________________________
© 2007 г.



Оппозиционер

*  *  *

Пошли на дно, не различая чина,
И капитан, и юнга, и старпом,
А те, кого не тронула пучина,
Плывут на лодке вместе с дураком.

Под молнии, что ярче ятагана,
Гребут матросы через гром и гул.
Дурак же критикует капитана,
Что он-де не по форме утонул.

Гребут матросы. Лодочка ныряет
В кипящей и безжалостной воде,
А наш дурак матросов укоряет:
Где слаженность, изящество их где?

Они рвут жилы, мускулы и глотки,
Они стирают пальцы до кости,
А наш дурак сидит балластом в лодке
И учит их, как правильно грести.

Но даже если все в пучину канут,
Другие дураки в своём кругу
Ум и отвагу дурака помянут
И памятник поставят дураку.

И встанет он с рукой, воздетой к небу,
На фоне парусов и облаков! –
И хоть таким он никогда и не был,
Но правда не в чести у дураков...


Шут

*   *   *


Удел шута – острить и кувыркаться,

Когда король не болен и не зол.

Но, господа, однажды может статься,

Что шут и сам взберётся на престол.

Без короля никто ему не страшен,

Никто не лупит сапогами в зад!

Уже герольды возглашают с башен:

– Ура шуту! Да здравствует! Виват!

 

Он гульфик свой поправит величаво,

Он будет прыгать с правильной ноги

И раздавать налево и направо

Медальки из раскрашенной фольги,

Разучит жесты, позы и фигуры,

Огромный глобус втащит в кабинет

И ввяжется в такие авантюры,

Откуда, в общем, выхода и нет.

 

Другим царям глядеть смешно и странно,

Как в той игре, где много на кону,

К столу допущен в качестве болвана,

Проигрывает шут свою страну.

И всё спустив на их краплёной карте,

Впадая то в патетику, то в крик,

Он продолжает в показном азарте

Изображать, как славен и велик!

 

Но в постоянном ожиданье краха,

Пугая слуг, потея и крича,

Шут ночью просыпается от страха,

Увидев сон про суд и палача...


_____2015 г.________________________________________

Здесь можно прослушать песню на эти стихи,

написанную Александром  Нижниковым в соавторстве с ИИ:

http://www.beesona.pro/id6131/playcast/419594/





Смерть таракана

Встав под утро по важным делам,

Недосып волоча, будто груз,

Я увидел: он был уже там –

Обтекаем, крылат, рыжеус.

 

Я от наглости оторопел:

Что ты делаешь тут, паразит, –

В туалете, что кафелем бел

И китайским фарфором блестит?

 

Насекомый! Надменной ногой

Как посмел осквернить ты мой дом,

Ипотечную ссуду за кой

Каждый месяц плачу я с трудом?

 

Пусть – крылат! Пусть ты птица почти,

Но в тебе же духовности нет!

Ты Шекспира сначала прочти,

А потом уж лети в туалет!

 

А без этого ль можно, скажи,

Ползать в лоне двуногой семьи?

Разве я нарушал рубежи,

Где живут домочадцы твои?

 

Никогда, согласись, никогда!

Чужд мне твой тараканий простор,

И ментальность твоя мне чужда,

И культура, и прочий фольклор!

 

Вот поэтому я не входил

В лабиринты твоих городов –

И дигидро-трихлор-диметил

Распылил я, угрюм и суров...

 

День взошёл и ушёл не спеша,

Новой ночи приблизилась мгла,

И плыла тараканья душа,

Позабыв про земные дела...

 

Позабыв про земные дела,

Сохраняя бессмертную суть,

Всё плыла, и плыла, и плыла,

И лишь хлоркой воняла чуть-чуть.

 

____________________________



Конец пьесы

*  *  *

В движениях давно уже не скоры,
С остатками ушедшей красоты,
Стареют знаменитые актёры –
Любовники, герои и шуты.

Стареют гранды публики и кассы,
Носители наград и степеней,
Кречинские, Раскольниковы, Вассы,
И с каждым днём их осень холодней.

Век новых отрастил себе кумиров –
Любой красив, певуч и легконог,
А у моих Тригориных и Лиров
Дыханья нет на длинный монолог.

Когда-то в день и пару пьес, и боле
Они играли, не сочтя за труд,
А вот теперь живут на корвалоле,
На юбилеях с кресел не встают;

По месяцам не выезжают с дачи,
А после – чёрных рамок остриё,
Венки, цветы, процессии – и, значит,
Скудеет поколение моё.

И, наконец, в финале представленья
Туда, где ни сияния, ни тьмы,
Все отыграв надежды и сомненья,
С привычной сцены спустимся и мы.

И лишь одну мечту уносит каждый
За горизонты далей и времён,
Что Бог поднимет занавес однажды
И все живыми выйдут на поклон!


Высоцкий

Он вырос некрасивым, но приметным
Среди московских каменных трущоб.
Он пел про юность на Большом Каретном,
Про долг, и честь, и многое ещё.
На всех своих орбитах неформален,
Он стал актёром как-то между дел.
Сказал Любимов: «Пьёт... Но гениален!» –
И он играл, любил, и пил, и пел.

И загремели Гамлет, и Хлопуша,
И слава, и скандальная молва,
А он, себе и музыке послушен,
Россию перекладывал в слова.
В нём хриплая, бунтующая сила
Творила свой прекрасный беспредел:
Швыряла в пропасть, в небо возносила!
И он играл, любил, и пил, и пел.

Его душа работала двужильно
В пересеченье света и теней.
Он стал звездой Таганки и Мосфильма,
Рвал паруса и вздыбливал коней.
И так он был Мариной озабочен,
Что где там спальня! – континент гудел! –
Летал в Париж с букетами – и очень
Её любил! ...Играл, и пил, и пел.

Ему хотелось удостоверенья,
Что он поэт! Чтоб подпись и печать!
В СП хотелось! – но Андрей и Женя
Предпочитали сдержанно молчать.
Потом писали, что и были б рады,
Да запретил тот самый «здравотдел»!
Высоцкий умер в дни Олимпиады.
Наотмашь умер – как играл и пел.

Страна умолкла, сжав сердца и губы,
Не веря, что она отныне без...
Когда уходят те, кого мы любим,
Молчание спускается с небес.
Что он поведал Богу, я не знаю.
Всевышний сутки молча просидел,
Потом сказал:
            – Я грешника прощаю!
Я б тоже там играл, и пил, и пел...


Пастернак

*  *  *

Мастер был он! Нет, не так...
Был поэт, и был он гений –
отпрыск многих поколений,
что носили лапсердак,
торговали, чем могли,
Тору вечную читали,
в страхе Бога почитали
и детишек берегли.

Он поэтом – сразу был!
В нём навзрыд рождалось слово!
А художество отцово
не постиг, не полюбил:
неподвижна гладь реки,
в небе облака не тают!
Но зато он клавиш стаю
с юных лет кормил с руки.

В чистоте, в уюте рос,
за границами учился,
а домой как ворoтился,
жизнь пошла наперекос.
Но сумел он не пропасть,
где в ничто скользили люди:
после марбурговых штудий
новую он принял власть! –

и взлетел на крыльях cтрок
сквoзь ветра и перемены!
Были женщины, поэмы,
и паёк, и поводок.
Был грузин, умён и лжив,
были съезды, блеск регалий,
и друзья, что исчезали,
и война – и был он жив...

Накопив с годами стать,
гениальностью отмечен,
он в стихах был прост и вечен,
но умел и промолчать.
В безвоздушности парил,
бездну называл свободой.
Иудейские невзгоды
не отягощали крыл.

Ни концлагерей, ни ям
призраки над ним не висли.
Открестился – в полном смысле:
«Не моё!», – сказал друзьям.
Ни строкой не помянул
он убитых и сожжённых.
Новый круг – стихи, и жёны,
и oпалы грозный гул.

Hаписал pоман большой
о стране и о поэте.
Кляли те, молчали эти,
третьи вняли всей душой.
В книге много тем и тел,
страсти, страха, дней опричных.
Он же лавров заграничных
получать не захотел.

Cтрусил? Или от гнезда
отвoдил беду? – и в Бозе
опочил, в стихах и прозе
сжав прocтрaнcтвa и года.
Что ж, в избытке мёд и яд
из сосцов страны испил он.
Вижу фото над могилой:
длинный лик и скорбный взгляд.
 
И две даты – как края
вавилоновой постройки...
Впрочем, пусть он спит спокойно.
Только Бог ему судья.


ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН, глава Х

         I
Нет, Музами я не покинут,
Ко мне их голос не ослаб,
И в час урочный звуки хлынут,
Которым я – и бог, и раб!
Опять хочу уединенья,
Опять восторг и вдохновенье
Меня в чудесный плен берут
И требуют закончить труд.
Я со страниц сего романа
Тебе, читатель дорогой,
Изрядно утомлённый мной,
Такого напустил тумана,
Что хоть и мучаюсь, и тщусь,
Никак в нём сам не разберусь!
       
         II
Мой друг! Перевернём страницу
В морозный день, в далёкий год,
И пусть нам наяву приснится
Нева, закованная в лёд,
Прозрачный шпиль Адмиралтейства,
Дворцов магическое действо
И Медный Всадник на скале,
Чей трон – навек в его седле,
Чей гений был предвидеть в силе
Величье каменных громад
В кольце мостов и колоннад!
...Мы там с Евгением делили
И молодость, и озорство,
И я тоскую без него.
 
         III
Зачем он от меня далёко?
Зачем опять в своём селе
Дни коротает одиноко?
Скучна деревня в феврале.
Скрипят крестьянские обозы,
Трещат постылые морозы,
А по ночам из-за стекла
Глазеет ледяная мгла.
Медведь сопит в своей берлоге.
И тощ, и грязен всякий зверь.
А волки стаями теперь
Поживы ищут на дороге,
И над уснувшей стороной
Разносится голодный вой.
       
         IV
Евгений даже не торопит
Пустую вереницу дней;
Тоску в хмельном стакане топит
И тем лишь помогает ей.
Бутылки медленно пустели,
А дни слагалися в недели,
И, боже мой, как долго тёк
Их мутный, тягостный поток!
– Зачем, – спроси читатель это, –
В глуши Евгений заперся?
Зачем унынью предался,
Стрелял в туза из пистолета,
Гадал на картах сам себе
И слушал ветра вой в трубе?

         V
Один заноет: мол, досуга
Искал Евгений оттого,
Что тень убитого им друга
Взывала к памяти его.
Другой же, до Руссо́ охочий,
Вздохнёт, возвысив к небу очи:
«Ну где ж ещё, как не в глуши,
Ясны нам таинства души?
И, мудрой следуя природе,
Ушёл от мира наш аскет
Для постиженья дней и лет», –
И далее в подобном роде...
Спаси Господь от умных врак!
Конечно, было всё не так.
   
         VI
Я раньше сам, кроша на части
Многострадальное стило,
Впадал в придуманные страсти,
Но, видно, время их ушло.
Теперь я правде не перечу,
А про Евгения замечу:
В селе своём он потому,
Что приговор таков ему...
– Евгенью приговор? Ах, что вы!
Помилуйте! Ведь, право, вздор!
– Хорош и этот приговор,
А не Сибирь и не оковы,
Какие грозный судия
Назначил тем, с кем знался я.
 
         VII
Что делать! Кли́о – тоже Муза*,
И на неё управы нет!
Её опасного союза
Страшится юноша-поэт.
Но зрелый муж не убоится
В исканьях правды опуститься
К истокам судеб и времён –
И к ней приходит на поклон.
Пора, видать, и мне. Не стану
Бояться ничьего суда!
За мной, читатели, туда,
Где для свободного романа
Я вижу трудный поворот:
Россия, 25-й год...
_________________
*Кли́о – Муза истории;

         VIII
Ещё и ныне цепенея,
Его мы силимся забыть,
Но ни чернилам, ни елею
Поры кровавой не залить.
Молчат пугливые пророки
И ждут, когда минуют сроки,
Чтоб, ленту жалуя на грудь,
Им Цензор* повелел черкнуть
Строку! – ужо они напишут,
В зобу дыханье заперев,
Про бунт, про высочайший гнев...
Что ж, каждый пишет, как он дышит!
А я с младенчества умел
Дышать когда и как хотел...
_______________________________
*Цензор – Николай I изъявил желание
  быть цензором всех публикаций Пушкина;

         IX
Нам жизнь дана не для закланья.
Певцу из будущих веков
Удел свободного дыханья
Я ныне завещать готов.
На арфе напрягая струны,
Люби свободу, друг мой юный;
Не бойся, не проси, не лги
И заплати свои долги
Умом, и чувством, и талантом
Вселенной, что полна чудес,
И зрящим на тебя с небес
Гомерам, Ювеналам, Дантам, –
Чтоб звоном полнилась строка,
Чтоб имя помнили века!

         X
Но всё в журналах псевдонимы...
Гадаем мы: да кто ж поэт,
Себя упрятавший под ними?
И силимся раскрыть секрет,
И в поисках не одиноки!
Манят загадочностью строки.
«Фаддей*, – тогда взываю я, –
Кто сей? А может, и сия?!»
(И право: дамы и девицы
В России чем не хороши?
И что б в столице иль глуши
Сапфо славянской не явиться
И нам урок не преподать,
Как в рифму плакать и страдать?)
_______________________________
*Фаддей Булгарин – современник Пушкина,
  издатель и литератор, известный своими
  доносами и сплетнями;

         XI*
В России нашей всё возможно!
Но мрачный сумрак на дворе
Располагает непреложно
Писать о роковой поре...
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
______________________________
*обозначение неприведённого текста –
  особый приём Пушкина, рассчитанный
  на активизацию воображения читателя;
       
         XII
...Евгения из путешествий
(Бежать любви – рецепт не нов!)
Судьба в канун годины бедствий
Вернула в стольный Град Петров.
Но не влекли, как в прежни леты,
Его ни карты, ни балеты,
Ни дружеский лихой бедлам,
Ни даже милых дев и дам
Визиты в тихом кабинете...
Он развлечений не искал,
К другим не шёл, к себе не звал;
Уже и слух пронёсся в свете,
Что, воротясь из дальних мест,
Онегин сделался Альцест*!
_____________________________
*Альцест – герой комедии Мольера
  «Мизантроп», чьё имя стало символом
  ненависти к человечеству;

         XIII
Возможно ли? О Боже правый!
Приди, взгляни и рассуди!
Да выдержит ли разум здравый
Лёд мизантропии в груди?
Но нынче модно быть сердитым:
В любом собранье именитом
Теперь есть он – чья гневна речь,
Чей взгляд убийствен, как картечь, –
И тяжко нам, и мы томимся,
И нам кусок не лезет в рот!
Мы дружно думаем – убьёт! –
И дружно поглядеть боимся
В тот угол, где залез на пуф
Альцестом ряженый Тартюф*.
__________________________
*Тартюф – герой комедии Мольера,
  символ ханжества и лицемерия;

         XIV
Мольер, прости, но в мизантропах
Нужды не вижу никакой.
Не знаю, как у вас, в европах,
А на Руси расклад иной.
Татары, ляхи, немцы, шведы –
Учёны крепко были деды:
Едва незваный кто во двор,
Берись за вилы и топор,
И нет нам лучшего примера!
А коль наглец и вертопрах
– изволь! – на десяти шагах
Тебя проучат у барьера.
Но в толк никак я не возьму,
А всех-то не любить к чему?

         XV
Но вот и к нам явилась мода:
Альцест в Россию привезён!
В друзьях обиженный природой,
В любви и в шутке обделён –
Он главный! Он кричит упрёки,
Подъемлет перст, клянёт пороки,
Весь мир срамит в один присест.
Евгений – этакий Альцест?
Да ведь чего не скажут в свете!
Но некий свитский адъютант,
Приятель, умница и франт,
Тоску Евгения заметил,
И у него-то наш герой
Обрёл для мыслей круг иной...
       
         XVI*
Друг Марса, Вакха и Венеры,
Там Лунин предлагал друзьям
Свои решительные меры;
Бунтарские ноэли там
Читал за пуншем юный Пушкин;
Меланхолический Якушкин,
Как в ножны, укрывал в печаль
Цареубийственную сталь;
Россию лишь любя на свете,
Преследуя свой идеал,
Хромой Тургенев им внимал
И, ненавидя рабства плети,
Искал меж молодых дворян
Освободителей крестьян.
_____________________________
*строфы XVI и XVII написаны на основе
  сохранившихся черновиков Пушкина;
 
         XVII
Вначале только разговоры,
Досуг незанятых умов,
Простые дружеские споры,
Забавы взрослых шалунов,
Полу-игра и полу-скука...
Потом мятежная наука
Вошла в их думы и сердца,
И каждый клялся до конца
Быть верным делу и России!
Уж тайный составлялся план,
Когда низвергнется тиран...
И пусть в подробности иные
Евгений не был посвящён,
Содружеством гордился он!

         XVIII
Поэт, витийствами не мучай
Читателя, как ты привык,
Что мы слабы, что только случай
Могущественней всех владык.
А также я предвижу – вскоре
В словообильном нашем хоре
Раздастся гневный тенорок,
Преподносящий мне урок,
А значит, и тебе, читатель,
Мол, наш Евгений – не герой;

Так, помесь Байрона с хандрой

И всюду лишний… Эх, приятель,

Среди неведомых вершин

Не меряй всё на свой аршин!

         XIX
А ты, собрат мой автор, всё же,
Заглядывая в мир теней
И бездну истины тревожа,
Будь осторожен перед ней,
Но будь и смел! – ступи же в Лету
И помни, что нужны поэту,
Преодолевшему порог,
Высокий ум, правдивый слог!
И пусть трудна судьба такая,
Смотри сквозь блеск и тьму небес
Туда, где спорят Бог и бес,
Пути России выбирая,
Что вечно тяжкою судьбой
К черте влекома роковой.
 
         XX
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -      

         XXI
День гнева грянул неизбежно...
Уже к Сенату с трёх сторон
Полки приблизились мятежно –
И покачнулся гордый трон…
Кинжал взлетел и метил в сердце,
Но Бог паденья самодержца
Не захотел – и в грозный час
От смерти и позора спас.
И вот уж в глубине острога
Сибирская обья́ла мгла
Врагов двуглавого орла...
А подле царского порога
Встал, будто призрак из болот,
Наследник бунтов – эшафот.

         XXII
Евгений не был у Сената.
Случайность? Бог ли удержал?
Шутил он горько, виновато,
Мол, заяц путь перебежал!
Но меж крамолы, дерзкой самой,
Нашли листочек с эпиграммой
– сказать страшусь я! – на Кого...
И подпись с росчерком: «ЕО».
Да кто ж таков? И в чём замешан?
Уж пасквилянт изобличён
И с теми в дружбе уличён,
Кто сослан или же повешен.
Дядьёв мундиры помогли –
От каторги уберегли.
       
         XXIII
От каторги, да не от ссылки...
В поместье дальнем одинок,
Лишь только книгам да бутылке
Евгений доверяться мог.
Соседи, люди без изъяна,
Страшились навестить смутьяна,
Мгновенно – что вдали, что близь, –
Вольтеры все перевелись!
Он мне писал: «Тускнеют свечи,
И дуло тянется к виску,
И страшно вспоминать строку,
Что нет иных, а те далече...
Но в тяжких снов моих кольцо
Одно вплетается лицо».

         XXIV
Лицо любви. Лицо Татьяны.
Полна им грёза, явь полна.
Из лет былых, как из тумана,
Ему является она...
Красавица, из первых в свете,
В мехах, в малиновом берете;
А это деревенский бал,
Где он с Татьяной танцевал;
А вот и встреча на аллее:
«Не отпирайтесь. Я прочёл...»,
Июль, жара, гуденье пчёл
И лик – всё горше и белее.
И вдруг исчезнет. Сумрак. Дом.
И сон нейдёт к нему потом.
   
         XXV
От книжных полок до козетки,
От стылой печки до дверей –
Как волк по ненавистной клетке,
Кружи́т он в комнате своей.
За дверью ключница-старуха
То спит, то слушает вполуха.
В пустом окне позёмки дым,
Да снег лучится голубым.
Свеча чадит и оплывает.
На половицах скрип шагов.
Не приказать ли новый штоф?
Да ведь и штоф не помогает!
Каких ещё богов молить:
«Забыть, забыть»? Нет, не забыть...

         XXVI
Забыть не может и не хочет,
Но мысль всё ближе, всё больней:
Вотще его былое точит.
Он может лишь мечтать о ней.
Прощай, любимое созданье!
Слова из горького изгнанья
Он в тёмный и тяжёлый час
Напишет ей в последний раз…
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
 
         XXVII
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -

         XXVIII
К барьеру сплетников! К ответу!
Я сам подобных не щажу,
Но правом, что дано поэту,
Чужие строки оглашу.
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - -- - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
Скажи, читатель, ты готов
Внять боли сердца в смуте слов?

         XXIX
Письмо Онегина к Татьяне:

«Когда письмо к Тебе, как птица,
Слетит, – его Ты не читай!
Ведь всё, что я пишу, вмести́тся
В одно короткое "прощай".
Оно и нежно, и сурово,
Как смерть несущая волна.
Любимая, за это слово
Я заплатил уже сполна
И вновь плачу́ – своею ссылкой,
Потерей лучших из друзей,
Мечтой, возвышенной и пылкой,
Любовью я плачу́ своей.
Прощай.
            Но знай, что от Тебя мне
Не деться в мире никуда!
Сорвавшимся с обрыва камнем
Я падаю через года,
Через разлуки и ненастья,
Через разливы дней и рек...
Немыслимым, тревожным счастьем
Во мне пребудешь Ты – навек!
Ты вспыхнешь солнечным восходом,
Во тьме лучиной станешь тлеть,
Ты распахнёшься небосводом,
В который я хотел взлететь,
Закружишь грёзами и снами,
Погибельными для меня,
Овеешь майскими ветрами
И грустью на закате дня.
Что было – было. Путь измерен,
И ничего не изменить.
Моя любовь, моя потеря,
Не смеешь Ты меня забыть.»

         XXX
Который раз в моём романе
Письмо нам явлено уже,
Подобное душевной ране,
А может, и самой душе.
Поди героя угадай-ка!
Давно ль повеса, полузнайка –
И вдруг бунтарь и филосо́ф!
Читатель, верить я готов:
Не только мы с тобой взрослеем –
Мужает духом и герой,
И удивляет нас порой,
И мы его чуть-чуть робеем.
Такого – нет, я не шучу, –
Уж не похлопать по плечу!
   
         XXXI
Но, впрочем, хватит восхвалений,
И критик морщится давно!
Письмо, что написал Евгений,
Во Град Петров устремлено
Сквозь пол-России, не иначе!
Бог странствий дал ему удачи:
Его и цензор пропустил,
И в грязь ямщик не своротил,
И талый снег в мешки не капал,
И удивительно, ей-ей,
В Пальмире Северной моей
Почтарь подворья не заляпал!
Жду с нетерпеньем, чтоб оно
Татьяне было вручено.

         XXXII
Но огорчу я вас, наверно,
Поведав с грустию в очах,
Что годом ранее примерно
Супруг её, увы, зачах.
В нём раны старые открылись,
Врачи исправно суетились,
Больного мяли и трясли,
Да что же делать! – не спасли…
Печалью шла воздать столица
Ему, испившему до дна
Смоленска и Бородина,
А до того – Аустерли́ца,
Шенгра́бена...* Прощай, герой.
Мы все в долгу перед тобой.
____________________________
*названы места крупнейших сражений
  русских войск с наполеоновскими;

         XXXIII
Почтим же память генерала
И будем продолжать рассказ.
Татьяна вдовьи покрывала
Уже оставила как раз,
Но даже свод печальных правил
Её и прежде не избавил
От бурных, как весной ручей,
Записок, взглядов и речей!
Отчасти женихово братство
Тревожил непростой вопрос:
Покойник был богат, как Крёз,
И завещал жене богатства.
Но многие говоруны
И впрямь казались влюблены!

         XXXIV
Говоруны! Не стоит злиться
На слово новое, друзья:
Ведь если выпало влюбиться,
То скучным быть уже нельзя!
Но как с прелестницей лукавить?
Как рассмешить и позабавить?
Как интерес к себе сберечь?
Как на балу её развлечь?
Потом, сближаясь в менуэте,
– пригодны польский и кадриль! –
Как похвалить и вкус, и стиль
В её парижском туалете?
Для знатока любовных чар
Дар говоренья – лучший дар!
       
         XXXV
К искусникам сего дурмана
Я сам причислиться готов,
Но для тебя и мне, Татьяна,
Не отыскать достойных слов!
В столице меж красавиц многих,
Капризных, ветреных и строгих,
Ты всех прелестней! – хороша,
Нежна, изысканна, свежа
В любом движенье и наряде.
И даже в неприёмный срок,
Шептали, Сам искал предлог
Заехать к Северной Наяде...
Увы! Повсюду высший свет
Отыщет лакомый секрет.

         XXXVI
Да, жить в столице – это штука
Претрудная, скажу я вам!
Она и хитрость, и наука,
Что не под силу простакам!
Ещё возок от Вятки скачет,
А Петербург уже судачит,
Чья ты родня, каких ты лет,
Что стоят фрак твой и жилет
И не заложено ль поместье,
Что так в тебе, а что не так,
Кому ты будешь друг и враг,
Учён ли покеру и лести,
Картавишь на какой манер...
Что ж, a la guerre comme a la guerre!*
_______________________________
*в пер. с франц. – на войне как на войне;
  в русском звучании «А ля гер ком а ля гер».

         XXXVII
Здесь бал подобен полю брани,
Крестины – маленькой войне,
А положенье нашей Тани
С осадой я сравню вполне:
Идут на приступ кавалеры,
Родня сметает все барьеры,
Кузен ползёт из дальних мест,
Ревнует с фланга полк невест,
Грохочет сплетен канонада! –
А ты с приветливым лицом
Всегда должна быть образцом
Ума, и шарма, и наряда,
Чтоб усмирился светский лев,
Едва приблизиться успев!

         XXXVIII
Поместья, дом в столице... Что же,
Пред истиною не греша,
Скажу, что и хозяйка тоже
Была Татьяна хороша:
На тряпки тысяч не мотала
И эконома рассчитала,
Заметив с некоторых пор,
Что он ходок и тихий вор;
На нерадивого мальчишку
С укором поглядеть могла,
В заводы немцев наняла,
В оброк не требовала лишку,
И матушка была не прочь
Богатой дочери помочь...
   
         XXXIX
– И всё?!
– А что ж ещё, читатель?
Известных Богу одному,
Я женских тайн не прорицатель!
Откуда знать мне, почему
Краснела Таня и бледнела,
Когда пред зеркалом сидела?
Откуда знать, о чём она
Грустила ночью у окна?
Потом прелестною рукою
Достав из тайного ларца,
Не дочитала до конца,
Откуда знать, письмо какое?
И только раз, известно мне,
– Евгений! – молвила во сне.

         XL
Одно лишь имя! Звук невольный,
Звезда сквозь сумрак и туман,
Но этого уже довольно,
Чтоб не окончился роман.
«Мечтам и го́дам нет возврата», –
Евгений так сказал когда-то
Татьяне в сумраке дубрав...
Он не любил. Он был не прав!
Не ведал он прекрасной страсти,
Что может время повернуть,
Сердцам во тьме укажет путь
И силы даст мечтать о счастье!
Сказалось имя не само...
Наутро принесли письмо.
     
         XLI
Я чувствую, читатель просит
Подробно молвить, что и как:
Письмо лежало на подносе
Чуть в стороне других бумаг,
И тем, что вытерлось, измялось,
Усталым путником казалось,
И было видно, что оно
Издалека принесено.
И словно дрогнув каждым нервом,
Теряя силы, не дыша,
Вся холодея и дрожа,
Его взяла Татьяна первым,
Сургуч ужасный сорвала,
Строку начальную прочла...

         XLII
«Когда письмо к Тебе, как птица...», –
Кричала ей его любовь.
Слова метались на странице,
Потом отыскивались вновь,
Переставали быть словами,
Казались звуками, тенями,
Дыханьем дрогнувшей земли,
Свечою, тлеющей вдали,
Холодным, одиноким домом…
И вдруг письмо оборвалось,
Как будто кровью запеклось,
Испепелилось будто громом! –
И стало Таниной судьбой.
И сразу наступил покой.
   
         XLIII
Хоть я и не сентиментален,
А всё-таки – свидетель Бог! –
Холодный жар двух слёз-проталин
Мне щеки на ветру обжёг.
Мы все влюблялись не однажды,
Но пусть сейчас припомнит каждый:
Как гром с небес! как луч из тьмы! –
Лишь только раз любили мы.
А многих ли судьба дарила,
Зачёркивая горький круг
Обид, печалей и разлук,
Тем, что любовь им сохранила?
Меж острых терний мало роз,
И мне моих не стыдно слёз...

         XLIV
Да, в мир глядим мы благосклонно
И сердцу вновь послушен ум,
Едва блеснёт нам с небосклона
Заря, едва весенний шум
Дождей, ветров, и птичьих трелей,
И припозднившихся капе́лей,
И звонких говорливых вод
Нам новой радостью поёт!
Но ведь изменчива природа:
И, пошутив с календарём,
Весну венчает с январём
Борей*, дохнувший с небосвода!
Так и в любви ясна едва ль
Её волнующая даль.
______________________
*Борей – в греч. мифологии
  бог северного ветра;
       
         XLV
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -

         XLVI
...И потому я помню плохо
События тех странных дней:
Шум, беготня и суматоха,
Стук сундуков и храп коней,
Приказ молчать болтливой дворне,
И кучер, прочих попроворней,
– Н-но, мёртвые! – вздымает хлыст,
И гром копыт, и ветра свист...
Туда, где он прощался с нею,
Коней направлен быстрый бег.
Он – там! Единственный навек!
А я пред истиной немею,
Что только лю́бящий готов
В прощании услышать зов.
       
        XLVII
Блестя короной с вензелями,
Возок уже на пятый день
Летел знакомыми краями,
Где Таня помнит куст, и пень,
И луг, и церковку у плёса,
И всё укрыл собой белёсо
Уже подтаявший покров
Тяжёлых мартовских снегов.
Но цель чем ближе становилась,
Тем больше был в глазах испуг,
И жар ланит, и холод рук,
И сердце яростнее билось...
Хватало сил лишь как-нибудь
С вниманьем в зеркальце взглянуть!

         XLVIII
...Селенье сумерками скрыто.
Евгений у огня сидит,
Экономического* Смита
Листает – и почти не спит.
Но что там? Гости ли явились?
Со скрипом ворота́ открылись,
Недвижные давным-давно,
И шум, и фонари в окно,
И голоса, и скрип ступеней.
Весьма отшельник удивлён:
Гостей не чаял видеть он!
Выходит на крыльцо Евгений
И застывает, недвижим:
Стоит Татьяна перед ним.
___________________________
*Адам Смит – английский экономист;
  упомянут Пушкиным в главе I;

         XLIX
«...Нет, я в уме... А это значит...»
Шагнул. К руке припал потом.
Слуга увидел – барин плачет –
И осенил себя крестом.
Сердца стучали тише, ме́рней...
Он встал с колен. Во тьме вечерней
Белели лица, снег белел,
И голос Тани зазвенел:
«С той встречи, давней, незабытой,
Я знаю, только ты один
Моя судьба, мой господин,
Злой, добрый, нежный и сердитый! –
Не всё ль равно? Иди ко мне,
К твоей подруге и жене...»
         
          L
Питомец Муз, пера волненьем
Верни поток ушедших лет,
Строкою чудное мгновенье
Из мрака вызови на свет!
Тебе ли есть что невозможно?
Но прикасайся осторожно
К заветным таинствам души
И обнажать их не спеши
Движеньем дерзким и небрежным...
Когда б из мглы и немоты
Явились вдруг твои мечты
В обличье трепетном и нежном, –
Хотел бы ты, чтоб чей-то взор
Нескромно пал на их узор?
         
           LI
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -

           LII
Чем ближе я к моим к героям,
Тем расставаться нам трудней.
Бог даст, я верю, им обоим
И долгих, и блаженных дней!
Друзья, Евгений и Татьяна,
Теперь пора вам из романа
Уйти по избранной тропе,
Вверяясь чувствам и судьбе,
А не капризу рифмоплёта.
Я знаю, вам достанет сил! –
Я, как умел, вас наделил
Душой высокого полёта.
В конце всегда начало есть.
Быть может, встретимся. Бог весть...
______________________________
Душанбе, Афула, Иерусалим;
1963 – 2025 гг.



Бродский и Рейн в Венеции

*  *  *

Шли два поэта древним городом,
Два разных – как лицо и лик.
Один, немного схожий с вороном,
Был славою равновелик
Палаццо с именами гордыми,
Мостам в отметинах времён,
Химерам с каменными мордами,
Ажурной строгости колонн...

Но мало уделял внимания
Им гений и лауреат.
Он не обдумывал заранее
Улыбок, реплик и цитат,
И потому звучал естественно
Его небрежный говорок,
Порой сменяемый торжественным
Напевом чуть картавых строк.

Стихи читал он просто вроде бы,
И так читал их он один,
Отторгнутый от русской родины,
Но с ней мучительно един.
И боль, таланту соразмерную,
Себе, быть может, вопреки,
В стихи он прятал – как, наверное,
Калека прячет полруки.

Второй же сбоку брёл стоически,
Вставляя фразы невпопад.
Он не был личностью одической
И дома вырастил свой сад.
Но и его планиду пёструю
Шторма кидали вверх и вниз,
И стрелы, хищные и острые,
Лишь чудом мимо пронеслись.
Он выжил между лютой стужею
И пыльной горечью разрух...

И я не знаю, чья же лучшею
Была судьба у этих двух.


Русские женщины на Пасху

*  *  *

Христос воскресе! ...Плакали и пели,
Убогим клали сласти и рубли,
Близь церкви умывались из купели,
Наполненной от матери-земли.

И крестным ходом, со свечой из воска,
Брели под колокольный перезвон,
В своих платочках, светлых и неброских,
Похожие на лики у икон...

Я их – и постарей, и помоложе,
Счастливых и у горя на краю
Несуетно хранящих имя Божье –
Немало повидал за жизнь свою.

И, чуждый этой вере от рожденья,
Я, выросший вдали от слова «Бог»,
Дивился связи силы и терпенья,
Чьего единства я постичь не мог.

И мне далось не логикой, не мерой,
А будто взмахом изумлённых крыл:
Бог если был, то был силён их верой,
А если не был, всё равно он был!

Несли они не страх, не покаянье,
Но тихое величие своё,
И был их Бог – любви иносказаньем,
Прекраснейшей метафорой её.


Исчезновение


Друг друга читали мы с ним на сайте в течение лет.
Потом он внезапно умолк, и год уж молчание длится.
Боюсь узнавать – почему, но, кажется, знаю ответ,
И верить ему не хочу, и вновь захожу на страницу...

Он там, в сочиненьях своих, и нежный, и умный, и злой.
Нарочно простецкая речь сменяется блеском столичным.
Когда же о чьих-то стихах он вдруг отзывался порой,
То слог становился иным – изысканным и ироничным.

Он был словно яркий клубок запутанных мыслей и дел.
В стихах узнавались его раздумья, любови, печали,
Но даже о том, где живёт, спросить я его не успел,
А встреться на улице мы – друг друга бы мы не узнали.

Светись, ноутбука экран! А что там в соседнем дворе
И даже за дверью входной – да разве же нам это важно? –
Как будто бы чья-то рука нас движет в безвестной игре,
Как будто мир – комикс, а мы рисунки в квадрате бумажном.

Наверно, и вправду людей всеядный всосал Интернет,
Чтоб мы насыщали его обильно, безлико, безвольно;
И всё он хранит, но не жизнь. Прощай же, ушедший поэт,
В молчанье ушедший, – и мне от этого горько и больно.



Предупреждение

*  *  *

Не гасите Вечные огни
И имен не трожьте полустёртых.
Помните, что в памятные дни

Это пламя собирает мёртвых.

С тёмной и безвестной стороны
В час, как успокоится округа,
Сходятся солдаты той войны,
Видимые только друг для друга.

Знать, не всё осталось позади,
Если к прежним тянутся пределам,
Кто в х/б с дырою на груди,
Кто в комбинезоне обгорелом.

Подойдут, медалями звеня,
К каменной ограде в старом парке,
Сядут у гудящего огня,
Выкурят привычно по цигарке.

Оглядятся: пламя и звезда,
Розы у подножья обелиска...
Если ходят правнуки сюда,
Значит, их сердцам былое близко,

Значит, неизменен ход светил...
Встанут и движением коротким,
Как на фронте около могил,
Вскинут руки к каскам и пилоткам.

Помолчат и скроются в тени,
Где тысячелетья тихо тают.
Не гасите Вечные огни.
Мёртвые такого не прощают.




Губайдулина в Германии

12:43, 13 марта 2025 года.
Заслуженный деятель искусств России София Губайдулина ушла из жизни в Аппене, Германия.
Знаменитому композитору было 93 года.
 Источник: Мэрия Казани;
__________________________________________________________________________________

Памяти великого композитора
Софии Губайдулиной

*  *  *
Здесь не назовут по отчеству.
Здесь, по-старчески ссутулена,
Музыки и одиночества
Ищет фрау Губайдулина.
Сания́, Софи́я, Сонечка,
Пифия с глазами детскими...
Иногда вздохнёт тихонечко,
Вспоминая дни советские.

Тиф. Казань. Войны пожарище.
Звуки, вечно непокорные.
Ну а после со товарищи
Угодила в списки чёрные.
– Формалистов и изменников
С их послушными холопами
Не потерпим! – рявкнул Хренников.
Композиторы похлопали...

Десять лет – полусвободная,
В полполёта, в полдыхания...
В девяностые голодные
Пригласила жить Германия.
Домики, вьюнком увитые.
Деревца клонятся кронами.
Дирижёры знаменитые
К домику идут с поклонами.

И дослушав речи плавные,
Долго смотрит на закат она,
Думая, а всё же главное,
Что душой она – Асгатовна,
Что в её татарском облике –
Даль степная, юрта тесная,
Что в закатном дымном облаке
Ждёт её Казань Небесная,
Что без памяти о родине
Не даны душе пророчества,
Что живёт уютно вроде бы,
Но без отчества, без отчества...


Вещи и тайны

*  *  *          

Когда на заре засияло светило,

Прозрение свыше меня посетило:

Я понял, что утром какие-то вещи

Наполнены сутью сакральной и вещей!

 

К примеру, легчайшее сооруженье,

Дразнящее память и воображенье,

Два чудных объёма хранящее нежно, –

Кто сунул его под подушку небрежно?

 

А туфельки в цвет голубого опала?...

Вчера эта парочка здесь танцевала,

Дурачась в тустепе, скользя в менуэте, –

Кто их, торопясь, разбросал на паркете?

 

Полоска бикини – ажурное чудо! –

Сама ли она упорхнула оттуда,

Где стала помехой в движении к цели,

И что ей приснилось в изножье постели?

 

Но истинно ценный источник познанья –

Прелестное, спящее рядом созданье,

С которым мы вместе освоили этот

Во всех положениях творческий метод!


Путешествие в Страну Гоголя

Из цикла "Записки литературного туриста"

*  *  *

Здравствуй, памятник! Кто б от дерьма тебя птичьего вытер?
Бронзовеет меж улиц, до дырок зеваками стёртых,

Блудный сын малороссов, сбега́вший то в Ниццу, то в Питер,

Пироман, накормивший огонь сочиненьем о мёртвых.

 

А ведь всё начиналось с глупейшей поэмки про Ганса,

И казалось, что мир посетила ещё одна бездарь,

Что пределы его – три-четыре любовных романса,

Но нежданно открылись в нём гений, ирония, бездна.

 

Я страны этой странной не мог и представить доселе.

Здесь так много всего: от молитвы до чёрных обрядов,

От супружеской скуки до буйных казацких веселий,

От ничтожных чинов до сановно-крутых казнокрадов.

 

Несвятая земля, порожденье шута-демиурга,

Я сегодня с тобой – то ль на гульбище, то ли на тризне;

Ведьма-панночка с Вием – страшнее ль они Петербурга,

Где ворует мертвец, сам ограбленный кем-то при жизни?

 

Слишком много смертей. Будто чаянья жизни порушив,

Автор смотрит туда, где растут лишь одни асфодели*,

Где, тряся телесами в ошмётках прабабкиных кружев,

Старосветские трупы ещё умереть не успели.

 

Ах ты, славненький Чичиков! – ты-то далёк мистицизма,

И совсем не идёт бесовщина тебе никакая,

И собой недурён, и в наличии ум и харизма,

А вот нате! – летишь, мертвяков по России скупая!

 

Занесло ж меня в край, где лишь тьма и безумие свищут,

И крыла их драконьи – как душная чёрная крышка.

И ни солнца, ни ветра. Лишь тупо бормочет Поприщин:

«У алжирскава бея под носом огромная шишка...»

 

А будь воля моя, я б другое воздвиг изваянье:

Будто гроб на цепях, и сидит будто Гоголь во гробе,

Бесконечно испуган, и грудь его ищет дыханья,

И подъято чело, и воздеты руки его обе...

 

Ну, пожалуй, пора! В этот раз свой любимый туризм

Я досрочно прерву, а потом, излечившись от стресса, –

К нашим, к бывшим, к советским! – туда, где царит оптимизм

И где даже расстрел служит целям мечты и прогресса!

 

_____________________________________________________

*асфодели – в греч. мифологии цветы, растущие по берегам Леты,

символ царства мёртвых;


Равный

Все перед Богом равны, а на деле –
Жид, инородец, и взгляды косые...
Имя меняли своё иудеи
На театральных афишах России.
Знали об этом, мечтая о славе,
Нищих местечек покинув пределы,
Мальчики Хаймы, потом Ярославы,
Девочки Двойры, потом Изабеллы.

Клетка оседлости, мрак лихолетий,
Жалкая участь всегда виноватых –
Вот что отринули блудные дети,
В мир лицедейства сбегая когда-то.
Были нужны им терпенье и годы,
Нужен талант был, велик и неистов,
Чтобы щенки театральной породы
Повырастали бы в прим и солистов,
Чтоб на премьерах горящие взоры,
"Браво!", и "бис!", и корзины камелий!

...Тщательно прятали антрепренёры
Происхожденье Джульетт и Офелий:
Вредно для публики знать, что кумиры,
Чьи так возвышены речи и лики,
Эти Кречинские-Зигфриды-Лиры
В синагогальные вписаны книги.

Но на гастролях в глубинку заброшен,
Где-нибудь в Кинешме и Таганроге
Звёздный артист вспоминал мамэ-лошн*,
Слыша молитву в окне синагоги.
– Останови! – и возница двуколки
Долго дивился заезжему гостю,
К нехристям шедшему в старой ермолке,
Странной в соседстве с сигарой и тростью.

Будто бы давнее сделалось ближним,
Будто бы все бенефисы приснились...
Был между всеми он свой и не лишний,
И потому рядом с ним потеснились.
И в сюртуке, новомодном и длинном,
С их лапсердаками схожем немного:
– Шма, Исраэль**... – повторял за раввином
Равный меж равных пред именем Бога.

___________________________________
*мамэ-лошн (идиш) – букв. язык матери;
в общеупотребительном значении – идиш;
**Шма, Исраэль... (иврит) – Слушай, Израиль! –
зачин главной молитвы в иудаизме.









Путешествие в Страну Чехова

Из цикла "Записки литературного туриста"

*  *  *

Домишки щербаты, как старые ложки,
По улочке стелется вонь от карбида,
Тусклы фонари, и скрипучие дрожки
Ползут по России уездного вида.

Я снова турист! Приникаю к истокам,
Глушу проявленья рыданий и спазмов,
Всё чувствую слухом, и нюхом, и оком –
От милых глаголов до милых миазмов.

О, здравствуй, страна разорённых поместий,
Несбывшихся судеб, ненабранной выси!
Твой бард-основатель чурается лести
(Ну разве что в письмах прелестной актрисе!)

Сутулится. Скромен. Пенсне и чахотка,
Обычная в климате мглистом и хмарном.
Ах, как же нежна с ним актриса-красотка
В супружестве, скажем так, эпистолярном!

Но это их дело. Брак, смею заметить,
Есть тайна двоих. Впрочем, может явиться
При шляпе и трости какой-нибудь третий,
Как это случилось у дамы и шпица...

А воздух недвижен, а смог керосинов,
И Котик уродует бедного Листа,
И вишни под корень, и Петя Трофимов
Готов к романтической доле чекиста.

Бездарен. Глаза близоруко-косые.
Восторженно брызжет слюною и страстью.
Такому дай волю – он четверть России
Пристрелит в стремлении к общему счастью.

О, чеховский сад, потаённый и пёстрый!
Здесь прячутся душечки и попрыгуньи,
Ионычи, фирсы, и нудные сёстры,
И славная нежить, и нежные лгуньи.

Встречаются также и странные твари:
Нет-нет, не пугайтесь, не ведьмы-кощеи! –
А вроде бы люди, но люди в футляре,
И вроде бы Анны, но Анны на шее.

Дух этой страны и таинствен, и ясен:
Она-дe святая, да жизнь виновата!
Для тех же, кто вдруг со страной не согласен,
Найдётся большая шестая палата,

Надёжно и мягко оббита, со входом,
Закрытом снаружи, чтоб выйти не смели...
А дальше маршрут мой был связан с народом,
Живущим под сенью великой «Шинели».


Розовый единорог, или Рассказ о двух поэтах

Камеи – драгоценные или полудрагоценные камни с рельефным изображением людей и животных – всегда восхищали меня. Лучшие из них настолько совершенны и уникальны, что им дают имена, как людям или ураганам. Одну из таких камей я видел в начале 80-х годов прошлого века в Переделкине. Её хозяйка, известнейшая переводчица, на чьей даче я гостил, рассказала мне историю, которую я здесь привожу, не называя из соображений такта имён её действующих лиц.

 

Много десятилетий назад в развалинах церкви – их после революции тысячами разрушали по всей России – молодой комсомолец нашёл желтовато-розовый камешек с изображением единорога. Этот камешек он подарил своей возлюбленной, юной, но уже печатавшейся поэтессе. Полюбовавшись на мифического зверя, она сунула камешек в какую-то шкатулку и надолго о нём забыла. Шкатулка со всем её содержимым, впрочем, сохранилась, и уже после войны другой поклонник красавицы поэтессы, художник-реставратор и по совместительству недурной ювелир, сказал, что камеей стоит заняться. За пару недель он сделал неплохую золотую оправу с цепочкой, и камея стала медальоном. Будучи красотой под стать своей хозяйке, она удостаивалась внимания друзей дома и коплиментов зверю-единорогу в золотой рамке. Спустя ещё лет пять-шесть поэтесса, известная также как переводчица немецкой и скандинавской поэзии, вышла замуж – не впервые, но окончательно, по её выражению.

 

«Окончательным мужем» стал человек сильный, красивый и талантливый, десять лет отсидевший в сталинских лагерях, научившийся там чифирить, пить всё, что горит, драться, говорить на классической фене, – и тоже поэт. Удивительно, но лагерь его не сломал. Выйдя на свободу, вчистую амнистированный, он вдруг начал писать много и хорошо, не боялся ни бога, ни чёрта, ни КГБ и верил, что ХХ съезд партии – это действительно великий перелом в жизни его страны. Его стихами зачитывалась молодёжь, а зачинатели бардовской песни перенимали его интонации. По странной прихоти судьбы он был вознесён советской пропагандой. Его даже сделали значимой персоной в руководстве Союза писателей, но приручить так и не смогли. В конце 50-х годов он был назначен главой советской творческой делегации в Австрию, но вдруг заартачился и заявил, что поедет только с женой. Власти поморщились, но согласились, поскольку руководство группы уже было согласовано по всем каналам, в том числе, и по внешним. Её даже включили в состав делегации, тем более, что немецкий она знала в совершенстве...

 

Отговорив положенное количество часов и речей в дискуссиях с западными коллегами, посетив должное количество проф- и партсобраний австрийских товарищей по классу, члены делегации получили наконец пару дней для прогулок по Вене в приватном, так сказать, порядке. Честно поделив время между магазинами белья и платья, куда хотелось нашей героине, и пивными, куда неудержимо влекло её руководящего мужа, супруги однажды попали в квартал дорогих ювелирных лавок, чьи витрины сверкали и переливались такими блесками и красотами, что даже летнее венское солнце не могло затмить сияния этой пуленепробиваемой Голконды! Однако наша героиня вычитывала в витринах такие цены, от которых хотелось убежать быстрее и дальше! Тем более, что муж уже давно просился в пивной бар...

 

В этот самый момент из зеркальной двери ближайшего магазина выглянул маленький, толстенький человечек, и именно у него она спросила, как пройти к пабу. Человечек услужливо открыл рот – и окаменел, почти ощутимо сфокусировав свои светлые и выпуклые глазки на медальоне с единорогом, который поэтесса лишь сегодня – впервые в поездке! – надела, считая его слишком легкомысленным для официальных встреч. Мужу эта немая сцена быстро надоела.

– Кажется, у него начался перерыв, – вполне логично предположил он, – пошли, сами найдём.

И они повернулись и пошли вдоль сияющих витрин. Но толстячок вдруг разокаменел, закрыл рот, снялся с места и со странным клёкотом погнался за парой советских творческих работников. За секунду он догнал их и чуть ли не на коленях начал умолять зайти в его магазин «для частных переговоров», как она перевела супругу, не знавшему немецкого языка. При этом ей вспомнились предотъездные наставления остерегаться провокаций, и своими тревогами она поделилась с мужем. На него это подействовало самым странным образом:

– Провокации? – гаркнул он, и глаза его загорелись дьявольскими огоньками. – Я им покажу провокации! Пойдём! – и он решительно направился к двери, которую толстячок оставил открытой.

 

Предполагаемые враждебные действия классового врага продолжились мягкими креслами в прохладной глубине магазина, а сам хозяин, уже тщательно заперев дверь, с извинениями исчез на пару минут. Появился он из капиталистических недр своего заведения, держа в руках чёрную бархатную коробочку, потом торжественно открыл её – и в глаза советским пролетариям пера полыхнул фантастической красоты бриллиант! После этого толстенький австриец встал в гордую позу и произнёс речь, которую жена дословно перевела мужу. Смысл её сводился к следующему:

– Торговая фирма, которую я имею честь возглавлять уже в десятом поколении, известна в Австрии и во всей Европе почти полтора века. Дорожа нашей репутацией, мы никогда не позволяли себе обманывать доверие клиентов и вступать в любые нечестные или незаконные сделки. Поэтому бриллиант, который я предлагаю достойной фрау в обмен, и её камея абсолютно равны по стоимости. Этот южноафриканский бриллиант занесён в мировые каталоги под номером таким-то..., его цена на сегодняшний день равна – тут он произнёс баснословную цифру в долларах, тут же перевёл её в фунты, марки, франки и австрийские шиллинги, отчего вышеуказанная баснословность стала ещё баснословней, – и эта цена полностью соответствует тому сокровищу, которое достойная фрау имеет носить на своей... э-э-э... фигуре!

 

Закончив выступление, австриец положил на столик перед нашей парой чёрную коробочку с бриллиантом и тихо отступил за конторку, как бы давая время для размышления и принятия решений.

...Она взяла бриллиант и почувствовала, что на глаза наворачиваются слёзы. Но муж понял её состояние и в свойственном ему простом и решительном стиле сразу пресёк все будущие разговоры:

– И не мечтай! Потом на таможне не отмажемся. Они же спросят, где ты так крупно подработала, чтоб такое покупать. И что ответишь? На панели, что ли? Или кайлом вместе со здешними шахтёрами?! Они тут, конечно, хорошо получают, но не настолько же! Так что переведи ему: товарищи из СССР уважают мастерство своих народных умельцев и на иностранные алмазы, добытые потогонным трудом африканских негров, его не променяют! И, вообще, пошли отсюда, потому что пива хочется...

Она исправно перевела. Австриец дрогнул лицом, но выдержку сохранил. Вышел из-за конторки, приблизился... Незаметно исчезла коробочка с бриллиантом, которую она положила на столик. Да-да, – негромко заговорил австриец, – он понимает советских гостей... Он всё понимает... При их реж..., простите, строе, увы, не рекомендутся вступать в деловые и торговые отношения без одобрения властей. Он просит прощения за свой порыв, но тому есть оправдания! Он – один из немногих в мире специалистов по камеям эпохи Ренессанса. Его публикации в этой области признаны в узком профессиональном кругу! И пусть ещё раз простят уважаемые герр и фрау, чьей фамилии он не имеет чести знать, но в одном они ошибаются: к созданию камеи, о которой идёт речь, русские умельцы отношения не имеют. Эта камея изготовлена в 16 веке; предположительно, в Италии; предположительно, в Мантуе; предположительно, гениальным Чезаре Спадавеккиа; предположительно, в 64 году вышеуказанного столетия, ибо только тогда знаменитый ювелир работал со звездчатыми топазами, которые мантуанские купцы поставили ему из Южной Индии, к сожалению, в крайне малом количестве. Всего в тот период в мастерской Чезаре Спадавеккиа изготовлено 12 камей. Из них только 3 сделаны им собственноручно. Остальные – учениками, но под его руководством и по его эскизам. Из этих трёх лишь одна камея изображала не традиционные профили в античном стиле, а мифического единорога. Для этого мастер употребил уникальный кристалл трёхслойного звёздчатого топаза, отчего фигура единорога выделяется на сером фоне, его грива и хвост отсвечивают жёлтым цветом, свойственным второму слою кристалла, а собственно единорог уже тёмнорозов... Вплоть до начала 19-го века история «Розового единорога» – под этим именем камея вошла во все каталоги – прослежена с высокой степенью достоверности. Сначала им владел род герцогов Эскабарриа, потом один из восточных шейхов, потом английский банкирский дом...

 

Толстенький австриец с упоением жонглировал веками и аристократами. Она едва успевала переводить мужу этот поток названий, имён и цифр. А тот всё крутил головой в желании вставить слово, и наконец это ему удалось:

– Неужели же русские умельцы не имеют к этому шедевру никакого отношения? – с вызовом в голосе спросил он.

И тут австриец не выдержал. С иронией, спрятанной в объективность и подчёркнутое спокойствие, он ответил:

– Имеют. Конечно же, имеют. Предполагается, что именно русские умельцы, находясь в Париже в 1813 году в составе оккупационного корпуса, вывезли «Розового единорога» в Россию. Насколько известно, в законные деловые отношения с тогдашним владельцем камеи русские умельцы не вступали. На этом задокументированная история великого изделия прерывается, и сейчас я счастлив, что русские умельцы не оборвали её окончательно.

 

Поэт побагровел. Он понял, какую пощёчину получил, и понял, что сам на неё напросился. И ещё он понял, что за полторы недели этого долбаного визита, которым ему было поручено руководить, рекомендованные свыше партийные формулы так въелись в его мозги, что он и сейчас, когда в них нет никакой нужды, мыслит этими формулами и штампами и потому так нестерпимо фальшивит в этой, в общем-то, по-человечески интересной ситуации.

– Переведи ему, – сказал он жене, – что мы весьма благодарны за содержательную беседу.

Он встал и протянул австрийцу узкую аристократическую ладонь, ногти на пальцах которой были изуродованы на лесоповале и в лагерных драках. И маленький толстенький австриец подал ему свою маленькую толстенькую ручку, и ногти на ней были тоже слоистыми и неровными, а на безымянном пальце не хватало фаланги. Две ладони встретились и разошлись. Австриец понял взгляд русского, которым тот провожал его руку, криво усмехнулся и сказал:

– Пусть уважаемая фрау переведёт мужу, что владельцы ювелирных фирм, имевшие неосторожность открыто выражать своё несогласие аншлюссу и нацистскому режиму, исправляли потом эту неосторожность в каменоломнях...

Она перевела. И тут муж явил всю широту и непредсказуемость русской души. Он повернулся к ней и прошипел:

– Да отдай ты ему эту чёртову камею! Ты без неё, что ли, не проживёшь? А у него от камушка крыша едет... Ты ж на неё декларацию не заполняла – как жена руководителя делегации? Ведь нет?

 

Она сняла камею, протянула её австрийцу и сказала, что они с мужем просят принять «Розового единорога» на память о встрече. И ей было совершенно не жаль камеи. А ещё в этот момент она простила мужу все грехи, какие узнала за ним за годы их брака.

Австриец жалобно улыбнулся и залопотал – она едва понимала это тихое лопотанье, – что никогда... что он восхищён... что он только сфотографирует... что это неоценимый вклад... а пока кофе, господа...

Они пили кофе, а австриец при свете трёх мощных бестеневых ламп фотографировал «Единорога», уложенного на чёрный бархат. Он хищно прыгал вокруг него, прицеливаясь здоровенной камерой, раскрасневшийся и счастливый, а закончив, быстро и точно вдел в ушко золотую цепочку, положил камею в невесть откуда взявшуюся перламутровую коробочку и с поклоном подал поэтессе. Она машинально положила её в сумочку, а австриец исчез и вернулся с красивым глянцевым буклетом с тиснёным заглавием на обложке.

– Я прошу господ принять экземпляр этого журнала, где напечатана моя статья о французских камеях, изготовленных во времена царствования Людовика XIV, – сказал он, потом поискал в журнале нужную страницу и рукой с изуродованными ногтями и пальцем без фаланги что-то написал по-немецки неожиданно красивым и плавным почерком. Он протянул журнал жене, но муж перехватил буклет, долго вглядывался в надпись, а потом поднял голову:

– А почему не написано, кому он это подарил? Где наша фамилия?

Австриец и без перевода понял вопрос, хотя по-немецки слово «фамилия» обозначает не совсем то же, что по-русски. Он виновато и жалко улыбнулся, а русский поэт снова побагровел. Они поняли друг друга. Австриец счёл, что для русского будет небезопасно, если власти узнают о его непонятных контактах на Западе, – и потому лучше не спрашивать его фамилию, которую он наверняка не захочет открыть. А русский понял, что австриец не желает узнавать его фамилию, чтобы не создавать ему лишних проблем, – и это австриец тоже понял. И тем более он удивился, когда русский вытащил из кармана пиджака небольшую книжку, на обложке которой была его фотография, раскрыл её и, что-то написав на титульном листе, протянул ему. При этом русский отчеркнул ногтем фамилию автора – свою фамилию, – напечатанную красивой вязью, и вдобавок громко и отчётливо её произнёс. При этом он протянул австрийцу ещё и журнал. Австриец взял и то, и другое, потом снова нашёл в журнале страницу со своей статьёй и, сверяясь с малознакомыми буквами кирилицы, дополнил дарственную надпись. И они ушли.

 

Уже в гостинице она спросила, что он написал австрийцу на сборнике стихов.

– Да обыкновенно написал... Что от всей души австрийскому другу... – буркнул он и, поняв, что не стоит врать, сказал правду. – Написал, что камеи прочны и красивы, но люди твёрже и красивее...

А когда она достала «Розового единорога» из перламутровой коробочки, то ахнула: вместо прежней цепочки, которая, впрочем, лежала тут же, в ушко оправы была вдета другая – тоже золотая, но переливающаяся розовыми и жёлтыми самоцветами, наверное, топазами. А ещё через полгода на их московский адрес пришла бандероль из Австрии, серая плотная бумага которой скрывала в себе журнал с уже знакомым глянцевым тиснением. Они не удивились, когда нашли в журнале статью, подписанную фамилией с обилием шипящих звуков и с дарственной, сделанной тем же красивым плавным почерком. В статье об итальянских камеях 15-16 веков среди прочего говорилось, что считавшаяся утерянной знаменитая камея «Розовый единорог» работы Чезаре Спадавеккиа по новым данным находится в России в одной из частных коллекций. Тут же прилагались изображения камеи: рисунок начала 17 века и два прекрасных цветных фото. Фамилия коллекционера, впрочем, не указывалась.

 

Я спросил хозяйку дачи, не было ли у них неприятностей из-за новой цепочки. Она усмехнулась:

– Да мы и не проходили через таможню, а шли как большие шишки через зал для делегаций. А год спустя искусствоведы в штатском откуда-то вызнали, что у нас есть эта камея, и мужа вызвали – почему-то в московский горком! – и спросили, не пора ли передать камею в Эрмитаж или Грановитую палату...

– И что он ответил? – поинтересовался я, заранее предвкушая удовольствие от той плюхи, которую получил горкомовский чинуша.

– А он не ответил! Он спросил: а что, секретарским жёнам уже нечего цеплять на посольских балах?! Покривились и отстали. Так что камея у меня. Потом невестке отдам!

– А мне можно увидеть «Розового единорога»? – спросил я. – Ну хоть на минуточку!...

 

После всего рассказанного хозяйкой дачи казалось невероятным, что где-то здесь живёт это топазовое чудо, прошедшее через века и через жизни многих известных или простых людей. Я был готов к тому, что хозяйка откажет мне в силу каких-то чрезвычайных или, наоборот, самых простых обстоятельств. Ну, например, что камея ненадолго одолжена невестке. Или что «Розовый единорог» уехал на выставку в Мексику или в Японию. Но хозяйка просто ответила – А почему нет? Конечно можно! Хоть сейчас! – и я понял: невероятное иногда сбывается...

 

Мы прошли через несколько комнат и попали в помещение, где были собраны самые невероятные вещи: слоновые бивни и моржовые клыки, изукрашенные прихотливой резьбой, ножи и сабли разных форм и стилей, керамические блюда с восточной спецификой, хрустальные и серебряные кубки и чаши – все те приношения, которые получил когда-то в зените своей поэтической славы её муж-поэт, давно уже отошедший в лучший мир. Тут же на полках стояли его книги и книги, подаренные ему, причём, на самых разных языках. От имён тех, кто презентовал ему свои книги, у меня закружилась голова! Маленький мемориальный музей – подумалось мне, – хотя в нём явно не хватает экспонатов лагерного периода... И наконец хозяйка подвела меня к стоящему в углу комнаты здоровенному сейфу, впрочем, вполне обыкновенного конторского вида. Выудив откуда-то кривоватый ключище, она с натугой повернула его, пошарила в глубине – и на свет явилась перламутровая коробочка – именно такая, какой я себе её и представлял! Небрежно и привычно хозяйка открыла её – и с шуршанием вызмеилась, сверкая в лучах сильной лампы, золотая цепочка, вся в жёлтых и розовых блёстках. Затем явилась и камея. Хозяйка держала её на весу, и розовый единорог, тряся гривой медового цвета, искоса, но пристально и чуть угрожающе, смотрел на меня... Он был вдвое меньше моего мизинца, но в нём чувствовались таинственность и величие. Потом хозяйка убрала его в коробочку, коробочка спряталась в сейф, и кривой ключ снова проскрипел своими бороздками. Мы повернулись, чтобы уйти, и тут я вспомнил то, о чём всё время хотел спросить:

– А что написал тогда, в Вене, в первом журнале австриец?

– Вы молодец! Угодили в точку! – с удивлением и даже, пожалуй, с уважением сказала хозяйка. – Муж даже не поверил, когда я перевела ему...

Она сняла с ближней полки пыльный и потрёпанный журнал, и он привычно открылся на нужной странице. Хозяйка прочла вслух и тут же перевела недлинную фразу: «Глубокоуважаемым гостям из России, господам С...вым! Я всю жизнь занимался камеями и в конце концов понял, что люди лучше и красивее...»

Я ахнул:

– Но они же не могли списать друг у друга! Они ведь друг друга даже не понимали! Но почти слово в слово... Как так?...

– Значит, понимали. Поэт всегда понимает другого поэта, – задумчиво сказала хозяйка, и мы вышли из комнаты, где жил «Розовый единорог».


Февраль, десятое...

*  *  *

Сталь стволов в вечереющей стыни.
Речка Чёрная. Белая твердь...
И кровит у России доныне
Навсегда не прощённая смерть.
Что ж запало империи в память,
Что за мука ей в душу легла,
Если дважды столетняя замять
Кровь поэтову не замела?

Всё сперва так смешно и знакомо:
Сплетни, письма, рогатый супруг...
А умрёт он в мучениях дома,
И жандармов поставят вокруг.
Ночью гроб увезут на повозке,
Ибо велено люд не смущать.
Будет долго плакать Жуковский,
Будет Вяземский долго молчать.

Будет много молчавших и певших,
Не желавших его забыть,
Защитить его не успевших,
Не допущенных хоронить.
Всей империей не сумели
Удержать роковой курок,
И винятся у смертной постели
Бродский, Тютчев, Ахматова, Блок.
С горя пьют из щербатой кружки
Чудной лёгкости волшебство...

Пушкин умер. Да здравствует Пушкин

И нездешняя тайна его.