Марк Шехтман


Смерть таракана

Встав под утро по важным делам,

Недосып волоча, будто груз,

Я увидел: он был уже там –

Обтекаем, крылат, рыжеус.

 

Я от наглости оторопел:

Что ты делаешь тут, паразит, –

В туалете, что кафелем бел

И китайским фарфором блестит?

 

Насекомый! Надменной ногой

Как посмел осквернить ты мой дом,

Ипотечную ссуду за кой

Каждый месяц плачу я с трудом?

 

Пусть – крылат! Пусть ты птица почти,

Но в тебе же духовности нет!

Ты Шекспира сначала прочти,

А потом уж лети в туалет!

 

А без этого ль можно, скажи,

Ползать в лоне двуногой семьи?

Разве я нарушал рубежи,

Где живут домочадцы твои?

 

Никогда, согласись, никогда!

Чужд мне твой тараканий простор,

И ментальность твоя мне чужда,

И культура, и прочий фольклор!

 

Вот поэтому я не входил

В лабиринты твоих городов –

И дигидро-трихлор-диметил

Распылил я, угрюм и суров...

 

День взошёл и ушёл не спеша,

Новой ночи приблизилась мгла,

И плыла тараканья душа,

Позабыв про земные дела...

 

Позабыв про земные дела,

Сохраняя бессмертную суть,

Всё плыла, и плыла, и плыла,

И лишь хлоркой воняла чуть-чуть.

 

____________________________



Конец пьесы

*  *  *

В движениях давно уже не скоры,
С остатками ушедшей красоты,
Стареют знаменитые актёры –
Любовники, герои и шуты.

Стареют гранды публики и кассы,
Носители наград и степеней,
Кречинские, Раскольниковы, Вассы,
И с каждым днём их осень холодней.

Век новых отрастил себе кумиров –
Любой красив, певуч и легконог,
А у моих Тригориных и Лиров
Дыханья нет на длинный монолог.

Когда-то в день и пару пьес, и боле
Они играли, не сочтя за труд,
А вот теперь живут на корвалоле,
На юбилеях с кресел не встают;

По месяцам не выезжают с дачи,
А после – чёрных рамок остриё,
Венки, цветы, процессии – и, значит,
Скудеет поколение моё.

И, наконец, в финале представленья
Туда, где ни сияния, ни тьмы,
Все отыграв надежды и сомненья,
С привычной сцены спустимся и мы.

И лишь одну мечту уносит каждый
За горизонты далей и времён,
Что Бог поднимет занавес однажды
И все живыми выйдут на поклон!


Высоцкий

Он вырос некрасивым, но приметным
Среди московских каменных трущоб.
Он пел про юность на Большом Каретном,
Про долг, и честь, и многое ещё.
На всех своих орбитах неформален,
Он стал актёром как-то между дел.
Сказал Любимов: «Пьёт... Но гениален!» –
И он играл, любил, и пил, и пел.

И загремели Гамлет, и Хлопуша,
И слава, и скандальная молва,
А он, себе и музыке послушен,
Россию перекладывал в слова.
В нём хриплая, бунтующая сила
Творила свой прекрасный беспредел:
Швыряла в пропасть, в небо возносила!
И он играл, любил, и пил, и пел.

Его душа работала двужильно
В пересеченье света и теней.
Он стал звездой Таганки и Мосфильма,
Рвал паруса и вздыбливал коней.
И так он был Мариной озабочен,
Что где там спальня! – континент гудел! –
Летал в Париж с букетами – и очень
Её любил! ...Играл, и пил, и пел.

Ему хотелось удостоверенья,
Что он поэт! Чтоб подпись и печать!
В СП хотелось! – но Андрей и Женя
Предпочитали сдержанно молчать.
Потом писали, что и были б рады,
Да запретил тот самый «здравотдел»!
Высоцкий умер в дни Олимпиады.
Наотмашь умер – как играл и пел.

Страна умолкла, сжав сердца и губы,
Не веря, что она отныне без...
Когда уходят те, кого мы любим,
Молчание спускается с небес.
Что он поведал Богу, я не знаю.
Всевышний сутки молча просидел,
Потом сказал:
            – Я грешника прощаю!
Я б тоже там играл, и пил, и пел...


Пастернак

*  *  *

Мастер был он! Нет, не так...
Был поэт, и был он гений –
отпрыск многих поколений,
что носили лапсердак,
торговали, чем могли,
Тору вечную читали,
в страхе Бога почитали
и детишек берегли.

Он поэтом – сразу был!
В нём навзрыд рождалось слово!
А художество отцово
не постиг, не полюбил:
неподвижна гладь реки,
в небе облака не тают!
Но зато он клавиш стаю
с юных лет кормил с руки.

В чистоте, в уюте рос,
за границами учился,
а домой как ворoтился,
жизнь пошла наперекос.
Но сумел он не пропасть,
где в ничто скользили люди:
после марбурговых штудий
новую он принял власть! –

и взлетел на крыльях cтрок
сквoзь ветра и перемены!
Были женщины, поэмы,
и паёк, и поводок.
Был грузин, умён и лжив,
были съезды, блеск регалий,
и друзья, что исчезали,
и война – и был он жив...

Накопив с годами стать,
гениальностью отмечен,
он в стихах был прост и вечен,
но умел и промолчать.
В безвоздушности парил,
бездну называл свободой.
Иудейские невзгоды
не отягощали крыл.

Ни концлагерей, ни ям
призраки над ним не висли.
Открестился – в полном смысле:
«Не моё!», – сказал друзьям.
Ни строкой не помянул
он убитых и сожжённых.
Новый круг – стихи, и жёны,
и oпалы грозный гул.

Hаписал pоман большой
о стране и о поэте.
Кляли те, молчали эти,
третьи вняли всей душой.
В книге много тем и тел,
страсти, страха, дней опричных.
Он же лавров заграничных
получать не захотел.

Cтрусил? Или от гнезда
отвoдил беду? – и в Бозе
опочил, в стихах и прозе
сжав прocтрaнcтвa и года.
Что ж, в избытке мёд и яд
из сосцов страны испил он.
Вижу фото над могилой:
длинный лик и скорбный взгляд.
 
И две даты – как края
вавилоновой постройки...
Впрочем, пусть он спит спокойно.
Только Бог ему судья.


ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН, глава Х

         I
Нет, Музами я не покинут,
Ко мне их голос не ослаб,
И в час урочный звуки хлынут,
Которым я – и бог, и раб!
Опять хочу уединенья,
Опять восторг и вдохновенье
Меня в чудесный плен берут
И требуют закончить труд.
Я со страниц сего романа
Тебе, читатель дорогой,
Изрядно утомлённый мной,
Такого напустил тумана,
Что хоть и мучаюсь, и тщусь,
Никак в нём сам не разберусь!
       
         II
Мой друг! Перевернём страницу
В морозный день, в далёкий год,
И пусть нам наяву приснится
Нева, закованная в лёд,
Прозрачный шпиль Адмиралтейства,
Дворцов магическое действо
И Медный Всадник на скале,
Чей трон – навек в его седле,
Чей гений был предвидеть в силе
Величье каменных громад
В кольце мостов и колоннад!
...Мы там с Евгением делили
И молодость, и озорство,
И я тоскую без него.
 
         III
Зачем он от меня далёко?
Зачем опять в своём селе
Дни коротает одиноко?
Скучна деревня в феврале.
Скрипят крестьянские обозы,
Трещат постылые морозы,
А по ночам из-за стекла
Глазеет ледяная мгла.
Медведь сопит в своей берлоге.
И тощ, и грязен всякий зверь.
А волки стаями теперь
Поживы ищут на дороге,
И над уснувшей стороной
Разносится голодный вой.
       
         IV
Евгений даже не торопит
Пустую вереницу дней;
Тоску в хмельном стакане топит
И тем лишь помогает ей.
Бутылки медленно пустели,
А дни слагалися в недели,
И, боже мой, как долго тёк
Их мутный, тягостный поток!
– Зачем, – спроси читатель это, –
В глуши Евгений заперся?
Зачем унынью предался,
Стрелял в туза из пистолета,
Гадал на картах сам себе
И слушал ветра вой в трубе?

         V
Один заноет: мол, досуга
Искал Евгений оттого,
Что тень убитого им друга
Взывала к памяти его.
Другой же, до Руссо́ охочий,
Вздохнёт, возвысив к небу очи:
«Ну где ж ещё, как не в глуши,
Ясны нам таинства души?
И, мудрой следуя природе,
Ушёл от мира наш аскет
Для постиженья дней и лет», –
И далее в подобном роде...
Спаси Господь от умных врак!
Конечно, было всё не так.
   
         VI
Я раньше сам, кроша на части
Многострадальное стило,
Впадал в придуманные страсти,
Но, видно, время их ушло.
Теперь я правде не перечу,
А про Евгения замечу:
В селе своём он потому,
Что приговор таков ему...
– Евгенью приговор? Ах, что вы!
Помилуйте! Ведь, право, вздор!
– Хорош и этот приговор,
А не Сибирь и не оковы,
Какие грозный судия
Назначил тем, с кем знался я.
 
         VII
Что делать! Кли́о – тоже Муза*,
И на неё управы нет!
Её опасного союза
Страшится юноша-поэт.
Но зрелый муж не убоится
В исканьях правды опуститься
К истокам судеб и времён –
И к ней приходит на поклон.
Пора, видать, и мне. Не стану
Бояться ничьего суда!
За мной, читатели, туда,
Где для свободного романа
Я вижу трудный поворот:
Россия, 25-й год...
_________________
*Кли́о – Муза истории;

         VIII
Ещё и ныне цепенея,
Его мы силимся забыть,
Но ни чернилам, ни елею
Поры кровавой не залить.
Молчат пугливые пророки
И ждут, когда минуют сроки,
Чтоб, ленту жалуя на грудь,
Им Цензор* повелел черкнуть
Строку! – ужо они напишут,
В зобу дыханье заперев,
Про бунт, про высочайший гнев...
Что ж, каждый пишет, как он дышит!
А я с младенчества умел
Дышать когда и как хотел...
_______________________________
*Цензор – Николай I изъявил желание
  быть цензором всех публикаций Пушкина;

         IX
Нам жизнь дана не для закланья.
Певцу из будущих веков
Удел свободного дыханья
Я ныне завещать готов.
На арфе напрягая струны,
Люби свободу, друг мой юный;
Не бойся, не проси, не лги
И заплати свои долги
Умом, и чувством, и талантом
Вселенной, что полна чудес,
И зрящим на тебя с небес
Гомерам, Ювеналам, Дантам, –
Чтоб звоном полнилась строка,
Чтоб имя помнили века!

         X
Но всё в журналах псевдонимы...
Гадаем мы: да кто ж поэт,
Себя упрятавший под ними?
И силимся раскрыть секрет,
И в поисках не одиноки!
Манят загадочностью строки.
«Фаддей*, – тогда взываю я, –
Кто сей? А может, и сия?!»
(И право: дамы и девицы
В России чем не хороши?
И что б в столице иль глуши
Сапфо славянской не явиться
И нам урок не преподать,
Как в рифму плакать и страдать?)
_______________________________
*Фаддей Булгарин – современник Пушкина,
  издатель и литератор, известный своими
  доносами и сплетнями;

         XI*
В России нашей всё возможно!
Но мрачный сумрак на дворе
Располагает непреложно
Писать о роковой поре...
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
______________________________
*обозначение неприведённого текста –
  особый приём Пушкина, рассчитанный
  на активизацию воображения читателя;
       
         XII
...Евгения из путешествий
(Бежать любви – рецепт не нов!)
Судьба в канун годины бедствий
Вернула в стольный Град Петров.
Но не влекли, как в прежни леты,
Его ни карты, ни балеты,
Ни дружеский лихой бедлам,
Ни даже милых дев и дам
Визиты в тихом кабинете...
Он развлечений не искал,
К другим не шёл, к себе не звал;
Уже и слух пронёсся в свете,
Что, воротясь из дальних мест,
Онегин сделался Альцест*!
_____________________________
*Альцест – герой комедии Мольера
  «Мизантроп», чьё имя стало символом
  ненависти к человечеству;

         XIII
Возможно ли? О Боже правый!
Приди, взгляни и рассуди!
Да выдержит ли разум здравый
Лёд мизантропии в груди?
Но нынче модно быть сердитым:
В любом собранье именитом
Теперь есть он – чья гневна речь,
Чей взгляд убийствен, как картечь, –
И тяжко нам, и мы томимся,
И нам кусок не лезет в рот!
Мы дружно думаем – убьёт! –
И дружно поглядеть боимся
В тот угол, где залез на пуф
Альцестом ряженый Тартюф*.
__________________________
*Тартюф – герой комедии Мольера,
  символ ханжества и лицемерия;

         XIV
Мольер, прости, но в мизантропах
Нужды не вижу никакой.
Не знаю, как у вас, в европах,
А на Руси расклад иной.
Татары, ляхи, немцы, шведы –
Учёны крепко были деды:
Едва незваный кто во двор,
Берись за вилы и топор,
И нет нам лучшего примера!
А коль наглец и вертопрах
– изволь! – на десяти шагах
Тебя проучат у барьера.
Но в толк никак я не возьму,
А всех-то не любить к чему?

         XV
Но вот и к нам явилась мода:
Альцест в Россию привезён!
В друзьях обиженный природой,
В любви и в шутке обделён –
Он главный! Он кричит упрёки,
Подъемлет перст, клянёт пороки,
Весь мир срамит в один присест.
Евгений – этакий Альцест?
Да ведь чего не скажут в свете!
Но некий свитский адъютант,
Приятель, умница и франт,
Тоску Евгения заметил,
И у него-то наш герой
Обрёл для мыслей круг иной...
       
         XVI*
Друг Марса, Вакха и Венеры,
Там Лунин предлагал друзьям
Свои решительные меры;
Бунтарские ноэли там
Читал за пуншем юный Пушкин;
Меланхолический Якушкин,
Как в ножны, укрывал в печаль
Цареубийственную сталь;
Россию лишь любя на свете,
Преследуя свой идеал,
Хромой Тургенев им внимал
И, ненавидя рабства плети,
Искал меж молодых дворян
Освободителей крестьян.
_____________________________
*строфы XVI и XVII написаны на основе
  сохранившихся черновиков Пушкина;
 
         XVII
Вначале только разговоры,
Досуг незанятых умов,
Простые дружеские споры,
Забавы взрослых шалунов,
Полу-игра и полу-скука...
Потом мятежная наука
Вошла в их думы и сердца,
И каждый клялся до конца
Быть верным делу и России!
Уж тайный составлялся план,
Когда низвергнется тиран...
И пусть в подробности иные
Евгений не был посвящён,
Содружеством гордился он!

         XVIII
Поэт, витийствами не мучай
Читателя, как ты привык,
Что мы слабы, что только случай
Могущественней всех владык.
А также я предвижу – вскоре
В словообильном нашем хоре
Раздастся гневный тенорок,
Преподносящий мне урок,
А значит, и тебе, читатель,
Мол, наш Евгений – не герой;

Так, помесь Байрона с хандрой

И всюду лишний… Эх, приятель,

Среди неведомых вершин

Не меряй всё на свой аршин!

         XIX
А ты, собрат мой автор, всё же,
Заглядывая в мир теней
И бездну истины тревожа,
Будь осторожен перед ней,
Но будь и смел! – ступи же в Лету
И помни, что нужны поэту,
Преодолевшему порог,
Высокий ум, правдивый слог!
И пусть трудна судьба такая,
Смотри сквозь блеск и тьму небес
Туда, где спорят Бог и бес,
Пути России выбирая,
Что вечно тяжкою судьбой
К черте влекома роковой.
 
         XX
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -      

         XXI
День гнева грянул неизбежно...
Уже к Сенату с трёх сторон
Полки приблизились мятежно –
И покачнулся гордый трон…
Кинжал взлетел и метил в сердце,
Но Бог паденья самодержца
Не захотел – и в грозный час
От смерти и позора спас.
И вот уж в глубине острога
Сибирская обья́ла мгла
Врагов двуглавого орла...
А подле царского порога
Встал, будто призрак из болот,
Наследник бунтов – эшафот.

         XXII
Евгений не был у Сената.
Случайность? Бог ли удержал?
Шутил он горько, виновато,
Мол, заяц путь перебежал!
Но меж крамолы, дерзкой самой,
Нашли листочек с эпиграммой
– сказать страшусь я! – на Кого...
И подпись с росчерком: «ЕО».
Да кто ж таков? И в чём замешан?
Уж пасквилянт изобличён
И с теми в дружбе уличён,
Кто сослан или же повешен.
Дядьёв мундиры помогли –
От каторги уберегли.
       
         XXIII
От каторги, да не от ссылки...
В поместье дальнем одинок,
Лишь только книгам да бутылке
Евгений доверяться мог.
Соседи, люди без изъяна,
Страшились навестить смутьяна,
Мгновенно – что вдали, что близь, –
Вольтеры все перевелись!
Он мне писал: «Тускнеют свечи,
И дуло тянется к виску,
И страшно вспоминать строку,
Что нет иных, а те далече...
Но в тяжких снов моих кольцо
Одно вплетается лицо».

         XXIV
Лицо любви. Лицо Татьяны.
Полна им грёза, явь полна.
Из лет былых, как из тумана,
Ему является она...
Красавица, из первых в свете,
В мехах, в малиновом берете;
А это деревенский бал,
Где он с Татьяной танцевал;
А вот и встреча на аллее:
«Не отпирайтесь. Я прочёл...»,
Июль, жара, гуденье пчёл
И лик – всё горше и белее.
И вдруг исчезнет. Сумрак. Дом.
И сон нейдёт к нему потом.
   
         XXV
От книжных полок до козетки,
От стылой печки до дверей –
Как волк по ненавистной клетке,
Кружи́т он в комнате своей.
За дверью ключница-старуха
То спит, то слушает вполуха.
В пустом окне позёмки дым,
Да снег лучится голубым.
Свеча чадит и оплывает.
На половицах скрип шагов.
Не приказать ли новый штоф?
Да ведь и штоф не помогает!
Каких ещё богов молить:
«Забыть, забыть»? Нет, не забыть...

         XXVI
Забыть не может и не хочет,
Но мысль всё ближе, всё больней:
Вотще его былое точит.
Он может лишь мечтать о ней.
Прощай, любимое созданье!
Слова из горького изгнанья
Он в тёмный и тяжёлый час
Напишет ей в последний раз…
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
 
         XXVII
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -

         XXVIII
К барьеру сплетников! К ответу!
Я сам подобных не щажу,
Но правом, что дано поэту,
Чужие строки оглашу.
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - -- - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
Скажи, читатель, ты готов
Внять боли сердца в смуте слов?

         XXIX
Письмо Онегина к Татьяне:

«Когда письмо к Тебе, как птица,
Слетит, – его Ты не читай!
Ведь всё, что я пишу, вмести́тся
В одно короткое "прощай".
Оно и нежно, и сурово,
Как смерть несущая волна.
Любимая, за это слово
Я заплатил уже сполна
И вновь плачу́ – своею ссылкой,
Потерей лучших из друзей,
Мечтой, возвышенной и пылкой,
Любовью я плачу́ своей.
Прощай.
            Но знай, что от Тебя мне
Не деться в мире никуда!
Сорвавшимся с обрыва камнем
Я падаю через года,
Через разлуки и ненастья,
Через разливы дней и рек...
Немыслимым, тревожным счастьем
Во мне пребудешь Ты – навек!
Ты вспыхнешь солнечным восходом,
Во тьме лучиной станешь тлеть,
Ты распахнёшься небосводом,
В который я хотел взлететь,
Закружишь грёзами и снами,
Погибельными для меня,
Овеешь майскими ветрами
И грустью на закате дня.
Что было – было. Путь измерен,
И ничего не изменить.
Моя любовь, моя потеря,
Не смеешь Ты меня забыть.»

         XXX
Который раз в моём романе
Письмо нам явлено уже,
Подобное душевной ране,
А может, и самой душе.
Поди героя угадай-ка!
Давно ль повеса, полузнайка –
И вдруг бунтарь и филосо́ф!
Читатель, верить я готов:
Не только мы с тобой взрослеем –
Мужает духом и герой,
И удивляет нас порой,
И мы его чуть-чуть робеем.
Такого – нет, я не шучу, –
Уж не похлопать по плечу!
   
         XXXI
Но, впрочем, хватит восхвалений,
И критик морщится давно!
Письмо, что написал Евгений,
Во Град Петров устремлено
Сквозь пол-России, не иначе!
Бог странствий дал ему удачи:
Его и цензор пропустил,
И в грязь ямщик не своротил,
И талый снег в мешки не капал,
И удивительно, ей-ей,
В Пальмире Северной моей
Почтарь подворья не заляпал!
Жду с нетерпеньем, чтоб оно
Татьяне было вручено.

         XXXII
Но огорчу я вас, наверно,
Поведав с грустию в очах,
Что годом ранее примерно
Супруг её, увы, зачах.
В нём раны старые открылись,
Врачи исправно суетились,
Больного мяли и трясли,
Да что же делать! – не спасли…
Печалью шла воздать столица
Ему, испившему до дна
Смоленска и Бородина,
А до того – Аустерли́ца,
Шенгра́бена...* Прощай, герой.
Мы все в долгу перед тобой.
____________________________
*названы места крупнейших сражений
  русских войск с наполеоновскими;

         XXXIII
Почтим же память генерала
И будем продолжать рассказ.
Татьяна вдовьи покрывала
Уже оставила как раз,
Но даже свод печальных правил
Её и прежде не избавил
От бурных, как весной ручей,
Записок, взглядов и речей!
Отчасти женихово братство
Тревожил непростой вопрос:
Покойник был богат, как Крёз,
И завещал жене богатства.
Но многие говоруны
И впрямь казались влюблены!

         XXXIV
Говоруны! Не стоит злиться
На слово новое, друзья:
Ведь если выпало влюбиться,
То скучным быть уже нельзя!
Но как с прелестницей лукавить?
Как рассмешить и позабавить?
Как интерес к себе сберечь?
Как на балу её развлечь?
Потом, сближаясь в менуэте,
– пригодны польский и кадриль! –
Как похвалить и вкус, и стиль
В её парижском туалете?
Для знатока любовных чар
Дар говоренья – лучший дар!
       
         XXXV
К искусникам сего дурмана
Я сам причислиться готов,
Но для тебя и мне, Татьяна,
Не отыскать достойных слов!
В столице меж красавиц многих,
Капризных, ветреных и строгих,
Ты всех прелестней! – хороша,
Нежна, изысканна, свежа
В любом движенье и наряде.
И даже в неприёмный срок,
Шептали, Сам искал предлог
Заехать к Северной Наяде...
Увы! Повсюду высший свет
Отыщет лакомый секрет.

         XXXVI
Да, жить в столице – это штука
Претрудная, скажу я вам!
Она и хитрость, и наука,
Что не под силу простакам!
Ещё возок от Вятки скачет,
А Петербург уже судачит,
Чья ты родня, каких ты лет,
Что стоят фрак твой и жилет
И не заложено ль поместье,
Что так в тебе, а что не так,
Кому ты будешь друг и враг,
Учён ли покеру и лести,
Картавишь на какой манер...
Что ж, a la guerre comme a la guerre!*
_______________________________
*в пер. с франц. – на войне как на войне;
  в русском звучании «А ля гер ком а ля гер».

         XXXVII
Здесь бал подобен полю брани,
Крестины – маленькой войне,
А положенье нашей Тани
С осадой я сравню вполне:
Идут на приступ кавалеры,
Родня сметает все барьеры,
Кузен ползёт из дальних мест,
Ревнует с фланга полк невест,
Грохочет сплетен канонада! –
А ты с приветливым лицом
Всегда должна быть образцом
Ума, и шарма, и наряда,
Чтоб усмирился светский лев,
Едва приблизиться успев!

         XXXVIII
Поместья, дом в столице... Что же,
Пред истиною не греша,
Скажу, что и хозяйка тоже
Была Татьяна хороша:
На тряпки тысяч не мотала
И эконома рассчитала,
Заметив с некоторых пор,
Что он ходок и тихий вор;
На нерадивого мальчишку
С укором поглядеть могла,
В заводы немцев наняла,
В оброк не требовала лишку,
И матушка была не прочь
Богатой дочери помочь...
   
         XXXIX
– И всё?!
– А что ж ещё, читатель?
Известных Богу одному,
Я женских тайн не прорицатель!
Откуда знать мне, почему
Краснела Таня и бледнела,
Когда пред зеркалом сидела?
Откуда знать, о чём она
Грустила ночью у окна?
Потом прелестною рукою
Достав из тайного ларца,
Не дочитала до конца,
Откуда знать, письмо какое?
И только раз, известно мне,
– Евгений! – молвила во сне.

         XL
Одно лишь имя! Звук невольный,
Звезда сквозь сумрак и туман,
Но этого уже довольно,
Чтоб не окончился роман.
«Мечтам и го́дам нет возврата», –
Евгений так сказал когда-то
Татьяне в сумраке дубрав...
Он не любил. Он был не прав!
Не ведал он прекрасной страсти,
Что может время повернуть,
Сердцам во тьме укажет путь
И силы даст мечтать о счастье!
Сказалось имя не само...
Наутро принесли письмо.
     
         XLI
Я чувствую, читатель просит
Подробно молвить, что и как:
Письмо лежало на подносе
Чуть в стороне других бумаг,
И тем, что вытерлось, измялось,
Усталым путником казалось,
И было видно, что оно
Издалека принесено.
И словно дрогнув каждым нервом,
Теряя силы, не дыша,
Вся холодея и дрожа,
Его взяла Татьяна первым,
Сургуч ужасный сорвала,
Строку начальную прочла...

         XLII
«Когда письмо к Тебе, как птица...», –
Кричала ей его любовь.
Слова метались на странице,
Потом отыскивались вновь,
Переставали быть словами,
Казались звуками, тенями,
Дыханьем дрогнувшей земли,
Свечою, тлеющей вдали,
Холодным, одиноким домом…
И вдруг письмо оборвалось,
Как будто кровью запеклось,
Испепелилось будто громом! –
И стало Таниной судьбой.
И сразу наступил покой.
   
         XLIII
Хоть я и не сентиментален,
А всё-таки – свидетель Бог! –
Холодный жар двух слёз-проталин
Мне щеки на ветру обжёг.
Мы все влюблялись не однажды,
Но пусть сейчас припомнит каждый:
Как гром с небес! как луч из тьмы! –
Лишь только раз любили мы.
А многих ли судьба дарила,
Зачёркивая горький круг
Обид, печалей и разлук,
Тем, что любовь им сохранила?
Меж острых терний мало роз,
И мне моих не стыдно слёз...

         XLIV
Да, в мир глядим мы благосклонно
И сердцу вновь послушен ум,
Едва блеснёт нам с небосклона
Заря, едва весенний шум
Дождей, ветров, и птичьих трелей,
И припозднившихся капе́лей,
И звонких говорливых вод
Нам новой радостью поёт!
Но ведь изменчива природа:
И, пошутив с календарём,
Весну венчает с январём
Борей*, дохнувший с небосвода!
Так и в любви ясна едва ль
Её волнующая даль.
______________________
*Борей – в греч. мифологии
  бог северного ветра;
       
         XLV
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -

         XLVI
...И потому я помню плохо
События тех странных дней:
Шум, беготня и суматоха,
Стук сундуков и храп коней,
Приказ молчать болтливой дворне,
И кучер, прочих попроворней,
– Н-но, мёртвые! – вздымает хлыст,
И гром копыт, и ветра свист...
Туда, где он прощался с нею,
Коней направлен быстрый бег.
Он – там! Единственный навек!
А я пред истиной немею,
Что только лю́бящий готов
В прощании услышать зов.
       
        XLVII
Блестя короной с вензелями,
Возок уже на пятый день
Летел знакомыми краями,
Где Таня помнит куст, и пень,
И луг, и церковку у плёса,
И всё укрыл собой белёсо
Уже подтаявший покров
Тяжёлых мартовских снегов.
Но цель чем ближе становилась,
Тем больше был в глазах испуг,
И жар ланит, и холод рук,
И сердце яростнее билось...
Хватало сил лишь как-нибудь
С вниманьем в зеркальце взглянуть!

         XLVIII
...Селенье сумерками скрыто.
Евгений у огня сидит,
Экономического* Смита
Листает – и почти не спит.
Но что там? Гости ли явились?
Со скрипом ворота́ открылись,
Недвижные давным-давно,
И шум, и фонари в окно,
И голоса, и скрип ступеней.
Весьма отшельник удивлён:
Гостей не чаял видеть он!
Выходит на крыльцо Евгений
И застывает, недвижим:
Стоит Татьяна перед ним.
___________________________
*Адам Смит – английский экономист;
  упомянут Пушкиным в главе I;

         XLIX
«...Нет, я в уме... А это значит...»
Шагнул. К руке припал потом.
Слуга увидел – барин плачет –
И осенил себя крестом.
Сердца стучали тише, ме́рней...
Он встал с колен. Во тьме вечерней
Белели лица, снег белел,
И голос Тани зазвенел:
«С той встречи, давней, незабытой,
Я знаю, только ты один
Моя судьба, мой господин,
Злой, добрый, нежный и сердитый! –
Не всё ль равно? Иди ко мне,
К твоей подруге и жене...»
         
          L
Питомец Муз, пера волненьем
Верни поток ушедших лет,
Строкою чудное мгновенье
Из мрака вызови на свет!
Тебе ли есть что невозможно?
Но прикасайся осторожно
К заветным таинствам души
И обнажать их не спеши
Движеньем дерзким и небрежным...
Когда б из мглы и немоты
Явились вдруг твои мечты
В обличье трепетном и нежном, –
Хотел бы ты, чтоб чей-то взор
Нескромно пал на их узор?
         
           LI
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -

           LII
Чем ближе я к моим к героям,
Тем расставаться нам трудней.
Бог даст, я верю, им обоим
И долгих, и блаженных дней!
Друзья, Евгений и Татьяна,
Теперь пора вам из романа
Уйти по избранной тропе,
Вверяясь чувствам и судьбе,
А не капризу рифмоплёта.
Я знаю, вам достанет сил! –
Я, как умел, вас наделил
Душой высокого полёта.
В конце всегда начало есть.
Быть может, встретимся. Бог весть...
______________________________
Душанбе, Афула, Иерусалим;
1963 – 2025 гг.



Бродский и Рейн в Венеции

*  *  *

Шли два поэта древним городом,
Два разных – как лицо и лик.
Один, немного схожий с вороном,
Был славою равновелик
Палаццо с именами гордыми,
Мостам в отметинах времён,
Химерам с каменными мордами,
Ажурной строгости колонн...

Но мало уделял внимания
Им гений и лауреат.
Он не обдумывал заранее
Улыбок, реплик и цитат,
И потому звучал естественно
Его небрежный говорок,
Порой сменяемый торжественным
Напевом чуть картавых строк.

Стихи читал он просто вроде бы,
И так читал их он один,
Отторгнутый от русской родины,
Но с ней мучительно един.
И боль, таланту соразмерную,
Себе, быть может, вопреки,
В стихи он прятал – как, наверное,
Калека прячет полруки.

Второй же сбоку брёл стоически,
Вставляя фразы невпопад.
Он не был личностью одической
И дома вырастил свой сад.
Но и его планиду пёструю
Шторма кидали вверх и вниз,
И стрелы, хищные и острые,
Лишь чудом мимо пронеслись.
Он выжил между лютой стужею
И пыльной горечью разрух...

И я не знаю, чья же лучшею
Была судьба у этих двух.


Русские женщины на Пасху

*  *  *

Христос воскресе! ...Плакали и пели,
Убогим клали сласти и рубли,
Близь церкви умывались из купели,
Наполненной от матери-земли.

И крестным ходом, со свечой из воска,
Брели под колокольный перезвон,
В своих платочках, светлых и неброских,
Похожие на лики у икон...

Я их – и постарей, и помоложе,
Счастливых и у горя на краю
Несуетно хранящих имя Божье –
Немало повидал за жизнь свою.

И, чуждый этой вере от рожденья,
Я, выросший вдали от слова «Бог»,
Дивился связи силы и терпенья,
Чьего единства я постичь не мог.

И мне далось не логикой, не мерой,
А будто взмахом изумлённых крыл:
Бог если был, то был силён их верой,
А если не был, всё равно он был!

Несли они не страх, не покаянье,
Но тихое величие своё,
И был их Бог – любви иносказаньем,
Прекраснейшей метафорой её.


Исчезновение


Друг друга читали мы с ним на сайте в течение лет.
Потом он внезапно умолк, и год уж молчание длится.
Боюсь узнавать – почему, но, кажется, знаю ответ,
И верить ему не хочу, и вновь захожу на страницу...

Он там, в сочиненьях своих, и нежный, и умный, и злой.
Нарочно простецкая речь сменяется блеском столичным.
Когда же о чьих-то стихах он вдруг отзывался порой,
То слог становился иным – изысканным и ироничным.

Он был словно яркий клубок запутанных мыслей и дел.
В стихах узнавались его раздумья, любови, печали,
Но даже о том, где живёт, спросить я его не успел,
А встреться на улице мы – друг друга бы мы не узнали.

Светись, ноутбука экран! А что там в соседнем дворе
И даже за дверью входной – да разве же нам это важно? –
Как будто бы чья-то рука нас движет в безвестной игре,
Как будто мир – комикс, а мы рисунки в квадрате бумажном.

Наверно, и вправду людей всеядный всосал Интернет,
Чтоб мы насыщали его обильно, безлико, безвольно;
И всё он хранит, но не жизнь. Прощай же, ушедший поэт,
В молчанье ушедший, – и мне от этого горько и больно.



Предупреждение

*  *  *

Не гасите Вечные огни
И имен не трожьте полустёртых.
Помните, что в памятные дни

Это пламя собирает мёртвых.

С тёмной и безвестной стороны
В час, как успокоится округа,
Сходятся солдаты той войны,
Видимые только друг для друга.

Знать, не всё осталось позади,
Если к прежним тянутся пределам,
Кто в х/б с дырою на груди,
Кто в комбинезоне обгорелом.

Подойдут, медалями звеня,
К каменной ограде в старом парке,
Сядут у гудящего огня,
Выкурят привычно по цигарке.

Оглядятся: пламя и звезда,
Розы у подножья обелиска...
Если ходят правнуки сюда,
Значит, их сердцам былое близко,

Значит, неизменен ход светил...
Встанут и движением коротким,
Как на фронте около могил,
Вскинут руки к каскам и пилоткам.

Помолчат и скроются в тени,
Где тысячелетья тихо тают.
Не гасите Вечные огни.
Мёртвые такого не прощают.




Губайдулина в Германии

12:43, 13 марта 2025 года.
Заслуженный деятель искусств России София Губайдулина ушла из жизни в Аппене, Германия.
Знаменитому композитору было 93 года.
 Источник: Мэрия Казани;
__________________________________________________________________________________

Памяти великого композитора
Софии Губайдулиной

*  *  *
Здесь не назовут по отчеству.
Здесь, по-старчески ссутулена,
Музыки и одиночества
Ищет фрау Губайдулина.
Сания́, Софи́я, Сонечка,
Пифия с глазами детскими...
Иногда вздохнёт тихонечко,
Вспоминая дни советские.

Тиф. Казань. Войны пожарище.
Звуки, вечно непокорные.
Ну а после со товарищи
Угодила в списки чёрные.
– Формалистов и изменников
С их послушными холопами
Не потерпим! – рявкнул Хренников.
Композиторы похлопали...

Десять лет – полусвободная,
В полполёта, в полдыхания...
В девяностые голодные
Пригласила жить Германия.
Домики, вьюнком увитые.
Деревца клонятся кронами.
Дирижёры знаменитые
К домику идут с поклонами.

И дослушав речи плавные,
Долго смотрит на закат она,
Думая, а всё же главное,
Что душой она – Асгатовна,
Что в её татарском облике –
Даль степная, юрта тесная,
Что в закатном дымном облаке
Ждёт её Казань Небесная,
Что без памяти о родине
Не даны душе пророчества,
Что живёт уютно вроде бы,
Но без отчества, без отчества...


Вещи и тайны

*  *  *          

Когда на заре засияло светило,

Прозрение свыше меня посетило:

Я понял, что утром какие-то вещи

Наполнены сутью сакральной и вещей!

 

К примеру, легчайшее сооруженье,

Дразнящее память и воображенье,

Два чудных объёма хранящее нежно, –

Кто сунул его под подушку небрежно?

 

А туфельки в цвет голубого опала?...

Вчера эта парочка здесь танцевала,

Дурачась в тустепе, скользя в менуэте, –

Кто их, торопясь, разбросал на паркете?

 

Полоска бикини – ажурное чудо! –

Сама ли она упорхнула оттуда,

Где стала помехой в движении к цели,

И что ей приснилось в изножье постели?

 

Но истинно ценный источник познанья –

Прелестное, спящее рядом созданье,

С которым мы вместе освоили этот

Во всех положениях творческий метод!


Путешествие в Страну Гоголя

Из цикла "Записки литературного туриста"

*  *  *

Здравствуй, памятник! Кто б от дерьма тебя птичьего вытер?
Бронзовеет меж улиц, до дырок зеваками стёртых,

Блудный сын малороссов, сбега́вший то в Ниццу, то в Питер,

Пироман, накормивший огонь сочиненьем о мёртвых.

 

А ведь всё начиналось с глупейшей поэмки про Ганса,

И казалось, что мир посетила ещё одна бездарь,

Что пределы его – три-четыре любовных романса,

Но нежданно открылись в нём гений, ирония, бездна.

 

Я страны этой странной не мог и представить доселе.

Здесь так много всего: от молитвы до чёрных обрядов,

От супружеской скуки до буйных казацких веселий,

От ничтожных чинов до сановно-крутых казнокрадов.

 

Несвятая земля, порожденье шута-демиурга,

Я сегодня с тобой – то ль на гульбище, то ли на тризне;

Ведьма-панночка с Вием – страшнее ль они Петербурга,

Где ворует мертвец, сам ограбленный кем-то при жизни?

 

Слишком много смертей. Будто чаянья жизни порушив,

Автор смотрит туда, где растут лишь одни асфодели*,

Где, тряся телесами в ошмётках прабабкиных кружев,

Старосветские трупы ещё умереть не успели.

 

Ах ты, славненький Чичиков! – ты-то далёк мистицизма,

И совсем не идёт бесовщина тебе никакая,

И собой недурён, и в наличии ум и харизма,

А вот нате! – летишь, мертвяков по России скупая!

 

Занесло ж меня в край, где лишь тьма и безумие свищут,

И крыла их драконьи – как душная чёрная крышка.

И ни солнца, ни ветра. Лишь тупо бормочет Поприщин:

«У алжирскава бея под носом огромная шишка...»

 

А будь воля моя, я б другое воздвиг изваянье:

Будто гроб на цепях, и сидит будто Гоголь во гробе,

Бесконечно испуган, и грудь его ищет дыханья,

И подъято чело, и воздеты руки его обе...

 

Ну, пожалуй, пора! В этот раз свой любимый туризм

Я досрочно прерву, а потом, излечившись от стресса, –

К нашим, к бывшим, к советским! – туда, где царит оптимизм

И где даже расстрел служит целям мечты и прогресса!

 

_____________________________________________________

*асфодели – в греч. мифологии цветы, растущие по берегам Леты,

символ царства мёртвых;


Равный

Все перед Богом равны, а на деле –
Жид, инородец, и взгляды косые...

Имя меняли своё иудеи
На театральных афишах России.
Знали об этом, мечтая о славе
И оставляя родные пределы,
Мальчики Хаймы, потом Ярославы,
Девочки Двойры, потом Изабеллы.

Клетка оседлости, мрак лихолетий,
Жалкая участь всегда виноватых –
Вот что отринули блудные дети,
В мир лицедейства сбегая когда-то.
Были нужны им терпенье и годы,
Нужен талант был, велик и неистов,
Чтобы щенки театральной породы
Повырастали бы в прим и солистов.

"Браво!" и "бис!", восхищённые взоры,
В душных гримёрках корзины камелий!
(Тщательно прятали антрепренёры
Происхожденье Джульетт и Офелий:
Вредно для публики знать, что кумиры,
Чьи так возвышены речи и лики,
Эти Кречинские-Зигфриды-Лиры
В синагогальные вписаны книги...)

Но на гастролях в глубинку заброшен,
Где-нибудь в Ки́нешме и Таганроге
Звёздный артист вспоминал мамэ-лошн*,
Слыша молитву в окне синагоги.
– Останови! – и возница двуколки
Долго дивился заезжему гостю,
К нехристям шедшему в старой ермолке,
Чуждой в соседстве с сигарой и тростью.

Будто бы давнее сделалось ближним,
Будто бы все бенефисы приснились...
Был среди прочих он свой и не лишний,
И потому рядом с ним потеснились.
И в сюртуке, новомодном и длинном,
С их лапсердаками схожем немного:
– Шма, Исраэ́ль...** – повторял за раввином
Равный меж равных пред именем Бога.

____________________________________
*мамэ-лошн (идиш) – букв. язык матери;
в общеупотребительном значении – идиш;
**Шма, Исраэ́ль... – начальные слова
одной из важнейших молитв в иудаизме.


Путешествие в Страну Чехова

Из цикла "Записки литературного туриста"

*  *  *

Домишки щербаты, как старые ложки,
По улочке стелется вонь от карбида,
Тусклы фонари, и скрипучие дрожки
Ползут по России уездного вида.

Я снова турист! Приникаю к истокам,
Глушу проявленья рыданий и спазмов,
Всё чувствую слухом, и нюхом, и оком –
От милых глаголов до милых миазмов.

О, здравствуй, страна разорённых поместий,
Несбывшихся судеб, ненабранной выси!
Твой бард-основатель чурается лести
(Ну разве что в письмах прелестной актрисе!)

Сутулится. Скромен. Пенсне и чахотка,
Обычная в климате мглистом и хмарном.
Ах, как же нежна с ним актриса-красотка
В супружестве, скажем так, эпистолярном!

Но это их дело. Брак, смею заметить,
Есть тайна двоих. Впрочем, может явиться
При шляпе и трости какой-нибудь третий,
Как это случилось у дамы и шпица...

А воздух недвижен, а смог керосинов,
И Котик уродует бедного Листа,
И вишни под корень, и Петя Трофимов
Готов к романтической доле чекиста.

Бездарен. Глаза близоруко-косые.
Восторженно брызжет слюною и страстью.
Такому дай волю – он четверть России
Пристрелит в стремлении к общему счастью.

О, чеховский сад, потаённый и пёстрый!
Здесь прячутся душечки и попрыгуньи,
Ионычи, фирсы, и нудные сёстры,
И славная нежить, и нежные лгуньи.

Встречаются также и странные твари:
Нет-нет, не пугайтесь, не ведьмы-кощеи! –
А вроде бы люди, но люди в футляре,
И вроде бы Анны, но Анны на шее.

Дух этой страны и таинствен, и ясен:
Она-дe святая, да жизнь виновата!
Для тех же, кто вдруг со страной не согласен,
Найдётся большая шестая палата,

Надёжно и мягко оббита, со входом,
Закрытом снаружи, чтоб выйти не смели...
А дальше маршрут мой был связан с народом,
Живущим под сенью великой «Шинели».


Розовый единорог, или Рассказ о двух поэтах

Камеи – драгоценные или полудрагоценные камни с рельефным изображением людей и животных – всегда восхищали меня. Лучшие из них настолько совершенны и уникальны, что им дают имена, как людям или ураганам. Одну из таких камей я видел в начале 80-х годов прошлого века в Переделкине. Её хозяйка, известнейшая переводчица, на чьей даче я гостил, рассказала мне историю, которую я здесь привожу, не называя из соображений такта имён её действующих лиц.

 

Много десятилетий назад в развалинах церкви – их после революции тысячами разрушали по всей России – молодой комсомолец нашёл желтовато-розовый камешек с изображением единорога. Этот камешек он подарил своей возлюбленной, юной, но уже печатавшейся поэтессе. Полюбовавшись на мифического зверя, она сунула камешек в какую-то шкатулку и надолго о нём забыла. Шкатулка со всем её содержимым, впрочем, сохранилась, и уже после войны другой поклонник красавицы поэтессы, художник-реставратор и по совместительству недурной ювелир, сказал, что камеей стоит заняться. За пару недель он сделал неплохую золотую оправу с цепочкой, и камея стала медальоном. Будучи красотой под стать своей хозяйке, она удостаивалась внимания друзей дома и коплиментов зверю-единорогу в золотой рамке. Спустя ещё лет пять-шесть поэтесса, известная также как переводчица немецкой и скандинавской поэзии, вышла замуж – не впервые, но окончательно, по её выражению.

 

«Окончательным мужем» стал человек сильный, красивый и талантливый, десять лет отсидевший в сталинских лагерях, научившийся там чифирить, пить всё, что горит, драться, говорить на классической фене, – и тоже поэт. Удивительно, но лагерь его не сломал. Выйдя на свободу, вчистую амнистированный, он вдруг начал писать много и хорошо, не боялся ни бога, ни чёрта, ни КГБ и верил, что ХХ съезд партии – это действительно великий перелом в жизни его страны. Его стихами зачитывалась молодёжь, а зачинатели бардовской песни перенимали его интонации. По странной прихоти судьбы он был вознесён советской пропагандой. Его даже сделали значимой персоной в руководстве Союза писателей, но приручить так и не смогли. В конце 50-х годов он был назначен главой советской творческой делегации в Австрию, но вдруг заартачился и заявил, что поедет только с женой. Власти поморщились, но согласились, поскольку руководство группы уже было согласовано по всем каналам, в том числе, и по внешним. Её даже включили в состав делегации, тем более, что немецкий она знала в совершенстве...

 

Отговорив положенное количество часов и речей в дискуссиях с западными коллегами, посетив должное количество проф- и партсобраний австрийских товарищей по классу, члены делегации получили наконец пару дней для прогулок по Вене в приватном, так сказать, порядке. Честно поделив время между магазинами белья и платья, куда хотелось нашей героине, и пивными, куда неудержимо влекло её руководящего мужа, супруги однажды попали в квартал дорогих ювелирных лавок, чьи витрины сверкали и переливались такими блесками и красотами, что даже летнее венское солнце не могло затмить сияния этой пуленепробиваемой Голконды! Однако наша героиня вычитывала в витринах такие цены, от которых хотелось убежать быстрее и дальше! Тем более, что муж уже давно просился в пивной бар...

 

В этот самый момент из зеркальной двери ближайшего магазина выглянул маленький, толстенький человечек, и именно у него она спросила, как пройти к пабу. Человечек услужливо открыл рот – и окаменел, почти ощутимо сфокусировав свои светлые и выпуклые глазки на медальоне с единорогом, который поэтесса лишь сегодня – впервые в поездке! – надела, считая его слишком легкомысленным для официальных встреч. Мужу эта немая сцена быстро надоела.

– Кажется, у него начался перерыв, – вполне логично предположил он, – пошли, сами найдём.

И они повернулись и пошли вдоль сияющих витрин. Но толстячок вдруг разокаменел, закрыл рот, снялся с места и со странным клёкотом погнался за парой советских творческих работников. За секунду он догнал их и чуть ли не на коленях начал умолять зайти в его магазин «для частных переговоров», как она перевела супругу, не знавшему немецкого языка. При этом ей вспомнились предотъездные наставления остерегаться провокаций, и своими тревогами она поделилась с мужем. На него это подействовало самым странным образом:

– Провокации? – гаркнул он, и глаза его загорелись дьявольскими огоньками. – Я им покажу провокации! Пойдём! – и он решительно направился к двери, которую толстячок оставил открытой.

 

Предполагаемые враждебные действия классового врага продолжились мягкими креслами в прохладной глубине магазина, а сам хозяин, уже тщательно заперев дверь, с извинениями исчез на пару минут. Появился он из капиталистических недр своего заведения, держа в руках чёрную бархатную коробочку, потом торжественно открыл её – и в глаза советским пролетариям пера полыхнул фантастической красоты бриллиант! После этого толстенький австриец встал в гордую позу и произнёс речь, которую жена дословно перевела мужу. Смысл её сводился к следующему:

– Торговая фирма, которую я имею честь возглавлять уже в десятом поколении, известна в Австрии и во всей Европе почти полтора века. Дорожа нашей репутацией, мы никогда не позволяли себе обманывать доверие клиентов и вступать в любые нечестные или незаконные сделки. Поэтому бриллиант, который я предлагаю достойной фрау в обмен, и её камея абсолютно равны по стоимости. Этот южноафриканский бриллиант занесён в мировые каталоги под номером таким-то..., его цена на сегодняшний день равна – тут он произнёс баснословную цифру в долларах, тут же перевёл её в фунты, марки, франки и австрийские шиллинги, отчего вышеуказанная баснословность стала ещё баснословней, – и эта цена полностью соответствует тому сокровищу, которое достойная фрау имеет носить на своей... э-э-э... фигуре!

 

Закончив выступление, австриец положил на столик перед нашей парой чёрную коробочку с бриллиантом и тихо отступил за конторку, как бы давая время для размышления и принятия решений.

...Она взяла бриллиант и почувствовала, что на глаза наворачиваются слёзы. Но муж понял её состояние и в свойственном ему простом и решительном стиле сразу пресёк все будущие разговоры:

– И не мечтай! Потом на таможне не отмажемся. Они же спросят, где ты так крупно подработала, чтоб такое покупать. И что ответишь? На панели, что ли? Или кайлом вместе со здешними шахтёрами?! Они тут, конечно, хорошо получают, но не настолько же! Так что переведи ему: товарищи из СССР уважают мастерство своих народных умельцев и на иностранные алмазы, добытые потогонным трудом африканских негров, его не променяют! И, вообще, пошли отсюда, потому что пива хочется...

Она исправно перевела. Австриец дрогнул лицом, но выдержку сохранил. Вышел из-за конторки, приблизился... Незаметно исчезла коробочка с бриллиантом, которую она положила на столик. Да-да, – негромко заговорил австриец, – он понимает советских гостей... Он всё понимает... При их реж..., простите, строе, увы, не рекомендутся вступать в деловые и торговые отношения без одобрения властей. Он просит прощения за свой порыв, но тому есть оправдания! Он – один из немногих в мире специалистов по камеям эпохи Ренессанса. Его публикации в этой области признаны в узком профессиональном кругу! И пусть ещё раз простят уважаемые герр и фрау, чьей фамилии он не имеет чести знать, но в одном они ошибаются: к созданию камеи, о которой идёт речь, русские умельцы отношения не имеют. Эта камея изготовлена в 16 веке; предположительно, в Италии; предположительно, в Мантуе; предположительно, гениальным Чезаре Спадавеккиа; предположительно, в 64 году вышеуказанного столетия, ибо только тогда знаменитый ювелир работал со звездчатыми топазами, которые мантуанские купцы поставили ему из Южной Индии, к сожалению, в крайне малом количестве. Всего в тот период в мастерской Чезаре Спадавеккиа изготовлено 12 камей. Из них только 3 сделаны им собственноручно. Остальные – учениками, но под его руководством и по его эскизам. Из этих трёх лишь одна камея изображала не традиционные профили в античном стиле, а мифического единорога. Для этого мастер употребил уникальный кристалл трёхслойного звёздчатого топаза, отчего фигура единорога выделяется на сером фоне, его грива и хвост отсвечивают жёлтым цветом, свойственным второму слою кристалла, а собственно единорог уже тёмнорозов... Вплоть до начала 19-го века история «Розового единорога» – под этим именем камея вошла во все каталоги – прослежена с высокой степенью достоверности. Сначала им владел род герцогов Эскабарриа, потом один из восточных шейхов, потом английский банкирский дом...

 

Толстенький австриец с упоением жонглировал веками и аристократами. Она едва успевала переводить мужу этот поток названий, имён и цифр. А тот всё крутил головой в желании вставить слово, и наконец это ему удалось:

– Неужели же русские умельцы не имеют к этому шедевру никакого отношения? – с вызовом в голосе спросил он.

И тут австриец не выдержал. С иронией, спрятанной в объективность и подчёркнутое спокойствие, он ответил:

– Имеют. Конечно же, имеют. Предполагается, что именно русские умельцы, находясь в Париже в 1813 году в составе оккупационного корпуса, вывезли «Розового единорога» в Россию. Насколько известно, в законные деловые отношения с тогдашним владельцем камеи русские умельцы не вступали. На этом задокументированная история великого изделия прерывается, и сейчас я счастлив, что русские умельцы не оборвали её окончательно.

 

Поэт побагровел. Он понял, какую пощёчину получил, и понял, что сам на неё напросился. И ещё он понял, что за полторы недели этого долбаного визита, которым ему было поручено руководить, рекомендованные свыше партийные формулы так въелись в его мозги, что он и сейчас, когда в них нет никакой нужды, мыслит этими формулами и штампами и потому так нестерпимо фальшивит в этой, в общем-то, по-человечески интересной ситуации.

– Переведи ему, – сказал он жене, – что мы весьма благодарны за содержательную беседу.

Он встал и протянул австрийцу узкую аристократическую ладонь, ногти на пальцах которой были изуродованы на лесоповале и в лагерных драках. И маленький толстенький австриец подал ему свою маленькую толстенькую ручку, и ногти на ней были тоже слоистыми и неровными, а на безымянном пальце не хватало фаланги. Две ладони встретились и разошлись. Австриец понял взгляд русского, которым тот провожал его руку, криво усмехнулся и сказал:

– Пусть уважаемая фрау переведёт мужу, что владельцы ювелирных фирм, имевшие неосторожность открыто выражать своё несогласие аншлюссу и нацистскому режиму, исправляли потом эту неосторожность в каменоломнях...

Она перевела. И тут муж явил всю широту и непредсказуемость русской души. Он повернулся к ней и прошипел:

– Да отдай ты ему эту чёртову камею! Ты без неё, что ли, не проживёшь? А у него от камушка крыша едет... Ты ж на неё декларацию не заполняла – как жена руководителя делегации? Ведь нет?

 

Она сняла камею, протянула её австрийцу и сказала, что они с мужем просят принять «Розового единорога» на память о встрече. И ей было совершенно не жаль камеи. А ещё в этот момент она простила мужу все грехи, какие узнала за ним за годы их брака.

Австриец жалобно улыбнулся и залопотал – она едва понимала это тихое лопотанье, – что никогда... что он восхищён... что он только сфотографирует... что это неоценимый вклад... а пока кофе, господа...

Они пили кофе, а австриец при свете трёх мощных бестеневых ламп фотографировал «Единорога», уложенного на чёрный бархат. Он хищно прыгал вокруг него, прицеливаясь здоровенной камерой, раскрасневшийся и счастливый, а закончив, быстро и точно вдел в ушко золотую цепочку, положил камею в невесть откуда взявшуюся перламутровую коробочку и с поклоном подал поэтессе. Она машинально положила её в сумочку, а австриец исчез и вернулся с красивым глянцевым буклетом с тиснёным заглавием на обложке.

– Я прошу господ принять экземпляр этого журнала, где напечатана моя статья о французских камеях, изготовленных во времена царствования Людовика XIV, – сказал он, потом поискал в журнале нужную страницу и рукой с изуродованными ногтями и пальцем без фаланги что-то написал по-немецки неожиданно красивым и плавным почерком. Он протянул журнал жене, но муж перехватил буклет, долго вглядывался в надпись, а потом поднял голову:

– А почему не написано, кому он это подарил? Где наша фамилия?

Австриец и без перевода понял вопрос, хотя по-немецки слово «фамилия» обозначает не совсем то же, что по-русски. Он виновато и жалко улыбнулся, а русский поэт снова побагровел. Они поняли друг друга. Австриец счёл, что для русского будет небезопасно, если власти узнают о его непонятных контактах на Западе, – и потому лучше не спрашивать его фамилию, которую он наверняка не захочет открыть. А русский понял, что австриец не желает узнавать его фамилию, чтобы не создавать ему лишних проблем, – и это австриец тоже понял. И тем более он удивился, когда русский вытащил из кармана пиджака небольшую книжку, на обложке которой была его фотография, раскрыл её и, что-то написав на титульном листе, протянул ему. При этом русский отчеркнул ногтем фамилию автора – свою фамилию, – напечатанную красивой вязью, и вдобавок громко и отчётливо её произнёс. При этом он протянул австрийцу ещё и журнал. Австриец взял и то, и другое, потом снова нашёл в журнале страницу со своей статьёй и, сверяясь с малознакомыми буквами кирилицы, дополнил дарственную надпись. И они ушли.

 

Уже в гостинице она спросила, что он написал австрийцу на сборнике стихов.

– Да обыкновенно написал... Что от всей души австрийскому другу... – буркнул он и, поняв, что не стоит врать, сказал правду. – Написал, что камеи прочны и красивы, но люди твёрже и красивее...

А когда она достала «Розового единорога» из перламутровой коробочки, то ахнула: вместо прежней цепочки, которая, впрочем, лежала тут же, в ушко оправы была вдета другая – тоже золотая, но переливающаяся розовыми и жёлтыми самоцветами, наверное, топазами. А ещё через полгода на их московский адрес пришла бандероль из Австрии, серая плотная бумага которой скрывала в себе журнал с уже знакомым глянцевым тиснением. Они не удивились, когда нашли в журнале статью, подписанную фамилией с обилием шипящих звуков и с дарственной, сделанной тем же красивым плавным почерком. В статье об итальянских камеях 15-16 веков среди прочего говорилось, что считавшаяся утерянной знаменитая камея «Розовый единорог» работы Чезаре Спадавеккиа по новым данным находится в России в одной из частных коллекций. Тут же прилагались изображения камеи: рисунок начала 17 века и два прекрасных цветных фото. Фамилия коллекционера, впрочем, не указывалась.

 

Я спросил хозяйку дачи, не было ли у них неприятностей из-за новой цепочки. Она усмехнулась:

– Да мы и не проходили через таможню, а шли как большие шишки через зал для делегаций. А год спустя искусствоведы в штатском откуда-то вызнали, что у нас есть эта камея, и мужа вызвали – почему-то в московский горком! – и спросили, не пора ли передать камею в Эрмитаж или Грановитую палату...

– И что он ответил? – поинтересовался я, заранее предвкушая удовольствие от той плюхи, которую получил горкомовский чинуша.

– А он не ответил! Он спросил: а что, секретарским жёнам уже нечего цеплять на посольских балах?! Покривились и отстали. Так что камея у меня. Потом невестке отдам!

– А мне можно увидеть «Розового единорога»? – спросил я. – Ну хоть на минуточку!...

 

После всего рассказанного хозяйкой дачи казалось невероятным, что где-то здесь живёт это топазовое чудо, прошедшее через века и через жизни многих известных или простых людей. Я был готов к тому, что хозяйка откажет мне в силу каких-то чрезвычайных или, наоборот, самых простых обстоятельств. Ну, например, что камея ненадолго одолжена невестке. Или что «Розовый единорог» уехал на выставку в Мексику или в Японию. Но хозяйка просто ответила – А почему нет? Конечно можно! Хоть сейчас! – и я понял: невероятное иногда сбывается...

 

Мы прошли через несколько комнат и попали в помещение, где были собраны самые невероятные вещи: слоновые бивни и моржовые клыки, изукрашенные прихотливой резьбой, ножи и сабли разных форм и стилей, керамические блюда с восточной спецификой, хрустальные и серебряные кубки и чаши – все те приношения, которые получил когда-то в зените своей поэтической славы её муж-поэт, давно уже отошедший в лучший мир. Тут же на полках стояли его книги и книги, подаренные ему, причём, на самых разных языках. От имён тех, кто презентовал ему свои книги, у меня закружилась голова! Маленький мемориальный музей – подумалось мне, – хотя в нём явно не хватает экспонатов лагерного периода... И наконец хозяйка подвела меня к стоящему в углу комнаты здоровенному сейфу, впрочем, вполне обыкновенного конторского вида. Выудив откуда-то кривоватый ключище, она с натугой повернула его, пошарила в глубине – и на свет явилась перламутровая коробочка – именно такая, какой я себе её и представлял! Небрежно и привычно хозяйка открыла её – и с шуршанием вызмеилась, сверкая в лучах сильной лампы, золотая цепочка, вся в жёлтых и розовых блёстках. Затем явилась и камея. Хозяйка держала её на весу, и розовый единорог, тряся гривой медового цвета, искоса, но пристально и чуть угрожающе, смотрел на меня... Он был вдвое меньше моего мизинца, но в нём чувствовались таинственность и величие. Потом хозяйка убрала его в коробочку, коробочка спряталась в сейф, и кривой ключ снова проскрипел своими бороздками. Мы повернулись, чтобы уйти, и тут я вспомнил то, о чём всё время хотел спросить:

– А что написал тогда, в Вене, в первом журнале австриец?

– Вы молодец! Угодили в точку! – с удивлением и даже, пожалуй, с уважением сказала хозяйка. – Муж даже не поверил, когда я перевела ему...

Она сняла с ближней полки пыльный и потрёпанный журнал, и он привычно открылся на нужной странице. Хозяйка прочла вслух и тут же перевела недлинную фразу: «Глубокоуважаемым гостям из России, господам С...вым! Я всю жизнь занимался камеями и в конце концов понял, что люди лучше и красивее...»

Я ахнул:

– Но они же не могли списать друг у друга! Они ведь друг друга даже не понимали! Но почти слово в слово... Как так?...

– Значит, понимали. Поэт всегда понимает другого поэта, – задумчиво сказала хозяйка, и мы вышли из комнаты, где жил «Розовый единорог».


Февраль, десятое...

*  *  *

Сталь стволов в вечереющей стыни.
Речка Чёрная. Белая твердь...
И кровит у России доныне
Навсегда не прощённая смерть.
Что ж запало империи в память,
Что за мука ей в душу легла,
Если дважды столетняя замять
Кровь поэтову не замела?

Всё сперва так смешно и знакомо:
Сплетни, письма, рогатый супруг...
А умрёт он в мучениях дома,
И жандармов поставят вокруг.
Ночью гроб увезут на повозке,
Ибо велено люд не смущать.
Будет долго плакать Жуковский,
Будет Вяземский долго молчать.

Будет много молчавших и певших,
Не желавших его забыть,
Защитить его не успевших,
Не допущенных хоронить.
Всей империей не сумели
Удержать роковой курок,
И винятся у смертной постели
Бродский, Тютчев, Ахматова, Блок.
С горя пьют из щербатой кружки
Чудной лёгкости волшебство...

Пушкин умер. Да здравствует Пушкин

И нездешняя тайна его.