* * *
Где смех, и музыка, и речи?
Снимай протезы и пуанты.
Окончен бал. Погасли свечи.
Поумирали музыканты.
Светло благодаря комете,
Горящей бледно и недужно.
Рождённые в антракте дети
Растут стремительно и дружно.
Мы дотянули до финала
Лихого бала-маскарада.
Разверзта дверь другого бала,
Но нам с тобой туда не надо.
Там ждут другое поколенье,
Что только ползать и умеет,
Но верно чует направленье
И к балу, видимо, дозреет –
Не целиком, так хоть кусками!
А что же мы? А мы неброско
Останемся двумя мазками
В картине будущего босха...
мазками в будущей картине
движением в чужо
м ба лете дро
жаньем воздуха в пу
сты не
колючкой в высо
хшем бу
ке те……
..
* * *
Их облик, что ныне смердит в строке,
Под маскою был храним.
Они говорили на языке
Страны, ненавистной им;
Страны, откуда вилась их нить,
Где имя узнали своё,
Страны, в которой учились ходить,
Читали книги её.
Но разным над родиной был небосвод,
И всякого там сполна...
У них перепутались власть и народ,
Смешались беда и вина.
Набросив на прошлое чёрный покров,
Топча столетий скелет,
Они стране не простили грехов
И не простили побед.
С отцами стыдясь своего родства,
– мол, были и есть рабы! –
В единую кучу свалили слова,
Сражения и гробы.
Цены не зная угля и зерна,
Снобизмом набив умы,
Твердили:
– Эти – они не страна.
Страна – это только мы.
Привыкли – дети сытых времён,
Которым вынь да положь! –
Бесправием звать труд и закон,
Свободой – право на ложь.
И вы, кому будет страна дорога́
В года, что от нас далеки,
Помните: нет у России врага
Страшнее, чем клеветники.
При подписании капитуляции Германии
присутствовали представители СССР, США,
Англии и Франции.
Увидев французов, фельдмаршал Кейтель спросил:
– Как?! Эти тоже нас победили?
«Париж стоит обедни» – фраза Генриха IV, ставшая
символом продажности моральных принципов.
* * *
Уже пролегли до Ла-Манша
Дороги коричневых орд,
Но галльский петух, как и раньше,
Горласт, подловат и не горд,
И в Сене волна не кровава,
И ночь над Парижем светла...
О, Франции юная слава,
Какой ты в те годы была?
Вот в раннем цветенье таланта,
Юбчонку повыше задрав,
Для бравых вояк Фатерланда
Чирикает крошка Пиаф.
В таких же трудах неустанных
На фоне канкана и без
Солдат развлекают в шалманах
Монтан, Фернандель, де Фюнес.
И, предан арийской идее,
Приветствуя новый Закон,
Очиститься от иудеев
Европу зовёт Сименон.
Он взглядов своих не скрывает,
Он расы и веры оплот,
И чувства его разделяет
Великий французский народ!
Но танки меняют погоду,
И пушки слагают пасьянс...
Весной сорок пятого года
Париж закричит: «Вив ля Франс!»
Трёхцветные флаги на крышах,
Потоки бравурных речей,
И кепки кидает повыше
Толпа записных стукачей.
И будут не гансы, а джорджи
В борделях залечивать стресс,
И девки возьмут подороже,
Шепча «Ай лав ю!» и «О йес!»,
И вновь перекрасится бледный
Ощипанный галльский петух,
И вновь будет стоить обедни
* * *
На рекламных афишах вне времени длится лицо,
Где я вечно живой, где я вам улыбаюсь! – и даже
После всех нам обещанных войн, катастроф и концов
Я надеюсь надолго остаться в широкой продаже.
Хотя б в уценённой! Простите, шучу, как всегда,
Наверно, некстати в массовке всеобщей печали...
Могу продолжать? Смерть актёра – совсем не беда,
Иначе дублёры зачахли бы и одичали!
И море цветов... Я вниманьем, поверьте, смущён.
Пришли даже дети, и жёны, и прочие близкие!
Ах, право, не стоит! Я в мире с лихвой замещён
Коробками фильмов и радужно-яркими дисками.
За съёмочный день доживаешь порой до седин,
От люльки до гроба, от ласки до жёсткого порно.
Ну, всё на сегодня… Мы сняли дубль номер один.
Второго не будет. Хотя, говорят, это спорно...
* * *
Пошли на дно, не различая чина,
И капитан, и юнга, и старпом,
А те, кого не тронула пучина,
Плывут на лодке вместе с дураком.
Под молнии, что ярче ятагана,
Гребут матросы через гром и гул.
Дурак же критикует капитана,
Что он-де не по форме утонул.
Гребут матросы. Лодочка ныряет
В кипящей и безжалостной воде,
А наш дурак матросов укоряет:
Где слаженность, изящество их где?
Они рвут жилы, мускулы и глотки,
Они стирают пальцы до кости,
А наш дурак сидит балластом в лодке
И учит их, как правильно грести.
Но даже если все в пучину канут,
Другие дураки в своём кругу
Ум и отвагу дурака помянут
И памятник поставят дураку.
И встанет он с рукой, воздетой к небу,
На фоне парусов и облаков! –
И хоть таким он никогда и не был,
Но правда не в чести у дураков...
* * *
Удел шута – острить и кувыркаться,
Когда король не болен и не зол.
Но, господа, однажды может статься,
Что шут и сам взберётся на престол.
Без короля никто ему не страшен,
Никто не лупит сапогами в зад!
Уже герольды возглашают с башен:
– Ура шуту! Да здравствует! Виват!
Он гульфик свой поправит величаво,
Он будет прыгать с правильной ноги
И раздавать налево и направо
Медальки из раскрашенной фольги,
Разучит жесты, позы и фигуры,
Огромный глобус втащит в кабинет
И ввяжется в такие авантюры,
Откуда, в общем, выхода и нет.
Другим царям глядеть смешно и странно,
Как в той игре, где много на кону,
К столу допущен в качестве болвана,
Проигрывает шут свою страну.
И всё спустив на их краплёной карте,
Впадая то в патетику, то в крик,
Он продолжает в показном азарте
Изображать, как славен и велик!
Но в постоянном ожиданье краха,
Пугая слуг, потея и крича,
Шут ночью просыпается от страха,
Увидев сон про суд и палача...
_____2015 г.________________________________________
Здесь можно прослушать песню на эти стихи,
написанную Александром Нижниковым в соавторстве с ИИ:
http://www.beesona.pro/id6131/playcast/419594/
Встав под утро по важным делам,
Недосып волоча, будто груз,
Я увидел: он был уже там –
Обтекаем, крылат, рыжеус.
Я от наглости оторопел:
Что ты делаешь тут, паразит, –
В туалете, что кафелем бел
И китайским фарфором блестит?
Насекомый! Надменной ногой
Как посмел осквернить ты мой дом,
Ипотечную ссуду за кой
Каждый месяц плачу я с трудом?
Пусть – крылат! Пусть ты птица почти,
Но в тебе же духовности нет!
Ты Шекспира сначала прочти,
А потом уж лети в туалет!
А без этого ль можно, скажи,
Ползать в лоне двуногой семьи?
Разве я нарушал рубежи,
Где живут домочадцы твои?
Никогда, согласись, никогда!
Чужд мне твой тараканий простор,
И ментальность твоя мне чужда,
И культура, и прочий фольклор!
Вот поэтому я не входил
В лабиринты твоих городов –
И дигидро-трихлор-диметил
Распылил я, угрюм и суров...
День взошёл и ушёл не спеша,
Новой ночи приблизилась мгла,
И плыла тараканья душа,
Позабыв про земные дела...
Позабыв про земные дела,
Сохраняя бессмертную суть,
Всё плыла, и плыла, и плыла,
И лишь хлоркой воняла чуть-чуть.
____________________________
* * *
В движениях давно уже не скоры,
С остатками ушедшей красоты,
Стареют знаменитые актёры –
Любовники, герои и шуты.
Стареют гранды публики и кассы,
Носители наград и степеней,
Кречинские, Раскольниковы, Вассы,
И с каждым днём их осень холодней.
Век новых отрастил себе кумиров –
Любой красив, певуч и легконог,
А у моих Тригориных и Лиров
Дыханья нет на длинный монолог.
Когда-то в день и пару пьес, и боле
Они играли, не сочтя за труд,
А вот теперь живут на корвалоле,
На юбилеях с кресел не встают;
По месяцам не выезжают с дачи,
А после – чёрных рамок остриё,
Венки, цветы, процессии – и, значит,
Скудеет поколение моё.
И, наконец, в финале представленья
Туда, где ни сияния, ни тьмы,
Все отыграв надежды и сомненья,
С привычной сцены спустимся и мы.
И лишь одну мечту уносит каждый
За горизонты далей и времён,
Что Бог поднимет занавес однажды
И все живыми выйдут на поклон!
Он вырос некрасивым, но приметным
Среди московских каменных трущоб.
Он пел про юность на Большом Каретном,
Про долг, и честь, и многое ещё.
На всех своих орбитах неформален,
Он стал актёром как-то между дел.
Сказал Любимов: «Пьёт... Но гениален!» –
И он играл, любил, и пил, и пел.
И загремели Гамлет, и Хлопуша,
И слава, и скандальная молва,
А он, себе и музыке послушен,
Россию перекладывал в слова.
В нём хриплая, бунтующая сила
Творила свой прекрасный беспредел:
Швыряла в пропасть, в небо возносила!
И он играл, любил, и пил, и пел.
Его душа работала двужильно
В пересеченье света и теней.
Он стал звездой Таганки и Мосфильма,
Рвал паруса и вздыбливал коней.
И так он был Мариной озабочен,
Что где там спальня! – континент гудел! –
Летал в Париж с букетами – и очень
Её любил! ...Играл, и пил, и пел.
Ему хотелось удостоверенья,
Что он поэт! Чтоб подпись и печать!
В СП хотелось! – но Андрей и Женя
Предпочитали сдержанно молчать.
Потом писали, что и были б рады,
Да запретил тот самый «здравотдел»!
Высоцкий умер в дни Олимпиады.
Наотмашь умер – как играл и пел.
Страна умолкла, сжав сердца и губы,
Не веря, что она отныне без...
Когда уходят те, кого мы любим,
Молчание спускается с небес.
Что он поведал Богу, я не знаю.
Всевышний сутки молча просидел,
Потом сказал:
– Я грешника прощаю!
Я б тоже там играл, и пил, и пел...
* * *
Мастер был он! Нет, не так...
Был поэт, и был он гений –
отпрыск многих поколений,
что носили лапсердак,
торговали, чем могли,
Тору вечную читали,
в страхе Бога почитали
и детишек берегли.
Он поэтом – сразу был!
В нём навзрыд рождалось слово!
А художество отцово
не постиг, не полюбил:
неподвижна гладь реки,
в небе облака не тают!
Но зато он клавиш стаю
с юных лет кормил с руки.
В чистоте, в уюте рос,
за границами учился,
а домой как ворoтился,
жизнь пошла наперекос.
Но сумел он не пропасть,
где в ничто скользили люди:
после марбурговых штудий
новую он принял власть! –
и взлетел на крыльях cтрок
сквoзь ветра и перемены!
Были женщины, поэмы,
и паёк, и поводок.
Был грузин, умён и лжив,
были съезды, блеск регалий,
и друзья, что исчезали,
и война – и был он жив...
Накопив с годами стать,
гениальностью отмечен,
он в стихах был прост и вечен,
но умел и промолчать.
В безвоздушности парил,
бездну называл свободой.
Иудейские невзгоды
не отягощали крыл.
Ни концлагерей, ни ям
призраки над ним не висли.
Открестился – в полном смысле:
«Не моё!», – сказал друзьям.
Ни строкой не помянул
он убитых и сожжённых.
Новый круг – стихи, и жёны,
и oпалы грозный гул.
Hаписал pоман большой
о стране и о поэте.
Кляли те, молчали эти,
третьи вняли всей душой.
В книге много тем и тел,
страсти, страха, дней опричных.
Он же лавров заграничных
получать не захотел.
Cтрусил? Или от гнезда
отвoдил беду? – и в Бозе
опочил, в стихах и прозе
сжав прocтрaнcтвa и года.
Что ж, в избытке мёд и яд
из сосцов страны испил он.
Вижу фото над могилой:
длинный лик и скорбный взгляд.
И две даты – как края
вавилоновой постройки...
Впрочем, пусть он спит спокойно.
Только Бог ему судья.
Так, помесь Байрона с хандрой
И всюду лишний… Эх, приятель,
Среди неведомых вершин
Не меряй всё на свой аршин!* * *
Шли два поэта древним городом,
Два разных – как лицо и лик.
Один, немного схожий с вороном,
Был славою равновелик
Палаццо с именами гордыми,
Мостам в отметинах времён,
Химерам с каменными мордами,
Ажурной строгости колонн...
Но мало уделял внимания
Им гений и лауреат.
Он не обдумывал заранее
Улыбок, реплик и цитат,
И потому звучал естественно
Его небрежный говорок,
Порой сменяемый торжественным
Напевом чуть картавых строк.
Стихи читал он просто вроде бы,
И так читал их он один,
Отторгнутый от русской родины,
Но с ней мучительно един.
И боль, таланту соразмерную,
Себе, быть может, вопреки,
В стихи он прятал – как, наверное,
Калека прячет полруки.
Второй же сбоку брёл стоически,
Вставляя фразы невпопад.
Он не был личностью одической
И дома вырастил свой сад.
Но и его планиду пёструю
Шторма кидали вверх и вниз,
И стрелы, хищные и острые,
Лишь чудом мимо пронеслись.
Он выжил между лютой стужею
И пыльной горечью разрух...
И я не знаю, чья же лучшею
Была судьба у этих двух.
* * *
Христос воскресе! ...Плакали и пели,
Убогим клали сласти и рубли,
Близь церкви умывались из купели,
Наполненной от матери-земли.
И крестным ходом, со свечой из воска,
Брели под колокольный перезвон,
В своих платочках, светлых и неброских,
Похожие на лики у икон...
Я их – и постарей, и помоложе,
Счастливых и у горя на краю
Несуетно хранящих имя Божье –
Немало повидал за жизнь свою.
И, чуждый этой вере от рожденья,
Я, выросший вдали от слова «Бог»,
Дивился связи силы и терпенья,
Чьего единства я постичь не мог.
И мне далось не логикой, не мерой,
А будто взмахом изумлённых крыл:
Бог если был, то был силён их верой,
А если не был, всё равно он был!
Несли они не страх, не покаянье,
Но тихое величие своё,
И был их Бог – любви иносказаньем,
Прекраснейшей метафорой её.
Друг друга читали мы с ним на сайте в течение лет.
Потом он внезапно умолк, и год уж молчание длится.
Боюсь узнавать – почему, но, кажется, знаю ответ,
И верить ему не хочу, и вновь захожу на страницу...
Он там, в сочиненьях своих, и нежный, и умный, и злой.
Нарочно простецкая речь сменяется блеском столичным.
Когда же о чьих-то стихах он вдруг отзывался порой,
То слог становился иным – изысканным и ироничным.
Он был словно яркий клубок запутанных мыслей и дел.
В стихах узнавались его раздумья, любови, печали,
Но даже о том, где живёт, спросить я его не успел,
А встреться на улице мы – друг друга бы мы не узнали.
Светись, ноутбука экран! А что там в соседнем дворе
И даже за дверью входной – да разве же нам это важно? –
Как будто бы чья-то рука нас движет в безвестной игре,
Как будто мир – комикс, а мы рисунки в квадрате бумажном.
Наверно, и вправду людей всеядный всосал Интернет,
Чтоб мы насыщали его обильно, безлико, безвольно;
И всё он хранит, но не жизнь. Прощай же, ушедший поэт,
В молчанье ушедший, – и мне от этого горько и больно.
* * *
Не гасите Вечные огни
И имен не трожьте полустёртых.
Помните, что в памятные дни
* * *
Когда на заре засияло светило,
Прозрение свыше меня посетило:
Я понял, что утром какие-то вещи
Наполнены сутью сакральной и вещей!
К примеру, легчайшее сооруженье,
Дразнящее память и воображенье,
Два чудных объёма хранящее нежно, –
Кто сунул его под подушку небрежно?
А туфельки в цвет голубого опала?...
Вчера эта парочка здесь танцевала,
Дурачась в тустепе, скользя в менуэте, –
Кто их, торопясь, разбросал на паркете?
Полоска бикини – ажурное чудо! –
Сама ли она упорхнула оттуда,
Где стала помехой в движении к цели,
И что ей приснилось в изножье постели?
Но истинно ценный источник познанья –
Прелестное, спящее рядом созданье,
С которым мы вместе освоили этот
Во всех положениях творческий метод!Блудный сын малороссов, сбега́вший то в Ниццу, то в Питер,
Пироман, накормивший огонь сочиненьем о мёртвых.
А ведь всё начиналось с глупейшей поэмки про Ганса,
И казалось, что мир посетила ещё одна бездарь,
Что пределы его – три-четыре любовных романса,
Но нежданно открылись в нём гений, ирония, бездна.
Я страны этой странной не мог и представить доселе.
Здесь так много всего: от молитвы до чёрных обрядов,
От супружеской скуки до буйных казацких веселий,
От ничтожных чинов до сановно-крутых казнокрадов.
Несвятая земля, порожденье шута-демиурга,
Я сегодня с тобой – то ль на гульбище, то ли на тризне;
Ведьма-панночка с Вием – страшнее ль они Петербурга,
Где ворует мертвец, сам ограбленный кем-то при жизни?
Слишком много смертей. Будто чаянья жизни порушив,
Автор смотрит туда, где растут лишь одни асфодели*,
Где, тряся телесами в ошмётках прабабкиных кружев,
Старосветские трупы ещё умереть не успели.
Ах ты, славненький Чичиков! – ты-то далёк мистицизма,
И совсем не идёт бесовщина тебе никакая,
И собой недурён, и в наличии ум и харизма,
А вот нате! – летишь, мертвяков по России скупая!
Занесло ж меня в край, где лишь тьма и безумие свищут,
И крыла их драконьи – как душная чёрная крышка.
И ни солнца, ни ветра. Лишь тупо бормочет Поприщин:
«У алжирскава бея под носом огромная шишка...»
А будь воля моя, я б другое воздвиг изваянье:
Будто гроб на цепях, и сидит будто Гоголь во гробе,
Бесконечно испуган, и грудь его ищет дыханья,
И подъято чело, и воздеты руки его обе...
Ну, пожалуй, пора! В этот раз свой любимый туризм
Я досрочно прерву, а потом, излечившись от стресса, –
К нашим, к бывшим, к советским! – туда, где царит оптимизм
И где даже расстрел служит целям мечты и прогресса!
_____________________________________________________
*асфодели – в греч. мифологии цветы, растущие по берегам Леты,
символ царства мёртвых;Камеи – драгоценные или полудрагоценные камни с рельефным изображением людей и животных – всегда восхищали меня. Лучшие из них настолько совершенны и уникальны, что им дают имена, как людям или ураганам. Одну из таких камей я видел в начале 80-х годов прошлого века в Переделкине. Её хозяйка, известнейшая переводчица, на чьей даче я гостил, рассказала мне историю, которую я здесь привожу, не называя из соображений такта имён её действующих лиц.
Много десятилетий назад в развалинах церкви – их после революции тысячами разрушали по всей России – молодой комсомолец нашёл желтовато-розовый камешек с изображением единорога. Этот камешек он подарил своей возлюбленной, юной, но уже печатавшейся поэтессе. Полюбовавшись на мифического зверя, она сунула камешек в какую-то шкатулку и надолго о нём забыла. Шкатулка со всем её содержимым, впрочем, сохранилась, и уже после войны другой поклонник красавицы поэтессы, художник-реставратор и по совместительству недурной ювелир, сказал, что камеей стоит заняться. За пару недель он сделал неплохую золотую оправу с цепочкой, и камея стала медальоном. Будучи красотой под стать своей хозяйке, она удостаивалась внимания друзей дома и коплиментов зверю-единорогу в золотой рамке. Спустя ещё лет пять-шесть поэтесса, известная также как переводчица немецкой и скандинавской поэзии, вышла замуж – не впервые, но окончательно, по её выражению.
«Окончательным мужем» стал человек сильный, красивый и талантливый, десять лет отсидевший в сталинских лагерях, научившийся там чифирить, пить всё, что горит, драться, говорить на классической фене, – и тоже поэт. Удивительно, но лагерь его не сломал. Выйдя на свободу, вчистую амнистированный, он вдруг начал писать много и хорошо, не боялся ни бога, ни чёрта, ни КГБ и верил, что ХХ съезд партии – это действительно великий перелом в жизни его страны. Его стихами зачитывалась молодёжь, а зачинатели бардовской песни перенимали его интонации. По странной прихоти судьбы он был вознесён советской пропагандой. Его даже сделали значимой персоной в руководстве Союза писателей, но приручить так и не смогли. В конце 50-х годов он был назначен главой советской творческой делегации в Австрию, но вдруг заартачился и заявил, что поедет только с женой. Власти поморщились, но согласились, поскольку руководство группы уже было согласовано по всем каналам, в том числе, и по внешним. Её даже включили в состав делегации, тем более, что немецкий она знала в совершенстве...
Отговорив положенное количество часов и речей в дискуссиях с западными коллегами, посетив должное количество проф- и партсобраний австрийских товарищей по классу, члены делегации получили наконец пару дней для прогулок по Вене в приватном, так сказать, порядке. Честно поделив время между магазинами белья и платья, куда хотелось нашей героине, и пивными, куда неудержимо влекло её руководящего мужа, супруги однажды попали в квартал дорогих ювелирных лавок, чьи витрины сверкали и переливались такими блесками и красотами, что даже летнее венское солнце не могло затмить сияния этой пуленепробиваемой Голконды! Однако наша героиня вычитывала в витринах такие цены, от которых хотелось убежать быстрее и дальше! Тем более, что муж уже давно просился в пивной бар...
В этот самый момент из зеркальной двери ближайшего магазина выглянул маленький, толстенький человечек, и именно у него она спросила, как пройти к пабу. Человечек услужливо открыл рот – и окаменел, почти ощутимо сфокусировав свои светлые и выпуклые глазки на медальоне с единорогом, который поэтесса лишь сегодня – впервые в поездке! – надела, считая его слишком легкомысленным для официальных встреч. Мужу эта немая сцена быстро надоела.
– Кажется, у него начался перерыв, – вполне логично предположил он, – пошли, сами найдём.
И они повернулись и пошли вдоль сияющих витрин. Но толстячок вдруг разокаменел, закрыл рот, снялся с места и со странным клёкотом погнался за парой советских творческих работников. За секунду он догнал их и чуть ли не на коленях начал умолять зайти в его магазин «для частных переговоров», как она перевела супругу, не знавшему немецкого языка. При этом ей вспомнились предотъездные наставления остерегаться провокаций, и своими тревогами она поделилась с мужем. На него это подействовало самым странным образом:
– Провокации? – гаркнул он, и глаза его загорелись дьявольскими огоньками. – Я им покажу провокации! Пойдём! – и он решительно направился к двери, которую толстячок оставил открытой.
Предполагаемые враждебные действия классового врага продолжились мягкими креслами в прохладной глубине магазина, а сам хозяин, уже тщательно заперев дверь, с извинениями исчез на пару минут. Появился он из капиталистических недр своего заведения, держа в руках чёрную бархатную коробочку, потом торжественно открыл её – и в глаза советским пролетариям пера полыхнул фантастической красоты бриллиант! После этого толстенький австриец встал в гордую позу и произнёс речь, которую жена дословно перевела мужу. Смысл её сводился к следующему:
– Торговая фирма, которую я имею честь возглавлять уже в десятом поколении, известна в Австрии и во всей Европе почти полтора века. Дорожа нашей репутацией, мы никогда не позволяли себе обманывать доверие клиентов и вступать в любые нечестные или незаконные сделки. Поэтому бриллиант, который я предлагаю достойной фрау в обмен, и её камея абсолютно равны по стоимости. Этот южноафриканский бриллиант занесён в мировые каталоги под номером таким-то..., его цена на сегодняшний день равна – тут он произнёс баснословную цифру в долларах, тут же перевёл её в фунты, марки, франки и австрийские шиллинги, отчего вышеуказанная баснословность стала ещё баснословней, – и эта цена полностью соответствует тому сокровищу, которое достойная фрау имеет носить на своей... э-э-э... фигуре!
Закончив выступление, австриец положил на столик перед нашей парой чёрную коробочку с бриллиантом и тихо отступил за конторку, как бы давая время для размышления и принятия решений.
...Она взяла бриллиант и почувствовала, что на глаза наворачиваются слёзы. Но муж понял её состояние и в свойственном ему простом и решительном стиле сразу пресёк все будущие разговоры:
– И не мечтай! Потом на таможне не отмажемся. Они же спросят, где ты так крупно подработала, чтоб такое покупать. И что ответишь? На панели, что ли? Или кайлом вместе со здешними шахтёрами?! Они тут, конечно, хорошо получают, но не настолько же! Так что переведи ему: товарищи из СССР уважают мастерство своих народных умельцев и на иностранные алмазы, добытые потогонным трудом африканских негров, его не променяют! И, вообще, пошли отсюда, потому что пива хочется...
Она исправно перевела. Австриец дрогнул лицом, но выдержку сохранил. Вышел из-за конторки, приблизился... Незаметно исчезла коробочка с бриллиантом, которую она положила на столик. Да-да, – негромко заговорил австриец, – он понимает советских гостей... Он всё понимает... При их реж..., простите, строе, увы, не рекомендутся вступать в деловые и торговые отношения без одобрения властей. Он просит прощения за свой порыв, но тому есть оправдания! Он – один из немногих в мире специалистов по камеям эпохи Ренессанса. Его публикации в этой области признаны в узком профессиональном кругу! И пусть ещё раз простят уважаемые герр и фрау, чьей фамилии он не имеет чести знать, но в одном они ошибаются: к созданию камеи, о которой идёт речь, русские умельцы отношения не имеют. Эта камея изготовлена в 16 веке; предположительно, в Италии; предположительно, в Мантуе; предположительно, гениальным Чезаре Спадавеккиа; предположительно, в 64 году вышеуказанного столетия, ибо только тогда знаменитый ювелир работал со звездчатыми топазами, которые мантуанские купцы поставили ему из Южной Индии, к сожалению, в крайне малом количестве. Всего в тот период в мастерской Чезаре Спадавеккиа изготовлено 12 камей. Из них только 3 сделаны им собственноручно. Остальные – учениками, но под его руководством и по его эскизам. Из этих трёх лишь одна камея изображала не традиционные профили в античном стиле, а мифического единорога. Для этого мастер употребил уникальный кристалл трёхслойного звёздчатого топаза, отчего фигура единорога выделяется на сером фоне, его грива и хвост отсвечивают жёлтым цветом, свойственным второму слою кристалла, а собственно единорог уже тёмнорозов... Вплоть до начала 19-го века история «Розового единорога» – под этим именем камея вошла во все каталоги – прослежена с высокой степенью достоверности. Сначала им владел род герцогов Эскабарриа, потом один из восточных шейхов, потом английский банкирский дом...
Толстенький австриец с упоением жонглировал веками и аристократами. Она едва успевала переводить мужу этот поток названий, имён и цифр. А тот всё крутил головой в желании вставить слово, и наконец это ему удалось:
– Неужели же русские умельцы не имеют к этому шедевру никакого отношения? – с вызовом в голосе спросил он.
И тут австриец не выдержал. С иронией, спрятанной в объективность и подчёркнутое спокойствие, он ответил:
– Имеют. Конечно же, имеют. Предполагается, что именно русские умельцы, находясь в Париже в 1813 году в составе оккупационного корпуса, вывезли «Розового единорога» в Россию. Насколько известно, в законные деловые отношения с тогдашним владельцем камеи русские умельцы не вступали. На этом задокументированная история великого изделия прерывается, и сейчас я счастлив, что русские умельцы не оборвали её окончательно.
Поэт побагровел. Он понял, какую пощёчину получил, и понял, что сам на неё напросился. И ещё он понял, что за полторы недели этого долбаного визита, которым ему было поручено руководить, рекомендованные свыше партийные формулы так въелись в его мозги, что он и сейчас, когда в них нет никакой нужды, мыслит этими формулами и штампами и потому так нестерпимо фальшивит в этой, в общем-то, по-человечески интересной ситуации.
– Переведи ему, – сказал он жене, – что мы весьма благодарны за содержательную беседу.
Он встал и протянул австрийцу узкую аристократическую ладонь, ногти на пальцах которой были изуродованы на лесоповале и в лагерных драках. И маленький толстенький австриец подал ему свою маленькую толстенькую ручку, и ногти на ней были тоже слоистыми и неровными, а на безымянном пальце не хватало фаланги. Две ладони встретились и разошлись. Австриец понял взгляд русского, которым тот провожал его руку, криво усмехнулся и сказал:
– Пусть уважаемая фрау переведёт мужу, что владельцы ювелирных фирм, имевшие неосторожность открыто выражать своё несогласие аншлюссу и нацистскому режиму, исправляли потом эту неосторожность в каменоломнях...
Она перевела. И тут муж явил всю широту и непредсказуемость русской души. Он повернулся к ней и прошипел:
– Да отдай ты ему эту чёртову камею! Ты без неё, что ли, не проживёшь? А у него от камушка крыша едет... Ты ж на неё декларацию не заполняла – как жена руководителя делегации? Ведь нет?
Она сняла камею, протянула её австрийцу и сказала, что они с мужем просят принять «Розового единорога» на память о встрече. И ей было совершенно не жаль камеи. А ещё в этот момент она простила мужу все грехи, какие узнала за ним за годы их брака.
Австриец жалобно улыбнулся и залопотал – она едва понимала это тихое лопотанье, – что никогда... что он восхищён... что он только сфотографирует... что это неоценимый вклад... а пока кофе, господа...
Они пили кофе, а австриец при свете трёх мощных бестеневых ламп фотографировал «Единорога», уложенного на чёрный бархат. Он хищно прыгал вокруг него, прицеливаясь здоровенной камерой, раскрасневшийся и счастливый, а закончив, быстро и точно вдел в ушко золотую цепочку, положил камею в невесть откуда взявшуюся перламутровую коробочку и с поклоном подал поэтессе. Она машинально положила её в сумочку, а австриец исчез и вернулся с красивым глянцевым буклетом с тиснёным заглавием на обложке.
– Я прошу господ принять экземпляр этого журнала, где напечатана моя статья о французских камеях, изготовленных во времена царствования Людовика XIV, – сказал он, потом поискал в журнале нужную страницу и рукой с изуродованными ногтями и пальцем без фаланги что-то написал по-немецки неожиданно красивым и плавным почерком. Он протянул журнал жене, но муж перехватил буклет, долго вглядывался в надпись, а потом поднял голову:
– А почему не написано, кому он это подарил? Где наша фамилия?
Австриец и без перевода понял вопрос, хотя по-немецки слово «фамилия» обозначает не совсем то же, что по-русски. Он виновато и жалко улыбнулся, а русский поэт снова побагровел. Они поняли друг друга. Австриец счёл, что для русского будет небезопасно, если власти узнают о его непонятных контактах на Западе, – и потому лучше не спрашивать его фамилию, которую он наверняка не захочет открыть. А русский понял, что австриец не желает узнавать его фамилию, чтобы не создавать ему лишних проблем, – и это австриец тоже понял. И тем более он удивился, когда русский вытащил из кармана пиджака небольшую книжку, на обложке которой была его фотография, раскрыл её и, что-то написав на титульном листе, протянул ему. При этом русский отчеркнул ногтем фамилию автора – свою фамилию, – напечатанную красивой вязью, и вдобавок громко и отчётливо её произнёс. При этом он протянул австрийцу ещё и журнал. Австриец взял и то, и другое, потом снова нашёл в журнале страницу со своей статьёй и, сверяясь с малознакомыми буквами кирилицы, дополнил дарственную надпись. И они ушли.
Уже в гостинице она спросила, что он написал австрийцу на сборнике стихов.
– Да обыкновенно написал... Что от всей души австрийскому другу... – буркнул он и, поняв, что не стоит врать, сказал правду. – Написал, что камеи прочны и красивы, но люди твёрже и красивее...
А когда она достала «Розового единорога» из перламутровой коробочки, то ахнула: вместо прежней цепочки, которая, впрочем, лежала тут же, в ушко оправы была вдета другая – тоже золотая, но переливающаяся розовыми и жёлтыми самоцветами, наверное, топазами. А ещё через полгода на их московский адрес пришла бандероль из Австрии, серая плотная бумага которой скрывала в себе журнал с уже знакомым глянцевым тиснением. Они не удивились, когда нашли в журнале статью, подписанную фамилией с обилием шипящих звуков и с дарственной, сделанной тем же красивым плавным почерком. В статье об итальянских камеях 15-16 веков среди прочего говорилось, что считавшаяся утерянной знаменитая камея «Розовый единорог» работы Чезаре Спадавеккиа по новым данным находится в России в одной из частных коллекций. Тут же прилагались изображения камеи: рисунок начала 17 века и два прекрасных цветных фото. Фамилия коллекционера, впрочем, не указывалась.
Я спросил хозяйку дачи, не было ли у них неприятностей из-за новой цепочки. Она усмехнулась:
– Да мы и не проходили через таможню, а шли как большие шишки через зал для делегаций. А год спустя искусствоведы в штатском откуда-то вызнали, что у нас есть эта камея, и мужа вызвали – почему-то в московский горком! – и спросили, не пора ли передать камею в Эрмитаж или Грановитую палату...
– И что он ответил? – поинтересовался я, заранее предвкушая удовольствие от той плюхи, которую получил горкомовский чинуша.
– А он не ответил! Он спросил: а что, секретарским жёнам уже нечего цеплять на посольских балах?! Покривились и отстали. Так что камея у меня. Потом невестке отдам!
– А мне можно увидеть «Розового единорога»? – спросил я. – Ну хоть на минуточку!...
После всего рассказанного хозяйкой дачи казалось невероятным, что где-то здесь живёт это топазовое чудо, прошедшее через века и через жизни многих известных или простых людей. Я был готов к тому, что хозяйка откажет мне в силу каких-то чрезвычайных или, наоборот, самых простых обстоятельств. Ну, например, что камея ненадолго одолжена невестке. Или что «Розовый единорог» уехал на выставку в Мексику или в Японию. Но хозяйка просто ответила – А почему нет? Конечно можно! Хоть сейчас! – и я понял: невероятное иногда сбывается...
Мы прошли через несколько комнат и попали в помещение, где были собраны самые невероятные вещи: слоновые бивни и моржовые клыки, изукрашенные прихотливой резьбой, ножи и сабли разных форм и стилей, керамические блюда с восточной спецификой, хрустальные и серебряные кубки и чаши – все те приношения, которые получил когда-то в зените своей поэтической славы её муж-поэт, давно уже отошедший в лучший мир. Тут же на полках стояли его книги и книги, подаренные ему, причём, на самых разных языках. От имён тех, кто презентовал ему свои книги, у меня закружилась голова! Маленький мемориальный музей – подумалось мне, – хотя в нём явно не хватает экспонатов лагерного периода... И наконец хозяйка подвела меня к стоящему в углу комнаты здоровенному сейфу, впрочем, вполне обыкновенного конторского вида. Выудив откуда-то кривоватый ключище, она с натугой повернула его, пошарила в глубине – и на свет явилась перламутровая коробочка – именно такая, какой я себе её и представлял! Небрежно и привычно хозяйка открыла её – и с шуршанием вызмеилась, сверкая в лучах сильной лампы, золотая цепочка, вся в жёлтых и розовых блёстках. Затем явилась и камея. Хозяйка держала её на весу, и розовый единорог, тряся гривой медового цвета, искоса, но пристально и чуть угрожающе, смотрел на меня... Он был вдвое меньше моего мизинца, но в нём чувствовались таинственность и величие. Потом хозяйка убрала его в коробочку, коробочка спряталась в сейф, и кривой ключ снова проскрипел своими бороздками. Мы повернулись, чтобы уйти, и тут я вспомнил то, о чём всё время хотел спросить:
– А что написал тогда, в Вене, в первом журнале австриец?
– Вы молодец! Угодили в точку! – с удивлением и даже, пожалуй, с уважением сказала хозяйка. – Муж даже не поверил, когда я перевела ему...
Она сняла с ближней полки пыльный и потрёпанный журнал, и он привычно открылся на нужной странице. Хозяйка прочла вслух и тут же перевела недлинную фразу: «Глубокоуважаемым гостям из России, господам С...вым! Я всю жизнь занимался камеями и в конце концов понял, что люди лучше и красивее...»
Я ахнул:
– Но они же не могли списать друг у друга! Они ведь друг друга даже не понимали! Но почти слово в слово... Как так?...
– Значит, понимали. Поэт всегда понимает другого поэта, – задумчиво сказала хозяйка, и мы вышли из комнаты, где жил «Розовый единорог».
* * *
Сталь стволов в вечереющей стыни.
Речка Чёрная. Белая твердь...
И кровит у России доныне
Навсегда не прощённая смерть.
Что ж запало империи в память,
Что за мука ей в душу легла,
Если дважды столетняя замять
Кровь поэтову не замела?
Всё сперва так смешно и знакомо:
Сплетни, письма, рогатый супруг...
А умрёт он в мучениях дома,
И жандармов поставят вокруг.
Ночью гроб увезут на повозке,
Ибо велено люд не смущать.
Будет долго плакать Жуковский,
Будет Вяземский долго молчать.
Будет много молчавших и певших,
Не желавших его забыть,
Защитить его не успевших,
Не допущенных хоронить.
Всей империей не сумели
Удержать роковой курок,
И винятся у смертной постели
Бродский, Тютчев, Ахматова, Блок.
С горя пьют из щербатой кружки
Чудной лёгкости волшебство...
Пушкин умер. Да здравствует Пушкин