Сентябрь поёт фаготом и альтом,
Опять нас задевая за живое,
И мы в него ныряем с головою,
В перчатках, шарфах и - уже! - пальто.
Захватывает дух от глубины
И близости несмелых встреч осенних,
От ожиданья слов и чувств иных,
В которых от уныния спасенье,
Где город в одиночестве своём
Вовсю звучит дыханием гобоя,
Где нас не просто в одиночку двое,
Где мы едины, мы - уже! - вдвоём.
Москва молчит о тщете бытия.
А двое, что идут Тверским бульваром,
В ночи, устав, - они совсем не пара,
А два старинных друга - ты и я.
На Бронной у кого-то стынет чай,
И шторы закрывают тел сплетенье,
А окна, пялясь в темноту, молчат
О нашем нерасказанном смятении,
О том, как робко под руку держусь,
Как бережно ведёшь меня под локоть...
О том, что эта ночь - увы! - условность,
И что в философы совсем я не гожусь.
Но мы, мечтая вместе с сентябрём,
Назло Москвы гнетущему молчанию,
Нестройно, невпопад, смеясь, - поём,
И песня эта - счастья обещание.
Над замком летучие тени и немолодая луна.
Сняв плащ и вуаль, я стою на высокой отвесной стене.
Я первые сто одиночества лет исчерпала до дна,
А дальше - нет сил, чтоб светить для театра теней.
Я слышу щелчки, с недовольством и злобой, драконьих хвостов;
Я слышу урчанье гигантских утроб в ожиданьи еды,
И каждый треклятый красавец на всё что угодно готов:
Нет лакомства лучше моей разноцветной мечты.
Я жду менестреля услышать хотя бы последний куплет.
Во мне - не осталось ни строчки, ни ноты, ни выдоха, ни
Единого атома счастья на сотню последующих лет.
Давай, Королева, лети,
отпусти,
отдохни!
Король слишком занят дрессурой драконов, любимцев своих;
Подруги советуют смелому рыцарю бросить платок,
Платок белоснежный, как символ Платона высокой любви,
Как знак провидения, как вдохновенья исток…
Но только Гвиневре, Изольде, Дейнерис мне не объяснить,
Что рыцари - только в романах. Мне Дамой Прекрасной не стать.
Молчит менестрель. Мелкий дождь протянул свою тонкую нить -
Держи, Королева! Пора научиться летать.
Когда приходит внеплановый сплин,
Когда опостылела жизнь,
Советуют медики - больше спи,
С закатом солнца ложись.
Когда не радует запах костра,
Когда раздражает капель -
Тебе не хватает железа, сестра,
И магния, кстати, попей.
Я пью витамины, и БАДы, и ром,
Я спать ложусь в десять часов,
Но чую своим беспокойным нутром
Другое значение снов.
Мне снится близость твоих серых глаз,
И снится сплетение рук,
Играет мучительно-чувственный Гласс,
Меня вовлекая в игру -
Оксюморон звуков, и мыслей, и рифм,
Сознания галиматья…
Вот цинк, В12 - побольше бери,
А вот о селене статья.
Как рыба об лёд всё лето я бьюсь,
На ноль все советы деля.
Самой себе я признаться боюсь,
Что мне не хватает тебя.
В декабре небо чернее обсидиана.
На диване из чёрных дыр развалилось время,
А в руке луна и нож. Не вставая с дивана,
Пожирает луну, заедая звёздным вареньем.
В декабре небо цвета моих депрессий.
И доверие, хлеще луны, искромсано в клочья.
На диване из старых иллюзий бессмысленной ночью
Я зачем-то алкаю возмездий, вендетты, репрессий.
Но печаль и отчаянье - личные чёрные дыры -
Поглощают меня изнутри, без ножа убивая,
И я с ужасом вижу, как люди из внешнего мира
Равнодушием, как мертвеца, меня омывают.
На маленькой лодке, то ли каяке, то ли байдарке,
отталкиваясь от заляпанного монитора,
плыву и не забываю быть благодарной
за то, что у этой реки нет кнопки повтора,
что вернуться назад на какие-то две недели -
- хоть и надо кровь из носу, даже сильней, до зарезу,
потому что чего-то не поняли, недоглядели -
невозможно, и вёсла ломать бесполезно.
Бесполезно стучаться в деревянный шпангоут сердцем,
лодку грудью подталкивая к временной воронке.
Лучше так - на корме поудобней усесться,
приделать мотор и залить своей кровью до кромки...
И когда погаснет маяк монитора и кончится топливо
и сломаются вёсла о гранит необитых порогов,
останется благодарность, моя анти-утопия,
моя прочная чалка, верёвка к Богу.
Мы, конечно, совсем не заслуживаем вранья.
А также предательства, а также мелочных глупых капризов.
Сокол, конечно, совсем не пара для воробья,
гнезда им не свить, воробьиный полёт слишком низок.
Сокол реет, мечтателен и высок -
жизнь безмолвна, и спать, казалось бы, лиху.
И ему невдомёк, что его воробей скок да скок,
глядь, себе подыскал красавицу воробьиху.
Всё бы было прекрасно, по крайней мере, сойдёт,
только ложь, словно опухоль, множится, делится, пухнет.
Благодать на любовь (если есть она) не снизойдёт,
если врать продолжать и на новой уютненькой кухне.
Мир, конечно, заслуживает гармонии и добра.
И вдохновенья, ведь люди крылаты, как птицы...
Но в нём не хватает правды, чернил и пера,
чтобы понять, чтобы забыть и проститься.
Качается апрель на проводах
и сладко пахнет невозможным утром,
которого не будет никогда,
которое - в который раз - как будто.
Как бутафория немытое окно,
глядящееся в голубое небо,
отмытое до блеска, и клеймо
звезды на нём пугающе нелепо...
Как бутафория навязчивые сны
о тех неистовых, щемящих ласках,
о томном поле, о страстях лесных,
о драгоценностях твоих интимных лазов.
А эта простынь - из папье-маше,
пластмассовое давит одеяло,
наручники пижамчатых манжет -
для глупого тряпичного смутьяна.
Бежать весны с утра не довелось:
не вырваться из бутафорских спален.
Лишь запах твоих утренних волос
до неприличия, до ужаса реален.
С сегодняшнего дня идет иной отсчет
вращения времен - уже без всяких правил...
Залетной тройкой март-гуляка правит
и ливнем с крыш уже капель течет.
С тех пор как на зиме поставлен жирный крест
и мех и пух - вcё убрано по недрам,
весенний дух мои ласкает нервы,
щекочет ненакачанный мой пресс,
передо мной шуршат мои года,
я в марте так любовью к ним пылаю
и так - о чудо! - жить теперь желаю,
как смерти не желала никогда.
Спасибо тебе, мой окровавленный.
Памфлетами не сыпала,
нет необходимости…
Нет, запала.
Остывшая и сытая
по горло страхом гамлетовым,
страдаю непроходимостью
души.
Страдаю невыразимостью,
упиваюсь молчанием.
Ласкаю тебя, бесхребетный мой,
зубами.
Фонемами початыми
и буквенной резонностью
давлюсь, канцерогенными
кормлюсь словами
и пью твою солёную –
пусть продезинфицирует.
Спасибо тебе, вдохновенный мой:
мне двух смертей не форсировать,
не надо гнаться за цифрами.
А как бы до просветления
дожить.
1. Озеро.
Воздух - тих.
Вода - опалом,
в оправе бесконечного леса,
бесчеловечного.
Это не круг берегов
напоминает о вечности,
но озеро в объятиях неба.
Выпростав иглы осоки,
мерцает.
Мерещится слово,
хранимое глубью.
Слово питает пространство воды:
вздох и - ничто,
о-зеро.
Оно было моим.
Оно отдалось целиком -
со всеми окунями,
со всеми кувшинками,
оставив тончайшее,
филиграннейшее,
торфяное кружево
на коже.
2. Река
Женщина
изменчива как женщина,
как вода,
как река,
как речь.
Соединяет две земли,
разъединяет.
Отмель-стремнина-омут.
Течёт, течёт призывно.
Камень.
Течёт лодка.
Говорить с ней,
смыть страшный сон,
смыть пот, грех, любовь,
стать щукой.
Мне не досталось полных вод.
Мне выпали камни,
зелёные, бархатистые.
Гладить ногами,
глядеть в оба,
не осквернять течение бранью.
Река - не рельсы, ехать по накатанной.
Река - проводник времени.
3. Море
Манит уйти за отливом,
вызывающе откровенное,
распахивает волн кимоно -
обнажённая грудь с моллюсками сосков,
кудрявой ламинарией лона...
Ласкать, зарываясь в песок плоти.
Нравится?
нахлынуло приливом
равнодушно.
Вот оно, тело.
Где душа твоя, море?
А твоя где душа, человек?
Оно было белым и тёплым,
оно благоволило,
являя тюленей, белух -
аристократов северных вод, -
ящик камбалы.
(что может быть вкуснее
жареных соглядатаев дна?)
Море -
ни единой мысли о смерти,
мириады солёных атомов вечности.
Тридцать восемь друзей
и ни одного ферзя.
Азазель говорит,
что без ферзей нельзя.
Азазель утверждает,
что надо искать ферзей...
Не себя ли в пустыне
имеет в виду Азазель?
Я брела по барханам,
из фляги пила вино,
я мечтала о джипе,
а набрела на velo,
что бессмыслен в песках,
да и в целом ужасно смешон...
На него я забросила
душу свою, как мешок.
Где ты, Демон? Доколе,
пьянея от старых обид,
мне трясти свою душу,
как Сунну трясёт ваххабит?
Я боюсь их, к тому же
спустило одно колесо...
Где ты, Ангел? Оазис?
Прохлада эдемских лесов?..
Истрепалась рогожа,
velo потерялся в песках.
Что ищу - я не помню,
скорее, привычка искать,
нет ни бога, ни чёрта -
бумага и карандаш.
Я вернулась домой,
поднялась на четвёртый этаж.
Древний старец в дверях
меня встретил и облобызал,
и вглядевшись, я синие
сына узнала глаза.
Что мне делать с тобой?
Ты огромна, как дом -
ни поднять, ни вместить,
ни укрыть от дождя,
ни кудрей расчесать,
ни обнять языком,
ни зажать в кулаке,
ни спасти от людей.
Что мне делать с тобой?
Ты огромна, как мир...
И, любуясь тобой,
прикрывают глаза,
открывают сердца,
деревяшки дверей...
Ты уже не моя,
не часть света, сам свет.
Ты к семёрке чудес
добавляешь свой луч.
Что мне делать с тобой?
Ты огромна, как дух.
Ты несёшься во тьме,
сея зёрнышки звёзд
и зародыши слов,
и вибрации нот.
И молиться тебе -
наивысшая честь.
Просто мыслить тебя -
драгоценнейший дар.
На ночь
опускаю любовь
в ванну с холодной водой,
ей так лучше спится.
Утром кладу под язык,
грею.
Грежу об ирландских долинах,
пью апельсиновый сок.
Нет, не боюсь проглотить.
Поворачивая глобус,
глажу Кавказский хребет.
Трогаю любовь языком,
довольна ли.
Вечером взвешиваю на ладони -
как выросла!
Лет через десять
не поместится в ванну...
Не говоря уже о языке.
Доставая из кошелька мелочь,
думать о лёгком снеге,
который выпадет в следующем месяце,
расплатиться за кофе.
Какое-то Red-кафе, я и Палыч,
уничтожили гору снеди,
болтаем о Караваджо.
Картинки из детства
на этом столике не поместятся:
моё "Уверение Фомы", её "Вакх".
При этом пугающе важно,
необходимо думать о будущем снеге,
будто о следующем свете,
сосредоточиваясь на швах
происходящего действа,
которое слишком покорно длится.
Поэтому трогателен будильник,
включившийся в двадцать тридцать пять -
удивлённые лица, весёлые лица,
сочувствовали, у виска не крутили.
Ведь это так солнечно-просто,
так очевидно: попытка робкая
напомнить ложиться спать...
Чтобы отвергнуть прозу,
чтобы поверить, не трогая,
чтобы не спорить с ней,
чтобы приснился снег.
Полдуши ампутировано.
Шов никак не затянется.
Пару раз репетировала,
ни следа не останется -
представляла...
Раскачиваясь
на шнуре пуповинном,
сохнет всуе потраченная,
не моя половина
и заходится сукровицей
та, что в теле осталась...
Вы, эксперты из судмедицин!
где намёк на гуманность??
А от этой привязанности -
только в норы кротовые:
раздавить в недоразвитости,
что вчера уготовано,
что вчера нами пестовалось,
отпустить и не слушать
воплей страсти и бедственности,
чтоб спасти свою душу.
Что будет завтра: минус двадцать два,
почистить зубы сыну и себе,
и разморозить мясо на азу,
и заморозить мысли о любви.
Опять страну захватит Урфин Джюс,
опять воняет грустью эвкалипт,
опять закапать в ухо-горло-нос,
а в тихий час про Перса дочитать.
Вуаль снегов - невестина тоска
недолгая, невестины мечты
наивные, а впереди - зима
и невесомость с запахом луны.
О, здравствуй, груз ночей и холодов,
здорово, брат погибших от любви!
Ты мне отсыплешь дозу белых слов,
чтоб я могла о синих позабыть?
Что будет завтра - те же тридцать два,
такая же узорная душа,
такая же невестина мечта,
а сбудется ли снегопад - бог весть!
Опять уйдёт к другой моя любовь,
опять не будет помогать Персен,
опять вопить, писать и пить коньяк,
и водку, и текилу - всё подряд.
Вуаль тоски - безумия покров
классический и нелюбви парча
декабрьская... Порченное "я"
возможно льдом измены излечить?
Так здравствуй же бессилия пурга,
привет, сестра погибших от любви!
Ты мне отрежешь ласки полкило,
чтоб я могла спокойно умереть?
Ангел мой!
не бери меня под крыло,
возьми меня на крыло,
возьми меня.
Там, где горы синей меня,
где ветра леденей меня,
там брось меня.
Если я, как дыра, пуста,
как осиновый лист слаба,
значит, я
у
па
ду.
Ангел мой!
Мне себя не жаль,
и ты не жалей.
Если я, как рассвет, полна,
как осиновый кол, сильна,
значит, я
полечу за тобой!
Ангел мой!
Я с тобой лечу -
спой же песню мне!
О том, как невозможно жаль
трудов молоденького месяца, -
он так старался подрасти,
но не дорос и до четверти;
о том, как эти дни
легли слоёным пирогом
на хрупком блюде февраля;
о том, как горошины верхних октав
высыпаются в окно
и летят как ядра
в лобовые стёкла
отстающих машин,
но звона стекла об асфальт
не слышно, не слышно…
О том, как чёрные мысли
разрастаются гнилью,
и их не вырежешь,
не выскоблишь,
не вытравишь –
я тебе не скажу ни слова.
Просто не хочу.
Люби спокойно,
я буду молчать.
Мужики, чёрт возьми, как автобусы:
Ждёшь их, ждёшь, хоть умри.
Как только один подошёл к остановке,
Так сразу ещё два-три.
Ты видишь сигнал поворотников -
Все хотят подвезти.
Но понять совершенно нет времени,
С которым тебе по пути.
Ошибёшься - уже не вернуться назад,
Выходи и смотри, как они
Проносятся мимо: машины, такси,
Минуты, часы, дни.
Bloody men by Wendy Cope.
Bloody men are like bloody buses —
You wait for about a year
And as soon as one approaches your stop
Two or three others appear.
You look at them flashing their indicators,
Offering you a ride.
You’re trying to read the destinations,
You haven’t much time to decide.
If you make a mistake, there is no turning back.
Jump off, and you’ll stand there and gaze
While the cars and the taxis and lorries go by
And the minutes, the hours, the days.
Я наконец решилась:
Боюсь, люблю всех вас.
Так у меня сложилось -
Я наконец решилась!
А с кем не получилось,
То в следующий раз.
Я наконец решилась:
Боюсь, люблю всех вас.
Valentine by Wendy Cope
My heart has made its mind up
And I’m afraid it’s you.
Whatever you’ve got lined up,
My heart has made its mind up
And if you can’t be signed up
This year, next year will do.
My heart has made its mind up
And I’m afraid it’s you.
Я человек. У меня есть мозг. У меня есть язык.
Я постиг бесконечность, вернее, её азы,
Устремляясь к сверх-я, культивируя «фил» и «соф»…
Но для белого поля опять не хватает слов.
Я человек. Я материя, мысль и дух.
Я иду от сознания к смерти, не зная, куда иду…
Поперхнувшись глаголом, обиду и стыд проглотив,
Понял я, что ничтожен, громаде Его супротив.
Я человек? Я зачем? Я – в погоне за Ним.
Я на след нападал, я Ему во все храмы звонил,
Не туда попадал, обрывая шнуры, языки,
Всей субстанцией «эго» свои наполняя звонки.
Я – человек? Что есть я? Наконец, почему???
Но доступно душе, что никак не доступно уму…
Потому в непроглядности смысла, земной суете
Захлебнувшись, я снова и снова clamavi ad Te.
Я рисую питерский дождь
И замерший мокрый Аничков,
Серо-жемчужный воздух,
Покорный холодным струям,
Покорный тысячам вдохов
И выдохов, тысячам лёгких,
Миллионам жидких зрачков,
Миллионам тяжёлых детств
И единственной – Вашей – любви.
Я рисую на веке, внутри,
Выжигаю по красному охрой:
Длится дождь и безвременье длится,
До краёв наполняя лужи.
Из подъездов сочится зависть,
Из парадных сочится злоба,
Разъедая покрышки колёс,
Разъедая покрышки души.
Вы стоите и ждёте меня.
Уехала Цирцея.
Села в маршрутку – ищи ветра в поле,
портмоне в гардеробе.
Конечно, ей не понравилась слякоть.
Нет, не на улице, во мне.
Подтаявшим шоколадным мороженым
хлюпает где-то там, может, в пятках,
а может, в печёнке…
Да что там – по всему телу!
То ли дело
живительное золото оливкового масла,
что течёт в её жилах…
Вернись, Киркочка, вернись!
Я готова быть зверем.
Пожалуй, даже свиньёй,
какая, в сущности, разница…
И мне не нужны эти деньги!
Только кусочек золотого
оливкового сердца.
Стиви Смит Дом Состраданья
Тот дом был обиталищем для женщин,
Две светлых дамы обитали в нём,
Они были храбры. Ведь хотя Страх стучался громко
В их дверь, и говорил, что должен к ним войти,
Они не впускали его.
Ещё там были две хилых малышки,
Что Миссис С. родила от мужа,
Он их вскоре покинул и ушел в море,
Ни денег не присылал, ни домой не возвращался,
Единственно, чтобы забрать
Пособие Жены Морского Офицера у Миссис С.
Она тут же его отдала, она думала, так надо.
Еще была двух женщин тётка,
Двоюродная бабка малышам, Миссис Марта Хирн Клоуд,
Она была в почтенном возрасте.
Они сложили вместе свои деньги
И так мы жили.
Я младшею была из двух малышек
Была ребёнком я, когда скончалась мать,
Потом и Марта Хирн Клоуд, Великая Тётка,
И позже тихо умерла сестра.
Теперь я старая, забочусь о сестре
Покойной матери – великодушной тётке,
За нами кто ухаживал так долго,
Ей имя - Честь и Совесть. Безмятежность.
Ещё – Сарказм. И я смотрю за домом.
И этот дом – опять обитель женщин
И он силён и силы ждёт в ответ
Аристократ, что в сторону глядит
При виде слёз; отчаянье считает
Смешным. Но нас он охранял. И пусть он грешен,
А грех ли это – сдержанность, суровость,
Он есть Тепло, мне мнится; в глубине души
Он состраданья дом.
Stevie Smith A House of Mercy
It was a house of female habitation,
Two ladies fair inhabited the house,
And they were brave. For although Fear knocked loud
Upon the door, and said he must come in,
They did not let him in.
There were also two feeble babes, two girls,
That Mrs. S. had by her husband had,
He soon left them and went away to sea,
Nor sent them money, nor came home again
Except to borrow back
Her Naval Officer's Wife's Allowance from Mrs. S.
Who gave it him at once, she thought she should.
There was also the ladies' aunt
And babes' great aunt, a Mrs Martha Hearn Clode,
And she was elderly.
These ladies put their money all together
And so we lived.
I was the younger of the feeble babes
And when I was a child my mother died
And later Great Aunt Martha Hearn Clode died
And later still my sister went away.
Now I am old I tend my mother's sister
The noble aunt who so long tended us,
Faithful and True her name is. Tranquil.
Also Sardonic. And I tend the house.
It is a house of female habitation
A house expecting strength as it is strong
A house of aristocratic mould that looks apart
When tears fall; counts despair
Derisory. Yet it has kept us well. For all its faults.
If they are faults, of sternness and reserve,
It is a Being of warmth I think; at heart
A house of mercy.
Если бы я не умела быть благодарной
за гроздья белых соцветий
на нашем жасмине, который вырос высоким
и грациозным, добившись признания,
подобно молоденькой приме, только что из балетной школы,
и если бы я не знала, что делать
со стрелами этого небесно-голубого дельфиниума,
тогда что до того, как они смотрятся вместе?
И что до роз, вот этой, например?
Какой чистый жёлто-розовый цветок,
западающий к сердцевине… Возмутительно.
Я могла бы изорвать его на кусочки!
Фотография? Танец лета?
Я сижу на качелях и плачу.
Роза. Цветущий сад. Сумерки.
Девять вечера, но ещё так светло.
Wendy Cope
If I don't know
If I don't know how to be thankful enough
for the clusters of white blossom.
on our mock orange, which has grown tall
and graceful, come into it's own
like a new start just out of ballet school,
and if I don't know what to do
about those spires of sky-blue delphinium,
then what about the way they look together?
And what about the roses, or just one of them-
that solid pinky-peachy bloom
that hollows towards it's heart? Outrageous.
I could crush it to bits.
A photograph? A dance to Summer?
I sit on the swing and cry.
The rose. The gardenful. The evening light.
It's nine o'clock and I can still see everything.
Переписка
«Мужчина-серьёзный роман познакомится с женщиной-стихотворением» (объявление в Нью-Йоркском книжном обзоре)
Уважаемый Серьёзный Роман!
Я – короткая, уверенная в себе песня с безупречным ритмическим рисунком. Во мне есть несколько удачных, необычных метафор, а музыка – целиком собственного сочинения. Иногда говорят, что я очаровательна.
Мои пропорции – 18 срок, заключённых в трёхстрочные строфы, приблизительно по 4 слова в строке.
Моим первым мужем был дешёвый роман, вторым – Альманах «Крикетчики Уиздена». Сейчас большинство встречающихся мне мужчин – автобиографии, а остальные – в основном книги по фотографии или транспорту.
Я всегда надеялась, что встречу высококлассный образец художественной литературы. Прошу Вас, напишите мне о себе!
Всегда Ваша, Песня Первого Подснежника.
Дорогая Песня Первого Подснежника!
Большое спасибо за Ваше письмо. Похоже, что Вы – именно такое стихотворение, которое я надеялся найти. Мне всегда больше нравились немногословные, лиричные женщины, чем те, которые накатывают страница за страницей.
Я солидный, в 150000 слов, критический обзор мечтаний и затруднений современного Мужчины. Чтобы набрать сегодняшний вес, мне потребовалось 6 лет. Меня пытались издать 27 издательств, но ни в одном меня так и не поняли. Во мне есть и секс, и неистовство, и даже неплохая шутка в 9-ой главе, но это не имеет значения. Я верю, что я значительно опережаю своё время.
Давайте встретимся как можно скорее! Жду не дождусь, когда Вы сможете прочесть меня от корки до корки, узнаете каждое моё слово.
С нетерпением, Ваш
Конец Духа Времени.
Wendy Cope
Exchange of letters.
“Man who is a serious novel would like to hear from a woman who is a poem” (classified advertisement, New York Review of Books)
Dear Serious Novel,
I am a terse, assured lyric with impeccable rhythmic flow, some apt and original metaphors, and a music that is all my own. Some people say I am beautiful.
My vital statistics are eighteen lines, divided into three-line stanzas, with an average of four words per line.
My first husband was a cheap romance; the second was "Wisden’s Cricketers’" Almanac. Most of the men I meet nowadays are autobiographies, but a substantial minority are books about photography or trains.
I have always hoped for a relationship with an upmarket work of fiction. Please write and tell me more about yourself.
Yours intensely,
Song of the First Snowdrop
Dear Song of the First Snowdrop,
Many thanks for your letter. You sound just like the kind of poem I am hoping to find. I’ve always preferred short, lyrical women to the kind who go on page after page.
I am an important 150,000 word comment on the dreams and dilemmas of twentieth-century Man. It took six years to attain my present weight and stature but all the twenty-seven publishers I have so far approached have failed to understand me. I have my share of sex and violence and a very good joke in chapter nine, but to no avail. I am sustained by the belief that I am ahead of my time.
Let’s meet as soon as possible. I am longing for you to read me from cover to cover and get to know my every word.
Yours impatiently,
Death of the Zeitgeist
А.Э.
Какие мы везучие
воз тел и дел везущие
всё ужины едящие
сидящие-пыхтящие
Пироги яблочные
тушеное мясо
На стол глядючи
всё сразу ясно
какие мы счастливые
всё кофеёк со сливками
тепло и свет и радио
и интернета гадина
наш дом наш быт
наш труд наш пот
наш обще пит
меня убьёт
А там:
ледяные дома
ледяная вода
картошка в самоваре
холод – хоронят
голод – хоронят
город – гробом
А там:
Каменные полы
кованые сапоги
глаз
висок
грудь
живот
Не спать!
Ну как, без ногтей?
Подписывай!
А там:
Лесоповал. Брёвна таскать самой своими руками.
Досталось немного махорки. Достал бесконечный снег.
Всего 30 лет и очень хочется к маме.
А мамы – уже – нет.
Одиночество
ад-иночество
ода ночи
один очень
очень-очень один
очень-очень одна
небесные, выцветшие до дна
а мы-то какие довольные
и как бы ни было больно мне
и как бы по ней ни ревела я
я ничего не поделаю
так и останусь сытая
едой и стыдом убитая
Отказавшись от хода, от пиковой масти,
отказавшись от боли, от мягкого тела,
отказаться от места. Отказаться – и баста!
Отказаться от серости белых оттенков…
Отрекаясь от пола, как от нижней чакры,
отрекаясь от запаха, вкуса и формы,
отключить эту помпу, чтоб кровь не качала,
отключить эту осень сереющим фоном.
Отменить это время! Отменить эти плечи!
Разорвать все legato, испортить «К Элизе»…
Стать бесполой как черви, сырой и беспечной,
умереть непреклонной в своём нигилизме.
Очень холодно здесь, над железом, асфальтом и дёрном,
очень чёрные ветви трясут бесновато губами.
Как тут жить, как не дать от тоски и отчаянья дёру,
позабыв про билеты, что в будущее покупали…
очень холодно здесь, впрочем, под потолком холоднее
и мертвее, и ноет и хнычет под рёбрами слева.
Как лежать, ведь сбежала обиженная Галатея,
Позабыв про палитру, оставшуюся ещё с лета.
И подсевшим фонариком светит помоечник-месяц.
Это ты мне зелёным осколком в ладонь вонзилась?
Завтра списки порезанных там, на берёзе, повесят.
Как смотреть, если нету ни линз, ни любви, ни Визина…
От балконного дыма разводы на глупом небе.
Это ты мне листом пятипалым пожала руку?
Эту кровь своим кляпом зелёным мне пластырь залепит.
Как любить, если небо закончилось рюмка за рюмкой…
Вы смотрите на меня в упор.
Клянусь, то, что вы сейчас видите –
это маленькое и милое,
стандартный набор
прелестей, уси-пуси,
ласкательное на «еньк»
(что бы ни говорила я,
впечатление не отпустит!) –
не более, чем виденье, мираж,
обман зрения!
Я вглядываюсь в себя, внутрь –
и замираю от ужаса и тоски,
это страшно:
всё здесь – похмелья утр,
вывихнутые мозги,
неприкрытое садо-мазо
любви, любви, нелюбви…
Души судороги,
бесформенная масса
слов, горловые комья,
не удерживающие руки,
беззакония
языка... даже странно,
как такое чудовище носит земля…
Ещё более странно,
что это чудовище – я.
Я заблудилась в вашей нелюбви,
я блуждаю в поисках выхода,
блудница.
Представляю себя через тысячу лет
не могущей его найти,
хватающейся в бессилии
за ничего не значащие знаки:
ограничение скоростного режима,
остановка запрещена,
объезд,
опасный участок дороги –
красные круги,
красные треугольники…
Вы оба загнали меня в угол,
в этот страшный, нелепейший угол
нелюбовного треугольника.
Море.
1.
Скучающий пляж.
Забытые катера с облупившейся шкурой:
тот, что поближе, когда-то был краснокожим…
Уже подкопчённые аборигены,
изрядно копченый лещ,
известного цвета пиво.
Отчаявшаяся галька вперемешку со стёклышками,
зелёными как море и им же обточенными,
по всей видимости, принятыми за своих…
Изношенные как мир, да что там –
как прошлогодние сандалики, стёртые до дыр, -
фантазии.
И только море – вечно новое и молоденькое,
полное достоинства и силы.
У моря нет аритмии.
Его пульс грохочет штормами,
прерывается штилем,
ему это нравится,
ему так хорошо!
У моря нет расстройства желудка.
Оно поглощает всё –
мусор, людей, мусор, людей,
бумажные корабли, деревянные корабли,
железные корабли, людей, солнце –
ему безразлично, что переваривать,
что поглощать.
У моря нет расстройства души.
Оно слишком одиноко, чтобы страдать,
слишком велико, чтобы любить,
слишком живое, чтоб умереть.
2.
- Я боюсь.
- Почему?
- Потому что море волнуется.
Почему оно волнуется?
- Оно боится тебе не понравиться.
Оно хочет, чтобы его приласкали.
Ты бросаешь в него камни…
Ему больно и непонятно.
- Давай погладим море!
Может, оно перестанет волноваться…
3.
Плыть до последней капли
Плыть до последнего камня
Без страха и без раскаянья
Так чтобы не искали
Так чтоб все волны – мимо
Так чтоб все войны – мимо
Так чтоб ничто не мило
Чтобы вотще и мнимо
Не зная о чём мечтают
Не зная о чём молят
В объятиях чёрных моря
Душа иссиня-речная
4.
Разговор неба с морем.
Тебе меня не достать!
Можешь лизнуть языком, если дотянешься.
Вечером, когда я ещё не совсем потемнела,
я сладка, как розовая пастила.
Через пару часов, уложив своё солнце спать,
я смогу быть твоей.
Но всю не проси!
Только тот кусок,
что чернеет от страсти, соприкасаясь с тобой.
Мы сольёмся в одну темноту ночи,
море!
Ещё пару часов.
5.
Ты красива, как райское яблоко наливное,
как прозрачный, из сот вытекающий мёд…
Окунуться в тебя всеми фибрами, с головою,
захлебнётся рассудок и тело умрёт.
Ты желанна, как запах магнолии и сирени,
ты волнуешь закатными бликами на ветру,
Ты убийственней всех под-не-бесовских сотворений
Я приду, я войду в тебя пальцами и умру.
Ты так женственна, так может, в сущности, лишь мужчина,
но и это, пожалуй, некачественный пример,
и, пожалуй, нелепая, страннейшая причина,
почему я люблю, почему я не умер,
la mer…
Я теряю себя
с каждым словом, что ты мне печатаешь горько,
с каждым знаком, что ты равнодушно печатаешь,
я себя забываю.
Отвратительно помнить!
Моя память
отторгает – меня,
я – себе – инородное тело,
инородный дух…
А тебе невдомёк, ты печатаешь яростно,
большим пальцем касаешься букв -
новый такт, синтагма, многоточие.
Эти точки избавят меня от рабства,
рабства моей памяти.
Знаю - гармония фраз
не облегчит пустоты
в сердце, ожогов души
строками не излечить.
Вижу (способность у глаз -
видеть): огонь - это ты.
Горе! Горю! Потушить
как?! Меня научи!
Помню - стояли часы:
вакуум временной,
в коем барахтался свет
розовых фонарей,
истин, злых и простых...
Между тобой и мной -
- в необъяснимой Москве,
как в огромной норе,
чую (способность сердец -
чуять) - натянут канат,
трос, и его не порвать,
и никуда не убрать.
Так он и будет рдеть,
словно аорта, над
пропастью нашего рва,
как оправданье добра...
Знаю, как тяжело
выбрать правильный слог,
верить в драконов (пират
ром выбирает любой!).
Между чьей-то женой
и мужем, добром или злом
нечего мне выбирать:
я выбираю любовь!
Тёплого ветра волной овевает ласковый дактиль:
Моря Эгейского соль, его вкрадчивый чувственный шёпот,
Как и штормов его гнев, исступление волн разъярённых,
Солнца лучи на воде и на чёрном оливковом глянце,
Тяжкий полуденный зной (лишь вино с водой и спасают),
Неба прозрачного синь или блеск облаков белоснежных,
Запах тимьяна, лимонов и благоухание лавра,
Глыбы утёсов седых и кудрявые кроны инжиров,
Коз оголтелых стада и быков священная дружба,
Лики жестоких богов и деяния славных героев –
Всё здесь, всей Греции пыл,
бесподобной бессмертной Эллады,
Жизнь человека и смерть,
всё вместил в себя мудрый гекзаметр.
Как жалок подорожный лёд,
когда его, окоченевшего,
ласкают каблуки нездешние
так, что аж оторопь берёт…
как горек чёрно-красный чай,
что продаётся рядом с церковью
(его не подсластит и целое
Тирамису – века горчат!),
как жарок Маросейкин свет,
в ночи оранжево-неоновой
(он не затмится миллионами
в моей – единственной – Москве),
как душен наш забавный мир,
себя за свой же хвост кусающий
(он и конюшня и ристалище,
кишит, гогочет лошадьми),
как тонко стёклышко в окне
чужой души,
какие мы бездомные –
тебе, любовь моя, знакомо ли?
Тебе, тоска моя, видней…
Глаза любимой, словно ночь, темны,
и губы бледны, макам не чета.
А грудь смугла, до снега белизны
ей далеко! И если вдруг считать
щетину волосами - такова
её прическа; где румянец щёк?
И лишь бы не зловоньем табака
она дышала, чем-нибудь ещё!
Я слушать речь её не устаю,
хотя приятней уху лютни звук...
Не знаю про богинь, но узнаю
я башмаков любимой громкий стук.
Но, видит небо, мне она нужнее,
чем адресаты приторных сравнений!
Когда последний человек покинет город
и разразится небо звёздами – от горя
(что описать бы мог, пожалуй, только Гойя),
тогда Москва забудет спесь свою и гонор,
и, наплевав на разность наших поколений,
я к Вам приду и обниму Ваши колени…
Когда последний человек забудет Землю,
напившись млечного космического зелья,
и будет праздновать у Веги новоселье,
тогда расплачется Москва дождем весенним,
и, не найдя во взгляде Вашем одобренья,
я к Вам приду и обниму Ваши колени…
Когда последний человек вернётся к Богу
и будет Суд (да что мне в этом проку,
ведь вся тоска осталась за порогом!),
Москва возрадуется – Пушкиным и Блоком.
Пусть это будет самым страшным преступленьем! –
Я к Вам приду и обниму Ваши колени.
Две мои родные женщины
меня ждут сегодня вечером,
две мои родные женщины
были генами завещаны –
- две любимые, желанные,
две войны за выживание,
за души освежевание,
вечной смерти ожидание,
вечной ласки, вечной радости…
Две стеклянных многогранности,
две привычнейшие крайности,
два страдания, две странности –
- с распростёртыми объятьями,
улиц чёрными распятьями,
с похвалами и проклятьями,
со скрипучими кроватями –
ревнуют, ждут,
приду – сожрут
ручные львы
моей любви –
моя тоска,
моя Москва…
Уйду – искать
начнут, таскать
сады, суды
моей судьбы –
моя Москва,
моя тоска…
Я очень хочу любить
и, может быть, не тебя,
а черный большой корабль,
плывущий над головой...
Но как до него доплыть,
блуждая в чужих тенях,
теряясь в чужих дворах,
ища свой шар голубой?
И вечером, уложив
нашего сына спать,
пытаюсь унять тоску,
глотая дурман страниц.
Корабль, виток совершив,
манит меня опять...
ворочается в мозгу
навязчивая мыслица:
А если это не он
и вовсе он не такой?
как ты без меня теперь
и брать ли с собой рюкзак?
Оденусь и выйду вон,
проеду ночной Москвой...
подумаю о тебе...
и поверну назад.
Завернулась Москва в туман
и плывет под его парусами,
неприкаянные дома,
прямо за борт, за МКАД, бросает.
А под сердцем томится Кремль,
ожидая как манны – снега,
и притихший Блаженный – слева,
а направо – Манеж... Скорей,
пробежимся по Моховой,
пока есть еще свет и время,
пока будущего ливрея
не накрыла нас с головой.
По дороге в У-ни-вер-си-тет
волосами коснусь тумана.
В эту осень и горя мало,
значит рано еще седеть,
в эту осень нужней тетрадь
и не думается о смерти.
Вы не верите мне? Поверьте,
я готова язык отдать
и отправить стихи на фарш,
не жалея ни рифм, ни крови,
чтоб прийти и увидеть Ваш
обворожительный профиль...
Обернулась Москва в туман
и растаял шпиль Универа,
лишь Махатма, как автомат,
всё бредёт по дорожкам сквера,
призывая своих богов...
Это осень, чудачка-осень.
От ее голубых бортов
нас в лиловый декабрь уносит.