Иван Ливицкий


Дневник | Метаморфозы

            Писать о чём угодно, чтобы не свихнуться от этой изоляции. Прошло ровно две недели, осталось ещё две.

            К самим костылям привык: передвигаюсь на них уверенно. Подолгу стою на одной ноге, когда нужно что-то приготовить или, скажем, побриться. Не задыхаюсь от длительного передвижения по квартире. Мышцы окрепли и совсем не болят. И всё же это – ограничение. Я не могу позволить себе выйти из дома и натопать десять-пятнадцать километров, как бывало прежде. А этого так не хватает.

            С супругой разговариваем мало. Она не умеет, я – слишком гордый, чтобы признать свою потребность в диалоге. Когда становится совсем плохо и, нахлебавшись этой особенной, жизнепросранной тишины, я всё же выползаю из кабинета, дабы призвать её к беседе, дело заканчивается бардаком: мелочными упрёками и низкочастотным визгом, который, уверен, никто, кроме нас, не слышит. Возможно, трещины в несущих стенах нашей новой квартиры связаны не с усадкой дома, а со спазмами пространства, которые мы с Элей создаём, пытаясь говорить.

            Наш холодильник – пример иррационального почкования. Практически все продукты в нём содержатся в двойном количестве, и запасливость тут ни при чём. Просто мы с супругой ничего не обсуждаем. Каждый ходит в магазин как бы от себя и семейный рацион интерпретирует по-своему. Однако из-за того, что при всём отчуждении, есть некий отдельный уровень наших отношений, полностью скрытый за нагромождением строптивых валунов, и там мы с ней являемся частями одного целого, продукты мы покупаем одинаковые.

           Вчера отвёз их с дочей на танцы. Эля знала, что из-за костылей я останусь ждать в машине, пока занятия не закончатся, но выбрала сидеть на лавочке в здании, чтобы не общаться со мной. А я полтора часа слушал музыку и разглядывал стену ангара на противоположной стороне улицы. Затем, вернувшись домой, мы угрюмо признали возможность совместного кинопросмотра и в какой-то момент отрубились рядом на диване. Смутно помню, как несколько раз просыпался ночью. Видел перед собой силуэт, скульптурно очерченный потолочной подсветкой, знакомый и одновременно как бы универсальный, преследующий меня в череде земных воплощений, и принимался в полузабытии крепко обнимать это далёкое и родное существо, целовать её безмятежные веки.

          Рутина устаканилась. Я даже научился носить в руках предметы, как бы подбрасывая один из костылей в воздух рывком. То есть, держась за него только подмышкой. Это помогает готовить и перемещать вещи: скажем, переносить кофейную чашку от кофеварки на балкон, чтобы постоять несколько минут, глядя в окно. Только пью я теперь не двойной эспрессо лунго (он наливается в чашку под завязку), а просто двойной эспрессо с одной четвертью воды.

          Пытаюсь наводить порядок в документах на компьютере. Открываю папки с зубодробительными названиями из английских букв, которые, кажется, создавал, исступлённо лупцуя клавиатуру, Каравайчук, и нахожу там целые гнёзда вордовских файлов.

            Происходит странное. На долю секунды мои органы чувств улавливают обонятельные впечатления, которым, судя по всему, нет аналогов в нашем мире. Возможно, это лишь фантомы, мною же порождённые, или, что представляется мне более загадочным, – некие подкидыши из чуждых нам реальностей. Как бы то ни было, меня начинает мутить. Есть такой сорт тошноты, знаете, не физической как бы, а онтологической, когда внезапно ощущаешь отчуждённость от своего тела и в то же время – брезгливость биологии к бесплотной начинке. У меня иногда случаются похожие приступы. Приятного в них мало. Как это связано с текстами, не имею ни малейшего понятия.

             В папках – фрагменты рассказов, заметки и наблюдения, о которых не могу сказать ничего определённого, то есть, совершенно не помню, какую подразумевал для них судьбу.

            Вот например:


            «Собравшись, наконец, в китайском кафе спустя 27 лет, выпускники физкультурного техникума 1998 года обнялись, затем деловито и несколько одышливо расселись вокруг стола. Ярослав, «староста» из которого, похоже, за долгие годы так и не выветрился, звякнув пластиковой баночкой, торжественно раздал всем по две таблетки панкреатина.

            «Связь не утрачена…» – смутно подумали все, каждый упаковав эту мысль на свой лад: кто-то неуклюже подобранными словами, кто-то осколками, казалось, давно забытых песен, которые пелись в автобусе на подступах к турбазе, а самые лирически настроенные, – взвихрив в себе облачко трогательных каникулярных воспоминаний…».


            Перебирать предстоит ещё много. Сейчас я стараюсь писать в одном файле с недвусмысленным названием «Дневник», а раньше имел привычку каждое своё литературное поползновение начинать с нового документа. И всюду эта незавершённость, постепенная утрата интереса к замыслу, которая читается между строк и к исходу последнего предложения вызывает зевоту. Похоже, мы с Германом Гессе в делах снотворных необходимы. В том смысле, что без здорового сна, строго говоря, никуда, и в том, что обойти нас – затея безнадёжная.

          Читаю сейчас мало. Работаю со скрипом. Вязну в мрачных мыслях и роюсь зачем-то в далёком прошлом, пытаясь его то отредактировать, то полностью переписать. Это настоящий Ад: знать, что даже деконструировав какую-то сюжетную линию на мельчайшие атомы, ты всё же никогда не сможешь изменить того, что было. Именно поэтому теория вечного возвращения так устрашающа. Ты совершил поступок, он привёл к последствиям, которые терзают тебя, маяча на периферии взгляда, возможно, всю оставшуюся жизнь. Но и это не всё. Ты потащишь каждый поступок дальше, через вихрь бесконечных повторений, со всем гнётом мыслей и чувством бессилия. Не творец по образу и подобию, не резчик по дереву и сердцу, а кастрированный демиург.

          Выходит, каждое микродвижение есть последняя битва на Земле? Самая главная. Даже запахиваемое перед прогулкой пальто – на первый взгляд, мелкое в своей значительности действие – становится мостиком между последним болезненным переживанием и тем, что только поджидает тебя в своей полуовеществлённости. Так что ли? Возможно, уже через час я буду размахивать руками, кричать, рыдать, хохотать. И делать это тем сильнее, чем пуще я чувствую здесь и сейчас ответственность перед мириадами одинаковых жизней. Они протискивают мне в надрезы повседневности, словно мятые записки, блёсны дежавю и украдкой щекочут между лопаток. Это – единственная между нами преемственность.

            Живу ли я так? Монументально, то есть. Не как в фильме даже, пусть и самом разбитном, а в трейлере к нему, который, суть, – голый саспенс и нерв? Естественно, нет. Словно Толстой в дневниках, перед сном заповедую себе пробудиться титаном и смирять нрав, а на следующий день, сидя под цветущей вишней, ем из вазочки с виноградным орнаментом абрикосовое варенье и, отгоняя то и дело муху, впадаю в животную задумчивость по поводу какого-нибудь слайсера для кухни или тугой, как нектарин, задницы, увиденной мельком в соцсетях.

          Вообще, хлопотно это – постоянно о чём-то размышлять. Сплошные боль и утомление. Стоит мне, приручив одну мысль, пойти дальше, как тут же за спиной раздаётся смешок, и я понимаю, что, на первый взгляд обездвиженная, она уже расползлась и полиняла, что появились вместе с тем несколько новых мыслей, которые и свежее, кажется, и глубже. И так всегда. Они плавятся, обрастают мхом внезапных смыслов, выпускают споры, гниют, плодоносят, скрещиваются и мутируют. А я – сам заложник постоянного клеточного обновления – лишь стою, бессильно раскинув руки, в эпицентре этой стихии и не умею ничему дать окончательного определения. Представляете, какая кутерьма?


            «Только каменные стены неподвижно взирали на царящий кругом пир; подсвеченная поверхность, покрытая выбоинами и арабесками жирных пятен, будто ждала финала, зная наперед все холмы и овраги этой местности: когда начнёт закипать среди людей веселье, пенистое и бездумное, и когда сменится оно усилием это веселье удержать. Когда, наконец, опадут обессилено руки, и, подпёртые тут и там ладонями, лица покроются, словно можжевеловым дымом, унынием.

            Камень помнит больше, чем человек; он – вечный свидетель торжественных начинаний и скребущих по земле иссеченных щитов, что возвращаются к дому. Он помнит запахи, слова и касания… Если вглядеться, на каждой самой маленькой точке стены остались еще те недолгие взгляды покинутого компанией человека, который, отрешившись от всего что ни есть вокруг, исчерпав празднество до самого дна, смотрит на точку и говорит: «Я есть… Я смотрю на эту точку здесь и сейчас… Завтра мы поплывем по морю, а послезавтра, скорее всего, окропим мечи кровью… Но здесь и сейчас я смотрю на этот камень… И так будет всегда».

            И кажется ему, пьяному и усталому, что чье-то лицо смотрит на него со стены, и чувствует он всем сердцем странное томление: ладонь матери на голове, и лунную безветренную ночь на проселочной дороге. И видит он, как идут по этой дороге люди в самых разных убранствах, и он идёт вместе с ними...».


          Моя сегодняшняя биохимия однозначна в диагнозе: мир безумен и убог. Всё в нём искривлено и пребывает в диссонансе. Вчера ездил на заправку. Наполняю бак и вижу: вдалеке, у дороги, люди пилят дерево. В воздухе – звук, кажется, вышедший из альбома группы Coil, и, помимо базовой ноты бензина, аромат тёплой древесины, который на самом деле не смог бы дотянуться так далеко (я дорисовываю его сам, сочувствуя поруганному дереву). Когда молодой ещё, по-видимому, энт с дремучей шевелюрой пыльной листвы наконец пал, над ним победоносно возвысился рекламный биллборд. На баннере – буколический пруд, мощёные камнем дорожки и зелень столь аппетитная, что я полуосознанно начал производить жевательные движения (Бог его знает, что за древние парнокопытные начала во мне пробудились). Над картинкой, по верхнему краю, надпись – «Студия фитодизайна Ольги такой-то» – и слоган, похоже, сгенерированный нейросеткой. Что-то про личный Эдем, возвращение к природе или вроде того. Бе-зу-ми-е.

          Накануне вечером снова проходил экзекуцию омовения... Так, стоп! Заметили этот выспренний вокабуляр? Не в первый раз себя ловлю. Откуда что берётся... Омовение ведь скорее про бархатистые ножки фосфорной белизны, которыми юная дева щекочет поверхность лесного ручья, или, наконец, про гравийный шелест скользящей по плечу губки: она смочена водой, пахнет хвоей и оставляет на коже влажный след. Омовение – суть экстраполяция чистоты внутренней во внешнюю. Почти обряд.

          А теперь представьте кряхтящего мужчину среднего возраста и изношенности, который, сев задницей на отслужившее исподнее, проворачивается на краешке ванной, дабы ступить здоровой ногой на её дно. Зрелище, доложу вам, бренное. Всё у него колышется, вываливается, дрожит и не гнётся. Стыд за свою похабную беспомощность так могуч, что даже от потолочных светильников хочется заслониться лавровым листом (читай – пластиковым ковшиком). И когда, натерпевшись вдоволь, они начинают нервно моргать, а из ванной поднимаются водоросли пара, невидимая камера, какими обвешаны все мои комнаты, и у которых сменяется только время от времени хозяин (довольно долго, например, был Калотозов, а с началом больничного во владение вступил Кроненберг), фиксирует в надрывах темноты зловещее: как плоть, через деформации и заломы, будто выблёвывая самою себя и тут же пожирая, пытается утвердить единовластие. Выходит, не омовение, а совершеннейшее, пардон-с, «мытьё». Не экстраполяция, а отчуждение: материи от духа, то есть. И если такое видео просочится в TikTok, оно мало чем будет отличаться от других порождений ИИ. То же бурление вещественного. Оно бросается в отсутствие плодородных причин во все стороны одновременно и не творит, а имитирует.

          Выбравшись из ванной, ковыляю к книжным полкам. Достаю семипалой рукой «Аннигиляцию» Вандермеера и рассеянно листаю, пока ладони не срастаются с книгой. Лиловый оттенок обложки стекает в предплечья. На книжном развороте вырастает брезгливый какой-то, слюнявый рот. Писатель становится частью романа, а его сюжеты, наоборот, прокрадываются в писательскую жизнь. И всё это буквально, понимаете? Без метафор. Классический боди-хоррор.


          «Пошёл в туалет на работе. Переступаю порог предбанника, где моют руки, а там – S. Чуть взъерошенный и распаренный как бы, с едва уловимой ноткой слезливой доверительности во взгляде. Рассеянно поздоровались, после чего я совершил форменную подлость: обе кабинки были свободны, но я зашёл в ту, из которой вышел он.

          Это, вообще говоря, запрещённый приём. Ну так вот... Захожу и чувствую тяжеловатый дух, какой остаётся после визита чистоплотных людей: когда отчётливых обонятельных улик, казалось бы, нет, однако предчувствие того, что минутой ранее здесь свершалась рутинная биология, всё же реет.

          Одним словом, S оттянулся на все деньги и был застигнут в миг уязвимости почти онтологической. Мне вдруг захотелось поддержать его как-то, ободрить. Едва не поддался импульсу выскочить и, догнав S в коридоре, громко заверить: «Я вовсе не думаю, что Вы там гадили! Даже в голову это не приходило!». Но замешкался, а потом было уже поздно.

          Теперь у меня странное какое-то, самозванческое ощущение, будто я у него партию в шашки выиграл или ношу в нагрудном кармане компромат уотергейтского масштаба…».


          Я вот о чём ещё подумал, будучи горизонтальным: нужно оставить свои иллюзии о литературной реализации. В монументальном смысле, то есть, который я унаследовал от отца. Он всё ещё верит, что может стать вторым Достоевским, или, по крайней мере, «первым собой» в масштабах Достоевского. Но нужно ли это нашей эпохе? Я не думаю.

          Времена глубоких раскопок и огромных эго как будто позади. Вызовы совести и душевные пароксизмы перестали нести на себе печать богоборчества. Психология разложила всё на атомы. Сейчас определить болезненный эпизод из детства как «гиперфиксацию» стало важнее, чем художественно его осмыслить, назвать демоном и дать бой. Человек перестал быть субъективно уникальным. А значит, и старые литературные формы, как способ поведать об этом, утратили актуальность. Для меня – совершенно точно. Я не могу и не хочу писать сюжетных повестей и романов, покушаясь на лавры писателей прежних эпох. Меня рвёт образами и мыслями, на первый взгляд безо всякой связи; я пишу не то дневники, не то импрессионистские зарисовки, и только в этом ощущаю себя органично.

          Одиннадцать часов ночи. Девчонки уже улеглись. Я включил радио-doomgaze и перечитал написанное. Что ж, картина выходит тревожная. Прошлое не изменить, теория вечного возвращения, пока о ней помнишь, душит; всюду сюр, плоть в хронической ссоре с изнанкой, семейной саги за моим авторством миру не видать, поскольку я так и не разобрался, кто я: писатель, персонаж, сам текст или всё вместе взятое. Как бы то ни было, с утра я снова возьму иглу и продолжу выцарапывать на коже повесть о загадочных метаморфозах, которые со мной происходят.

          А пока – спать. Просто спать.

 

          «Из других новостей: Настройщик землетрясений, меняя ландшафты, зацепил Малхолланд Драйв. Оператор Дэвида Линча потерял равновесие и выронил камеру. Она упала прямо в огромную трещину, что возникла посреди съемочной площадки. Маэстро грязно выругался…

          Йошими продолжает сражаться с розовыми роботами, но силы её на исходе. Помощи ждать неоткуда, Луна – суровая хозяйка...

          О’Джей Симпсон поднялся на гору, нашёл дерево с дуплом и прошептал туда номер своей страховки. На следующий день дерево погибло при загадочных обстоятельствах...

          Юрий Гагарин проснулся в огромном ангаре, в Подмосковье, среди декораций и многочисленных фотообъективов. Под потолком трепетал огромный чёрный полог. Маленькие, выкрашенные в голубой, лампочки усеивали его по всей ширине и мигали. К Юрию подошёл человек в очках с перехваченной пластырем дужкой и сказал:

          «Юра, еще немного. Потерпи. Здесь ошибаться нельзя. Только стопроцентная правдоподобность…».

 

25.10.25 | 23:26


Дневник | Не обижайте сороконожек

  Что ж, на сегодняшний день ситуация такая: минус нога, плюс два костыля. Оказалось, что у меня трещина в берцовой кости. Формально её называют переломом. Сам я тоже предпочитаю это слово, поскольку в нём концентрация обескураживающего эффекта и драматизма несколько выше. Поэтому, обновляю: у меня перелом берцовой кости.

  Две недели я продолжал нагружать повреждённую ногу, думая, что проблема в связке или мениске. Мы с дочей гуляли по микрорайону (от лавочки к лавочке, от одного фрагмента книги к другому) и ходили в супермаркет на Василенко. Нога поднывала, ковылял я, как мне кажется, несколько кинематографично, но, уверяю, без ложного артистизма. После, перед сном, вязкая боль усиливалась, и в последние два дня перед МРТ, то ли в силу дрянной погоды, то ли потому, что некий резерв прочности сошёл на нет, мне уже не помогали ни смесь Диклофенака с Пенталгином, ни Ибупрофен.

  Затем – стремительная эволюция персонажа, за которого играю: три дня с палочкой (вкупе с водолазкой и мешковатой, но строгой курткой образ в глазах стороннего наблюдателя, вероятно, мог отождествляться с "писателем", однако опошляли композицию две будничные наклейки на трости с порядковым номером изделия и адресом завода-изготовителя) и, наконец, апофеоз оснащённости: два визгливых алюминиевых костыля. Подмышечники и рукоятки цвета персикового мороженого, губчатый какой-то, не вызывающий доверия, материал... Одним словом, не на века. Впрочем, пока дружно, и костыли держатся молодцом, несмотря на то что предел по нагрузке у них – сто килограммов, а мой вес, благо немного обвалившийся за последнее время, – девяносто семь.

  Рутина поменялась разительно. У меня есть привычка много ходить по квартире, как бы подготавливая себя к действиям, а иногда даже и мыслям, которые с большим напряжением кристаллизуются из пыльной взвеси обрывчатых ассоциаций, воспоминаний, звуков, черновых фотоснимков увиденного и услышанного. Я слоняюсь из комнаты в комнату порой часами, будто мучительно прогревая в себе допотопные микросхемы. В конце концов, могу сесть и написать что-то или принять решение, скажем: «Едем забирать календари у полиграфистов». Последнее означает – шагнуть на ещё одну ленту Мёбиуса, которая будет водить меня в окрестностях ванной комнаты, не давая в неё улизнуть, и только внезапная, как вспышка, мысль («на обратном пути ведь можно заехать в парк Дружбы и посидеть немного у озера») спасительно бросается под ноги, позволяя оттолкнуться от неё и схватиться за душевую лейку. Одним словом, сборы куда бы то ни было для Вани – ещё один прожорливый каньон, куда ссыпается песок времени.

  Костыли созданы, чтобы ломать. Уклад жизни, то есть.

  Только представьте (чёрт его знает, к кому обращаюсь), ты привык выпивать с утра две чашки кофе. Но до кофеварки нужно дойти. А там, по закону подлости, раздрай: бак с водой не наполнен, лоток для кофейной гущи забит, само зерно не засыпано. В обычной жизни эти пустяки занимают пару минут. С костылями – солидный лоскут утра. Как сказал киборг Т-800 в культовом фильме: «Я чувствую потери». Вот и я, лишившись возможности транжирить мгновения по своему почину, стал как-то болезненно, почти телесно, ощущать их испарение.

  Вообще, сильное чувство равно сермяжная правда, верно? В обществе его сакрализируют, сыплют к пьедесталу анемоны и унизывают свечами. Это вам не пена низколибидных умозрений. Герой нашего времени – деструктивный простак, страстный и настырный. Стало быть, и я иногда… по течению с большинством (даром, что в кармане глазурный крендель).

  «Чего вы умничаете! Стихо с душой написано, искренне! А это главное! Пристали со своими рифмами-размерами, зануды!». Автора слащавого стишка обступят обожатели, критика – повесят за подтяжки на заборе крематория. Такие дела.

  Есть и второй аспект, наверное, более важный. Идти к кофеварке – тяжело, ждать, пока чашка наполнится, – тяжело, переносить её с кухонной столешницы на обеденный стол – тяжело, садиться на стул и потом с него вставать – тяжело. Любые действия, не связанные с перекатыванием на диване между ноутбуком и книгой, даются чертовски тяжело. Мне всегда казалось, что люди на костылях как бы развлекаются и, двигаясь вприпрыжку, допустим, по тротуару, едва сдерживаются, чтобы не совершить перформанс: исполнить брейк-данс, расшвыривая направо и налево, аки ниндзя, металлические молнии, или фляк назад. На деле, дойти от машины до подъезда – это уже небольшая тренировка. Подмышки жжёт и тянет, грудные мышцы и «рабочая» ягодица быстро забиваются, а дыхание становится сбивчивым, будто только что сознался одногруппнице в любви.

  Поход в туалет, умывание, смена лежбища, любое вообще перемещение с какой-то целью становится упражнением в логистике. Сначала я делал много ненужных движений, утомлял здоровую ногу и нет-нет возвращался на исходную, дабы, сидя, передохнуть. Однако разум быстро оптимизирует рутину. Он отсекает лишнее, чтобы тело расходовало меньше энергии, ведь главная забота этого скопидома – запасать на чёрный день жирок. И вот, я уже не распахиваю дверь в туалет слишком широко, а только приоткрываю её, чтобы в одно движение переместив себя внутрь, сделать пол-оборота и дотянуться до ручки ладонью. Вот, я вонзаю наконечник костыля в пятачок плитки за унитазом и переношу туда массу тела… Вот, перемещаюсь буквально на тридцать сантиметров к центру туалета и оттуда имею доступ равно к умывальнику и полотенцу.

  Это RPG с элементами головоломки. А я – Light Crusader с городских окраин.

  С каждым днём ритуал оптимизации становится для меня всё увлекательнее. Кто знает, возможно, временные привычки успеют прижиться и останутся со мной там, в будущей жизни о двух ногах.

  А пока я сползаю на диван, крепко держась за костыли. На простыне уже разложены с рачением: «Курсив мой» Нины Берберовой, ноутбук, наушники, две подзарядки (от телефона и ноута), гигиеничка, капли для носа, на небольшом деревянном подносике, что подарила сестрёнка, – кружка чая с лимоном, стакан воды и две таблетки кальция с витамином D3. Я прислушиваюсь к своим ощущениям: не слышно ли отдалённого эха ноющей боли, не пульсирует ли жалобно здоровая нога, которой теперь приходится работать в две смены. Кажется, тихо.

  Я – недовоплощённая сороконожка Кроненберга: угловатая снаружи, интересная внутри. Я издаю расхлябанные металлические звуки, когда передвигаюсь по квартире. Мне неловко, что близким приходится помогать мне больше обычного, а посторонним людям что-то уступать, открывать, пропускать. Однако во мне бурлит страсть к умозрениям. Возможно, это и есть моя отсроченная плата миру. Не презирайте меня и не обижайте. Скоро цикл завершится, и я снова превращусь в человека.

 

 Такой он, этот перелом.

 

12.10.25 | 20:20


Небо

Для меня это небо слишком большое, друг.
Ни цепей не хватит, ни невода, ни подпруг,
чтобы как-то его унять. Так что лучше вовсе
не пытаться. Пустое дело. А коли спросит
человек, проезжая мимо: «Откуда столько
расточительной сини, когда бы хватило дольки,
небольшого пятна, помарки, обрезка ткани», –
объясни: «Ничего не выйдет... Его руками
невозможно взять и кроить по своим лекалам.
Для таких предприятий земных инструментов мало».
А поэтому, друг, я, пожалуй, махну на небо –
без пижамы, линейки, портфеля, воды и хлеба.
Погуляю немного, освоюсь, вдохну ванили,
из зефира построю домик в английском стиле.
И тебя позову однажды откушать чаю,
потому что, сказать по правде, уже скучаю.

Белоснежные пятна и запах: такие часто
оседают в домах, где люди хранят лекарства.
В отдалении шепот, едва разбираю фразы:
«Как давно привезли? Почему не позвали сразу?..»
Я закончу, мой друг: загадки... Встречая сфинкса,
ожидай, что тебя надует. Любое свинство
он считает обычным делом. О чем я, боже?..
Мы с тобой говорили прежде о том, что, может,
наше небо не так огромно, как мне казалось.
Я держу на ладони солнце, и эта малость
освещает тоннель наружу, туда, где птицы
постигают тона и ноты, где вечно длится
белокурая пена неба (мы с ней отныне
по природе своей похожи). Запомни, ты мне
очень дорог, мой друг, но близится миг разлуки.
В наплывающей дымке видны рукава и руки –
с утомительной вещностью нет никакого сладу.
Засыпая, я слышу голос: «Скажи медбрату –
пусть готовит мешок… Они у окошка, сбоку.
До утра бедолага отдаст свою душу богу».

2016

___________________

в публикации использована работа пользователя instagram под ником unworn


Дар

  Из скольких повторяющихся действий, маршрутов, мыслей состоит наша жизнь? Если задаться целью их сосчитать, список получится короткий: возможно, утренний кофе с бутербродом поверх душа и чистки зубов, суматошные сборы на работу, стиснутые между голосами в телевизоре и докучливым гулом из-за стены. Затем, вероятно, – дорога, водворение за компьютер, ободряющие заголовки писем, которые на поверку оказываются спамом. Перекатывающиеся через облака дыма туда и обратно ленивые реплики в курилке (кто, где, почем?). Взаимные обещания непременно собраться и отдохнуть, как никогда прежде. Снова компьютер. Блуждающие мысли о работе, семье, своём увлечении, положим, фильмами Ольми. Коварно подступающий со всех сторон эротический фон, сметающий остальные мысли, чтобы на несколько минут безраздельно завладеть разумом. Несколько безотчётных горько-сладких минут, и снова – одни и те же действия... День за днём.

   Но однажды тебе открывается другая жизнь. Та, что лежит за пределами алгоритма, та, что не вписана в тетрадь, не поместилась в книгу, не вошла в прокатную версию фильма. Ты отправляешься утром в поликлинику, чтобы взять справку для своей новорождённой дочери, срезаешь через дворы, по которым никогда прежде не ходил, и словно уходишь под воду: в другой, медленный и безмятежный, мир.

   В этом мире в четверг в одиннадцать часов дня, на балконе панельного дома курят мужчина и женщина. Беседа их нетороплива, звуки голосов парят в воздухе легко и естественно. Кажется, они всегда стоят там, иногда поднимая головы и жмурясь от солнечного света, полураздетые, далёкие от мирской суеты: машин, офисов, мещанского лязга во всех его проявлениях. Ты смотришь на них, одновременно вдыхая приторный запах отцветающей сирени, и осознаешь вдруг, что переставляешь ноги, дышишь, что если осторожно тронуть внутри себя некий хрупкий механизм, то уже через секунду твоя правая рука поднимется вверх, и ты посмотришь на неё словно впервые. Это – твоя рука. Это – твои мысли о ней. Это – мир вне тесного алгоритма, а ты, стало быть, – не узник. Не так ли начинаются самые важные перемены? С крохотного сомнения, насилу протиснувшегося между решёток, с робкого шага в неизвестность.

   Ты берёшь справку и снова, уже увереннее, поворачиваешь не там, где повернул бы во всякий другой день. Перед тобой – Парк Дружбы. Амбициозная задумка родом из девяностых, которую чиновники когда-то с большой помпой воплощали в жизнь, а потом бесшумно, словно эльфы в волшебном лесу, сбежали от необходимости беречь то, что получилось. Ты не был здесь много лет. Парк и сейчас выглядит ветхим и неопрятным, однако людям всё-таки удалось, пусть не нарочно, распылить над рыжими булыжниками и зарослями камыша, что растёт на дне канала, настоящий уют, самобытную атмосферу. Ты погружаешься в неё, едва сделав шаг через полуприкрытые ворота. Каждый звук, «как кристаллическая нота, что от рождения чиста», повисает в воздухе, приглашая причаститься его глубины. Ты останавливаешься посреди небольшого моста, переброшенного через канал, и смотришь по сторонам.

   На лавочке неподалёку пожилой мужчина в рябенькой кофте и коротких брюках читает книгу. Ты видишь, как он переворачивает страницу, весь увязаешь в ворсистой мелодии, что возникает от соприкосновения пальцев и желтоватой бумаги. На долю секунды тебе кажется, будто ты соскальзываешь с моста прямо туда, в чащу типографских литер. Но ощущение длится недолго... Тебя отвлекает настойчивый дробный стук. Группа пожилых женщин в пёстрых спортивных костюмах энергично шагает по брусчатой дорожке чуть поодаль. Они ловко орудуют палками для ходьбы; сначала отвоёвывают с их помощью небольшой лоскут пространства перед собой, после чего, высоко подкидывая бёдра, перемещают туда всё тело. Длинная радужная гусеница движется по парку, перебирая металлическими ножками.

   Ты снова с головой уходишь в звуки (шершаво-скрипучее соприкосновение карбида и бетона, глуховатые хлопки подошв), пытаешься постичь неотвратимую природу шагов, которые точно будут сделаны, и нечаянно открываешь своё сердце дуновению чего-то неуловимого. Как будто жизнь распадается на миллионы мгновений, и некая могущественная сила даёт тебе возможность взглянуть на себя расщеплённого и размноженного в них. Ты осознаёшь абсолютную закономерность каждого мига и успеваешь даже уловить на отшибе внутреннего взора точку, где вереница обрывается. Однако ближе её не рассмотреть.

   Тебя отвлекает радостный возглас. На берегу, по правую сторону от моста, пожилой мужчина помогает щуплому мальчишке вытянуть из канала рыбу. Удочка упруго выгибается, слышится плеск воды, и спустя миг сверкающая и трепетная добыча оказывается в детских ладонях. Мальчишка, услышав предостережение дедушки, крепко держит рыбу. Он восторженно смотрит по сторонам, проверяя, много ли зрителей оценило его триумф и замечает в какой-то момент твой взгляд. Несколько секунд вы смотрите друг на друга.

   Тебя словно волной накрывает осознание всеобщей взаимосвязи: грубовато-вещественного и более текучего, практически прозрачного, вроде тех оттенков мыслей, что посещают нас на долю секунды перед сном и тут же уходят блуждать зигзагами вселенной. Сердце распахивает объятия навстречу единству и гармонии мира.

   Спустившись по ступенькам на одну из дорожек, ты идёшь к выходу из парка, весь окутанный ласковой энергией этого озарения... Мужчина и женщина на балконе, рука в солнечном свете, шелест бумаги, сияющие костюмы, счастливый взгляд мальчугана, твоя новорождённая дочь, облупившаяся штукатурка стен, седые от пыли листья деревьев у дороги и крохотный шанс познать тайну этого мира, которая всегда брезжит в глубине тебя самого, но никогда не позволяет коснуться себя руками.

   Жизнь – это Дар.


________________

на фото к публикации изображён Парк Дружбы народов, г. Благовещенск.


Дневник | Ненасытимость

   Третий день в Питере. Много гуляю и смотрю. Пытаюсь разгадать тайну тайн. Понять, что это за вещество такое течёт по улицам и проспектам, от которого так грустно и восторженно на душе. Почему я ощущаю одновременно невероятную сопричастность и одиночество.

   Пока шёл от Конюшенной к Некрасова, пытался сформулировать некий закон. И, кажется, временами получалось нащупать вывод, отражающий порядок вещей. Но потом я делал глубокий вдох, как бы смотрел на вывод панорамно, и тут же ловил себя на брезгливом чувстве. Вся эта незыблемость угнетает. Нет никакого универсального закона. Всё меняется «каждую секунду пространства». Я вырезаю в камне формулы и пропорции в попытке самодержно обладать. Но я не Бог, а стало быть, это невозможно.

   Наверное, есть только один путь – стараться быть в каждом мгновении максимально полно, поглощать мандарин осознанности и не контролировать. Через щербинки в реальности постигать интуитивный гений мира, в котором живу. И, возможно, только возможно, именно так получится собрать, наконец, эссенцию зримого: самый Замысел, пусть и спрессованный до пределов человеческой сенсорики. Это будет всё еще малость, но дерзновенная малость. Как у Хекта: «Что делать с этой прорвою деталей?». Думаю, я знаю, что.

   Я влетал вместо дикого вепря в грядку! Стоп, не о том.

   Я вошёл в бар Redrum и в смутном желании скорее утвердить своё право быть не гостем, но «своим», поинтересовался у бармена про фильм «Брат II». Видел ли он-де в сцене, где Данила расправляется с чёрной бухгалтерией, надпись «Redrum» на стене. Парень удивился. Я показал заранее заготовленный скрин. Сказал: «Может быть, это полезная для вас деталь… Еще один фрагмент мифологии как бы». Он улыбнулся: «Блин… Это очень прикольно».

   Я заказал стаут и сел за столик в сторонке. Тянул потихоньку пиво, работал. Многие говорят, что под мухой работать невозможно. Вздор чистейшей воды. Если ты не пьян вдребезги, всё спорится превосходно. Даже лучше, чем в обычном состоянии. По крайней мере, у меня так.

   Я – измождённая печень Геннадия Шпаликова.

   Через какое-то время зашли два парня. У одного – свалявшиеся кудри под чёрной бейсболкой, у другого – пятьсот семьдесят четвертые balance'ы тёмно-синего цвета. Удивлённо констатировали: «Как у вас свободно! Обычно невозможно протолкнуться». Еще не вечер, ребят. Всё будет.

   Сели за стойку. Говорят об экономике Сингапура и пьют пёстрое, мутноватое пиво из бокалов, больше похожих на обычные стаканы.

   Потом появился еще один гость. Запечённое лицо, наушники на проводе и холодцеватый подбородок. Несколько раз подозрительно поглядывал в мою сторону. «Чего он там колошматит по клавиатуре?». Непонятно и тревожно. Пил своё пиво угрюмо и решительно. Затем ушёл. Кажется, он откуда-то из моих краев.

   Я провёл там пару часов. Выпил один стаут и два IPA. Было вкусно. Мне понравился простой, чуть выцветший интерьер. Никакой чрезмерности, всё лаконично и стильно. Проступающий местами рельеф кирпича и аккуратные лампы в форме лепестков.

   Затем отправился в Dead Poets. Двумя днями раньше, во время одиссеи по барам, я уже заглядывал туда с другом Антоном. Познакомился с барменом Машей: молодой совсем девушкой, с нервной и оттого странно-притягательной улыбкой. В разговоре я между прочим спросил, что она читает, и Маша ответила: «Газданова. Ночные дороги». Представляете? Хотя… Вы, наверное, представляете. Это для безнадёжного провинциала вроде меня любое редкоземельное созвучие вкуса воспринимается как Богоявление.

   Помню, как отрапортовал ей, что тоже пишу. Даже скинул ссылки на свои рассказы и стихи. И вот теперь встретил снова. Она сегодня не работает. Увиделись, в общем-то, случайно. На входе, когда она забегала на минуту что-то забрать или отдать. Красивая, молодая, полная энергии и самых разных привязанностей: к книгам, вещам, вероятно, людям. Я сегодня искал для неё пристойное издание Газданова в «Подписных», но ничего, кроме мягкой обложки, не нашёл.

   А я снова наполнен до самых краёв этим ощущением ненасытимости. Коктейлем из одиночества и жадности познать, захватить людей и выпить до самого донышка. Такое странное и могущественное чувство. Знаете, что это такое – бросить вызов Богу?.. Для меня это означает: пропустить через себя зримое и, как я уже сказал прежде, схватить руками некую эссенцию; показать, что Создателю отказало чувство меры: всё могло быть проще, но оттого не менее красиво. Как бы отредактировать и вычеркнуть затянутости. Взять «О времени и о реке» Вулфа и сушить его до тех пор, пока не получится «Уайнсбург, Огайо» Андерсона. Впрочем, я снова опрокидываюсь в абстрактные дебри. Поговорим о вещественном.

   Я всё-таки решился сходить в Husky Bar: проверить, верны ли мои предположения по поводу того, как устроено Время.

   Полтора года назад, в первое посещение Петербурга, я часто бывал там. Жил совсем рядом, на Красноармейской, 5, и вечерами заходил пропустить кружку пива. Познакомился тогда с несколькими интересными людьми. С проектировщиком Лахта-центра, который рассказывал про укладку фундамента на болотистой местности. С барменом Алиной; однажды, вывалявшись в алкогольной эйфории, я называл её красивой до тех пор, пока с лица её не улетучились морщинки недовольства и она не начала пощёлкивать пальцами, наливая коктейли; наконец, с одной симпатичной живой девчонкой, никак не вспомню имени… У неё был заразительный смех, который струился, как ручеёк, и буквально обволакивал. Мы проболтали почти до утра в один из дней. Помню, я всё говорил ей: «Завтра улетаю». А она только смеялась и забавно тянула: «Боооолтаеееешь!».

   Я – Данила Багров, всегда возвращающийся к тем, кто мимолётно возник на его пути. Помните… Немец, проститутка Мэрилин, тусовщица. Провинциальный мальчик, не научившийся понимать законов большого города. Всегда виляющий хвостом (читай – конфузливо улыбающийся) и влюбляющийся в эти удивительные, шумные, ускользающие существа.

   Доедая сэндвич с тунцом, допивая свой стаут, я впиваюсь взглядом в панно на стене, в барабанную установку на сценке, затаившую в себе раскаты грома; в подвешенные за барной стойкой под потолком, словно лакированные куры, бокалы: пузатые, кажется, едва удерживающиеся на хрупких и длинных ножках-шеях; в костлявую и нервную руку девушки, что сидит неподалёку от меня и что-то рассказывает подруге (на лице улыбка, а рука живёт своей жизнью: «SOS! SOS! SOS!»); я хватаю взглядом и на пределе нервных сил стаскиваю во внутреннюю кладовку возникающие соцветия образов, звуков, хромающих в хвосте ароматов, похожих друг на друга, присыпанных терпким синтетическим порошком и влачащих на спине таблички: «COVID, 2021».

   Я – лазер, микроскоп, фотоаппарат. Я – громоздкое сооружение из мяса, костей и мыслей, которое никак не может объять эти простые, походя брошенные слова официанта: «Алина… Да-да, помню такую… Она давно не работает».

   Как такое может быть, скажите? Что же это, люди просто появляются и уходят, барабан разражается свирепым стаккато и стихает, бокалы бьются о пол и больше никогда не становятся теми самыми бокалами?

   Я – Ростислав Плятт в фильме «Послесловие», который бьёт кулаком о подлокотник кресла: «Не может быть! Не хочу!».

   Ведь это язык, на котором с нами говорит Небытие. Единственный язык, который люди не изучают по собственному желанию.

   На выходе из бара вдруг увидел знакомый силуэт. Синие джинсы в обтяжку, косуха, рыжая борода с проседью, туфли с задранными мысками. Я помню этого человека! Он постоянно сидел за барной стойкой тогда, в 2021 году. С бокалом виски и отсутствующим взглядом. Почти не говорил ни с кем, потому, вероятно, что бывал в баре так часто, что никакой обмен фразами не считал способом открыть новое. Всё более или менее известно и понятно.

   Но вот же он – тот, кто мне нужен, чтобы окончательно не повесить нос! Мне почему-то захотелось обнять эту долговязую фигуру. Безо всяких объяснений подбежать и сгрести руками. Чтобы отсутствующий взгляд на миг сменился изумлением, и затем он просидел всю ночь с бокалом, думая о том, что, возможно, некоторое количество событий таится в неприметных местах совсем рядом и ждёт своего разоблачения. Впрочем, не буду шокировать…

   Пора домой отдыхать.

   Я – прощальный взмах руки Мастроянни из «Сладкой жизни».

   Я – здесь, я – сейчас, мне – одиноко.

   Я живу.


14.06.2023 | 22:25


Дневник | Театр без запахов

   Итак, суббота, леди и джентльмены! Осколки комнаты, придремавшие на моих ресницах (и изрядно их помявшие), проваливаются в меня, как только открываю глаза утром, измазываются в загадочной клейковине памяти и снова становятся комнатой.


   Казалось бы, утро да утро. Встань и иди.


   Но что-то подрагивает в углу, у тумбочки, что-то отклеивается, словно краешек обоев, которых, к слову, в комнате нет, под потолком, у книжных полок. Рябит неоновая вывеска с изображением Дамы с поленом: пасмурное пятно на бежевой стене, которое выглядит тем более безжизненно, потому что вечерами, пусть нечасто, ярко полыхает. Комната обрела свои прежние очертания, но клей ещё не схватился. И пока я скидываю ноги с дивана, мну, словно тугое тесто для пельменей, колени и зеваю, она трепещет передо мной, даже заискивает, опасаясь того, что могу снова рухнуть и уснуть.


  Я чужд вероломства. Вонзаю ступни в ламинат и ковыляю к двери. Позади доносится последний упругий скрип и неосязаемый чувствами, но совершенно для меня реальный, выдох облегчения.


  Что ж, суббота, верно? Примерно четырнадцать часов, которые ещё дыбятся передо мной росистым барханом, пока давлю на кнопки кофеварки. Их можно прожить с толком, уделить время и телу и уму (на «дух» в этой реинкарнации даже не покушаюсь), а можно хорошенько подеградировать. Какой напиток выберешь ты, Ванечка? Двойной эспрессо или лонг? А может быть, чашечку доппио? Всплеск кипучей активности, похожий не то на храбрость, не то на перепуганную решимость. Забросил в себя тугой ком чернющей смолы – прочитал одним махом пятьдесят страниц Леонида Андреева, затем – глоток воды (это, вероятно, поход в туалет или другая какая-то прозаическая интермедия), после снова – вжух: пять подходов по двадцать отжиманий! И ещё глоток, и ещё. Впрочем, сильно не разгуляешься. Доппио ведь про спринт.


  Предлагаю вовсе оставить эту утомительную ассоциативность. Просто дыши, шагай, думай, делай, бросай. Можно хотя бы в Шаббат не перегружать себя самоедством?


    Один комментатор как-то сказал, что в моих мирах нет запахов. Засранец будто знал наперёд, как лишить меня сна. После этого рассказы мои, записи и миниатюры, утратив обычную для них режиссёрскую стереоскопичность, стали неотчётливыми, как треки Stars of the Lid, и кисло-приторными, как немытая голова старшеклассницы, орошённая мамиными духами. Немногочисленные герои одурело топтались на месте. Ничего не происходило. Волны ароматов и вони чередовались друг с другом с такой скоростью, что сознание персонажей едва успевало их считать и воспринять. Чего уж говорить о сюжетности. Очевидно, было не до неё.


  [Кофейная интермедия раз. Интересно, что и в жизни я не «нюхач». Ведь если люди действительно источают особенные, словно отпечатки пальцев, феромоны, и возможен некий их магнетизм, становится понятно, почему я предпочитаю одиночество.


  Отчуждение всегда было естественной частью меня. Потребность в уединении и бегстве от привязанностей – тоже. Достаточно взглянуть на мою прозу: это одна большая лужа нефти, через которую ни разу не дрейфовало дьявольски милое женское личико. Ни тебе страстей, ни влюблённых озарений. Как писатель, я блаженен и беспол. И именно ёмкость этого вывода внушает мне опасение, что скоро возьмусь за колонизацию своих текстов бесчисленными Аглаями и Настасьями Филипповнами. Нельзя же так: совсем ни-ни. «Будь мужчиной!», верно?].


  Во всем важна мера. Я печатаю свой дневник в комнате старшей дочи, у балконного окна, спрятавшись за шторкой от солнца, и лёгкий аромат пыльной ткани вперемежку с запахом нагретого металла, что ползёт от уличного карниза через приотворённую створку, напоминает мне о детстве. О часах, проведённых на подоконнике с книгой, о попытке загорать через узорчатое от разводов стекло и о песне «Батарейка», звучавшей из облупленной «Карины» под окнами. На этом довольно запахов. Жан-Батист отправляется в самую древнюю из пещер, чтобы обрести покой от обонятельного гвалта. Даже не пытайтесь вынюхивать геолокацию.


  Примерно месяц назад я имел неосторожность написать желчный комментарий про писателей Серебряного века к посту одного из друзей в ВК. «Друзей» имеет смысл взять в кавычки, поскольку о генезисе нашей дружбы не имею ни малейшего представления. Сколько ни вглядывался в лицо, так и не смог считать в нём даже крохотной знакомой мне детали. Так вот, комментарий… Я разразился свирепой тирадой про приспособленцев, наркоманов и проч., а «друг» аккуратно, но весьма убедительно, посадил меня на задницу. Оказалось, что он соображает в предмете больше меня (что не сложно, ведь я не соображаю вовсе), и диалог этот, состоящий всего из двух реплик, вероятно, из-за снисходительности собеседника, как-то неприятно во мне срезонировал.


  Уже дочитывая «Некрополь» Ходасевича, я понял, откуда вьётся нить, и почему известные и не слишком представители Серебряного века стали занимать так много моего внимания, а стопка книг, к нему относящихся, распухла до внушительных размеров. Дело в том, что я не люблю, когда мне утирают нос. Особенно, если дело касается литературы. Но, дав маху, иду учиться и проявляю в этом рвение почти религиозное.


  С самого начала положил себе чередовать художественные произведения и мемуары. Сейчас вот – Андреев, следом будет «Курсив мой» Нины Берберовой, который уже едет из Екатеринбурга. Сегодня получил номер отслеживания другой посылки: с двухтомником дневников Зинаиды Гиппиус. Разбавлю «Петербургом» Белого, чем-то из Пильняка (ещё разбираюсь, чем именно) и Шмелёвым. После выпишу книгу воспоминаний Мариенгофа, Шершеневича и Грузинова. Будут: Одоевцева, Эренбург, Абрамов, Тэффи, Розанов, Сологуб, Зайцев, Прилепин (так, кыш отсюда!).


  Мне стало интересно. Спасибо «другу» за импульс. Обожаю получать, как говорит мой папа, «по соплям».


  [Кофейная интермедия два.  Мне хорошо наедине с собой. Наверняка у этого есть какое-то научное название, типа – «дар одиночества», или болтается где-нибудь в ноосфере труднопроизносимое финское словечко, которое до кучи опишет все твои переживания за последние пять лет. Что-то среднее между плодотворной чеховской «мерехлюндией» и «единочеством» Шевчука.


  У меня внутри живёт целая армия субличностей. Они подключаются к моим органам чувств в своей полюбовной очерёдности, говорят о наболевшем, совершают запальчивые выходки, шутят, отвечают друг другу, делятся впечатлениями от просмотренных фильмов и прочитанных книг. И так как каждая из них обладает отдельным характером и даже судьбой, я ощущаю себя настоящим театром. А главное, ничего не нужно разжёвывать, никого не приходится готовить к откровенности и щадить.


  Мне с детства был присущ артистизм. В памяти сохранилась фотокарточка рыдающего в коробке из-под телевизора Вани, который насмотрелся «Один дома» и сокрушается из-за того, что звёздная роль досталась Калкину, а не единственно предназначенному для этого ребёнку, то есть – ему. Немногочисленные друзья и знакомые всегда отмечали мою способность рассказывать истории в лицах. Обычно я так глубоко забирался в себя, что и окружающие, и само тщеславное желание видеть очарованные взгляды, будто растворялись в новорождённой реальности.


  Вероятно, иному напичканному дефинициями психотерапевту это показалось бы прямым билетом в шизофрению. Однако в моём театре царит гармония, а шизофрения, насколько мы слышали, больше похожа на мрачный лабиринт].


  У холодильника в чреве что-то глухо похрипывает. Тепличка полыхает за окном, утяжеляя водяную пыль в воздухе лимонным сиянием. Половина второго ночи. Я лежу в проёме подоконника у балкона, печатаю эти строки, поглядывая иногда на улицу (будто для подзарядки соответствующим настроением). Несколько минут назад увидел краем глаза, как к плывущим на большой скорости низким облакам в небе порхнуло из-за парапета маленькое, азартное облачко. Видимо, соседи внизу курят вейп. Мне сразу вспомнились две ситуации. Это были самые первые мои «литературные» наблюдения в новом жилье, неуверенные ещё, оступающиеся и сырые.


  Первое – отёчная рука, с кучей нанизанных на пухлые пальцы безвкусных перстней. Помню, увидел её случайно, высунувшись зачем-то из балконного окна. Рука вальяжно покачивалась, свесившись на парапет. В ней было что-то отвратительное. За долю секунды до того, как услышал голос, я пририсовал к руке рыхлое туловище, мясистую лоснящуюся рожу с большой бородавкой у носа и огромный, похожий на многоэтажный свадебный торт, парик, с которого от малейшего движения сыпался тальк. Затем слышу: «А это что? Чигири?». Пауза, видимо, кто-то ответил. «Гы, Чигири <...>!». И мерзкий, прокуренный смех, содержащий в себе, кажется, всю грязь этого мира, в самых её портовых, неряшливо-кислых проявлениях.


  Вторая картинка – ночная. И снова вид из балконного окна. Что-то до боли похожее на оформление к первому электронному сборнику моих рассказов. Фрагмент улицы, обставленный в освещённых фонарём границах. Всё выверено и правдоподобно до педантизма, будто здесь планирует снимать Брессон. Машины стоят ровно, в пределах линий на асфальте. На клумбе у тротуара слегка колышутся кусты (в кадре только – четыре, больше не нужно), вдоль бордюра, стращаемый ветерком, переворачивается картонный стаканчик от колы. Он издаёт глухие и выпуклые звуки, похожие на стук теннисного шарика о стол.


   Под самым фонарём – движение. Я приглядываюсь и вижу, как длинноволосая девушка в пышном худи, стоя в луже, пытается что-то поднять из воды. Лужа между тем шевелится, словно от прилива, кажется, даже меняет форму. Для человека, который встал посреди ночи попить воды, и в окно (десятого этажа) выглянул в приступе совершенно дефолтного любопытства, всё это выглядит довольно сюрреалистично.


  Сонный разум пытается разгадать, что же происходит внизу. Не плохо ли девушке? Почему она стоит посреди лужи, наверняка промочив обувь? Я открываю окно пошире – выкрикнуть что-то похожее на предложение о помощи, но отвлекаюсь: стаканчик от колы, вдруг взвившись в воздух, перемахивает через дорогу и скатывается к вяло журчащей на дне бетонного русла Чигиринке.


  Вот это находка! Блестящий дубль. Камеру на девушку. Приближаем… Стоп… В последний раз потреплите пса за ухом и распрямитесь. Глубокий вдох. Это ночь, свежая и бодрящая, не забывайте… Вы радуетесь своему уединению. Теперь плавно и самодостаточно выходим из-под фонаря. Замечательно…


  Вторая камера – на десятый этаж! Берём крупный план обывателя, которому померещилось, что тень от худи – это лужа, а игра с собакой – попытка в этой луже что-то отыскать. Подержим пару секунд и баста. Актёра подобрали, по совести говоря, ни к чёрту! Но второй раз стаканчик от колы так поэтично не полетит. Стало быть, приносим жертву, по обыкновению…


  Так… Перерыв на кофе и помочиться двадцать минут. Затем снимаем главного героя, засыпающего в кровати. Он долго ворочается, встаёт, снова ложится, разговаривает вслух сам с собой, причём как бы за разных персонажей, усекли? С этим нужно деликатно, подконтрольно, чтобы не опошлить. И напоминаю всем выходившим: у него бессонница, или что-то вроде того. Но под самый рассвет организм сдаётся…


   Найдите мне специалиста по спецэффектам. Как бишь его… Ризопов, что ли. В общем, мне нужно, чтобы в момент засыпания комната начала как бы трескаться и рассыпаться на мелкие осколки, которые потом оседают на ресницах героя. Понятно, да?.. Это метафора, чёрт возьми! Она важна для моего фильма. Если этот супчик начнёт бубнить, мол, сложно в исполнении, уволю к чёртовой матери, так ему и передайте!..


[Кофейная интермедия Z-zz-zzzСверкающим рикошетом от зеркала к зеркалу, в раскачивающуюся глубь. Как сложно коснуться, прихватить нервной иглой, стянуть буквами. Ночью они всегда такие – эти наваждения. Играют со мной в прятки, хоронятся в складках сумрака под бельевой сушкой, вращаются вокруг осовелых плафонов.


  Взгляните на это зрелище: в прохладном равнодушии космоса дрейфует матрас с хватающимся за края, изумленно вперившимся в пустоту человечком посередине. Что он знает и чего хочет?


  Когда трепещущих его ресниц касается зыбкая паутина света от пролетающей кометы, он не может повернуть голову и посмотреть, а только догадывается, что комета есть. Оступающимся шёпотом бормочет что-то себе под нос, пытается дорисовать, додумать, овладеть. Куда там.


  Сквозь вытяжку и трещины в плитах в комнату пробираются щупальца бессонницы. Она не просто отнимает право на сон. Это также – приговор реальности. Летаргия живительных оттенков. Чистилище без запаха и звука. Ни там, ни здесь.


  Но именно на границе, вдоль съёжившегося беззащитно Млечного Пути, что разделяет два мира, порхает туда и обратно та главная, непостижимая, оплодотворённая всеобщим замыслом пыльца, которой бредили духовидцы, пророки и безумные.


  Не пытайся хватать её пригоршнями, не тщись наречь. Дрейфуй на своем космическом плоту, лишившийся покоя человечек.


  Покуда свет кометы касается твоих ресниц...].


05.10.25 | 02:33


Дневник | Борцы с линейным повествованием

   Около 7 утра – стук в дверь. Открываю. «Вы кто?». «Я – "платят"…». «Как Вы тут очутились?». «Меня потерял Ризопов». «Так… И чем я могу быть полезен?». «Не угостите чашечкой кофе? Сугубо, так сказать, для бодрости. Выпью и пойду искать Ризопова». «Что ж, извольте…». С этими словами впускаю. "Платят" проходит на кухню, выпивает двойной эспрессо-лунго и, шёпотом поблагодарив, откланивается.


   В остальном, тихое воскресенье. Съел яичницу, выпил большой стакан воды и две чашки кофе. Смотрел кулачные бои, делая упражнения с резинкой. Немного плеч, немного спины и грудных. Нужно чем-то компенсировать бег, с которым, похоже, придётся окончательно попрощаться.


   С утра нога была получше. Сев на диване после пробуждения, сначала размял хорошенько колени, потом очень аккуратно сделал первые шаги. Чувствую, что во мне укоренилась эта опаска – повредить колено неудачным движением.


   После завтрака надел бандаж, который дал Андрюха. В нём уже спокойнее. Там есть металлические вставки и плотная чашечка, которые здорово фиксируют. Сижу вот с нефорской чёрно-оранжевой повязкой на колене и печатаю.


   Вчера заезжал к родителям. Сделал себе установку – не вступить с отцом в новый спор о вкусах, жизненном опыте и избранности, из-за которых мы всю жизнь разругиваемся в пыль. Обычно я помалкиваю, но нет-нет да огрызнусь… И ящик Пандоры открывается.


   На этот раз было мирно. Поговорили про Довлатова. Цитировали что-то, смеялись. Аккуратно подготовив почву примирительной интонацией и ворохом оговорок, я всё-таки сообщил отцу обескураживающую новость: что узнал намедни о том, кого Довлатов считал тремя величайшими писателями всех времён. Отец настороженно предположил: «Бродский…». Я говорю: «Бери больше…». «Ну… Чего там?...». «Кафка, Джойс и Пруст».


   Тут важно понимать, что дело даже не в парадоксальности выбора, ведь, чего греха таить, это странно, когда классический беллетрист, писатель, так сказать, действия, выбирает для почётной ложи в своём литературном пантеоне троих канонических модернистов (причём, словно по заказу, представляющих как бы три разных ответвления: от будничного сюра в романах Кафки, через эгоцентрический шелест мыслей, в котором варятся герои Джойса, к ретроспективному экспрессионизму Пруста). Существеннее личный аспект. Ведь отец всегда на дух не переносил моё увлечение модернизмом. И, по гнусному стечению обстоятельств, чаще всего отождествлял мои ложные пристрастия с… Кафкой, Джойсом и Прустом.


   Одним словом, папа не был к этому готов. Сначала даже растерялся. Но потом вспомнил, что Довлатов – еврей, и облегчённо отметил, что "от этого брата всегда можно ожидать какой-то подлости". «Мы-то с тобой, как никто, должны понимать… Сами с прожидью».


   Обошлось без происшествий. Отец перед уходом на прогулку поделился со мной тейпом для колена.


   Затем я выпил кофе с мамой, поболтал со старшенькой и попал в гравитацию входной двери. Настюшка прощалась флегматично, оглядываясь постоянно на монитор в гостиной. Она уже успела победоносно воткнуть свою зубную щётку в хрустальный стаканчик в ванной, заварила выходной доширак с соевым мясом и включила мультики на бабушкином компьютере. Территория помечена. Ночёвке быть.


   Затем или до того (линейность повествования не должна быть приоритетом порядочного мовиста) заезжал в «Сферу» за линзами. Посетовал на то, что в последнее время вижу предметы нечётко. Очутился в кресле офтальмолога – там же, в недрах магазина.


   Было много цифр и точек, безмятежный домик на плоском кислотно-зелёном холме, который, словно несбыточная мечта, то становился отчётливым, то снова расплывался; были тяжёлые очки в стиле стимпанк, которые больно сдавливали переносицу, силуэты продавцов, скользившие от двери, ведущей в магазин, в сторону другой, что вела как бы в подсобку подсобки. Они шагали плавно и вкрадчиво, будто эльфы.


   Я, кажется, впал в гипноз. Отвечал на размытые вопросы, разглядывал неразличимые картинки. Вёл себя снуло и нечётко. «У Вас прогрессирует косоглазие», – в какой-то момент сказала девушка-офтальмолог. «Мне оно необходимо, – бормочу, засыпая, – Видите ли, я некоторым образом писатель. Мне просто необходимо смотреть на предметы под разным углом».


   Вдруг двое продавцов вышли из подсобки-подсобки и протиснули под ноги, которые я мирно сложил на металлической подножке кресла, квадратный лист фанеры. На нём была нарисована тротуарная плитка.


   Тут же на мои кроссовки свалилась тень. Я поднял голову. Это был Ризопов. Наверное, он перемахнул через клумбу. Я как раз закрывал машину и собирался идти в сторону подъезда. «Как всегда подкрадёшься!» – упрекнул его. «Ух, батенька, хорош… Вот чего не отнять, так не отнять. Всегда умел прикинуться». «Да брось ты…». «Нет уж, иконе стиля – соответствующий почёт. Ты где такие сочни модные оттопырил?».


   С этими словами он слегка ткнул тупым носком своего башмака мои пожилые, в общем-то, 993 balance'ы. «Ну, колись… Сколько за такие нынче плотят?». Я поморщился: «Не знаю, сколько плотят. Давно брал». «И давно у Вас происходят эти расфокусировки? Не обращали внимание?»…


   Офтальмолог смотрела на меня в упор. Я мог разглядеть каждый крохотный комочек туши на её ресницах, видел едва уловимое воспаление по краешку век и россыпи графитовых осколков с непроглядным колодцем посередине, из которого за мной кто-то наблюдал. Жутковатый эффект заключался в том, что этот «кто-то» изучал меня совершенно бесстрастно. Я привык, что человек, скрестивший со мной взор, одновременно как бы судит меня и оценивает. Именно так ведут себя живые люди, верно?


   Во взгляде офтальмолога не было ничего земного. Фиксация моих биологических характеристик и только. Мне хотелось как-то сбросить его с себя, чтобы не превратиться в камень и не умереть от сердечного приступа. Изыди, Медуза! Изыди, бесчувственный Василиск!


   Я что-то пробормотал. Офтальмолог одобрительно кивнула и поднесла к моему носу карточку с текстом. «Я начну медленно отводить карточку от Вашего лица. Скажите "стоп", когда слова станут отчётливыми».


   Вороны в молочной бездне. Куда летят они такими стройными рядами? Ко мне или от меня?..


- Стоп!


- Прочтите фразу.


- «Мовисты и ретроспективные экспрессионисты объединились в своей борьбе против идеи линейного повествования…».


- Замечательно. На этом закончим. Я выпишу рецепт, и мы прямо сейчас подберём Вам линзы. Могу заверить: теперь Вы будете видеть всё.


28.09.25 | 17:51


Дневник | Лес пустых доспехов

   День как день. Пил кофе, работал, расхаживал по квартире в смутных размышлениях обо всём и ни о чём. Потом спазмировал на поварской ниве: приготовил рис, овощной салат и куриные бёдра с крылышками в медово-лимонном соусе.

   Снова хождения… Дочитанный «Филиал» в наполняющейся ванной, несколько внезапных «накопительных» всхлипов (кажется, по поводу своей мудро принимаемой, но всё же неудавшейся жизни). Традиционная чистка яблока для дочи: она лопает его в постели за просмотром «Папиных дочек», видимо, примиряя энергичное пищеварение со скорым отходом ко сну, и после этого уже не приходит ко мне в кабинет с новыми просьбами.

   Сегодня блуждали с ней по супермаркету, и я вдруг поймал себя на мысли, что заглядываю людям в корзины и тележки. По их содержимому можно многое сказать о человеке. О его экономии или расточительности, о зашлакованности его изнанки или чисто выметенных плитах храма (да, да, толкую о листьях рукколы, обезжиренном твороге и ржаных хлебцах): здесь Бог и одинокий прихожанин едины.

   Иногда из корзины, набитой сумбурной гастрономией, торчит, будто меч Экскалибур, бутылка экспортной «Ханской» водки, а рука, крепко держащая ручку, ведёт к плечу, которое врастает в шею, обречённую держать на себе едва заметно пульсирующую от нагрузки и нетерпения голову с выкатившимися в направлении кассы глазами.

   Они серые, поэтому идиотизм в них особенно отчётлив. Эти глаза – самая поверхность замороченного мира, где причины и следствия брезгливо спутаны, обеты и мечты выпотрошены, и свершается тоскливо-обвинительная панихидка по самому себе.

   Водка наведёт внутри порядок, даст немного им полюбоваться и снова разбросает детали как попало. Но ведь хотя бы так, верно? Хотя бы так…

   По пути домой зашли в незнакомый двор. Доча направилась к спящему дворовому псу у горки, кажется, с решимостью его приручить. Я выкрикнул что-то предостерегающее. Настюшкино внимание сразу переключилось. Видимо, визуализируя сказанную мной фразу и предвидя для себя некоторые отсроченные выгоды за послушание, она остановилась в нескольких шагах, после чего со шкодливой улыбкой побежала к карусели.

   [В случае головокружения набирайте «V»]

   Рядом были свободные лавки, но я сел возле пожилого мужчины. У него были седые, довольно густые волосы, зачёсанные, как у Фазиля Искандера, и огромные, корообразые ногти. Мирно, но патриарше сложив руки на палочку, он обозревал детскую площадку, словно усталый и благодушный от выпитой сливовки помещик.

   Увидев меня, оживился. Задал целую очередь коротких вопросов, однако ответы не слушал. Затем прокашлялся, несколько раз провёл рукой под воротником кофты, будто заводя в себе некий механизм, и приступил к рассказу…

   Что-то о службе в морском флоте, неразделённой любви к владивостокской красавице, вероломстве родственников и сборе урожая. Мне казалось, он пытается пересказать грустный, осенённый лишь ему понятной логикой чувства сон. Всё в нём было перевёрнуто с ног на голову. События производили одушевлённое впечатление, а люди трепетали на их фоне, как размалёванные картонные декорации.

   Мужчина не видел меня. Это было и не нужно. Он получил самое важное: импульс для оттаивания. Повесть его жизни снова обступала лавочку со всех сторон. Он рассказывал сон, всё дальше забираясь в его чащу, путаясь в складках портьер и чувствуя в этом, как казалось со стороны, некое облегчение.

   Несколько раз, набредая на неприятные эпизоды, мужчина вдруг хватал палку одной рукой за ручку, другой за середину, и чертил крестики на земле под ногами. Будто вычёркивал свои ошибки и заблуждения. Потом снова говорил и говорил.

   Доча потянула меня за рукав: «Пап, ещё долго?..». Я взял пакет и медленно, спиной вперёд, начал отходить от лавки. В какой-то момент мой собеседник (округлим) вздрогнул, впервые посмотрел на меня ясным взглядом и спросил: «Сколько вам лет?». Я говорю: «Тридцать девять. А вам?». Он: «Девяносто два». «Вот это волосы для девяносто двух!» – улыбнулся я. «Удачи вам во всём! Ничего не бойтесь!» – напутствовал он и снова шагнул в свой сон. А мы отправились домой.

   Такой был день. Завтра будет другой. Нужно выспаться перед пробежкой.

   Вспомнилось вдруг из Тумаса Транстрёмера:

   «Я медленно бреду в самого себя по лесу пустых доспехов».

   Спокойной ночи, мир. Спокойной ночи, одинокие сновидцы своих жизней.


25.09.25 | 23:44


Санктуарий

Однажды я проснулся утром с твёрдой уверенностью, что не пойду, как это бывало обычно, на работу (по прямой, через центр города, мимо садика, вдоль бетонной стены и магазина, к самой двери офиса). В то утро я осознал с потрясающей ясностью, что погибну, если снова сделаю это. Поэтому я умылся, оделся, позавтракал и, выйдя из дома, отправился в прямо противоположном от работы направлении. Не сделав и нескольких шагов, я вдруг ощутил головокружение и едва не упал. Ко мне подошёл незнакомый человек.

– Как вы? – спросил он.
– Не знаю, голова закружилась…
– Вы совсем бледный. Куда вы идёте? Давайте я провожу.
Я посмотрел в направлении работы, потом в другую сторону.
– Нет-нет. Мне уже лучше. Намного лучше. Я дойду.
– Как знаете, – пожал плечами незнакомец и ушёл.

Это была длинная и широкая улица. Машины плыли сплошным потоком, кругом стоял шум. Я обратил внимание, что погода начала портиться, а ещё, прислушавшись к себе, ощутил необъяснимую тревогу. Мне казалось, будто я что-то забыл или сделал какой-то неловкий шаг, и теперь некий важный механизм стал работать прерывисто и ненадёжно. Ещё мне подумалось, что затея эта – не пойти на работу и отправиться в другую сторону – сумасбродство, и что, наверное, стоит вернуться. Но любопытство подталкивало вперёд: посмотреть, что будет дальше, поскольку прежде в этой стороне я никогда не бывал. Дома здесь были самые обычные, вдоль дороги стояли самые обыкновенные столбы, а люди буднично шли кто куда. Но вместе с тем ощущалась во всей этой простоте некая притягательная и ясная сила, словно предметы и люди открывались мне заново.

Между тем, погода всё портилась, начал накрапывать дождь. Горизонт впереди стал неотчётливым. Я зашагал быстрее, чувствуя, как растет внутри тревога. В какой-то момент у перекрёстка меня сильно ударил плечом прохожий. Я обернулся что-нибудь ему сказать (хотя и не знал до последнего момента, что именно это будут за слова), но он шагал очень быстро, втянув голову в поднятый воротник пальто, и скрывался за большим зонтом. Я пошёл дальше, и не успел ещё мало-мальски отключиться от этого эпизода, как вдруг прямо передо мной на красный свет промчалась машина. Водитель, похоже, не собирался останавливаться и даже не посигналил, – просто нёсся мимо. Внутри всё сжалось, в голове отчётливо прозвучало: «мне конец», однако машина меня не задела. Я поспешил перебежать дорогу и оказался возле длиннющего здания болотного цвета, которое стояло вдоль улицы.

Тревожное чувство и страх перемешивались теперь с лёгким головокружением и болью в животе. Глубоко внутри забрезжило едва уловимое понимание того, что весь этот разброд чувств и недомогание связаны с моим решением не идти на работу, с моим внезапным побуждением изменить заведённый порядок. Это же понимание как бы говорило: если ты выдержишь и пойдешь дальше, ты откроешь что-то важное. Так, сжав волю в кулак, я зашагал вперёд. Всё вокруг казалось невообразимо красивым, хоть и не представляло, как было сказано раньше, из себя ничего особенного. Я просто ощущал сквозь головокружение, боль и тревогу странный трепет, будто видел окружающие предметы впервые, словно разматывал путаный клубок времени, и всё, что есть в мире, сбрасывало с себя пыльные одежды.

В какой-то момент я споткнулся. Мрачная фигура в телогрейке, лица которой я не мог различить, низко нагнувшись, размахивала прямо у меня под ногами метлой. Я пытался что-то сказать, но плохо различал собственные слова и вообще издавал, кажется, только хриплые звуки. Вдруг я понял, что этот невесть откуда взявшийся дворник нарочно преграждает мне путь и, оттолкнув его, побежал вперёд. В эту самую секунду в небе протяжно завыла сирена. Я побежал быстрее. Самочувствие было скверным. Казалось, я вот-вот упаду на землю от головокружения и боли, но что-то помогало держаться из последних сил. Конец огромного здания приближался. Посмотрев по сторонам, я увидел что прохожие, еще недавно шагавшие по своим делам, остановились в напряжённых и угрожающих позах. Лиц видно не было. Все они кутались в воротники, шарфы, прикрывались перчатками. Я чувствовал, что всё выходит из-под контроля, что сбой, который ощущался в самом начале, теперь стал чем-то чудовищным и через считанные мгновения произойдет непоправимое. Меня охватил ужас. Желание бежать обратно и всё переиграть одолевало всё сильнее, но также не исчезло до конца и другое, упрямое желание проверить, что будет дальше. И тогда я рванул, что было мочи, вперёд.

В небе громыхнуло. Пошёл ливень. Звук сирены стал чуть глуше. Я ощущал, как под ногами появляются лужи. Пелена впереди стала плотнее, но теперь сквозь неё проступали какие-то очертания. Я оббегал прохожих, которые откровенно пытались сбить меня с ног, перепрыгивал через открытые люки, нырял под падающие деревья. Я видел, что впереди здания заканчиваются, что там нет больше улицы, строений, столбов, что там – поле, и в нём маячит нечто огромное. Ливень хлестал меня по лицу, но в какой-то момент я всё же различил вдалеке гигантские ворота, тропу и деревья за ними, различил высоченные стены, тянувшиеся от ворот в стороны, насколько хватало взгляда. А ещё там была вывеска или что-то в этом роде. Я силился прочитать надпись на ней, но не мог...

Новая группа людей появилась внезапно. Перед глазами всё кружилось, в животе словно проворачивали нож. Они высыпали из последнего здания, прямо перед полем: все в чёрных пальто, с футлярами от музыкальных инструментов в руках. Я не успел отскочить в сторону и попал в их поток. Лиц людей не было видно, потому что они, как и прежние, зарывались по самые глаза в воротники и складки шарфов. Они не хватали меня, ничего не говорили, а только оттесняли обратно в сторону дома. Сначала я сопротивлялся, но совсем скоро обессилел и совершенно обмяк. В глазах потемнело. Всё стихло…

– Как вы? – вдруг послышалось откуда-то.
Я осознал, что стою на перекрёстке. Ярко светило солнце, машины сновали по дороге. На меня с тревожным любопытством смотрел человек. Я глубоко вдохнул.
– Не знаю… Кажется, голова закружилась.
– Вы совсем бледный. Куда вы идёте?
Я огляделся, почувствовал, что вот-вот вспомню нечто важное, но в последний миг мысль ускользнула.
– Так что? – переспросил незнакомец.
– Мне уже лучше, спасибо. Такое иногда бывает... Но теперь всё хорошо. Я дойду. Мне на работу, тут недалеко.


Забвение Даниила

Это произошло летом, давным-давно. Ира пригласила нас в гости к себе на дачу. Теперь так мало удается вспомнить наверняка… Перед невысоким, кажется, забором, ведущим к веранде, нас встречал здоровенный пёс. Муж Иры сразу подошёл к нему и отвёл, гулко рычащего и машущего хвостом, куда-то за дом. Еще, вспоминаю, был вечер; солнечные лучи сыпались через лохматые заросли плюща на стол. На скатерти лежали в беспорядке неспелые груши: кто-то понатыкал в них гвозди со шляпками, так что со стола на нас глядели забавные, похожие на скелетонов из бёртоновских фильмов, рожицы. Сколько нас было тогда за столом, о чём мы говорили?..

Иногда мне кажется, что если верить сильно-сильно и с верою этой протянуть руку в пространство, а затем как бы отщипнуть от него кусочек, напротив тебя появится лаз. Если вера всё ещё будет крепка, ты сможешь подойти и заглянуть туда – вовне. Возможно, тогда ты увидишь оборотную сторону нашего мира, зазеркалье, которое всё будет состоять из одних только неисполненных обетов и забытых мгновений, прерванных переписок, несостоявшихся встреч, невыраженных мыслей и несовершённых поступков. В этом мире, прохладном, пустынном и одиноком, будет, в сущности, полно мнящегося потенциала, но он окажется неплодородным для человеческого сердца. Я заглядываю туда и вижу друзей, сидящих на веранде; слышу, как сверкают над столом яркие сполохи смеха, звучат слова. Забвение отняло каждую крупицу этого богатства…Глухие голоса, пустые комнаты.

Я помню, с нами в компании оказался парень по имени Даниил. Мы уже виделись прежде, и всякий раз он производил на меня впечатление человека недалёкого и, как любил выражаться мой отец, «грубовато обструганного». Смеялся он много и громко. Но в веселье этом всегда ощущалось больше отчаянья, нежели радости. Вместе с самодовольными раскатами смеха, скуластое его лицо будто исторгало в мир вихри еловых иголок и битого стекла. Он не терпел возражения в споре и всегда выдавал свои суждения с неозвученной, но подразумеваемой ссылкой на свою безоговорочную правоту. Мне не особенно нравилась его компания, поскольку прямая беседа с ним всегда требовала большого терпения и дипломатии. Ты будто раскачивал в руках доску, не давая сорваться вниз металлическому шару. Вместе с тем Даниил демонстрировал иногда неуклюжие, но явные признаки привязанности. После нескольких наших встреч в компании, когда я проявил к нему самый обыкновенный человеческий интерес, он вдруг позвонил мне однажды и пригласил на свой День Рождения. По тону было понятно, что он пересиливает себя, чтобы сказать каждое следующее слово и старается делать вид, будто появление моё, равно как и непоявление, ничуть его не заботят. Такова была гордая и дремучая натура Даниила.

Так вот, мне вспоминается теперь наиболее отчетливо из всей истории в гостях у Иры, как он, против обыкновения бывший в этот вечер молчаливым, долго смотрел за забор, где бегал, виляя хвостом и порыкивая, пёс. В какой-то момент, кажется незаметно для всех кроме меня, Даниил поднялся и пошёл к калитке. Я хотел его остановить, но не стал. Он открыл калитку и быстро шагнул на другую сторону, одновременно протягивая руку к здоровенному водолазу. У меня при виде этой сцены всё внутри сжалось: такую угрозу излучал добродушный на первый взгляд, но совершенно непредсказуемый зверь. К моему изумлению, пёс не бросился на Даниила и даже не зарычал. Он подошёл и тут же подставил голову прямо под ладонь. Даниил грубовато потрепал его за ухом, погладил шею. Затем, словно желая ещё больше шокировать любого, кто мог за этим наблюдать, он встал на колени, и, наклонившись совсем близко к морде пса, принялся рычать и скалить зубы… Водолаз тоже зарычал. На секунду я подумал, что Даниил рехнулся и решил таким экстравагантным способом распрощаться с жизнью. Но предположение моё быстро обанкротилось. Я увидел, как за забором, метрах в пяти от нас, в рыжеватом подрагивающем мареве заката, выбрасывая во все стороны щупальца теней, играли на земле два живых существа: человек и пёс. Один смеялся как ребёнок, второй пытался повалить своего нового друга на землю, вертелся на месте, виляя хвостом, лаял и снова бросался к Даниилу. Я несколько минут заворожённо наблюдал за этой картиной. Казалось, два волка из одной стаи нашли друг друга после долгих скитаний и теперь плясали на самом хребте мира, терзая пространство первобытной радостью, и ничто не могло их остановить.

В какой-то момент, Даниил поднялся, еще раз потрепал пса за ухом и пошел кромкой огорода в направлении от нас, прямо на закат. Огромный водолаз бежал рядом с ним, виляя хвостом.

Я вижу оцарапанное когтями, надкушенное пространство. Вижу небольшой лаз в несбыточный мир, который появляется в воздухе и расширяется прямо на глазах, будто продуваемый с обратной стороны ветром. Вижу, как удаляющиеся фигуры человека и собаки необъяснимым образом наслаиваются на это растущее блеклое пятно и оказываются по ту сторону. Я всматриваюсь и замечаю, как они продолжают идти по широкой тропе, меж завалами чего-то одновременно пульсирующего и безжизненного, и силуэты их, объятые серебристым светом, постепенно растворяются вдали.


За ребёнком приходит Клааль

В тот день мы ели черемуху.

Дерево росло прямо у нашего дома. Мы забирались на ветки, рассаживались поудобнее и принимались энергично орудовать руками, каждые несколько секунд сотрясая то тут, то там небольшие пятачки июльской зелени. Я и сейчас могу вспомнить душный запах цветущей растительности, непрестанное копошение жизни, царящее повсюду, изрисованные мелом бордюры, пульки от игрушечных автоматов, и падающие рядом, словно подкидыши, ещё влажные черёмуховые косточки. Мы не слезали с дерева по несколько часов: сначала вдоволь наедались ягод, затем кто-то вынимал, словно из кармана, одну из своих грёз, и она, сначала неловко описанная его словами, медленно наливалась жизнью, поскольку каждый из нас, различив неуверенный контур, укреплял словами и замечаниями её бытие. И вот уже просмолённые борта стремительной бригантины раздвигали морскую гладь, а мы – видавшая виды команда матросов – устремлялись к неотмеченным на карте водам, чтобы встретить свою судьбу.

Я вижу, как моя мама выходит на балкон развесить бельё. Она напевает весёлый мотивчик и ощипывает прищепки с большой вязанки на груди; смотрит вниз на то, как я играю с друзьями на дереве, и улыбается.

Приключение в самом разгаре. Матросы выкрикивают сбивчивые команды, замечают новые подробности пейзажа, раскинувшегося вокруг: то шторм, с угрожающей вальяжностью надвигающийся из-за горизонта, то гигантские щупальца, взметнувшиеся вдруг над водой, то плывущую на обломке мачты красавицу чуть поодаль (далёкое эхо неизбежного мужания). Общая наша грёза достигает высшей точки. Ощущение такое, будто ничтожная крупица – слово ли, усилие ли – может сломить сопротивление нашего мира, и всё, что видели только мы, заслонит вдруг привычную картину двора, затопит весь город, чтобы построенная горсткой мальчишек бригантина могла привольно мчаться по морским волнам. Но этого не происходит. Матросы теряют интерес к своему путешествию, и мираж рассеивается. Мы по очереди сползаем с дерева и отправляемся по домам обедать. Выходя из-под сени черемухи, я кричу маме: «Я домой!» и улыбаюсь чёрными от ягоды зубами.

Голоса моих приятелей становятся глуше и теряются за домом. Я захожу в подъезд и медленно шагаю по ступенькам, бормоча что-то себе под нос. В этот момент происходит странное: я будто слышу, как кто-то зовёт меня вкрадчивым шёпотом прямо из-за плеча, но понимаю вместе с тем, что рядом никого быть не может. Я оборачиваюсь и вздрагиваю, потому что явственно вижу, как нечто надвигается на меня от окна подъезда. Будто два негатива накладываются друг на друга: едва уловимое колебание пространства в нескольких метрах от меня в подъезде и необитаемое, после того, как мы оставили его у черёмухи, измерение, где над узкой полосой берега вздымается чудовищной высоты волна. Несколько секунд я стою неподвижно, затем медленно поворачиваюсь, чтобы уйти как можно дальше от увиденного, но едва сделав шаг, снова слышу шёпот за спиной и стихающий рокот сходящей на нет волны. Теперь на поверхность всплывает другой звук: прерывистый и резкий. Я вдруг осознаю, что это скрипящий под ногами песок; обернувшись, едва удерживаюсь, чтобы не упасть, хватаюсь за перила, чувствую, как перед глазами всё начинает плыть, и через мгновение, когда волна этого наваждения также отступает, явственно вижу перед собой Его.

Когда мне было тринадцать, я, наконец, дал ему имя – Клааль. До той поры он был только образом, тем более устрашающим, потому что не имел определения в моём словаре. Клааль – деревянный истукан с раскинутыми в стороны ветками-руками и человекообразным лицом, выражающим не то ярость, не то изумление. На потрескавшемся дереве его тела висят клочья грязной бумаги. Они развеваются на ветру, когда неуклюжий катафалк, на котором Клааль установлен, катится по земле. То, что сначала показалось мне хрустом песка, на самом деле было хрустом гравия под огромными деревянными колёсами катафалка, поскольку большую часть времени он едет по улицам, стройкам и дворам. Впервые я увидел Клааля, когда мне было шесть лет: в тот миг он сдвинулся с места где-то в незнакомом мне краю среди бетонных плит в ярком свете полудня, и больше никогда не останавливался. Теперь мне двадцать девять. Время от времени спазматическое течение будней вынимает из меня столько энергии, что мысль заслоняет движение. Я останавливаюсь прямо посреди улицы и оборачиваюсь. В эти минуты я снова слышу хруст гравия и чувствую, как где-то, в тысяче километров или уже рядом, на расстоянии выстрела, катафалк Клааля едет за мной. Он не торопится, но и не останавливается – вообще. Я не знаю, что произойдёт, когда мы, наконец, встретимся, однако встреча эта неизбежна.

И тогда, стоя посреди людной улицы, весь окутанный гипнотически-угрожающей мелодией хрустящего гравия, я, словно желая заслониться от неотвратимости Клааля, пытаюсь вернуть к жизни непобедимую бригантину моего детства, думаю о том, что смог бы отправиться на ней куда-нибудь далеко-далеко: в земли, где безъязыкому истукану меня не найти. Но бригантины больше нет, как нет – отважной команды матросов, дерзновенных возгласов и желания покорить весь мир. Нет ни шторма, ни взметнувшихся над водой щупалец, ни напуганных красавиц на дрейфующих мачтах. Есть только пыльная черёмуха с подагрическими ветвями и балкон, на котором моя пожилая мама долгими вечерами смотрит поверх домов.


Открытие

Антон работал журналистом и, похоже, неплохо писал. Другие ребята считали его зaдницeй, потому что он никогда не пил с ними и в коллективе держался особняком. По большому счету он и был зaдницeй, но дело не в том. После увольнения старого редактора, с которым он был накоротке, управляться с газетой поручили некоему молодому xлыщу. Он был амбициозен и как-то с самого начала не проникся заслугами Антона, разговаривал с ним покровительственно, а когда злился – повышал голос и откровенно распекал.

Как-то раз этот молодчик получил на орехи от столичного руководства и вызвал Антона к себе. Из кабинета долго доносился угрожающий гул, после чего прославленный в офисе журналист вышел оттуда совершенно пунцовый и сел на рабочее место, подрагивая телом. Сначала он схватил стопку стикеров и начал мять их в кулаке, при этом бормоча себе под нос ругательства, потом принялся неуклюже угрожать кому-то невидимому физической расправой. Так как в жизни ему не приходилось по-настоящему наминать кому-то бока, угрозы его звучали забавно, так, словно слова едва вывалившись изо рта, переставали принадлежать ему и болтались в воздухе как какая-то докучливая безадресная морось. В конечном итоге Антон видимо понял, что его продолжительный волапюк не принесет удовлетворения. Он судорожно схватил компьютерную мышку, открыл браузер и, шумно хлопая по клавиатуре, написал в поисковике: «дeрьмo», после чего нажал «поиск» и в течение десяти минут просматривал результаты из раздела «картинки».

Совсем скоро лицо Антона начало приобретать более будничный оттенок, а на губах заиграла ехидная заговорщическая улыбка. Он спокойно закрыл браузер, потянулся, крякнул, достал сигареты с зажигалкой и, отрапортовав остальным: «Я курить» (чего никогда прежде не делал), вышел на улицу. За окном, наряду с весенней капелью, слышался какое-то время его умиротворенный посвист.



Антона нервировало, что другие журналисты работают рядом как ни в чем не бывало. Он считал, что человека, достигшего таких высот в профессии, необходимо обособить от остальных непосредственно, то есть – самим устройством рабочего места. Зайдет, положим, группа практикантов из института во главе с профессором, и сразу шепотки: «Что это за серьезная птица сидит там, за перегородкой? У него и монитор самый большой»… Поэтому однажды, увидев как директор возвращается в офис в хорошем расположении духа, он как бы случайно попался ему в коридоре и попросил о приватной беседе. В кабинете он объяснил, что ровнять его со всякой швалью не годится, и что он, вероятно, заслужил особого отношения своей преданностью и старанием.

В рекламный отдел спустили задание: найти по бартеру кожаное кресло максимальной высоты на колесиках. Через несколько дней Антон уже стоял над душой у выпившего завхоза, а тот, сопя и отдуваясь, собирал возле его рабочего стола громоздкого монстра, который скверно вписывался в обстановку, однако вне всякого сомнения, выделялся. Когда дело было кончено, Антон весь розовый от удовольствия опрокинулся в кресло и несколько раз крутанулся на глазах у недоумевающих журналистов. Душа его была спокойна. В этот день он даже позволил себе небывалую щедрость: проходя мимо молодого стажера, подсказал ему как лучше обыграть заголовок и похлопал по плечу со словами: «Главное терпение и уверенность. Никогда не опускай руки».

Дни проходили в хлопотливой работе над материалами. Антон, словно Эйфелева башня, высился над остальными ребятами. Однажды, возвращаясь после перекура, он услышал в кабинете радостную возню. Оказалось, что его сосед – Алексей – удостоился упоминания на столичном Портале за статью о «полезных свойствах Амурской чечевицы». Все, кто не был в это время «в полях», обступили его у рабочего места, а сам Алексей, разлив по бокалам шампанское (что не возбранялось в таких случаях), застенчиво рассказывал о своей победе. Антон, увидев всеобщее возбуждение, вернулся в курилку и прикончил четыре сигареты к ряду. Вечером он куда-то уезжал, затем вернулся с несуразно-большой сумкой и просидел за работой дольше обыкновенного.

На следующий день выпивший завхоз зашел в кабинет журналистов в восемь утра, чтобы открыть фрамуги. Ему сразу бросилось в глаза необычное сверканье в дальнем конце зала. Подслеповато моргая, он подошел ближе и увидел позолоченные кубки и грамоты в рамках из медного багета… Ими был усеян весь стол Антона, его компьютер и перегородка сверху. А на сиденье огромного кресла лежала пухлая и плотная подушка с вышитыми золотом инициалами.




Лучшие материалы Антон писал будучи под мухой. Увлечение алкоголем, как и всякая другая сердечная привязанность, время от времени меняло свои проявления. Весной Антона можно было видеть у кассы близлежащего магазинчика за покупкой имбирного пива, осенью он ходил в винную лавку за крепленым, а зимой, как правило, налегал на коньяк. Сам он увязывал это хобби с «творческим процессом», что придавало вялотекущему алкоголизму оттенок высшего значения, благородное напыление. Вечером, когда все расходились по домам, он возвращался на рабочее место с пакетом, и не имей люди привычку справляться о времени по часам и глядеть в окно, можно было бы предположить, что рабочий день только начинается, а Антон, храни Бог его неутомимый характер, пришел в офис первым.

Одно обстоятельство вызывало у него непроходящую, граничащую с гневом, досаду: в офисе по вечерам постоянно околачивалась уборщица Катя. Все существо Антона восставало против этой дородной, бесцеремонной хабалки (так он сам ее называл). Стоило ему немного выпить и опрокинуться в написание материала, как тут же из гулких переулков офиса доносился грохот подшивок или скрежет передвигаемых стульев. Нужно отметить, что вообще Катя большим усердием не отличалась, однако по вечерам, когда Антон задерживался в редакции, внезапно вспоминала заветы директора о «сверкающих сделках в сверкающем офисе» и принималась хлопотать о порядке.

Неприязнь была взаимной. Катя считала Антона заносчивой задницей, он, в свою очередь, нередко упоминал ее имя в одном предложении со словом «крематорий» или – «расстрел», и, кстати, немного боялся, поскольку в бесхитростном ее мире не было больших авторитетов. Она могла запросто при всех огрызаться с руководителем одного из отделов, проявляя при этом угрюмую изобретательность, так что последнее слово в споре, как правило, оставалось за ней. Антон опасался, что она так же запросто при людях может наговорить вздора и ему, поэтому избегал лишних стычек.

Одним зимним вечером, когда он только было махнул сто граммов, Катя появилась в кабинете и решительно направилась к стеклянным стеллажам, куда недавно переставили кубки и грамоты Антона. Сначала она небрежно махнула тряпкой по дверце, затем открыла ее и несколько секунд брезгливо разглядывала содержимое полок. «Пылищи-то», – буркнула она и без особенных церемоний сунула руку в самую глубь шкафа. Антон встревоженно наблюдал за ее возней и несколько раз порывался что-то сказать, но в последний момент не решался. Ему не хотелось давать ей повод для изнурительных препирательств, тем более что ничего хорошего прославленному журналисту они не сулили.

Между тем Катя успела переворошить все его грамоты с верхней полки и нацелилась на среднюю, где стояли наиболее ценные трофеи Антона. Она наклонилась сполоснуть тряпку в ведре и снова что-то промычала себе под нос. Казалось все идет к логическому завершению: сейчас она сдвинет все в одну кучу, разведет сырость на небольшом пятачке посередине полки и отправиться вершить свои мрачные дела дальше.

Антон даже прикинул уже, сколько займет у него времени наведение порядка после ее наведения порядка, как вдруг произошло то, чего он в глубине души опасался с момента ее появления. Выпрямляясь перед полками, она рассекла воздух туго стянутой дулей волос и задела кубок «Лучшего журналиста Дальневосточного округа». В абсолютной тишине под удивленным взглядом воловьих глаз на фоне искаженной от ужаса физиономии Антона, кубок накренился и медленно, словно до конца не определившись в какую-сторону падать, полетел на пол. Катя особенных усилий по его спасению предпринимать не стала, а только тупо воскликнула: «Ишь ты!», посмотрев на осколки позолоченной чаши, что лежали теперь на полу. При этом уголки ее губ едва заметно дрогнули в улыбке. Она повернулась к рабочему месту Антона посмотреть на его реакцию, но огромное кресло было пустым. Катя подумала, что он, вероятно, ушел в курилку, и не могла понять: рада ли она тому, что он не увидел произошедшее, или расстроена этим.

«Дрянь! Какая дрянь!» – внезапно донеслось из-за Катиного плеча. Она разглядела в стеклянной дверце шкафа перекошенное от ярости лицо Антона, которое тут же заволокло цветными пятнами и мелкой радужной крупой. Кате показалось, будто огромная оса ужалила ее в ухо, а еще, будто кто-то очень сильный схватил ее за ремень и потянул в глубину узкого тоннеля, из которого были видны уменьшившиеся в размерах: шкаф, окно, грамоты.

«Мои кубки ломать…» – снова послышался сдавленный голос.
 
 Катя сделала над собой усилие (хотя едва ли смогла бы объяснить, что это было за усилие, над чем и почему), и предметы вернулись на свои обычные места. Она поняла, что стоит в редакции. Осознание произошедшего неожиданно обрушилось на нее.

«Ты чего делаешь?!» – изумленно воскликнула она, схватившись за ухо, и резко повернулась.

Антон выглядел устрашающе. Лицо было мертвенно-бледным, а посиневшие губы подрагивали, словно влажные черви под ударом электрошокера. Он смотрел на Катю потусторонним взглядом и сжимал кулаки.

 «Мои кубки...» – прошелестел он не своим голосом и, дрогнув всем телом, снова ударил ее по уху.

Катя взвизгнула и попятилась к рабочим местам. Как всякий человек, что привык считать рукоприкладство своей единоличной привилегией, она была не готова получать тумаки от кого-то другого. В долю секунды хамство и нахрап, которые всегда ее отличали, вытеснил прилив животного ужаса. Далеко позади него, правда, реяло еще строптивое желание «сохранить лицо», однако надвигающаяся фигура Антона, его сжатые кулаки и налитые кровью глаза быстро расставили все по своим местам. «Нужно уносить ноги» – отчетливо прозвучала мысль в Катиной голове.

Она пятилась к выходу медленно и плавно, как кошка. Антон в какой-то момент словно очнулся от морока и тут же упал на колени возле шкафа. Он принялся бережно собирать осколки и постоянно что-то бормотал себе под нос. Катя тем временем добралась до двери и поняла, что даже если он вдруг снова рассвирепеет, ей скорее всего удастся дать деру. Поэтому, предварительно переместив свой зад за дверь, она прорычала: «Алкоголик! Будь ты проклят!» и была такова.

Антон, казалось, потратил все силы на недавнюю выходку. Лицо его выглядело усталым, руки лениво блуждали над осколками. Взяв альбомный лист, он бережно собрал все кусочки и отнес к рабочему месту. «Ничего, ничего... – бормотал он, – мы все склеим». С этими словами он аккуратно положил листок с осколками в тумбочку. Потом посмотрел на свою ладонь, повернулся к шкафу и о чем-то задумался. В офисе было тихо.




Антон пришел домой около одиннадцати. Жена – Ольга – уже спала. Человек она была кроткий и преданный, Антона всегда считала Гением (сам он всячески старался это убеждение в ней поддерживать), а потому, как принято поступать в отношении явлений столь редких, обычно закрывала глаза на прозаические его недостатки, среди которых была и выпивка. Когда Антону случалось задерживаться, Ольга не терзала его телефонными звонками, не мучила себя тревожными мыслями, а просто доживала этот день без него: хлопотала по дому, смотрела телевизор, вязала или переписывалась с давней подругой, что жила в Германии.

В момент его возвращения, ночью, Ольга всегда радовалась. Во сне, наперекор другим образам, возникало что-то неловкое, инородное: например, металлическая птица, которая вдруг начинала дробить сверкающим клювом грецкие орехи (Антон проворачивал ключ в замочной скважине). Ольга на секунду возвращалась в свою кровать, видела тень за стеклянной вставкой двери… Гениальный супруг был дома. Он копошился в прихожей, что-то бормотал, ходил туда-обратно, раздевался. Одним словом, с ним все было в порядке. Осознав это, Ольга с облегчением расслаблялась, и ласковые потоки сна опять уносили ее в причудливое Запределье.

Этой ночью Антон не шатался по квартире, как это часто бывало, а сразу пошел в ванную. Там он разделся догола и включил горячую воду. Голова немного кружилась от спиртного, в ногах была приятная слабость. Антон склонился над раковиной, посмотрел на себя в упор, затем отступил назад, почти к двери, и нахмурился. Жаркие клубы пара поползли из ванной, начали заполнять маленькое помещенье, потянулись к потолку. Антон почувствовал, как тепло обволакивает его. Казалось, можно опрокинуться назад, и густая душная перина примет тебя в свои объятья. Он посмотрел на свое отражение. Из зеркала на него глядело румяное от выпивки лицо. Глаза были подернуты мутноватой поволокой, второй подбородок как-то неуклюже лежал на тощей шее, а впалая грудь странно смотрелась на фоне бесформенного живота.

Антон поднял правую руку и медленно повел кистью. Он словно хотел похвалиться тому, другому, небольшими ссадинами на костяшках кулака. Затем он положил руку на грудь, скользнул по животу ниже, в те сокровенные места, отражение которых пар уже успел растушевать в зеркале; наконец, поднял взгляд, посмотрел прямо в глаза человеку, что стоял напротив.

«Алкоголик... – произнёс он тихим оступающимся шёпотом. – Я… алкоголик».

Губы Антона на долю секунды тронула плотоядная улыбка. Затем пар скрыл и ее.


В сторону радуги

I. Ultima Thule


Однажды на далёкой-далёкой планете одному человеку было грустно. Он пил кофе в парке у озера, по которому вальяжно с виду, но напряжённо внутри («Ах, как тяжело папке крутить эти педальки, мама…»), плыли катамараны: лебеди, дельфины, коньки. Человек смотрел на отражение горы в воде, взбирался на гребень припева, что звучал в его наушниках, и вместе с музыкой опрокидывался в летучую субстанцию, от которой щекотало в носу и сырели ресницы.

В таких подъёмах и падениях прошло, должно быть, около тысячи лет. В какой-то момент пахнуло корицей и пачули. Мимо человека прошелестела детская коляска. Её толкала перед собой девушка с красивыми серьгами в форме радуги. Сама девушка тоже была красивой. Она остановилась у деревянного ската и, обернувшись, что-то произнесла.

Человек вытащил один наушник, посмотрел на неё выжидательно, но, сопоставив детали, – устремлённый в пространство взгляд, наличие коляски, – догадался, что есть ребёнок. Пока голова поворачивалась влево (а это ещё несколько лет), человек нарисовал силами воображения строптивую девчушку в измазанном шоколадкой комбинезоне, которая глядит исподлобья, скрестив на груди ручонки. Однако особенность описываемой планеты заключается как раз в том, что воображаемое здесь никогда не соответствует зримому.

У дальнего края лавочки, на которой расположился человек, стоял малыш. На нём была вязаная кофточка с заячьими ушками на капюшоне: длинные и перекрученные, они понуро свисали на плечи.

– Валера!.. Ну ты чего? Пойдём! – послышался голос девушки.

Но мальчик даже не смотрел на маму. Он сделал несколько шагов в сторону человека и замер, немного подавшись вперед. При этом вид у него был по-взрослому подавленный, что не вязалось с детским личиком, которому могла бы подойти сонливость, скука, сосредоточенность и бог весть сколько других эмоций, только не это мрачное самосозерцание.

Что случилось, дружок? Ненароком поймал своими ушками дядину волну? Почувствовал перемену? Дай-ка угадаю: запахло йодом, рыбой и гниющими водорослями, промозглый туман коснулся вдруг плеч… Послышался неразборчивый голос, скрипучий, словно старая трирема, и взошла где-то над нездешним горизонтом чёрная луна. А главное – мелодия… Ты тоже её слышишь? Нечто диковинное и родное одновременно, струящееся между пальцами, но всякий раз ускользающее. От этого грустно, горько и восторженно на душе. Знакомо?

– Валер! Ну чего ты?..

Мама подошла к нам. Выныривает из корице-пачульного облачка частями: сначала влажные губы, расплющенные в улыбке, и хрупкие, маняще протянутые руки; затем волосы – целая гроздь упругих, покачивающихся в такт прядей; наконец, бурая овчинка воротника, в которую хочется зарыться лицом… Осколок янтаря в солнечном свете.

– Первый раз с ним такое…

Валера печален. Стоит и не шевелится.

– Послушай, малыш, – говорю, – если тебе станет от этого легче, знай: дяде тоже грустно.

Как будто почувствовал смысл моих слов… Сделал небольшой шажок навстречу. Но смотрит всё так же в пространство перед собой.

– Валера, а ты спроси, почему дяде грустно? – переливается голос мамы.

– Потому, – отвечаю Валере для мамы, – что дядя – путешественник во времени. И он не может найти свой дом.

Смех вперемешку с ароматом духов взвивается над озером, какое-то время озорничает в кронах деревьев, постепенно ослабевает; он отчаянно хватается за ветви, словно передумавший самоубийца, и, сорвавшись вниз, оседает в завитках воротника.

Чудная планета. Такое внимание к гармонии деталей и перспективе. Однако населяющие её существа мало чем отличаются от других. Они смеются. Не понимают моей проблемы.

Я протягиваю перед собой руку с вытянутыми указательным и средним пальцами.

– В твоей грусти нет ничего плохого. Иногда нужно погрустить, чтобы понять себя лучше, малыш.

Валера поднимает взгляд. В его ясных, но печальных глазах будто занимается огонёк понимания. Он подходит в упор к моему колену и протягивает ручонку в ответ.

Начать форматирование…

Мама стирается слоями: смех, духи, кудряшки, серьги, овчина, губы, коляска. Катамараны выталкивают из себя облегчённые вздохи мужчин и тают в воде, как куски рафинада. Становится одномерным и складывается в небольшой лист блёклой материи киоск мороженщика. Бьются на пиксели деревья, превращаются в облачка вагончики фуникулёра вдалеке. Люди, словно шутихи, исторгнув последние бессвязные фразы, растворяются в их многоцветье.

А человек с зайцем смотрят друг на друга, держась за руки…

На далёкой планете.
Тысячи лет напролёт.
И им грустно.


II. Non Serviam


Однажды на далёкой-далёкой планете отец позвал сына к себе в комнату, чтобы учить его боксёрской стойке. Вот как это было.

– Подними правую руку выше, прижми к челюсти! Иначе зевнёшь левый. Сколько тебе втолковывать!

– Так, пап?

– Ну, положим… Главное, не отводи, когда двигаешься или кидаешь джеб. Что там ещё?.. Ах, да… Поясница. Стоишь, будто аршин проглотил. Расслабься! Чем больше ты напряжён, тем скорее устанешь. Вся конструкция постепенно обретает упругость во время удара. В конце ты – ни дать ни взять дерево. Но нечего постоянно зажиматься!

– Расслабиться… Сейчас попробую.

– Плечи немного урони, выведи вперёд.

– Понял, пап.

– Вот. Уже лучше. Подбородок вниз. Нечего твоей челюсти торчать у всех на виду. И ноги попружинистей.

– Хорошо.

– Носки чуть внутрь. Хм… Ладно, Бог с тобой! Пойдёт. Теперь держим стойку, пока я не дам команду расслабиться.

– …

– Твоё тело должно запомнить исходное положение, чтобы, даже когда ты устал, возвращаться к нему и защищать от урона.

– А сколько мне стоять?

– Это что ещё за скулёж?! Я же сказал: столько, сколько нужно.

– Ясно.

– Ясно ему! При надобности и до утра будешь стоять. Думаешь, на улице кто-то станет тебе отчитываться о своих действиях, прежде чем шею намылить?

– Не станет, пап.

– То-то же. Там, снаружи, бродит тьма всяких ублюдков, голодных до дармовщинки. «Без лоха и жизнь плоха» – слыхал, небось, такую присказку?

– Нет, не слыхал.

– Что ты вообще знаешь… Им такой недотёпа, как ты, – настоящий подарок. Поэтому ты должен быть твёрдым! Должен уметь постоять за себя.

– Хорошо, пап. Я буду делать, что ты скажешь.

– Похвально… Но я тебя не заставляю. Тут не тюрьма. Мне казалось, ты сам хочешь стать сильнее…

– Да, наверное.

– Что-то не чувствую энтузиазма в голосе. Ну да ладно, стоим… А я пока прочитаю десять кругов Маха-мантры.

– Пап…

– Чего?

– А зачем ты её читаешь?

– Руку правую не отрывай!

– Да-да...

– Растяпа… И далась тебе моя Маха-мантра. Лучше бы о деле подумал да силы поберег!

– Но мне интересно. Давно хотел тебя спросить.

– А я будто прежде не рассказывал. Ты просто сделал себе за привычку пропускать слова отца мимо ушей.

– Прости меня.

– Прости, прости… Что тут вообще толковать? Маха-мантра – это древняя практика. Она помогает очистить карму. Понятнее, небось, стало?

– Не особо… А что такое, по-твоему, карма, пап?

– Толкины и Льюисы о таком не пишут, хе-хе? А ведь мог бы в своём возрасте разобраться, стоило только в отцовой библиотеке больше времени проводить… Карма – это сумма поступков, плохих и хороших, которые ты совершаешь от воплощения к воплощению. Кем тебе родиться, зависит от кармы. Каков будет твой путь – тоже. Уловил?

– Получается, мы рождаемся уже виноватыми в чём-то?

– Именно! И наша задача – работать над собой, чтобы… Как бы сказать… Вывести себя из темноты непроглядной к яркому свету, что ли.

– Но, если мне суждено исправлять ошибки того, кто, может быть, в обычном понимании превесело пожил до меня, разве не вправе я знать, в чём именно виноват?

– Что ты пытаешься сказать?

– Ну… Так мне будет понятнее, что именно требует работы, верно? Раз уж дальше своего воплощения видеть я не могу. А то нечестно выходит… Мне предлагают сыграть в Игру, но скрывают правила. Говорят: «Зажмурься и делай ход». Мошенничество какое-то, да и только.

– Поясница, плечи! Расслабься ты, наконец! Раздухарился тут и мигом одеревенел.

– Да-да, пап… Дай мне минутку.

– Не расстраивайся. У тебя, может быть, до самого утра время будет. Вижу, сил мучить меня дурацкими вопросами полно, стало быть, и на боксёрскую выправку пять-семь часов изыщем.

– Куда мне... Ну да как скажешь.

– Именно. Как скажу.

– Эм, пап… Хочу тебя ещё спросить. Для меня это важно… Как же тогда быть с детьми? Ну, знаешь… Которые умирают совсем ещё несмышлёнышами. Или, скажем, с инвалидами. Взять вот Оленьку, дочку Олега и Ларисы… Она ведь так и не смогла ничего понять, почему всё так устроено. Ей повредили головку при рождении, и она была все шесть лет практически как растение. С угасшим сознанием. Только тельце продолжало дышать, сердечко биться. Почему Бог не дал ей шанс почистить карму?

– Понесли Митю тапки…

– И ведь сама она ничего скверного или хорошего не могла совершить. Просто помучилась и ушла. Скажешь, это было испытание для родителей? Чтобы они выросли над собой? Но кто и как определяет эти роли? Все грешат из воплощения в воплощение. Но один рождается сразу в тюрьму, а второго Бог испытывает и призывает к себе. Так, выходит?

– Заладил своё… Почему тебе всегда нужно ковырять то, что проверено тысячелетиями? Гордыня из ушей так и лезет!

– Да, может быть, может быть… Я просто не могу понять… Хочу и не могу. Разве судороги и боль невинного существа не должны вспороть до основания Вселенную, которая, как нас убеждают Священные книги, пронизана Любовью? Разве может быть такая любовь, которая достигается истязанием беззащитных?

– Эх ты, простота! Ни аза не знаешь, а туда же – шашкой махать! А истины-то общеизвестные, любой второклассник тебе растолкует… Страданием ведает Тёмная сила этого мира. Дьявол, Шайтан, зови как угодно. Хоть треклятым Пазузу!

– Вот, так я и знал...

– Плечи!!!

– Да-да, прости. Просто… я знал, что ты это скажешь… Когда случается иное зверство, Бог всегда ни при чём. Есть какие-то специальные сущности, дабы гадить здесь, под солнцем. А он – чист-пушист. Но разве ты не говорил мне раньше, что всё, что ни есть во Вселенной, создано Богом. Стало быть, и Дьявол – только его часть. Не отдельное что-то. А именно плоть от плоти.

– Не богохульствуй! Ишь, распоясался! Тебя, как видно, не хулиганы в подворотне обработают, а молния поразит. Прямо здесь. И, чего доброго, меня зацепит!

– …Меня не покидает какое-то кислое ощущение. Будто меня обманывают. Жулят. Усомнился – получай молнию. Решил разобраться – гордец посягающий. Странно это… Но вот скажи, ты читаешь Маха-мантру, и она чистит Карму, так? Но каким образом? Это же механическое действие. Не поступок, не медитация даже. По крайнем мере, в твоём случае. Я ведь наблюдал…

– Что бы ты понимал! Вечно грязными пальцами лезешь. Увидеть хочешь, пощупать… А тут вера нужна!

– Вера, да… Ты говорил… И всё же, как это работает?

– Будто тебе правда интересно…

– Интересно.

– Всё это из древности, сколько раз повторять! Сами произносимые слова Маха-мантры создают вибрации, которые влияют на карму.

– Хм…

– Локти не разводи, господи ты боже! Уже без печени бы остался!

– Пап, вопрос… Ты вот пишешь стихи, и я немного крапаю... Скажи, если я соберу из букв что-то крайне созвучное этому твоему заклинанию и, предположим, затолкаю туда из озорства срамное словцо, будет ли заклинание чистить карму? Будет ли излучать вибрации?

– Ну вот откуда, откуда в тебе эта чертовщина?! Как в здоровом уме вообще может возникнуть подобная мысль?

– Но если дело лишь в фонетике… Не в страдании, не в созерцании, не в преодолении и осмыслении. Если я могу просто перебирать косточки чёток и бубнить себе под нос волшебные слова, разве не должно работать то, что я предложил?

– Впору экзорциста вызывать!

– …Днём убил, ограбил, изнасиловал. Вечером покамлал хорошенько и свёл дебет с кредитом. Так выходит из твоей логики? И вообще, я видел, как ты читаешь Маха-мантру и ешь одновременно борщ, новости смотришь. Что же это за кощунство такое выходит?

– Подними руки выше и не трать силы! Ты меня этой софистикой всё равно не возьмешь!

– Я просто пытаюсь разобраться, пап. Нет мира в душе.

– Так разбирайся, а не отрицай всё и вся! Говорят тебе: Маха-мантре тысячи лет. Сам Кришна передал эти священные созвучия посвящённым.

– То есть не обычным людям? Избранным, верно?.. Они что-то уже успели сделать над собой, познать себя и заслужили Дар?

– К чему ты клонишь?

– А к тому, что, вручи сейчас самому обычному невеже хоть дюжину чёток, янтарных и нефритовых, и усади его за чтение Маха-мантры на десять, сто лет, ни черта это не почистит! Потому что он не смотрел, не слушал, не вдыхал, не скоблил этот мир пальцем, дабы понять, кто он и для чего здесь находится.

– Во-первых, не выпрямляй ноги! Во-вторых, ты болван и нигилист! Больше мне сказать тебе нечего. Надеюсь, ты донесёшь свой запал туда, в ночь, и сможешь так же яростно отстаивать свою честь перед лицом всякой швали!

– В этом всё дело, пап, именно в этом… Ты говоришь: «Держи удар!», «Будь сильнее здесь, на земле!» Ты постоянно линчуешь кого-то словами, хочешь расправы, свирепой и непреложной. Не терпишь слова поперёк, алчешь власти и обычных земных радостей. Но, сидя за тарелкой борща, не забываешь стелить соломку…

– Соломку?..

– Заботишься о будущем блаженстве в мире абстрактности и иррациональности. Но так, чтобы без усилия, фоном. Я почти восхищаюсь, правда. Всё у тебя подогнано и гладко. Видимо, это какая-то звериная самозащита от всамделишной борьбы… Ты выбрал всё принимать на веру. Оброс постепенно толстенной коркой непогрешимой правоты. Ты не знаешь сомнений! Никогда не допускал мысль, что какой-то злокозненный джинн опоил тебя отравленной водой и сбил с пути?

– Как есть – нигилист! Всё в одну кучу… Джинны, иррациональное, правота…

– И – да, как я уже сказал… Восхождение твоё к райским кущам всегда происходит одновременно с жертвоприношением.

– Каким ещё жертвоприношением, бестолочь?!

– Богу Резни, пап… Он твой любимчик, сам знаешь. Ведь в самых отдалённых схронах своего сердца ты прячешь и лелеешь эту мечту… Закатить резню. Такую, чтобы вопли повсюду и лохмотья плоти в разные стороны…

– В последний раз говорю: не суй мне эту ницшеанскую валютку в руки!

– Моя валютка скорее, чем твои бусы на нитке, почистит карму. Потому что я хочу по-настоящему… Хочу пристально вглядываться! Искать! Влюбляться… Строить что-то в себе и потом сносить одним махом, поняв, что не наполняюсь больше новым и стал чужд сомнениям. Мне мало готовых ответов на вопросы. Я хочу понять, о чём именно спрашиваю и почему. Тёмный переулок, о котором ты постоянно говоришь... Там никого нет. Или есть. Неважно, папа. Я в любом случае пройду по нему с высоко поднятой головой.

– Заткнись! И подними левую руку к подбородку.

– Нет!

– Чего?!

– Я сказал – нет!

– Будешь перечить отцу, сопляк?!

– Ты сам сказал – это не тюрьма. Я могу держать руки, а могу не держать.

– Совсем офонарел?! Я из тебя пытаюсь человека сделать! Мужчину! А ты в лицо плюёшь?! Хочешь уйти?!

– Но я ведь могу, так?

– Дело не в этом! Ты ничего, слышишь, ничего не сможешь сделать без моей помощи! Там на улице тебя просто сожрут... Вся эта хищная, озлобленная сволочь! Ты просто не понимаешь…

– Да-да, они только и ждут… Слышал... Ты всё сказал?

– Я просто хотел… Как же так… Ты не можешь… Я не пущу… Не дам…

– Прощай.

И сын вышел из комнаты отца.


III. Deus Otiosus


Однажды на далёкой-далёкой планете в большом и светлом доме собрались люди. Ни один из них не помнил наверняка, как там очутился, но каждый чувствовал всем сердцем, что в лучшем месте оказаться не мог.

Расположились кто как. Сонный Лёня, проплыв через гостиную, словно дирижабль, в огромном оливковом худи, бросился в объятья кресла-качалки, вытянул ноги к камину и, взяв с кофейного столика книгу, принялся напряжённо искать в ней что-то созвучное своему настроению. Он часто зевал, а на губах его блуждала рассеянная улыбка. Книга называлась «Ностальгия по будущему».

Денис замер у открытого холодильника, который был под завязку набит банками «Доктора Пеппера». Он страсть как хотел выпить холодной газировки, но, в силу начальственной привычки равномерно распределять свою благосклонность в рабочем коллективе, не мог решить, какой банке отдать предпочтение, поскольку все они, откровенно говоря, были одинаковыми. Каждые несколько минут Денис поворачивался к столу, где сидели остальные ребята, и конфузливо пожимал плечами, как бы признавая: «Я правда хочу выпить «Доктора Пеппера», но по совести…». И так далее. В остальном он выглядел совершенно счастливым.

Слава, по обыкновению, был в ударе. Не человек, а вечный двигатель! С каким жаром он говорил, восседая в центре стола, о благотворительности и образовательных грантах. Это, чтоб вы знали, его конёк. Он только с виду похож на сытого бюргера с влажными до банкнот ладошками. Внутри же – сущий ребёнок. Мечтает изменить мир, верит в светлые идеалы и укрощение в человеке звериных страстей.

Светильник с оторочкой из мятой тесьмы покачивался над его головой, рассеивая в пространстве реденький шафран. Возникал театральный эффект. С одной стороны, тусклое освещение контрастировало со Славиными пассажами, сообщая им дополнительный объём, с другой – его лысоватое темя сакрально бликовало, а это, согласитесь, совсем иной уровень убедительности: мессианское что-то, богоявленное. Одним словом, неотразимое зрелище.

Вера была аккуратна в жесте и позе, но всё равно вела себя более непринуждённо, чем обычно. Глаза её мерцали от выпитого вина. Подбородок, по-воински отбитый под девяносто градусов (Вера любила, когда чужие взгляды застают её профиль в патрицианском величии), обращался то к одному собеседнику, то к другому, в зависимости от того, где вспенивалась интересная беседа.

Она, как всегда, лучилась женственностью. Из-за этого мужчины в её присутствии часто впадали в меланхолию: их начинало одолевать какое-то досадливое чувство по поводу самих себя. Казалось, чего-то не успели, потеряли, упустили, выразились глупее, чем думали… Вере это льстило.

Витя был весел и румян лицом. Он подбросил над столом утверждение, что некая река, знакомая всем присутствующим из детства, входит в тройку самых протяжённых рек описываемой планеты, и затем блаженно наблюдал, как катится по окружности от одного к другому волна недоумения. Ведь остальные запомнили её совсем жалкой, такой, что не поместится и плот.

Но каков Витя! Он загадочно улыбался, делал паузы, как будто даже немного стыдился. А потом вдруг схватил телефон и прочитал одним духом статью, в которой олимпийские достоинства упомянутой реки категорически подтверждались. Витя налил себе по случаю триумфа облепиховой настойки (жёлтые капли на поверхности стола сверкали, как щучьи икринки) и шумно опрокинул стопку.

Там был ещё один человек. Все как будто знали его, но ничего конкретного припомнить не могли. И выглядел он как-то покато, что ли… И не дурно, и не исключительно. Возможно, шатен среднего роста с ладонями пианиста. Или – грузноватый блондин с редкой бородкой и сапфировыми глазами. Наружность его постоянно как бы скрадывалась за речью и жестикуляцией. Но у каждого из присутствующих позвякивала внутри нотка узнавания, стоило посмотреть на него, так сказать, в совокупности деталей. Этого было довольно.

Стол в чуткой режиссуре Веры выглядел так, будто накрыли его за минуту, безо всякого усилия, хотя все знали, сколь тщательно на самом деле продумывалась каждая деталь. Как бы походя расставленные блюда при внимательном рассмотрении обнаруживали невероятную цельность цветовой композиции и рельефа.

Беспородные на вид вихры латука, карликовые томаты, оливки и фета соседствовали с изумрудной рукколой, в перьях которой, подсвеченные маслом, полыхали кунжутные семечки; хрупкие кораллы морского винограда словно предвещали появление более сложных морских даров: внешне неказистых, обрамлённых дольками лимона, устриц (они покачивались на тающих кусочках льда, как бы передавая свою зыбкую природу тому, что с ними соприкасалось), гребешка, нарезанного тонкими пластинками, и раскалённых на первый взгляд, но прохладных на деле тигровых креветок.

Салатницы, миски, тарелки и соусницы тоже выбирались не случайно. Они безупречно гармонировали с содержимым своими оттенками, и всё это, испаряя диковато-изысканный аромат водной и земной стихий, дополняло то общее настроение, которое можно было выразить одним словом – вечер.

Да, ещё в большом и светлом доме, а вернее, в той его части, где сидели ребята, висели между сводчатыми окнами часы. Антикварные, с корпусом из тёмного дерева, будто прямиком из воспоминаний о гулких комнатах бабушкиного дома в деревне. Часы показывали двадцать минут после полуночи. Ребята вдруг почувствовали, что говорить им друг с другом осталось лишь сорок минут.

– Слушайте, – послышалось со стороны холодильника, – давайте проведём это время как следует! Сыграем во что-нибудь, например…

– На игры времени немного, – зевнув, отозвался Лёня и отложил книгу. – Да и что за нужда играть? Разве нет занятия поинтереснее?

– Ну так предложи, если моя идея не по душе.

Слава воздел к светильнику палец:

– А может, вывернем, так сказать, душу? Поделимся чем-то важным?

– Это чем, например? – спросил Лёня.

– Ну, впечатлением каким, мечтой несбыточной, идеей... Мало ли важного у любого из нас за пазухой.

Денис задумался, прислонив заиндевевшую банку «Доктора Пеппера» к щеке, и простоял так, не шевелясь, некоторое время (вероятно, проводил внутри себя ревизию на предмет наличия, количества и срока годности подобного рода мыслей).

– А что, по-моему, здорово! Я готов! – наконец азартно резюмировал он.

– Ты уверен? – иронично сощурился Лёня. – А то, может, ещё подумаешь, времени у нас вагон.

– Язва ты, и больше ничего!

– Только не начинайте, сведёныши! – пригрозила Вера. – Не до споров сейчас. Лично я – за!

Витя налил себе настойки и выпил её с видом человека, который был вынужден соблюсти докучливую формальность для легитимизации своего мнения.

– Что ж, с обычной рекой не вышло. Давайте попробуем умозрительную. Хоть я и не большой дока по этой части.

Человек без конкретных черт сказал что-то неконкретное.

– Ладно, приступим, что ли? – сказал Денис. – Предлагаю по часовой… Лёня, начинай ты. Самому вредному и флаг в руки!

Лёня хмыкнул, выбрался из кресла-качалки и подошёл к камину.

– Есть у меня одно старинное «впечатление», – задумчиво произнёс он и, спрятав руки в карманы худи, устремил взгляд на огонь. – Во дворе, где я вырос, было несколько детей с инвалидностью. Глухих, немых, знаете… Они всегда держались друг за дружку, а к нам, обычным пацанам и девчонкам, относились враждебно. Видимо, защищались авансом, поди разбери… Так вот, к ним каждую неделю приходил мальчишка из другого двора. Тоже немой. Все, кого я знал, считали его полным отморозком. Вечно то с ножом, то с палкой. Всегда дерётся, рушит, нападает. Старшие ему несколько раз по шее давали, да тот хоть бы хны. Дичок, одним словом. И вот однажды, помню, я вышел вечером во двор. Ковыряюсь себе в песке перед турниками, каналы какие-то рою… Между домами такой закат полыхает, словами не описать. Дичок наш, только что отведав зуботычину от местного, стоит у дома, утирая кровь с лица. Глухие и немые его друзья – рядом, суетятся, говорят что-то жестами. Вдруг вижу: прямо из сияния появляется женщина. Стройная, в платье по колено, с распущенными волосами. Будто прямиком из романтического фильма… Силуэт эфирный такой, полупрозрачный, и от всего образа как бы нежностью веет. Идёт себе – порхает. Красивая невероятно! Ольга, что из соседнего подъезда, заскакала на месте, показывая на женщину. Мычит, как обычно, гримасничает. Потом и другие давай пальцами в её сторону тыкать. А Дичок к закату спиной стоял... И тут поворачивается, видит женщину, и что-то такое невозможное с его лицом происходит. Будто известь осыпается. Вижу из песочницы лучезарный взгляд, улыбку до ушей, беззащитность, совершенно доверительную. Дичок бросает платок, которым утирался, и со всех ног бежит навстречу женщине в закат. Она распахивает руки, крепко сжимает порхнувшее в объятья тельце. Он оплетает её руками и ногами, словно осьминог какой-то. Отчаянно так, понимаете, будто в последний раз. Меня эта картина поразила тогда. Нет-нет, да вспомню…

– Так он был её сыном? – спросил Витя.

– Да.

– Какой красивый получился этюд, – похвалила Вера.

– И грустный, – добавил Слава.

– И грустный…

Лёня неопределённо кивнул и сел, не доставая рук из карманов, обратно в кресло. Он опять взял книгу, повертел её в руках так и эдак, скривился, словно она не оправдала самых заветных его надежд, потом посмотрел на часы.

– Ну, нерешительные мои, кто следующий? Напомню, что время, в отличие от нас, перерывов не берёт.
Денис убрал банку «Доктора Пеппера» обратно в холодильник и вздохнул.

– Ладно, пусть будет моя очередь… Сразу предупреждаю: как Лёня, я не умею. Скажу коротко. И тут скорее такой… образ в вакууме, а не яркое воспоминание. Но для меня это важно. В общем… Был в моём детстве мультик. Там в одной из серий появлялась рожица – то ли человека, то ли комического вампира какого-то, уж и не знаю, – и так забавно делала трубочкой губы…

Денис попытался изобразить гримасу, но, кажется, остался недоволен.

– Она как бы изображала недоумение. При этом взгляд стекленел, и забавная речь за кадром с сильным английским акцентом звучала. Представьте, настолько это был яркий образ, такое сильное он впечатление произвел, что я к нему все эти годы возвращаюсь. И всё мнится, будто, увидев ту рожицу снова, я пойму вдруг, что она предназначалась как раз для меня повзрослевшего, что тогда, ребёнком, я ощутил только эхо некоего послания, скрытого за кадром, а теперь, когда стёрся о реальность достаточно сильно, чтобы наконец расшифровать его смысл, моя миссия – найти тот мультфильм. Но вот проблема… У меня слишком мало деталей. А те, что есть, возможно, заинтерпретированы до неузнаваемости. Сколько ни пытался на всяких форумах искать и с гиками советоваться – ничего. Вот это чувство мне и интересно.

– Какое? – спросил Витя, замерев с рюмкой облепиховой настойки у самого рта.

– Невозможности как бы. Понимания того, что есть где-то в прошлом образ-самородок, который прошил меня, словно булавка, насквозь. Что есть в нём некий источник силы. Но я никогда, совершенно точно никогда не попью из него снова. От этого на душе грустно. Томительно и грустно.

– Как-то даже не ожидал услышать от тебя подобное, – удивился Слава.

Денис рассмеялся.

– Почему?

– Не знаю, слишком лирично, что ли. Я думал, у тебя одно воспоминание во всю жизнь – «Доктор Пеппер».

– Да ну тебя! – отмахнулся Денис только что вынутыми из холодильника запотевшими банками.

Вера, Лёня, Витя, человек без конкретных черт тоже засмеялись. А Слава поднялся, приблизив лысоватое темя так близко к лампе, что, казалось, она насквозь просветит его голову, и нарочито напыщенным тоном провозгласил:

– Верочка, родная, силой власти, данной мне самим собой, на правах самопровозглашённого председателя нашего ретроспективного кружка объявляю следующим докладчиком тебя!

– С честью принимаю эту роль, – со сдержанным артистизмом поклонилась Вера. – У меня, кажется, есть для вас кое-что любопытное. Не фонтан эмоций, конечно, но я такие штуки люблю.

Она отпила из бокала вина и нарисовала в воздухе витиеватый пасс рукой (видимо, он был эквивалентом вступительному «итак»).

– Я часто ходила проведать родителей, пока жила в городе. Шла пешком от своего дома ко двору, в котором выросла. Покупала по пути ромовые бабы в кондитерской или айран… Мама всегда страсть как любила айран. И это бывали самые обычные встречи: мы пили чай, делились чем-то, мыли вместе посуду, иногда смотрели старые фото, иногда – какой-нибудь фильм. Потом обнимались у порога, и я уходила. Мы обе знали, что не пройдет и двух дней, как я вернусь.

Вера загадочно улыбнулась.

– Однажды после изнурительных дебатов со своим парнем я решила подышать свежим воздухом. Время было позднее. Что-то около часа ночи. Не лучшая идея, наверное, ну да ладно… Так вот. Я шла и шла, пока вдруг не вывалилась из своего анабиоза прямо возле родительского двора. Теперь представьте. Я сажусь на лавочку напротив их дома, ночью. Вокруг ни души. И просто наблюдаю за тем, как на шторах в маминой комнате пляшут яркие пятна от включённого телевизора.

Меня там не должно быть, понимаете? Мама живёт в эти минуты той частью жизни, которая не переплетена с моей. В ней – своя рутина, свои эмоции, радости. Возможно, бесхитростный, но совершенно незнакомый мне уклад.

Я как бы становлюсь нечаянным соглядатаем и, отбросив привычный ход событий, открываю новые чувства, яркие и необычные. Такие, что захватывает дух. Ведь мама не знает. Она просто смотрит телевизор. Когда я приду завтра в обед, это будет ещё одна наша встреча с чаем и объятьями. Но я не выдам свой секрет. Вот так…

Лёня подскочил с кресла.

– О! Дождь пошёл!

– Хм, и вправду… – подтвердил Слава, выглянув в окно. – А такое небо ясное было.

Витя укоризненно поцокал языком.

– Ветреная она дама, эта погода. В смысле переменчивости, то есть.

Тучи растворили в себе луну. За окнами свирепел ливень. Сотни водяных шнурков посекли видимое из окон пространство двора на прямоугольные ленты: взбудоражили сонные цветы палисадника, закипели на поверхности бассейна, ещё недавно безмятежно баюкавшего на своей поверхности листки карагача, разбросали лужицы по бетонным дорожкам. Всё как-то невпопад ожило и неестественно зашевелилось. Шум дождя моментально проник в гостиную и распугал робко шелестевшие до той поры вечерние звуки.

Часы показывали 00:40.

Человек без конкретных черт не вполне конкретно поблагодарил Веру за рассказ и густо зевнул.

– Да! Да! – раздались возгласы других ребят.

– Спасибо, Вера!

– Ты очень ярко описала!

– Просто здорово!

– Не то что Лёня, – иронично сощурился Денис, – или, скажем, я.

Все засмеялись.

– Что ж! Времени остаётся немного, друзья! – театрально изрёк Витя. – Поэтому приглашаем к нашему виртуальному микрофону Вячеслава. Под настойчивый аккомпанемент дождя, разумеется.

Слава поднялся с места, посмотрел на плафон над головой, будто опасаясь, что может произойти каверза с освещением, и немного взволнованно, хоть и не так явно, как во время рассуждений о благотворительности, начал:

– Мне особо выдумывать не приходится, потому что свежо предание. Примерно два месяца назад на меня подписалась девушка. Говорит, что случайно в рекомендуемом увидела... Вполне допускаю. Как бы то ни было, мы начали живо интересоваться друг другом. Я понять не успел, как вдруг очутился в эпицентре задушевнейшей переписки. Говорили и, кстати, продолжаем говорить обо всём: от страхов и житейских сомнений до предпочтений в кино и музыке. Нам как-то легко и свежо в диалоге. Но есть один момент…

Слава пощёлкал пальцами, подбирая слова.

– Словом… Мы уже были знакомы раньше. Много лет тому назад. И переписывались с таким же аппетитом. Даже флиртовали и громоздили планы романтической встречи. Но потом что-то разладилось. Мы отдалились. Она турнула из друзей меня, я – её, но больше от обиды. В общем, финал был вполне себе прозаичный.

– Погоди, – нахмурился Лёня, – так она что…

– Именно, мой друг! Забыла. Напрочь.

Вера скептически повела ладонью.

– Да разве так бывает.

– Как видно, да! – сказал Слава. – Вы поймите, такое не сыграешь. Всё с чистого лица: бурлящие эмоции, жадное ожидание ответов с обеих сторон. А слышали бы Вы, с каким жаром она рассказывает мне о своих переживаниях по новой. Просто удивительно. Я тоже думал, что чувства людей друг к другу умеют ходить только в одну сторону. Вот они расцвели, а вот завяли, и отправляйся-ка ты, дружок, дальше. Ан нет. Есть нечто превыше всего этого.

– Что?

– Что же?

– Да, что?

Слава покосился на плафон, убедился в приличествующем моменту освещении и, воздев над столом перст указующий, произнес:

– Забвение! Или по-простому – забывание. Оно сильнее любых чувств. Благодаря его могуществу я имею возможность не только заново переживать яркие эмоции к человеку, терять которого не хотел и прежде, но и получаю в подарок нечто особенное. Своего рода приправу от шеф-повара. Этот дар наблюдать наш диалог с двух точек. Возможность соотносить, предвосхищать, даже контролировать, хотя такой потребности я не имею. И важно понимать… За прошедшие годы мы оба многое повидали. То есть это не абсолютная копия того, прежнего, общения. Скорее, его сгущённая и обострённая версия.

На какое-то время голоса стихли. Только шум дождя продолжал хозяйничать в гостиной. Ребята, не сговариваясь, попрятались внутрь себя и что-то напряжённо осмысливали.

– Не пойму почему, но мне от истории к истории только тоскливее становится… – наконец поделился Лёня.

– И мне, – еле слышно прошептала Вера.

Денис облокотился спиной о холодильник и смахнул ладонью чёлку со лба.

– Забвение…

Человек без конкретных черт, возможно, выглядел сонным. Он неотчётливо пытался указать всем на поджимающее время.

– Без пятнадцати, – объявил Витя, – нужно закругляться. Я вас надолго не задержу.

Он молниеносно опрокинул заранее наполненную стопку.

– В общем, мне за неделю дважды приснилось одно и то же место.

Снова тишина.

– Э-э-э… Всё? – пожал плечами Слава.

– Ну да. А чего размазывать.

– Как знаете, а, по мне, это пока лучшее…

Вера грустно улыбнулась.

– Ну чего ты язвишь. Вить, чуть подробнее можно?

– Я пытаюсь сформулировать… Суть в том, что в жизни я в таком месте совершенно точно не бывал. Отсюда вопрос: как же мне могло дважды присниться место, где я не бывал?

– Да мало ли, – без большого интереса отозвался Денис и снова полез в холодильник.

– Вы просто до сих пор не можете забыть мне речку, вот и не хотите думать, – Витя звонко, но как-то неловко хохотнул. – А я настаиваю, чтобы вы задумались. Одно место. Два раза. Во сне. И в жизни я там не бывал. Какие выводы напрашиваются?

Все дружно попросили не томить и растолковать, что к чему.

– Простейшая логика, как по мне… Одно из двух. Либо после первого сна это место срослось с потоком моих воспоминаний и во второй раз возникло уже не как отвлечённый повтор, что, вообще говоря, невозможно со случайными образами, а воспроизводило картинку из первого сна по моим воспоминаниям. Успеваете? Либо – второе, и это куда интереснее…

– Говори уже!

– Не томи, Вить.

– Что там со вторым?

– Закономерный вывод, – невозмутимо продолжал Витя. – Место из моего сна объективно существует. Где-то за пределами нашей реальности.

– Шах и мат! – почти вскрикнул Слава.

– А по-моему, интересно, – поддержал Лёня.

– Витю по обыкновению занесло в мир «невероятно, но факт», – посмеялся Денис.

Вера посмотрела на часы. Они показывали 00:50.

– Время, ребятушки, время…

И все повернулись ко мне.

Едва осознавая происходящее от сонливости, я всё же отметил некоторую абсурдность ситуации. Мне следовало с самого начала понимать, что говорить придётся. Иначе к чему вся эта затея с игрой. Но о чём рассказать ребятам? Ведь истории уже израсходованы. Может быть, как есть… Вывалить все карты на стол. Пусть это и будет моя особенная повесть.

Тем временем дождь, в последний раз отчаянно набросившись на дом и двор, кажется, заскучал и отправился галдеть в другое место.

– Что ж… – начинаю прозрачным от усталости голосом и вдруг замечаю, что на стене, за кухонными шкафчиками, появились фотографии моих дочек в красивых лакированных рамках (вот оно, самоуправство сна). – Моя история точно наиболее юная из всех. Потому что происходит прямо сейчас.

Ребята переглядываются, а я продолжаю, больше для себя, и ещё потому, что боюсь уснуть:

– …Знаю, знаю. В тот вечер всё было не так. И говорили вы совсем о другом. Я снова сорвался и разбавил каждого из вас собой до похабной чрезмерности.

Звук вскрываемой банки. Денис стоит у холодильника и, изумлённо глядя на меня, пьёт «Доктор Пеппер».

– Минуточку, Вань… – нервно прерывает Слава. – Ты это о чём?

На каминной полке появляется электрическая открывашка для вина. Из-под лестницы, ведущей на второй этаж, высовывается колесо моего велосипеда.

– Я всё испоганил. Простите меня. Величие замысла и бездарность воплощения. Ничего нового... Мне всё казалось, что есть способ победить. Отвоевать хотя бы кого-то из дорогих моему сердцу людей у Времени. Я вслушивался, всматривался, запоминал. Думал, что можно закатить такой импрессионизм, от которого Время оцепенеет. Но каждый раз выходит одно и то же. Это не вы. То есть не те вы, с которыми мы однажды провели прекрасный вечер на Сахалине. Те ребята живут сейчас своей жизнью и умрут своей смертью. А вы останетесь здесь навсегда, стиснутые неряшливым сценарием, если только наутро я не надумаю удалить текст. Дети возомнившего себя Богом солипсиста…

– Вань… – Витя положил ладонь на мое плечо. – Я тебя правильно понял?

Смотрит на меня пристально. А у меня слипаются веки.

– Мы – герои твоего рассказа?

– Да, Витя. Всё так.

Огонь в камине гаснет. Нервно поморгав, выключается Славин плафон, мерцавшая в кухне подсветка захлебывается мраком. Потом миг непроглядной темноты, и вдруг – ослепительный свет в окно. Золотистые мазки на балках под потолком, стенах и мебели. Все подрагивает, сияет. Не комната, а волшебный грот.

Ребята, похоже, ничуть не удивлены. Они окружили меня со всех сторон, смотрят сочувственно. Когда раздаётся грохот и в стене у камина появляется дыра, они даже не оборачиваются посмотреть, что происходит.

В дыру по очереди заглядывают несколько насупленных лиц. Они принимаются забрасывать в гостиную строительный инструмент, изобретательно чертыхаясь.

– А что с часами? Куда мы спешим? – подошёл к столу Денис.

– Это такой образ... Не особенно оригинальный, нужно сказать. В час ночи я уроню голову на клавиатуру и усну крепким сном.

– И наша история закончится? – спросил Лёня, поднявшись из кресла.

– Да. И это будет очередное моё поражение.

Сознание то смеркается, то снова немного прояснивается, но с каждым разом возвращаться в гостиную к ребятам становится сложнее. Я близок к окончательной капитуляции.

– Бедный, как уморился за своей писаниной, – слышу голос Лёни.

– Может, налить ему эспрессо, – предлагает Денис, отставляя банку «Доктора Пеппера» на стол.

– Вряд ли поможет, – сомневается Вера.

– Забавно… – говорю, спотыкаясь на каждом слове. – Я ведь не прописывал осознанно ни велосипеда, ни строителей этих, ни фотографий Лилюши с Настенькой. Образы прокрались сюда откуда-то из неподвластного мне Запределья. Даже последние ваши слова… Разве мог я такое сочинить? Ни за какие коврижки не позволил бы вам так откровенно меня жалеть!

Строители почти демонтировали стену. Перед нами открылся живописный летний вид: дорожка из жёлтого кирпича, змеящаяся от дома к горизонту через овраги и холмы; склонившиеся над ней пышные деревья, влажные от дождя и бронзовые от вечернего солнца. И главное – радуга. Огромная яркая радуга через всё небо.

– Осталось пять минут, – произнёс Витя где-то у моего уха.

– А мне всё понравилось! – бодро заявил Слава. – Чего сопли развозить! Вечер был замечательный. И кстати, ты говоришь, что половина происходящего прямо сейчас – не твоего, так сказать, воображения дело?

– Угу…

– Хм. А не добавить ли нам немного от себя, ребят?! Пока зодчий окончательно не уехал к Морфею.

– Ты о чём?

– А вы вспомните… Потому что у меня это воспоминание только что возникло. Наша общая традиция!

– Да-да! Я вижу! – одобрительно воскликнул Лёня.

– Точно! – засмеялся Денис.

– Как здорово! – улыбнулась Вера.

Я практически ничего не соображаю. Перед глазами скользят, наползая одна на одну, волны света, из которых, словно обронённые по невнимательности, возникают не связанные между собой образы. В гостиной появляется Каспар Хаузер, найдёныш, астронавт в пыльном скафандре, ребёнок с заячьими ушками на капюшоне (он тут же принимается играть в кубики прямо под ногами у строителей). По лестнице с чудовищным гвалтом сыплются музыкальные инструменты: лоснящийся лаком клавесин, барабанная установка, укулеле, саксофон, маракасы. И всё это то теряется в складках света, то снова проявляется.

В порыве какого-то строптивого отчаяния я подскакиваю с места и, растолкав ребят, забегаю в ванную. Стены в ней увиты лианами, с потолка свисают, будто влажные парики, копны странной флуоресцентной травы.

Я окатываю себя пригоршнями холодной воды, бью по щекам, злюсь, плачу. Всего несколько минут – и всё закончится. Я отрублюсь, как это часто бывало, прямо за столом, а утром, перечитав написанное, угрюмо схлопну созданную Вселенную. И все они погибнут. Ужасно.

– Выходи скорее! – доносится из-за двери голос Славы. – У нас мало времени!

Опираясь о стены и любые подвернувшиеся предметы, ковыляю к двери. Сил сопротивляться почти не осталось.

Ребята стоят у места, где начинается кирпичная дорожка. Смотрят на меня, улыбаясь.

– Мы хотим, чтобы ты пообещал нам кое-что, – говорит Лёня.

– Что?

Денис кладёт мне руку на плечо с одной стороны, Витя – с другой. Вера касается моего лица ладонями. Так по-матерински нежно.

– Когда проснёшься, – говорит она, – не трави себя, не линчуй, не сокрушайся. Перечитай написанное и поставь наконец точку.

– Тебе пора закончить свою книгу, Вань, – объясняет Слава. – Сколько ты её пишешь? Пять лет? Шесть? Хватит уже откладывать и разыгрывать до верного. Потому что нет никакого «верного», понимаешь?

 Денис ободряюще треплет меня по плечу.

– Слава прав. Пусть этот рассказ будет последним.

Я тру глаза, глубоко дышу, пытаюсь попрыгать на месте, только бы не уснуть.

– Поставь точку, – повторяет Вера, – хорошо?

Она целует меня в лоб.

– Хорошо, да…

– Ты обещаешь?

Секунду молчу. Осмысливаю её вопрос едва тлеющим сознанием. Наконец поднимаю вверх руку, будто давая клятву на Библии.

– Обещаю.

– Вот! То-то же! – радостно кричит Лёня.

– Умница! – поддерживает Витя.

– Мы в тебя верили! – подбадривает Вера.

– И мы, стало быть, поживём! – смеётся Денис.

– А теперь – музыка! – машет руками Слава кому-то за моим плечом.

Я оборачиваюсь, пошатываясь, и вижу, как появившиеся из ниоткуда музыканты в бравурных смокингах начинают играть на инструментах. Звучит песня, очень знакомая… Силюсь вспомнить название, но не могу.

– Не мучайся! – говорит Лёня. – Уже поздно!

– Что?

– Песня… Она так называется – «It’s Late». Группы Beacon School. Ты её любишь, мы узнавали в этом твоём Запределье.

– Точно, она… – киваю. – Спасибо вам, ребят.

– Итак, все готовы?! – вопрошает Слава и делает несколько шагов по сверкающей жёлтой дорожке. – А ну, становись за мной!

Ребята скачут от радости, хлопают в ладоши. Пятна яркого света скрадывают от меня их глаза и улыбки, но я вижу силуэты, сбивающиеся гусеницей позади Славы: ребята берут друг друга руками за бёдра. Музыка звучит всё громче и теперь, кажется, со всех сторон одновременно.

– Ты идёшь? – спрашивает меня Вера, замыкающая шествие.

– Куда?

– Как куда? – отзывается Витя. – И ежу ясно: искать конец радуги!

– Но конца радуги…

– Что? Скажешь, не бывает?

И все заходятся смехом.

– У нас мало времени, Вань… – голос Веры больше похож на тепло, чем на звук. Он будто доносится из меня самого и в своей безмятежности поднимается над музыкой и всеобщим весельем.

– Решайся! Ты с нами?

Я поворачиваюсь в сторону дома, который строители к этому моменту полностью разобрали. Из-под полуприкрытых век смотрю на малыша в капюшоне с заячьими ушками. Он поглощён игрой в кубики и не видит меня. Хочется крикнуть ему что-то на прощание, но нужные слова не приходят на ум.

– Ваня!
– Эй!
– Скорее, товарищ писатель!
– Ты идешь?

Иду.


И они отправились в сторону радуги по дорожке из жёлтого кирпича, крепко держась друг за друга и забавно пританцовывая на ходу, пока солнечный свет не растворил их в себе вместе с музыкой под гулкий бой антикварных часов.


Однажды на далёкой-далёкой планете.


Моё путешествие

Люблю разглядывать мозаичные изображения на старых панельных домах. Они всякий раз пробуждают во мне странное настроение. От него становится тепло, и немного кружится голова. В такие минуты я словно кожей чувствую время и осознаю себя частью длинной истории человечества.

Мне вдруг представляются двое работников на строительных лесах летом надцатого года. Они аккуратно крепят детали мозаики к торцевой части дома, сообразуясь с рабочим чертежом; делают это практически на автомате, параллельно обсуждая самые обычные вещи: покупку цветного телевизора, поездку в сады, которая увенчалась попойкой с соседом по участку, или детей, которых удалось отправить в хороший пионерлагерь.

День стоит тёплый, пахнет черемухой, или нет… сиренью. По дороге проезжают редкие машины, из глубины двора доносится гомон ребятни. И радио… Из открытого окна двумя этажами ниже, где штукатурят стены, звучит радио. Глубокий, жизнеутверждающий голос рассказывает о торжестве идей социализма в мире, о росте, увеличении, улучшении, развитии, модификации и Бог весть, о чём еще. Работники приклеивают детали мозаики к стене дома и про себя гордятся тем, что живут в Советском Союзе.

А над ними и над огромным изображением крейсера, что уже угадывается на стене, – солнце. То самое солнце, что светит мне, когда я прохожу по Мухина мимо поворота на «Острова» и смотрю на панельный дом. То самое, что оставляет на тротуаре за моей спиной оттиск тени от пакета.

Я несу жене в больницу банку солёных помидоров, охотничьи колбаски, творожную массу, бутылку воды, фрукты и книгу. Я думаю о работниках на строительных лесах, о запахах, звуках, голосах, о смехе и тепле летнего полдня; я думаю о том, что если мне удастся оставить какой-то, пусть самый неуловимый след/деталь/мозаику, то возможно, кто-то однажды обратит на неё внимание и, так же как я сейчас, приобщится тайны времени.

Я задаю себе вопрос: может ли быть такое, что я встречался с детьми или внуками этих двух мужчин? Не случалось ли нам перемолвится парой слов в магазине, на кассе, или повздорить о какой-нибудь безделице в интернете? Как тесно все мы связаны?

Если встать напротив мозаичного крейсера летом надцатого года, когда его едва закончили выкладывать, и, образно выражаясь, включить перемотку, то уже через пару часов увидите парня, идущего с пакетом к жене в больницу. Всё это одна и та же история.

Я возвращаюсь домой вечером. Закрываюсь в комнате, подперев дверь швейной машинкой, и долго стою напротив часов в кромешной темноте. Стрелки двигаются по кругу, слегка фосфоресцируя. Раз за разом и этому нет конца.

Мозаика, запах сирени, голоса, летний полдень, тень на земле...

Моё путешествие.


Дорога беспамятства

Смотрел в воскресенье фильм «Донни Дарко».

Персонаж говорит: «Это гораздо лучше, чем какие-то витамины». И я вспоминаю, что нужно выпить витамины. Открываю бутылёк, отвлекаюсь на что-то. Спустя миг смотрю на него снова: просто предмет на столе. Я уже выпил таблетку?

Беру вторую (пока следствие не окончено, она же – первая) и вспоминаю фильм «Memento». Человек забывал каждые несколько минут обо всём происходящем. Однажды жена решила проверить его: принесла шприц с инсулином, чтобы он сделал ей, как обычно, укол. Через пять минут принесла ещё один. Он делал ей одну инъекцию за другой, а она теряла сознание и плакала, понимая, что муж не притворяется.

Смотрю на таблетку… Пытаюсь восстановить в памяти момент, когда поднёс её ко рту. Представляю, как беру в руки стакан, зацепив донышком край полки, и наливаю воду из графина. Силюсь ощутить прохладную влагу на губах. В теории подобная реконструкция должна помочь. Но – нет. Всё тщетно.

Однако происходит нечто иное. Белизна таблетки, загадочно отозвавшись во мне, подсвечивает события давно провалившейся в забвение эпохи.

Я тогда работал на Винзаводе. Там был парнишка – Валера. Его пристроила грузчиком родственница из бухгалтерии. Говорила, что ему необходимо социализироваться и трудиться. Тремя месяцами ранее он весил сто двадцать килограммов. А потом внезапно начал худеть, и к моменту нашего знакомства от Валерки осталось только семьдесят.

Он всегда был немногословен и грустно улыбался. Но мы здорово ладили. Говорили о Цвейге и Достоевском. Я дал ему почитать свой дневник с записками о прочитанных книгах.

Однажды мы перетаскивали баллон с азотом, и Валерка поранил предплечье окалиной. Помню, как я зашёл в каптерку, а он сидит у окна, вращает кистью руки в солнечном свете и говорит: «Из меня вместо крови вытекает жир… Толстые люди никогда не худеют».

Я посмотрел на след от пореза. Вместо крови там было что-то странное: вроде распоротого лезвием белоснежного каучука.

Меня поразило, как отчужденно говорил Валерка о своём теле.

Вскоре я уволился. А через полгода пришел в адвокатскую контору, где он подрабатывал, чтобы повидаться и забрать дневник. Мне сказали, что Валерка покончил с собой.

Я забуду об этом, как о выпитом (или не выпитом) витамине. Забуду, как вчера отправился после тренировки на самый край города, за микрорайон, дошёл до середины огромного поля, которое ещё не успели застроить, и стоял там целый час, глядя по сторонам. Грустно-примирительно доносились откуда-то из другой жизни: вороний грай, глуховатый рокот машин, чьи-то крики. Я прислушивался и растворялся в звуке. Словно слёзы в дожде.

Я забуду о том, как у меня случилась паническая атака в автобусе, и я опрометью бросился к выходу, потому что боялся задохнуться. Забуду о том, как приехал летом под зейский мост, где меня ждала семья, и моя доча, в коротких штанишках, взбивая ногами вихри песка, бросилась ко мне навстречу с сияющими глазами.

Что за таблетку забвения я выпил? Все рассыпается, крошится, тает, скрывается, блекнет. И только едва уловимое тепло на кончиках пальцев на долю секунды пробуждает воспоминание о живых людях, которые коснулись меня и отправились дальше: своей дорогой беспамятства.


Просветы

Они проходят мимо, почти касаясь моего плеча, как ни в чём не бывало. А я потом ещё долго не могу прийти в себя. Чувствую вибрацию в хрупкой оболочке своего личного пространства (невидимого энергетического кокона, который мы носим за собой, как вещь-мешок, всю жизнь наполняя).

Иногда мне кажется, что прохожие – зло, а коконы их пусты. Есть только футляр из мяса, который они перемещают неизвестно зачем изо дня в день. Покуда его не касаются непосредственно, шаркая плотью о плоть, никакого потрясения они не испытывают.

Я ощущаю тесноту повсюду. В магазинах и парках, в подъездах и лифтах; во дворах, где царствует сирень, и переулках, что заманивают в ад ржавого металлолома, битого стекла и выцветших скамеек. Теснота непреложна. Сбежать от неё нельзя. Видели этих симулякров из рекламы льготных авиабилетов? Они кликают, улыбаются и сразу следом – летящий самолет.

На самом деле никто никогда никуда отсюда не улетел. Там, на выезде из города, повсюду обрыв. За ним – бездна, наполненная затхлым туманом, в котором скользит, цепляясь когтями за молочные вихры, аллигатор. Он ждёт таких, как я. Отчаявшихся надышаться полной грудью. Бредущих по асфальтовой ленте из центра к окраине и шагающих безразлично вниз. Лакомые кусочки с пульсирующим от наполненности коконом.

Но есть что-то ещё. Лекарство от тесноты и отчаяния. Способ отсрочить падение в хищные лапы. Я называю это «просветами»: точками во времени и пространстве, когда расправляются жабры видимого, и в образовавшиеся щели сквозит свежий бриз. Ты жадно припадаешь к ним и напиваешься загадочным эфиром.

Пусть нечасто, но мне удаётся обнаружить просветы. В такие моменты теснота отступает.

Однажды, лет восемь назад, это произошло летом, после рабочего дня. Погода стояла дивная. Казалось, какие-то неугомонные пчёлы опылили весь город золотистой пряностью, пока мы сидели под кондиционерами в офисе. Спускаешься с крыльца и буквально растворяешься в сиянии.

В дизайнерском отделе тогда работала девушка Саша. Она была очень красивая и практически совсем не слышала из-за перенесенной в детстве болезни. Большую часть времени Саша улыбалась. Я так хорошо помню эту чистую и беззащитную улыбку ребёнка. «Вот, посмотрите, я всем сердцем люблю жизнь, как, вероятно, любите её и Вы, слышащие. Я отличаюсь, но только самую малость, и пусть музыка внешнего мира звучит во мне едва различимо, словно под водой, есть столько других ощущений…».

Саша не знала, как звучит её голос, поэтому говорила оступающимся шепотом. У неё был превосходный вкус. Осенью, когда листья блаженно порхали в пространстве, падали на тротуар и стягивали его разноцветными пятнами, она шла в сторону остановки в приталенном бежевом пальто, иногда будто врастая в пейзаж, иногда как бы вспыхивая на фоне алой листвы. И её волосы… Пышные, сверкающие, каштановые волосы, уложенные с продуманной небрежностью. Казалось, в них проявилось всё то по-детски насмешливое и беспечное, что было в Сашиной натуре. Они жили своей жизнью, перешучивались с миром, танцевали. Хотелось запустить в них пальцы и вдохнуть их свежесть.

Вернёмся в лето. Я прекрасно помню тот день. Я сбежал по лестнице и отправился в сторону Калинина. У меня был кожаный портфельчик, которым я энергично размахивал взад-вперед. В какой-то момент я увидел в слепящем вечернем сиянии знакомый силуэт. На Саше было чёрно-белое легкое платьице. Волосы струились в потоках слабого ветерка. Она шла вдоль забора, за которым, как все знали, жил в просторном доме банкир. Я шёл быстрее, поэтому скоро оказался в нескольких метрах.

Вдруг с лямки её сумочки сорвался повязанный шёлковый платок. Он пару раз дёрнулся в воздухе, будто пытаясь сбежать в небо, и упал прямо ко мне в руки.

Теперь представьте: летний вечер, закат, шелестящие повсюду деревья, дурманящий аромат, сотканный из бесчисленных крупиц цветущей жизни, натянутые по обочинам дороги провода электропередач, ворочающиеся с боку на бок во сне, и этот водопад каштановых волос на расстоянии вытянутой руки. Разве можно не почувствовать в такой миг счастье, причастность ко всему?

Я аккуратно, опасаясь напугать, коснулся Сашиного локтя. И возник просвет…

Она резко повернулась ко мне. Одновременно схватила обеими ладонями руку, в которой я держал платок, и крепко сжала. По губам её скользнула тень растерянной улыбки. Но я увидел главное. Этот взгляд. Напуганный, почти умоляющий, и вместе с тем невыразимо глубокий, как бы узнавший всего меня от темени до пяток в одно мгновение и тут же простивший. Сашины глаза говорили: «Я стою у самого края обрыва, наклонившись вперед. У меня есть только твоя рука. Пожалуйста, не отпускай. Это единственное, что важно».

И всё. Время остановилось на один лишь миг. Из просвета пахнуло бессмертием. А в следующую секунду Саша уже убирала платок в сумочку, остановившись у дома банкира, а я, помахивая портфелем, шёл в сторону Калинина.


…Аллигатор срывает когтями комья земли где-то у отвесной стенки бездны (ждёт). Туман оцепенел от бессобытийности. Тускло позвякивают в зарослях у развороченного асфальта птичьи междометия.

Я иду от края пропасти к городу. Домой. Шагаю по улицам и дворам, почти касаясь плечами прохожих.

И не чувствую Тесноты.

Только неуязвимость.


Металлические кузнечики

Вселенная играла со мной сегодня. Показывала пылинке, что не ей выбирать траекторию своего полёта, валяла, как тряпичную куклу, по полу, хлестала ладошками электрических волн по щекам. «Охолонись, парень! Пока еще я здесь решаю к какому берегу тебе грести, и какие слова сплёвывать под ноги собеседникам. Поиграем в игру?..».

Сначала приступы синхронии. Таких острых еще никогда не было. Возвращаясь от брата, зашёл в банк. Едва успел протиснуть карту в надрез банкомата, как в наушниках зазвучали слова: «…Навсегда отказаться от сбербанков и банкоматов, животной пищи и медицины…» (Ночные грузчики / «Розовые очки»). Я улыбнулся остроумию произошедшего и почувствовал, пока только приглушенно, отзвук надвигающегося спазма.

На улице свежо и сыро. Воздух рябой от водяной пыли. Пасмурная в этом году осень. Иду в сторону дома, прикидывая, что нужно купить в продуктовом. У светофора ловлю себя на ощущении, что левая нога начинает хлябать в ботинке. Ставлю её на перекладину оградки у дороги, чтобы завязать болтающиеся шнурки, и слышу в наушниках: «…Если вы узнаете всю правду, вы перестанете ходить в кино и бассейн. Перестанете завязывать шнурки, покупать проездные, заряжать телефоны…» (Ночные грузчики / «Реагенты»).

Значит, не показалось. Со мной играют. Раньше я глядел, разинув рот, на внезапную ворожбу, устраивал конспирологические вакханалии с блокнотом и карандашом наперевес. Теперь по-другому. Меня ведь, в сущности, тыкают носом в собственный прах. Чему тут радоваться.

Перешёл дорогу. Ускоряясь, смотрел на помехи металлического забора по правую руку. Я ведь могу просто сбежать от этого наваждения? Скрыться в тиши неприметного дворика за поворотом. Среди безмятежно покачивающихся тополей и кирпичных руин детской площадки. Правда?

У остановки – третья вспышка. Только на секунду повернул голову в сторону дороги, но и этого хватило, чтобы взгляд вырвал из пейзажа обрезанную по пояс фигурку парня в окне маршрутки. Белоснежная рубашка, чёрный галстук, взбитая чёлка и кожаный портфельчик на коленях. Я успел досадливо скривиться про себя. Какая неосмотрительность. И тут же в плеере: «…Замерзшие клерки в маршрутках видят на экране Океан по пути в свои затхлые норки…» (Ночные грузчики / «Тоска Атома»).

Сколько можно повторять, Ванечка… Смотри в себя, не считывай готовые картинки. Вперься в развёрстую бездну внутренней империи и не позволяй над собой издеваться. Но и она ведь – только лужица на мраморных плитах непостижимого Акрополя. Что за пытка... Я не хочу быть ничтожным.

Купил молока, бананов, пару шоколадок. Они специально делают эти хрустящие обёртки. Такой соблазнительный звук. Стоит слегка стиснуть её в пальцах, как тут же свора металлических кузнечиков бросается во все стороны: искать детей. Всё это для них. «Папа, дай! Дай мне кеку!» – канючит попавшая в силки доча. Нами управляют.

Годфри Реджио допивает с Глассом последний стакан вишнёвого ликёра. Больше про эту ярмарку потребления им сказать нечего. Мы идём туда, где можно что-то купить. Мы хотим только то, что стоит денег. Мы болеем только тем, против чего сначала было придумано лекарство. «Во всех аптеках города»! Нами управляют.

Сон Вселенной под названием «человечество» собрал свой мирок по её же принципам, как водится, безнадёжно все опошлив. Моя голова бьётся, словно мячик для пинг-понга, между двух непреложностей: большой и малой Игры. Невыразимый абсурд фабулы.

Схватившись за горло, на ватных ногах я бегу мимо своего дома по шоссе, на окраину города, в поле… Сбрасываю с себя куртку, терзаю во влажных ладошках карточки, топчу наушники. Вот же он, Ванечка: продуваемый всеми ветрами ворс ржаного ковра. Всхлипы шелеста в сонном безмолвии. И обрыв! Тут же, рядом. Всё, как он описывал.

Ты ведь знаешь, что делать, так? Не спи и не ешь. Пожертвуй собой. Когда свора металлических кузнечиков заманит галдящих детей сюда, к пропасти, помоги им.

Толкни вниз. Каждого. И пусть у того, кто больше хочет жить, вырастут крылья.


Полог

Странный период. Ничто не вызывает доверия. Чем лучше мне удаётся различить отдельные детали того, на чём покоится (скорее – беспокоится) наш мир, чем явственнее проступает целое, тем более растерянным себя чувствую. История переписана на тысячу рядов, люди, словно лунатики, бредут по земному шару во власти своих наваждений.

Меня не покидает ощущение, что события, описанные в книгах и учебниках: войны, завоевания, союзы и парады во славу Мира, движения за равноправие и экоактивизм, камерные истории любви, растасканные на лозунги, и покаянные витии свергнутого самодержца, – всё, решительно всё, свершается в приступе какой-то вульгарной ребячливости. Все играют и следят из невидимых постороннему взору скорлупок сами за собой, сучат ножками от умиления, розовеют от самодовольства, конфузятся. Эти бессмертные. Для какой «настоящей жизни» мы бережём действительных себя: нерасщепляемую на бравурную болтовню и кривляния основу. И существует ли она вообще, как нечто отдельное?

Мне сложно. И чем дальше я погружаюсь в понимание явлений этого мира, тем сложнее становится. Умножающий знания, умножает скорбь.

Сон стал второй жизнью. Каждый день прилив смахивает мою одуревшую от солнца фигурку с берега. Уносит в океан. В раскалённых пятнах света, вихрях красок, грустно-знакомых мелодиях, я различаю свою жизнь. Не прошлое, далёкое и близкое, а всю её целиком. Вспоминаю будущее наравне с минувшим и чувствую при этом одиночество почти телесное.

Всё, чем я являюсь, кажется таким крохотно-мимолётным. Будто вселенная сморгнула меня и глядит дальше бесстрастно в зеркало. Я просыпаюсь с ощущением, что получил в подарок щепотку звёздной пыли, – микроскопический фрагмент истинного, поверх которого любой смертный и наносит свои вакхические рисунки, – и потом весь день напролёт таскаю за собой туго набитый печалью мешок.

Однажды я окажусь на выставке в палеонтологическом музее. Когда гид остановится у накрытого чёрным пологом трицератопса, поведает умиротворяющим голосом о жизни этих существ и возьмётся, наконец, рукой за краешек материи, я брошусь к её ногам и взмолюсь:

«Пожалуйста, не надо! Не срывайте полог! Я не хочу знать!..»


Подарок Вселенной

Уронил в магазине баночку кимчи. Хотя сам момент преступления не помню. Просто положил одну в корзинку, а вторая бросилась вслед за ней с полки. Ни дать ни взять разлучил любовников. Доля секунды и передо мной на кафеле – ломтики капусты в рыжей лужице, от которой, словно на рисунке солнца в исполнении дочи, щедро разбросаны в стороны лучи. Ромео должен умереть.

Наверное, неправильно так думать, а потом ещё и озвучивать, ведь ералаш этот после меня ликвидировала уборщица, но Вам необходимо знать, что в тот миг я был поражен гармонией образовавшейся на полу экспозиции. Завораживающий хаос. Никакое наитие, непреклонная воля или тысяча красных дипломов по дизайну интерьера не помогли бы человеку создать что-то равно стихийное и красивое.

Я сообщил о произошедшем девушкам на кассе, они передали охраннику, он хрипло произнес пару фраз в рацию, и через считанные мгновения перед моими кроссовками проползла тряпка, оставив за собой, будто улитка, влажный след. Зубчики капусты очутились в совке. Энтропия была повержена.

Я извинился перед уборщицей и пошёл блуждать между магазинных полок. Никакого списка, никаких идей, процесс ради процесса. На вечер был запланирован просмотр фильма. Перед внутренним взглядом дрейфовал расплывчатый образ: гастрономический аккомпанемент, способный усилить впечатления от фильма. Однако конкретные инструкции не прилагались. Нужно было искать вслепую.

Сосредоточиться как следует на знаках не мог. Я все думал о разметавшемся по полу кимчи и чувствовал себя виноватым. В нулевых было проще. Уронил чего-нибудь – либо беги, либо обмякни в руках охранника и отправляйся с ним смотреть камеры. Платить али не платить, вот в чем вопрос.

А сейчас?.. Странное чувство незавершённости. Бродишь, будто заяц, мимо забитых полок: преступник без наказания.

В какой-то момент в окне сверкнуло. Солнечный луч бросился через зал, перемахнул через моё левое плечо и взобрался на стеллаж неподалёку. Я посмотрел туда и увидел коробочку с «Чак-чаком». Да. Оно. Совершенно точно. Нашёл. Смотреть «Три времени», пить кофе и есть «Чак-чак». Так и было задумано Богом в момент сотворения Мира. Не смею сопротивляться его воле.

Рассчитываясь на кассе, всё еще ждал, что кто-то подойдёт, окликнет, напомнит о моём преступлении. Но – нет. Охранник умилённо шептал сообщения в телефон (голос его теперь звучал гораздо мягче). Кассир раз за разом зевала через маску. Они будто не видели меня. Возникла странная потребность как-то утвердить своё бытие. Отколоть номер. Распоясаться.

- Шоколад по Акции не желаете купить? – вдруг спросила женщина.
- Нет, спасибо.

Я существую.

Всю дорогу до дома вспоминал рисунок на кафеле. Бисеринки жира по краям и бордовую сыпь перечных зёрен на капусте. Спонтанный акт творчества, за которым не видно заломленных бровей интеллектуала и вихлястой походки хиппуши. Подарок Вселенной. Просто так. Среди бела дня. В продуктовом магазине. Для тебя, Ваня.

Вернувшись домой, слоняюсь какое-то время по квартире. Повсюду дочины вещи – учебники, резинки для волос, школьная форма, карандаши. Звонкий вихрь пронёсся между стен, пока меня не было, и умчался дальше (на занятия по английскому). На экране включённого компьютера – Майнкрафт. То ли корова, то ли собака из нескольких кубиков тычется в главного героя носом, издаёт строптивый шаркающий звук.

Я смотрю на пакет с продуктами. Жмурюсь от солнечного света, что водопадом скатывается в комнату через окно. На душе смутное чувство незавершённости и печали. И зачем мне всё это? Хотелось прожить день просто, без спазмов. Работа, магазин, поцеловать девчонок перед сном, посмотреть фильм. Никогда не выходит.

Плохо отдавая себе отчёт в происходящем, достаю из пакета кимчи и швыряю на пол. Коробка распахивается, брызги сока, капустные ломтики и лохмотья листьев разлетаются в разные стороны. Сюда же, Вселенная, сюда! Оплодотвори этот сумбур своим прикосновением. Пусть Гармония и Хаос танцуют передо мной на твоей ладони. Только в такие моменты чувствую себя живым. Пожалуйста…

Вселенная не отзывается. Оторопело гляжу на пол, пытаясь что-то ощутить, но прежнее озарение не приходит. Это просто капуста. Обычный бардак.

Будто под гипнозом, перешагиваю через жирные разводы на полу и сажусь за компьютер. Как он бьёт этой киркой?.. «W», «E»?.. Нашёл: «S». К чёрту коровособак и лубочные пейзажики с острыми краями. Я буду копать землю. Прямо здесь, под собой, не сделав и шага. Что там, в самом низу, если копать и копать без устали?

Делаю взмах киркой: один кубик земли рассыпается. Бью снова, затем снова. Яма под ногами становится глубже, квадратный лоскут неба над головой сжимается до точки. Потом совсем исчезает. Вижу только бурую породу по сторонам тоннеля. И продолжаю копать.

В какой-то момент возникает просвет. Падаю в просторную пещеру. Потоки лавы тут и там. Каменные уродцы семенят вдоль стен. Вероятно, Ад. Но кому он интересен? Не хочу жара и смрада преисподнего. К чёрту! Мне нужен ответ. Что дальше? Если я продолжу копать и не остановлюсь, пока не проделаю дыру в мироздании?

Пробиваю новый кубик под собой. Потом ещё один и ещё. Снова – тоннель, более тёмный и мрачный. Я размахиваю киркой, как одержимый. День, месяц, годы напролёт.

Мне нужен ответ. Во что бы то ни стало. Иначе какой во всём смысл. Копай!

Но что это? Последний обломок породы пал. Передо мной разверзлась чернота. The electricity is humming. Осталось сделать последний шаг. Надеюсь, я ничего не испортил доче.

… «DDDD, вы навсегда выпали из мира».


Beware: the spiders!

День, который с утра звучал и пах так, будто надвигалось событие, способное преобразить скучный уклад моей жизни во что-то удивительное, к обеду превращается в распахнутую банку сюрстрёмминга.
 
Не радуют дождь и тепло. Захожу в KFC купить бургер. Парень в рубашке с узким галстуком и записной книжкой в нагрудном кармане похож на менеджера из «Крушения». Того, что с механической улыбкой увещевал главного героя за минуту до стрельбы. Надеюсь, у нас будет по-другому.

Пока жду заказ, слышу звонкие смешки на втором этаже и щелчки открываемых банок с колой. В окне – вся эта бессвязная кинематографичность, из которой потом делают минорные обои для рабочих столов. По мне лучше чёрный экран, чем бисеринки капель на стекле. Гадость.

Забираю еду. Парень улыбается, но без снисходительной умильности во взгляде. Апокалипсис отменяется. Благодарю в ответ и, забравшись на табуретку, стилизованную под полено, надкусываю бургер. Из чего их делают? Полиэтилен? Такой вкус был у говядины в армии, когда нам доставалась туша из резерва. Как сейчас вижу перед собой лиловую печать на мумифицированной ноге: «1944 год».

Выбрасываю бургер, пробую на вкус упаковку. Не фонтан, конечно, но от картона ведь ничего и не ждёшь. «У Вас две минуты на всё! Потом не нойте, как бабы, что сил нет!». Подперев кулаком скулу, жую сначала один кусочек, потом отрываю и забрасываю в рот второй.

На встроенном в стену экране – пёстрая реклама. Какофония цветов, на поверхности которых возникают каждые несколько секунд экзальтированные физиономии с куриными ножками и смузи в руках. Не думай, жри, будь счастлив, если не хочешь стать похожим на этого болвана, что трескает картон у окна. Он – в оффсайде. Отсыревший порох. Слабое звено.

«Рота подъём! Сдать посуду»!

Иду домой пешком. По пути – цыгане в засаленных халатах с оравой детей на тележке, потом одна задница со старой работы. Патологический враль. И Бог бы с ним. Мне нравятся люди, которые умеют распахивать нарнийские кущи перед замороченным взглядом слушателя. Тоже своего рода искусство. Но этот враль из числа тех, что до ужаса боится разоблачения. Ему плевать на демиургию новых миров, он прикрывает подрагивающими пальцами срам своего личного Ада. Какая слякоть.

Пока он что-то талдычит про «новый проект», замечаю у тротуара кремень: крупный, шишковатый. Поднимаю его, подбрасываю несколько раз в ладони, оценивая вес, и, когда Враль произносит фразу «в этом году планирую», бросаю кремень изо всех сил в пространство над шашлычкой.

Пауза. Шелест мира отключён. Отлив запахов, паралич автомобилей. Окоченелая неподвижность неба над головой. Враль нелепо разинул рот, не договорив фразу. Оттуда, будто горшочек драгоценностей на дне колодца, сверкает золотая коронка.

Вижу отверстие над проводами электропередач. Хорошенький кремень, ничего не скажешь. Проделал дыру в реальности. Теперь по краям её реют, постоянно меняя цвет, лохмотья материи (философские по смыслу, похожие на ткань с виду). Будто с другой стороны дует ветер... Наверное, следовало бы поразиться происходящему. Но мне скучно. Все равно ничего сверх того, что произойдёт, произойти не может.

Поэтому, когда из отверстия в наш мир один за другим, нервически перебирая лапками, проскальзывают тысячи, сотни тысяч пауков, я продолжаю идти как ни в чём не бывало к дому. Они нападают и растворяют в своей колышущейся тьме сначала людей в машинах, потом Враля и цыган. Затем накрывают KFC (прощай, парень, спасибо за то, что был со мной приветлив) и катятся дальше, к центру.

Меня не трогают. Кому нужен болван, жующий упаковку вместо бургера. Мумифицированная говяжья нога, отсыревший порох. Помогай себе сам. Пауки пришли мучить и пожирать, они – Зло, а слопать тебя – форменный альтруизм. Так не годится.

Пойду домой. Или не домой. Неважно. День, который с утра звучал и пах так, будто грядёт нечто невообразимое (паломничество в Нарнию, не меньше), к обеду обернулся старой-доброй банкой сюрстрёмминга.

«В городе пауки! Спасайся, кто может!»

Какая скука.


Как вырастают цветы

Отправлюсь гулять вдоль трассы под Sovietwave. Только спадут холода. Буду брать с собой минералку, яблоко и томик Витгенштейна (о, когда уже он позволит к себе подступиться!). Это только кажется, что у нас маленький город. Найти чем огорошить свою точку сборки всегда можно. Было бы желание.

Вот, например, апрель 2020 года. Мы с товарищем пили коньяк часов до одиннадцати ночи. Когда купили добавку, я вдруг почувствовал необоримое желание отправиться «в горку» по аэропортовской трассе. Показать ему любимые места, так сказать. Товарищ моего энтузиазма не разделил, поскольку человек такого склада… Ну, знаете. Из тех, что всегда спрашивают: «А какая цель?». И сколько не талдычь ему, что самое удивительное начинается там, где ровно никакой цели нет, ничегошеньки не выйдет. Так и будет таращиться на тебя в соловом недоумении.

В общем, я тогда оставил его дома доедать плов, а сам отправился посреди ночи вверх по трассе.

Замечательный был вечер, доложу Вам. Главная дорога одна, а сколько у нее всяких притоков, ответвлений и капиллярчиков. Куда ни сверни – новое приключение. Если за Плодопитомником отправиться налево и подняться на Нагорную, а потом пройти вдоль дачных застроек метров триста, можно увидеть военную часть. Там стоит огромная, будто миска Полифема, спутниковая антенна, а через зазор в подоле металлического забора видно, как чинно выстукивают по плацу кирзовые сапоги. Чего они там прослушивают – Бог весть. Рядом Китай. Всякое может быть.

Если, уже поднявшись на самый поребрик котловины, в которой и находится наш город, затем спускаться по одной из дорожек вниз (осторожно – злые собаки!), можно очутиться как бы в диагональном мире. На дачных участках там, конечно, всё отсыпано и подпёрто, выровнено в терраски да вымощено. А вот дальше, где словно вторгается в эту лубочную негу дикость, начинаются места почти магические. Там всегда веет какой-то свой дух: загадочный, жутковатый. По темноте идти боязно, да только ноги несут.

Однажды мы с братом выбрались дорожкой на большой участок бурый от жухлой травы. Представьте себе: всё наклонено под сорок пять градусов, того и гляди полетишь кубарем. А из признаков человеческого присутствия только кособокая хижинка ровно посередине, да будка, вокруг которой крейсирует здоровенный пёс, позвякивая цепью. Будто вынули фрагмент из «Техасской резни» и врезали в нашу провинциальную хронику. Мы тогда добрались до дома по самые подмышки в чертополохе, с коростами грязи на кроссовках и жутковатым послевкусием, о котором оба старались молчать.

Однако меня увлекло. Хотел рассказать про ту ночь… Ну, когда друг оставил Дона Кихота Ламанчского на произвол судьбы и отправился чревоугодничать в безопасности дома. Я шёл вдоль трассы, круто уходившей направо, пока не добрался до остановки. Той, что венчает подъём. Долго сидел, смотрел на панораму города, отхлёбывал из бутылки коньяк. Затем что-то во мне словно вспыхнуло. Лежал, видимо, у поленницы клок сена (это я про быт, который в такое иногда загоняет удушье, что одной искорки бывает довольно для запальчивой выходки). Сам не успел понять, как перемахнул через жестяной барьерчик, и очутившись на другой стороне трассы, сиганул прямо в поле. Оно у нас тоже большое: спускается пологим склоном не то к теплицам, не то к роддому.

В то время местности я еще не знал, да и не особенно думал об этом. Ноги несли через заросли в темноте, которая становилась всё более густой и зловещей. Мне удавалось осветить только небольшой пятачок пространства перед собой телефоном. Но подкрадывалась каверза. Оставался всего один процент зарядки. А спуску конца и края не было.

Минут через десять я притормозил и оглянулся назад. Возвращаться далековато, но дорога проверенная, стало быть, наверняка выберусь. Да только куда! Мы же ребята гордые. Припустил хуже прежнего.

В голове будто назойливую сирену подвесили. Дескать: «Сейчас! Сейчас телефон отключится, и окажешься ты один одинёшенек в этой темени! Слопает она тебя, как пить дать!».

Не скрою, дрейфить начал самозабвенно. Даже коньяк, который останавливался несколько раз отхлебнуть, не спасал. А вакса она ведь как действует… Разгоняет воображение в определенный миг, мнительность пушит. Так я и начал думать о кастанедовских «союзниках», да перебирать бестиарий Лавкрафта, пока в сумрак вглядывался. Честное слово, думал рехнусь.

Но бурьян, осока, крапива, камыш, чертополох, полынь и прочая растительность, из какой обычно состоят такие места, вскоре закончились. Ванечка внезапно оступился, будто не заметив ступеньку на входе магазина, да так и вписался в грязищу. Естественно, трясину вспомнил, «А зори здесь тихие». Давай ещё больше себя накручивать.

Отвлекла потребность во что бы то ни стало спасти новую кроссовку. Достал я её, напялил и заковылял дальше по выровнявшейся почти местности, прихрамывая, как Квазимодо. Потом были трубы теплотрассы, облачка зловонного пара, воющие собаки, подозрительная вошкотня на отшибе гаражного массива и, наконец, знакомые постройки.

Вышел у роддома. Соскоблил мало-мальски грязь с кроссовки и поплёлся восвояси. На один процент зарядки удалось даже записать видеообращение – чёрт его знает, кому адресованное. Будущему поколению, по всей видимости.

Когда проник в квартиру, девчонки уже спали. Друга и след простыл. Я разделся и опрокинулся на кровать: совершенно опустошённый, но и счастливый каким-то свежим, азартным счастьем. Ни дать ни взять – ребёнок. Эти впечатления потом ещё долго клубились во мне, а после, кажется, превратились в конденсат, да и полили почву внутри.

Из неё выросли цветы. Это я про свои рассказы. Ну, да Вы всё и так знаете. Читали небось.

Пожалуй, буду спать. Добра Вам всем, люди.


Точка

Представь, что жизнь твоя закончится, уперевшись в точку на исходе этого предложения, когда я полностью озвучу мысль, неважно – глубокую или поверхностную, пасмурную или лучезарную, и чувство нелепости происходящего вперемежку с ужасом накроют тебя в процессе с головой, ведь это так похоже на прыжки через трещины асфальта в детстве, казалось бы – шутка, но одновременно и единственный шанс спастись, в самом онтологическом из смыслов, необъяснимое наитие прорастающее из сердца, покамест буквы, словно жжёный сахар, тянутся за скользящим мимо взглядом в беспомощной попытке отсрочить неотвратимое (расплавленные литеры а-ля Магритт, для которых смерть читателя равнозначна собственному забвению): как судорожно ты дробишь свой глубокий вдох на дюжину маленьких вдошиков теперь, как яростно вычерпываешь до самого ила озеро возникающих ассоциаций, не умея остановить инерцию языка, поскольку всякому изречению положен конец, соскальзывая всё глубже в мои размышления о тебе, вершителе собственной судьбы, обмотанном с ног до головы бессмертием, и о точке, которая всего-навсего точка, а стало быть не может вдруг взять и растворить в себе эдакую незыблемую экзистенцию, верно, куда ей, право, лево, вверх, вниз, A-B-A-C, лево, лево, вверх, к звёздам, где постаревшие сердцееды ищут своих отцов, дабы излить накопившееся недоумение («Папа, я по другому всё представлял!») и затем грохнуться с неба прямо на мой дом, попасть через трещину в асфальте, вернее – в потолке, аккурат на кровать с печатающим всего одного предложение человеком, слиться с повествователем, персонажем, читателем, редактором, издателем, безучастным зевакой и пассионарием, слиться с частью Речи, за пределами которой – пропахшие нефтью болота без конца и края, да земляника в RGB, исторгнуть, наконец, без остатка джойсо-дёблинский пассаж в блокнот, махнуть скучающе рукой, как если бы жизнь была сущей безделицей, и отвлекшись на кота, дерущего обивку кожаного кресла, забыть поставить точку


Повсюду пахнет нефтью

Во сне, растушёванный по контуру, незаметно перетекая в пейзаж цвета куркумы и впуская в себя его ласковые оттенки, я шёл вдоль родительского дома. Дети у карусели на площадке раскручивали мальчишку. «Хватай руками арматуру! Отправляем в космос Юру!».

Смех взвивается к небу сверкающими спиралями, жалобно стенает металл. Я счастлив, ведь скоро попаду в комнату своего детства. Там, на столе, изрисованном кофейными кружкАми, стоит печатная машинка, доставшаяся мне после Гюнтера Грасса. Вставленный в неё лист бумаги трепещет от ветерка, скользнувшего в приотворённую форточку. Всё готово. Твори, человек!

Но сначала – переплыть этот двор. Донести хрупкий дар осознанности до подъезда. Не растерять. Призраки выстроились вдоль бордюров, под черёмухой, за деревянным столиком, вросшим в землю у аллейки. Они уговаривают меня вкусить засахаренный морок прошлого. Так напевно и тепло. Откуда им знать, что единственная тоска, которая гложет моё сердце, это – ностальгия по будущему. Выложенные фасадной мозаикой космонавты на зданиях, словно древние Боги в изображении первобытных людей, протягивают руки к звёздам. Моё место там.

Ибо я чувствую, как Вселенная растворяет меня в себе. Разве можно удостоиться большего. Есть только несколько минут, чтобы на границе чётких очертаний и дымчатого градиента выкрикнуть своё: «A smell of petroleum prevails throughout!». Описать увиденное чудо.

Вот сейчас, именно сейчас, шагнув в тёмный подъезд, я знаю почему с нами, людьми, всё так вышло; почему я тот, кто есть, зачем пришёл сюда и куда уйду. Я вижу всю свою жизнь целиком. Ломтик пейота в животе светится, распахивая с каждым ударом пульса сумрак, и являя мне бесконечную рябь энергетических волокон. Я должен написать об этом. Скорее наверх!

Забегаю домой. Никого нет. На стенах – плесень, на полу – клочья обоев и истерзанные книги. Тишина практически осязаема, так давно она здесь обжилась. Дверь в комнату болтается на одной петле. Отцова софа покрыта слоем слизи от сырости. Я вижу, как подрагивает в лучах вечернего солнца абрис машинки на столе. Бросаюсь к ней, заношу пальцы над клавишами, чтобы скорее рассказать о тайне всех тайн, но в последний момент замираю.

Это похоже на смущение. Бессилие. Обиду. Хвать слово за хвост, а его и след простыл, только пучок шерсти в сжатом кулаке. Я ведь хотел… Минутку… Как же лучше…

Пространство вспарывает визгливый свист. Поднимаю взгляд и вижу, как мальчишка, которого, видимо, всё же запустили с помощью карусели в космос, падает, словно чернильная клякса на фоне золотистой фольги, с неба на землю. За дома, неподалёку от труб ТЭЦ.

Стою какое-то время у машинки. Сказать особо нечего. Всё уже было. Выстукиваю клавишами посередине листка:

«Весна!»

И просыпаюсь.


Ярость

Лежу на кровати. В комнату через окно – лимонный свет и гул катящихся к центру машин. Вспоминаю недавнюю вылазку к мусорным бакам у дома. Лёха сказал, там водятся крысы. Мы надели налобные фонарики, взяли газовую горелку и отправились в сумрак Гамельна: пьяные, шумные, азартные.

Они копошились и пищали в чреве набитого контейнера… Лёха принялся забавно пинать его носком башмака. Прислушивался, замирал. Потом с ликующими возгласами коптил тугие, будто ивовый прут, хвосты и мерцающие в темноте нервные комья меха. Было немного их жаль, но больше весело. Я представлял, как перевалившись через ограду, они оказывались в лабиринте (знаете, эти расхожие эксперименты из документальных фильмов) и, сломя голову, неслись по коридорам. Инстинктивно, лишь бы не чувствовать жар горелки. Не ради спасения из застенков, наоборот: дабы растянуть экзальтацию скучающих живодёров в пространстве. Пока не лопнет.

Матрас ходит подо мной ходуном как желе. Два часа ночи, а сна ни в одном глазу. Закрываю, тру: появляются цветные пятна. Впиваюсь в одно из них вниманием, слежу как трепещет в пространстве, медленно приближаясь. Круглая красная «хрень».

- Да просто высыпание, подумаешь…
- Ты всё же проверь. Мало ли чего.

Врач был похож на криминального авторитета, насколько я их себе представляю. Властное и сластолюбивое лицо странно диссонировало с унылым интерьером. Мне с первой секунды хотелось что-то вокруг поправить, как бы насыпать прилагательных, скруглить композицию.

- Сделали биопсию. Анализы у тебя неважные, дружок…
- И что это значит?
- То и значит. Будто сам не знаешь.
- Рак?

Огромный перстень на сонно качнувшейся в воздухе ладони. Перевожу: «Бинго, болван! А ты где по-твоему оказался?». Обращаю внимание на резной лакированный стул с высокой спинкой у него под задницей. Корлеоне, кажется, тоже не слишком доволен сочетанием внешнего и внутреннего. Видимо, постепенно пытается привести картинку к гармонии. В следующее моё посещение будет сидеть за массивным столом из красного дерева с шариками из ваты за губой, а, скажем, через год… Стоп! Какой еще год.

- Иди сделай рентген.

Кафкианский коридорчик в метр шириной. Много париков и фальшивой бодрости. Я сижу, стою, хожу из конца в конец, снова сижу. Думаю о Боге. Задыхаюсь. На отвороте расстегнутой куртки что-то вроде QR-кода: квадратик-лабиринт с запутанной системой ходов. В какой-то момент начинаю мысленно следовать по одному из них в поисках выхода. Ничего не получается.

- Вам воду, сок, чай?
- Воду.

Беру стаканчик из рук стюардессы.

- А Вам?
- У Вас есть вода с магнием?

Надо же – Адам Сэндлер. Так просто, рядом со мной. И чего он забыл на Сахалине.

- Извините… Есть только обычная.
- Тогда я, пожалуй, пас.
- Вам не стоит волноваться! И нет нужды повышать голос!
- Но я…

Знаю, что будет дальше. Этот монстр нормальности с гладкой причёской и накрахмаленным воротничком попытается стереть его в порошок. Обычная история. Ему не хватает ярости. Той, что есть во мне. Бурлящей лавы, которая только и ждёт момент, чтобы фонтаном брызнуть наружу. Ярость моя так сильна, что я могу одним движением затолкать эту стерву в небытие, а потом, словно разряд дефибриллятора, выдернуть наружу. Ярость моя способна плавить горы, осушать моря и кастрировать Титанов. Так зол может быть только человек, строптиво искавший повсюду Божий промысел, вменявший людям адекватность, чутко оберегавший правила и законы.

Какая пошлость.

Голову Бога давным-давно срубил и бросил на дно моря тот, кто пуще остальных в него не верил. Теперь этот вздувшийся реликт, обсиженный тихоходками, сновидит наш Мир, насквозь прошитый спазмом ярости и обиды.

Я пытался дружить, мириться, сочувствовать и быть хорошим. Я чистил зубы два раза в день, причёсывался и ложился в кровать не позже десяти, но всё равно очутился в узком коридорчике онкодиспансера, где девушка с гладкой причёской спрашивает, не плохо ли мне, и предлагает стакан воды.

Ярость!
Ярость!
Яркость

сполохов на потолке… Наверное, не могу уснуть из-за них. За окном маячит огромная гора. По влажному асфальту шелестят колёса машин. Слышно, как в соседней комнате храпит Лёха. Я думаю о крысах, лабиринте, о своей писанине. О Призвании, которое год назад, когда от него перестали приходить телеграммы, с помпой похоронил под завалами букв. Об утраченных запахах и людях. Что я делаю на Сахалине?

- Иван…
- Что?
- Вы слышите меня?
- Слышу.
- Пришли послеоперационные результаты биопсии. Не знаю даже… Давайте-ка Вы сделаете УЗИ и КТ с контрастом и принесёте мне описания.
- Всё плохо?
- Я этого не говорил… В любом случае, ждём гистологию.
- Ясно.

Я ходил по вечерам мимо жены, а она ходила мимо меня. Я работал по ночам, а она днём. Мы практически не разговаривали, но так было всегда, поэтому я приходил к терапевтическому выводу, что в её понимании всё недостаточно плохо и прибегать к агрессивному сочувствию рано.

Но это так – ирония. Она переживала. Просто не умела объяснить.

А я пил много кофе и постоянно возвращался к монологу Вани Карамазова. Про пятилетнюю девчушку, замерзающую в отхожем месте, помните? В чём он был не прав? В чём?! И не смейте вываливать на меня из своих благолепных фартучков росные утра, падающие кометы, новеллки о духовном воскресении через боль и хлопья анемон. Бог Ваш безумен и зол.

И тем более гадко осознавать, что тёмное вдохновение, с которым я низвергаю миф о его любви к своим детям, эта моя ярость и презрение – его же безвозвратный подарок.

- Вы как будто не рады…
- Рад.
- А так не скажешь.
- Я много думал в последние три недели. Это выматывает.
- Понимаю.
- Мне нужно приходить еще? На какую-то профилактику или вроде того?
- В этом нет необходимости. С гиперплазией мы Вашей разобрались. Останется шрам на память и только.

Помню, как посетовал жене, что, может быть, это новое проклятие: не обнаружить в себе рак. Ещё худшее наказание. И сам до конца не понимал мотивов сказанного. С одной стороны, я всегда стремился к пошленькой кинематографичности. Мне непременно хотелось разрешения драмы. Но только так, чтобы для неё была наспех создана отдельная вселенная, где я, в качестве гостя, увижу, как меня оплакивают, затем вынырну наружу, смахну вселенную в урну и вернусь к обычной жизни. С другой… Что такого удивительного я обрёл? Возможность дальше блуждать по лабиринту, в котором с самого начала не было выхода?

Сполохи на потолке и звон колокола сквозь редеющий сумрак. Чувствую тошноту. Кажется, что сначала через десять минут, потом через минуту, и, наконец, сейчас, прямо в этот миг, в окне появится горлышко горелки и примется поливать комнату пламенем. Всё дотла: исписанные клочки бумаги, красивую лампу с кокетливо изогнутой ножкой, залапанные очки в пластмассовой оправе и меня, наполненного до краёв бурой, как стены в кабинете Корлеоне, кашицей мыслей.

Я встаю с ногами на стул.

- Требую последнее слово!

Поворачиваюсь к окну, слышу, как в комнату через щель под дверью с писком и скрежетом пробираются комья сырого меха. Возня их перемешивается со звоном колокола и Лёхиным храпом.

- Итак, последнее слово…

Ваши стихи отвратительны. Ваша проза отвратительна. И эти собрания, на которых вы утешаете друг друга в своей бездарности, отвратительны! Отвратителен стоящий в пять утра на балконе с папироской сноб, нацарапавший грошовую оперку и думающий, что он – особенный, не такой, как они. Отвратительны пожирающие эту прогорклую гармонбозию ценители вашего творчества, и ценители этих ценителей, охающие: «ну что у него за отменный вкус!».

Я отвратителен сам себе, потому что описанное выше, – и есть силуэт моей тщеславной перепуганной душонки.

Есть только одно произведение, которое должно быть и будет прямо сейчас написано. «Евангелие от Ивана». Слушайте:

«Я стою в узком коридоре онкодиспансера и близок к тому, чтобы обоссаться от ужаса, потому что не могу понять, как это вдруг меня, любимчика милосердного Бога, через год-полтора не станет».

Вот и вся литература. Нечего больше писать.


Щупальца

Своими силами я не справляюсь. Только алкоголь или звериная усталость. В такие вечера щупальца повисают как плети, становятся прозрачными и растворяются в пространстве. Но это сомнительная победа. Они будто набираются где-то в своём неорганическом мире сил и наутро караулят меня на обычном месте – распалённые тем, что на языке людей, вероятно, назвали бы «несправедливостью». Я открываю глаза и спросонок вижу сияющие извилины, сверху на потолке. Пульсация выдает их раздражённость. «Давай уже, распахни свое сознание, стряхни сон», - как бы говорят щупальца, грузнея, - «мы не хотим, чтобы ты отправлялся в новое путешествие онемелым, словно отмершая ветка. Вдохни утренний воздух, умойся, выпей кофе. А мы повисим пока тут, наверху. Приступай уже, не тяни. Мы приготовили нечто восхитительное на сегодня».

Путешествия не избежать. В какой-то момент я просто принял этот факт. Мои каждодневные приготовления к отбытию и нетерпеливое ожидание щупалец как бы срослись в будничный ритуал, одинаково тягостный и ценный для обеих сторон. Они знают, что я не могу одолеть эту зависимость, я знаю, что щупальца нуждаются во мне. Какой смысл шуметь падающему дереву в лесу, если нет того, кто мог бы это услышать. Я – очевидец, ценитель, гурман. Истощенное привидение, блуждающее из пейзажа в пейзаж к удовольствию их создателей.

Кажется, начинается… Сегодня быстрее, чем в прошлый раз, как я и ожидал. Дайте, хоть сяду поудобнее на пол, облокочусь обо что-нибудь. Кто принёс этот стул? Я раньше его не видел. У меня и так вся комната забита хламом. Видимо, соседи приходят каждую ночь, пока я барахтаюсь в забытии на диване, и сваливают повсюду обломки своей жизни.

Я смотрю на стул, и тут же десятки щупалец бросаются с потолка: к нему и ко мне. Они похабно раскидывают свои телеса в пространстве, пока привычный облик комнаты не захлёбывается сиянием. Каждое щупальце становится отдельной историей стула, а я, как обычно, - свидетелем каждой из них. Чем ярче сияние – тем более странные события мне приходится переживать: деспотичные реальности, которые выбивают из меня одним махом воспоминание о выпитом на ночь коньяке, пробуждении, чашке кофе и начале путешествия. Я шагаю за одним из щупалец от развилки – вперёд, в самую гущу образов; шепчу, будто не по своей воле: «деревянный стул… старый деревянный стул…»




В помещение входит человек в трико и футболке. На лбу у него – капли пота, взгляд серых глаз маслянист и глуп. Он держит стул за ножки крупными руками в рабочих перчатках с полустёртым покрытием, говорит кому-то: «Я поставлю в углу». На секунду человек останавливается возле репродукции Босха, висящей на стене: глядит недоуменно, потом брезгливо кривит рот и уходит. Тень стула тянется от края ковра к стене…

Заходит другой человек. Его движения величественно-неторопливы. На нем – вельветовые брюки, полотняная рубаха и охристого цвета жилет с огромными коричневыми пуговицами. Он курит трубку и смотрит на стул поверх очков, словно преподаватель, не сумевший выбрать подходящего для экзекуции ученика из списка в журнале. Затем выпускает облачко дыма в воздух, подходит к стулу и деловито взвешивает его рукой. Похоже, вес в его понимании – основной критерий, по которому определяется ладно справленный стул. Человек ставит его возле стола, а старый табурет выносит в коридор. Теперь возле резного стола стоит резной стул, и от этого дуэта веет гармонией.

А я шепчу: «бумага… бумага цвета спитого чая»…

Вечером за резным столом на резном стуле сидит человек в жилете. Перед ним – печатная машинка. Лампа с зелёным абажуром выдыхает в комнату теплый приглушенный свет. Он говорит едва слышно: «Дача моих родителей…. Осенний день…». Стены комнаты медленно отползают в туман. Силуэты предметов раскачиваются в млечных разводах, словно водоросли. Из глубины тумана к ножкам стула выкатывается тропа. Человек в охристом жилете и вельветовых брюках идёт по этой тропе пока вдалеке не начинают проступать контуры аккуратного домика с верандой…

Идет дождь. Рассыпанные у выбеленных известкой стен листья потрескивают под ударами капель. Человек снимает очки и подслеповато, как-то восторженно, разглядывает дом. Затем подходит ближе к веранде. Сразу за ступенями – кашпо с мохнатым деревцем и лакированный стол, на котором расставлены мокрый самовар, тарелка с грушами и вазочка с растаявшим сахаром. Немного в стороне в кресле-качалке сидит пожилой мужчина в халате. Он весь мокрый. Борода его сверкает от запутавшихся в ней капель воды. Отрешённый взгляд устремлён поверх деревьев, что окружают дачу.

Человек в жилете говорит: «Здравствуй отец» и слышит глуховатый голос: «Здравствуй»... «Тебе пригодился тот стул, что я привозил?»… «Да, сынок. Спасибо тебе. Я беру его в огород, когда собираю вишню. Кажется, этот стул сумел подружиться с моим рассыпающимся позвоночником…».

Что-то невидимое, но властное увлекает человека в жилете от веранды и отца, который так и не повернулся на него посмотреть, к огороду; по склизкой дорожке, дальше и дальше. Он шагает по ней, чавкая ботинками, пока не остаются во всём мире только эта дорожка, бескрайнее поле под обстрелом дождя и клочья тумана, дрейфующие в отдалении. Он идёт по хлябям, утратив ощущение времени... Наконец, различает впереди очертания стула. Внутренняя мансарда, куда человек в жилете привык складывать мысли, воспоминания и сопутствующие им приправы чувств, проветрившись в пути, наполняется новым содержанием: аляповатой радостной взвесью. Он представляет своего отца, неспешно собирающего вишню, его костлявые руки с сизым рисунком вен, что аккуратными щипками срывают плоды. Представляет ярко-зеленые листики с ребристой кромкой и улавливает в себе странные токи, словно мысли о вишне открывают для него тайну жизни.

Он подходит к резному стулу, садится на него и закрывает глаза. Дождь продолжает надувать пузырьки в мутных лужицах под ногами, но человек больше не видит этого, а только чувствует дождь кожей и слышит его. Постепенно шум сходит на нет. Яркий свет касается век мужчины в жилете. Он открывает глаза и различает перед собой печатную машинку, стол, лампу с абажуром…




А я соскальзываю в сияющий канал и возвращаюсь по нему на развилку, где трепещет и пульсирует бессчётное множество других щупалец. Позволяю им по очереди коснуться себя. Отправляюсь в новые путешествия по мирам, ни один из которых не принадлежит мне вполне. Миллионы вселенных, изваянных в приступе ребячливой гордыни, требуют наблюдателя. Драматические истории и забавные оказии, поданные в роскошных декорациях. Болезненная детализация, сплетение сюжетов, синхрония и дежа вю. Чрезмерность повсюду. Именно она выдает иногда персонажам фальшь происходящего.

В прошлое путешествие мужчина с тростью остановился вдруг у здания суда, зацепил ногтем кусочек камня в стене, и когда тот соскользнул к нему в ладонь, сказал: «Что еще за слово такое «камень»? Кто придумал? Ведь и болвану понятно, что это бабочка… Какой вздор!». С этими словами он бросил осколок на мостовую и пошёл в сторону набережной. Там объявил к изумлению многочисленных мамаш, что он – «тупилак», лёг на песок и не вставал до приезда санитаров. Или та девица, неделю назад… Она писала письмо брату на фронт. Потом резко подскочила и, подбежав к окну, распахнула его настежь. Внизу, скрытый листьями платана, напевал печальный мотивчик клошар. Девушка несколько минут стояла неподвижно. Затем порвала в клочья письмо, упала на кровать и лежала так до самого утра, то улыбаясь, то плача. Зачем вам всё это? Какой смысл? Развлечь пилигрима вроде меня? Услышать скупую похвалу или возглас негодования. Не понимаю…

Идём же, нечего тянуть. Сколько еще щупалец на сегодня? Пятнадцать? Двадцать? Помните, я не должен уставать, иначе не смогу по достоинству оценить ваше зодчество. Мне непременно захочется принять коньяку или вина. «Ахашени» будет в самый раз. Ты всегда любила его, я знаю. Посмотрим фильм и выпьем немного, если будет настроение. Вижу, как ты достала из бара бокалы, помыла и бережно промокнула салфетками. Безупречный вечер, так? На меньшее ты не согласна.




Мы синхронно отпиваем из бокалов. Я смотрю на твои губы и вижу, как через них проскальзывают в комнату сиюящие щупальца: сначала валятся беспомощно на стол и диван, потом медленно увеличиваются в размерах и расползаются в пространстве.
 
Я говорю:

- Я должен тебе кое-что сказать…

Ты кладешь свою ладонь поверх моей руки.

- Что-то странное происходит со мной… Я словно утрачиваю ощущение реальности. Всё такое зыбкое вокруг…

Ты смотришь встревоженно.

Я продолжаю:

- Я перестаю чувствовать людей, понимаешь? Перестаю воспринимать их, как нечто самостоятельное и осознанное. Да что там говорить, и сам я, и окружающий мир, всё, решительно всё, рассыпается пылью, стоит мне заглянуть внутрь или обратить взгляд вовне. Я не вижу всей пыли сразу, а потому не умею разгадать её тайну. Пылинки парят по отдельности перед глазами. Это уже не люди и не предметы. Но сказать, что я познал истину, увидел настоящее и окончательное… Чёрта с два! Какая потрясающая пытка...

Вот я смотрю на твои губы, и мне кажется, будто они живут отдельной жизнью. Я читаю в каждой микроскопической трещинке и изгибе, потому что умею читать по губам, которые, возможно, никогда не откроются тебе. Ты можешь планировать идеальный вечер и натирать до безупречного сияния бокалы, но я вижу один лишь миг твои губы, и уже знаю всё, что произойдёт дальше. За этот короткий миг, я ухожу от тебя, чтобы познать сразу тысячи вселенных, где наш с тобой вечер закончится так, или иначе. Самое забавное, даже сейчас, когда говорю тебе это, я лишь держусь за одно из ужасно шумливых щупалец; могу потянуть за него и уйти, а могу остаться и отсечь тот кусок, что трепещет за моей спиной. Но тогда мы сделаем еще что-то, и появятся новые щупальца. Снова – миллион сценариев. Пейзаж с наводнением. Сатанинское танго…

Ты говоришь:

- У тебя температура…

Касаешься губами моего лба, а я всё шепчу:

- Губы, губы…. Я хочу тишины, просто тишины… Вернее не так… Я хочу быть глух и слеп, потому что каждое соприкосновение с этими предметами запускает непостижимый механизм, который затягивает меня и отправляет в путешествие по мирам, ни один из которых не может стать моим окончательно. Понимаешь? Я хочу тишины и только…

Но тебе ведь нужно другое… Любовь, так? Ты ищешь любви и это замечательно. Но что я могу дать взамен, если вижу только миллионы пылинок. Вижу твои губы, твои глаза, но совершенно не способен собрать картинку воедино, как делал это когда-то давным-давно, до их появления… Всё разламывается, трескается, рассеивается, и в минуты, когда не остается ничего кроме этих страшных и прекрасных щупалец, мне кажется, что я постиг тайну этого мира… Понимаешь ты или нет?

Ты обнимаешь меня. Говоришь:

- Я налью тебе горячего чаю с медом.

Чувствую себя совсем маленьким... Может, я действительно болен и все мои видения – лишь плод взбудораженного температурой ума. Я снова ребёнок, и мама приносит мне размятое в столовой ложке жаропонижающее. Потом гладит мои волосы и говорит: «Ничего… Скоро подействует...».




Я вдруг оказываюсь в темноте. В отдалении маячит светящийся прямоугольник. Я осторожно ступаю, чтобы не упасть, приближаюсь к нему… Наконец, скидываю банное полотенце, забираюсь в ванну и включаю воду. Прохладные струи скользят по телу, пока я стою с закрытыми глазами и пытаюсь понять, почему ощущаю себя таким защищенным. Потом выскакиваю из ванны, обтираюсь и бегу в комнату.

- Мама, мама, обними меня! Я весь озяб!

Мама улыбается, приподнимает одеяло, впуская меня к себе, и обнимает. Я укрываюсь с головой и аккуратно выворачиваю из одного края небольшое «окошко». Гляжу на комнату, словно из пещеры. Мне кажется, что пока я вот так смотрю на мир, он меня не замечает. Что если лежать тихо и подглядывать, мир забудет обо мне и я смогу наблюдать за ним втайне. Мне кажется, что так я смогу однажды открыть его секрет…

- Мама, мне вчера приснился странный сон. Хочешь, я расскажу тебе?

- Конечно, сынок.

- Мне снилась большая комната, в которой не было совсем ничего: ни мебели, ни игрушек, ни даже обоев. Стены в этой комнате были не белые, как у нас, а такие… знаешь, как на стройке, серые и шершавые. И в одной из стен – дверь. Я таких никогда не видел. Ни деревянная, ни железная, а будто склеенная из листков бумаги. На каждом листке были нарисованы фрагменты: где-то от старой двери, где-то от новой (у нас такая на кухне). Я сразу назвал её про себя «мозаичной». А еще она переливалась, потому что слева вместо стены было стекло и за ним вода – зелёная, как в реке. Из этой воды на меня глядел огромный глаз рыбы. Рыба тоже была огромная и не шевелилась, а просто смотрела на то, как я сижу перед дверью…

- А что ты там делал, перед этой дверью, сынок?

- Я рисовал на бумаге ключ…

- Очень странный сон.

- Мама, а кем я стану, когда вырасту?

Мама секунду медлит.

- Кем угодно, сынок.

- Ну, например…

- А чего ты сам хочешь?

- Быть актёром, как Маколей Калкин. Наверное…

- А как же твой журнал про Шышела-Мышела. Не хочешь открыть издательство?

- Что ты! Конечно, хочу! И в космос полететь – тоже. По телевизору покажут, как я поздравляю тебя с Новым Годом.

- И авиаконструктором, не забыл?

- Да-да! Вася сказал, что в этом деле можно заработать большие деньги.

Мама смеется.

- И фермером, и тренером по карате, и художником…

Я оборачиваюсь к маме, молчу секунду.

- Мама, но ведь я не могу быть всеми этими людьми одновременно.

- К сожалению, нет, Ванечка, - отвечает мама и ерошит мне волосы рукой, - однажды тебе придётся выбрать.

- Только один вариант?

- Если хочешь пойти далеко, нужно выбрать один.

Мне становится грустно.

- Я так не хочу, мам. Что же это получится… Я выберу стать писателем, а вот эти, другие люди, которыми я не стану, просто исчезнут?

- Сынок, не забивай себе этим голову. Лучше постарайся уснуть. Завтра утром приедут бабушка с дедушкой, помнишь? Вам еще весь день работать на огороде. Ты ведь обещал помогать…

- Да, да, помню…

Я снова прячусь в складки одеяла. Подглядываю за миром из своей пещеры. Здесь хорошо и спокойно… Кажется, будто можно пролежать вот так целую вечность, не делая вообще ничего. Но одна мысль не даёт мне покоя. Как быть с теми другими «мной»? Не хочу, чтобы они умирали… Я что-нибудь придумаю. Обязательно придумаю.

Мама выключает свет.

Засыпая, я вижу, как в темноте под потолком что-то начинает мерцать и шевелиться.


Нут для фалафеля

Настала зима. Опять. Налил коньяку, чтобы отметить её возвращение, но заскучал. Затолкал в рот кружок лимона, сказал себе: «если сморщусь, нас ждут три промозглых месяца». Пока глядел на стоянку под окном, видимо, потерял бдительность. Что-то у виска захлябало, резьба слетела и физиономию мою стянуло, словно подожжённый целлофан. Теперь, как ни уверяет Билл Мюррей, что «циклон пройдёт над Алтуной», каждое утро снаружи – минус 451°. Температура, при которой горит синим пламенем лёд, и люди, протянувшие в сторону супермаркета руки, превращаются в торосы.

Я надел два пуховика, четверо штанов, тапочки и пошёл к Бектемиру, что торгует у ГСТК, за нутом для фалафеля. Решил: что будет, то будет.

По пути видел причудливые картины. Примёрзший к воздуху хвост, виляющий окоченевшим псом. Олгоя-хорхоя, застывшего с разинутой пастью под голубоватой коркой льда. Он всё-таки выпростался из песочницы на детской площадке… Наверное, совсем оголодал бедняга. А я ведь талдычил соседям, что его логово там, в песке, и дети пропадают не случайно. Никто не захотел слушать.

Чуть дальше по улице – иссиня-чёрный вихрь из слипшихся ворон прямо на снегу. Циклопическая инсталляция в перуанском стиле. У края её двое трясущихся мужчин. Один опирается на сосульку, что выросла из носа, второй тычет в самый центр вихря отломленным указательным пальцем своей же левой руки. Голоса застывают от мороза в их глотках, слова разобрать почти невозможно из-за стука зубов и бесконечных заиканий. Смысл диалога такой:

- Это – телепорт.
- С чего ты взял?
- Потому что «воронка» и «вороны» практически однокоренные слова.
- А я думал это – врата Коркозы.
- Нет же.
- Но бытие телепорта в условиях гибели всего означает, что Бог есть, и события мира детерминированы…
- Как-то притянуто за уши.
- Тогда для кого он сделан? Очевидно, для небольшой группы избранных.
- У тебя не телепорт выходит, а Ковчег.

Больше они не издали ни звука. Превратились в статуи.

Я пошёл по дорожке между двумя рядами окоченевших ворон к эпицентру воронки. Решил проверить. Ничего поражающего воображение не обнаружил. Из снега торчала бумажка. Развернул её и прочитал: «Этот телепорт – специально для тебя. Произнеси заклинание: „Я – придурок. Я ничего не знаю и помру в невежестве“, и врата в вечное лето распахнутся».

Мну бумажку, бросаю под ноги. Лиловые пальцы чуждо выглядывают из тапочек. Лучше пойду за нутом, как и собирался, пока они не остались где-нибудь в снегу.

Бектемира в ларьке нет. Вообще никого больше нет. Я долго борюсь с дверью одеревеневшими руками. Набираю себе, как обычно, 900 граммов нута и ухожу.

Снаружи – белое безмолвие. Отныне этот мир нам не принадлежит. Снежинки чванливо оседают на тротуар, словно чиновники, прилетевшие в гольф-клуб на личных вертолётах. Поймал парочку руками и размазал по ладошке. Остался голубоватый след. Такая у них кровь, видимо.

До подъезда дошёл не весь. Ноги по самые колени стёрлись в ледяную пыль. Пришлось нести тапочки в руках. Домой заходить было неудобно, но я справился. Вскарабкался на табуретку у плиты, приготовил фалафель и кофе. Затем собрал все одеяла, что были в доме, взвалил их на скрипнувший жалобно диван и забрался под эту слоёнку.

Я пережду зиму здесь. Четверть глотка кофе в день и половинка смуглого шарика. Так ведь каждый год. Ничего нового. Нужно только терпение и совсем немного оптимизма.

До марта, уважаемый Билл Мюррей, до марта задубевший пёсик и прожорливый олгой-хорхой. И вы не падайте духом, господа избранные. Вороны снова взлетят весной. Просто такое у него сейчас настроение…

Сплошная работа и отсутствие игр делают из Бога жестокого мальчика.


Пепел и саксофон

Только звук саксофона может путешествовать по мультивёрсу, как ему вздумается: от вселенной Твин Пикс до моего затхлого мирка, на который у Создателя, похоже, не хватило вдохновения, и даже дальше – на свалку бракованных текстур, задушенных гирляндами ёлок, шрифтов с засечками… Один так и называется – «ABYS». Бездна то есть. Она глядит в меня со скучающей нежностью, пока Johnny Jewel перебирает медные клавиши.

Я пишу эти слова, потому что больше не могу ничего писать. Да нет же, господи! Нечего подрываться с мест! Всё в общем-то хорошо. Мы с Призванием разошлись мирно. Оно оставило мне горстку текстов, я обещал не донимать покаянным трёпом во время запоев. Пускай идёт себе. Кому-то нужнее.

А у меня дел по горло, правда… Затеяли с одним клиентом ребрендинг, с другим – сайт по продаже берёзового сока; завтра придёт мастер менять жалюзи в гостиной, в воскресенье убираем дворового снеговика в коробку. С этим, кстати, вечная проблема: каждую следующую зиму мы не находим его на месте, и приходится лепить нового по памяти. Даже интересно, как выглядел оригинал... У последнего был огромный круп и губищи из долек помело.

Я не говорил? У меня теперь новое хобби. Коллекционирую оксюмороны. За несколько месяцев наблюдений накопилось на целый альбом. Визуально-виртуальный как бы, ведь писать мне категорически нельзя. Иногда листаю его внутренним взглядом, улыбаюсь остроумию с которым устроена наша реальность.

Неделю назад, например, начитавшись статей об аллергии, астме и сухом воздухе в квартирах зимой, купил два увлажнителя. Не успел их толком раскурить, как в ленте инсты реклама: «Немецкие осушители воздуха! Забудьте про грибок и боли в суставах!». Дело серьёзное, на следующий день приобрёл. Поставил увлажнители и осушители друг напротив друга и включил. Бубнят теперь целыми днями, выясняют чего-то. А я не вмешиваюсь: чай, сами разберутся.

Или вот… Ехал от родителей числа второго с какой-то неопределённостью на душе. Знаете это состояние? Когда стоит тебя чуть подтолкнуть, и ты можешь равно напиться до беспамятства или пробежать марафон в поддержку инициативы по реставрации поселковой богадельни. Эдакая мгла неисчислимых возможностей. И вот, вижу у пересечения Мухина и Промышленной баннер. Модненький, свежий, в стиле дудл. На жёлтом фоне – подбоченившийся гордо человечек и поверженная бутылка (вероятно, водки). Сверху надпись: «Ноль – лучший градус для жизни!». Ну всё, думаю, пора завязывать! Пьянка это Вам не шутки.

Не успел толком распробовать внезапный вывод, как доехали до перекрёстка у дома. А там, между заправкой и баром, на призмотроне красуется лозунг: «Наливаем точно!». Каково? Платит заправка, а выгодно всем. Я так широко разинул рот и так долго его не закрывал, что туда незаметно провалилось две бутылки кoньякa. Этим же вечером, понимаете? Настолько неопределённое было состояние.

Доча смотрит ролики про крошку Бьянку на Youtubе и не знает, что им пятнадцать лет. Бьянка давно выросла и судится со своей матерью за права на канал, а та судится с мужем, который, вопреки брачному договору, сделал вазэктомию (стало быть, другого ребёнка хотя бы отдалённо похожего на звёздную дочь родить для продолжения дела не выйдет). Во что теперь верить, куда податься? К мозгоправу?

Намедни был в больнице. Патриархальное такое здание из шлакоблока и внутренний распорядок, от которого веет палеолитом. В тусклом освещении коридоров дрейфуют бабушки в меховых шапках. Как грибы, туда и обратно: шарк-шарк. Позвольте, я откушу от Вас кусочек, Галина Михайловна! Совсем крохотный. Чтобы улизнуть отсюда в парк ярких красок на пару часов. Мне страшно, грустно и скучно одновременно. Помогите, Христа Ради!

Врач спала лицом в клавиатуру, пока я рассказывал ей про навязчивые идеи и приступы паники. Потом выписала рецепт на антидепрессанты и вместо двери по ошибке указала мне на окно, будто намекая, что пилюли не помогут и прыгать всё же придётся. Гуманно, если вдуматься.

Таблетки не делают тебя спокойнее, как многим кажется. Они нужны для драматического эффекта. Мир вокруг рушится, как и прежде, но уже в слоумо. Ни дать ни взять кино. Ты медленно поворачиваешь голову навстречу тостеру, поэтично падающему с полки, касаешься ладонью стеклянной поверхности стола, по которой грациозно змеится трещина. Смотришь на раскачивающиеся, словно в невесомости, вкладыши ламината перед собой и думаешь: «Красиво!».

Хрипловатые междометия саксофона пронизывают мультивёрс и долетают сюда, в скучнейшую из вариаций. Специально для меня. Они пришли отпеть заветренное измерение, которое обеими ногами вязнет в шрифте, бездне, в неопределённости, в оксюморонах. Прошу, не останавливайся, Johnny: хочу слышать этот магический мотив, пока потолок не обвалился мне на голову.

Призвание оставило нас. Оно не вернётся. Сыграй же, сыграй тот пассаж из композиции The Flame, а я сожгу под него свою книгу.

Парящий пепел и саксофон. Что может быть прекрасней.


Clochard

Приснопамятный сон. Назови его Жизнью, клошар.
Схорони на опушке, землицею влажной присыпь.
Ты размеживал двери, по улицам тенью кружа,
напевал Марсельезу, шагая в туманную зыбь.
Наливал по каплюшке на праздник в бумажный стакан,
отсыпался в изгибах промозглых кустов и корней.
Прошепчи свою жизнь на любом языке по слогам,
погрусти на дорожку, подумай немного о ней.

Полуночный приют. Назови его Домом, клошар.
Постели газетёнку, обноски плотней запахни.
Тебе снилось причастие, странные рыбы без жабр,
молчаливые люди, несущие в чашах огни.
Тебе грезились игры, вечерний пасьянс и бостон,
под фанфары идущие в отчую гавань суда.
Прокляни всё живое, проснувшись с утра под мостом,
посмотри, как бежит по ослизлому камню вода.

Беспокойная глубь. Назови её Стиксом, клошар.
Поднимись на ладью, за услугу обол предъяви.
Перевозчик Харон объяснит, что теперь, мол, душа
отправляется в путь, ей пора. Так сказать: "c`est la vie".
Отправляется вдаль, через реку, в нездешнюю стынь,
под бесшумные скрипы ключицы, ребра и плюсны.
Развяжи узелок и увидишь: он будет пустым.
Приготовься, клошар, в него складывать новые сны.


Non serviam

Постапокалипсис микрорайона,
ржавой качели унылый свист.
Утро субботы. Игра втроем на
горке: паденье вниз.
 
Щепки повсюду, осколок ведерка
вместо лопаты: поищем клад.
Гена стравил пацанов: хитер как
лис. Здоровей стократ.
 
Сверху бросают строительный мусор,
в гулких подъездах гуляет дым.
«Вы прислонились ногой к дерьму, сэр!» –
дразнятся над шестым.
 
Возле песочницы – вымокший гравий,
блёсны оберток лежат в грязи.
«Че ты дерешься, дурак, игра ведь!»
Бойся, но не проси.
 
Пишет «non serviam» днем отщепенец
мелом угрюмо, на стыке плит.
В школе – гремучие… От шипенья 
c травлей устал. Болит.
 
Фоном – чадящие трубы заводов,
солнце запахнуто паранджой.
Между квитанциями за воду,
в ящике – счет чужой.
 
Хрупкое сердце токсичного мира –
в джунглях бетонных, где спит дитя.
Папа и мама в тисках восьми ра-
бочих часов.
 
Не бдят.



Выход в окно

Настанут деньки – опрокинешь стол,
шагнешь из окна во дворик.
Конечно, негоже под кальку с толп
таких же... «Братан, малорик!» –
воскликнет у лавки рябой сопляк,
с погибшим запилит сториз.
Отныне теснее всего земля к
тебе, непутевый Горец.
А дальше – трава прорастет из рук,
у ребер поставят велик,
чтоб утром на нем в институт физрук
мотался. В газете: «Зелиг
энергию миру вернул сполна»,
иное – что в лоб, что в желоб:
ты можешь родиться моржом, стол на
торосы сменив, и Шелоб
в ущелье зловонном тебя снести
под хруст и шипенье может.
«Такие дела», – пробубнят с мест, и
на бойне сломают ножик.
В конечном итоге, ты жил (здесь, тут)…
Жена, что в миру – змея всем,
однажды увидит в ночи звезду,
и вспомнит, как ты смеялся.


Lemon [blues]

Лимонное облако над монолитом.
Колени, и глянец твоих поцелуев.
Любили пилюли, навеки могли там
залипнуть: коралл и полип. По селу я
сто лет не тово. Колорит магистрали.
Кислотные сполохи, снулые лица.
Алеют плакаты (следит аки Сталин),
патруль у аллеи. Ловить бы синиц, а
не – слежка и травля. Постылые ульи.
Бегущий по листьям во сне репликанта.
Неоновый ливень. Дилемма: могу ль я
подделывать стиль? Никогда Рипли танка
не знала – учила чужие куплеты.
Гуляла под руку с линяющим клоном.
И если летели фиалки с губ лета,
смотрела, как тонут в сияньи
лимонном.


Прекрасная птица Ми Юн

Ты помнишь, мама, девяностый год?
Хотелось есть, но не было еды.
Ты вечером пекла в кастрюле хлеб
и жарила картофель, что ни день.
Тогда мы с братом бегали гулять,
по очереди курточку надев,
и путали нас часто во дворе,
хихикали негромко за спиной.
С китайцами тогда пошли дела:
отец возил товар из-за реки,
без устали на рынке продавал,
чтоб как-то нас обуть и прокормить.
Я видел, как китайцев за углом
мужчины колотили лишь за то,
что смели те смеяться и шутить,
и радовались жизни просто так.

Тогда, я помню, появился он –
китаец невысокий и худой.
Он жил неподалеку, через двор,
и часто на прогулки выходил.
Я очень удивился в первый раз,
когда его увидел из окна:
вокруг него скакала малышня
и за руки хватала, как отца.
Ты помнишь, мама, как он говорил, –
с акцентом незаметным, и всегда
улыбкою дарил людей вокруг,
хоть часто те и хмурились в ответ.

Но, главное, он брал с собой Ми Юн –
пластмассовую птицу, что была
как перышко легка в его руках,
парила, в палец клювик уперев.
Китаец, окруженный детворой,
гулял и, высоко подняв Ми Юн,
распевно повторял: «смотрите все –
ну разве не красавица она…
Над городом лети и над рекой,
прекрасная и нежная Ми Юн».
Ты помнишь, мама, тонкий силуэт
скрывался за листвою под окном...
В счастливом обожаньи ребятни,
он шел, как католический святой.
Мне было только семь и я мечтал,
чтоб мой отец гулял со мною так.

Китаец выходил во двор, едва
на рынке отработав. Как-то раз,
напившийся сосед его избил,
позарившись на хрупкую Ми Юн.
«Проклятая гагарка!» – он кричал,
и рылся у китайца в рюкзаке,
а тот не шевелился; воротник
сжимал в ладони, лежа у стены.
Ты помнишь, мама: он ее отбил,
от пьяного соседа уберег,
и плелся, окровавленный, домой,
придерживая внутренний карман.

Я думал, не появится теперь…
Но, кажется, неделя не прошла,
как снова веселилась детвора,
китайца у березы обступив.
Он мягко напевал: «смотрите все –
ну разве не красавица она…
Над городом лети и над рекой,
прекрасная и нежная Ми Юн»;
а после – над лиловым синяком
смеялся и комически моргал,
счастливый, потому что защитил
бесценное сокровище свое.

Ты помнишь, мама, хлеба и воды,
картофеля на сале и галет
ты папе поручила отнести
на рынок (наш обычный ритуал).
Уж лучше бы я вовсе не ходил,
не видел, как китайца у стены
толпою окружили мужики
и били за прекрасную Ми Юн.
Он, видимо, предчувствовал беду,
и птицу перепрятал под лоток.
Но, мама, разве это помогло
ему свое здоровье уберечь?..
И что же получается, они
за радость ненавидели его,
за смех и обожанье детворы?
Мне этого вовеки не понять.

Как долго он во двор не выходил?
Грустила временами ребятня,
но в дом к нему от страха – ни ногой:
отцы могли немедленно прознать.
Ты помнишь, мама, ливень в сентябре
(три дня без остановки)? Я носить
белье тебе с балкона помогал.
Тогда мы и увидели его…
На лавочке, промокший, у берез
китаец, словно каменный, сидел,
и взгляд его направлен был вперед,
хоть не было напротив никого.
Так долго продолжалось, но потом
он куртку расстегнул не торопясь
и вытащил прекрасную Ми Юн,
улыбкой озаряя все вокруг;
повыше руку вытянул и я,
заметив, как он что-то говорит, –
шепнул в охапку чистого белья:
«над городом лети и над рекой…»

И больше мы не видели его…
Старухи говорили во дворе,
мол «спятил он с игрушкою своей
и где-то одинешенек пропал».
Но, вспомни, мама, дядя Даниил
нас после уверял, что он живой
и счастлив, как и прежде, вдалеке
от города с прекрасною Ми Юн…
С торговлей стало хуже. Наш отец
открыл свою контору и, надев
пиджак, людей отстаивал в суде,
немало в этом деле преуспел.
Мы жарили картошку, но уже
свинину добавляла ты в нее,
и праздники бывали веселей.
Наладились со временем дела...

Ты знаешь, мама, горько и темно
на сердце: я сегодня не уснул,
поскольку накануне повстречал
китайца, что запомнился нам так.
Как много лет минуло с той поры,
когда он нас смешил и удивлял?
Теперь уже не помню… Двадцать три?
Я начал свое детство забывать.
Так странно, я узнал его легко –
по крохотным деталям, описать
которые непросто... Он шагал
стремительно с авоською в руках.
Я шел, не обгоняя, по пятам;
за ним, как соглядатай, наблюдал
и был, сказать по правде, удивлен
как сильно он за годы постарел.

Но страшно тут другое: на углу
он резко обернулся, и глаза
увидел я, на миг оцепенев, –
отныне мне покоя не дают.
Во взгляде этом виден был испуг,
усталости холодной пелена;
он глянул с подозреньем на меня,
дорогу поспешил перебежать.
Ты знаешь, мама, больно на душе,
и пусто, и не хочется ступать
наутро, как обычно, за порог:
отныне потеряло это смысл.
Я понял прошлой ночью в темноте,
что крылья им подрезать удалось...
И больше никуда не полетит
прекрасная и нежная Ми Юн.


Котомка

В котомке все: мои ключи,
маяк, сияющий в ночи,
щепотка хны, кусочек мыла
для запаршивевшего рыла;
колода карт с пятью тузами,
микстура пота со слезами –
давить на жалость жен и вдовок
(пока не скажет что готова к…).
Гудрона ком, перо, записка:
«…не представляете как низко
в своих поступках пала Эльза…»,
со мной жеманная донельзя.

Полно чудес в моей котомке…
Орава слов и песен громких,
сушеный корень мандрагоры:
за ним ходил намедни в горы.
Комплект для школьного черченья
(мое былое увлеченье).
Набор иголок, хлеб, портянки,
тарелка риса и ледянка,
веретено, клочок бумаги,
горящий глаз, эрзац отваги,
пустых мечтаний влажный слепок
и обещание из скрепок,
воздушный шар с водой озерной,
непрорастающие зерна.

И вот – де-факто и де-юре –
очередная авантюра…
Малейший шорох заоконный
сметает к черту вечер сонный.
Короткий миг – надеть ботинки,
и колыханье паутинки
меня проводит из прихожей –
худую тень с огромной ношей,
в которой все: мои ключи,
маяк, сияющий в ночи.


Кракен

В неотмеченных на карте водах
такелаж цепенеет скоро:
ведь пенька не приемлет сумрак
незнакомый, как искра порох
не приемлет сырой. Матросу
здесь обычно бывает страшно;
в редкий миг, в темноте, с огарком,
на бумажке выводит: «ваш», но
понимает что имя вместе
с удаленным в пространстве домом
потеряло черты, звучанье,
что теперь называть знакомым
вовсе некого. Нынче близки
только палубный скрип, рубаха.
Вообще, через месяц в море
понимаешь, что жизнь не сахар.


* * *


Заплывая туда, где волны
испокон не касались досок,
корабли оставляют гонор
(на поверхность ступивши босо,
исчезает совсем). Выходит,
что чем дальше – тем меньше цвета,
то есть лишнего. Двух оттенков
здесь достаточно для портрета.
Равно мичмана... капитана;
иерархия неуместна
когда снизу, под кри`вым килем,
контур дна пожирает бездна.
Когда крысы, цинга... Заменой
человеку одно белье в
соляных арабесках. Вечер.
Над водой слышен чей-то рёв.


* * *


Надвигается шторм. Матросы
цепенеют от страха смерти.
Капитан еле жив, но храбро
шепчет слово, похоже – «верьте»…
Небо забрано долгой тучей;
она дыбится словно дрожжи.
У грот-мачты, упав на спину,
кто-то силится крикнуть «Боже».


* * *


Появись над водою чайка,
ровно там
где плывет пинас,


она сразу бы различила
в глубине –
недреманный

Глаз.



Четыре сонета к Бальтазару

I


Ты плод моих раздумий, Бальтазар,  
изваянный уныньем собеседник,
которому не нужен меч и требник,
голодные до женщины глаза...

Тебе, не уроняющему слов,
я буду оглашать свою природу,
как если бы отравленную воду
меж плитами церковными несло.

Поэтому, не требуй, Бальтазар,
поспешного рассказа; коль ты за
подробности и прочие изгибы,

я буду ими вовсе мельтешить:
болтать о жизни – не деяньем жить,
меж выбором нанизывая «либо».

II

Внемли же, Бальтазар: я ревновал.
И мерою отсыпать эту скверну,
наверное, не выйдет и посмертно.
Таков мой главный демон – Белиал.

он смог, не утруждаясь, убедить
меня, не умудренного пороком,
что Эльза (моя женщина), в широком
понятии утрачивает нить.

Иначе говоря, – сошла с ума.
Любому позволяет обнимать
себя и соглашается на встречи.

И даже неотесанный лакей,
поспешно приноравливаясь к ней,
слащавые выпрастывает речи.

III

Представь мои терзанья, Бальтазар:
вослед моей возлюбленной особе
хихикают (от этого коробит),
когда мы с нею ходим на базар.

Но главное, ночами у окна,
рассматривая сумрачную мякоть,
все чаще я хочу, мой друг, заплакать,
и в этом не моя уже вина,

но демона: мерзейший Белиал
бессонными часами рисовал
в моем воображении картины

порочные с поверхности до дна,
где Эльза с незнакомцами одна
развратом занимается в гостиной.

IV

Нет сил, о Бальтазар, но доскажу,
до капли исчерпаю откровенье,
поскольку несгораемы поленья
ужасного поступка, что ношу.

Так вот. Я растерзал ее, мой брат.
Вспорол, как предрождественскую утку.
Чтоб больше ни единому ублюдку
она не доставалась. Тем и рад.

Я вижу укоризненный твой взор,
душе моей сулящий лишь позор
и всяческие корчи в преисподней,

но в сущности, морали поперек,
я радуюсь, что Эльзу не сберег,
и чувствую себя теперь свободней.



Ипокрена

Рокот обмелевшего ручья
льнет успокоительным напевом
к мыслям, что несу в охапке я
первооткрывателем. На первом
месте размышление о том,
что в оправе дикого пейзажа,
человек, хватая воздух ртом,
смотрится естественно. И даже
мелкие детали, например:
темень раскрываемой котомки,
спички стебелек сырой и тонкий,
целого не портят. Браконьер
(это мысль вторая) не клянет
заросли, увязнув ненароком,
ибо здесь за око платят оком:
дичи прерывается полет –
вязнут сапоги в сырой земле,
вепрь издыхает у полесья –
ночью, от спиртного разомлев,
в зарослях теряешь равновесье;
катишься по склону словно ком
глины. С перебитым позвонком,
веткою торчащей из предплечья,
тихо у ольшаника лежишь,
мученик заброшенный, поди ж.
(Близится нечаянная встреча
с чем-то безымянным…) Ото сна
дымного очнувшись, осознать
пробуешь себя же, ибо тлену
все сопротивляется. «Не здесь» –
шепчешь, как услышанную весть,
вряд ли понимая. Ипокрена
в тусклом освещении опять
влагой наполняется. Объять
силишься ночные силуэты:
листья на рассыпавшемся пне
робко распускаются, и вне
боли ощущаешь силу эту.
В миг, когда ты думаешь – каюк,
рядом – шевеление и вдруг
лопаются челюсти капкана.
Сумрак распадается у ног,
и в сиянье звезд единорог
лечит оступившемуся раны.



Воин

Все тебе нипочем: испытанья, боль,
поглубже вдохнул, и вперед – дерзать.
Уверенность, друг, распробована тобой:
не сделаешь шаг назад.

Другому – помягче кресла, потверже грудь,
поласковей шепот утром, теплее печь.
Тряхнет головой бедовой, и с поля – фьють,
едва зазвенит картечь.

Но ты, брат, – другое дело, иная суть,
особенное творенье, фабричный брак:
когда в перестрелке ранят, и отнесут
подранком к себе в барак,

не станешь писать фамилий, не выдашь план,
врагу обещаешь муки, в лицо рыча.
Ты – витязь, берсеркер, ронин, мамлюк, улан,
тевтонец и янычар.

Рожден умереть достойно, делить харчи
с другими бойцами равно, стрелять точней.
Я помню, ты мне однажды сказал: «Молчи.
Не хныкай. Бежать не смей,

когда началось, настало, пришло, сбылось,
когда нападают скопом, хотят сломить.
Возможно, тебе со смертью дорога врозь,
а может – порвется нить».

Я эти слова запомнил. Отныне так:
хожу у болота ночью, вдыхаю прель.
И если пойдет навстречу заклятый враг,
ему расстелю постель

в земле.


Тени и лёд

Водосточной трубе известно
положение швов в квартире.
Пусть слова не имеют вес, но
по охвату бывают шире

дирижабля. Малейший возглас
увязает в брови карниза.
Паутина считает возраст:
девять фраз, экивок, реприза

постояльцев. Труба, у дома
на углу, выдыхает воду;
лед бугрится как гематома,
попадается пешеходу

на глаза. Он смиряет душу,
заведенную встретить день, и
наблюдает как лед наружу
не пускает слова и тени.



Тоска Фрэнка Сайдботтома

Тоска входила к нему без стука
в пятнистый трейлер, чуть крепла ночь.
На вид – бесформенная толстуха,
которой вряд ли уже помочь.
Сидела рядом, пила цикорий,
скребла колено, наморщив лоб,
а Фрэнк Сайдботтом мечтал о море,
где бьются волны спиною об
уютный берег; глядел на банджо,
не знал что делать с решеткой струн.
Тоска безмолвно сидела там же:
стучала пальцами по ведру.
 
Когда темнело, они играли,
достав колоду на тридцать шесть,
и Фрэнк шептал: «Короли?.. Едва ли»,
за душным шаром папье-маше.
Тоска брала со стола афишу:
«Суббота! Площадь! На сцене – Он!»
и, неуклюже подсевши ближе,
роняла Фрэнку в ладони сон.
Потом включала магнитофончик –
алмазы, люси и небеса…
И, отодвинув с тетради пончик,
садилась шутки ему писать.

Наутро, точку поставив хмуро,
зевала тихо, шагала прочь.
На вид – расплывчатая фигура,
в которой остановилась ночь.
А Фрэнк спросонья вдыхал понюшку,
варил куриный бульон себе.
И, наливая цикорий в кружку,
смотрел как едет велосипед
снаружи. Парень через икоту
кричал: «На площадь…. Бежим скорей…
Сегодня в городе Фрэнк Сайдботтом…
Он будет снова смешить детей».



Дед Спиридон

I

Мой дед Спиридон за пронзительный тон
стихов был наказан расстрелом.
Хвалили сперва, а потом пристава
пришли с нумерованным делом.
Нашли под сукном Уолта Уитмена том,
охапку прочитанных прежде
и ждали, пока из-за дрожи рука
едва попадала в одежду.

Потом на допрос: череда папирос,
в лицо полыхание лампы.
«Когда господа вербовали туда,
подумать о будущем вам бы…»
Писали в тетрадь, будто Родину-мать
он предал своим словоблудьем
и будет лишен, забугорный шпион,
малейшего доступа к людям.

В подвал до утра: громыханье ведра,
худая простынка – укрыться.
Хрипел вертухай: «На суде не брехай,
не то – закатают на тридцать».
Мой дед Спиридон неожиданный сон
увидел, уснув на рассвете.
Как будто ему, на заданье в Крыму,
синицу подбросили дети.

Спросонок рыдал, отовсюду металл
блесною посверкивал жутко…
Недавний визит, как купанье в грязи,
нелепой почудился шуткой.
Исшаркал бетон забугорный шпион,
мечтая вернуться обратно:
в родное село, где речное стекло,
тюльпанов багровые пятна.

II

В районном суде не раскаялся дед
в придуманной следствием чуши:
брезгливо в ответ отчеканил сонет,  
из им же написанных – лучший.
Удар молотка, и четыре рядка
гражданских пошли на работу,
а деду – расстрел «в завершение дел,
поправших людскую свободу».

Ни слова семье о назначенном дне
расправы – одна неизвестность...
С утра «воронок» через утренний смог
катил в незнакомую местность.
Слезливых речей для своих палачей
мой дед не держал напоследок.
Звучало извне, как в навязчивом сне,
о крышу шуршание веток.

Вели до стены, опадали штаны
(подарок рыбацкой артели).
Боялся шпион как бы час не ровён
дорогой они не слетели…
Ружейная сталь, безмятежная даль,
раскат петуха у погоста.
«А справится сын без совета – один?..
Ведь он, разобраться, – подросток».

Мой дед Спиридон за пронзительный тон
стихов был наказан расстрелом.
Чудес никаких, не доищешься их:
ни беса, ни ангела в белом.
Стоял у стены, подбирая штаны,
смотрел на суровые лица
и навзничь упал, когда выдали залп,
и в небо порхнула синица.


Отчуждение

Моя ночь из стекла истекла.
Даже мгла победить не смогла
отчуждение (глупое слово),
и теперь отворяется дверь,
словно шепчет: «Еще раз доверь
нам себя. Попытаемся снова».

Мои сны неизменно грустны:
ни блесны, ни внезапной весны
в этом царстве заброшенных зданий.
Я гуляю по ним аки Бог:
что ни вдох, то – старенье и мох,
постепенно меняюсь местами.

Моя ярость – застрявшая кость,
после грусти – порожняя горсть
и во рту надоедливый привкус.
Я кручу, надрываясь, пращу,
и кричу, и в цементе ращу
отчужденья нечаянный фикус.


Vertigo

I. Снаружи


Впустишь себе за ворот
ветра сухой клочок,
дрогнешь едва заметно:
как же, к чему бы это?..
Одолевают вещи,
бьются тебе в плечо,
звон высекая, точно
брошенная монета.

Так, разбирая слово,
освободивши всяк
рядом мелькнувший образ
от мишуры и грима,
по мостовой плетешься, –
вытравленный босяк, –
на попеченье ветра
мир оставляя зримый.

Вечер таков, что каплет,
времени вопреки,
тише медовой гущи,
тише иной повозки,
в хлябях стоящей денно,
только звенят круги
лихо натертых блюдец,
рдеются папироски;

там, в застеколье баров,
стрелки часов немы,
ноты текут с пюпитра,
пенятся полужесты.
там, заплетаясь в косы,
вздрагивают шумы,
каждый свое в пространстве
запоминая место.


II. Внутри


Кофе скрывает лампу
в жарких разводах пара.            
Контур ее извилист –
бьется о серый край
чашки. В блокноте тихо.
Долгий узор помарок
сводит на нет зачатый
было словами грай.

Дымные недра зала
втягивают прохожих
из переулка (ливень
плеч не протиснет). Их
сырость итожит образ:
двери, косяк, порожек,
некто в плаще промокшем –
необходимый штрих.

Рябенький строй фигурок,
то обретая краски,
то на глазах тускнея,
мажет следами пол
у деревянной стойки;  
падает лентой вязкой
вермут на дно бокалов.
Искры цветных стекол

разум влекут навстречу
смыслам, которых ради
все происходит. Ветер
бьет по лицу окна
тучной крупою капель.
Фразы из млечной глади
гордо восходят, словно
город с морского дна.


Откуда

Откуда звучат голоса, и откуда эта
веселая песня воды на ладонях лета.
Такая, что только держись, – набери да выпей,
такая, что радует слух: человечий, рыбий.
Откуда берутся следы и откуда – тени,
щепотка вечерней мглы на плечах растений,
сонливой природы гжель, колдовство узора.
Откуда приходит все, из какого сора?..

Отсюда приходят сны, и отсюда нити
судьбы опадают на ткацкий станок событий.
Из пыли рождаются горы, белеет млеко,
срывается в мир беззвучно крупа молекул.
Отсюда приходит смерть, прорастает слово.
Отсюда, сменивши плоть, начинаешь снова,
и песня звучит опять на ладонях лета,
и шепчешь, еще неловко: откуда это?..


Поверх деревьев

                                       посвящается моему дедушке
               

юный ветер в терпкий полдень
по старой тропке к погибшей избе
одни стропила глазницы окон
ковер из щепок заборы испе-

пелили огнём пилили амбар
стегая плетью вели скотину
я вспоминаю как было в детстве
едва забрезжит стою один у

полей бескрайних и вижу папа                                
косою острой роняет травы
ему я хлеба воды и сыра
несу в корзине походкой бравой

идут обратно через поляну
закончив дело какая сила
в руках у папы меня поднявши
целует крепко я не просил а

он мне монету на развлеченья
дает и треплет слегка за щеку
я вспоминаю как было в детстве
из будки рокот едва прищелкну

бежит виляя мохнатый теплый
его на речку всегда беру я
повсюду тихо сверкают рыбы
свежо и пряно у дуба сбруя

красивый странник кидает в воду
большие камни неторопливо
бежим обратно из окон песня
на кухне мама у дома слива

садили с дедом теперь он где-то
поверх деревьев высоких сопок
я вспоминаю он был веселый
у губ усищи граненых стопок

напевы ночью семейный праздник
клеёнка в сале и папиросы
теперь нас мало отец и мама
гуляют часто в тени берез и

грустят о чем-то я это знаю
тоска на сердце хочу заплакать
я вспоминаю сосед уехал
свиней украли к ограде лапоть

прибит гвоздями отец не треплет
меня за щеку лежит усталый
вдали пожары стрельба и крики
убита лошадь мой папа встал и

открыв калитку исчез за дымом
теперь он где-то поверх деревьев
я вспоминаю приехал странник
он пахнет гарью повсюду перья

шагаем тропкой по огороду
скрепив ладони и поспешаем
на кухне мама я вижу слезы
скулит мохнатый ведет ушами

дорога полем телега лужи
вдали пожары хочу заплакать
глаза устали смотрю на небо
и между досок повсюду слякоть

я вспоминаю как было в детстве
сирени запах поход за соком
к березам в рощу теперь остались
одни стропила глазницы окон

ковер из щепок перед забором
я вспоминаю как было в детстве
такое время три шага делят
минуты счастья и годы бедствий



Дикие дни

Оврагом и высью,
галопом и рысью
сменяются дикие дни.
Прощается осень:
на дереве – проседь,
и пар, только слово шепни.

Наверное, скверны
случайной таверны
избегнуть не выйдет: мороз.
Порожнее солнце,
лампада в оконце,
снежинок сухой купорос.

Я знаю, прикончив
и волка и гончих,
сливая на белое кровь,
себя не согреешь,
озлобленный дервиш:
не хмурь поседевшую бровь.

За простынью зимней
приснилась не ты мне
(потерянный остров тепла),
а сонные залы
пустого вокзала,
и город, сгоревший дотла.


море (которое мыслит)

И вновь цветет акация, и вновь
ничто не предвещает катастрофы.
Звучит рояль. игристое вино в
бокале навевает эти строфы.
Огонь из неподвижной пустоты
бросается в ладони и трепещет,
и в мыслях оседает густо дым,
стирая представление о вещи.
Ты снова сбросишь кожу и шагнешь
туда, где и раскаявшийся не был,
где власти не имеют князь и дож
в своей великородности нелепой.
Послушай: уловима ли она –
мелодия полуденного ветра?
И если, надрываясь, борона
земные выворачивает недра,
ты должен быть повсюду и ловить
малейшую вибрацию живого,
и после, у тетради, словно нить,
протягивать написанное Богу.
Качается пустая колыбель,
смыкаются невидимые кроны,
и мир не умещается в тебе –
настолько он слепящий и огромный.
Рояль уже безмолвен, но ему
цикады приусадебные вторят.
И грезы происходят наяву,
покуда мыслит море.



Nihil

Отшумел, состарился, занемог;
огляделся – сгущается смог у ног,
и тропинка, которою шел спеша,
похудела (а свет вообще сбежал).

Огляделся снова – повсюду мрак:
в буерак угодил или в лес, дурак?
И зачем потащился больной бродить
(из ослабших рук – Ариадны нить)...

Облетели латы, помялся шлем,
кто-то стукнул о что-то незнамо чем;
уменьшаясь быстро, иссяк набор
неусыпных мыслей (удрал как вор).

А затем – ничего, лишь зияет тишь,
и беззвучно слово, хотя кричишь;
Да тоска такая – бросает в дрожь
(ведь не знал что будет, когда умрешь).


Papillon

Лампочка погасла. В темноте
ритм тишины отчетлив. Ты
разделяешь явное на те
части, где слабей сидят штифты,
и на закосневшие куски
безнадежно каменных вещей.
Это выбор в пользу не тоски.
Так спасают кожу от клещей,
так рисуют знаки – «плюс», «равно»
между прежним/важным/нужным и
вдруг возникшим. Так тапёр в пивной
новые оттенки ноты «ми»
обнаруживает, будучи хмелён.
Так переживают мандарин.
Гладью вышивает papillon*
тени на окне, и ты – один
в мире ускользающем. Ходьбе
сна не помешаешь. Грустно так,
словно испаряешься: к тебе
тянет свои руки пустота.

________

* papillon (франц.) – мотылёк


Ружье

* * *

Обычно, когда я не знаю чьё
лицо покажется в темноте, ружье
решает проблему, и стук глухой
сгущает миф об «иных» до той
твердости, где не признать нельзя –
стрельба, увы, не моя стезя:
сметливости егерской ни на грош,
пальба по кустам, наудачу – сплошь.

* * *

Обычно, когда я не слышу слов,
оградкой несущих свой шум до дров,
парящих от яблонь, вперед – к крыльцу,
я приклад ружейный кладу к лицу,
и гляжу, покуда кукушка в пух
тополиный не бросит хотя бы двух
своих криков, и лишь тогда
понимаю, – ушла беда.

* * *

Обычно, когда не плывет душок
к веранде от пришлых немытых ног,
и в воздухе хладном размяк топор,
я, взявши ружье, выхожу во двор;
шрапнель отправляется наугад
в широкий зев полуночных врат,
и коли падет невиновный вдруг,
шепну: «без обиды, друг».


Следы

Следы уронив на песок, будто связку ключей,
замри на мгновение возле соленого мола.
Послушай – кричат альбатросы, и оскрипы рей
царапают воздух у брига… Уже полвосьмого:
на линии сгиба палитра смешалась совсем,
шафран окропил горизонт медоточием ярким.
Слова цепенеют, и позже поведать о сем
в письме не случится, а стало быть, – выброси марки,
бумагу порви и чернила разлей на причал;
однажды на запах знакомый всплывет осьминожка:
услышать как возле воды альбатрос закричал,
увидеть как в сторону мола змеится дорожка.


Человек

Я скажу это вслух:
человек человеку – ночь,
неприкаянный призрак,
бредущий по шпалам прочь.
Невеселая повесть,
состарившийся оскал,
человек человеку – участь,
которую он искал.

Закопай дневники,
помолись у двери и вон –
в незнакомые земли,
где волчий царит закон,
где тотемы в крови,
и чавкают что ни час,
где, побывши немного,
смекаешь что ты увяз.

На дорогу ступай
о, тоскующий менестрель,
и вплетай свой мотивчик
в рассветную птичью трель.
Впрочем, помни: пернатые
треплются задарма,
и всегда улетают
когда наступает тьма.

Ибо тьма есть стихия,
где царствует человек,
и бормочет проклятья
своих не поднявши век.
А заслышав другого,
готовит ему силки:
повстречавшись с подобным,
ругайся и больше лги.

Я скажу это вслух:
человек человеку – сон,
незнаком, не постигнут
и, в сущности, – невесом.
Чужеземная руна,
невычитанный словарь,
одержимая шумом
и яростью божья тварь.


Зеркало

я вряд ли доживу до смерти
скорее сгину по пути
смешней иронии поверьте
вам не найти

когда б не жуткая привычка
с утра идти одной тропой
давно порхнула бы синичка-
душа домой

но вот забавное сплетенье
едва отчетливых примет
я ощущаю озаренье
в себе нет-нет

и мир сияет скоротечно
и жизнь безоблачно-легка
и мнится благость эта вечной
для дурака


Сны Кафки

 Вышивали крестиком,
 разминали пестики –
 промотали жизнь.
 Трубадур и песенник
 на широкой лесенке
 не нашли межи;

 в златокудром племени,
 с облысеньем темени,
 остается гнев:
 навостряют кремень и
 на ушедшем времени
 обрезают нерв,

 засыпают пандусы;
 так мальчишка пакостный
 познает порок.
 Поверяя Кафке сны,
 постигает правду с ним,
 глядя между строк;

 оживает призрак и,
 заучивши признаки
 неземной тоски,
 весть уносит вниз реки,
 там где лысы изверги
 выводок трески

 разминают крестиком,
 зашивают пестиком
 и хохочут всласть,
 а завидев вестника,
 вопрошают: «Пресен, а?» –
 разевают пасть…


Ум

Пусть ум твой трудится всегда,
как слез беспечная вода
сползает берегом пологим
к широким простыням морей,
где слово – царь среди царей –
на глубину несет молоки.

Пусть ум твой трудится всегда,
и мера смутная вреда
бросает тень на свечи храма;
пока способен видеть лист,
и отличать от верха низ
в заносах извести и хлама.

Пусть ум твой трудится всегда,
ведь смерть как мутная вода
однажды берега поссорит.
Бросай же краски по стенам,
и храмом станет вещий хлам
на дне приснившегося моря.


Меланхолия

Зови меня отчужденьем,
ознобом внезапных фраз,
беспамятною секундой,
лиловым платком прощанья,
зови неотвязным эхом,
прохладной трясиной глаз,
забытым письмом в кармане –
без имени и признанья.

Зови первородным Древом,
опавшей его листвой,
уродливым изваяньем,
засахаренной черешней,
зови ожиданьем чуда,
шагами по мостовой,
последним твоим дыханьем,
твоей темнотой кромешной.

Зови, не зови, послушай,
забудь, напиши, порви,
хватай и держи, как можешь,
хоть знаешь, что все – неправда.
Взгляни – засыпает Каин
(ладони его в крови),
и в окна стучится призрак
с усталой улыбкой брата.


Воскресенье

* * *

Мучнистый воздух улиц. треск частот.
Забытая мелодия для бубна.
Свихнувшиеся косточки часов
не видишь – только чувствуешь подспудно,
как чувствуют мечтательный озноб
любовники, размятые в ладошке
ехидного амура (этот сноб
смеется и заламывает ножки).

* * *

Колода излохмаченных дверей
встречает чьи-то острые брючины.
Ты жил, однако вновь архиерей,
прокашлявшись, бормочет про причины,
царапает оплавленный амвон,
глядит в потемки нефа безучастно:
он хочет замолчать и выйти вон,
ведь все это не нужно, все напрасно.

* * *

Когда лежишь в кровати в поздний час,
туман глядит из окон близоруко.
Ты жарил яйца, ты забыл про газ,
но – Бог с ним, ведь сама угроза звука,
движения, дыханья до того
тосклива, что не хочется спасенья.
Лежишь, экзаменуя потолок...
Таким и замышлялось воскресенье.

* * *

Алиса покидает города.
Смонтированы титры. Впрочем, текста
не видно. Коммунальная вода
кидается с натоптанного места
наружу, накрывая тротуар
своей слюняво-ласковой губою.
Потоп. Переиначенный пожар
в отсутствие напившегося Ноя.

* * *

Теперь ничто не важно. Нет пути,
идущего, дороги, горизонта,
самой необходимости идти;
ни смысла нет, ни вящего резона
использовать цифирь или слова
для сумрачных пророчеств, для рассчета.
В гостиной, под часами, кружева
чернеют в ожидании кого-то.



Плащ

В комнате, скомканный, дремлет поверх других
Богом забытых вещей дождевичный плащик.
Всюду царят пороги, всюду видны круги;
дом покидая, странник снова его обрящет
в давешнем месте (сердце – лучший теодолит), –
только бурее краска, ветше перила, стены.
Соприкасаясь, прошлое в нынешнем норовит
увековечить тени: шелест одежды, с кем и
что разделял однажды, сколько заплел венков
вечером в дождь у леса, сколько изрек смолистых
фраз, по пути бросая вымокшее трико в
речку лесную, сколько с милой лежали в листьях,
дрожь поделивши равно, шепот, дыханье, смех,
тонким плащом укрывшись (больше для уверенья).
Нынче пушистый полог пыли лежит поверх –
символ того, что с вещью происходило Время.


Улица крокодилов

А женщина старая шамкает ртом, продает абрикосы,
а мухи кружат над лотками, звенит Лафайет,
на женщину смотрит девчушка и трогает косы,
глядит на собаку бездомную, в сумрак фойе
огромного здания, дальше, левее по улице,
где некто с лицом изможденным уставился вглубь
немытой витрины: все комкает фалды и хмурится –
внутри патефон над пластинкой заносит иглу.
И вот поплелась, полетела, зареяла нотами,
наполнила урны, размежила двери, утопла в подвал.
мужчина стоит у витрины, усыпанный потом, и
мелодии счастлив: не слышал и сам не играл.
Он часто гуляет – коричные лавки, проулочки,
о смысле все думает, быть али не`быть, о разных вещах.
А рядом пекарня: какао, повидло и булочки.
А он над пластинкой склонился, он музыку слушает,
он натощак.


Скупец

Неряшливы сны скупца
в преддверье большой растраты,
тем паче когда с утра ты
уже у его крыльца.
На вексель он смотрит зло,
как ночью смотрел на бубны,
считая остаток скудный –
безрадостное число...

Не стиран халат скупца:
со смертью жены одежда
по важности стала между
ухоженностью лица
и сплетнями тех мещан,
что прежде ходили в гости,
сгребали конфеты в горсти,
приглядывались к вещам...

Кургузая цель скупца –
стяжать и не думать вовсе –
сулит недород и осень,
окно в ширину рубца;
сулит полуночный бред
в потемках пустынной кельи:
табак и бутылку зелья,
былого неровный след...

Слепая жена скупца
любила его за голос:
во тьму уходящий полоз,
заботливый тон отца.
Когда он смотрел товар,
она с неизменным кофе
стояла в руках, и профиль
скрывал невесомый пар...


Миф

Верни имена, времена, семена, напиши быль,
бурлящие реки десницей своей оберни вспять;
пускай мироточит себе по шкафам пыль,
в комоде пускай оберегом лежит прядь.

Яви чудеса, голоса, небеса, напиши миф,
в морях и гигантах свою заключи мочь;
галере дорогу пускай перейдет риф,
едва воронёный подол отвернет ночь.

Верни немоту, наготу, слепоту, прогони вон,
позволь не собрать эти камни и жить вдруг;
я слышу с рождения где-то вдали звон,
шагами смыкаю невидимых дней круг.


Сон

Но что есть сон, как не попытка знать,
что там где завершается кровать –
ни пола, ни обычной дребедени;
что бездна, заглянувшая в глаза,
отныне ковыляет где-то «за»,
грядущее выдавливая тенью.

Но что есть сон, как не попытка знать,
что ярмарка тебе – родная мать:
исполненная шума панорама;
что стелется похмельная заря,
негромко вытекает за края,
и плавится залапанная рама.

Но что есть сон, как не попытка знать,
что смерть предпочитает отнимать
без смеха и языческой гримасы,
что время отмечает на лице,
как доктора безжалостный пинцет,
ее меланхолические фразы.

Узрите же, пропойцы, этот сон,
покуда медным голосом гарсон
не бросил вас обратно на перины;
ведь после – ни квартиры, ни сумы,
остынут даже лучшие умы
в прохладном одеянии из глины.


De profundis

Cтупай мерцающей тропой
к верховьям полуночных русел,
где лунный свет – мальчишка русый –
гуляет по небу нагой;

ступай за призраками вплавь
по млечным водам поднебесья,
покуда в руки льется песня,
и в сновиденье тонет явь;

ступай туда, где бечева
влачит во тьме пустые арбы:
в них не осталось больше скарба,
лишь тихнут дольние слова,

и только веко чуть дрожит,
когда на мир глядишь из бездны,
когда рукой с гирлянды звездной
снимаешь ту, что будет жить...