Касьян Елена


Август

Я люблю тебя навеки,
А живу с тобою врозь.
Я в часах сдвигаю стрелки,
Чтобы время не сбылось,
Я опять меняю ракурс,
Чтобы виделось ясней.
Подари нам, Боже, август
На каких-то тридцать дней…

Кораблю с дырявым днищем
Снова в доке зимовать.
Я стою почти что нищий –
Что ещё тебе отдать?
Моль почти доела парус,
Время точит якоря.
Подари нам, Боже, август
И немного сентября…

Над моим микрорайоном
Ночь дырявит небеса.
Я прошу за всех влюблённых,
Если нам с тобой нельзя.

Сентябри смыкают веки,
Наши беды не всерьёз.
Я люблю тебя навеки,
А живу с тобою врозь.
Виноградной грозди завязь
Тяжелеет с каждым днём.
Подари нам, Боже, август,
Дальше мы переживём…


Втекает небо...

Втекает небо в нашу форточку,
И мы не знаем наперёд,
Кого, как маленькую лодочку,
Легко от берега толкнёт.

Едва заметное движение
Качнёт небесную траву,
И только слышно, как растения
Роняют зёрна в синеву.

Ах, мои девочки и мальчики,
Нет неба выше, и под ним
Мы все стоим, как одуванчики.
Но дунет ветер – и взлетим.


Всё так и шло...

Всё так и шло. И если о тебе
Мне ничего здесь не напоминало,
Ни шум листвы, ни суета вокзала,
То о твоём присутствии теперь
Всё говорит и явственней, и строже.
И этот август оттого дороже,
Что здесь ещё немыслимей зима.
Пейзаж размыт, движения нерезки,
И наблюдать дыханье занавески –
Лишь верный способ не сойти с ума,
Покуда тех, кто бесконечно врозь,
Обточит время, как слоновью кость...


У меня был Краков...

У меня был Краков, Париж и Рим,
Где ни мост, ни купол не стал моим,
Я могла живое открыть живым,
Но искала камень и ключ под ним,

Я пыталась мир заготовить впрок,
Этот мир пока был не слишком строг.
До поры кивал мне лукавый бог,
Но теперь неясно, каков итог.

Если нить тонка, то болит порез,
Если ждать беды, то она окрест,
Но когда созрел и готов замес,
Никакой нужды в перемене мест.

И легко сквозь бусину нить течёт,
И в груди пульсирует горячо,
И не важно время, ни день, ни год
Для того, кто знает, куда идёт.

Всё, чего ты ищешь, давно внутри,
Это очень просто – бери смотри.
И давай, себе-то уже не ври –
Бесполезен ключ, если нет двери.


Дерево машет крыльями...

Дерево машет крыльями, словно птица,
Ветер ласкает ветку за голый локоть.
Где это было видано - так влюбиться,
Даже теперь не зная ещё, насколько.

Город по небу водит луну за нитку,
Нет неизбежней времени, чем вот это,
Можно ещё уснуть со второй попытки,
И, наконец, очнуться в другое лето.

Даже прощанье - это, отчасти, встреча.
Жизнь поступает с нами не зло, но мудро.
Кто понимает это, стареет легче.
Спи, у тебя случится другое утро.

Там баобабы прячут траву от света,
Кто-то надёжный ведает семенами,
Там Антуан летит над своей планетой –
И ничего плохого не будет с нами.


Не говори о нас

Не говори о нас, не говори,
и даже в самом сердце де Пари,
где мы могли однажды умереть,
когда бы жизнь
не праведней, чем смерть,
когда бы свято место не про нас,
когда бы жили
только в этот раз.
Но до сих пор пульсирует внутри:
не говори о нас, не говори.

Во мне растут сады и города,
во мне горит небесная руда,
скрипят качели, облако плывёт,
а на качелях
девочка поёт.
И так поёт, что не о чем жалеть,
покуда жизнь
не праведней, чем смерть,
покуда всё растает до зари,
как фонари проспектов де Пари.

И уцелеет только горизонт,
но говорить об этом не резон –
слова легки, изменчивы, пусты...
Внутри меня
висячие мосты,
под небом птица, рыба в глубине –
как это всё
вмещается во мне,
живёт и дышит, требует любви?
Там старый дом шиповником увит,

почтовый ящик на его двери
(не говори о нас, не говори),
вокруг стоит высокая трава,
и на ветру
качается едва,
и в той траве лежит мой детский страх,
мой детский стыд,
мой ужас на губах,
моя тоска, моя смешная боль –
всё, что ещё не связано с тобой,

лежит в траве, но не болит давно...
И я смотрю, как старое кино,
и вижу только утро и восход.
И на качелях
девочка поёт.
О, эта песня – всё нутро моё,
а жизнь и смерть –
лишь строчки из неё.
И если хочешь, слушай и смотри.
Но ничего о нас не говори.


За то, кем я была...

За то, кем я была, и кем ещё побуду,
пока, как клейкий лист, не развернётся жизнь,
простите все меня,
кто, может быть, отсюда
посмотрит в черноту мою, и даль, и синь…
В нарядную меня – тростиночку, трёхлетку –
в хрустящее бумажное бессмертие моё,
где я под Новый год стою на табуретке,
и хохочу над тем,
как бабушка поёт...

Когда я отступлю – на шаг, на два – от края,
и встанут предо мной
мой дед, отец и брат,
которых больше нет (а я стою живая),
то, думается мне, сильнее во сто крат
я полюблю вас всех – и тех, кого не знаю,
и тех, кого забыла, забуду навсегда,
и тех, кого сейчас
бесследно забываю,
(ты спросишь «и меня?», и я отвечу «да»)…

Осыплемся мы все, как маковое семя,
из всех своих пустых бесчисленных сердец.
Но алые цветы пока цветут всё время,
пока ещё цветут
и зреют, наконец,
и истекают вглубь – то молоком, то мёдом,
и оплетают вдаль – то светом, то огнём,
и если не мешать, то прорастают сходу
сквозь ель,
сквозь табурет,
сквозь девочку на нём.

Я с вами заодно (не хуже и не лучше),
но мир стоит в дверях, как вечный Новый год,
и выведет нас всех, по одному, за ручку,
туда, где смерти нет,
где бабушка поёт,
где все уже равны и ростом, и любовью,
где не о чем роптать... лишь грустно от того,
что каждому из нас положат к изголовью
прощенья и конфет,
и больше ничего.


Агнешка

Агнешка живёт в квартирке под самой крышей,
Стирает чулки в тазу, варит рыбу кошке,
Подолгу глядит в окно, и по будням пишет
Записки тому, кто живёт этажами выше,
Что крема для рук осталось совсем немножко.

Внутри у Агнешки летят и летят снежинки,
Она проплывает себя на блестящей льдине…
Агнешка не любит кино, не крутит пластинки,
А просто стирает чулки на ажурной резинке,
И трёт их, покуда вода в тазу не остынет.

Под окнами ездят машины и ходят люди,
Им дела нет до Агнешки - известно точно.
Но если она вдруг чулки постирать забудет,
Возьмёт и однажды их вовсе стирать не будет,
То страшно подумать, что с ней случится ночью.

А ночью чулки шуршат и в постель заползают,
И прячутся в складках, и вверх по груди струятся.
Агнешка бежит - целый таз воды набирает,
Агнешка не дура, Агнешка прекрасно знает,
Что мокрым чулкам уже на кровать не забраться.


Василиса

Едет Василиса Прекрасная на бал в своей коробчонке,
и вспоминает бабушку, и песцовый её воротник.
Как везла её бабушка в саночках
по карамельному снегу,
как были они обе бессмертны, как воздух вокруг звенел.

И думает Василиса-младшая, куда же всё это делось:
и бабушка вместе с санками, и снег, и пушной воротник?
А в правом рукаве спят лебеди,
а в левом - застыло озеро.
И косы теперь тяжёлые, хоть поступь ещё легка.

- Если б тогда я знала, - думает Василиса Прекрасная, -
что из этого детского счастья, из всех этих искр в груди,
получится такая усталость,
такая бездарная глупость,
одна лягушачья шкурка, да Иван-дурак впереди…


Думаешь, кто притих...

Думаешь, кто притих, тот теперь почти незаметен,
Думаешь, на тебе не видно уже отметин?
Если искать того, кто будет за всё в ответе,
Может вполне оказаться, что это ты.

Сердце собьётся с ритма ещё за утренним чаем,
Не суетись – вот тебя уже подключают.
Каждый, кто думал, что он-то не обучаем,
Первым продавит снег и сомкнёт ряды.

Не суетись – просто молча делай свою работу.
Ты же не просто так, ты же для чего-то.
Если свой страх лечить неизменно рвотным,
Можно легко получить головную боль.

Страхи не лечат, а держат их в чёрном теле.
Кто каменел хоть однажды в своей постели,
Знает, что смерть ни с кем никого не делит,
Кто приглянулся, того заберёт с собой.

Можно искать спасенье в ночных молитвах
или пытать удачу в бессчётных битвах.
Просто представь, что тебя не отметят в титрах –
Будешь ли ты согласен на то, что есть?

Главное быть живым посреди живого.
Те, кто искал своё, не возьмут чужого.
В сердце, в горсти, во рту – донеси им Слово,
Если тебе доверят благую весть.


Куда я буду тебе писать...

Куда я буду тебе писать? По снегу огненная лиса
перетекает из света в ночь. Вот так и ты улетаешь прочь
из наших сумерек и сетей, от наших радостей и страстей,
перетекая в немое "был..."
Вдовеют все, кто тебя любил.

Прижмётся город лицом к стеклу. Разбей яйцо, отыщи иглу
и убедись, что она цела — почти нетронутая игла.
Каких гарантий тебе ещё? Врастает небо в твоё плечо,
втекает вечность в твои глаза,
как в нору огненная лиса.

Куда я буду тебе писать? Во мне цветёт прошлогодний сад,
во мне качается синий лес и птицы носятся вдоль небес,
но нет ни города, ни страны, где эти письма тебе нужны,
где ты ещё не совсем отвык
и понимаешь земной язык.

Мы изучили немало слов, от них осталось одно – "любовь".
И все, кто шиты одной иглой, навеки связаны здесь с тобой
в один сияющий гобелен — ему не страшен ни прах, ни тлен,
ему ничто не мешает быть.
И ты в нём нить...
И я в нём нить...


Там, где время казалось...

Там, где время казалось линейным, а дата отстроченной,
все заглавные буквы опали, слетели со строк.
Я пишу тебе длинные письма неровным почерком -
и, похоже, отчасти живу тебя впрок.

Я не знаю, что толку в словах? Мы надёжно обучены
продвигаться на ощупь в немыслимой темноте.
Время медлит и делает крен - и сентябрь уходит в излучину.
Вот теперь говори обо мне, говори обо мне!

Вот теперь составляй икебану из этого райского сада,
паутины фонтанов, причудливой вязи аллей,
проводов и столбов... И другого, похоже, не надо.
Получи мои письма, когда их сорвёт с тополей.


Ещё держу...

Ещё держу, ещё держу,
но отпускаю, отпускаю...
Точильным камнем по ножу –
по мне идёт волна другая,
и по тебе, и по тебе,
и никого не огибает,
ни тот немыслимый Тибет,
ни этот мыслимый Дубаи,
ни те иные миражи,
ни эти знаки на конверте...
Гляди, гляди, какая жизнь
по обе стороны от смерти.


Сил хватит

Он говорит – неси,
сколько сумеешь. Сил
хватит. Тянись ко мне,
даже когда на дне
будешь, вставай со дна.
Даже когда одна
буря другой сильней,
встань и пройди под ней.
Это твоё. Тянись
этим со всех сторон.
Если такая жизнь,
значит, таков закон.
Он говорит – смотри,
чем ты владеешь здесь?
Ноша твоя внутри,
ты – это всё, что есть
тут твоего. Неси,
сколько сумеешь. Сил
хватит.


Потому что с тобой говорю...

Потому что с тобой говорю я на всех языках,
На живом и на мёртвом, на нынешнем и на вчерашнем,
Я сама то дремучая выпь, то немая треска.
Быть тебе кем угодно — уже не смешно и не страшно.

Спи теперь до рассвета. Качается дом на ветру,
Ночь полощет луну в отсыревшей небесной лохани.
Город будет тянуться к тебе миллионами рук,
Только мне, только мне не дотронуться даже дыханьем.

Я жалею тебя, потому что мы были близки
В послезавтрашнем дне, где лишь контур ещё осязаем,
Потому что мы смертны, как эти простые стихи,
И как эти стихи, мы однажды тут всё потеряем.

Эта глупая нежность не ведает звуков и букв,
Но её немоту обретая, как редкую милость,
Ничего не ответь на мою тишину, если вдруг
Ничего не случится. Уже ничего не случилось.


Без рифмы

Когда в этом городе,
наконец-то, закончатся сумерки,
и длинный колыбельный поезд
вынырнет из пустоты,
как лунное отражение из глубины колодца,
я хочу быть
в ситцевом белом платье,
в лёгких открытых сандалиях,
и чтобы новый ветер развевал мои волосы.
Пусть это будет ранняя осень или поздняя весна,
чтобы невыносимо
пахли ландыши,
или черёмуха,
или вереск, на худой конец.
Будет пронзительный утренний свет,
и глупый голубь, влетев под округлый купол вокзала,
станет биться и биться о толстые стёкла свода.
А мы будем стоять, держась за руки,
запрокинув головы,
затаив дыхание,
и думать:
"Глупая, глупая птица... ну что же ты! ну давай же!"
И голубь вдруг
поменяет траекторию полёта,
и найдёт брешь в этом стеклянном небе,
и выскользнет в синь,
как глубокий выдох из лёгких, как скорый поезд
из бесконечной темноты тоннеля.
И не будет знать, глупый и тёплый,
как мы спасли ему жизнь
просто потому,
что избыток любви всегда находит возможность
вытолкнуть к свету кого-то ещё –
кого-то упрямого и живого,
у которого (как знать),
возможно, и не было ни единого шанса.


Моя девочка, в город вступают войска...

Моя девочка, в город вступают войска.
Ночь темна, и покуда звезда высока,
Нам безропотно ждать окончанья времён –
Кто сегодня любим, тот наутро спасён.

Моя радость, зима захватила вокзал.
Почему нам об этом никто не сказал?
Вот уснули деревья со стоном во рту,
Вот беснуется ветер от нас за версту.

Вот на каждом углу выставляют конвой.
Кто сегодня любим, тот наутро живой.
Вот последние листья ложатся ничком.
Моё сердце, давай говорить о другом.

Как под городом дышит живая вода,
Как попарно обнявшихся минет беда,
Как вдыхая туман между первых снегов
Ночь заботливо прячет своих беглецов.


Я лежу себе в траве...

Я лежу себе в траве,
Сто фантазий в голове!
Сто фантазий,
Сто идей,
Надо выбрать, что важней.

Мама с папой говорят:
"Посмотри на всех ребят –
Неужели непонятно,
Нужно выглядеть опрятно,
А не как обычно.
Это неприлично".

Тили-тили, трали-вали,
Пропадай мои сандали,
Оторвалась пряжка,
Быть прилежной тяжко.
Прилежанья нет как нет,
Если вам всего пять лет.

Я лежу себе в траве,
Муравей на рукаве,
Хоть у всех суббота –
У него работа.

Муравей-мурашечка,
Подружись со мною,
Спрячу тебя в чашечку,
Блюдечком прикрою,
Дам тебе печенья,
Дам тебе компота,
Никаких волнений,
Никакой работы.

Говорит мне муравей:
"У меня сто штук детей.
Я их бросить не могу,
Я сейчас к ним побегу,
А к тебе я не вернусь".

Ну и ладно, ну и пусть!
И не очень-то хотелось,
Без тебя я обойдусь.

Я качаю головой,
Небо трогаю рукой,
Небо с облаками –
На моей панаме.

Небо с облаками
отнесу я маме.
Пусть она узнает,
как это
бывает...


Он звонит ей и говорит...

Он звонит ей и говорит, что не мог, что, мол, куча дел,
Что сегодня он очень старался и, естественно, очень хотел!
Но проблемы висят, как петли: ту обкусишь, другая торчит.
Виноват, говорит, конечно, но был занят, болен, разбит…
А она молчит.

А она понимает, что снова - к чёрту ужин, хоть убран дом,
Что любовь, по большому счёту, у неё совсем не о том,
Что в какой-то момент не важно, у кого вторые ключи,
Если все - инвалиды любви, если каждого надо лечить.
И она молчит.

А он думает, всё, мол, в порядке - без истерик, значит, сойдёт.
Говорит, что на этой неделе он зайдёт, непременно, зайдёт…
Так недели, месяцы, годы время складывает в кирпичи -
Сердце рвётся, любовь остаётся. И её обступают врачи.
А она молчит…


Где в песне ветра...

Где в песне ветра – отрицанье смерти,
Уже душа прозрачна и легка,
Ещё стоишь, как продолженье тверди,
Но прямо сквозь тебя течёт река.

Ещё сшиваешь мир с изнанкой слова,
Не ожидая ничего взамен,
Ещё не отнят у всего живого,
Уже разъят на космос и на тлен,

Уже разъят на жизнь и на иное
И разделён на музыку и тишь,
Где каждый звук отточен и отстроен,
Где ты вот-вот с Господних уст слетишь.


Юзек и Магда

Юзек просыпается среди ночи, хватает её за руку, тяжело дышит:
– Мне привиделось страшное, я так за тебя испугался…
Магда спит, как младенец, улыбается во сне, не слышит.
Он целует её в плечо, идёт на кухню, щёлкает зажигалкой.

Потом возвращается, смотрит, а постель совершенно пустая.
– Что за чёрт? – думает Юзек. – Куда она могла деться?..
«Магда умерла, Магды давно уже нет», – вдруг вспоминает,
И так и стоит в дверях поражённый, с бьющимся сердцем…

Магде жарко, и что-то давит на грудь, она садится в постели.
– Юзек, я открою окно, ладно? – шепчет ему на ушко,
Гладит по голове, касается пальцами нежно, еле-еле,
Идёт на кухню, пьёт воду, возвращается с кружкой.

– Хочешь пить? – а никого уже нет, никто уже не отвечает.
«Он же умер давно!» – Магда на пол садится и воет белугой.
Пятый год их оградки шиповник и плющ увивает,
А они до сих пор всё снятся и снятся друг другу.


Ты меня переписываешь...

Ты меня переписываешь опять,
По пять раз на дню, исчеркал всего.
Ты хотел, чтоб я вышел тебе под стать,
По по-до-би-ю… но теперь чего?
Каждый раз мне навешиваешь долги,
То любовь, то ненависть, то петлю.
А когда не могу, говоришь «моги!»
А когда не хочу, говоришь «убью!»
Люди думают, что это я такой -
Как дурак кидаюсь то в пух, то в прах.
Я б давно перестал говорить с тобой,
Но ты ставишь галочки на полях -
Сочиняешь мне то врага, то дочь,
То больничную койку, а то плацкарт.
Всё пытаешься как-нибудь мне помочь,
И, похоже, что даже вошёл в азарт…

Посмотри, ну какой из меня герой?
Я тебе всю статистику завалю!
Но ты так в меня веришь, что чёрт с тобой,
Переписывай - потерплю.


Я есмь письмо

1

Свитки бы исписал, а с небес ни строчки –
кончились имена у предметов.
Видимое - не полотно, а всего лишь точка,
искра света.

Так и живём, пока узнаванье длится,
выйти за скобки жизни – не сложно,
а вот раздвинуть на ширину страницы –
как можно?

Буду глядеть с небес, подбирать оправу –
чьими руками с тобой обняться.
А до поры мы живы и, значит, вправе
не расставаться.

Буду тебе посланием отовсюду,
все времена о нас, назови любое,
голубем в небе, небом лазурным, буду
тебе тобою.

2

Когда луны обмылок плыл над нами,
Когда меня твой город не вмещал,
И пустоты воображаемый овал
Не размыкался утренними снами,

Мы упразднили время. Толку нет
В его пустом вращении по кругу,
Когда напрасным обещанием друг другу
Остался мнимой яви мнимый свет.

Кем приходилась я тебе, какой
Останусь тут, припомнится едва ли,
Была ли памятью, была ли сном, была ли...
Всё, что роднит объятия с тоской,

Держать у сердца глупо зачастую –
Молчать на выдох, отпускать на вдох –
Такой порядок ни хорош, ни плох,
А только он один и существует.

Иди ко мне, мой лучезарный бог,
Усни в меня, чтобы насквозь проснуться,
А утром чай в пиале, яблоко на блюдце...
Иди ко мне, ты сделал всё, что мог.

3

Из той тишины – из продольной, прохладной на срезе –
Представляется мне, ничего уже больше не вынуть.
Раздувай этот шар, этот купол, пока он не треснет,
И тогда станет легче хотя бы наполовину.

Наша ладная жизнь перекроена косо и криво,
Горизонт непременно завален – что лёжа, что сидя.
Только кто же там, господи, ходит над этим обрывом
И обрыва не видит, стоит, а обрыва не видит.

Это я там хожу – и ношу тебя всюду с собою,
Как чудной амулет, как куриный божок и награду.
Если вкратце, то мир повернулся лицом и спокоен,
Потому что теперь всё идёт, наконец-то, как надо.

4

Оставлены пожитки,
Всего-то пара строк,
На старенькой открытке
Затёрся адресок.
На завтрашнем причале,
Где ты – одно из двух,
Меня не различает
Потусторонний слух.
Как жили мы с тобою,
Где невозможно жить,
Как были несудьбою,
Попробуй расскажи.
Душа моя сурдинка –
Ни лика, ни лица.
И крутится пластинка,
И нету ей конца.

5

Я бросаю слово, будто тонкий невод,
Кто его достанет, сам заговорит.
Не ходи направо, не ходи налево,
"Буква убивает, а дух животворит".

Под мою молитву хорошо ли спится?
Кто очеловечен, лучшего не ждёт.
Каждый обратится в то, чего боится,
Каждый обитает там, куда идёт.

6

Где город носит сон на коромысле,
Мой почтальон который день не спит.
Я есмь письмо тебе, и в этом смысле,
Идущий – это просто часть пути.
Неважно, что во мне ты прочитаешь –
Свою любовь, закат своей любви, –
Ты только то, чего не означаешь,
Сей час замри, сим часом оживи.

Укореняться в будущем не трудно,
Как оставаться в прошлом насовсем...
Мы спим и спим, нам снится Будда,
Который потешается над всем.

7

В прошлое нынче невелики вложенья,
К вечеру сиротеем, к утру – тем паче.
Вызубрить, как таблицу неумноженья,
Список твоих игрушек: свистулька, мячик...

Я ль тебя обниму, я ли здесь утешу:
Это не Кали-юга, не Кали-юга...
Выхватит нас из сумрака луч нездешний,
Будем ещё нежней отпускать друг друга.

Не удержать в руке, в голове, меж чресел,
Сущее бестелесно – и в этом чудо.
Тот, кто семь раз отмерил, один отрезал,
Знает, откуда смерть или жизнь докуда.

Мячик, свистулька – надо ли всё итожить,
Нам далеко ещё до второго круга.
Боже мой, сколько нежности, боже-боже...
Это не Кали-юга, не Кали-юга.

8

Вот так, скрипя о петли бытия,
Раскачивает ветер колыбель,
Где нас Творец попарно изваял:
Совместный быт, совместная постель,
И только вечность каждому своя.

А время всё прозрачней на просвет,
И проступает контур декупажа,
Где я снимаю платье, как конверт,
Где мы – пейзаж, вернее, часть пейзажа,
И смерти нет, и утоленья нет.

И мы никто, и мы уже нигде,
Лишь колыбель качается со скрипом,
И рябь идёт по небу и воде,
Где ты меня читаешь, как постскриптум –
И там, и здесь, и далее везде...

9

– Бери, – говорит, – я ли тебе не янтарь,
солёный ветер, густая крона, резная кость,
белое облако, тонкое зеркало, киноварь,
я ли тебе не праздник и не тропарь,
не желанный гость?

– Мой свет, – говорю, – пока мы в руках Его,
Седьмое небо переливается через край,
не говори ничего, не спрашивай ничего.
Где моё сердце касается твоего,
там и рай.


Письма к Тэйми

Письмо первое

Что ты знаешь, Тэйми, о других, не таких, как мы,
У которых ни трещины нет в середине кормы,
У которых тела упруги, рубашки заправленные в штаны,
И всегда заточены сабли, и курки всегда взведены,
И ни капли чувства вины.

Как друг друга они целуют, Тэйми, и зубы у них блестят,
Они делают даже не то, что могут, а только то, что хотят,
Как идёт им любой цвет и всякий наряд,
Как их матери гладят им брюки,
а они изнывают от скуки и вечно на чём-то торчат,
как отцы их молчат.

Знаешь, Тэйми, как их женщины жарки и как легки,
как похожи они на тех, о которых ты пишешь стихи,
Но внутри у них что-то такое, что лучше тебе не знать,
и наутро у них на лбу проступают грехи,
и они накладывают мэйк-ап,
каждый раз, как только покинут кровать.

Если бы, Тэйми, они были такие же точно, как я и ты,
Их бы каждая тварь узнавала за три версты,
И за ними бы волочилась до самых ворот,
И заглядывала бы им в глаза и смотрела в рот,
Потому что легко отхватить от чужих щедрот,
Когда мясо с изнанки, и прямо вот…

Но к чему эти тонкости, если они вокруг
беззаботно спят, не разнимая рук,
Голоса их хмельны, и податлива плоть у подруг,
И пускай они реагируют уже не на смысл, а на звук,
но у них не бывает никакого «вдруг»…

И ты думаешь, Тэйми, что мы их переживём,
Потому что мы верим, и знаем, куда идём,
Потому что любовь мы из каждой строки наскребём…

Но ты знаешь, Тэйми, несправедливость вся в том,
Что они изнутри сияют точно таким же огнём,
Как и мы, когда любят друг друга…
И мы никогда не поймём,
Как у них получилось не выпасть из круга.


Письмо второе

Кто мы, Тэйми, скажи, как нам себя назвать -
Каждый раз, как в последний, ложащиеся в кровать?
Не научены ничему, кроме петь, писать и страдать,
И разматывать сердце, как пластырь,
Чтобы вечно кого-то латать.

Мы не лекари и не пекари… мы даже не рыбаки.
Но порой нас вскрывает так, что свет пробивает кишки.
Тяжелы наши мысли, слёзы легки.
Отчего же нам плачется, Тэйми, какая у нас беда?
Просто стыдно признаться, как взрослым нам хочется иногда,
Чтобы мама и папа любили нас маленьких, там и тогда…
Ладно, не думай об этом… так, ерунда.

Ты замечаешь, Тэйми, как ночью взмывают над городом наши дома,
И летят всё выше и выше? И можно сойти с ума,
Понимая, что утром с нами случится не небо, не космос, а та же тюрьма,
И мы сходим с ума, но привычно выходим опять из своих квартир,
И идём покупать хлеб и кефир.

Из своих персональных пустынь шлём друг другу скупые звонки,
Из двухкомнатных поднебесий, из чумы, из пурги, из цинги -
Мы всё тянем незримые нити, словно пальцы одной руки,
Но по-прежнему так далеки…

Всё, за что нас полюбят, Тэйми, не сейчас, а когда-то потом,
Мы уместим в одной тетради всё целиком.
Если нам повезёт, наша музыка останется под потолком
колдовать, вынимая душу.
Посмотри, я ведь тоже трушу.
Но это же вовсе не повод молчать о чём-то таком…

Кто мы, Тэйми, скажи, если дарим то смерть, то любовь, то грусть,
Я смотрю на нас, слушаю, трогаю, и не разберусь.
Всё окажется просто однажды - я взлечу и на звонкие нити порвусь,
И рассыплюсь по небу, как ты.
Ну и пусть, моя радость… и пусть, пусть…

Письмо третье

Слушай, слушай, это же глупо – вот так надраться, чтоб всё посметь.
С вечера в сердце мерцает золото, утром в башке звенит только медь.
Если вечно с изнанки ноет, а с лицевой ещё можно терпеть -
Это не жизнь, Тэйми, это такая смерть.

Просто однажды от нас уезжают, уходят, и с кем-то живут далеко
самые наши любимые –
падают в прошлое, как в молоко.
И больше оттуда ни звука, ни строчки, ни слова - вообще, ничего!
Ты живёшь потом, а в тебе дыра – величиной с тебя самого.
Иногда ты в неё смотришь и думаешь: ого!..

Слушай, Тэйми, ведь мы потому так легко проживаем друг друга насквозь,
Что ныряем потом в эти дыры, и думаем: ладно, опять не срослось.
Не срослось, понимаешь…
А в сущности, что там срастётся, что?
Если мы изнутри простреляны в три обоймы, как решето.

Небеса нависают над нами, как анестезиологи, как врачи,
Хочешь – плачь или пой, или смейся,
хочешь - стиснув зубы, молчи.
Нас сошьют патефонными иглами, в нас проденут такие лучи,
Что за этой тонкой материей мир подмены не различит.

Ампутация прошлого, Тэйми, ампутация и - культя…
Знаешь, что самое странное?.. Что нас и таких хотят.
Золотые, бесценные люди к нам приходят, стучатся, звонят.
К нам бредут, как по минному полю, тянут руки сквозь наши печали
к нам - холодным, пустынным, выжженным…

Ну давай мы с тобой выживем!
Нас почти уже залатали.


Письмо четвёртое

В это узкое горло, Тэйми, из этих тонких ладоней вливался свет,
Как потом получилось, что всё вдруг сошло на нет?
Пела подруга о дудочке из тростника - я плакала и умирала.
Эта песенка без конца и начала –
вынула всю душу, выдула тонким телом, и душа упала.
Я купила такую же дудочку – девочку, тростниковую палочку.
Я целую её, как родную, лелею и пестую.
Тишина по дому ходит вразвалочку, обживает квартиру, чужая, не местная.
Да и мы с дудочкой, Тэйми, та ещё парочка…

Нам давно не завозят музыки, только память о ней – в пальцах и на губах.
Кто-то вновь напивается, чтобы поплакать и выкричать весь свой страх.
А такие, как ты, Тэйми, маршируют с лентами в волосах,
со своим пластилиновым войском,
заливают трещины воском на своей невесомой лодке,
и плывут по реке, посерёдке, по кайме голубой,
по густому небесному соку,
и они обязательно к сроку
причалят домой.

Здесь внизу всё не так –
мою спальню штормит, и качает пустую кровать,
У меня не хватает музыки, посмотри, мне нечем тебя обнять.
Если слово пребудет во мне, то пусть это будет лишь звук.
Потому что нам больше не нужно, Тэйми, ни глаз, ни коленей, ни рук.
О, смертельнейшая из мук!..

Мы готовы к ответу, мы так обустроили быт,
что нам незачем быть здесь. Нам здесь больше незачем быть.
И трёхмерной любовью никак это не оправдать.
Если не на чем плыть, я к чертям разломаю на доски кровать,
Я возьму эту дудочку, девочку, тросточку – и пережму ей рот!
В мои лёгкие хлынет музыка, всю меня вглубь протечёт.
И одной этой дудочки мне бы хватило сполна…
Но если ты её хочешь, Тэйми, то на!


Письмо пятое

Ну и всё, говорю я, и всё...
Мы стоим, как два истукана,
Время накрывает нас с головой, выплёскивает за край экрана,
И это так удивительно, Тэйми, это так странно.

Случилось всё то, чего мы боялись – и ладно, и слава Богу.
Кто же знал, что Вечность нельзя откусывать так помногу,
Это чревато побочными эффектами -
С Вечностью нельзя, как с шоколадными конфетами.
И когда мы думали, что становимся поэтами,
Нас просто начиняли словами, как нугой и патокой,
И каждый думал: «Господи, это же я такой!» -
И взмахивал рукой.
А сам был даже не тестом, Тэйми, а только мукой...

А получится, знаешь, как? Вот смотри:
Сперва один из нас выйдет на улицу, и у него внутри
Оборвётся что-то - не знаю,
тромб, струна, чека... или что там внутри бывает?
А мимо будут ехать красивые, вымытые трамваи
С рекламой какого-нибудь сока, например, или чая,
И один из нас будет лежать в снегу, холодея взглядом,
Ни рекламы, ни трамваев этих не замечая.
И тогда второй из нас выйдет, и ляжет рядом...

Что же ты плачешь, Тэйми?
Ну, хочешь, не будем об этом.
Просто купим себе глобус - совершенно новенькую планету,
Сядем в ракету и взлетим со скоростью света.
Никаких приборов, никаких билетов.

Ну, потому что - всё уже, говорю, всё.
Я больше не могу.
Посмотри в окно, кто это там лежит в снегу?
Кого это там впечатало в хлябь, холодом выгнуло в дугу?
Если это не я, Тэйми, то это ты -
И, значит, я побегу!..
Но мы стоим, как два истукана,
Время накрывает нас с головой, выплёскивает за край экрана,
И это так удивительно, Тэйми, это так странно.


Письмо шестое

Мы всегда об одном с тобой, даже если о разном.
Я, как школьница, Тэйми, путаюсь в падежах,
А тоска пережмёт мне горло, как каподастром,
я стою, смотрю с пятнадцатого этажа –
Там звезда
и полумесяц на красном,
Словно небо опять над Босфором кровит.
Я спрошу: «Как мне быть, моя светлая, мой прекрасный?..»
А никто мне не говорит.

А никто и не скажет (мы это не раз проходили),
потому что всё важное, Тэйми, на внутренней стороне.
Я пишу тебе это с небес
(не поверишь, меня пропустили!) –
Десять тысяч над уровнем моря… забудь обо мне…
Забывай обо мне понемногу, как все позабыли.

Сто минут меня нет на земле – это просто отмерить,
в это трудно шагнуть, как с пристёгнутой банджей с моста.
На каком языке
там всё время смеются за дверью?
На каком языке
мне всё врут, что отгадка проста?
Я им больше не верю.

Моё сердце исколото каждой мечетью насквозь.
Так вживляют волокна каких-то особенных тканей,
так пытаются жить,
обновляя истлевшую кость.
Если ты что-то знаешь об этом, скажи мне, скажи!
Это знание, Тэйми, со мною срастётся и канет.
Лишь звезда с полумесяцем в небе дрожит и дрожит…


Письмо седьмое

Здравствуй, Тэйми, ну вот я почти преступила черту.
Посмотри – мы взлетели, вползли, изощрились, прорвались.
На наших предплечьях бесследно зарубцевались
следы от «манту».
С наших жизней снимали соскоб (не поручусь за анализ),
но диагноз не подтвердился –
не катай свои страхи во рту…
Я черту преступила.
И кто мы теперь, заступив, наконец, за черту?

Над сбежавшими нами качались остатки небес,
как круги на воде, расходились пернатые тучи.
Мы теряли свои очертанья, мы были легки и текучи,
и за нами никто не следил.
Стеариновый лес
оплывал под горячей ладонью и вмиг застывал
отпечатками пальцев (иного у нас не осталось).
Видишь, Тэйми, до счастья обычно какая-то малость.
Мы его проскочили
и вышли с другой стороны.
Впрочем, как ожидалось…

Нам хотелось объятий – у нас отобрали тела.
Нам хотелось признаний – у нас языки отобрали.
Нам дешевле уже не хотеть…
Время мерно течёт по спирали,
и теперь так понятно, что жизнь беспощадней, чем смерть.
Не смотри на меня – всё равно больше нечем смотреть.
Мы вернёмся едва ли…

Где недавно нам снились пески аравийских пустынь,
спят в обнимку другие «не мы»,
их заносит песками.
Но проснувшись, они всё равно устремятся за нами,
потому что мы с ними одно… потому что мы, Тэйми, их жизнь…
И они, преступая черту,
говорят: «Продержись, продержись!» –
нашими голосами.


Письмо восьмое

Как прижимала нас, Тэйми, к осенней земле
эта страшная сила,
как наша вечность кровила и каждой строкой выходила…
Все улыбались, мол, вот, для чего это было!
И каждый считал своим долгом высказывать мненье.
А мы, переростки,
стояли фанерной мишенью,
и смерть протекала сквозь нас.

Разве кто-нибудь знал, как пульсирует время под кожей,
как идёшь подышать на балкон, а вернуться не можешь.
Разве кто-нибудь спас?
Я затем это всё говорю, что бывает октябрь.
Здесь прозрачнее воздух, и сверху нас видно прекрасно.
Мы лежим, как огромные рыбы, глухи и напрасны,
и любовь вытекает из жабр…

Нам ли, Тэйми, не знать, как однажды кончается год,
как проснёшься в измятой постели, а жизнь отступила.
Как кончается воздух, а время идёт и идёт,
как у всех ещё август, а нас уже снегом накрыло…

Говори со мной, Тэйми, пока ещё помнишь язык.
Всё, что грело внутри, скоро зимнее солнце остудит.
Если будет прилив (а прилив обязательно будет),
кто-нибудь непременно спасётся –
я спрячу свой страх.
Даже надпись у кромки воды, даже та навсегда остаётся.
Что уже говорить об иных письменах…

Письмо девятое

Чтобы вернуться в Рим, Париж или Марсель
(это, в целом, неважно),
тело укладывается в постель
и говорит душе: «Иди, свободна!»
И можно вернуться, Тэйми, куда угодно,
и можно уйти практически ото всюду.
Но душа говорит: «Не хочу, не буду,
я ещё немного с тобой побуду», –
и остаётся.

Погоди, моё сердце, не рвись, не надо –
будем красить крестики за оградой,
будем думать:
мы с этими или с теми?..
Ведь с живыми опять никакого сладу,
вот такая засада, Тэйми.

А когда из тряпичных кукол повынут иглы,
всё, конечно, закончится – быстро, скучно и пошло.
Нас оставят на новый срок,
нас по горло накормят прошлым,
нас опять не полюбят, не выберут, не отметят,
мы опять к кому-то прибьёмся
(не важно – к тем или к этим),
будем самыми жалкими и непонятыми на свете…
Но спасёмся.

Знаешь, как это, Тэйми,
выходить каждый раз из подъезда, как будто из комы,
прислоняться спиной к шершавой обложке дома,
а с небес – ни манны тебе, ни грома,
ни стихов, ни нот, ни простых незатейливых игр,
ни кивка, ни намёка, ни даже взгляда.
Просто кто-то молча шьёт тебя в десять холодных игл,
и стоишь, как дурак,
как живой,
как надо.


Письмо десятое

Если б время лечило, куда нам такое здоровье?
Здравствуй, свет мой,
и сколько сердец у тебя отросло?
Как теперь оказалось: одно из важнейших условий –
чтоб тебя не любили кому-то назло.
Самое сложное, Тэйми, признание в нелюбови…

Стопки писем в моей голове не нашли адресата,
но я помню их все наизусть, до последней строки.
Мы безудержно смертны
и, значит, уже виноваты.
Если надо платить, с нас по полной возьмут за стихи
(даже есть подозрение, Тэйми, что предоплатой).

Там, где все говорят преимущественно о личном,
не понять, кто живой,
а кто лишь притворился живым.
Половина из них даже сдохнуть готовы публично,
ибо больше гарантий, что кто-то заплачет по ним –
по смешным, по обычным, по лишним…

Тэйми, прошлого нет.
Моим письмам, отсюда летящим,
никуда не дойти,
и времён больше нет никаких.
И однажды ты просыпаешься в происходящем,
прямо здесь, посреди этих прямоходящих,
среди этих живущих с тобою, живых-неживых.

Кто мы, Тэйми, теперь,
побывавшие трижды у грани,
разглядевшие всех, кто безмолвно стоит за плечом?
Мастера недосказанных чувств, мастера состояний...
Потому мы молчим ни о чём, говорим ни о чём,
и сокрытое под сургучом
глубже таинств прелюбодеяний.


Письмо одиннадцатое

Глянь-ка, Тэйми, над нами вспороли небо –
видны просветы.
Мы так быстро бежали, что добежали до лета.
Глупо думать, что именно так посвящают в поэты –
это просто меняют начинку в мирской требухе.
Мне так долго хотелось с тобой говорить не об этом,
а я снова и снова,
как бездарь, о чепухе.

За окном темнота, на часах половина второго,
тут чихнёшь – и не скажет никто «будь здорова».
Это, Тэйми, свобода,
точнее, побочный эффект.
Иногда не проснулся ещё, а уже понимаешь – хреново.
До чего мы с тобою дожились за столько-то лет,
для кого бережём это самое важное слово?..

Я таскаю любовь, как бумажную розу в петлице,
и она прорастает,
хотя не должна бы расти.
К нашим окнам давно не слетаются чёрные птицы,
нам в толпе не мерещатся больше дражайшие лица,
но я знаю,
сжимая бумажное сердце в горсти, –
целой жизни не хватит на то, чтоб проститься.

Слышишь, Тэйми, на стыках стучат и стучат магистрали,
это мы уезжаем домой,
мы бесследно пропали
для себя, для других, для всего, что насочиняли.
Даже если и будут ещё остановки в пути,
наше время, как рельсы, обрезали и закольцевали.
Я боюсь, что уже не сумею сойти.


Письмо двенадцатое

Если память – почтовый ящик, то в нём не хватает места.
Уплотняешь себя, сдвигаешь, уминаешь, как тесто.
Здесь ещё выйдет куличик,
а вот тут уже неинтересно,
и за бортик песочницы, Тэйми, много не унесёшь.
Время шло аккуратно, а после в нём что-то сломалось.
До последней любви остаётся какая-то малость.
Всё, что нас не убило,
наверное, плохо старалось.
Но мне хочется верить, что нас просто так не возьмёшь.

Если долго глядеть в пустоту, то с ней ничего не случится.
Всё, что мы заслужили, у нас проступает на лицах.
Если б нам довелось родиться
в больших столицах,
нас бы так раскидало, что шанса ни одного.
Только, видит Бог, мы с тобою нашлись и были,
среди лиц и теней, среди слов и вселенской пыли,
даже если сто раз
друг друга не заслужили,
даже если бездомней нет теперь никого.

По рубцам на изнанке никто не считает потери.
Но мы знаем, как вовремя скрыться за дверью без двери.
У меня скоро выйдет пластинка,
ты можешь в это поверить?
Я, по правде сказать, и сама в это верю едва.

Я пишу тебе, Тэйми, туда, где нам больше не больно.
Жизнь права неизбежно. И смерть неизбежно права...
Мне, пожалуй, досталась не самая лучшая роль, но
я люблю тебя так, что живу.
И об этом довольно.
Потому что – какие тут, к чёрту, слова…


Письмо тринадцатое

Осталась самая малость, а там уже новый виток…
Из арки выходит нищий – степенный осенний бог,
глядит на нас, словно царь, не помня, что сир и убог.
Никто нас уже не утешит – нельзя налюбиться впрок.
Ноябрь, Тэйми, ноябрь.
Я знаю его назубок.

Тоска по новому снегу, касанье холодных рук…
Начертим вокруг кровати спасательный белый круг.
Теперь только бег по кругу, давай!
А очнёшься вдруг –
зима…
Где искать друг друга, в какую глядеть дыру?
Нас тоже слегка подкрасят, а после совсем сотрут…

Я знаю ноябрь на ощупь, на вкус и даже на слух.
Он строг, он с собой уводит всегда одного из двух.
Мне кажется, всё умирает,
когда он во мне звучит.
Для всех эпитафий, Тэйми, не хватит могильных плит.
Но если ты хочешь, я буду тем, кто в тебя глядит.

Из арки выходит нищий – полцарства собрал по рублю.
Ноябрь распускает свитер и вяжет ему петлю.
Кто знает, как крепко спится бездомному королю,
как память ворует лица, где я до утра не сплю,
как мы сиротеем, Тэйми,
от каждого «не люблю».

Ты сам себе друг и недруг, и сам себе рай и ад.
Во что бы мы ни играли,
нас выследят и разлучат.
Нас вынут из этой жизни и вылепят, что захотят.
Но я обещаю, Тэйми,
когда я вернусь назад,
оттуда, издалека, названья чему не знаю,
из страшного запределья, которого не бывает,
откуда уже не ждут и встречи почти не чают…
Я буду с тобой, обещаю.


Письмо четырнадцатое

Время, Тэйми, ещё не кончается, время всё водит нас за нос.
По утрам выпадаем немые из сна – в этот холод и хаос.
Наверху экономят слова,
потому нас лепили из пауз.
Всё, что хочешь сказать, начерти у меня на груди.
Если некуда жить – это просто тебе показалось.
Тьма у нас позади не длиннее, чем ночь впереди.

От себя не укроешься – будешь везде обнаружен.
Город молча глядит, и растерян, и обезоружен,
как мы греем друг друга,
собой закрывая от стужи,
как мы слушаем, дышит ли тот, кто от страха не спит.
Ничего не проявится, если мы смотрим снаружи.
Погляди в меня, Тэйми, там зреет иной алфавит.

Смерть всегда обнимает на поражение, это известно.
С каждым разом в песочнице нашей всё менее тесно.
Посмотри, как оставшихся
месят в упругое тесто,
но до выпечки, Тэйми, похоже, расти и расти.
Может, Бог потому и затеял всё это из интереса,
чтобы легче отслеживать тех, кто черствеет в пути.

Одному не плывётся, другому пока не летится…
Время водит нас за нос, но всё ещё длится и длится.
Что даровано рыбе,
возможно, изъято у птицы.
Мне неведомо, Тэйми, как действует этот закон.
Может, птице однажды зачтётся, а рыбе простится.
Может, каждый, о ком мы помолимся, будет спасён.


Письмо пятнадцатое

Если кто и смотрел на меня через это окно,
через дырку в стене,
через брешь над моей головою,
это, Тэйми, не ты, потому что тебе всё равно
не утешить меня – ни оплакать, ни даже присвоить...
Потому что кому
ты потом передашь этот ад,
этот страшный цветок, от которого нежно и больно,
от которого как отвести и ладони, и взгляд,
от которого как отмахнуться и бросить: "довольно"?

Вот идёт человек, по колено в своей тишине, –
вот невидимый посох его и невидимый компас, –
по висячим мостам, по заоблачно-белой стерне,
приближаясь к стене, разделяющей небо и космос.

Можно, Тэйми, стоять, холодея у этой стены,
прижимаясь лопатками
к этим картонным изломам,
сочиняя слова, что пока не произнесены,
превращая любую обложку в подобие дома.
Там висит календарь,
у которого каждый в плену,
там висит циферблат, у которого каждый тем паче...
Редкой рыбе случалось прощупать свою глубину,
надо пробовать, Тэйми, туда не проникнуть иначе.

В чешуе по ключицы, по горло в небесной воде,
не держась за тяжёлые корни и нежную поросль,
где другие немые цветы прорастают везде,
мы всплывём и обнимемся порознь,
обнимемся порознь...