I.
«Мне кажется порою, что солдаты…»
(песня)
«Летят перелетные птицы…»
(тоже песня)
«Корабли постоят – и ложатся на курс...»
(тоже песня)
Опоздать-не-успеть – что солгать-покривить.
А пароли мои под ключом.
Вот и машет отмычкой хромой херувим,
богомольный такой старичок.
Ты-то знаешь, откуда я звуки беру,
из каких мандариновых рощ.
Но ему не упрятать в свою конуру
пластилиновый мой говорок.
Пластилиновый мой. На часы не смотри.
За часами без нас проследят.
Колченогий старик убирает с витрин
оловянных нестойких солдат.
Командир, я к последнему эху прилип.
Для меня не кончается бой.
И летят журавли, и – летят журавли –
ну а я остаюся с тобой.
Так чего ж ты кусаешь прокуренный ус
и простреленный прячешь мундир? –
Корабли возвращаются? –
Я остаюсь.
Остаюсь. Извини, командир.
Опоздать-не-успеть? – Я уже – не солгал.
Пусть уходят твои корабли.
В опрокинутой склянке все меньше песка.
И летят, и летят журавли.
II.
«…писать стихи становится войной»
(с) Глеб Михалев
«Вот сидит паренек – без пяти минут он Мастер»
(с) из новогодней песенки на слова В.Лифшица
Да, бывает такое, что годы летят.
Но когда тебя двое, то ты как солдат,
осеняемый знаменем твердым.
А когда тебя трое – втройне, вчетверне.
Мы остались герои на этой войне –
в несгораемой памяти Worda.
Мы остались герои. Мы молча глядим,
как бумажная кровь превращается в дым,
как становится тайное – тайным.
Бутафорским бесстыдством пожарной москвы
восхищаешься ты: здесь такие мосты!
Здесь такие случаются танцы!
Но пластинку сожги и мозги обесточь.
Раздувай угольки – приближается ночь
и малиновым дышит обманом.
Новый Год, говоришь? – над бульваром летит
почерневший старик – мальчуган без пяти –
это много, - кричит, - или мало?
Без пяти-без пяти! – тут свисти не свисти –
мотыльковое сердце уже не спасти,
голубые не вымолить гранты.
А бумажные стружки – тонки и легки.
Мой талантливый друг, это станет стихи –
это станет единственной правдой.
«... этот холод умолчания,
лунной извести гашение,
это карканье отчаянья
на пороге воскрешения»
(с) Михаил Дынкин
(ему же и посвящается)
Прочитал нам лекцию серьезный один очкарик.
Рассказывал интересно и не слишком долго:
по последней версии, архиерей Чапаев
утонул в Конго.
Доказательств тому привел достаточно:
показал фотографии командирских пяток,
крокодила в бурке, пулемет станковый
и Красную Армию в черных пятнах.
Мы слушали кротко, уподобляясь пастве.
И не искали причин для того, чтоб не верить.
Рядом сидела Галя, ее пальцы
переплетались с моими в импульсивных реверсах.
"Василий Иванович, - говорила Галя, -
давайте представим, что Вы еще живы...
что Вы не захлебывались, не разлагались,
а только собираетесь разложиться..."
Голос ее внушал спокойствие.
Очкарик сливался с размытым фоном.
Я сказал ей "да", пригласил в гости и
брачный союз предложил оформить.
Она согласилась. Мы залезли в тачанку,
кони помчались по направлению к загсу.
... Догорал закат, волны переливались в лучах его,
крокодил меланхолично играл на саксе.
***
Прозрачен я. В крови моей беда.
Входи уже, соломенная жница,
и пепельные ленточки пришей
к разбухшей от печали голове.
Была игра, иль не было игры?
Когда-то мы пытались поделить
друзей своих на красных и на белых,
вели войну, и каждый был героем,
но та река, в которой я тонул,
дешевый обесцвечивала сурик
и лишь твои не трогала слова,
тростинкой процарапанные больно:
«... прощайте... все забудется... прощайте,
мой добрый, милый и когда-то друг...»
...а я переставляю по привычке
резные деревянные фигурки,
утратившие разницу в цветах.
Радуга моя беда.
Ты. И город-дым.
Дым и город? – Было так.
Стало: город-ты.
Так вот тихо, не спеша –
рядом... А потом –
город-ты. И все смешалось:
город, дым и дом.
Белая куропатка, пугливый лось.
В каменном тереме сладко ли вам спалось?
В мраморной комнате с гирями на часах
вкрадчивый гном за артерии вас кусал.
Свадьба плывет над озером. Даль чиста.
Черва ложится козырем на уста.
Ластится через форточку мягкий бриз.
Гном рассыпает по комнате белый рис.
Белые шепчут сливы: весна, весна...
А для двоих счастливых и ложь честна.
Белые шепчут сливы: умри, умри...
Снежную куропатку с небес сотри.
Осенние ежики сеют грибной туман
и, сбиваясь в печальные стаи, летят на юг.
Но в моем октябре за дождями приходит март,
рассыпаясь огнями миллионов хрустальных люстр.
Жена моя ставит опыты на ужах,
наливает им в блюдечко теплое молоко.
Перед сном запускает за пазуху под пижаму.
Мы спим на отдельных кроватях в отдельных комнатах.
И ползут из-под снега грибы и бегут на стол,
голубыми сосульками булькаются в кастрюлю.
А смеющийся март забабахивает пистоны
и порхающим ежикам шлет заварные пули.
Тяжелее всего читать по закрытым швам.
Недоверчивость их тем сильнее, чем глубже рана.
Изучая слова, ты исследовал каждый шрам.
Ты всегда удивлялся, насколько прекрасны шрамы.
В темноте эти люди похожи на белых сов –
схоронясь под зонтами и головы пряча в плечи.
Ты смотрел им в глаза – чтоб ослепнуть, в конце концов.
Но разгадывать швы после этого стало легче.
Со среды на четверг ты услышал совиный «ух».
Зачесалась спина. Из нее прорастали перья.
Это длилось всю ночь. А к утру ты утратил слух.
Но читающий швы забывает про слух и зренье.
Продвигаясь на ощупь, ползком, от рубца к рубцу,
у задумчивых швей обучаясь тончайшим знакам,
ты нащупал язык. И по шрамам сложил рисунок.
Безобразней всего оказалась его изнанка.
Войлочная собака.
Глаза-пыжи.
В проволочном зоопарке
нюхает ландыши.
Светящиеся гирлянды
на медных ёлках
распускаются ландышами
и пахнут тонко.
Пожалуй, я пойду. Не возражаешь? Если
в размеренности дней меня ты разглядишь,
я вымолвлю свой грех. И мне не хватит сердца –
безудержность сдержать в предутренней груди.
Случается тоска пронзительнее чаек.
Но не найти слова сильнее, чем прибой.
Меня съедает соль. И разъедает счастье.
Беззвучны небеса. Беспомощна любовь.
Пожалуй, я пойду. Мы встретимся, пожалуй -
страница тридцать шесть, последняя строка -
в безветренном краю законченных пейзажей
с холодною водой в застывших берегах
"Я сказал:
- Там кончалось: "Привет от твоего..." Верно?
Марья Васильевна кивнула.
- А дальше было так: "...от твоего Монготимо Ястребиный Коготь..."
- Монготимо? - с изумлением переспросил Кораблев.
- Да, Монготимо, - повторил я твердо.
- "Монтигомо Ястребиный Коготь", - сказала Марья Васильевна, и в
первый раз голос у нее немного дрогнул. - Я его когда-то так называла".
(В.Каверин, "Два капитана")
_________________________________________________________________
У меня свинцовый коготь –
веришь, нет? –
переврешь, перепроверишь
этот бред? –
в перьях радуг, в дебрях дури,
в пеплах зол –
перевымолвишь ли руны
в свой узор? –
переплавишь, пилигримы,
градус, ртуть –
Монтегнимо, Монтегнимо
не забудь! –
только градус, только пили,
только грог,
опрокинь свои бутыли
на песок,
лишь тоску мою - по Богу -
не мусоль,
у меня свинцовый коготь,
в этом – соль
Эти куриные сумерки как гробы.
Время молитвы меньше, чем время зла.
Только попов не слушай, и баб рябых,
кричащих тебе в один голос, что это слабость.
Угольный город грачиного ждет письма.
Ночь покрывает улицы сургучом.
Старики говорят, во всем виноват шаман
с каменной мышью, упрятанной между щек.
Смерть, представая как замысел, стоит двух
жизней, доставшихся даром за чей-то счет.
Чтобы избавить от дьявола речь и слух,
нужно убить шамана и стать грачом.
Мы в каждой счастливости видим подвох.
Мы смех проверяем на желчь.
А город встречает своих выпивох,
задумавших город поджечь.
По вере коврижка, по вору тюрьма,
по чину карман и мундир.
На наши горшки не хватает дерьма –
пустым оказался один.
Когда бы не лунная эта гуашь,
не звезд голубиный озноб –
мы б молча вкушали крысиный грильяж
под липкий шансон заказной.
А так – шебуршимся, куда-то спешим,
графой прикрываем графу –
а вдруг опрокинется лунный кувшин,
и – вырвется звездный гарпун?
Куда как тревожно нести животы
сквозь мраморный сей вестибюль.
Здесь нет адвокатов. Здесь нет понятых.
Следак – красноглазый питбуль.
Отыграны роли, досмотрены сны.
На кухне чего-то скворчит.
У мертвой любви из опухшей десны
осиное жало торчит.
То малое, чем смазывали сны,
скрипящие от высохшего пота,
в краю далеких запахов лесных
оставлено. Огни аэропорта
глазами воспаленными моргнут
и выпорхнут – разбуженною стаей –
в распадок остывающих минут,
в тумане можжевеловом растаяв.
То малое, чем сцеживали взвесь
земли и соли, судорог и всхлипов
в оконце покачнувшихся небес,
истекших переспелой ежевикой, –
по сумрачному гребню уходя,
не обернется на случайный шорох,
урчанием прощального дождя
насупленный ответит медвежонок,
плывущий в ежевичных небесах,
в тумане можжевеловом, по краю
дороги без начала и конца,
которую не сами выбираем,
и все-таки отхлебываем взвар –
с тем малым, оседающим на донце, –
глухие, непонятные слова
читая в покачнувшемся оконце
Белый Рыцарь ко мне пришел,
и говорит, качаясь:
- Жизнь, вспорхнувшая на рожон,
кончиться обещает.
...Эк ведь, милый... Проник бы за,
снежную съев пилюлю...
(вижу я: у него в глазах -
звездные пляшут пули)
- С крыш сорвав черепашью жесть,
панцирь кольчужный – с неба -
Белый Рыцарь, пока я есть, -
не ошибиться мне бы.
Я не безумен. Хуже.
Видишь, как на Сенную
тени мои по лужам
кинулись врассыпную? –
и маячком сигнальным
в заячьей мгле промозглой
беглое подсознанье
мечется вдоль киосков?..
Ночь, отвори мне вены.
Чувствуешь, как опасны
судороги мгновений,
сцеженных между пальцев –
ПОД НОГИ?
Но поверь мне,
вряд ли тебе удастся
переупрямить время,
перехитрить пространство…
Господь на жердочке чудак
худые перышки взъерошил
лучами нежности вчерашней
уняв отчаянье в ночи
вселенский маятник качался
и заглушая божий чик-
чирик ударила зима
в тяжелый колокол крещенский
следы серебряных пощечин
стянув ледышками повисла
в морозном воздухе застывшем
луны
подброшенная
миска
Желтоглазый шершень, унеси меня в ночь, туда,
где мое отраженье поглотит печаль-вода,
где, полнеба застлав - полжизни тенью накрыв,
распахнется Казанский взмахом гигантских крыл,
где высокий голос, под темный взмывая свод,
обожжет мне горло, оглушит, чтоб я не смог
ни раздвинуть связки, ни услыхать, как ты
произносишь ласково: бойся печаль-воды
На Смоленском попрощались, а потом
я ловил ее молчанье жадным ртом.
Черный дворник, нализавшийся в дрова,
не родившееся завтра отпевал
на погосте, за которым - крест да крест -
черный вторник, черный дворник, черный лес,
да еще ее молчанье, а над ним -
только дым, моя родная, только дым
Если засунуть камешек под язык –
темный голыш, который не даст солгать –
легкой горчинкой, картавинкой, льдинкой – дзынь –
речь обретает прозрачность. А тот нагар,
что оседает на слизистой – хрипотцой,
копотью черной – к твоим двадцати шести, –
едкою пеной шипит, уходя в песок.
Звуки все чище. А голос все тише, тише...
Небо - черной дырой -
высосет ртуть.
Полночь шерстью сырой
тает во рту.
Спины сказочных сов
сотнями глаз
из дремучих лесов
смотрят на нас.
О, всевидящий хрящ! -
щупальца тьмы! -
Ты становишься зряч,
сведущ, и мы
истекаем смолой
в вящую тишь,
где чешуйками слов
прошелестишь
Розовый хариус. Полупрозрачный жар.
К потному горлу холодный прижав плавник –
выдох и вдох – поднимаешься на полшага,
двигаешь муфту и падаешь на ледник.
Звук застывает в камне. А камень – нем.
А немота обретает нездешний слух.
Плавится небо. Время – в скользящем сне –
мерно шлифует отточенный свой каблук.
Он умирает. Ты видишь его глаза.
Блики зрачков, цитоплазму, глубинный ток…
…Потом ты напишешь, что горы имеют запах
розовой рыбы со вспоротым животом