Давали оттепель в театре зимних вьюг.
Три дня подряд я изучал афишу
И взял билет. Ворона мокнет, луг.
Капель спешит, перетекая с крыши
На снег худой. Скользящий почтальон.
Я. Жду письма. Вернее, жду ответа
От бога – мне сказали, будто он
Не налагал на переписку вето.
Ему пишу и в прозе, и в стихах,
Смиренно к благосклонности взывая,
Но где-то там, в непознанных мирах,
Счёл, видно, секретарь, что блажь пустая
Мои послания. Всезнайка интернет
И тот молчит, как в рот набрал кизилу.
Я жду, не помню, сколько долгих лет,
И глупо улыбаюсь через силу.
Спектакль закончен. Занавес упал.
В антракте удалось сварить пельмени.
Я много видел, многое познал,
И никогда не верил Мельпомене.
Идёт, не глядя в окна, почтальон –
Мой адресат опять не мною занят,
Но мне легко. И свет со всех сторон,
И громкие аплодисменты ставен.
Печально дивная Эвтерпа глядела в русские поля –
Там колосилась в листьях вербы неэстетическая тля.
Я ночь гулял, я был не в духе, зевал нахально и уснул.
«Чёрт побери!» – звенели мухи, садясь на выбоины скул.
Лежал на противне залива карась, как будто запечён,
И чёлн рыбацкий терпеливо качался, выщерблен и чёрн.
Чем дальше в лес – тем краше ведьмы, кобыла с возу – бес в ребро,
Хрен не загадочнее редьки, но дерзновенней. Болеро
Гусь танцевал у церковушки, старался из последних сил,
Зной восходил, как пар из кружки, когда б я чай туда налил.
Присела нежная Эвтерпа на прерывающийся луч.
Жара томила, словно термы – ни облаков тебе, ни туч…
Я всё с себя содрал, что было, и прыгнул в озеро плашмя,
Крича: «Горация на мыло! Эвтерпа, выбери меня!»
Проснулся. Шумный муравейник опарой раздавался вширь,
Листал рогатый жук (бездельник) из листьев сложенный псалтырь…
И мне прелестная Эвтерпа шепнула, сдерживая смех:
«Поэтов не бывает первых с одною музою на всех...»
Утро тенистое.
Приземлившиеся ночью
мухоморы-парашютисты
с кочки на кочку, под сосны-ели,
травами, мхами, красно-белые,
и машут руками.
Птица: «тень-тинь-тень»,
с пня на пень, затем на мох,
на мухомор.
Глупая птица, он не годится:
мухомор не корм — мухам мор.
Дятел тут как тут.
За шиворот упал паук —
карабкается, щекочет,
выкарабкаться хочет...
Шиворот-навыворот
паука вытряхнул.
Дирижёр — ольха, сцена — бугор,
на бугре мухоморов хор —
дразнятся.
Один важный,
как утюг бумажный,
даже свистнул дважды.
Погоди, друг, я тебе...
Впереди стук.
Дятел, скажи, где прячется боровик —
боровой князь, а?
Вижу! На бугорке — на солнцепёке.
Стоит подбоченясь, статный, высокий,
никого не боясь.
Назвался князем, полезай пузом —
рядом с белым груздем
в кузов!
Обрыв ночной реки в тумане иллюзорен,
На кальку наношу я очертанья стран.
И камень у воды не Роберт Пенн Уоррен,
И пень в глухом лесу не Пауль Томас Манн.
И, созерцая мир чрез камеру-обскуру,
Как пень в лесу я глух и будто рыба нем:
Де-факто я — поэт, опасный бомж де-юре,
Вцепившийся в сосцы, как Ромул или Рем,
Волчицы. За окном — последняя пороша,
Скворечни на ветру поскрипывает жердь...
Когда б я сожалел о неизбывном прошлом,
То выл бы на луну и вздыбливал бы шерсть.
И свет далёких звёзд глотал бы постепенно,
Не морщась, не кривясь, — как в детстве рыбий жир,
Как будто, позабыв мешок с обувкой сменной,
Я прогулял урок с простым названьем «жизнь».
Расскажу вам без утайки: стаял ночью рыхлый снег —
Воробьёв лихие стайки курам на смех будят всех.
Солнца молотом расколот, на реке поднялся лёд,
Бор, стряхнув тоску и холод, смотрит бодро на восход.
Всё идёт своим порядком — черевичками осин
Наступает лес на пятки встрепенувшейся Руси.
Время в поле собираться, время кланяться земле,
Но вода, замечу, братцы, топит улицы в селе —
Не проехать даже ЗИЛу, даже трактору порой.
Вот и дедова могила оказалась под водой…
По-ребёночьи весомо размышляю в благовест,
Как сказать отцу родному, чтоб по новой делал крест.
Нет, не выше колокольни, а хотя бы выше верб…
Будет лето хлебосольным — даже в небе виден серп.
Хорошо сидеть у дома на высоком на бугре —
Вся окрестность незнакомо утопает в серебре.
Протиснись в скрипучую душу зимы!
Возьми у подлеска осины взаймы.
Природным огнём упоённая печь
Трещит, как по крепким редутам картечь.
Мой сон проявляется явью во сне,
Где мама читает Чуковского мне,
Где вечность скрывает увечье реки,
Где камни разбиты, как в кровь кулаки.
Из всей «Илиады» мне нравится конь:
Его хоть корми, хоть пои, хоть супонь,
Седлай на рассвете – в его животе
Ахейцы, как дети, сидят в темноте.
Протиснись в холодную душу мою –
Узнаешь, как страшно стоять на краю,
Фунт лиха почём (красен долг платежом),
О долге – недолго, отдельно, потом.
Зима – рукотворна, молитва – темна…
На фоне закрытого ветром окна –
Под небом в отметинах кровельных звёзд –
Из детства и снег, и колодец, и мост.
В ночном саду, где сень господня, я сделал в яблоке надкус.
Телега села на ободья, пока наматывал на ус
Клён иллюзорные туманы. Рогатый месяц над ручьём
Глядел, как фавны или фаны воруют облако ничьё –
Жизнь суетливая греховна. Чуть утро, в этом же саду
Соседка Клавдия Петровна ретиво полет лебеду.
А я, скажу вам без утайки (кто хочет, тот и подтвердит),
Нашёл на роль одной хозяйки двух таек, мать твою етит.
С какой-нибудь завёл бы шашни, да лень мою не превозмочь.
Когда совсем сносило «башню», читал Овидия всю ночь
Залётной бабочке – знобило её в неведомой глуши.
Петровна Клавдия растила, к везенью нашему, гашиш.
Все дружно жили – не тужили, никто друг другу не родня,
Пока стихи не закружили и не засыпали меня.
Мгновенно опустела грядка – попала Клава в лазарет,
Две тайки смылись по порядку, за ними бабочка вослед…
Настала «Болдинская осень» – сижу балдею от стихов.
Когда меня Эвтерпа бросит, я на одном из косяков
Повешусь. Яблоко в ладони напоминает снегиря...
И тает, словно снег, в затоне багрово-бледная заря.
Снег выпал. Неизбежная потеря
Багряных листьев осенью — пустяк:
Не огорчают голые деревья
И пу́гала заношенный пиджак.
По скользкому обрывистому склону
Спускаюсь за студёною водой.
Как радостно, что проруби икона
Под вечер освещается луной!
Расходится кругами по «иконе»
Вода, как свет по Божьему челу.
Когда ведёрко медленно утонет,
Господь рассеет призрачную мглу.
Мы часто так общаемся. «Скучал ли
Он обо мне, когда в глухой мороз
Исчезла прорубь?» — думаю за чаем
В туманном ореоле папирос.
Октябрь надвигается храбро – могильное солнце страны.
Упавшие яблоки с яблонь в траве неопрятной видны.
Я здесь – я не дым, не химера, и, в злой вовлекаясь кураж,
Мне вторят, как в Зимнем эсеры, сограждане: «Отче, не наш!»
Я лихо горланил «Орлёнка», горнил на заре в купола –
За то пионерка Алёнка мне душу в залог отдала.
Бомжихой потом в преисподней – в подземке на старой Сенной –
Стояла она и на взводе сипела о доле иной.
Не вспомнил сначала, но дробью мурашки по телу. Горнист,
Дудел я в бараках за Обью, зардевшись от ленинских искр,
И в Дантовом круге, зубами сжимая расплавленный горн,
Где лавы кровавое знамя немело в расщелинах гор, –
Ничто не тревожило, сроду не знал я сомненья атак.
Не помню, на чай или воду я сунул старухе пятак
И смутною тенью неловкой побрел осмотреться в раю…
Во след прошипела Алёнка: «Верни, сука, душу мою!»
Опасно замешкаться в мире обманчиво-радужных снов,
Где мчатся танкиста четыре с овчаркою Шариком. Вновь,
Нажав на знакомую кнопку, я там остаюсь, где нельзя
В киоске попить газировки, а пешку сменить на ферзя.
Шуршат, как прибрежная галька, рекою идущие льды,
Зима через снежную кальку копирует наши следы.
Ледащий камыш навевает печаль, опустело гнездо,
Где жил-был батистовый аист, принёсший Щелкунчика в дом
Родителей. Тень угловата, в замшелых углах сквозняки,
И орды мышей брат на брата идут из-за горстки муки.
Измучен осенними снами, я прячу в сундук у стены
Остатки игрушечных армий, гроши обедневшей казны...
Я втайне, от голода щелкнув зубами, нюхнув табака,
Мечтаю о праздничной ёлке – Щелкунчик я всё же пока –
И, щурясь, сквозь мутные окна гляжу на заплаканный мир…
А сабля пылится на полке и выцвел парадный мундир.
Лауре Цаголовой
Так молится вода… Нет никакого смысла
Писать о чудесах, таящихся в душе.
Звезда как мотылёк вспорхнула и повисла
И до сих пор висит на сонном камыше.
Природа — это храм, где тысячи молений
О чём или о ком так трудно вплетены
В мой заповедный сон, туманный и осенний,
Что можно умереть, не прерывая сны.
Но, возвратясь сюда, присев у водопада
На старую скамью иль камень, без труда
Я досмотрю мой сон, где бледная наяда
В тени плакучих ив… и молится вода.
Молись, как я молюсь в постылой церковушке,
Пока не застят свет пугливые глаза.
У смерти смерти нет — лишь ушки на макушке,
Чтоб слышать, как грядёт последняя гроза.
Бесцельно шатаясь базаром, не впрок покупая еду,
Сгоревшие крылья Икара увидел в торговом ряду –
Хазар предлагал бородатый, притом уточнял, что Икар
Просил их отдать без оплаты тому, кто предъявит кюар*.
«Как ныне сбирается вещий…» – хазару сказал печенег.
«Пора упаковывать вещи и крылья», – добавил Олег,
На череп коня наступая. Земная юдоль недолга –
Взметнулась змея гробовая чуть выше его сапога.
Разобраны крылья на перья – набита подушка времён...
Лаврентий Икарович Берия увидел загадочный сон:
Печёнку орлята Хрущёва клюют ему (мука от мух)
И ловится рыба на слово из трех символических букв.
Я волхв! У меня по кюару на каждой ладони... И всё ж
Я крылья не трогаю даром, хотя полетать невтерпёж!
*кюар – (QR) двумерный тип штрих-кода.
Мы просто родились, но и за этим «просто»
Есть святочный напев хрустальнооких звёзд,
Разлитый от реки вдоль леса до погоста,
Где одинокий храм в сырое небо вмёрз
Крестом — как в прорубь кол, забытый рыбаками,
Как оловянный стог в языческую мглу,
Как… Дальше не могу — не отогреть руками,
Не продышать глазок, приклеившись к стеклу.
Умом не возвратить, душой не заневолить —
Стучат костяшки птиц на чётках проводов
Высоковольтной ЛЭП. Я так устал от боли,
Что даже и о ней поведать не готов.
Мы просто родились: без умысла — случайно,
И пристально глядим на сумрачный огонь…
А может, он глядит устало и печально
И гладит по щеке, как мамина ладонь:
Не выжигая слёз, пролитых понапрасну,
Не лихорадя плоть, не остужая пыл…
Мы просто родились… И это так прекрасно,
Как если б ты меня... и я тебя любил.
Как безнадёжно мало знакомых на земле!
Всего-то месяц впалый в осенней полумгле,
Всего-то в ульях пчёлы да ясень за окном,
Да чёлн рыбацкий чёрный с потрескавшимся дном.
Приходят и уходят обыденные дни —
Вчера кримплен был в моде, сегодня сплошь дени́м*.
Небесный свод изношен, как старое сукно,
Как дедовы галоши и скука заодно.
С цыганкою за чаем беседуем до дна
И оба примечаем, что осень холодна,
Что самовар не чинен и огонёк свечи
Сверкает, словно иней таящийся в ночи.
Морозно. Распрощавшись с ненужницей, я жду,
Когда как ангел павший мелькнёт она в саду
Скоробогатой тенью и сгинет без следа —
По моему хотенью. Как мёртвая звезда.
_________________________________________________________
* Плотная ткань, которую Ливай Стросс использовал для
пошива первых классических джинсов.
С налётом болотного ила во мне обитала душа:
Любить не умела, чадила, как в засуху цвет камыша.
Но ладил я с нею неплохо – пороки в чаду не видны –
Сердца разбивая дурёхам, не чуял за это вины.
Одной из ненужных любовей немая Отчизна была,
Всё льнула ко мне, по-воловьи глядела и слезы лила.
Я взял её в дом: пусть мелькает – отвадит охотниц других,
К тому же сгодиться такая надраивать мне сапоги,
Труху выметать из амбара, по грязным сусекам скрести…
Скребла. И меня – деловара в дверях поспевала крестить.
Забот безобразною свалкой её удостоила жизнь.
Отчизны мне было не жалко – да мало ли в мире Отчизн?
Но как-то неистовым летом душе окаянной назло
Я выпросил сердце поэта… Багряной улиткой ползло
С небес одинокое солнце, я ждал, чтоб уйти навсегда,
Последнего блика в оконце. Но, словно живая вода,
Отчизны чарующий голос пролился – безбрежен и свят –
Я слышал, как во поле колос и звёзды над кровлей звенят…
У странных берегов в конце речной протоки
Жил-был, облюбовав заиленный затон,
Большой зеркальный карп. Здесь певчий хор осоки,
И клирос камышей, и остров, как амвон.
Большой зеркальный карп, он медное зерцало
Кувшинковых листов. Я помню жадный рот,
Ловящий комаров: открытое забрало,
Как в бабушкин подвал потусторонний вход.
Лианами усов, ноздрями в гулком иле
Копался целый день, пуская пузыри…
Большой зеркальный карп, мы, кажется, дружили,
И ты не уплывал до утренней зари.
Большой зеркальный карп, озёрный лежебока,
Чудовище глубин, погибель рыбаку,
В твоих сухих глазах телячья поволока,
А капли чешуи — медали на боку.
Мой добрый старый карп, я по тебе скучаю
И часто прихожу под радугу моста…
Ты умер или жив? Твой вздох не замечаю.
Колышется камыш, колеблется звезда.
Есть кладбище в пространстве между сёл —
В лесу, как будто связанном на спицах.
«Иринка, погляди-ка! Я набрёл
На борового сказочного принца!»
«Не рви, Серёжка! Видишь, он торчит
У крестика?! Он призрак настоящий!
И недовольно дедушка ворчит,
Коль с кладбища грибы домашним тащим…»
«Зачем они на кладбище растут,
А не по краю леса на просвете?
Не подберём, за нами подберут
Другие неразборчивые дети».
С усердием я выдернул грибок,
За ним ещё один — все передал Иринке.
Так, помолясь за умерших часок,
С подружкой и собрали по корзинке.
Жарким полднем головастик
Разрезвился на пруду:
То ко мне плывёт, то к Насте,
Кувыркаясь на ходу.
Мы запруд насочиняли,
Головастика — в сачок.
Хвастай хвостиком! Не чаял
В плен попасться, дурачок?
Ладно, сделаем протоку —
Утекай в любимый пруд,
Головастик. Мир жестокий,
Если аисты не врут.
Пожухлая листва, как пепел папиросы,
Обычная звезда сияет над прудом.
Однажды ту звезду я с неба взял без спроса,
И бабушке светлей в ночи казался дом.
Мы с бабушкой вдвоём в безлюдной деревушке
Гуляли по лугам у Бога на виду,
А вечер наступал — я убирал игрушки
И, прежде чем уснуть, воспламенял звезду.
Наутро получал зашитыми штанишки,
Стояла на столе любимая еда…
Но бабушка ушла — туда, где света слишком.
И снова над прудом обычная звезда…
Я изобрёл йотированный ять
И вставил в летопись. Проистекали годы –
Дочь стала матерью, а сгорбленная мать
Ушла в тот мир, где нет плохой погоды.
Напоминала буквица крыльцо
С навесом, стог, соседа-воеводу,
Шрам на лице и, собственно, лицо,
Когда глядишь в изменчивую воду.
Сгорела летопись, когда пришёл Бату,
Господь мне рассказал об этом после
Того, как я свалился в темноту,
Где плыли ангелы, но не было их возле.
Исчез из азбуки йотированный ять –
Забавная безделица, и только.
Я тоже начинаю забывать
В раю и дом, и вкус калины горький.
На скошенных лугах, где залежи соломы, –
Облезлая ветла. Усердная метель
Расставила силки не хуже птицелова,
В них тут же угодил пугливый коростель.
Когда не слышно птиц, становится тревожно,
Но вьюге невдомёк, что мне не по себе.
Как Тютчев говорил, всё сказанное – ложно.
Орган звучит в печи, резвится бес в трубе.
Не знаю ни аза, не помню ни бельмеса,
Ослеп на левый глаз и в полный рост оглох –
Мне скучно. Слышишь, бес? Ему придвинул кресло,
Но бес на стол залез и ну метать горох:
«Фрегаты утопить! Заморскою эбо́лой
Всех заразить подряд! Но вылечить потом.
Повесить транспарант над офицерской школой
О том, что здесь открыт странноприимный дом!
А Гретхен? Наплевать! Пускай поджарит гренки
Да выкатит на стол поллитру и маслят!..»
Я вспомнил, как отец стоял спиною к стенке,
Пока тот занят был – Солохой, говорят.
Пока, вертясь в мешке, умасливал Вакулу,
Крал месяц… Чем ещё он славен, русский бес?
Послать бы его на... как он послал в аулы
Друзей моих, чтоб я друзей остался без.
Варфоломеевскою ночью заря и та крестообразна.
Земля, разодранная в клочья, уныло собирает пазлы:
Приставит долу теремок, а озеру – причал скрипучий,
Соединит замок в замок плывущие по небу тучи.
Круг новоявленной луны (сравню его с гончарным кругом)
Вращается – озарены стога, повисшие над лугом.
Я – протестант. Оконных рам кресты в сиянии размытом
Мой дом, где сказочный бедлам, убийцам выдадут открыто.
Багрово-красные плащи осин мелькают подле дома,
И подбираются ключи, и поджигается солома.
Ещё мгновенье – и войдут убийцы, обнажая ветви,
И сердце, скрученное в жгут, проткнут, и вырвут незаметно,
И пустят по ветру, как лист, осенний лист, как змей бумажный...
Была ли смерть, была ли жизнь – теперь неважно.
Стеклянный сон дождя да прибаутки снега —
Несмелая зима, нет времени светлей.
Последняя листва, упавшая с разбега,
Прощальный звездопад и эхо журавлей...
Сутулый грузовик — смешной полуботинок —
На почту... Ну и дверь! Толкну её плечом.
Мне папа обещал переводных картинок,
Где мальчик дверь открыл, но золотым ключом.
За стойкой «тётя Клав» (брусничный чай с ватрушкой):
«Избегался, милок? Заказ твой привезли.
Вот терем-теремок, и Карлсон, и лягушка...
И ясный солнца свет за окнами вдали».
Сижу, перевожу цветы, грибы в альбомчик.
Заветные друзья, пришедшие глазеть,
Беззлобно шелестят: «Везучий ты, Пахомчик».
Я грушу перевёл, стараясь не краснеть.
Снег. Сугробы. Постояльцы глухореченской реки
Снегири (не кровь из пальца) тихо капают, легки.
Я болею и, в окошке продышав себе «глазок»,
Подмечаю: рыщет кошка — морда, словно помазок;
Дым согнулся над трубою — это посох старика;
Как солдаты перед боем — вербы; у снеговика
Чуть погрызена морковка; трактор тащит сена воз…
И стучит по стёклам ковко добрый дедушка-мороз.
Снег летит (похож на стружку), полумесяц — в кобуре
Тучи... Я верчу игрушку, распластавшись на ковре:
Буратино с длинным носом — острым, словно дефицит.
Мой бронхит такой же острый — тётя доктор говорит.
Мне положены уколы, банки, капсулы и мёд.
Не дождусь, когда из школы брат расхристанный придёт.
Мамы, бабушки — не видно. Стрелки двигая вперёд,
Я расплакался (обидно!), вслед за мною — Вальтер Скотт.
Рука – не река с рукавами. Сожму междуречье в кулак.
Закат неподвижный над нами и красный, как сваренный рак.
Прибрежные заводи куцы. Резвится сомовья семья.
«В чём правда плесканий, Конфуций?» –
«Не знаю, ведь рыба не я…
Понять не берусь ощущенья того, кто виляет хвостом.
Похоже на предназначенье, но нет философии в том.
Неясен в пучине инерций ход жизни, ведь каждый предмет,
Как в музыке бурное скерцо…» – «Как сердце», – подумал поэт.
Мир захлебнулся от дождя, запузырился, как обмылок,
Как приготовленное для тебя количество бутылок.
Приятно выпить у огня, считая листики резные,
Что липнут, головы клоня, на витражи сторожевые.
Ты ожидала, что поэт прославлен и материален?
Тебе покажет белый свет из окон флорентийских спален?
На то есть Бродский. Перечёл его стишок «Из Марциала»,
Который, оказалось, квёл, как старый тополь у вокзала…
Твой поезд – около шести. Возьми морошки, земляники,
Что рассыпалась по горсти неперехожего калики…
Меня схоронят задарма – нет сбережений под постелью,
И плакальщиц заменит март скоропостижною капелью.
Соматика
Соматика холма, он сумрачен и снежен,
Соматика сома, который был да сплыл...
Есть берег у реки, у моря – побережье,
Есть огонёк в печи, стремящийся в распыл.
А осень, веселясь, усердно корчит рожи,
Пороша не спешит, в кривые зеркала
Оглубиневших луж на каменистом ложе
Глядятся лишь церквей крутые купола.
И звезды в небесах напоминают клевер,
И в шелесте листвы рождаются стихи,
И трудно отделить зерно луны от плевел
Свинцовых облаков, застрявших у стрехи.
Привратники-стога сошлись у переправы,
И, паводка боясь, оскалили шесты...
Я вижу из окна сквозь сдвоенные рамы
Замёрзшие пруды – гигантские следы
Того, о ком прочёл вчера я сказку на ночь.
Неужто здесь бродил ужасный Блендербор?..
Соматика звезды... Звезда упала навзничь
В открытую ладонь и тлеет до сих пор.
Схоластика
Схоластика холма над тихим побережьем,
Схоластика сома, вздымающего ил,
От ласточкиных гнёзд, пока заря не брезжит,
Могильный холодок – навязчив и постыл.
Ещё осенний лес не лезет вон из кожи,
Не будят петухи уснувшего села,
Податлива душа, как не прошедший обжиг
Горшочек (не вари ни подлости, ни зла!).
Блуждают Братья Гримм по гримпенскому небу,
В отличие от них я вижу облака:
Одно – облезлый кот, другое – страус Эму,
И сами Братья Гримм, но не наверняка.
Паденьем желудей дырявится погода,
Меланхоличный мох, токсичный мухомор –
Они без лишних слов сгорают год от года,
Но множатся весной распространеньем спор.
И у меня есть сын, и дочь моя в Вероне,
Они, меня любя, не помнят обо мне...
И часто перед сном я подхожу к иконе
И что-то бормочу о поле и луне.
Софистика
Софистика холма без праздничной одежды,
Софистика сома, чьей тенью Азраил.
Я вру вам, что живу, хотя не врал вам прежде,
А где, зачем и с кем живу – я позабыл.
Сугорбый мой сосед сойдёт за Квазимодо,
За Гуинплена – жук, за Клею – стрекоза.
Вчера как первый снег обрушилась свобода
И ей наперекор обуглилась слеза.
С добытого сома сосед сдирает шкуру,
Построен у холма игрушечный завод.
Я покидаю мир де-факто и де-юре,
Как гавань корабли, спешащие в поход.
Всё, что сходило с рук, повисло тяжким грузом
На старческих плечах, и (к черту канитель!)
Я покидаю мир, воспользовавшись шлюзом –
Ищи меня-свищи за тридевять земель.
Не зная, что сказать, присяду на дорожку.
Софистика души и спутник Азраил...
Мне кажется, что я забыл в тарелке ложку,
Тетрадку на столе я тоже позабыл.
Аляповат, слегка кургуз дом возле озера. Настырно
Он смотрит окнами на шлюз. Головкой сливочного сыра
Холм. Дуновение зимы, вдоль поля заячье сафари,
Ручей с оттенками сурьмы, бор, лунной пылью офонарен…
Темна, как ягода ирги, морозом скованная лужа,
Опрятен шорох кочерги в печи, где дозревает ужин.
Ночь сыплет радужную соль, гадают звёзды над утёсом,
Странноприимная юдоль повита сумраком белёсым…
На раскладушке дремлет кот, свернувшись под ворсистым пледом,
И чайник задом наперёд кипит, как площади в Толедо.
Встаю. Пылает и скрипит в коленных и других суставах.
Увы, состарился пиит – разбит, как шведы под Полтавой.
Но душу выдадут глаза – в них, зимней полночью хранима,
Застыла чёрствая слеза от неотеческого дыма!
Август умер (Гильденстерн), мёртв сентябрь (Розенкранц)…
Облетает поле стерх, где докашивают рапс.
Молибденов цвет воды, долог тихий листопад,
Пар, идущий от скирды, словно едкий самосад.
Стог рапирою – Лаэрт; Гамлет – дерево в огне.
Спит искусственная смерть милой ящеркой на пне.
Где докашивают рапс, лес, как замок Эльсинор,
За который Фортинбрас – ветер затевает спор.
Вот и весь тебе Шекспир. Череп Йорика – валун.
Я, закрыв ладонью спирт в стопке времени, вздохнул,
Выпил, сплюнул, закурил «Аполлон» – полоний! Сад.
Ливень (Клавдий) лил и лил быстродействующий яд
в ухо озера (отец принца датского – король)…
Замигал на кухне свет, как порхающая моль.