Александр Куликов


Рассказ норвежского солдата

1

 

Принц славный, храбрый Фортинбрас

на Польшу вел войною нас.

Был славный бой, жестокий бой,

клянусь отрубленной рукой.

 

Врагов разил я наповал,

пока руки не потерял.

Ее, собрав остаток сил,

в чужой земле я похоронил.

 

2

 

И вот когда взошла луна,

взошла над полем и она.

Тянула к небу пять ветвей,

бросала наземь пять теней.  

 

И рук солдатских целый лес

уже вздымался до небес.

Его не видел Фортинбрас -  

он в том бою лишился глаз.


Плач нимфы в День Святого Иоанна

1

 

Хотела я тебе венок

сплести на Иоанна.

Взяла медовый василек

и веточку тимьяна.

 

Взяла ромашки луговой,

нашла аир болотный.

Но не было у меня под рукой

мелиссы приворотной.

 

2

 

И ты с другой пошел тогда,

обнявшись, по тропинке.

Над головой моей вода

сомкнула половинки.

 

Сняла с меня венок лесной

и к берегу прибила,

чтоб ты достал подарок мой

и подарил любимой.  


Живые шахматы в Двенадцатую ночь

1

 

Я буду прав (или не прав),

когда пойду направо,

где в честь Гертруды сэр Фальстаф

готовит мне потраву.

 

Я буду лев (или не лев?),

когда пойду налево,

где сам смогу я, осмелев,

напасть на королеву.

 

2

 

Ощерив грозные клыки,

скажу я ланцелотам:

«А вот не надо, мужики,

брать бабу на охоту».

 

И тут они со всех сторон

все дружно вскинут ружья.

А я скажу им: «Миль пардон!

А вот этого не нужно».


Случай в театре времен Шекспира

1

 

Театр времен Шекспира.

Толпа заведена.

Отравлена рапира,

а в кубке - белена.  

 

И ждет со всеми вместе,

чем завершится спор,

Джон Литтл Из Предместья,

мясник и живодер.

 

2

 

Он может сам о смерти

такое рассказать,

хоть на продольной флейте

и не учен играть.

 

"Сыграй-ка, - он сегодня

ввернет словцо жене. -

На чем? Да на чем угодно,

но только не на мне".


Желтый лист

1

 

Лист упадет – никто и не заметит.

Подумаешь, какой-то желтый лист.

А он, быть может, всех важней на свете.

В нем, может быть, все истины сошлись.

 

Дрожит его тщедушнейшее тело.

На нем уже забвения печать.

Но истины, они - такое дело.

По сути, их никто не должен знать.

 

2

 

Банальности для старших малолеток,

которые мы говорим порой,

они всего лишь спилы мертвых веток,

а истины всё там же, под корой. 

 

Работают невидимые соки.

Их путь извилист, заковырист, мглист.

И нам неведом. Но подходят сроки -

и падает под ноги желтый лист.


Кинотеатр повторной жизни

1

 

Кинотеатр повторной жизни,

как тот доверчивый щенок,

я прибегу, ты только свистни,

точнее, дай второй звонок.

 

Присев тихонько где-то с краю,

смотреть начну, разинув рот,

хоть назубок все роли знаю  

и помню каждый эпизод.

 

2

 

Но я забуду, мне несложно.

Перемотать. Начать с нуля.

Смотреть и плакать. Там, где можно.

И хохотать там, где нельзя.

 

И так до самого финала,

который не переживу.

Ах, только бы начать с начала,

хотя бы кадр, но наяву.


Картинка

1

 

Избушка не на курьих ножках,

две юных липы у крыльца,

наискосок от них дорожка,

и небо, небо без конца,

 

и тучки, этакие пышки

перед отправкой в чудо-печь, -

чем не картинка в школьной книжке

для чтения "Родная речь"?

 

2

 

Ведь если ветер, словно птица,

сюда направит свой полет,

он непременно все страницы

из любопытства пролистнет.

 

И мы увидим домик ветхий,

крыльцо с опавшею листвой,

лип растопыренные ветки

и долгий-долгий дождь косой.


Море перед штормом

1

 

Ветер воет на причале,

чайки бродят по песку.

"Утоли мои печали,

утоли мою тоску", -

 

море в сумерках бормочет

то в печали, то в тоске.

Будто нож о камни точит.

Страшно чайкам на песке.

 

2

 

Да и волнам страшно тоже

рваться в клочья на ветру.

Море, как Парфен  Рогожин,

успокоиться к утру.

 

Отрыдает, отхохочет,

станет тише тишины.

Для того оно и точит

финский нож о валуны.


Лес весенним днем

1

 

Как будто на Земле еще и нé жили,

не гнали спирт, не резали быков

и даже Александр Петрович Межиров

о коммунистах не писал стихов,

 

такое небо - как страница чистая -

над рощей; так внезапно всё кругом,

как будто мы, назвавшись коммунистами,

в разведку добровольцами идем.

 

2

 

Прозрачен лес, как все намеки Гегеля

на отрицанье ветками корней -

тем привечать густою тенью егеря,

а этим погружаться в мир теней,

 

где черти, у котлов присев на корточки,

помешивают уголь кочергой, -

и мы идем над ними, как по досточке,

по узенькой тропиночке лесной.


Бабочка перед грозой

1

 

Я вижу бабочку. Она летит,

роскошная, как император Тит,

когда на вороном коне своем

он скачет и трепещет плащ на нем,

 

а гáмельцы глядят ему вослед

и говорят: "Семь бед - один ответ:

попробуем достать его стрелой,

пока он не укрылся за скалой".

 

2

 

А бабочка летит, ей нипочем,

что тетива встречается с плечом

и тут же расстается с ним, дрожа

и подражая пению стрижа,

 

который спрячет бабочку в зобу,

когда затеют лучники стрельбу

и туча стрел накроет с головой

застигнутых внезапною грозой.


Спиноза

1


Младенец всюду ищет молока,

драчун желает мести, сильный - власти,

трус убегает от любой напасти,

и всюду радость ждет весельчака.

 

За февралем всегда приходит март,

за бездорожьем следует дорога.

Познай себя - и ты познаешь Бога.

А как себя познаешь, брат Декарт?

 

2

 

Ведь мы же бесконечны, ты и я,

когда мы размышляем о свободе

избрать порядок по своей природе,

тождественной природе бытия.

 

И бесконечен разум наш, когда

блуждает он в лесу причин и следствий.

Об этом, между прочим, знают в детстве,

но забывают после навсегда.  


Смоковница

1

 

Сказал он: "Верьте, и тогда

гора и та покинет место,

и подойдет к скале отвесной,

и канет в море без следа".

 

К нему опять вели ослов,

точней, ослицу и осленка.

Одежды клали и котомки

сосредоточенно, без слов.

 

2

 

Пустой была в рассветный час

дорога между городами,

тянулся вдоль нее грядами  

кишмиш, пока хватало глаз.  

 

И он сказал: "Кто верит, тот

молитвою всего добьется".

В сухих ветвях мелькнуло солнце,

и всё же это был не плод.



Канатоходец Ницше

1

 

Я знаю, зачем каждый вечер

они собираются тут,

как будто заняться им нечем,

как будто их дома не ждут.

 

Взяв дюжину черного пива,

садятся в кружок на лужок,

едят свои клопсы с подливой,

кричат мне: «Смелее, дружок!»

 

2

 

И вот я иду по канату.

Они ж, кулачонки к груди

прижав, что твои сурикаты,

мне шепчут: «Дружок, упади…»

 

«Не дай Бог, сардельки с капустой

остынут, как было вчера».

«К тому же пришел Заратустра».

«Ты видишь, и вправду пора».



Григорий Сковорода

1

 

В попутчики брал я и солнце, и ветер, и тучи.

Вопросами я и луну, и созвездия мучил.

Ответы на травах, каменьях и листьях прочел,

и кто-то незримый стоял у меня за плечом.

 

Кто первым из нас слог за слогом угадывал слово,

теперь и неважно - кому интересна полова,

когда на ладони ржаное сияет зерно?

Но солнце садилось, и вновь было в мире темно.

 

2

 

И снова впотьмах я искал не себя, так ночлега.

Случайный сарай, стог в степи, в чистом поле телега,

заброшенный двор постоялый, убогий шинок -

везде у Вселенной имеется свой уголок.

 

В нем пахнет моченой брусникой в березовой кадке,

в нем щурится бог придремавший на пламя лампадки

и где-то в чулане, иль в подполе, иль под крыльцом

змей, собственный хвост пожирая, свернулся кольцом.



Капернаум

1

 

Летали низко птичьи стаи.

Потом закапало. Всерьез.

"Не сахарные, не растаем", -

ученикам сказал Христос.

 

Дороги Нижней Галилеи

меж тем блестели, словно их

намазали столярным клеем.

И дождь немедленно затих.

 

2

 

Вновь камнем становилась глина,

вновь проступал на тучах мел

и вновь скрепленный птичьим клином

пергамент неба голубел.

 

Опять вода была в кувшине,

в котомке - рыба, хлеб, изюм.

Ученики плащи сушили.

Не ждал чудес Капернаум.



Снег Второй речки

1

 

Сперва - след в след, потом - тропинкой,

что протоптали кое-как.

Сказать «Крк» легче без запинки,

чем без заминки сделать шаг.

 

(Крк – остров в Средиземном море,

где бились Цезарь и Помпей,

где снегопад всегда в игноре,

где много-много теплых дней).

 

2

 

С утра пораньше - на работу,

а в ранних сумерках - домой,

за снедью на базар в субботу -

натоптанною колеей.

 

(А что весна? Бедлам, ей-богу:

повсюду жижа, лужи, грязь,

не знаешь, где поставить ногу,

как в «Сталкере», всего боясь).



Снег Южного городка

1

 

Розовые тени.

Отсвет золотой.

Это - воскресенье.

Это - выходной.

 

Это - как деревня

сонный городок

(будто на деревьях

сонный порошок).

 

2

 

Лишь перед рассветом

улеглась метель,

уложив планету

в свежую постель.

 

Снегопаду тоже

надо отдохнуть,

прежде чем продолжить

свой далекий путь.



Иуда

1

 

"Скажи, старик, скажи, Иуда,

каким необъяснимым чудом

ты дожил до преклонных лет.

Иль в этом мире правды нет?

 

Как не было ни той осины,

ни сребреников тех крысиных,

ни поцелуя в те уста,

ни даже имени Христа?"

 

2

 

Старик молчит, глядит с усмешкой

и говорит, чуть-чуть помешкав:

"Я прожил много-много лет,

и в этом мире правды нет.

 

А правды нет, нет и обмана.

Луку читайте, Иоанна.

Там все написано давно".

Он замолкает. Пьет вино.



Фарисей

1

 

Гляжу на брата фарисея

(на брата, а не на врага):

терпел он Ирода-злодея,

теперь вот Кесарю слуга.

 

Вернувшись вечером из храма,

с похлебкой сидя у огня,

он говорит: "Такого хама,

Рахиль, еще не видел я!"

 

2

 

"Прохвост, безродный назарянин

сбил с панталыку весь народ!

Он и Талмудом козыряет,

и притчу, если что, загнет.

 

Такому псу одна дорога -

не на Голгофу, так в тюрьму".

- А вдруг его объявят Богом?

- Ну, что ж, послужим и ему.



Снег Военного шоссе

1

 

Было снегом так завалено

в доме каждое окно,

словно снег и есть завалинка.

Было в комнатах темно.

 

Словно за ночь эскимосами

был из снега сложен дом.

Словно "Фрам" затерт торосами

(словно мы плывем на нем).  

 

2

 

Неоткуда ждать спасения.

Остается пропадать.

До пришествия весеннего

дней, пожалуй, сорок пять.

 

Ну а небо снова хмурится,

как спросонья человек,

и стучится голубь с улицы -

просится назад в ковчег.



Ахиллес

1

 

Жизнь ползет, как черепаха,

и пока она ползет,

Ахиллес не знает страха,

а бежит себе вперед.

 

Он бежит быстрее ветра

просто так, ни для чего

сто четыре километра

или около того.

 

2

 

Он бежит, наевшись мидий,

мускулистый полубог,

и однажды он увидит

черепаху возле ног.

 

Как стрелою Аполлона

пораженный, он замрет,

но не вспомнит про Зенона

и черту перешагнет.



Эдип

1

 

Был молод, стал стар.

Ах, как я устал!

Сижу возле моря,

похожий на корень.

 

Где крона моя?

Где корона моя?

Ни дома, ни трона,

лишь ты, Антигона.

 

2

 

Калека-слепец,

преступный отец,

несчастный Эдип

на камне сидит.

 

И посох в руке,

и невдалеке

уже колесница...

Проклятый возница!



Пирифой

1

 

Вспоминая тех, кого не знал,

забывая тех, кого не помнил,

захожу порою на вокзал,

словно Пирифой в каменоломни.

 

На скамью холодную сажусь

(тело напряглось и вмиг обмякло).

Нет, наверно, так и не дождусь

своего спасителя Геракла.

 

2

 

В зале ожидания горит

ранний свет диодного плафона.

"Подан под посадку...", - говорит

голосом загробным Персефона.  

 

Грохоча поклажею своей,

мимо поспешит на поезд некто.

Что ж, прощай, любезный друг Тесей.

Здравствуй, беспощадная Алекто.



О розе

1

 

О как прекрасно увядать

весной, когда всё так прекрасно

и жизнь как будто не напрасна

и смерти будто не видать.

 

И как бы ни был жребий слеп,

приятней оказаться в урне,

чем рваться, как иные дурни,

всю жизнь в нелепый главный склеп.

 

2

 

Ронять на гравий лепестки,

как воробьям кидают крошки

и как младенцев кормят с ложки,

а аффенпинчеров - с руки.

 

Грустить о Лейдене речном

или о горной Латакунге,

покамест паучок по струнке

скользит, как по канату гном.  



Печем картошку

1

 

Едим печеную картошку,

ломая с хрустом  пополам,

как почерневшую матрешку

из сундука, где старый хлам.

 

И в темноте ночной Вселенной,

и в курослепе у реки,

освобожденные из плена,

горят повсюду светляки.

 

2

 

И кажется, от их сиянья

переменилось всё вокруг,

как будто сказочные тайны

хранил загадочный сундук.

 

Как будто мир, где всё знакомо,

не здесь, а где-то вдалеке,

на чердаке другого дома,

в другом забытом сундуке.



О снеге

1

 

Еще вчера мы жили начерно,

как после ядерной войны.

А нынче столько нахреначено

великолепной белизны!

 

Еще вчера - траншеи, надолбы,

у дома - лед, в подъезде - грязь.

А нынче начинаем набело

жить, словно лампочки, светясь.

 

2

 

Еще вчера такое делали,

а нынче каждый - Человек,

и все пушистые и белые,

как за окном идущий снег.

 

Глядим, как чистенько во дворике,

сквозь милый фикус на окне.

Постойте на крылечке, дворники,

и покурите в тишине.


О счастье

1

 

Семь слоников на шаткой этажерке.

Семь слоников на счастье. Как по мерке.

Все меньше, меньше, меньше... А потом

и вовсе будто кот смахнул хвостом.

 

Но что такое счастье? Что такое?

Наличие достатка и покоя?

Отсутствие болезней и долгов?

Начинка для воскресных пирогов?

 

2

 

Иль, как сказал однажды Пиндемонти,

известный дока на житейском фронте,

когда ты не обязан никому

отчетом, а себе лишь самому?

 

… А кот глядит уже не виновато.

Глаза - два офигительных агата,

ни перед кем не клонится глава

и хвост трубой - вот счастье! вот права...



Из детства

1

 

Речку звали Пачихеза.

Пахло глиной и листвой.

Был обрыв, как бритвой, срезан

вниз ныряющей тропой.

 

По воде хрустально чистой

плыл березовый листок.

И встречал его, как пристань,

каменистый бережок.

 

2

 

Сходни на берег бросали.

Гомон. Крики. Скрип колес.

От навеса тень косая.

Тени елок и берез.

 

Дед с кнутом. Папаша с ношей.

Все знакомы. Все - родня.

И весь мир такой хороший,

как его придумал я.

 



Шадреш грозы

1

 

И жаворонок пел с утра,

и так, как будто в этой песне

рефреном шло: «Христос, воскресни».

Но в дом уже вошла жара.

 

И складками ее плаща

казались красные гардины,

раскрытые до половины

так, что виднелся край плюща,

 

который вился по стене,

как локон сказочной русалки.

Два зайчика играли в салки,

а третий ждал их на окне.  

 

Глеб встал и выпил молока

из кузнецовского стакана,

отрывок из Тертуллиана

пометив каплями слегка.

 

2

 

А жаворонок пел да пел,

и стрекотал в ответ кузнечик:

мол, всё поёшь, заняться нечем,

забыл, как много в мире дел?

 

С утра пораньше на гумно

слетать, порыться там в мякине, -

вдруг от щедрот Господь подкинет

одно пшеничное зерно.

 

В саду у сойки погостить,

в терновнике увидеть солнце

и, обернувшись веретенцем,

спрясть из лучей такую нить,

 

чтоб в ожидании вестей

о сыне, странствующем где-то,

мать вышивала до рассвета

и свет не нужен был бы ей.

 

3

 

"Что за фантазии, мой друг! -

Глеб думал, одеваясь быстро. -

Ты начитался символистов.

Совсем отбился ты от рук".

 

И жаворонок замолчал.

Глеб глянул в небо - там высоко

парил, раскинув крылья, сокол.

... В гостиной разливали чай.

 

Звучала домочадцев речь:

- Подлить? - А это что? - Попробуй...

И целый день так пахло сдобой,

как будто все на свете - печь.  

 

И сам июль, чей липкий мед

впитала пыльная дорога,

и выгон с невысоким стогом,

и низкий жаркий небосвод.  

 

4

 

Все ждали вечера, и вот он подошел.

Как будто каравай с румяной коркой,

лежала туча, золотясь, над горкой,

сад накрывая тенью грозной и большой.

 

И Глеб фонограф наконец распаковал,

сургуч ломая и шурша бумагой.

Он растворил окно почти с отвагой -

в саду уже с цепи сорвался дикий шквал.

 

Стучали яблоки, катились по земле

под рокот крон, громовые раскаты,

под треск ветвей и молний сучковатых,

под лай собак и ржание коней в селе.

 

Катились яблоки, крутился барабан,

дорожки клинописные бежали.

О, если б так синайские скрижали

писались! Если б так тогда Завет был дан!



Снег Пушкинской

1                                                       

 

Снег идет, бежит и едет.

Всюду время перемен.

Словно белые медведи

львы и входа в Политен.

 

Рядом дом, где жил Асеев

в девятнадцатом году,

где глядел, как с неба сеет,

как растет сугроб в саду.


2

 

Где музей литературы

хочет Лобычев открыть,

чтобы трегеры культуры

на крыльце могли курить.

 

Ибо нет вкуснее хлеба,

чем табачный дым, когда

снег вселенский валит с неба,

как селедка в невода.



Почти по Ружевичу

Почти по Ружевичу:

Поэзия - это разговор с человеком о времени

И с временем о человеке.

 

Поэзия - это

Временное помешательство вменяемого

И временное исцеление душевнобольного.

 

Поэзия - это муки глухого услышать,

Слепого - увидеть,

Немого - сказать.

 

Это признание в любви отвергнутого,

Прогулка в толпе одинокого,

Последнее желание приговоренного.

 

Поэзия - это жизнь после смерти,

Путь после тупика,

Полет после падения.

 

Поэзия - то, что однажды приходит,

Чтобы остаться навеки,

Или уходит, если остаться не хочет.



Третье стихотворение в духе Пессоа

Во тьме лежат поля моей печали.

Здесь прежде липы кронами качали

и птицы пели в молодой листве,

и трели их звенели в синеве.

Теперь здесь ночь. Луны зрачок туманный

горит во тьме фонариком карманным

у призрака печального в руках.

Ни лип, ни крон, ни птиц, ни звонких трелей.

И ангелы куда-то улетели.

И ни души. Ни здесь, ни в облаках.

Лишь призрак - порождение метели

с мерцающим фонариком в руках.



Второе стихотворение в духе Пессоа

Отчего ж я так тоскую?

Будто в душный летний зной

пью соленую морскую

вместо сладкой ключевой.

Пью да пью тоску и горе

вместо горького вина,

словно Ксанф, который море

должен выпить всё до дна.

Пью да пью, как будто слово

было на моих губах.

Пью до дна, а море снова

плещет в тех же берегах.



Первое стихотворение в духе Пессоа

О, как мне хочется порой

быть неприступною горой

и возвышаться на пути

у тех, кто хочет вверх идти,

ступать с уступа на уступ,

вонзая острый ледоруб

в застывший насмерть черный лед

в надежде, что вот-вот блеснет

сквозь тучи неприступный пик,

и быть готовым через миг

за это голову сложить.

Наверно, так и надо жить.  



Альберту Каэйру (Фернандо Пессоа). Рифмы для меня не имеют значения

Рифмы для меня не имеют значения. Редко

Встречаются два одинаковых дерева друг против друга.

Мыслю я и пишу так, как цветы расцветают,

Но не с таким совершенством себя выражаю,

Ибо мне простоты божественной не хватает.

Ограниченный собственной оболочкой,

Я разглядываю мир и прихожу от него в волненье,

Как вода, достигающая края склона.

И поэзия моя – это горн, поднимающий ветер…


Alberto Caeiro (heterônimo de Fernando Pessoa) 


Não me Importo com as Rimas

 

Não me importo com as rimas. Raras vezes

Há duas árvores iguais, uma ao lado da outra.

Penso e escrevo como as flores têm cor

Mas com menos perfeição no meu modo de exprimir-me

Porque me falta a simplicidade divina

De ser todo só o meu exterior

Olho e comovo-me,

Comovo-me como a água corre quando o chão é inclinado,

E a minha poesia é natural corno o levantar-se vento...




Альберту Каэйру (Фернандо Пессоа). Легкий

Легкий, легкий, очень легкий,

Ветер очень легкий веет,

Прочь летит, такой же легкий.

Мыслей я своих не знаю

И узнать их не пытаюсь.


 Alberto Caeiro (heterônimo de Fernando Pessoa) 


Leve

 

Leve, leve, muito leve,

Um vento muito leve passa,

E vai-se, sempre muito leve.

E eu não sei o que penso

Nem procuro sabê-lo.



Альберту Каэйру (Фернандо Пессоа). Пастухи Вергилия

Пастухи Вергилия играли на свирели и на других инструментах

И о любви по-книжному пели.

(Кстати, я никогда не читал Вергилия.

Да и на кой мне читать его было?).

Ведь пастухи Вергилия, жалкие, и есть сам Вергилий,

Тогда как Природа прекрасна и вечна.


Alberto Caeiro (heterônimo de Fernando Pessoa) 


Os Pastores de Virgílio

 

Os pastores de Virgílio tocavam avenas e outras cousas

E cantavam de amor literariamente.

(Depois — eu nunca li Virgílio.

Para que o havia eu de ler?)

Mas os pastores de Virgílio, coitados, são Virgílio,

E a Natureza é bela e antiga.




Альберту Каэйру (Фернандо Пессоа). У этой сеньоры есть пианино

У этой сеньоры есть пианино,

Такая прелесть, но это не речное журчанье,

Не шелест, который деревья рождают…

Зачем же нужно иметь пианино?

Лучше иметь уши

И наслаждаться Природой.  


Alberto Caeiro (heterônimo de Fernando Pessoa)


Aquela Senhora tem um Piano

 

Aquela senhora tem um piano

Que é agradável mas não é o correr dos rios

Nem o murmúrio que as árvores fazem ...

Para que é preciso ter um piano?

O melhor é ter ouvidos

E amar a Natureza.




Альберту Каэйру (Фернандо Пессоа). Здравствуй, пастух

«Здравствуй, пастух,

Здесь, на обочине этой дороги,

Что говорит тебе ветер, который веет?»

«Что он ветер, что он веет,

Что веял уже раньше,

Что будет веять и дальше.

Ну а тебе-то что говорит он?»

«Много чего, много больше того, что назвал ты.

О многом другом он говорит мне.

О том, что я помню, о чем тоскую,

О том, чего никогда не случалось».

«Никогда ты не слышал веющий ветер.

Ветер говорит только о ветре.

А то, что тебе послышалось, было обманом -

Обманом, который в тебе».


Alberto Caeiro (heterônimo de Fernando Pessoa)


Olá, Guardador de Rebanhos

 

"Olá, guardador de rebanhos,

Aí à beira da estrada,

Que te diz o vento que passa?"

"Que é vento, e que passa,

E que já passou antes,

E que passará depois.

E a ti o que te diz?"

"Muita cousa mais do que isso.

Fala-me de muitas outras cousas.

De memórias e de saudades

E de cousas que nunca foram."

"Nunca ouviste passar o vento.

O vento só fala do vento.

O que lhe ouviste foi mentira,

E a mentira está em ti."




Альберту Каэйру (Фернандо Пессоа). Я пастух, стерегущий стадо

Я пастух, стерегущий стадо.

Ну а стадо – это мои мысли,

Ну а мысли – это мои чувства.

Я глазами мыслю и ушами,

И руками, и ногами,

И губами, и ноздрями.

Постигать цветок – видеть его и нюхать,

Плод съедать– познавать его сущность.

Вот поэтому в жаркий полдень

Жалко мне просто так употребить его в пищу.

Но ложусь я на траву, во весь рост растянувшись,

Закрываю глаза обожженные,

Чувствую целиком свое тело лежащее,

И я знаю истину, и я счастлив.


Alberto Caeiro (heterônimo de Fernando Pessoa) 


Sou um Guardador de Rebanhos

 

Sou um guardador de rebanhos.

O rebanho é os meus pensamentos

E os meus pensamentos são todos sensações.

Penso com os olhos e com os ouvidos

E com as mãos e os pés

E com o nariz e a boca.

Pensar uma flor é vê-la e cheirá-la

E comer um fruto é saber-lhe o sentido.

Por isso quando num dia de calor

Me sinto triste de gozá-lo tanto.

E me deito ao comprido na erva,

E fecho os olhos quentes,

Sinto todo o meu corpo deitado na realidade,

Sei a verdade e sou feliz.



Альберту Каэйру (Фернандо Пессоа). Возле деревни моей

Возле деревни моей полей, сколько можно увидеть во всей Вселенной,

Вот отчего деревня моя такая большая, словно иная земля.

А все потому, что я – великан, как всё, что вокруг себя вижу.

Нет, в великаны я угодил вовсе не из-за роста.

Просто жизнь в городах ничтожнее, чем

Здесь, на вершине холма, в моем доме.

В городе взор наш громадой домов будто на ключ заперт,

Там заслоняют дома горизонт, взор отвлекая от неба,

И обращают к ничтожному, ибо у глаз отнимают способность вглядеться,

И обращают нас в нищету, ибо роскошь одна есть на свете - глядеть.


Alberto Caeiro (heterônimo de Fernando Pessoa) 


Da Minha Aldeia

 

Da minha aldeia veio quanto da terra se pode ver no Universo...

Por isso a minha aldeia é tão grande como outra terra qualquer

Porque eu sou do tamanho do que vejo

E não, do tamanho da minha altura...

Nas cidades a vida é mais pequena

Que aqui na minha casa no cimo deste outeiro.

Na cidade as grandes casas fecham a vista à chave,

Escondem o horizonte, empurram o nosso olhar para longe de todo o céu,

Tornam-nos pequenos porque nos tiram o que os nossos olhos nos podem dar,

E tornam-nos pobres porque a nossa única riqueza é ver.



Улица детства

Что случилось с тобой

улица детства

во что ты превратилась

многоэтажная

 

где твои деревянные домишки

в один этаж

на четырех хозяев

с палисадниками

кустами махровой сирени

и цветущей майской вишни

с усатой июньской клубникой

с бубновыми дверями уборных

изумрудными мухами

дымящейся осенней ботвой

 

Теперь здесь автостоянки

а в магазинчиках

где когда-то продавали

ленинградское мороженое

бородинский хлеб

останкинскую колбасу

водку «Московскую»

олюторскую селедку

продают

автозапчасти

автомасла

тормозные колодки

антифриз

ароматизаторы

и проч.

как будто сейчас

на Военном шоссе

живут не люди

а машины

 

Вот здесь была парикмахерская

с нарисованными на окнах силуэтами

она вечно пахла хною

 

чуть ближе была коптильня

которая вкусно пахла рыбой холодного копчения

 

чуть дальше пекарня

с умопомрачительным запахом

свежеиспеченного хлеба

 

три этих запаха

хны

копченой рыбы

горячего хлеба

смешиваясь

составляли незабываемый до сих пор букет

в который порою вплетался

йодистый  запах ветра

с Амурского залива

или запах нагретых на солнце

густо смазанных дегтем

трамвайных шпал

 

Одноглазый бюст

фельдмаршала Кутузова

фонтан рядом клумба

городошная площадка

деревянный мост

под который ныряла

Первая речка

(она и сейчас ныряет)

и по которому в 59-ом

на «Чайке» проехал Хрущев

как раз напротив

нашего старого дома

как ни странно сохранившегося

как и бывшие детские ясли

в которых сейчас

городское управление

вневедомственной охраны

за высокой железной оградой

 

а тогда был

деревянный забор

в который однажды

со всей дури

я запулил бумеранг

привезенный отцом

из австралийского рейса

вместе с ящиком баночного пива

консервированными ананасами

настоящими кокосовыми орехами

мятной жвачкой

и небывало вкусным молочным шоколадом

 

Вот здесь во дворе этих самых яслей

как-то вечером тихим и теплым

мы повесили

Белобрысого

веревку набросив

на перекладину железных качелей

куда залез

самый смелый и ловкий из нас

конечно это был Пашка

 

Белобрысый предложил сам

побыть полицаем-карателем

как в кино

которое шло по телику накануне

 

все было по-честному

суд

показание свидетелей

приговор

слова

Привести в исполнение

 

Все это было

дергающееся тело

дрожащие руки

которыми Пашка пытался

ослабить петлю на шее

Белобрысого

оравшая что-то сорока на ветке

внезапно налетевший ветер

мрак заката

пылающий в окнах яслей

шепот

Давай ну давай же

громкий и резкий звонок трамвая

на переезде

все это было

 

была

загадочная улыбка Белобрысого

после того как мы

все-таки вынули его

из петли

и он отдышался

 

С этой загадочной улыбкой

ходил он потом повсюду

и так белобрысый

а на припекающем июльском солнце

и вовсе выгоревший

будто седой

 

С этой улыбкою он

сидел во дворе на скамейке

вечером тихим и теплым

в стороне от других

 

от играющих в домино

в пинг-понг

в бадминтон

от читающих покуривая

«Роман-газету»

с «Живыми и мертвыми»

от девчонок

прыгающих через веревку

все еще длинную

несмотря на отрезанный конец

 

Сидел на дворовой скамейке

с перочинным ножичком в руках

и вырезал деревянные ложки

из набитых отцом чурбачков

которые тот называл

почему-то баклушами

 

Я не знаю

что стало потом с Белобрысым

их семья снялась как-то внезапно

с насиженного места

и уехала в другой город

 

мы помогали грузить вещи на полуторку

стоявшую у подъезда

мы перевязывали узлы веревками

 

Все это было

стопки книг перевязанные веревками

узлы перевязанные веревками

комод и трюмо перевязанные веревками

швейная машинка Зингера перевязанная веревкою

обрывок веревки в углу опустевшей комнаты

посередине которой

свисал с потолка

болтаясь

черный витой шнур

с черным пластмассовым патроном

из которого Пашка

пока мы его поддерживали за ноги

ловко вывернул

белобрысую от пыли сотку


Из пастушьей сумки

(по мотивам Альберту Каэйру)

1

Самая главная тайна в мире –
Как на солнце глядеть, не закрывая глаз,
А потом не видеть два черных круга
На всех предметах, окружающих нас.

Два черных круга на всех предметах
Видеть – все равно что искать в них
Тайный смысл, забывая при этом,
Что прежде нужно на солнце взглянуть.

Ибо искать тайный смысл во всем,
Не умея глядеть на солнце, -
Все равно что стаканом ловить поток,
Со стаканом идти к колодцу.

Я не верю в Бога, потому что не видел его.
Если б он захотел, чтобы я в него поверил,
Мог бы броситься прямо сейчас со всех ног
И, как одержимый, стучать в мои двери.

Но я верю в Бога, который здесь
В виде солнца, деревьев, моря, мыса,
В виде всего, что попросту есть,
Не имея никакого тайного смысла.

2

Катилась туча грозовая
По склону вниз с вершины горной,
Катилась, как валун сбежавший,
Сизифу снова непокорный.

Как будто кто-то, кто в мансарде
Живет, открыв ее окошко,
Вытряхивал во дворик скатерть
К восторгу птиц, клевавших крошки.

Шел дождь – дороги почернели,
Как будто их прорисовали.
Еще один валун гремящий
Завис на горном перевале.

Но и когда в разрядах молний
Стал воздух черен, как от гари,
Не ведал страха я, спасаясь
Молитвою к Святой Варваре.

Прося защиты от внезапной,
Нелепой, страшной, ранней смерти,
Почти поверил я в Святую,
Поверил разумом и сердцем.

И мне казалось почему-то,
Что буду жить я долго-долго
На радость милым домочадцам,
Никем не проклят, не оболган.

Что как-то вечером тишайшим
Я отойду настолько просто,
Как будто за газетой вышел,
Стуча по влажным плитам тростью.

И спросит кто-то у кого-то:
- Да где же он? Когда он вышел?
И кто-нибудь кому-то скажет:
- Смотри, да вот он, там, над крышей

Кружит, крылами бьет и машет,
Парит, волнует и тревожит,
Прощаясь… или же прощая,
Что, в сущности, одно и то же.

А я отправлюсь в путь-дорогу,
Туда, где ветры с облаками,
Туда, где туча грозовая
Напрасно машет кулаками.

3

Вечером у открытого окна устроившись поудобней,
Краем глаза поля замечая темно-зеленые,
Я читал книгу Сезариу Верде, поэта
Непризнанного при жизни, но в нее тем не менее влюбленного.
Он был крестьянин, который ходил по городу,
Словно узник по периметру прогулочного двора.
И он смотрел на дома, словно на часть мироздания,
В котором деревья грустны к вечеру, а цветы веселы с утра.

И он такое подмечал в жизни улиц равнодушных,
Словно шел по проселку, глядя внимательно себе под ноги,
Краем глаза поля замечая темно-зеленые,
Где цветы клонят головы, ожидая ливень в тревоге.
И печалился Сезариу оттого, что, как бы ни были живы
Попавшие в его сонеты жизни картинки,
Все равно засохнут, словно полевые цветы меж страницами книги,
Рано или поздно завянут, словно в кувшины поставленные кувшинки.

4

Я никогда не пас стада,
А, кажется, что пас.
Не потому ли, что душа
Всегда смелее нас?

Пока я здесь, она берет
Дорожный посох в руки,
Свирель берет, пастуший кнут,
Идет к речной излуке.

Идет куда глаза глядят,
Куда укажет ветер,
Туда, где солнце, как маяк,
Перед заходом светит.

Туда, где можно отпустить
Все мысли на свободу:
Пускай гуляют по лугам,
Пьют ключевую воду.

Пускай платан им будет брат,
А бабочка – сестра.
Пускай парят, пока душа
Не скажет всем: «Пора».

И вот тогда передо мной
Пусть ляжет белый лист –
Белей, чем белизна сама,
Как сон младенца, чист.

На нем увижу я себя,
Сидящим на холме, –
Пастуший посох возле ног,
Пастуший хлеб в суме.

К губам свирель я подношу –
Звук вьется, словно дым.
Пастушьей шапкою машу
Читателям своим.

И, глядя на бумажный лист,
Где буквы как жуки,
Читатель видит луг и холм,
Излучину реки.

Читатель видит пастуха
И слушает свирель.
И понимает, что хотел
Сказать платану шмель.

И кажется ему, что он
Стада когда-то пас.
Не потому ли, что душа
Всегда смелее нас?

5

Живи, говоришь, настоящим,
Только настоящим.
А я хочу жить реальным.

А реальное – это то,
Что не подчиняется времени,
Что нельзя измерить временем.

Настоящее – вещь,
Привязанная к прошлому
И к будущему.

Реальное – вещь,
Равнодушная к прошлому
И к будущему.

Реальное – это то,
На что мы смотрим,
Не думая о нем.

Нужно научиться
Смотреть на вещи,
Не думая о них.

Смотреть на дождь
Как на дождь
И час, и два, и три.

Смотреть на дождь,
Сидя на пороге
Открытой двери.

Смотреть на дождь
И не думать о том,
Когда он закончится.

Просто смотреть на дождь,
Ни о чем не думая.
Пусть это будет первое упражнение.


Дождь весь день

Дождь весь день,

с утра до вечера.

Скука, лень.

А делать нечего -

нос не сунешь за порог,

дружок.

 

Скучно так,

что скулы сводит.

Верный знак,

что жизнь проходит.

Навсегда.

Такая, брат, беда.



Фернандо Пессоа. Автопсихография

Поэт - лишь притворщик, не боле.

Освоив притворщика роль,

Он делает собственной болью

Притворством рожденную боль.

 

И те, что внимают поэту,

Боль в строчках, приятную им,

Найдут, но не ту и не эту,

А ту, что придет к ним самим.

 

Вот так закольцованным рейсом

По правилам детских причуд

Бежит круг за кругом по рельсам

Тот поезд, что сердцем зовут.

 

Fernando Pessoa. Autopsicografia

 

O poeta é um fingidor.

Finge tão completamente

Que chega a fingir que é dor

A dor que deveras sente.

 

E os que lêem o que escreve,

Na dor lida sentem bem,

Não as duas que ele teve,

Mas sό a que eles não têm.

 

E assim nas calhas de roda

Gira, a entreter a razão,

Esse comboio de corda

Que se chama coração.



Фаду белобровой трясогузки

Что ты делаешь, птица лесная

В этом городе каменном, душном?

Для чего ты покинула стаю

В мире чистом, высоком, воздушном?

Что ты ищешь на улицах узких,

Так похожих на тесную клетку,

Белобровая трясогузка,

Птица черная с белой отметкой?

 

Ты похожа на птицу лесную,

То грустишь, то щебечешь беспечно.

Будешь ты - и увижу весну я

И не будет зима бесконечной.

А не будет тебя - не увижу,

Как в лесу раскрывает объятья

Солнцу юному с ежиком рыжим

Джефферсония в шелковом платье.

 

Так лети же скорее на волю!

Тесный город тебе не по росту.

Без тебя одинокому полю

С небом встретиться будет непросто.

Без тебя не откроются дали

Взорам тех, кто пустился в дорогу.

Пусть я даже умру от печали,

Улетай, птица вольная, с Богом!



Это бывает

Это бывает, и это пройдет,

словно растаявший мартовский лед,

словно в осеннем саду листопад,

нам прошептавший две жизни назад

тихое слово.

 

Это случилось, и этого нет,

словно погас в нашей комнате свет,

словно затих за окном карнавал

и на прощание кто-то сказал

тихое слово.

 

Маски снимая, плетутся домой

принц и принцесса, злодей и герой,

и Сандрильона, и старый король,

грустно сказавший, как требует роль,

тихое слово.

 

Тихо-претихо закроется дверь.

И наконец я услышу теперь

или скажу его сам невзначай,

тихое-тихое слово...



Памяти Андрея Вознесенского

До донца – две семерки, два топорика.
Жизнь – возвращенье в вечность вкругаля.
Поэзия не там, где гидропоника,
а там, где настоящая земля,

где, словно нюни, распускает почки
прожженный ясень и дымит труба,
где дышит неприкаянная почва
и бродит неприкаянно судьба.

 

2010 год



Тральфамадорское

Жизнь большая и маленькая одновременно.

Лишь вчера мы сидели с тобой в советской пельменной,

ели хлебную липкую массу, намазанную горчицей,

и ты говорил: «Ну, что еще может в жизни случиться?

Ну, получим диплом, махнем в деревню,

соберем чуваков и вспашем землю».

«Ну, зачем в деревню? Можно на крайний север,

как поется в песне про долбанутый сейнер».

И мы хохотали, рискуя пельменями подавиться.

За окном осень плакала, как больная львица,

ну а дождь походил на большую клетку.

"Ну а может, надо подбросить монетку?

Чет или нечет". - "Да нет, орел или решка". -

"Дамка или простая". - "Ферзь или пешка". -

"Пан или пропал". - "Журавль или синица". -

"Ну, что еще может в жизни случиться?

Работа, семья, дети, пенсия, дача, внуки". -

"Преферанс по пятницам". - "Отличное средство от скуки". -

"Слушай, а давай этот день навсегда запомним,

а потом, через много лет, как будо бы вспомним.

День с этим фикусом на окне советской пельменной,

с этим дождем, с этой осенью - львицею пленной.

С надеждой на то, что завтра солнце уж точно будет,

и уже не убудет, а только прибудет,

все прибудет: и счастье, и горе, и разлуки, и встречи.

И орел, и решка. И ферзь, и пешка. И чет, и нечет.

И простая, и дамка, дама в черном, бледна и горбата.

Всё прибудет. Всё, что станет тем, что было когда-то.

Всё, что однажды, как сердолик с раскрытой ладони,

на песок упадет, волною смоется, в море утонет".



Про осень

1

 

Проснуться в шесть, а выйти в восемь.

Во двор, сверкающий листвой.

И сразу же с разбега - в осень,

как будто в омут с головой!

 

Как будто ртом хватая воздух,

чтобы издать последний крик,

запомнить всё, пока не поздно,

всё, что исчезнет через миг.

 

2

 

Осень желтые ковры

стелет на полянах,

и туман ползет с горы

дымом из кальяна.

 

Золотистый на просвет,

словно мед с корицей.

И торчит, как минарет,

башня ЛЭП-130.

 

3

 

Как понятно всё и ясно

в этой солнечной поре:

был зеленым - станет красным

клен маньчжурский во дворе.

 

Будет он стоять, багряный,

пред щербатою стеной,

как солдат, зажавший рану

ослабевшей пятерней.

 

4

 

Вот и завершился праздник осени,

оголился пригородный лес,

словно из крутой винтовки Мосина

посшибали всю листву с древес.

 

Словно, понаехав с карабинами

попугать нестреляных ворон,

зацепили бедный куст рябиновый,

расстреляли непокорный клен.  

 

5

 

Ну что разоралось, пернатое племя

на старой корявой ветле,

чьи голые ветви рогами оленя

торчат, как в каком-то шале?

 

А, может, и нам, словно птахам беспечным,

так жить - без труда и забот?

А, может, и впрямь, только радость и вечна,

а горе бесследно пройдет?

 

6

 

Растоптанные розы и гвоздики,

как сброшенные маски карнавала,

печаль, что описал Шопен великий, -

здесь жизнь дорогу смерти уступала.

 

Но смерть прошла, и вновь на перекрестке

движенье в установленном порядке,

старушки на скамейках и подростки,

стреляющие в галок из рогатки.

 

7

 

Дни идут, как будто кто-то

их листает, как страницы.

И за этим поворотом

ничего не приключится.

 

Та же пыльная дорога,

Богом проклятая местность.

Та же - вместо эпилога -

абсолютная безвестность.

 

8

 

О чем гудели мне деревья

в субботу, утром, в ноябре?

О том, что лучше нет кочевья,

чем век торчать в такой дыре.

 

Смотреть без зависти, как птицы

парят свободно над тобой,

шуметь листвой, пока шумится,

а нет листвы, трубить отбой.

 

9

 

Вот так выходят на свободу,

отринув прошлое долой,

любуясь синим-синим сводом

и черной-черною землей.

 

Вот так прощаются навеки

со всем, что в этом мире есть,

грустя о каждом человеке,

который остается здесь.

 

10

 

С лебяжьим пухом все в порядке -

его запас неистребим.

Последней ярмарки палатки

покрыты густо-густо им.

 

Он продолжает падать с неба

так, что захватывает дух.

Конечно, он зовется снегом.

И все же он - лебяжий пух.



Угол Светланской и Пушкинской

Осень. Сентябрь. Выходной. Моросит.

В бусах оградная рейка.

На лютеранской кирхе висит

знамя Четвертого рейха.

 

А на Светланской разруха, разброд.

Спешно меняют брусчатку.

Ямы вокруг, словно был артналет

иль заложили взрывчатку.

 

Чадом узбекский пропах ресторан,

мятным кальяном – веранда.

В кирхе гнусаво вздыхает орган:

«Где ты, Ландовская Ванда?»

 

«Где ты, Mein Herz Иоганн Себастьян?

Мне б твою новую фугу!

Музыка нынче - пустой барабан

под фуа-гра или фугу».

 

Нынче музы́ка в подполье ушла.

Пышных балов фаворитка,

в тесный наушник забилась она,

точно в ракушку улитка.

 

Там ей и место, там ей и срок

нá люди не появляться.

Нынче отбойный в чести молоток

с дьявольским смехом Паяца.  



Одиссей

Представьте себе, грибы шиитаке

питаются только мертвой корой.

Но вот Одиссей подплывает к Итаке,

чтоб встретиться там со своею вдовой.

 

И вот уже те, кто жили да были,

едали баранов, пивали вино,

теперь обнимаются в братской могиле,

а Пенелопа ткет полотно.

 

Ткет полотно без конца и без края,

чтобы хватило Элладе всей.

«Ну-с, - говорит Одиссей, - дорогая…»

И удаляется прочь Одиссей.

 

Прочь, чтоб в изгнании горе мыкать,

пока не простит его Посейдон,

пока не родит ему Каллидика,

пока не убьет его Телегон.



Альберту Каэйру (Фернандо Пессоа). Есть достаточно метафизики, чтобы не размышлять ни о чем

Так что же я думаю о мире?
Да откуда мне знать, что я думаю о мире!
Вот если бы я заболел, я бы о нем подумал.
Каков мой взгляд на вещи?
Каково мнение о следствиях и причинах?
Каковы размышленья о душе и о Боге
И о сотворении Мира?
Я не знаю. По мне, думать об этом – сидеть с закрытыми глазами
И не думать. Это будто задернуть занавески
На моем окне (а у него и нет занавесок).
Тайная суть вещей? Да откуда мне знать, что это за тайна!
Единственная тайна – откуда берется тот, кто думает об этой тайне.
Тот, кто стоит под солнцем с закрытыми глазами,
Теряя представление о том, что это - солнце,
Перебирая множество вещей, которые тепло содержат.
Но вот он открывает глаза и видит солнце,
И уже ни о чем другом не может думать,
Поскольку солнечный свет дороже всех раздумий
Всех философов и всех поэтов мира.

Солнечный свет не ведает того, что он творит,
И потому не ошибается, всем служит и прекрасен.
Метафизика? Откуда метафизика у этих деревьев?
Оттого, что зелены и густы их кроны, оттого, что имеют ветки,
Оттого, что приносят плоды в свой час, о котором не нам судить,
Нам, не способным совершать подобное?
Но что может быть лучше их метафизики,
Основанной на том, что они не знают, для чего живут,
И не знают о том, что этого не знают?

«Скрытая суть вещей»…
«Скрытый смысл Вселенной»…
Все это ложно, все это ничего не объясняет.
Удивительно, что можно вообще думать о подобном.
Это все равно что думать о причинности и целесообразности,
В то время как рассвет сияет и по краям деревьев
Трепещет золотистый глянец, мрак стряхивая.

Думать о скрытой сути вещей –
Это лишнее, этот как лечить здорового
Или носить воду стаканом из колодца.
Единственная скрытая суть вещей –
То, что они не имеют никакой скрытой сути.

Я не верю в Бога, потому что никогда его не видел.
Захоти он, чтобы я в него поверил,
Он, без сомнения, сам заговорил бы со мною,
Он вошел бы в дверь мою,
Говоря мне: «Вот он я!»
(Это, может быть, смешно для ушей того,
Кто, не зная, что есть такой взгляд на вещи,
Не понимает человека, о них говорящего
В том духе, что замечать их - значит постигать их).

Но если Бог – это цветы, деревья,
Горы, солнце, луна,
Тогда я верю в него,
Тогда я верю в него всякое мгновение,
Тогда вся моя жизнь – молитва и месса,
Общение с ним при помощи ушей и глаз моих.

Но если Бог – это деревья, цветы,
Горы, луна, солнце,
То зачем я называю его Богом?
Тогда я называю им цветы, деревья, горы, солнце,
Потому что если он существует, то для того лишь, чтобы я видел его
Солнцем, луной, цветами, деревьями, горами.
Если он является ко мне в виде деревьев, гор,
Луны, солнца, цветов,
То, значит, он хочет, чтобы я узнал его
В виде деревьев, гор, цветов, луны, солнца.
Поэтому я и подчиняюсь ему
(Чем больше я узнаю Бога, тем больше Бог узнает самого себя?).
Я подчиняю ему свою жизнь добровольно,
Как человек, который открывает глаза и видит его.
И называет его луной, солнцем, цветами, деревьями, горами.
И я люблю его, не размышляя о нем,
И я размышляю о нем, видя и слыша его,
И я следую за ним всякое мгновение.

Alberto Caeiro (heterônimo de Fernando Pessoa) 

Há metafísica bastante em não pensar em nada.

O que penso eu do mundo?

Sei lá o que penso do mundo!

Se eu adoecesse pensaria nisso.

Que idéia tenho eu das cousas?

Que opinião tenho sobre as causas e os efeitos?

Que tenho eu meditado sobre Deus e a alma

E sobre a criação do Mundo?

Não sei. Para mim pensar nisso é fechar os olhos

E não pensar. É correr as cortinas

Da minha janela (mas ela não tem cortinas).

O mistério das cousas? Sei lá o que é mistério!

O único mistério é haver quem pense no mistério.

Quem está ao sol e fecha os olhos,

Começa a não saber o que é o sol

E a pensar muitas cousas cheias de calor.

Mas abre os olhos e vê o sol,

E já não pode pensar em nada,

Porque a luz do sol vale mais que os pensamentos

De todos os filósofos e de todos os poetas.

A luz do sol não sabe o que faz

E por isso não erra e é comum e boa.

Metafísica? Que metafísica têm aquelas árvores?

A de serem verdes e copadas e de terem ramos

E a de dar fruto na sua hora, o que não nos faz pensar,

A nós, que não sabemos dar por elas.

Mas que melhor metafísica que a delas,

Que é a de não saber para que vivem

Nem saber que o não sabem?

"Constituição íntima das cousas"...

"Sentido íntimo do Universo"...

Tudo isto é falso, tudo isto não quer dizer nada.

É incrível que se possa pensar em cousas dessas.

É como pensar em razões e fins

Quando o começo da manhã está raiando, e pelos lados das árvores

Um vago ouro lustroso vai perdendo a escuridão.

Pensar no sentido íntimo das cousas

É acrescentado, como pensar na saúde

Ou levar um copo à água das fontes.

O único sentido íntimo das cousas

É elas não terem sentido íntimo nenhum.

Não acredito em Deus porque nunca o vi.

Se ele quisesse que eu acreditasse nele,

Sem dúvida que viria falar comigo

E entraria pela minha porta dentro

Dizendo-me, Aqui estou!

(Isto é talvez ridículo aos ouvidos

De quem, por não saber o que é olhar para as cousas,

Não compreende quem fala delas

Com o modo de falar que reparar para elas ensina.)

Mas se Deus é as flores e as árvores

E os montes e sol e o luar,

Então acredito nele,

Então acredito nele a toda a hora,

E a minha vida é toda uma oração e uma missa,

E uma comunhão com os olhos e pelos ouvidos.

Mas se Deus é as árvores e as flores

E os montes e o luar e o sol,

Para que lhe chamo eu Deus?

Chamo-lhe flores e árvores e montes e sol e luar;

Porque, se ele se fez, para eu o ver,

Sol e luar e flores e árvores e montes,

Se ele me aparece como sendo árvores e montesE luar e sol e flores,

É que ele quer que eu o conheça

Como árvores e montes e flores e luar e sol.

E por isso eu obedeço-lhe,

(Que mais sei eu de Deus que Deus de si próprio?).

Obedeço-lhe a viver, espontaneamente,

Como quem abre os olhos e vê,

E chamo-lhe luar e sol e flores e árvores e montes,

E amo-o sem pensar nele,

E penso-o vendo e ouvindo,

E ando com ele a toda a hora.



Из Стефана Корчевского

Святошам

 

У Паганини рвали струны.

Горел в огне Джордано Бруно.

Плясал, ликуя, изувер,

Когда в гробу лежал Мольер.

Да что Мольер! Они креста

Не пожалели для Христа.

 

Вас ненавижу, фарисеи,

Всем сердцем и душою всею.

 

Ослу

 

Один осел решил, что он

Был от Иакова рожден.

"Иа-иа", - реветь он стал,

Сияя, как империал.

Как будто все - исчадья тьмы

И только он поет псалмы.

Как будто главные слова

Во всех псалмах: "Иа-иа".

 

И Бог сказал: "Ревя псалом,

Ты еще больше стал ослом".

 

Ортодоксу

 

Петр от Христа отрекся трижды,

Зато потом храм веры зиждил.

Фома, чтоб веровать верней,

Хотел узреть следы гвоздей.

А Моисею - вот те на! -

Понадобилась купина.

 

Да и Христос, приняв крещенье,

Подвергся тут же искушеньям.

 

Моему ясеню

 

С утра такие были тучи,

Как будто за ночь встали кручи

Непроходимые кругом.

Но ясень за моим окном

Так освещал мой дом унылый,

Как если б солнце мне светило.

 

За это чудо ясень мой

Платил последнею листвой.

 

Листопаду

 

Я знаю, ты зреешь, точней, назреваешь,

Мой старый знакомый, мой верный товарищ

По дымным забавам, хрустящим бесчинствам,

Такой же, как был, когда правил Мечислав,

Как был в Ченстохове на улице Кроткой,

Где дождик рассыпал зернистые четки.

 

Где путались речи, молитвы и мысли,

И падали, падали, падали листья.

 

Заходящему солнцу

 

Постой над горой, над зеленой вершиной,

Над крышею ратуши нашей старинной,

Над старой погнутой садовой оградой,

Что нам никогда не бывала преградой,

Над желтой террасой, над красной калиной,

Над медною кружкой на полке каминной.

 

Поленья покуда несут из сеней,

Лучами последними нас обогрей.  

 

Слушающим лютню

 

Тише! Послушайте, люди,

Кто-то играет на лютне.

Скажете, это качели?

Что ж, может быть. В самом деле,

В гомоне, в шуме дорожном

Лютня? Откуда?.. И все же.

 

Это не козни, не плутни –

Кто-то играет на лютне.

 

Соседу Торквемаде

 

Сколько вам твердить об этом!

Бога создали поэты.

А унылый графоман

Ввел потом людей в обман.

Ради власти. Ради денег.

Вот разбойник, вот мошенник.

 

И сейчас он где-то рядом,

Враг поэтов Торквемада.

 

Вопрошающим

 

Почему терновый куст,

Словно сад осенний, пуст?

Почему однажды днем

Не займется он огнем?

А займется - от ствола

До ветвей - сгорит дотла?

 

Может быть, благая весть -

То, что в сердце нашем есть?

 

Пани Обмóва

 

Гляньте-ка, вышла на улицу снова

В черном пальто своем пани Обмóва.

Черная шляпка, перчатки, сапожки.

Черные липы вдоль черной дорожки.

Черные окна. И падают с неба

Хлопья густого и черного снега.

 

Черными люди и здания стали,

Видится ей из-под черной вуали.

 

Нищему, читающему книгу

 

Что ты читаешь, старый нищий,

Покуда кто-то мелочь ищет,

А кое-кто проходит мимо?

Что за сюжет неповторимый

Забыть о медяках заставил

Тебя, бездарный чтец литаний?

 

Хотел бы знать я. Но обложка

Замызганна, как в дождь окошко.  



Иосиф Обручник

1

 

Волхвы ушли. Мария спит.

Пушок над верхней губкой.

За горизонт скользнул болид.

Но жив очаг - огонь горит,

Воркует, как голубка.

Дары покоятся в углу.

Рогожу на пол бросив,

Воздав Всевышнему хвалу,

Улегся прямо на полу

Вернувшийся Иосиф.

 

2

 

"Ну, ладно, золото. Ему

Дано дружить с ладонью.

Ну, ладно, ладан. Никому

В каком бы ни было дому

Не лишни благовонья.

Но смирна!? Траурный бальзам,

Усопших умащенье?

Не место здесь таким дарам.

Не смерть угодна небесам

Сегодня, а рожденье..."

 

3

 

Пред взором мысленным отца

Картина за картиной.

Вот с глинобитного крыльца

Он кличет сына-сорванца,

Трясущего маслины.

А вот уж отрок перед ним -

Высок, красив и статен.

В богатый Иерусалим

Они идут, отец и сын,

Взяв инструменты, кстати.

 

4

 

"Задумал Ирод сделать Храм

Прекрасней, крепче, выше.

Наверняка найдется нам

С тобою работенка там".

И вот уже для крыши

Стропила делают они.

Глядит отец на сына:

Как ловко вдоль его спины

Легла положенной длины

И веса крестовина.

 

5

 

А вот они в храмовый двор

Спускаются под вечер,

Один - пилу, другой - топор

Неся. «Гляди-ка, Мельхиор,

Тот, что идет навстречу,

Красавец плотник молодой

(С ним еще плотник старый),

Ведь это - Он». – «Да нет… Постой!

А не спросить ли нам с тобой,

Гаспар, у Валтасара?».

 

6

 

Вот к Ироду бегут волхвы,

Вопя: "Спаситель с нами!

Глаза небесной синевы,

Небесный нимб вкруг головы!

Мы всё видали сами".

Вот иудейский царь идет

К работнику с поклоном,

За ним вся челядь и народ.

И все толпятся у ворот.

И вот на Нем корона.

 

7

 

И много-много славных лет

Он в Иерусалиме,

В одежды царские одет,

Несет народам веры свет,

И всяк, кто с ней, счастливей!

Могуч, прекрасен, седовлас,

Он правит целым миром!

Ну а когда приходит час

Покинуть мир... "Тогда как раз

И пригодится мирра".

 

8

 

"И примет Бог его к себе,

Как собственного сына.

Мечтать ли об иной судьбе?.."

Иосиф спит. Тень на губе

Чернеет, как маслина.

Очаг воркует в уголке

Нежней, чем голубица.

Трепещет блик на потолке

И у младенца на щеке.

Как сладко сыну спится!

 

9

 

А ветер воет за стеной.

Случайного жилища,

Как будто старый волк степной,

Объятый странною тоской,

И тот путь к Богу ищет.

Вихрится в небе пыль Стожар

Щепотью крупной соли.

С дороги сбившись, Валтасар,

Брат Мельхиор и брат Гаспар

Блуждают в чистом поле.

 

10

 

Как старый крот, в ночном дворце

Царь бродит иудейский.

Покой забыт - страх на лице,

Страх, что другой в его венце

Взойдет на трон злодейски.

Собаки лают во дворах,

Но сон Марии длится.

Что она видит в вещих снах?

Улыбка на ее губах

И слезы на ресницах.



Рэндзю по мотивам странного цветного сна

I

 

Сон мне приснился фотографически четкий:

будто плыву я на резиновой лодке.

Весло у меня, словно мельниц прованских крылья.

А сверху льет, как из ниагарского рога изобилья.

Все льет да льет, лупит по плоским и скатным крышам,

и словно топот степных табунов я слышу,

в окна стучится, в листьях рождает ропот,

и я понимаю, что это начало великого потопа.

 

II

 

Как Магеллан, огибая скамейки в затопленном парке,

плыву я куда-то на надувной байдарке.

Фотографически четко, будто на пленке из Шостки,

в прозрачной воде отражаются кадрированные березки.

Как под стеклом в музее, под водяною пленкой

бутылки, кондомы, шприцы, из-под пиццы картонки,

кукла, метлахская плитка, покрытая скользкой тиной,

монета, нательный крестик, рваный армейский ботинок.

 

III

 

Дом на возвышенье из крупного серого бута.

Раньше здесь был цейхгауз, кажется мне почему-то.

Мох из щелей, как будто все байковые одеяла

на утепленье пустили. Слышны голоса из подвала.

И я говорю кому-то туда: "Как глупо! Едва ли

спрятаться от потопа можно в этом подвале".

И мне отвечает кто-то оттуда: "На самом деле

мы прячемся не от потопа, мы прячемся от метели".

 

IV

 

И я, обернувшись, вижу, что все деревья на склонах

ловят ветвями снежинки, а тех уже легионы.

И это совсем не снежинки, а злые белые осы.

И жалят они деревья, и те кричат безголосо.

Как будто Ван Гог безумный, неистовый, как Исайя,

"Пейзаж под дождем" вживую опасной бритвой кромсает.

"Долгой зима будет. Долгой. А, может, вечной", -

так говорят в подвале и зажигают свечи.

 

V

 

И я тогда различаю, какие у них лица,

у тех, кто в моем подсознанье решил от метели укрыться.

Картофель едят печеный, в крупную соль макая.

"Последнее, что осталось от нашего урожая".

"А больше уже не родится. Земля навсегда бесплодна".

"Долгой зима будет. Холодной и голодной".

"А где же ваши припасы: ром, сухари, солонина?

Каждой твари по паре? Тело и кровь Его сына?"

 

VI

 

"Скажи, старик из Синопа, ответствуй, собачий киник,

ужель втихаря не припас ты хотя бы сушеный финик?"

"Скажи, аделантадо с монеты в 200 эскудо,

неужто ты не припрятал в подвале сокровищ груду?"

Молчат. Не отвечают. Сидят с набитыми ртами,

поджав под себя ноги, как в додзё на татами.  

Картохи в ладонях катают, на кончики пальцев дуют,

от клубня с трудом отдирая шкуру его худую.

 

VII

 

"Скажи, певец Беатриче, блуждавший в лесу дремучем,

хотя бы сучок терновый ты взял там на всякий случай?"

"Скажи, аскет и отшельник, сидящий в самгхати рваном,  

сандалу из Бенареса ты впрямь предпочел нирвану?"

Молчат. Не отвечают. В ладонь собирают крошки.

В потемках янтарно светят разломанные картошки.

Та, что побольше, - солнце. Поменьше - иные светила.

Как если б любовь движение вселенское остановила.

 

VIII

 

«Скажи, персонаж заглавный из оперы Мессиана,

не слёз же Христовых остатки на дне твоего стакана?»

«Скажи, хранитель скрижалей, переговорщик-заика,

тельца золотого крупицу успел под шумок заныкать?»

Молчат. Не отвечают. Черней австралийских опалов

их заскорузлые ногти с шершавым налетом крахмала,

с кристаллами крупной соли, собранной в Портимао.

Как много их там, сугробов, в похожих на сало лиманах!

 

IX

 

Как много их тут, сугробов, в застывшем лимане парка!

И я физически чувствую, как вязнет моя байдарка.

И сдвинуть ее не в силах, вот ведь какое горе.

А может, я оказался в лимане Мертвого моря?

Я пробую то, что в ладони. "Вкус сладковатый. Странно.

Это не соль. Тогда что же?" Мне отвечают: "Манна".

"Та самая?" - "Ну, конечно". - "Та самая, что евреям

послал Адонай в пустыне?" - "Собрать ее нужно скорее".

 

X

 

И я ее собираю в большой лопоухий пифос.

Надо успеть до рассвета, иначе, согласно мифу,

наружу полезут черви, и воздух наполнится смрадом.

И я собираю манну, и кто-то еще, рядом,

в гóндоле остроносой. А дальше - рыбацкая барка.

Как много их тут, лодок, в салине застывшего парка!

Как будто Ван Гог вживую в своей особой манере

рисует рыбацкие лодки в Сен-Мари де ла Мере.

 

XI

 

А солнце уже на подходе, сквозь сумрак прозрачный брезжит.

Как лилии гефсиманские лодки вдоль побережья.

О, если мы снять не успеем лежащую тонким слоем

flor de sal, она станет обычной морскою солью,

на самое дно опустившись. Полезут черви наружу,

словно побеги из клубня, из каждой зловонной лужи,

кристаллами соланина покроется мир, немея,

и не дождутся Младенца Гелома и Саломея.

 

XII

 

А солнце уже над нами. Как ярко оно сверкает!

Как будто по небосводу рассыпана соль морская.

Зеленая гладь морская до самого горизонта.

Голубь, отчаянный клинтух, над ширью Эвскинского понта.

А вот и скалистый берег, маленький пляж песчаный,

из тех, где отдыхают по вечерам мещане.

Пластиковые бутылки, опутанные зостерой.

Женщины и мужчины. Детский ор оголтелый.

 

XIII

 

"А помнишь, как раньше было? Сперва пешком до Баляйки,

оттуда до электрички"... "Как раскричались чайки!"

"Видать, косяк ставриды где-нибудь да клубится.

Вот и кричат с голодухи об этом друг другу птицы".

Словно большая калоша, резиновая лодка

шлепается на воду. Парус чистого хлопка

хлопает в нетерпенье самым резвым аллюром.

И семафорят друг другу перышки самодура.

 

XIV

 

"Мама, смотри, кукла! Я знала, что куклы не тонут!

Как тебя звать? Наташа? Катя? Марина? Тома?»

«А вот еще бутылка. А в ней записка». – «Что пишут?»

«Что чрево кита похоже на жестяную крышу».

А море уже повсюду. Вот-вот соленые воды,

как в потолок подвала, упрутся в небесные своды.

Буйки на волнах, как будто спасателей ждут астронавты.

Ахейцы плывут за Еленой, но канули аргонавты.

 

XV

 

"Ух ты! Армейский ботинок". - "Левый... А, может, правый".

"Прикольно шнурки обвисли". - "Грустит, что нет ему пары".

"Зато, гляди, два кондома. Как два лепестка нарцисса".

"О Боже, крестик нательный! Кажется, из кипариса".

Море, бескрайнее море. Зеленая гладь морская,

набросанная вживую лессирующими мазками.

И где-то посередине в пастозной технике - сопка.

И там, на склоне пологом, брежневская высотка.

 

XVI

 

Там, как сигнальные флаги, белье на балконах трепещет -

трусы и сорочки, майки, рубашки и прочие вещи.

Люди стоят на балконах, на море глядят, гадая,

покажут ли им сегодня закат в духе Гайдая.

(Эксцентрика красных красок - сурика, охры, кармина,

плыл "Тринидад" как будто и вот наскочил на мину).

И облака клубятся как flor de sal пушонка,

пока на спиртовке варится картофельный суп с тушенкой.

 

XVII

 

А я в это время на лодке уже к облакам подплываю.

Вижу фотографически четко, море их лижет с краю.

Как будто сугробы лижет мартовский паводок в парке,

где у Елены Спартанской в руке полвесла для байдарки.

Как будто сугробы из соли в прудах соляных в Портимао

солнце склонившимся лосем лижет, и все ему мало.

И вот уже пышное облако, слизанное волною,

как надувной «Кон-Тики», вздымается предо мною.

 

XVIII

 

На облаке две фигуры, точнее, их очертанья.

Глазам становится больно от яркого их сиянья.

Один говорит другому (голос, как из пещеры):

"Нисколько не изменились. Живут всё так же, без веры.

Радуются, что живы, что море под самым боком.

И даже не вспоминают о тех, кто на дне глубоком".

Другой не отвечает (молчание будто камень,

который на дне глубоком будет лежать веками).

 

XIX

 

На дне? Дома и аллеи? Дворцы и стадионы?

Вся милая Атлантида? И не спасли законы?

Любовь не спасла даже. На дне? И тот дом из бута,

где некогда был цейхгауз, как думал я почему-то.

И тот, и другой, и третий. И даже высотные зданья.

Рыдания меня душат. А, может, и не рыданья.

Ком какой-то в горле вроде застывшего крика.

Что же мы натворили?! Что Ты натворил, ясноликий?!

 

XX

 

В ответ я раскаты грома и гул нарастающий слышу.

Скользит по наклонной лодка, как будто с покатой крыши

какого-нибудь жестяного арочного ангара,

и вот достигает края, где падает вниз Ниагара,

где брызги, как злые осы, как инвективы Исайи,

жалят, где моя лодка над пропастью зависает,

где я разглядеть успеваю, срываясь на дно водопада,  

парящего на грот-мачте бунтовщика с "Тринидада"...


XXI

 

......................................................................................

......................................................................................

......................................................................................

......................................................................................

......................................................................................

......................................................................................

Сон мне приснился фотографически четкий:

будто плыву я на резиновой лодке.




Терцеты в честь трехстопного анапеста

I

 

Что за чудо трехстопный анапест!

Будто ель, строен, крепок, разлапист.

Миг - и ты обитатель высот.

 

Слева облачко в форме верблюда.

Сквозь ушко - о, великое чудо! -

он пролез без труда и хлопот.  

 

II

 

Справа птица по имени Сирин.

Чем грустнее она, тем красивей.

Перья вроде натянутых струн.

 

Алконост с нею только сравнится,

развеселая райская птица.

Но прекраснее всех - Гамаюн.

 

III

 

Как заденет хвостом, будто пикой,

так и станешь навеки владыкой

двух оврагов и трех пустырей.

 

А как наземь падет, будто с вербы

лист скукоженный высохший первый,

так и ты собирайся скорей.

 

IV

 

Плыть тебе, милый мой, до Буяна,

где волшебная птица Гагана

с Гарафеною, мудрой змеей,

 

латырь-камень вдвоем охраняя,

слышат, как шелестит охряная

крона мира над милой Землей.

 

V

 

Крона мира, трехстопный анапест,

сентябрю золотому акафист,

аллилуйя звенящей листвы.

 

Крона мира, заката Герника,

сколько горя еще нам ни мыкать,

все равно не сносить головы.



Елизавета

1

 

Елизавета встает до рассвета,

думает: «Ах, поскорее бы лето».

Снег за окном бесконечный идет.

Дворник с лопатой стоит у ворот.

 

С плоской широкой лопатой фанерной.

Точно такой же лопатой, наверно,

пиццу сажают в нерусскую печь

там, где звучит итальянская речь.

 

2

 

Ах, dolce vita! Ах, Dolce&Gabbana!

Теплой водой наполняется ванна.

Пена растет, будто на небесах

райское облачко. Шесть на часах.

 

Час сорок девять до электрички.

Три, чтобы стать записною москвичкой.

Двадцать четыре, чтобы выспаться всласть.

... Жизнь, чтобы в рай наконец-то попасть.



Посмотри в окно

Посмотри в окно: человек идет по дороге.

Рваный плащ, калиновый посох в руке.

Низко плечи опущены, еле тащит ноги.

Это жизнь моя удаляется. Гляжу на нее в тоске.

 

Птицы щелкают в небе, будто Енох на счетах.

Продолжает путник покуда свой трудный путь.

Иль совсем пропадет сейчас за тем поворотом,

Иль сначала присядет на камушек передохнуть.  

 

Послушай... Слышишь?.. Ветер в трубе завывает.

Ветер на всем белом свете, который накрыла мгла.

Черный ветер путнику крепко глаза закрывает.

Это тоска моя. Воет, как пес на цепи у кола.

 

У нее, у тоски, нрав довольно паскудный.

Что бы ты ни задумал, она говорит: "На кой?

Нынче, братец, день-то какой у нас? Правильно, судный.

Боже помилуй, короче, да со святыми и упокой".

 

И все-таки я расскажу тебе еще одну небылицу.

Жил да был на свете глупый, смешной имярек.

Как-то ночью проснулся - кто-то в дверь стучится.

Открыл - а это смерть его. Бродит, ищет новый ночлег.

 

Входит. Крестится на образа с лампадой.

Мокрый плащ снимает, холодные руки трет.

И про путника, которому уже ничего не надо,

Небылицы, словно плетенку из трех жгутов, плетет.

 

А как первый жгут - тот, что на первые раны кладут.

А как жгут второй - тот, что сердце сжимает порой.

Ну а третий - тот самый, на шее петля.

А потом - сырая земля.

 

А потом уже ни конца и ни края.

Лишь окошко твое, а в нем умирающая звезда.

Это любовь моя в камине твоем догорает.

Вот догорит, обернется золой, и прощай навсегда...



Между прочим

Чем случайней и проще

мы на свете живем

(словно реки и рощи,

словно туча и гром,

под окном незабудки,

под забором трава),

тем вернее поступки

и точнее слова,

ибо в том, что дорога

нас в безвестность ведет,

виден замысел Бога,

а не чертов расчет.



На том чердаке

На том чердаке люди пели, смеялись.

На том чердаке люди часто сменялись.

 

И модное нынче словечко «тусовка»,

наверное, там было ввернуто ловко –

 

на том чердаке,

где юнец каэспэшник

гитару таскал на плече, как скворечник.

 

Он дергал за струны,

и звонкие трели

в открытую форточку стайкой летели.

 

И ночью морозной лиловые ветки

звенели, как прутья распахнутой клетки.

 

И было светло от звезды над сараем,

и двор нам казался потерянным раем.



Кьеркегор

1


А аптекарь всё так же стучит своим пестиком в ступке,

судомойка скоблит котелок, конюх чистит коня

и скребок выбивает. Воркуют на крыше голубки.

Эти звуки всё так же, как в детстве, волнуют меня.

 

И темна, и сыра моя комната в доме невзрачном.

Только музыке всё нипочем, проникает она

сквозь сердечко на глухо забитом оконце чердачном

и туда, где лучу преграждает дорогу стена.


2

 

А в трактире напротив едят надоевшую семгу.

Был улов хоть куда, даже слугам пришлось попотеть.

Рыжий Вилфред с трудом ремешка распускает тесемку.

В жирных пальцах лоснится, как золото, жалкая медь.  

 

В переулке обжорном замызганно, чадно и пыльно.

Что ж, еще один вечер отправлю в далекий чулан,

что открою в гнетущей тоске - моем замке фамильном -

тем заветным ключом, что скрипичною музыкой дан.



Люди относятся к смерти легкомысленно

Люди относятся к смерти легкомысленно -

Откладывают на последний день,

Словно покупку чемодана перед командировкой.

 

Я абсолютно уверен,

Что, если меня зарежут в темном переулке,

Мне будет жалко не себя, а мою новую куртку.

 

Ну да, ведь это моя новая куртка,

Модная, теплая и отнюдь не дешевая,

А, главное, она чертовски мне идет.

 

Не то, что это старое потрепанное тело,

Совсем никудышное и внутри, и снаружи.

Полное собрание недугов, грехов и заблуждений.

 

Ни продать, ни повесить в прихожей на гвоздик.

Ну кто о таком пожалеет?

Кто прольет хотя бы слезинку украдкой?

 

Правда, есть еще бессмертная душа...

Если она действительно есть

И если на самом деле бессмертна.



Старый фадишта

(Из Жуанито Овельи)

 

Если я ослепну,

горевать не надо -

в радиоэфире

отыщите фаду.

И когда польются

звуки этой песни,

что всего печальней

и всего чудесней,

я увижу снова

солнечное утро –

море с малахитом,

небо с перламутром,

паруса над морем,

чаек над причалом,

и свою дорогу

я начну сначала.

 

Если я оглохну,

горевать не надо -

в радиоэфире

отыщите фаду.

И когда польются

звуки этой песни,

что всего печальней

и всего чудесней,

сердце встрепенется

радостною птицей

и расправит крылья,

в небо устремится,

и услышит сердце

ветра дуновенье,

и забьется, словно

в первый миг творенья.

 

Если я погибну,

горевать не надо -

в радиоэфире

отыщите фаду.

И когда польются

звуки этой песни,

что всего печальней

и всего чудесней,

шорохом чуть слышным,

половицы скрипом,

шелестящим вздохом

серебристой липы

отзовусь я людям

с радостью большою,

потому что стану,

наконец, душою.



Фаду пустыни

Сердце мое – пустыня выжженная.

Нет в нем места для вас, мои ближние,

Нет в нем места для вас, мои дальние.

Крика желанье сковало миндалины.

 

Крика желанье в сердце как жажда.

Будто в пустыне я – мучаюсь, стражду.

Будто в пустыне, где рыжею птицей,

Камни глотающей, солнце садится.

 

Солнце садится, и в сердце прохлада.

Кто говорил мне, что плакать не надо?

Слезы – спасенье для сердца отныне,

Дождь, орошающий камни в пустыне.



Весна на Светланской

Словно Овидий, сосланный в Томы,

вот я вернулся, вот я и дома,

вот по Светланской иду не спеша,

солнышко светит, жизнь хороша,

с крыши граненного серого дома

густо свисает сосулек лапша.

 

Жмется зима, полинявшая кошка,

к серым бордюрам, в лужицах-плошках

мятным ледком напоследок хрустит

и о сугробах недавних грустит.

Вот бы еще продержались немножко,

был бы у города праздничный вид.

 

Ну а сейчас в нем как будто уборка:

сколотый лед на обочине горкой,

мутных ручьев за потоком поток,

шлепанье шин, словно швабр о порог.

Пахнет раскисшей арбузною коркой

снежная мякоть вдоль черных дорог.



Снег ложится на поля

Снег ложится на поля,

ветер дует в спину.

Превращается земля

в белую перину.

 

Спать не должен часовой,

даже если хочет,

даже если снег густой

засыпает очи.

 

Даже если смены нет,

cколь ее ни кликай.

Но зато какой рассвет!

Молоко с клубникой.

 

2016 - 1980



Шору рябины

Заснеженными склонами, сугробами

сквозь чащу продирался я, как лось,

губами подмороженными пробуя

рябины замороженную гроздь.

 

Проваливаясь в снег и тут же радуясь,

что валенки высокие на мне

и что мороз едва за тридцать градусов,

что, в общем-то, приемлемо вполне.

 

Шатаясь от усталости, от слабости,

копя остатки сил на каждый шаг,

срывая с веток ледяные сладости,

дарованные мне за просто так.

 

За то, что жизнь моя проста до ужаса.

До дрожи отнимающихся ног.

Сегодня, как вчера, дожить до ужина

и спать до завтра крепко, как сурок.

 

За то, что, отыскав обрыв на линии,

в сугробе, как в трясине, я увяз.

И сумерки ложатся темно-синие

на белый снег, пока хватает глаз.

 

За то, что не прошел до середины я

свой путь еще, а в чаще заплутал.

За то, что солнце ягодой рябиновой

закатится вот-вот за перевал.

 

2016 - 1980



Наша осень

Вот ты уехала, и ветер налетел,

накинулся на город по-пиратски.

В три пальца оглушительно свистел,

пел, как в "Романсе о влюбленных" Градский

о птицах, тех, которых у реки

охотники, не целясь, убивали...

И словно птицы скорби и печали,

на землю листья падали, легки.

 

На землю листья падали, легки.

А мы их тут же собирали в кучи,

потом грузили на грузовики...

И нам казалось - увозили кручи.

И вот уже тянулся, как хребет,

десяток удалявшихся "Уралов".

А листья падали. Так осень умирала.

А мы шагали строем на обед.

 

А мы шагали строем на обед...

Ну а когда "шрапнель" свою доели

и вышли из столовой, новый свет

предстал пред нами: как в саду качели,

раскачивались ветки без листвы

и, как сквозь прутья парковой ограды,

манил к себе, притягивая взгляды,

простор открытой настежь синевы.

 

... А ночью мне приснился четкий сон.

Как будто мы с тобой идем по парку

и золото необлетевших крон

нам кажется щедрейшим из подарков.

О чем-то мы с тобою говорим.

Или молчим о чем-то, самом главном.

На крыльях золотых легко и плавно

над северной округою парим.

 

2016 - 1979



Как сказал бы Марио Кинтана

Как сказал бы Марио Кинтана, "поэт простых вещей" из Порту-Алегри,

Сначала Господь награждает нас желанием и умением видеть мир

В его неприкрытой младенческой сути, таким, каков он есть.

 

Затем Господь дает нам способность разбираться, что к чему,

Что хорошо, а что плохо, каким словами называть и то, и другое, и третье, и десятое...

Но отбирает умение видеть мир в его младенческой сути.

 

Вместо этого Господь позволяет нам ощутить собственное тело

Как предмет интереса противоположного пола, как средство определенного существования.

Однако при этом лишает способности отделять зерна от плевел.

 

И делает вид, что Его попросту не существует,

Есть только мы и мир, который нас окружает, словно дремучий лес на распутье.

Так Ему проще понять, чего мы заслуживаем по делам и вере нашей...

 

Одним Он вручает талант, называемый "божьим даром", в обмен на одиночество и болезни.

Других награждает многочадием в обмен на ежедневный тяжелый труд, нищету и долги.

Третьим, без всяких объяснений и видимой логики, дает бессмертную душу.

 

Отдельным счастливцам дарит угрызения проснувшейся совести...

А самым счастливым возвращает умение видеть мир в его младенческой сути,

Лишая их памяти.



Если бы следователь спросил у меня

Если бы следователь спросил у меня: "Где вы были

17 июля 1975 года в двенадцатом часу ночи?"

Я бы с абсолютной точностью ответил:

 

"17 июля 1975 года в двенадцатом часу ночи

Я находился в одной из многомиллиардных точек Вселенной -

В бухте Витязь залива Посьета Японского моря Тихого океана планеты Земля.

 

Лежа на спине, пребывая в состоянии невесомости,

Я совершал очередной виток по орбите,

Никуда не торопясь, потому что в запасе у меня была целая Вечность.

 

Я лежал на спине, я глядел на звезды,

Как обычно делают все младенцы, когда их качают в саду в колыбели,

И отсутствие Луны меня почему-то совершенно не волновало.

 

Наоборот, мне еще ярче светили звезды, еще отчетливей была чернота Космоса,

Который был не только надо мной, но и подо мною,

Был мною! Бесконечным, безграничным, всеохватывающим...

 

Еще секунда, и я бы расслышал, как Леонов постучал в люк-лаз,

А Стаффорд спросил у него: "Кто там?"

И оба рассмеялись".  



Дорога к тебе

Дорога к тебе шла через лес.

Сначала я спускался в распадок.

Солнце катилось по краю небес,

и были подснежники вроде лампадок.

 

Я поднимался по склону и

будто распахивал настежь двери:

шумной оравою воробьи

дружно вспархивали с деревьев.

 

И это был тот еще полет!

Не ласточкин, плавный, и не стрижиный,

а будто нажали на кнопку, и вот -

из табакерки черт на пружине.

 

Троллями корчили рожи кусты,

и ясень, разорванный пришлым циклоном,

как Румпельштильцхен, вставал на пути.

Ведь должен кто-то мешать влюбленным!  

 

Должна любовь укрепляться в борьбе

с преградами, что встают перед нею...

Но кто же знал, что дорога к тебе

будет настолько длинней и труднее!



Май

А май, он май и здесь, на севере.

Чернеет снег, крошится лед.

Сквозь тучи буром, по-весеннему,

как бээмпэшка, солнце прет.

 

Тайга его встречает трелями

и ароматом хвойных смол.

Как будто сопки все расстреляны,

багульник розовый расцвел.

 

И сопки нависают, страшные,

готовые вот-вот упасть,

над стрельбищем, где мой "калашников"

в ответку дятлу строчит всласть.

 

2016 - 1979



В этом городе чужом

В этом городе чужом

заблудились мы вдвоем.

Ночь. Морозно.

В небе звезды,

как в музее под стеклом.

 

В этом городе ночном

только мы с тобой вдвоем.

Тихо с неба

хлопья снега

падают, а мы идем.

 

Ночь. Морозно. Поздний час.

Крупный снег у самых глаз.

И ни дома,

ни знакомых,

ни того, кто пустит нас.  

 

И куда-то мы идем.

Мы, наверно, пропадем.

И воскреснем

только вместе,

только мы с тобой вдвоем.

 

2016 - 1979



Чтобы жить

Чтобы жить, не надо повода.

Умереть - другое дело.

Вот дочитываю "Овода",

разным чувствам нет предела.

 

Ну, во-первых, светит солнышко,

травку греет на пригорочке.

Жить охота - хоть и тошно.

Жрать охота - хоть бы корочку.

 

… Жил да был в Ливорно парень,

всех любил, встречался с девушкой,

только вдруг однажды парией

стал за то, что и не делал.

 

Стал калекою и клоуном,

ел объедки, спал в сарае,

словно камешек по склону,

он катился к краю, к краю.

 

Все он принял: унижения,

боль и страх, тоску и голод,

и урода отражение

в грязном зеркале надколотом,

 

и колпак свой с бубенцами,

и дурацкие лохмотья…

Звезды так ему мерцали,

как гнилушки на болоте.

 

Беспощадными лучами

солнце обжигало раны.

Ливень сек его бичами.

Снег стелился, словно саван.

 

И лежал он, умирая,

жалкий шут, под свист и хохот.

Но душа, еще живая,

говорила: «Пусть нам плохо.

 

Пусть под пестрыми лоскутьями

тело язвами источено.

Пусть становятся нам судьями

кто свистит и кто хохочет.  

 

Наши раны зарубцуются,

язвы страшные затянутся.

Будет и на нашей улице

праздник с песнями и танцами!

 

Главное, что в этом жалком

шутовском обличье-плоти

божий стержень, будто жало,

глубоко засел и прочно".

 

Глубоко засел и прочно...

Вот и всё, дружище «Овод».

Главное мы знаем точно:

чтобы жить, не надо повода.

 

2016 - 1979



Октеты в ожидании Годо

I

 

Под сенью торговых рядов

с утра разложив свой хламожник,

сидит в ожиданье Годо

китайский холодный сапожник.  

Терзает беднягу вопрос,

точнее, вопрос из вопросов:

а что если все, как Христос,

ходить по земле будут босы?

 

II

 

Годо бы ответил, но нет.

Сперва ему нужно в печати

порыться, устроить совет

семейный, и кое с кем в чате

списаться, и банковский счет

проверить за утренним кофе.

И только тогда он придет,

босой, как Христос на Голгофе.

 

III

 

А, в общем, неважно когда

придет он, босой иль обутый.

Все знают о том, что года

ничуть не длинней, чем минуты,

что если сапожнику нож

не дать, то беда с башмаками,

что, Авеля если зовешь,

всегда отзывается Каин.



Октеты в новом ноябре

I

 

Я люблю эту жалкую осень,

этот прах облетевшей листвы,

эту бледную, слабую просинь

вместо яркой, густой синевы,

эти мысли о том неизбежном,

что случится однажды со мной,

как листок, задержавшимся между

этим небом и этой землей.

 

II

 

Я люблю приближенье морозов,

чтобы дрожь - по лесной голытьбе,

чтоб закат - фиолетово-розов,

будто кровь запеклась на губе,

чтоб, при свете дневном от вокзала

отойдя, электричка потом,

как в туннель, в синий сумрак въезжала

и чтоб сумрак густел за окном.

 

III

 

Я люблю эту первую темень

в оконцовке ноябрьского дня,

где могу разговаривать с теми,

кто ушел навсегда от меня,

где как будто уже вместе с ними

я иду, никуда не спеша,

где мое позабытое имя

чья-то добрая вспомнит душа.



Ноги болят

Ноги болят.

Просыпаюсь ночью.

Словно Иаков,

от боли корчусь -

ноги болят.

 

Спят мертвым сном

братья-солдаты -

поверх одеял

шинели, бушлаты.

Метет за окном.

 

Спят, будто пали

на поле брани

каримы, ашоты,

миколы и вани.

Вечная память!

 

Память о том,

как проснулся ночью,

словно Иаков,

от боли корчась...

И поделом!.

 

2016 - 1979



Ветру

1

 

Ну, что ж, давай качели

сильнее раскачай,

концерт виолончельный

для ласточек сыграй.

Захлопает в ладоши

аллея у пруда,

и лист, который брошен,

возьмет себе вода.

Она его завертит,

закрутит, как волчок.

Прощай, мой бедный Вертер,

наивный дурачок.

Прощай, любовный трепет,

неспашки до утра.

Прощай, бедняга Треплев,

вот и тебе пора.

 

2

 

А помнишь, как когда-то

неутомимый сад

играл твои токкаты

три месяца подряд?

Звенели, словно цитры,

шиповника кусты.

И вот теперь пюпитры

скворечников пусты.

Последние страницы,

разбитый нотный стан.

Прочь улетели птицы,

последний караван.

 

3

 

- Послушай, чей шепот

я слышу в тиши?

- Не можешь сказать,

ну, тогда напиши.

- А что написать?

Подскажи-ка.

- А то напиши,

что конец октября,

что кто-то в одежде

лесного царя

бродяжит

с печалью великой.  

- А где он бродяжит?

Скажи-ка мне ты.

- А там, где колышутся

тихо листы,

пред тем как

сухой вереницей,

как будто по лестнице,

с черных ветвей

навстречу судьбе

бесталанной своей

на рыжую землю

спуститься.

- А тот, кто в лесных

пребывает царях,

всё так же младенца

несет на руках

к себе

через горы и долы?

- О нет, тот младенец

давно уж в земле –

могильщики

всё еще навеселе,

и ты из них

самый веселый.

 

4

 

Ах, что за ветер в голове!

Сто пять забав и две заботы.

Одна забота - о листве,

что не дает открыть ворота.

А про вторую не скажу,

как ни пытай меня, ни мучай!

Я при себе ее держу

на всякий день, на всякий случай.

 

Ну что за ветер в голове!

Сто пять забот и две тревоги.

Одна тревога - о траве

вдоль убегающей дороги.

А про вторую не скажу,

как ни пытай меня, ни мучай!

Я при себе ее держу

на крайний день, на крайний случай.

 

Да что за ветер в голове!

Сто пять тревог и две печали.

Одна печаль - о синеве,

Где «чьи вы» чибисы кричали.

А про вторую не скажу,

как ни пытай меня, ни мучай!

Я при себе ее держу

на черный день, на черный случай.

 

5

 

"Пустите переночевать!" -

стучится ставень или ветка.

"Пустите переночевать!" -

в ее балладе - малолетка.

"Пустите переночевать!" -

а, может, кто еще, беспутный, -

сады ломать! коней ковать -

кузнечиком сиюминутным:

"Пустите переночевать!"

 

«Пустите переночевать!»

Я тоже был когда-то юным.

Скрипела старая кровать

ночь напролет дуэтом струнным.

И ангелочек из угла

таращил сонные глазенки,

не видя ни добра, ни зла,

как и положено ребенку:

«Пустите переночевать!»

 

6

 

Ну что, гуляка праздный,

напраздновался всласть,

в своих словах бессвязных

ища и смысл, и связь?

По рощам нагулялся,

аллеям и садам

в трехсложном ритме вальса

с квикстепом пополам?

Ах, как мы праздно жили!

Гуляли славно как!

Теперь придет Кружилин*

и спустит всех собак.

За ним придет Крушилин,

широкая душа,

и, наконец, Вершилин,

над нами суд верша.


http://poezia.ru/works/113537 




Снова замерло всё до рассвета...

Я всегда любил песню Бориса Мокроусова на слова Михаила Исаковского "Одинокая гармонь". В любом исполнении, будь то русский народный хор или Дмитрий Хворостовский. Но особенно она меня зацепила в трех "американских" сериях "Убойной силы-2". Там ее пел Родион Нахапетов, игравший бывшего русского мента, эмигрировавшего в Штаты. Хорошо спел, душевно так...

 

А на днях я вдруг подумал, а что получится, если вместо гармони взять какой-нибудь другой инструмент. Не гитару, конечно, это слишком банально, а скажем... гобой.  Сказано - сделано. И вот что у меня получилось:

 

Снова замерло всё до рассвета,

город свет погасил за собой,

только слышно, на улице где-то

одинокий играет гобой.

 

То анданте, то ларго, то престо.

То замрет, то зайдется взахлеб.

Сам играет, один, без оркестра,

под сурдину, зато без синкоп.

 

Где-то скрипки и виолончели

почивают в футлярах своих.

А гобой все играет без цели,

потому что играет без них.

 

Потому что - такая порода,

потому что - презренная "медь".

Замирает печальная кода

и не может никак замереть.

 

Вот такая вот непритязательная лирическая история о непризнанном гении. Слишком непритязательная и слишком лирическая... Ну, как тут было не вспомнить слова одного мальчика из рассказа О. Генри: "И не хочется, да нельзя упустить такой случай". В результате, как любил повторять незабвенный А.А. Иванов, родилась пародия:

 

Снова замерло всё до рассвета,

всё утихло, и даже гобой.

Только слышно, на улице где-то

одинокий стреляет ковбой.

 

То по цели, а то и без цели,

не ловя подходящий момент.

Или, может, ему Церетели

подвернулся какой монумент.

 

Или, может, он ждет Чингачгука,

тренируя и руку, и глаз.

Или, может, жена его - сука

(ну а тесть вообще... три-два-раз).

 

И теперь он готовится к бою,

занимаясь учебной стрельбой.

Лучше б ты поиграл на гобое,

одинокий печальный ковбой.

 

Не успел я дописать последнюю строчку, как немедленно в моей голове сама собой сложилась первая строфа следующей пародии (уже пародии на пародию). Тут пародист проснулся во мне окончательно и я довольно быстро завершил начатое:

 

Снова замерло всё до рассвета,

успокоился даже ковбой.

Только слышно, по улице где-то

одинокий гуляет плейбой.

 

И умен, и красив сам собою,

и прикидом плейбойским красив,

в Каролине он был бы ковбоем,

с Каролиною - Джон или Стив.

 

Но, к несчастью, родился в Калуге

или в Кимрах, где знатный пескарь.

Вот и бродит всю ночь по округе,

в одиночку глотая вискарь.

 

Так и будет до первого снега

он бродить, не сомкнув пьяных глаз.

Ведь без виски хоть в омут с разбега

одиноким плейбоям у нас.

 

Плейбой, ковбой... другая рифма, вертевшаяся на языке... Все это было слишком очевидным... И я решил придать сюжету несколько иное, мистическое направление:

 

Снова замерло всё до рассвета,

спать улегся в канаву плейбой.

Только слышно, по улицам где-то

ходит странный сантехник с трубой.

 

Прихватила его амнезия:

всё не вспомнит, бедняга, никак,

то ли он недовольный мессия,

то ли он сексуальный маньяк.

 

То ль, взаправду, авария где-то  

(дом по улице "что-то на Ч."),

то ли просто он бродит по свету

с трехдюймовой трубой на плече.

 

Или, может, его безнадега

одолела, по-нашему сплин:

ведь на свете сантехников много,

а с трубой он гуляет один.

 

Однако чему быть, тому не миновать... Всем известная и вертящееся на языке "рифма" ждала своего воплощения. И дождалась. Но только тогда, когда пришло соответствующее, вполне пристойное решение:

 

Снова замерло всё до рассвета,

спят сантехник, плейбой и ковбой.

Только слышно, на улице где-то

барагозит "берет голубой".

 

То кирпич головой протаранит

без раздумий и лишних речей

(в Сомали, Гондурасе, Иране

очень много таких кирпичей).

 

То ребром напряженной ладони

переломит скамью пополам.

Это – Васе, а это – Алене.

Забирайте, чего уже там!

 

Забирайте, он парень негордый

и злопамятный тоже едва ль.

Ну, не дали ему этот орден!

Так ему не нужна и медаль.

 



Катрены в новом октябре

I

 

Опять октябрь. Идешь один.

Ладони солнца на затылке.

И день еще – терновый джин

в нераспечатанной бутылке.

 

II

 

И можно взять его рукой,

слегка подбросить на ладони -

смотри, нетронутый какой!

А ну как кто-нибудь да тронет?

 

III

 

И разлетится все тогда

на сотни радостных осколков:

мальчишки, окна, крон гряда,

березка с золотою челкой,

 

IV

 

старик, жующий чебурек

в своей коляске инвалидной,

другой какой-то человек

(из-за автобуса не видно),

 

V

 

раскрытый веер голубей

над оцинкованною крышей,

и, словно битый туз бубей,

помятый щит рекламный выше,

 

VI

 

и астры, много разных астр,

лиловых, желтых, красных, белых,

застывших, словно алебастр,

у ресторана "Каравелла",

 

VII

 

и кучевые облака,

натянутые, как палатки, -

все то, что радует пока

того, чья жизнь - в сухом остатке.



Катрены в вечерней электричке

I

 

Пора становится Богом.

Брести себе наугад.

Людей никаких не трогать.

Пускай живут, как хотят.

 

II

 

Пускай набивают чрево,

карманы и сундуки.

Для злого Божьего гнева

не требуются кулаки.

 

III

 

Есть молнии, громы, грозы,

грядущая вслед вода!

А если еще и слезы,

то это не навсегда.

 

IV

 

До срока и море, и лодка,

и берег, которого нет.

Но вечен вечерний и кроткий

в окно проникающий свет.

 

V

 

Не вечны цари и царицы

и царства недобрые их.

Но вечны прекрасные лица

попутчиков кротких моих.

 

VI

 

Домой возвращаясь с работы,

быть добрым к себе и другим

так просто, ведь завтра суббота

и Бог улыбается им.



Шесть прогулок с Робертом Фростом

1. О видении птицы на закате зимой

 

Однажды Фрост с прогулки шел домой

(а дело было вечером, зимой),

стояло солнце низко, и под ним

снег белый был как будто золотым.

 

Фрост шел с трудом, как будто некий воз

тянул (сбивал дыханье мороз),

к тому ж он дал весьма солидный крюк,

когда ему почудилось, что вдруг

сияющая, словно свет в окне,

мелькнула птица в снежной пелене.

 

Здесь летом тот же ильм шумел листвой,

а Фрост стоял с поднятой головой,

и птица где-то очень высоко,

как ангел, пела сладко и легко.

 

Не птица пела в зимней тишине.

Лист на суку качался в вышине, -

один всего на весь огромный ствол,

который Фрост два раза обошел.

 

Зато он видел с этого холма,

как милосердна может быть зима,

кристальной позолоты выдав цвет

за золото, которого здесь нет.

 

А есть всего один кривой мазок -

то ль облачко, то ль голубой дымок.

И Фрост подумал: "Все понятно мне".

Звезда мелькнула в снежной пелене.

 

Первоисточник:

 

Looking For a Sunset Bird in Winter

 

The west was getting out of gold,
The breath of air had died of cold,
When shoeing home across the white,
I thought I saw a bird alight.

In summer when I passed the place
I had to stop and lift my face;
A bird with an angelic gift
Was singing in it sweet and swift.

No bird was singing in it now.
A single leaf was on a bough,
And that was all there was to see
In going twice around the tree.

From my advantage on a hill
I judged that such a crystal chill
Was only adding frost to snow
As gilt to gold that wouldn't show.

A brush had left a crooked stroke
Of what was either cloud or smoke
From north to south across the blue;
A piercing little star was through.

 

2. О зимнем Эдеме

 

Не всякому, конечно, повезет

увидеть зимний сад среди болот,

а Фросту повезло: ольха к ольхе,

поднявшийся на кочках и на мхе

там, где сейчас семь кроличьих семей,

резвясь на солнце, делали детей,

тот Фростов сад похож был на Эдем

(каким тот может быть), наверно, тем,

что снегом был по ветки занесен,

а дальше будто погружался в сон.

 

Он поднимал на снежную ступень

такой обычный и привычный день;

чуть выше над поверхностью земной,

оставшейся под дамбой снеговой;

чуть ближе к сероватым облакам,

прибившимся к пологим берегам,

подобно легким крышам навесным;

чуть ближе к ярким ягодам лесным,

зимующим на зябнущих кустах

в заснеженных болотистых местах.

 

Он возносил без всякого труда

измученного кролика туда,

где в знак того, что пиру нет конца,

до самого начального кольца

в холодный ствол зеленого дичка

вонзались зубки острые зверька,

не знающего про запретный плод,

который кто-то с яблони сорвет

(никто не должен знать о нем в раю,

пусть даже рай - в покинутом краю).

 

Все птицы тут не самки и самцы,

а все еще невинные птенцы,

по зимним играм шумные дружки,

похожие и сами на снежки,

когда с ольхи завьюженной взметет

их, словно вихрем, радостный полет

над местом, так похожим на Эдем

(каким он может быть) еще и тем,

что и птенцам откроется секрет,

какая почка - лист, какая - цвет.

 

Но вот в лесу пернатый молоток

ударил дважды. Так-то, вышел срок

дню этого Эдема. Два часа.

Упала тени длинной полоса.

Как много точных солнечных часов

зимою у завьюженных лесов!

Не потому ли в полдень каждый раз

нам кажется коротким зимний час?

Таким ли мерить жизнь? Хотя порой

хватает, чтобы род продолжить свой.

 

Первоисточник:

 

A Winter Eden

 

A winter garden in an alder swamp,
Where conies now come out to sun and romp,
As near a paradise as it can be
And not melt snow or start a dormant tree.

 

It lifts existence on a plane of snow
One level higher than the earth below,
One level nearer heaven overhead,
And last year's berries shining scarlet red.

 

It lifts a gaunt luxuriating beast
Where he can stretch and hold his highest feast
On some wild apple tree's young tender bark,
What well may prove the year's high girdle mark.

 

So near to paradise all pairing ends:
Here loveless birds now flock as winter friends,
Content with bud-inspecting. They presume
To say which buds are leaf and which are bloom.

 

A feather-hammer gives a double knock.
This Eden day is done at two o'clock.
An hour of winter day might seem too short
To make it worth life's while to wake and sport.

 

3. О невыбранной дороге

 

А я вот сначала пошел не той

дорогой, что выбрал потом в итоге.

А так все так же: над головой

шумела роща желтой листвой

и были желанны обе дороги.

 

Я вдруг захотел - отчаянно так -

пойти по той, что терялась в подлеске,

и даже сделал начальный шаг,

но аргумент: "А вдруг там овраг?"

мне показался более веским.

 

Я выбрал другую в надежде потом

свести их вместе каким-то чудом.

Как здорово шлось мне в лесу золотом!

И вдруг я сквозь дебри и бурелом

метнулся туда, путь свой начал откуда.  

 

И вот теперь через много лет

я думаю, как это все совпало:

осенней рощи манящий свет,

а после чаща, где света нет,

зато есть путь и его начало.

 

Первоисточник:

 

The Road Not Taken

 

Two roads diverged in a yellow wood,

And sorry I could not travel both

And be one traveler, long I stood

And looked down one as far as I could

To where it bent in the undergrowth;

 

Then took the other, as just as fair,

And having perhaps the better claim,

Because it was grassy and wanted wear;

Though as for that the passing there

Had worn them really about the same,

 

And both that morning equally lay

In leaves no step had trodden black.

Oh, I kept the first for another day!

Yet knowing how way leads on to way,

I doubted if I should ever come back.

 

I shall be telling this with a sigh

Somewhere ages and ages hence:

Two roads diverged in a wood, and I--

I took the one less traveled by,

And that has made all the difference.

 

4. О хождении по листьям

 

Целый день топчет листья осенней хандрою охваченный Фрост.

Сколько листьев истоптано Фростом, для Бога ответ только прост.

То ли жил старых жаль, то ли злостью пытается выдавить страх...

Под ногами еще одни листья легко рассыпаются в прах.

 

А всё лето они были дальше, чем Фрост, от земли роковой;

и теперь вот должны под ногами его путь оканчивать свой.

И всё лето он думал, о чем они шепчут чуть слышно ему,

а когда пали наземь, - что смерть угрожает ему самому.  

 

Беглеца своего в сердце бедного Фроста узнали они.

Бились в веки его, губ касались, мол, горечи нашей вдохни.

Но зачем уходить Фросту с вами? Какой в этом, листья, резон,

если новых снегов по колено дождаться теперь должен он.

 

Первоисточник:

 

А Leaf Treader

 

I have been treading on leaves all day until I am autumn tired.
Lord knows all the color and form of leaves I have trodden on and mired.
Perhaps I have put forth too much strength or been too fierce from fear...
I have safely trodden underfoot the leaves of another year.

All summer long they were overhead more lifted up than I.
To come to their final place in earth they had to pass me by.
All summer long I thought I heard them whispering under their breath.
And when they came it seemed with a will to carry me with them to death.

They spoke to the fugitive in my heart as if it were leaf to leaf.
They tapped at my eyelids and touched my lips with an invitation to grief.
But it was no reason I had to go because they had to go ...
Now up my knee to keep atop another year of snow.

 

5. О ноябрьском гостье

 

С печалью Фроста я знаком.

Всё так же хмарь осенних дней,

клен облетевший под дождем

да грязь на выгоне пустом

ей всех иных красот милей.

 

Всё так же ей любезен тот,

кто строчит вслед за ней с утра:

«О как прекрасен птиц отлет!

О как прекрасен коверкот

тумана с нитью серебра!»  

 

Всё так же сердится, когда

нет ничего про сирый лес,

про то, что в небе туч гряда,

что нив пожухла череда,

что нет глазам иных чудес.

 

Давным-давно Фрост объяснил,

за что же любит человек

ноябрь, который так уныл

пред тем как с неба, белокрыл,

вот-вот падет на землю снег.

 

Первоисточник:

 

My November Guest

 

My Sorrow, when she's here with me,

Thinks these dark days of autumn rain

Are beautiful as days can be;

She loves the bare, the withered tree;

She walks the sodden pasture lane.

 

Her pleasure will not let me stay.

She talks and I am fain to list:

She's glad the birds are gone away,

She's glad her simple worsted gray

Is silver now with clinging mist.

 

The desolate, deserted trees,

The faded earth, the heavy sky,

The beauties she so rely sees,

She thinks I have no eye for these,

And vexes me for reason why.

 

Not yesterday I learned to know

The love of bare November days

Before the coming of the snow,

But it were vain to tell he so,

And they are better for her praise.

 

6. О поздней прогулке

 

Тропинкой в сад через покос

  он шел в начале дня,

травой, седой, как от росы,

  касалась ног стерня.

 

Был щебет присмиревших птиц

  у бурта сорняков

в осеннем убранном саду

  грустней всех грустных слов.  

 

Последний задержался лист

  на дереве сухом,

но вот и он упал, едва

  подумал Фрост о нем.

 

Из всех последних синих астр

  он выбрал посиней,

и шел, неся цветок в руках,

  всё думая о ней.

 

Первоисточник:

 

A Late Walk

 

When I go up through the mowing field,                                      

  The headless aftermath,                                                              

Smooth-laid like thatch with the heavy dew,                                

  Half closes the garden path.                                                        

                                                                                                     

And when I come to the garden ground,                                      

  The whir of sober birds                                                              

Up from the tangle of withered weeds                                          

  Is sadder than any words.                                                          

                                                                                                     

A tree beside the wall stands bare,                                                

  But a leaf that lingered brown,                                                    

Disturbed, I doubt not, by my thought,                                          

  Comes softly rattling down.                                                        

                                                                                                     

I end not far from my going forth                                                  

  By picking the faded blue                                                            

Of the last remaining aster flower                                                

  To carry again to you.



Ты и я

Подавала жизнь

нам немало знаков,

что ты моя Рахиль,

а я твой Иаков.

Проходили мимо

и стояли рядом,

только почему-то

не встречались взглядом.

Но уже тогда

на душе теплело.

Просто я не знал,

в чем тут дело.

 

2016 - 1979



Тоскую по тебе

Жизнь моя теперь - доска,

на которой три фигуры:

голод, холод и тоска,

от которой нет микстуры.

Поворот такой в судьбе -

и когда еще обратно!

... Я тоскую по тебе

и люблю невероятно.

 

2016 - 1979



Терцеты молчания

I


Они молчат. Сидят себе под липами,

прикинувшись скучающими типами:

завгар Антипов, кладовщик Веслов,


шофер Сперанский, но не Карп, а брат его,

Анемподист, зашедший за домкратом, и...

зачем слова, когда не нужно слов?


II

 

Вдали дорога серой змейкой тянется.

По ней, петляя, будто горький пьяница,

бэушный минивэн селян везет.


Стрекочут пиццикатами кузнечики,

и, как мундир, повешенный на плечики,

большой лопух пылится у ворот.


III

 

Давным-давно всё в этом мире сказано.

Какая тишина над автобазою!

По стеблю жук ползет, как минивэн,


петляя. Хорошо сидеть под липами

Сперанскому, Веслову и Антипову,

жуком любуясь, постигая дзэн.



Поднявши воротник

Идешь, поднявши воротник,

и лист перед тобою кружит.

Мой друг, как быстро ты поник,

скукожился, стал никому не нужен.

А было время, шелестел,

шумел со всею кроной вместе.

И вот остался не у дел -

удел, не делающий чести.



Шору полыньи

Следы в снегу по Брайлю,

а озеро по Брейгелю.

Наверно, мне наврали,

что я пройду по берегу.

Придется по припаю,

как вору по паркету.

И я на лед ступаю,

и песня моя спета.

Как скользко! И как зябко

ногами чуять бездну.

Прощайте, мамка с папкой,

сегодня я исчезну.

Вон полынья под ноги

ложится, как могила,

и не свернуть с дороги,

и на исходе силы.

И я глотаю слезы

отчаянья и гнева,

и тальник тянет лозы,

но не ко мне, а в небо...

 

2016 - 1979

 


Мы не Ромео и Джульетта

Мы не Ромео и Джульетта,

а Бенедикт и Беатриче.

Когда-нибудь поймется это,

и жизнь прочтется без кавычек.

Не закавыченной цитатой

собранья выдернутых строчек,

а сразу всем, что мы когда-то

друг другу нашептали ночью,

соединив два монолога

в один, сложив две разных части

в единое творенье Бога -

историю любви и страсти.  



Море 27 мая 2016 года

Сегодня волны большие и черные.

Как будто мотыгою все перерыв,

пытается кто-то настойчивый с корнем,

к чертям собачьим вырвать залив!

 

А он всё держится, держится, держится.

Как вы. Как я. Как это вдали

одинокое, черное, старое деревце

у края залива на краю Земли.



Наше рондо

Лежать в постели,

нежиться,

любить друг друга,

шептать друг другу

нежные слова.

Пусть за окном

неистовствует вьюга!

Лежать в постели,

нежиться,

любить друг друга -

вприпрыжку сердце,

кругом голова…

Шептать друг другу

нежные слова,

лежать в постели,

нежиться,

любить друг друга.



Два юных тела

Два юных тела под грудой одеял -

на даче холодно еще, хоть и весна.  

Мне кажется, что я всю жизнь тебя искал,

и сердце подтверждает: "Да, она!"

 

Два юных тела друг для друга terra

incognita. Все впереди пока:

и жизнь, и слезы, и любовь - все полной мерой.

Как дремлется, когда к щеке щека!

 

Два юных тела, как Адам и Ева,

еще не знающие ни добра, ни зла.

И плод запретный все еще не сорван с древа,

но Искуситель смотрит из угла.

 

Два юных тела, юные настолько,

что кажется, нет старости для них,

ни болей, ни тревог - один лишь только

шрам от аппендицита на двоих.

 

2016 - 1978




На даче

А на даче хорошо!

Резиденция апреля

пахнет прошлогодней прелью,

но зато встречает трелью.

... Вот и спички я нашел.

Значит, будет чай у нас.

Ничего, что над камином

сизый дым как паутина -

мы его смахнем сейчас.

 

Есть у нас и хлеб, и сыр,

колбаса, и в банке частик,

на двоих немного счастья,

что уже кому-то застит

белый свет... Начнем же пир!

Разольем по кружкам чай,

настругаем бутербродов.

Через два каких-то года

я вернусь и будет май!

 

А пока я покажу

то, что было моим детством

и единственным наследством.

Видишь, роща по соседству?

(Вон гамак, где я лежу.

Надо мной листва шумит.

Жарко, как всегда в июле.  

"Новый мир" лежит на стуле.

Шмель гудит, как мессершмитт).

 

Вот приемник судовой,

вот хронометр латунный.

(Вот я сам, беспечный, юный,

жизнь пока - одни кануны,

бесконечный путь земной).

Так давай его пройдем

вместе, чтобы ни случилось,

как бы солнце ни катилось

к горизонту. День за днем.  

 

2016 - 1978



Снегопад в апреле

Вчера такой был снегопад,

что все мы просто обалдели:

снег падал шесть часов подряд,

и это, черт возьми, в апреле!

 

Сперва на цыпочках тишком -

как за вареньем в кухню дети.

И вдруг – как рыба косяком,

порвав стального неба сети.

 

Как он валил! Сойти с ума!

Сойти и больше не вернуться.

Тем более что все дома

вот-вот, как ластиком, сотрутся.

 

И станет мир предельно чист

и прост, как дважды два четыре.

Бери его, как белый лист,

пиши, что будет в этом мире.  

 

На этом легком, словно пух,

рассыпчатом, как простокваша,

пиши, чтоб захватило дух,

в сугроб проваливаясь, «Саша».

 

2016 - 1978



Вдоль по Ленинской в трамвае

Вдоль по Ленинской в трамвае.

Жаль, что в марте, а не в мае.

Здóрово, что за окном

город в облике ночном:

зданья, словно каравеллы,

огибающие смело

рифы сколотого льда,

желтых окон череда,

фонарей зрачки во мраке,

старый парк на Гайдамаке

и на спуске к Луговой

синий месяц молодой.

... А еще твоя улыбка.

И тогда трамвай, как скрипка

страдиварская, звучит,

как по нотам, мчит и мчит.

Как по нотам, как по нотам...

Вот за этим поворотом -

загадал я - жизнь мою

я с твоей соединю.

 

2016 - 1978



Февральское

Февраль. Достать чернил? Пожалуй.

"Чернилами" портвейн зовем.

Определенно, смысла мало

в существовании моем.

 

Живу как будто по франшизе,

ни в грош не ставлю жизнь свою,

как Пьер Безухов на карнизе

и мрачной бездны на краю.

 

Точнее, у прилавка. Труден

духовный поиск без вина,

внушает хитромудрый Рудис.

Он тоже выпал из окна.

 

"Кавалергарда век недолог" -

таков теперь его девиз.

А у меня: "Держись, геолог",

когда я лезу на карниз,

 

когда в научном институте

дроблю породы молотком.

Определенно, мало сути

в существовании моем.

 

Что делать мне? Начать спиваться,

раз уж пошла такая масть?

Пускай мне только девятнадцать,

пора ко всем чертям пропасть!

 

Пропасть - упасть с карниза. Прямо

на дно. Погибнуть в пять минут.

Отдай меня в солдаты, мама.

Пусть на войне меня убьют!

 

... Ночь опускается на город,

как черной куртки капюшон.

За что мне так? За то, что молод?

За то, что я в тебя влюблен?

 

За что готовят нам разлуку?

За то, что только ты одна

тогда мне протянула руку

из растворенного окна?


2016 - 1978




Ты меня пожалела

Ты меня пожалела.

Это было зимой.

Было холодно. Что-то

творилась со мной.  

Что творилось,

я этого не понимал.

В темной комнате

крепко тебя обнимал.

За окном таял свет

уходящего дня.

Я хотел, чтобы ты

полюбила меня.  

 

2016 - 1978



Фаду дождя

Дождь в окно мое стучится,

Словно раненая птица.

И кусты моих азалий

Заливаются слезами.

Это время увяданья,

Расставанья и прощанья.

 

Словно путник по дороге,

Дождь идет и на пороге

Всеми брошенного дома

Прячет плач в раскаты грома.

Это время возвращенья,

Покаянья и прощенья.

 

Хватит плакать, дождик милый.

Не вернешь того, чтоб было.

И того, что быть не может,

Не вернешь, конечно, тоже.

Это время постаренья,

Умиранья и прозренья.



Каждый день одной и той же дорогой

Каждый день одной и той же дорогой

По одной и той же улице в один и тот же дом

Он идет. В шляпе, плаще и костюме строгом,

Ну а если не в строгом, то в каком-нибудь другом.

 

Если в небе солнце, то плащ распахнут,

Если накрапывает, над головой черный зонт.

Если весна, он отмечает, что сирень и черемуха здорово пахнут,

Если осень, - что падают листья, в мысли свои погружен.

 

А мысли одни и те же, словно в кафе на углу стаканы,

Узкие, длинные - гренадеры N-ского полка.

Стоят на полке. И словно старые раны

Едва заметные сколы на граненых боках.

 

Он заходит в кафе, садится за третий от окна столик.

Ему приносят свежую газету и кофе - все как всегда.

Сосед справа - протестант, слева - католик.

Он это знает. На всякий случай. На кухне готовится еда.

 

Он ест неторопливо горячий рёшти с луком и беконом,

Запивая кукурузным пивом (может позволить рюмку Smirnoff),

Машинально замечая, как изменился вид заоконный,

Как заострились тени ратуши, напоминая стрелки ее же часов.

 

Часы, как всегда, показывают половину восьмого.

Еще полчаса, по инструкции, он сидит за третьим столиком от окна.

А после встает, надевает плащ и уходит, так и не дождавшись связного.

Выходит на улицу, где печалится осень или безумствует весна.

 

Новые влюбленные сидят в обнимку на скамейках на бульваре.

У них по части явки на свидание все в порядке как раз.

В дворике-колодце кто-то сарабанду наяривает на гитаре.

И от этого еще грустнее становится наш неторопливый рассказ.

 

Дни проходят за днями, за неделями недели.

Никому не нужный, Родиной забытый, он шифрует ночь напролет.

Наверняка его сведения устарели.

Наверняка связной никогда не придет.

 

И все-таки, раскрыв томик Генриха Гейне,

Он записывает в столбик номера страниц и строк.

Месяц за месяцем, год за годом, без устали и лени.

В надежде, что рано иль поздно наступит положенный срок.



На ярмарке

Как море абсолютной ясности

Над нами нынче небосвод.

А корабли стоят на якоре -

Суровый Тихоокеанский флот.

 

А корабли стоят на якоре,

Коптят тихонько небеса,

И на Борцов палатки ярмарки

Трепещут, словно паруса.

 

И там, где горы виноградные,

Там, где янтарная кета,

Сегодня прогуляться рады мы

Туда-сюда, туда-сюда.

 

На этот праздник изобилия

Мы заглянули просто так.

А вдруг средь спаржи и опилио

Найдем бессмертья на пятак.



Вечером

Октябрь. Почти что середина.

Все меньше верится теплу.

Густою каплей гренадина

Стекает солнце по стеклу.

 

Немноголюдно в суши-баре,

Поскольку все-таки среда.

Чуть слышно credere cantare

Поет с экрана Фарада.

 

И возникает дух бездомности,

Тоска щемящая в груди.

Вкушая блюда "по готовности",

Хоть до закрытия сиди.

 

А выйдешь, - как жирафы шеями,

Кивают тополи вдали,

И ветер воет над траншеями,

Которым труб не завезли.



Утром

Вот и всё. Уходит наше лето.

Без возврата. Навсегда. Совсем.

И стоят деревья, как букеты

Желтых астр и красных хризантем.

 

Как водой графин, наполнен светом

Город, покидаемый тобой,

Милый гость, дурашливое лето,

Вольный ветер, шарик голубой.

 

Улетай же, не тяни резину,

За морями хорошо теперь.

Как на косогоре дует в спину!

Словно затворить забыли дверь.

 

Словно там, где шумно пили-ели,

Подбирали к сельтерской сироп,

Старый Фирс, ступая еле-еле,

Ищет нас, ушедших недотеп.



Солнце и ветер

I

 

Запуталось солнце в кустах -

и ветер спешит на подмогу.

 

Волненье и трепет в листах,

смятенье, тревога и страх,

мольбы милосердному Богу.

 

... И вот уже ветер затих,

и солнце высоко над садом.

 

Скрываясь в лучах золотых,

с заботой о чадах своих

по свету идет вертоградарь.

 

II

 

И чаек прерывистый плач,

и пестрые листья кислицы.

 

Как будто заляпанный плащ

набросил на ветки и вплавь

пустился пловец смуглолицый.

 

Прикинется солнце клестом,

нырнув в заповедные кущи.

 

... И, руки раскинув крестом,

лежит на спине он потом

и в небо глядит, вездесущий.



Каждую секунду

Каждую секунду в мире что-нибудь происходит.

Кто-то умирает, кто-то с ума сходит.

Кто-то влюбляется, кто-то занимается сексом.

Кто-то корпит над древнеегипетским текстом.

Кто-то идет не спеша на работу.

Кто-то уже подошел к эшафоту,

смотрит на солнце, слушает щебет

и как хрустит под ногами щебень,

серая, как воробей, щебенка.

Кто-то в люльке качает ребенка

и напевает: «Спи, моя рыбка»

(месяц в окне, что младенца улыбка).

Кто-то читает Станислава Лема.

Кто-то слушает "Девушку из Ипанемы"

(пусть на японском, зато Аструд Жилберту).

Кто-то свечу подносит к мольберту,

а бритву к мочке правового уха.

Кто-то ковчег устилает пухом,

которому предстоит смешаться с пометом.

Кто-то решает, что лучше лететь самолетом,

"Боингом" "три топорика" (и уже сидит в салоне,

к креслу пристегнутый, на коленях ладони,

и ветер на высоте десяти километров

кажется самым спокойным ветром,

а все потому, что нет ни гнущихся ветел,

ни ряби озерной, ни шума воды на заплоте,

нет ничего - ни поселка, ни рощи с погостом,

ни огорода, где пахнет компостом,

ни сада, где пахнет грозой и апортом,

ни долгой дороги из аэропорта)...



Древо желаний

Храните деньги в сберегательной банке

заройте их в полночь у дома на полянке

заройте-заройте и утром взойдет

 

Древо желаний

 

будет его ствол из жести

ветки из алюминия

листья из полипропилена

на каждом листочке название супермаркета

здесь ты не купил то

здесь это

 

ключи от не купленной тобой машины

а вот жене шубу не купил из норки

и так далее

 

сыну не купил железную дорогу Lego

как ни просил он как ни канючил

 

А вот шар стеклянный

который тебе не купила мама

в нем избушка на опушке

снег идет когда шарик взболтаешь

снег идет на избушку на тамошних обитателей

которые высыпали все на улицу

кататься на санках и на лыжах

и громко окликать друг друга по именам

с уменьшительно-ласкательными суффиксами

 

Приглядись вон там в стороне

закутанный до бровей каким-то бабьим платком

и с обиженно надутыми губами ты стоишь

мама запретила играть в снежки

потому что совсем недавно ты переболел ангиной

 

и ты стоишь и стоишь в стороне

все уходят домой а ты стоишь

звезды зажигаются на небе

а ты стоишь

 

Луна сияет как десять копеек

первые десять копеек

для твоей копилки



Наше время

(из Томаша Кима)

 

Больное время больное

На всю голову больное

Вероломству и пороку и тем подавай

Обходительность телячьи нежности и лицемерные улыбки

 

Дикое время дикое

Дикое словно небо и море

Которые на закате делают этой земле кирдык

С помощью остро отточенной бритвы

 

Ужасное время ужасное

Ужасно что весна дружно изгоняется

Словно юная мать незамужняя

Души не чающая в своем незаконнорожденном первенце

 

Любимое время любимое

Любимое хотя бы потому

Что из родного гнилого болота порою доносится

Такое веселое громкое дружное и жизнеутверждающее кваканье

 

Больное дикое ужасное

Входящее в привычку в моду в обиход в повседневность

Любимое время совсем не пригодное

Для бескорыстной любви



Владивостокские сонеты в четь Раймундо Коррейи и Дариюса Мийо

1. Дама с собачкой

 

... Разбитым проселком ходили встречать поезда.

Колесиком шпорным катилась по небу звезда.

И пахла полынью колесная песня цикад.

И в сурик окрашивал доски перрона закат.

 

И долькой лимонной желтел керосиновый свет.

И мелко звенел колокольцами рюмок буфет,

Когда подъезжал он, вздымая в дыму фонари.

... Смотрели, тянули вино, заключали пари,

 

Кто первым соскочит с подножки купить папирос.

И будет ли дама с собачкой по кличке Манон,

С букетиком пошлых тряпичных непахнущих роз

 

На шляпке с полями, такими, что эскадрон

Гусар голубых уместился б с обеих сторон,

Когда бы в Галицию их эшелон не увез...

 

2. На маяк

 

... И все были в белом: и мама в красивом сатиновом платье,

И в кителе папа, и Соня сама, и на пирсе матросы,

И мичман их, молод и смугл, чуть усат и особо галантен,

Когда помогал Соне в катер спуститься, кивающий носом.

 

И все было синим: и небо над сизою чайкой парящей,

Распахнутой гюйсом; и моря фланель в бесконечных рулонах;

И кружка в руке; и глаза рулевого, который все чаще  

на Соню посматривал здесь, на восточном краю Аквилона.

 

И эти глаза проникали в глубины души почему-то,

И там, в глубине, начиналась какая-то сладкая смута...

... Вот так же теперь, тем же взглядом глядит он на Софью с порога,

 

В таком же, как все они, черном из чертовой кожи бушлате,

Отцу отвечая: "На сборы? Да, в общем, пяти минут хватит.

С собой, гражданин адмирал, ничего не берите в дорогу".

 

3. Дядя Ваня  

 

"А человек не должен быть свободен, между прочим.

Свободы в этом мире нет ни для кого, мой друг.

Смотри: течет река, допустим, с севера на юг,

И течь наоборот не может, даже если хочет.

 

Она порой являет нам свой дикий нрав крутой.

В дома врывается, мосты ломает, словно спички,

И все же в русло возвращается, как по привычке,

Точнее, потому, что быть ей надлежит рекой,

 

Какой бы это ни было рутинною работой -

Таскать плоты, гнуть спину под баржой, на всех заплотах

И перекатах в брызги брюхо раздирать», -

 

Сказал и закурил, и, посмотрев на всех с прищуром,

Вновь стал гулякой праздным, вечным балагуром,

Которому на всё на этом свете наплевать.              

 

4. Гроза

 

Гроза громыхала. А, может, гремел маневровый

("Кукушка"), чей сиплый гудок прорывался сквозь ливень,

Что в дверь барабанил, как будто искал себе крова,

Топчась сапожищами, долго месившими глину.  

 

А в комнате черной, в углу, под окном, на кровати,

Поверх одеяла, не сняв ничего из одежды

Промокшей, лежал человек, притворившийся "ятем"

(Для этого ноги поджав неразутые прежде).

 

И глина червями с протекторов на пол сползала.

И слез люмбрициды ползли по трехдневной щетине.

И сон повиликой опутывал руки и ноги.  

 

В углу, под окном, на кровати, поверх одеяла,

Лежал человек, одинокий, как Ангел пустыни,

Уставший брести в одиночку по скользкой дороге.

 

5. Дом с мезонином

 

Дрова во дворе разгружали. Стучали поленья. И Косте

Казалось, что два игрока на доске расставляют фигуры.

... Звенели посудой внизу: ожидались какие-то гости.

На кухне, не зная об этом, беспечно кудахтали куры.

 

Он глянул в окно мезонина: там, как перевернутый томик,

Соседская крыша ребрилась железным своим переплетом.

Он снова подумал, что скажет на диспуте в Пушкинском доме

В ответ на... Но тут его галка своим отвлекла перелетом

 

С березовой ветки на ветку дрожащей под ветром осины.

... Как вдруг птичья тень взмыла в небо и тучей растущею стала

Над флотом, стоящим на рейде, над нагроможденьем металла,

 

Над станцией, над эшелонами, до полуострова Шкота

Ползущими, как пластуны на колючую рота за ротой,

Под капли дождя подставляя теплушек покатые спины...

 

6. Подросток

 

Директор гимназии едет домой на обед и вздремнуть.

Пролетка со вздохом протяжным въезжает на сопку.

"Ах, как хорошо под форшмак выпить первую стопку!"

... Мальчишка, наглец, преграждающий выезду путь,

 

Глаза твои блещут, а щеки бледны, будто мел.

И ворот шинели распахнут на шее цыплячьей.

Стоишь, будто столб, револьвера уже и не пряча.

Да как ты отважился?! Как ты, мерзавец, посмел?!

 

... А лошади рвутся на волю, встают на дыбы!

Хлопок! И другой! Чей-то визг! Запах рвоты и гари.

... И с дрожью рука по мундиру зеленому шарит,

 

И губы бескровные шепчут: "Видать, от судьбы..."

И лодки вверх дном во дворах, как в столярке гробы.

И кто-то чумазый смолу в палисаднике варит.  

 

7. Разгром

 

"Смотри-ка, Наташа, а вон берсальеры!

Какие смешные у них треуголки".

"Ах, Соня, влюбиться бы в их офицера

И с ним на прогулку поехать в двуколке!"

 

Идут по Светланской когортами Рима,

Добравшимися до Тартарии дикой.

"Ужо вам! Винтовку-то вычистил, Климов?"

"А то, Иванов! Будет этим аникам".

 

Идут берсальеры, идут самураи,

Печатают шаг пуалю, томми, янки.

По серой брусчатке. Шеренги, колонны...

 

Ужо вам! Брусчаткой дорогу не к раю

Мостят. Под Сучаном таежным тачанки

Уже снаряжают бойцы Левинсона.

 

8. Хорошо


Над шумным "Балаганчиком" на крюк

Опять луну жестяную повесили.

Не правда ль хорошо, Давид Бурлюк?

До ужаса! И хорошо, и весело.

 

Опять зовут на бис на сцену вас

Проделать тот же трюк легко и здорово:

Пролезть, вопя, сквозь свой стеклянный глаз,

Как через люк дредноута подорванного.

 

Вот вылез, весь в слезах, встал и пошел.

Вот с нежностью, внезапной для жирдяя,

Вдруг взял да и воскликнул: "Хорошо!"

 

На город, как на голову мешок,

Надели тьму. Отчаянно рыдает

Гармонь слободская на весь Владивосток.


9. Пароль не нужен

 

Целый месяц уходит эскадра контр-адмирала Старка

(Септа Старк хайлендерского клана Робертсон).

Канонерскую лодку "Манджуръ" (какую-то барку)

Осадила массовка (трап дрожит, словно пермский картон).

 

Нахапетову точно теперь уж пароль не нужен -

В контрразведке меркуловской под пытками умер Калаф.

И в "Приморье" готовится славный прощальный ужин.  

"Не жалей чеснока, про имбирь не забудь, тетя Клав", -

 

Говорит Юлиан. Это он в тайге подстрелил изюбря,

Когда Гиацинтова на Пачихезе брали еще зимой.

Как он плакал, болезный, как убивался, Бог мой!

 

Как он ругался! Из-за какого жалкого зуба.

"Стоп! - вскричал Григорьев. - Снято! Всем водки с икрой!"

Солнце алело над сопкой, дымок подымался над срубом.  




Я еще не забыл то время

Я еще не забыл то время, когда среди купающихся на диком пляже на Санаторной

Попадалось немало еще не старых мужчин с затянувшимися следами от пуль на груди.

... "Дырочка для ордена", - пошутил один из них, заметив мой любопытный взгляд.

 

Мужчина был мускулистый, загорелый, веселый.

Ему очень шли седые виски и шрам на спине в виде серпика.

Когда мужчина крутил "солнце", турник дрожал и постанывал от удовольствия.

 

У мужчины была жена, заметно моложе его, и двое детей - мальчик и девочка.

С мальчиком мы ныряли наперегонки - кто раньше достанет со дна

Камень с вросшей в него ракушкой и конским хвостом зостеры.  

 

Наша забава привлекала внимание еще одного мальчика,

Который, однако, не просился в нашу компанию -

Он ждал, когда приплывет отец, чтобы помочь ему выйти на берег.

 

В воду его отец входил самостоятельно,

Ловко прыгая на единственной (кажется, правой) ноге,

А вот из воды без подставленного плеча выйти ему было трудно.

 

Вода сбивала его... не с ног, конечно, как говорить в таких случаях принято.

А вот плечо сына с облупленной кожей идеально помещалось у него под мышкой,

Словно потертый подмышечник старого костыля.  



Отец повел меня

Отец повел меня к фтизиатру. Как сейчас помню,

Стояла поздняя осень - лужи по утрам замерзали.

Я был счастлив, предвкушая дорогу, книжный магазин и газировку.

 

Как всегда, фтизиатр подтвердил аллергическое происхождение

Моей реакции Манту. И мы с отцом, оба довольные,

Вышли за высокие кованые ворота уютного садика туберкулезной больницы.

 

Я еще подумал: "Как хорошо здесь гулять по вечерам, наверное"

И раздавил с наслаждением тонкий ледок на лужице,

Хрупнувший, словно капсула с разведенным стрептомицином.

 

В книжном мы постояли возле отдела подписных изданий,

Глядя, как одному счастливчику заворачивают в приятно шуршащую бумагу

Том, издающий ни с чем не сравнимый запах ни разу не читанной книги.

 

... Дома, после обеда, я сел у окна, прижав колени к ребрам теплой батареи,

Положил на подоконник библиотечную книгу в твердой обложке с тиснеными буквами,

Словно у той, что мы видели с отцом в книжном, в отделе подписных изданий, -

 

Как сейчас помню, "Первое дело Мегрэ" Жоржа Сименона,

Убийство на улице Шапталь, весенний Париж, бар "Старый кальвадос", тепло батареи,

Холод окна, к которому нарочно прислоняюсь лбом, тепло и озноб - первые доли поэзии.



Читая Марио Кинтану

1. Чистый кристалл

 

Как чист кристалл апреля! Что ни грань –

сверкающая в синих окнах рань.

… Ни звука. Будто всё, минуя ночь,

из мира нашего уходит прочь…

Все голоса, все тайные слова,

цикады, шелестящая трава

уходят прочь, в какой-то новый круг,

и надо ль знать, куда, мой милый друг;

достаточно того, что в этот час

вибрирует у каждого из нас

в груди один и тот же тихий зов

ушедших трав, цикад и голосов.

 

2. Придет и постучится в нашу дверь?

 

Этот мерный стук копыт глубокой ночью

наполняет сердце трепетом и даже

страхом, ибо в наши времена воочью

не увидишь старых конных экипажей.

 

Верно, смерть в пролетке, легкой, будто птица,

разъезжает, пациентов навещая.

Неужели смерть? Придет и постучится

в нашу дверь… И жизнь окончится большая.

Нет, конечно, нет. Смерть – призрак, что без стука

проникает в дом, который на примете,

обрывая затянувшуюся муку,

будто нитку белошвейка, на рассвете.

 

Смерть… Древнее нет созданья в мире этом,

кроме жизни, той, что видим ежедневно

и которая врывается к поэтам

южным ветром, ливнем и грозою гневной,

улиц толчеей, людским круговращеньем,

криком зазывал-торговцев, детским смехом,

шелестом листвы и ласточкиным пеньем,

байкером, который мимо нас проехал

в рыцарском своем блестящем одеянье,

канув в городской вечерней круговерти,

где, как можем, коротаем ожиданье

главного событья в этой жизни – смерти.

 

Мука ждать когда же, сердца ропот гулкий.

Силуэт окна, мгновенье до рассвета.

Мерный стук копыт в соседнем переулке.

Стук входной двери, шаги, звонок брегета.

 

3. Названия и предметы

 

А кот не знает,

что его зовут котом,

как Бог не знает,

что зовется

Богом.

«Я есть что есть» –

как в Библии потом

напишут.

Говоря же строго,

зачем пустым названьем

портить суть

простую

всем известного

предмета?

О, как бы я хотел,

хотя б чуть-чуть,

постичь язык травы, деревьев, лета,

птиц и животных,

малых и больших,

гор меловых

и красных стен кирпичных –

язык из прилагательных одних,

необъяснимых, точных, поэтичных!

 

4. Этот свет и тот

 

Знать охота, кто б ответил,

что же будет на Том Свете.

Этому не учат в школе

(Боже, рассказал бы что ли).

 

Впрочем, это и не к спеху.

В мире, как перед отъездом,

столько дел, волнений, смеха,

мыслей пьяных, мыслей трезвых,

столько кошек полосатых

и, как ночь, пантер усатых,

столько женщин обрученных

и еще не прирученных…

 

А еще, конечно, дождик,

синий конь с зеленой гривой,

тот, что будешь, как заложник,

в вечности своей тоскливой

ждать, но так и не дождешься...                                    

 

5. Нам этом свете и на том (вариация)  

 

На этом свете солнце светит

с утра пораньше нам в окно,

а во дворе играют дети,

пока не станет там темно.

На этом свете снег и ветер

и возвращенье в теплый дом,

который есть на белом свете.

А что на том?                                                    

 

Никто-никто нам не ответит

на этот каверзный вопрос.

Об этом не прочтем в газете

в статье, подписанной «Христос».

Две-три догадки на рассвете

окажутся всего лишь сном.

Проснемся мы на этом свете,

а не на том.

 

На этом свете будут нети,

замки, вериги, кандалы,

подвалы темные, и клети,

и жестью крытые столы,

и пуля, та, что в пистолете,

и тьма, которая потом,

ведь даже смерть – на этом свете,

а не на том.



Ну, вот и всё

Ну, вот и всё.

Ну, вот и снег.

Ну, вот и с ног

сбивает ветер нас

зарядом снежным,

всю жизнь перечеркнув

наискосок

одним движеньем

царственным

небрежным.

 

Ну, вот и всё.

Ты был,

и нет тебя.

Стерт ластиком.

Белилами замазан.

Нет, не скорбя -

лопатою скребя,

тебя

отправят

в мир иной, шлимазл.



А, может, я умер тогда

А, может, я умер тогда,

той ночью, в санчасти учебки?

Моя закатилась звезда.

И тут же другие, как скрепки,

посыпались. Рухнула ночь

на грудь мою черной стеною,

и тот, кто хотел мне помочь,

шептал матюки надо мною.

И цинковый гроб подвезли,

письмо написали невесте.

Шасси оторвал от земли

"Илюшин", везущий груз-200.

И горько рыдала родня,

известью не веря вначале.

Потом хоронили меня,

слова говорили, молчали.

Над свежей могилой моей,

над старым кладбищем горбатым,

над жалкою горсткой людей,

похоронивших солдата,

душа, сбросив тяжесть мою,

вспорхнула пичугою некой…

 

И там, в госпитальном раю,

воскрес я другим человеком.




Слушая Сати

Это было в ноябре или апреле:

ветки липы или тополя потели

то ль от оттепели, то ли от тепла,

капли падали, как кнопки со стола.

 

И повсюду

                снег чернел

                                   на склонах,

словно толь в рулонах.  

 

***

 

… И вот теперь живу я там,

где умер Мандельштам.

 

Где нить Второй суровой речки

сучится прялкою кустов,

где за моря бредут овечки

послушных ветру облаков.

 

Где, если в море бросить камень,

Гомер откликнется стихами.

 

***

 

Как будто кто-то горным кварцем

все водостоки начинил.

И лед под ними как винил.

... Дышать,

              как будто

                              слушать

                                            Шварца.

 

***

 

Конечно, жизнь не преступление,

но тем не менее...


***

 

Сколько мне осталось

этих самых лет?

Примеряю старость:

в пору или нет,

будет ли в достатке

уходящих сил…

 

Вот купил перчатки,

а сроду не носил.



Раав

1

 

Раав, Раав, они уже идут,

Их шаг тяжел, мечи гремят недаром:

Сейчас твоих гостей настигнет кара.

Убить шпионов - невеликий труд.

Скорей, скорей на крышу, прячь их тут,

Где лен в снопах вчера сложили в копны.

Скорей, Раав! О как нерасторопны

Два этих иудея молодых!

Скорей, скорей, Раав, иначе их

Прикончат, двух ягнят невинных ровно.

 

2

 

Теперь, не медля, вниз - встречать солдат,

Плечами пожимать и лгать без счета.

Да, были, но ушли, когда ворота

Еще не затворили и закат

Был еще розов, точно виноград,

Который собирать пора настала.

"Бегите же скорей за ними! Мало

Осталось времени догнать у вас!"

"Ушли, Раав?" - "Ушли". Две пары глаз

Во тьме белеют, как баранье сало.

 

3

 

Гляди, Раав, ночной Иерихон

Стоит громадный, черный, неприступный.

Откуда же тогда твой страх преступный,

Что иудеям покорится он?

Неужто слухов шелест, сплетен звон

В твоей душе, Раав, родили ужас?

Мол, расступилось море, стало сушей.

Мол, был Сигон, царь Аморейский, храбр,

Был Ог, Васанский царь, отнюдь не слаб,

И где теперь два этих славных мужа?

 

4

 

И где народы их? Все, как один,

Истреблены. Под корень. Словно ситтим,

На скинию пошедший. Меч свой вытер

Листвою мертвой Иисус Навин,

Обрезанных по новой господин,

Последний, кто Египта знал оковы,

Кто, изведя рабов, все начал снова,

А чтобы прежний дух восстать не смел,

Могилу Моисея повелел

Сровнять с землей, не поминать ни словом.

 

5

 

Вот почему, Раав, суров их взгляд:  

В нем нет сомненья, жалости, тревоги.

И все-таки скажи им, пусть с дороги

Свернут, когда отправятся назад,

Чтоб не попасться на глаза солдат,

Которые пойдут обратно в город.

Отправь новообрезанных на гору.

Но прежде клятву пусть дадут, что вас

Минует смерть в тот неизбежный час,

Который здесь наступит очень скоро.

 

6

 

Скажи им, пусть оставят всех в живых:

Отца и мать, сестер и братьев милых.

Пускай не их тела возьмут могилы

И души пустельга склюет не их.

За то, что здесь спасала ты двоих,

Пускай пообещают всех не трогать.

Скажи, пускай своим клянутся Богом.

И ты клянись! Да будет ваш обет

Скреплен ягненка кровью. В чермный цвет

Окрасится веревка у порога.

 

7

 

"Несите нож!.." И вот уже ключом

Бьет кровь невинная в большую чашу.

"Смотри, Раав, докажет верность вашу

То, что отметин чермных не найдем

На ваших волосах (а, значит, дом

Никто из вас не покидал с доносом),

Но если кровь с веревки чьи-то косы

Иль чью-то прядь пометит - мы тогда

От клятв свободны раз и навсегда".

… И покатилось, будто ком с откоса.

 

8

 

Семь дней прошло, семь раз пропели трубы,

Крик страшный прогремел со всех сторон,

В руины превратив Иерихон.

Повсюду стоны, кровь, горою трупы.

Раав, Раав, и что ж теперь в кровь губы

Кусать? Ведь ты ж исполнила обет:

Ни на тебе невинной крови нет,

Ни на родных твоих, тобой спасенных.

Других повсюду раздаются стоны,

В других глазах дрожит и гаснет свет.

 

9

 

Смотри, Раав, вон тот, с кем ты когда-то

Познала сладость первого греха.

Любовь пропала с криком петуха.

Как корчилась ты на циновке мятой!

И вот теперь за все ему расплата:  

Валяется, как падаль, возле ног!

А вот и тот, кто был красив, как бог,

И щедр к тому же, с кем познало тело

Смысл ремесла, которым овладело

В конце концов. Умри и ты, дружок!

 

10

 

Умрите все! Мужи сластолюбивы,

Чья похоть превращала их в рабов.

Их жены, что делили с ними кров

И были так надменны и спесивы.

Их дети в ожидании счастливой

И долгой жизни, что вот-вот пройдет,

Поскольку всех порежут, будто скот.

Они уже идут! Суровы лица.

Безжалостна рука. Тверд шаг. Блудница

Разгневанная их сюда ведет.



Saudade

Когда меня

Отдали в солдаты

За то, что я

Тебя полюбил,

Я еще не познал saudade,

Поскольку молод был.

 

Молод и глуп,

Слаб духом и телом,

Во всех делах неумел.

Однако в душе

Уже что-то пело,

И я в ответ что-то пел.

 

И были те песни

Словно дети

На тонких и слабых ногах.

Но я их любил

Повторять не рассвете

С улыбкою на губах.

 

И ты приходила,

Садилась рядом.

Качалась ветка

За синим окном.

Но я еще не познал saudade.

… Мы просыпались днем.

 

И щелкали птицы

Мгновенья на счетах,

И был бесконечен счет.

И вновь наставало время полета,

И я отправлялся в полет.

 

А ты терпеливо

С тоской во взгляде

Ждала,

Когда я вернусь.

Но я еще не познал saudade,

Я думал, что это грусть.

 

А время катилось

Рекой полноводной

За тридевять дней и ночей.

И вдруг запнулось

О камень подводный

И превратилось в ручей.

 

Он тихие песни

Пел на чудесном

Простом языке своем.

И я за ним

Повторял эти песни,

А слушали мы вдвоем.

 

И понял я,

Что иного не надо

До самой крайней черты.

И я наконец познал saudade.

И мне улыбнулась ты…



Осенняя любовь

Осенняя любовь… Заклеивают окна,

чтобы сберечь тепло надолго, до весны.

Из солнечных лучей простор небесный соткан,

и снятся по ночам безоблачные сны.

 

И день идет за днем, как путник по дороге.

Вокруг него поля, над ними синева,

и в этой синеве любви осенней боги –

беспечные стрижи, и кругом голова.

 

Несутся облака, проносятся над крышей,

над позднею судьбой, над раннею звездой.

И день уходит в тень и там, как будто в нише

забытый всеми бог, глядит, как чередой

 

уходят наши дни... Нам больше не собрать их,

беспечных юных птиц, в летящий к югу клин.

Но я тебя люблю, как сорок тысяч братьев!

И я тебя люблю, как только я один.



Утро – вечер

1

 

Снег, тихонько моросящий,

это снег ненастоящий,

если видно все в снегу

пешеходам на бегу,

 

если снег еще скамейки

не покрасил кое-как

на другом конце аллейки,

там, где солнце, как пятак.

 

Если даже, став погуще,

обретя вторую мощь,

всех достав, как дьявол сущий, -

он по сути только дождь.

 

Снег по сути – летний ливень,

только в облике ином,

и цена ему пять гривен.

Только помни об одном:

 

не пуховую подушку

взялся Дед Мороз трясти.

Он заводит крупорушку…

Кабы ноги унести!

 

2

 

У снежных скал гуляет море,

дрожа от холода.

                           Оно

совсем заледенеет вскоре,

от ветра спрячется на дно.

 

Теперь же, торопливо шваркнув

на камни пенистой воды,

оно скоблит их, словно шкварки

на чугуне сковороды.

 

Отступит и начнет сначала

свой нескончаемый урок.

Лоснится море, словно сало,

и солнце млеет, как желток.



Крещение

Когда в середине зимы,

размеренной по-деревенски,

не чаяли справиться мы

с напором морозов крещенских,

 

когда проникали они

в жилища путями сквозными,

как будто по праву родни,

нагрянувшей вдруг в выходные,

 

которой – такие дела,

такие, однако, порядки –

последний остаток тепла

отдать надлежит без оглядки,

 

шел снег. Параллельно земле.

Кругами снижаясь при этом.

Как шло параллельно зиме

в другом полушарии лето.

 

Шел снег прямиком через двор,

куда неизвестно, куда-то…

Как путник с вязанкою дров,

от этого очень горбатый.



Человек меняет города

Человек меняет города.

И переменил уже немало.

В жизни ничего важней вокзалов

для него не будет никогда.

 

Стойка у буфета. Сайка, рыба,

кофе черный, плавленый сырок.

Сигарета. Кажется, «Дымок».

Не найдется огоньку? Спасибо.

 

А потом как дом родной – вагон.

И в купе, на верхней полке лежа,

засыпая, становясь моложе,

над полями пролетает он.

 

Над полями, поймами, жнивьем,

над Амуром или над Уралом

он летит, спеша начать сначала

жизнь вторую, третью день за днем…

 

За окном – огни, где город – гроздья,

выше – путеводная звезда.

Словно заколачивая гвозди,

трудятся ночные поезда.

 

Встречный поезд, промелькнувший быстро,

по инерции в ушах гремит,

города меняются людьми,

словно марками филателисты.



У чайханы "Хлопок"

Ну как нам эту зиму пережить?
И ты не молода, и я не молод,
и по пятам крадется лютый холод
с усмешкой на сверкающих резцах.

И солнца наливается зрачок
по вечерам кровавым исступленьем.
И слезы фонарей - как на поленьях
оттаявших прозрачная смола.

Ах, если бы и вправду печь была
с трубящим о победе дымоходом,
чтоб повторять: "Какие наши годы!"
и чай с дымком по кружкам разливать.

Но ветер обрывает эту мысль...
Горящим луком горько пахнет "Хлопок".
И сединою на загривках сопок
любуется лишь тот, кто юн и глуп.


Фаду для тебя

Любимая, смотри, какое небо!
Сияющее, в дымке голубой.
И если бы я человеком не был,
Я был бы этим небом над тобой.

Весь мир невероятный обнимая,
Как небосводу одному дано,
В объятиях своих, моя родная,
Я лишь тебя держал бы все равно.

И ты б сказала: «Я не знаю, кто ты.
Быть может, только сон в ночной тиши.
Но, как у птицы крылья для полета,
Теперь есть крылья у моей души».


Осенняя песня

Камень, ножницы, бумага,
на веранде рыжий стол,
под которым пес Дворняга
не спеша грызет мосол.

Заголовок полуброский
на шагреневом листе.
Режем длинные полоски,
варим клейстер на плите.

А по саду бродит осень,
листья стряхивает вниз.
Вот один, как Подколёсин,
зацепился за карниз.

Жук шуршащей колымагой
огибает карандаш.
Камень, ножницы, бумага –
невеликий выбор наш.

Будет снег лежать бумажно
и пока хватает глаз
там, где лыжником отважным
станет кто-нибудь из нас.

Будут сумерки булыжно
отливать голубизной
там, где солнце, будто лыжник,
с горки скатится крутой.

И, когда проворней белки,
что взбегает по сосне,
две стремительные стрелки
совместятся в тишине,

и покинет нас отвага,
и пробьет последний час,
камень, ножницы, бумага
пусть решат, кому из нас.


В Шкотово

Берег пустынный Японского моря.
Осень. Залив – полированный стол.
Йодистый воздух еще и просмолен
Кедром, напялившим драный камзол.

Осень. Сложение желтого с красным.
Тени как формулы из теорем.
Если погода не будет ненастной,
Грязь на тропинках просохнет совсем.

Иглами рыжими берег усеян –
Азбукой белок, клестов и ужей.
Зарево рощи в пространстве осеннем.
Астры китайские у гаражей.

Речитативом прибоя со вздохом
Осень читает на память Басё.
Вечер как бабочка. Ночь как эпоха.
Утро как мир, где рождается всё.


Вечером мне сообщили

Вечером мне сообщили о смерти хорошего человека.
Другом я его не был, и он не считал меня другом.
Мы были просто знакомы.

"Час назад", - сказали. Я в это время переходил дорогу,
Каюсь, в неположенном месте,
Но ни одна машина не посмела помешать мне.

И я не опоздал на электричку.
Сел в вагон, уставился в окошко,
Достал наушники, включил плейер.

Градский пел на стихи Рубцова:
"Перед этим строгим сельсоветом,
Перед этим стадом у моста..."

Я представил этот строгий сельсовет,
С выцветшим кумачом над входом:
"Встретим ударным трудом...",

Людей, столпившихся вкруг столба с репродуктором,
Из которого разносилось: "После тяжелой и продолжительной болезни..."
Под рвущее душу мычание колхозных коров за мостом...


Бабочка на тротуаре

Бабочка на тротуаре мокром лежала мертвая,
Крылья раскинув оранжевые, похожая на сердечко,
Которое изображают на пасторальных открытках.

Видно, запуталась, бедная, в мелких ячейках мороси.
Крылья отяжелели, камнем вниз потянули.
Бедная, бедная бабочка.

Бабочка на тротуаре, мокрая, но прекрасная
Даже в таком положении -
На тротуаре, истоптанном сотней подошв каучуковых.

Крылья такие - оранжевые в мелкую черную крапинку -
Не приходилось ранее видеть в городе нашенском.
Наши бабочки - серые, в крайнем случае - черные.

Наши бабочки - умные. Погода портится - прячутся,
В высокой траве отсиживаются, крылья сложив тонкие,
Как половинки открытки, в тесный конверт помещаемой.

"Примите мои поздравления... Примите мои заверения...
А у нас все по-прежнему - пасмурно... Бог даст, еще выглянет солнышко...
Тогда уж и вы прилетайте к нам..."


Октеты первого снега

I

Дорога вдоль реки, текущей вперевалку.
Кусты, как рыбаки, проспавшие рыбалку:
на прутьях лозняка два-три - уловом жалким -
листка… Зато, смотри, какой в реке закат!

Пурпурный по краям, бурлящий, будто кратер,
великолепный храм, зажженный Геростратом!
Сгорают облака, как цитадель Герата.
Река уносит их за дальний перекат.

II

И мы идем туда, где старая плотина,
где черная вода - оплывшая резина,
где жернова лет сто на мельнице старинной
скрипучие слова не произносят вслух.

И только дверь поет недолго и с натугой,
когда, толкнув ее, мы входим друг за другом
туда, где полумрак ложится верхним кругом
на каменный лежак, который стар и сух.

III

И оттого, что нет почти над нами крыши,
мы видим лунный свет и шорох ветра слышим,
как будто шепчет нам о чем-то голос свыше,
как будто Сам ворчит, что нет приличных рек,

что за веретено не дал бы он полушки,
что мокрое - зерно и требует просушки.
… И все-таки на лес, на все его опушки,
на всё, что есть окрест, ложится первый снег.


Нашествие воды

Нашествие воды, кружков и линий танец,
Смывающий следы и наводящий глянец
Черней сковороды.

Чернее, чем смола, сияющее масло.
Повсюду зеркала, в которых все погасло,
Осталась только мгла.

Пришествие воды: потоки, водопады,
Ревущие ряды не знающих пощады
На площадях беды.

Полшага до конца мерцающего света,
Ни Сына, ни Отца. Стохвостая комета
У самого лица.

Ночь. Присно. Навсегда. Как будто глаз проткнули
И черная вода течет по черной скуле,
Сверкая, как звезда.

И шорох черных крон, и гром небесный выше.
Еще горит неон. Еще сверкают крыши.
Но мгла со всех сторон.


Дождю

1

 

… И солнце дневное погасло

(вечернее тоже не в счет),

и, словно кипящее масло,

вода по асфальту течет.

Машин огибает колеса,

как будто в реке валуны,

и новая падает косо

с подветренной

стороны.

И те, кто в автобусе, рады,

что им наконец

повезло,

 

тем более,

грома

снаряды

осколками

ранят

стекло.

 

2

 

Всю ночь

наш двор скребли и мыли,

о чем прохожим

поутру

деревья, как глухонемые,

жестикулировали

на ветру.

 

И было что-то

в их рассказе

от первобытных пантомим,

как будто в том

ночном экстазе

смысл жизни

вдруг открылся им.

 

И вот спешили поделиться

внезапным знаньем

всех начал,

изображали что-то в лицах…

 

А их

никто не замечал.

 

3

 

«Вот и осень проходит», -

попутчик мой скажет

и уткнется в окно,

где средь ливневых струн,

как в картине у Вайды «Все на продажу»

на глазах у Ольбрыхского конский табун,

бьется роща,

стволами перебирая,

словно кони

ногами

в загоне своем, –

и проносится,

чтобы смениться сараем,

придорожным домишком,

колючим стожком.

 

Вот и осень

проходит.

 

Кто вспомнит июльский

дождь веселый,

что шпарил

наперегонки

с молодящимся байкером, –

словно Цыбульский,

в куртке кожаной, в джинсах,

и с дымкой очки?

 

4

 

Ты шел всю ночь,

упрямый странник,

под утро постучал в окно,

похожий на кедровый стланик,

когда кругом еще темно

и только редкие машины

листают лужу на углу

и, словно лыжники с вершины,

зигзагом

капли по стеклу

несутся друг за другом следом,

друг другу преграждая путь…

 

А знаешь,

я и сам уеду

когда-нибудь

куда-нибудь.



Умер Шеймус Хини

Умер Шеймус Хини, человек, показавший дорогу в графство Клэр
По дамбе между морем и озером, словно по лезвию бритвы,
Которая, когда раскрыта, напоминает скрещение двух лебединых перьев.

Двух лебединых перьев, сорванных ветром и уносимых ветром
К краю обрыва, откуда так хочется взлететь
Над скалами, в которые врезается волна, грохоча подобно тринитротолуолу.

Умер Шеймус Хини, человек, показавший тропинку в торфяниках Богланда,
Где в невообразимо гигантском деревянном ящике, полном воздуха,
Маячит очертание скелета Великого Ирландского Лося,

Где маячит зрачком Великого Ирландского Лося замасленное солнце
Над вершиной Анахориша, первейшей горы в мире,
С которой по крутым альвеолам стекают сонорные и шипящие на луг средне-нижних.

Умер Шеймус Хини, человек, который вслед за Пасколи отпустил воздушного змея,
Поймавшего ветер и оборвавшего связи с рукой-веретеном,
С тоскою в груди и с тяжестью вросших в землю ног.

И что нам теперь остается? Купить билет на самолет, откинуться в мягком кресле?
Вставить наушники в уши, слушать Шестую симфонию Моцарта? Причащаться
Сухой куриной грудкой и яблочным соком? Глазеть на облака в иллюминаторе?


Терцеты мая

I

День сел в трамвай и уехал.
Осталось вечернее небо
над зеленеющим парком,

обрывки легкого смеха
и громкого щебета, где бы
его ни пытались закаркать.

II

Остались глубокие лужи,
где солнечные сталагмиты
грани свои громоздили,

и шустрый, как подхорунжий,
чубатый с крылом перебитым,
отставший от эскадрильи,

III

кафе под названием «Прага»
с ненужной пока терраской
из темно-вишневой вагонки,

автомобилей ватага
и рыжий, как соус табаско,
эвакуатор в сторонке,

IV

плывущий по воздуху серый
крузак с замызганным днищем
и правым крылом помятым,

на дверце крест тамплиеров,
которых старшой гаишник,
конечно, покрыл бы матом,

V

когда б не читал по латыни
из Аристотеля вместе
с Гамлетом в Виттенберге,

когда б не дружил с Паганини,
когда б не играл на челесте,
когда б не ценил Кваренги,

VI

когда б не любил под вечер,
присев на терраске «Праги»
и заказав «Босса Нова»,

смотреть на черемух свечи,
марая листок бумаги
о том, как ему хреново.


На веранде двое

На веранде двое – Адам и Ева.
Адам сидит в плетеном кресле,
На коленях раскрытый ноутбук.

Ева, напевая, готовит ужин –
Жарит глазунью с ветчиной.
Как пес, вздыхает роща в сумерках.

И примус в темноте гудит,
Как будто отрывается ракета
От стартовой площадки. Звёзды

Мерцают в толще вечной мерзлоты.
Как бабочки, в окошко ноутбука бьются
Гугл, Яндекс, Рамблер, Яху…

- Адам, ты еще долго?
Остынет все! –
И гасит примус.

Адам захлопывает
Ноутбук.
Тьма


Сон Иакова

1

Иаков увидел Рахиль и заплакал.
Увидел во сне. И заплакал во сне.
И, будто слезами омытый, ясней
Стал сон, окруженный остатками мрака.
В нем блеяли овцы, ворчала собака
На камень, закрывший дорогу воде,
И дети пустынь, как всегда и везде,
За очередь спорили громко и грубо –
До пены кровавой, иссохшие губы
Покрывшей, стекающей по бороде.

2

Спросил он: «Лавана, Нахорова сына,
Кто знает из вас?» Отвечали: «Мы все.
А вон его дочь». Он взглянул и в косе
Рахили увидел цветок апельсина.
И будто звездой озарилась долина –
Сияньем пяти серебристых лучей.
И вот уже тек серебристый ручей,
На камень отваленный блики бросая,
И блеяли овцы, и звонко, босая,
Смеялась Рахиль, и поили коней.

3

И всадник стоял, на копье, как на посох,
Ладони крест-накрест взложив, и пастух
С ним рядом стоял точно так же. Был сух,
Как выпечка, воздух, и падала косо
С холма, где, как будто песочные осы,
Вкруг каменных ульев роился народ,
Двурогая тень Каркемишских ворот,
Дорогу в Ниневию пересекая.
И путник, чужак из далекого края,
Вздохнул: «До чего же сегодня печет!»

4

И все, соглашаясь, в ответ закивали:
И, вправду, жара, и нескоро закат.
Вдали, будто солнце, белел зиккурат,
И белыми были барханные дали,
И в белых одеждах на белом гамале
Сидящим казалось над краем земли
Встающее облако. Медленно шли
Один за другим по песку дромедары –
Большой караван, покидающий Харран, –
И долго их точки чернели вдали.

5

И вновь до порога Лаванова дома
Дойти не успел он, как солнце зашло.
Он лег, где стоял. Остужая чело,
Песок остывал. Охватила истома
Все тело Иакова. Так невесомо
Вдруг стало ему, будто на небо он
Неведомой силою был вознесен.
Он сел, обхвативши руками колени.
Потом огляделся, увидел ступени,
Ведущие вверх, как тропинка на склон.

6

Он встал и пошел, поднимаясь все выше
По лестнице, что достигала небес,
Спеша, точно времени было в обрез,
Все явственней глас призывающий слыша.
Горбами верблюжьими острые крыши
Чернели внизу, будто спал караван.
… И вот уж соленое озеро Ван
Сверкнуло к востоку, как лужица каша,
Пролитого из алебастровой чаши,
С которой сидел на пороге Лаван.

7

… И видел Иаков от края до края
Всю Месопотамию, Тигр и Евфрат,
Пустыню Сирийскую и Арарат,
И Красное море, и горы Синая,
И прочие земли и воды, не зная,
Как их называть, на каком языке.
Он шел по ступеням, сжимая в руке –
И той, и другой – горсть песка, или пепла.
Он шел – и чем выше, тем больше в нем крепло
Желанье спросить об одном пустяке…

8

«…И вот я с тобой и тебя не покину,
Пока не исполню всего, что сказал…»
Вот тут-то Иаков, как ни был он мал,
Как ни был ничтожен, вдруг выпрямил спину
И молвил: «Скажи мне, как если бы сыну
Отец говорил, почему не Исав?
Зачем, первородство купив и отняв
Обманом отцовское благословенье,
По свету качусь я теперь, как растенье
Сухое, лишенное жизненных прав?»

9

«Скажи, почему не охотник, не воин,
Чье слово для жен и наложниц – закон?
В ловитве искусный, а, может быть, он
Печати Твоей больше был бы достоин?» -
Сказал и замолк. И в молчании стоя,
Глядел, как сочится из каждой руки
Сквозь пальцы песок, или пепел... Щеки
Иакова будто коснулась поземка.
Он плакал. Над ним, как над глупым ребенком,
Склонилась Рахиль. Он разжал кулаки…

10

И вмиг пробудился. Бедро нестерпимо
Болело. Но он, как и раньше, терпел.
Он знал, что как только наступит предел,
Боль тут же отступит. Прошел кто-то мимо
Шатра. Был пружинящим неповторимо
Его же, Иакова, шаг молодой.
Какой-нибудь правнук пошел за водой.
А, может, праправнук. Когда же Иосиф
Приедет? Склонившись к лицу его, спросит
Глазами, совсем как Рахиль: «Что с тобой?»


Ну, вы же сами знаете

Ну, вы же сами знаете, что каждый глаз имеет свою точку зрения
На тот или иной предмет,
И только потом мозг сводит все воедино.

Вот я и говорю:
Рифмованные стихи нужно переводить верлибром,
А свободные – в рифму.

Рифмованные – очищать, будто кочан капусты,
От трескучих листьев лишних смыслов,
Возникших по прихоти просодии.

А от нессиметричной глыбы верлибра
Отсекать лишнее зубилом ритма и рифмы,
Пока не заиграют грани.

Кстати, во внешней оболочке атома платины,
Из которой до середины XIX века в России чеканили трехрублевики и дуплоны,
18 граней.

Столько,
Сколько строк
В этом стихотворении.


Он умирал, как лошадь

Он умирал, как лошадь, тяжело дыша и сипло всхрапывая то и дело.
Его предзакатные зрачки напоминали курослеп,
Над которым лебеда танцует «Серенаду» Баланчина.

Семнадцать раз не солоно хлебавши!
Он вспомнил небо Сицилии, отчаянно лазурное,
И вкус рубиновой марсалы, густой, как бычья кровь.

Ах, как смеялась юная Филомена,
Бесстрашно обнажая свои кривые зубки
В ответ на шлепок по костлявому заду.

Он бы женился на этой италианочке, если б не вера.
Она ведь была католичкой,
А он православным.

«Спаси мя, Спасе мой, по Твоей благости, а не по моим делом!..
Аз на Тя, Господа моего, надеюся, и Твоей воле Святой себе вручаю:
Твори со мною еже хощеши!..

Аще хощеши мя имети во свете: буди благословен.
Аще хощеши мя имети во тьме: буди паки благословен…»
- Dateci del pane… portate vino… Filomena… Dove sei?


Терцеты Аокигахары

I

Когда я стану безнадежно старым,
меня свезите в Аокигахару,
откуда Фудзи виден снежный пик.

Пускай в Арасияму под Киото
бамбуковые в золоте киоты
другим даруют свет на склоне лет.

II

Пускай другим их ровное свеченье
и тихий ропот умиротворенье
даруют возле храма Тэнрюдзи,

меня свезите в Аокигахару.
Клянусь, я это не сочту за кару,
скорей, за милость, милые мои.

III

И в том еще расчет, чтоб в миг разлуки,
соприкоснувшись, сохранили руки
прощанья трепет, словно смысл всего,

чтоб сердце, как в силках лесная птица,
затрепетав, сильнее стало биться –
уже не плоти сердце, а души.

IV

Души, где, будто в Аокигахаре,
друг друга стерегут ночные твари,
все призраки и демоны мои,

где в лабиринте черных сухожилий
я повстречаю всех, кто жили-были
(и тех, кто жил, и тех, кто просто был).

V

Там будет Агасфер, унылый странник,
там будет Клавдий Цезарь Друз Германик,
и Торквемада, и Эрнан Кортес,

и Маяковский в желтой кофте фата,
и Фрида, закопавшая когда-то
под каменным самшитом свой платок,

VI

и Чепмен из кошмаров Йоко Оно,
и двое отравившихся влюбленных,
и клерк из корпорации «Саньё»,

укравший пару канцелярских скрепок,
а говорили, духом, де, не крепок,
к тому ж в Бункё живет старушка-мать.

VII

Глядит она в окно – любовь во взгляде.
Коробку с о-бэнто на скрепки садит
и радуется: вот как хорошо.

Фонарики горят молочным светом,
стучат в саду по тобииси гэта…
Ну вот и всё – последний камень здесь.


Владивосток. Спортивная гавань

Владивосток. Спортивная гавань. Жара. Суббота или воскресенье.
Народ гуляет по набережной, попивая колу и фотографируясь с мартышкой.
А можно еще за 300 рэ покататься на катамаране из пластика.

«Каждый охотник желает знать…» Нет, не так…
Каждый, кто крутит педали катамарана, думает об акулах.
Хотя на самом деле нужно бояться шальных катеров.

А вот чисто детская забава –
Крутиться, как белка в колесе, в большом прозрачном шаре
С застегнутой наглухо форточкой-дверкой.

Упав на колени, не зная, плакать ему или смеяться,
Глядит астронавт семилетний на возмущенный Солярис.
Пытается встать, осторожно делает первый шаг по страшной планете.

И недоступное небо, отделенное от него пластиковой стратосферой,
Небо, которое, если на него поглядеть, задрав голову, может перевернуться,
И вправду переворачивается и врезается в толщу воды, будто спускаемый аппарат.

«Крис! Крис!» - кричат перепуганные чайки.
Девочка бежит по Гернике, чудом уворачиваясь от падающих стен и стволов.
Пружинит горячий асфальт под ногами, как Мертвое море.


Катрены соляных садов

I

Блестящие, будто льняные,
ручьи и потоки везде.
Дворы, как сады соляные,
стоят по колено в воде.

II

И снег на высоком откосе
рассыпчат, как соль, оттого,
что солнце склонившимся лосем
все лижет и лижет его.

III

И пьет, отражаясь, из лужи,
в которой стоят облака
и льда серебрятся калужьи,
лоснящиеся бока.

IV

Теперь-то уж я не забуду,
чем славится март молодой:
сады соляные повсюду –
рассыпчатый снег под водой.

V

Из копей январских и штолен
копившего снег февраля
добытою солью посолен
мир щедро. Чернеет земля

VI

горбушкой на влажном пригорке;
как мякиш, чернеет вдали.
Вкус жизни – соленый и горький –
смешался со вкусом земли.

VII

И наземь с березы синица
слетает опять и опять,
как будто всю соль, до крупицы,
для Золушки нужно собрать.


Говорят, у женщины

Говорят, у женщины может быть не одно сердце,
А два, и три, и даже больше.
Но чаще говорят, что женщина бессердечна.

Говорят, лошади стали глупее, а собаки нет,
Потому что лошади рядом с людьми все реже бывают.
Но почему тогда умнее всех – бездомные собаки?

Говорят, фуллерены – этакие футбольные мячики, состоящие из 60/70 атомов углерода, -
Наиболее стабильные и прочные молекулы во Вселенной.
Может быть, это и есть божественная субстанция?

Нет, совсем не случайно древние возжигали жертвенные костры,
Полагая, что дым и сажа являются главным лакомством бессмертных.
Вот только не знали жрецы, что сжигать лучше не быка, а кусок графита.

Тем не менее попутный ветер наполнял паруса трирем,
И в торговых и ратных делах сопутствовала удача,
И у бессердечной трепетало уже не одно, а два, и три, и даже больше сердец.

И прятались кентавры в кустах у сонной реки,
Наблюдая, раздвинув ветви, беззаботные игры амазонок и слушая
Голоса их, звучащие нежно, и прелестный смех.


Караваджо

1

Боже, что я делаю не так?
Может, в тех занюханных трактирах,
Где сижу я, и не пахнет миром
И молитв не слышно в шуме драк…
Ну, тогда подай мне только знак:
Стань, как Чезари, мол, благонравным,
Не ищи вакханок, да и Фавна
Среди тех, кто пьянствует с утра,
Кто убийцы, шлюхи, шулера,
Первые среди злодеев главных.

2

Будь, как Чезари, мол, чей Христос
Даже на кресте от смертной скуки
Задремал. Сложи смиренно руки
И служи, как подзаборный пес…
Но ответь мне только на вопрос:
Если не трактир и не таверна,
Где, скажи, найти для Олоферна
Перерезанный Юдифью крик,
Чтобы он высот твоих достиг,
Покидая гнойные каверны?

3

Где, скажи мне, ты еще найдешь
Взгляд отчаянья для Исаака,
Этот свет, крадущийся из мрака,
Эти колебание и дрожь,
Тронувшие ханаанский нож
И зрачки несчастного ягненка?
Этот свет, натянутый, как пленка,
Что вот-вот прорвется, как плева,
Под которой бьется голова
Самого несчастного ребенка.

4

Этот свет от лампы на стене,
От печи, где жарят тагилату,
От дукатов, брошенных в уплату
В фартук тавернейровой жене.
Или тот, мерцающий в вине,
Как рубин, и в гроздьях марцемино.
Или тот, в ломтях фокаччи с тмином,
Что преломлена его рукой.
Свет, в котором вечный непокой
Твоего неистового сына.

5

Свет из растворенного окна,
За которым ветер ходит, вея,
Луч и жест, призвавшие Матфея,
Черного душой, как Сатана.
Свет, встающий плотно, как стена,
На пути осенней непогоды.
Свет, пронзивший тучи, будто воды
Иордана павшая Полынь.
Свет незамечаемых святынь,
На которые щедра природа.

6

Свет каштана в Борго, под горой,
Там, где осень по пути в Египет
Отдыхает, прислонившись к липе
С тронутой лишайником корой,
Наслаждаясь ангельской игрой
Керубино на ручной виоле
С шейкой завитою, как фасоли
Плодоножка. Свет от камыша
В пойме Тибра, легкий, как душа,
Облетающая Капитолий.

7

Свет погрязших в сумерках вершин,
Где светило медленно садится,
Делая задумчивее лица
Женщин и суровее – мужчин.
Свет почтенных старческих седин,
Локонов, струящихся по телу
Девы, скинувшей одежды смело,
Голубиных перьев на крыльце…
Свет, который видит на лице
Матери младенец в ризе белой.

8

Свет, проникший в ясли через щель
Между косяком и приоткрытой
Дверью (алтарем иоаннитов
Пергола в саду – ее туннель
Оплетает золотистый хмель).
Свет, приникший с трепетом к мадонне
(На холмах все ярче, все бездонней
Небеса, и кипарисов ряд
Трепетным сиянием объят,
Прижимая тесно крону к кроне).

9

Будто голубь, севший на окно,
Краткий гость темниц и кроткий – келий,
Свет дождя в лесу, в саду - камелий,
Чистое, как совесть, полотно,
Где, как первородный грех, пятно
И – внезапно, резко – вся натура
(Чем темнее камера-обскура,
Тем он ярче, яростней, острей;
Тем контрастней, резче суть вещей,
Каждой цветовая тесситура).

10

Посох, наставляющий на путь,
Что ведет с подножия Синая
На Голгофу, где стоит, стеная,
Ливень, серебристый, будто ртуть,
Обжигая руки, плечи, грудь,
Покрывая язвами нагое
Тело, не мое уже – другое,
В коем зависть, похоть, злоба, мрак…
Боже, что я делаю не так?
Дай мне знак! Или оставь в покое…


Они ничего не знают о Линнее

Они ничего не знают о Линнее, принце ботаников, кавалере Ордена Полярной звезды,
Украшающем лицевую сторону шведской банкноты номиналом 100 крон.
Они сорняки, и этим все сказано.

Не им в Тоскане ставили классиков, прежде всего Моцарта,
Чтобы лоза и листья росли быстрее.
Их грубые стебли не способны быть гибкими и хитросплетенными.

Прямолинейный осот, иначе молочай,
Горделивый василек, упрямый одуванчик, колючий татарник (он же чертополох) –
Будто тюбики с выжатой краской после пленэра.

И вот теперь на холсте вечереющих небес абстрактная мешанина
Золотистых, ультрамариновых и багряных оттенков.
Видимо, этому художнику в детстве тоже не ставили классиков.

Осот, василек, татарник (он же чертополох)
Смотрят, задрав головы, как парят парашютики одуванчиковые,
Будто эльфы, цепляясь друг за друга ручонками слабыми.

И Пчела, бог любви, их путь освящает,
И Венера им предлагает чертоги свои в каньоне Бабы Яги,
Чтобы укрылись от ураганов, диоксида серы и дракона электрического.


Катрены Царского села

I

Два этажа, и не больше,
может быть, где-то три,
вроде стручковых горошин
желтые фонари –

II

Улица Средняя. Вечер.
Рыжеволосая ель
смотрит, как ставят свечи
на столики в Daniel.

III

Кушают пасту и стейки,
пьют и в окно глядят:
вот он сидит на скамейке,
как и сто лет назад.

IV

Выгрузились туристы.
- Kommen wir? – Ja. – Sehr gut!
Шумные, как лицеисты,
мимо Лицея идут.

V

Золотом легкой соломы
в окнах дворцовых свет.
Марты Скавронской дома
три века уже как нет.

VI

Вот и шатаются парком,
видя вдали Эрмитаж.
Мимо, шинами шаркнув,
прокатится экипаж.

VII

Над головой возницы
небо, тучка, стрижи.
Свесив до пят косицы,
лиственницы хороши.

VIII

Броуновское движенье
праздношатаев в саду.
Сумерки. Отраженье
Верхней ванны в пруду.

IX

Эхо далекого смеха,
в окнах флигеля – медь.
… Вот куда стоит приехать,
чтоб умереть.


Любовники на смятых простынях

Любовники на смятых простынях великолепно отдыхают.
Она, зарыв лицо в подушку. Он, глядя на округлое бедро.
Сквозь тюль на форточке доносится жужжание двора.

Веранда летнего кафе после мытья полов сверкает.
Потягивая сок, мужчина в парусиновых штанах глядит на море.
Рубанок ялика снимает фаску с линии прибоя.

В аквариуме рыба телескоп таращит жабий глаз
И шамкающим ртом читает мантры.
На теле у нее начертаны инициалы - два иероглифа японских.

«…лицо Рогожина, мелькнуло и исчезло
в то же мгновение. Он подождал еще...»
Сквозняк, зевая, пролистнул страницы.

«… по факту смерти малолетнего ребенка…»
«… смартфон по удивительной цене…»
«… пора бы под собой почувствовать страну…»

Амеба делится. Так узнает Всевышний,
Что вот прошла еще одна минута.
Жара спадает, вечер за окном.


Белое облако

Белое облако над черной горой
Вечерней порой.
Будто всадник на белоcнежном коне.

Светлое облако над черной горой
Вечерней порой,
Будто ангел, слетевший ко мне.

Что за благую весть принес крылатый герой
Вечерней порой,
Когда на улицах оживают тревожные тени?

А что за благую весть мы ожидаем порой
Вечерней порой,
Сидя у окна и руки положив на колени?

Может быть, белое облако над черной горой
Вечерней порой
И есть наша последняя отрада?

Светлое облако над черной горой
Вечерней порой.
Когда уже ничего не надо…


Снегу

1

Давай кружи, Кружилин,
по улицам с утра.
Давай круши, Крушилин, –
пришла твоя пора.
Давай верши, Вершилин,
свой беспощадный суд
за все, что совершили
мы ненароком тут…

2

Весь день трусишь усердно сито.
Да нам с того не больно сыто.
Ну, в лучшем случае снежков
налепим, а не пирожков.
Снежков налепим – бой устроим:
через минуту все герои,
а тот, кто раньше всех убит,
в кофейне за углом сидит.
Пьет сбитень суздальский с корицей,
грибной закусывает пиццей
и в ус не дует, сукин сын,
за крайним столиком, один…

3

Куда ты на ночь глядя
в салопчике с дранцой?
Опомнись, Бога ради,
опомнись, Бог с тобой.
Не видишь, люди – звери:
наружу лисий мех,
перед тобою двери
захлопнуты у всех.
И что тебе, сердешный,
осталось в этот час?
Плутать во тьме кромешной,
фонарный щуря глаз?
Ну что ж, давай, Кружилин,
по улицам кружи,
давай-давай, Крушилин,
свирепствуй и круши,
давай верши, Вершилин,
свой беспощадный суд
за все, что совершили
мы ненароком тут…

4

Давай на два голоса,
ты – за окном,
во мраке кромешном,
как деготь, густом,
а я, - на пол сев,
к батарее
спиной прислонившись,
чтоб было теплей,
давай про звезду
серебристых полей,
которая светит и греет.
Давай заводи
потихоньку, старик,
о том, что в степи
замерзает ямщик,
что скатертью белой
дорога,
что снова сбирается
вещий Олег
отмстить и что саваном
искристый снег
лежит,
расстилаясь широко.
Давай на два голоса…

5

Ну, что, лежишь? На тонких ветках,
на шишечках литых оград,
на рабицах – провисших сетках,
на крышах, плоских и впокат,
на узких сталинских балконах
обеих «Серых лошадей»,
на мачтах, на скалистых склонах,
на урнах парковых аллей,
на парапетах и перилах,
на фонарях и проводах,
на отъезжающих машинах
на главпочтамтовских часах,
у Ленина на серой кепке,
которая в его руке.
Как будто гипсовые слепки
Ильич сжимает в кулаке…

6

Так проходит
мирская слава.
Будто лес
прошлогоднего сплава
почерневших сугробов торцы.
И ручьи врассыпную,
как мыши.
И сосульки
под каждою крышей
словно римской
волчицы сосцы…


Пишет Алсидес

Пишет Алсидес: «Вечер смотрит на меня, а я на него.
Могу поклясться всеми святыми,
Тонкое лицо этого вечера рассматривал еще Боттичелли.

Сандро поймал его взглядом, случайно брошенным в зеркало,
В котором отражалось смуглое флорентийское небо с облаками,
Курчавыми, словно волосы на голове Купидона.

Мне вдруг стало совершенно очевидным, что
Если я расположу свое тело вот так и так, под таким углом,
То обязательно отражусь в том самом зеркале, у Боттичелли.

Я почти взмолился: О!
Сделай так, чтобы я, фантом иллюзорного мира,
Обрел реальные черты

С помощью твоего искусства, которое может все,
Вплоть до оживления неизвестного
В точке столкновения двух случайных мгновений.

Я точно знаю: тонкое смуглое лицо этого вечера
Вижу сейчас не только я,
Но и он, Боттичелли, тоже его видит!»


Авраам и Сарра

1

«Рукой Авраама зарезан твой сын Исаак, -
Сатан, пастухом обернувшись, приносит известье. –
Ягненка заклать рано утром отправились вместе
В Морию они. Ну а вместо ягненка... Вот так».
И вскрикнула Сарра, бледнея. И, делая шаг,
На землю она оседает. И, будто бойницы
Разрушенной башни, наполнены мраком глазницы.
И видит луна, проплывая по синим холмам:
Из рощи масличной идет по тропе Авраам,
А с ним Исаак – и у них безмятежные лица.

2

«А правда, что Сарра, когда Исаака ждала,
Вдруг помолодела и даже красивее стала?»
«Конечно, она ведь добра совершила немало.
И тех, кто за ней с Авраамом пошел, несть числа».
А далее – далее речь про пастушьи дела
Течет, как вода Иордана, неспешно и чинно.
И так же неспешно пред ними пустеет корзина.
… Приходит лиса, получает лепешки кусок,
И тут же в кусты. Промелькнула, как фитилек.
Вдали громыхнуло. Грозою запахла долина.

3

«Гроза разошлась не на шутку. И ливень стеной.
Входи. Как зовут тебя, гость?» - «Можно звать Михаилом». –
«Садись у огня. Обсушись. Обогрейся. Остыла
Похлебка. Сейчас подогрею. А ноги укрой».
Гость сел у огня, к Исааку горбатой спиной.
Беседа течет, как вода Иордана, неспешно.
О ценах на хлеб и на мясо. Как будто орешник,
В котором запутались, пламя трещит в очаге.
И даже с лежанки своей Исаак на щеке
Тепло ощущает, во мрак погружаясь кромешный.

4

«Вставай, Исаак», - голос гостя звучит из угла.
«А где Авраам? Где отец? Почему я не вижу?» –
«А ты поднимись, Исаак, поднимись и поближе
Ко мне подойди. Видишь, там, вдалеке, Махпела?»
Глядит Исаак: вдалеке, где чернеет скала,
Фигурка у входа в пещеру, где Сарры могила.
Вдруг все озаряется светом! Глаза Михаила,
Как будто гагаты, сверкают. И плавится мрак.
И видит, пока еще можно, сквозь жар Исаак:
На самом краю Авраамово тело застыло.

5

«Ты плачешь, Адам? Этих слез недостойны они –
Лгуны, хвастуны, сластолюбцы, обжоры, убийцы,
Глупцы, казнокрады, обманщики и кровопийцы,
Своим лжебогам самозваным верны искони».
И тянется, будто листва по-над краем стерни,
Поток из людей бесконечный к широким воротам.
Вослед им глядит Авраам, понимающий, что там.
Енох им грехи поминает по книге в руках,
И Авель их судит. И Божий становится страх
Ужасною тучей над кровом содомского Лота.

6

«О, Лот! Погляди, что творится на небе сейчас!
Как будто архангелов стая парит, многокрыла:
Вон лик Сариила, Иеремиила и Гавриила,
А вот Рафаила. Конец наступает для нас?»
И вмиг небосвод над Цоаром как будто погас,
Затянутый серым песком Иудейской пустыни,
Как будто и не было белого света в помине,
А если и был, для того только, чтобы пропасть,
Чтоб все поглотила дракона разверстая пасть,
Огонь изрыгая и смерчами воя в долине.

7

«О Сарра, смотри, как суров и неправ его суд!
Живым за грехи Авраам воздает не по мере,
Как будто бы в их покаянье не только не верит,
Но знает, что им они души свои не спасут!»
И вот Адонай Михаила зовет – тут как тут
Архангел, который сразит мирового дракона.
Вернуть Авраама на пыльные стогны Хеврона
Велит Адонай. Пусть от Ктуры родится Зимран,
Потом Иокшан и Медан, и еще Мадиан,
Ишбак и Шуах – палестинской смоковницы крона.

8

«Я замысел твой поняла, Адонай. Он велик!
Ты любишь людей просто так. И прощаешь заранье.
Ты любишь глядеть, как нисходит на них покаянье,
Как светел становится каждого грешника лик».
И слушая Сарру, меняет он облик. Старик,
Седой, с бородою всклокоченной, в рубище рваном,
Теперь перед нею. И слезы текут непрестанно,
И в каждой, как будто в зрачке, отражается тот,
Кто крест на Голгофу под солнцем палящим несет,
Пока, как Енох, что-то шепчут и шепчут барханы.

9

«Вставай, Исаак. Все закончилось. Выпей воды.
Дай жиром бараньим помажу тебе я ожоги». –
«Отец, я стоять не могу – отнимаются ноги.
Боюсь, не осилить мне спуска в долину с гряды».
И овод желудочный вьется вокруг бороды
Всклокоченной, метя в прореху разодранной ризы,
И дым от костра, будто клок, отрывается, сизый,
И слезы в глазах Авраама, как пламя, дрожат,
И нож ханаанский в руке его крепко зажат,
И агнец дрожит, и костер занимается снизу.

10

«Так что за видение было тебе, Исаак?» -
«Я видел себя на холме, на себе багряницу.
Я видел толпу. А потом они шли вереницей.
И я между ними, осмеян, оплеван и наг».
И ветер поднялся, наполненный лаем собак
И запахом жирной похлебки над пастбищем горным,
И шорохом листьев оливы, чьи страшные корни,
Сплетаясь, нависли над краем пустынной скалы,
И гулом, с которым на дно покатились валы,
Тревожа овчарок, пугая овечек покорных.


10 декабря 1920 года

10 декабря 1920 года в украинском селе Чечельник родилась Клариси Лиспектор,
А уже через два месяца вместе с двумя сестрами и родителями
Она уехала в Бразилию, в штат Алагоас.

В 1930 году Клариси написала свой первый рассказ
Для детской страницы газеты «Диарио де Пернамбуко».
Рассказ отклонен – в нем нет ни сюжета, ни героев, одна рефлексия.

В 1944 году выходит ее первый роман - «Близко к Дикому Сердцу».
Критики недоумевают – ищут влияние Вирджинии Вульф и Джеймса Джойса,
Которых она еще не читала. Позже Отто Лара Ресенде скажет о ее творчестве:

«Речь идет не о литературе, а о колдовстве». А это уже канадка Клэйр Варин:
«Читать ее можно, лишь воплощаясь в нее – становясь Клариси». Кстати,
В 1975 году она была приглашена в Боготу на Всемирный конгресс колдунов.

Когда Клариси умерла (9 декабря 1977 года), Феррейра Гуллар написал:
«В то время как над тобой утрамбовывали землю на еврейском кладбище в Кажу
(а блеск твоего взгляда засыпаемого землей все еще сопротивлялся)

такси мчало меня от границы Лагоа по направлению к Ботафого
камни облака деревья на ветру радостно демонстрировали
свою независимость от нас». Как в день смерти Пастернака или Бродского.


Весна подходит

Весна подходит,
будто
тесто.

Во льду изюмом полыньи.
Как таймсом набранные тексты
стоят леса.

Чернеют пни,
как запятые
или точки.

Но все пока еще не точно.
Все приблизительно пока.
Теней повсюду корректура.

Как будто опаляя шкуру,
пускают пал издалека,
и получается строка

о том, что здесь и повсеместно
весна подходит,
будто тесто.


Терцеты белой трясогузки

I

Сначала он проснулся в два.
Сознание едва-едва
болталось, как на тонком нерве

молочный зуб. Нипочему
тот, внутренний, сказал ему:
«Амиго – друг, гусанос – черви».

II

И вот они уже ползли
из перекопанной земли
по черенку его лопаты,

сковали ноги и живот,
миг – он стоял, как Ланцелот,
одетый в кольчатые латы.

III

И он опять открыл глаза.
Взглянул в окно – там, как слеза,
блестел фонарь, там было страшно,

иначе б ветер так не выл
и Серафим двух главных крыл
так не вздымал над телебашней.

IV

И он лежал, почти что гол,
и словно уголь, жег глагол
его уста, но в сердце хладном

не отзывалось ничего:
он был немое существо –
чертополох (рос, ну и ладно).

V

Над ним летели облака,
и за веками шли века,
пыль над обозами вставала

и достигала до небес,
она была как зимний лес,
прозрачней кальки под лекалом.

VI

И он любил и этот склон,
и облетевший черноклен,
листвы отхарканные сгустки,

и уходящий вглубь кустов
извилистой тропинки шов,
и песню белой трясогузки,

VII

и то, как пелось в ней о том,
что мир осиновым листом
дрожит, что в белой круговерти

плутают бесы, жгут костру,
чтоб не замерзнуть на ветру,
что смерть во сне и есть бессмертье.


Шадреш первой любви

1

Ну а кого еще любить в такой глуши?
Здесь дождь – событие, а ливень – потрясенье.
Пьют по субботам, а по воскресеньям
во всей округе тишь и ни души.

Уложенные, как карандаши,
почти по росту и почти что ровно,
скучают возле пилорамы бревна
в густой, смолой пропитанной тиши.

Промчится фура с воем по шоссе,
как вихрь, что упакован и загружен;
и с шорохом бумажным листья кружат
на пыльной придорожной полосе.

И шорох продолжается в овсе,
который разбегается волною.
И ты, застывши Лотовой женою,
глядишь с обочины. И василек в твоей косе.

2

Но вот и лес, где ягодные низки,
где солнечные блики на листве
как пятна извести на рукаве
плаща, который на юнце Франциске.

А вот, гляди, похожие на списки
икон старинных блики на коре
дубов и сосен. Бурундук в норе
шуршит. И леспедеца тамариском

покажется на миг издалека,
тем более что сверху облака
густеют, будто сказочная манна.
И лес, такой знакомый, сразу странным

становится, открыв иной букварь,
где клен багрян и золотится ясень,
где мир до невозможности прекрасен
и потому кладется на алтарь.

3

«В каком краю идешь ты по дороге?
И по какой? Куда она ведет?
Не все ль равно! Однажды, в свой черед,
разутому, тебе омою ноги.

Ты мне расскажешь о единороге,
что был смирен уздечкой золотой.
И будет дождь стоять сплошной стеной,
когда с тобой мы сядем на пороге.

И ты расскажешь, как в пустыне той,
где тек песок, цепляясь за каменья,
ты все же испытал на миг сомненья,
и все же устоял, любимый мой.

И жизнь пойдет своею чередой,
в заботах о тебе, о наших детях.
И будет счастье небом на рассвете,
стрижами и цветущей чередой».

4

Садится солнце. Наступает миг,
когда сквозь листья, будто свет лампады,
слепя глаза не отводящим взгляды,
пробьется луч отчаянней, чем крик!

И лес вздохнет устало, как старик,
и, как старик, уйдет в свои печали,
и, тихо-тихо головой качая,
начнет осот листать свой патерик.

Он тоже помнит, что любовь была,
терпела долго, зависти не знала,
переносила все и покрывала,
и верила, не замышляя зла.

Темнеет. За околицей села
блестит луна, как чистая криница.
И отрокам своим ночная птица
рассказывает про его дела.


Шадреш ранней весны

1

Завтра март, и зимний воздух
оживает, как родник.
Как же он щекочет ноздри!
Как же щиплет он язык!

Ну, конечно, лед потаял
на реке – и у быков
размороженным минтаем
почернел со всех боков.

И сугробы почернели
и рассыпались в труху,
обнажив осенней прели
золотую чепуху.

Пропитавшись лишней влагой
воздух стал таким сейчас.
Горьковатым, словно брага.
Сладковатым, словно квас.

2

Завтра март, и всюду тени
(ибо солнце на коне) –
продолжением растений
на асфальте, на стене.

Это солнечный художник,
взяв свинцовый карандаш,
срисовать решил сегодня,
как умеет, город наш.

А умеет, как граффитчик
или концептуалист:
взять коробок триста спичек,
сжечь и всё потом – на лист.

И с веселым вдохновеньем
всё потом перемешать:
лужи, небо, ветки, тени,
тени – снова и опять.

3

«Завтра март!» - орет ворона
из нестреляных ворон,
и, змеясь, ветвится крона
вкруг нее, как геликон.

Черный ангел черной ночи
черной совести черней,
черный клюв задрав, пророчит
наступленье ясных дней.

Громогласно, первозванно –
наступленье буйных трав.
Точно в пику Иоанну.
Апокалипсис поправ.

Наступленье краснотала,
воскрешение земли –
та, которая таскала
хлеб и мясо Илии.

4

Март. Венозные верхушки.
Птичий гомон. Синева.
На откосах, будто стружки,
прошлогодняя трава.

Март. Раскисшие дороги,
почерневшие поля:
шаг ступил – цепляет ноги
крепко мать-сыра земля.

На ветру промозглом стынет –
комья вроде синих губ,
что бормочут: «Сыне, сыне,
чем тебе мой дом не люб?

Что ты все глядишь на небо,
непонятной манны ждешь?
Тут себе добудешь хлеба.
Что посеешь, то пожнешь».


Последний мартовский день

Последний мартовский день, солнечный и ветреный.
И такой прозрачный, будто хрустальную вазу, помыв, поставили на подоконник.
Качаются на сквозняке веточки краснотала.

Последний мартовский день стоит на обочине дороги,
Поеживаясь от ветра и щурясь от яркого солнца,
Качая голыми ветками в цыпках сучков и наростов.

Последний мартовский день, пастушок деревенский,
Увенчанный многократно венками омелы,
Забрался в орешник, выбирая на лето новую звонкую дудочку.

И пробуют голос птицы,
А громче всех бесталанные вороны.
Громче всех провожают они последний мартовский день.

Ходят вороны по полю,
Важные, словно агенты бюро ритуальных услуг,
Выбирающие место, где похоронить последний мартовский день.

Ходят по полю, где громоздятся комья и камни, словно окоченевшие тела погибших.
И две рощи, березовая и осиновая, стоят друг против друга, по разные стороны поля,
Словно полки из резерва, опоздавшие к битве за последний мартовский день.


Терцеты ноября

I

Почти зима. На градуснике минус шесть.
Соседский отрок, выйдя, скажет: «Жесть».
И будет прав – нутром консервной банки

зияет подворотня впереди,
как рана колотая на груди.
И голуби взъерошены, как панки.

II

На переходе ждем зеленый свет:
лучовский шарф, малиновый берет,
пальто из драпа, куртка из вельвета,

в наклонный рубчик серый коверкот…
Как все-таки цепляется народ
хотя б за осень, промотавши лето.

III

Ах, лето красное… Когда б не комары…
Похожи на прихожие дворы,
тем более что срезанные ветки,

их кучи, что узлы на переезд,
и тополя линуют все окрест,
как рамы окон лестничные клетки.

IV

Мы не вернемся в этот прежний дом.
Пускай другие обитают в нем,
пусть призраками бродят в час вечерний

средь венских стульев и китайских ваз,
оттуда, где поскрипывает вяз,
туда, где бедный дятел долбит Черни.

V

Пускай проснется кто-нибудь другой
в одной постели с барышней нагой,
холодный пол нащупает ногами,

отдернет штору и посмотрит вниз,
с тревогой покосившись на карниз,
где голубь, как самоубийца, замер.

VI

А нам пора – зеленый свет горит,
и над землею первый снег парит,
как будто белый голубь, оземь грянув,

мгновенно обратился в снегопад.
Летят снежинки, как они летят!
Как будто Пан стрижет своих баранов.

VII

Мой Бог, так ты же этого хотел –
чтоб отовсюду страшный снег летел,
чтоб полквартала – сразу – будто стерло,

чтоб сиплый ветер сек и жег лицо,
и чтобы, как железное кольцо,
шарф ледяной в твое впивался горло.


Оттого, что стекло

Оттого, что стекло было тонированным,
Пейзаж за окном микроавтобуса приобретал необычные оттенки,
Например, прошлогодний сухостой на откосах имел оттенки бронзы.

Даже на солнце можно было смотреть, не мигая,
Словно это было не земное, а какое-то инопланетное солнце.
Солнце красной планеты, солнце Марса в период заката марсианской цивилизации.

Повсюду я видел покинутые развалины, безжизненные руины,
Законсервированные подо льдом реки, замаскированные сухим камышом русла.
А потом потянулись обгорелые, обугленные стартовые платформы.

Самым удивительным было то, что где-нибудь посредине черного поля
Торчало одинокое дерево или даже островок нетронутого огнем камыша.
Неопалимая купина, если хотите, хотя и не терновник.

Будто всю ночь он метался, крича: «Я здесь! Я здесь!»
Вопя: «Я все еще здесь! Я все еще…»
Здесь и вот здесь

Он метался,
Не слышимый
В языках гудящего пламени.


Шадреш ночного снега

1

Как будто за плечо трясут:
вставай, мол, время наступило,
а то проспишь и Страшный Суд.
– Эй, мила-а-ай!

И в темноте блуждает взгляд,
и различает понемногу
на черном белое – ей-богу,
Малевича антиквадрат!

И вправду, что такое снег?
Абстракция природы, хаос.
Как будто некий человек
изобретает ноу-хау

из ничего, из квипрокво
еще разрозненных молекул.
Кипит в котле Вселенной млеко,
и непонятно для чего.

2

Но вот светает вдалеке,
и снег, набросанный штрихами,
теперь, как рыба по реке,
сплошными валит косяками.

И чем быстрее бег и лет,
тем тверже берег, сосны, крыши,
пригорков складки, падей ниши
и остов лодки, вмерзшей в лед.

Тем удивительнее сад,
где бледный плод сочится светом,
где вихрем малый звездопад
срывается с ветвей ранета,

где – вот так чудо! – с двух ракит,
укрытых белоснежной байкой,
вдруг листьев прошлогодних стайка
срывается и – чик-чирик – летит…

3

Снег реже, и уже видны
следы, рассыпанные мелко
вокруг размашистой сосны,
в которой промелькнула белка.

Снег тише, и лохматый пес
так громко лает под сосною,
что свет над просекой лесною,
как алюминиевый трос,

дрожит. Хозяин на крыльце
дымит, блестя стальной коронкой:
на плохо выбритом лице
улыбка вечного ребенка.

Хозяйка снегирям пшена
насыплет прямо на дорожку.
А псу в дюралевую плошку –
костей. И снова тишина.

4

Снега лежат, как покрова,
и неизвестно, что под ними:
какая новая трава
весной полки свои поднимет.

Что встанет, злак или сорняк?
Чье по ветру промчится семя?
До наступления весенней
поры так долго, вечно так.

Поселок трубами дымит
на взгорке берега речного,
как чудо-юдо рыба-кит
в известной сказке П. Ершова.

Но снег, белея за окном,
всем намекает на спасенье.
Мол, нынче просто воскресенье.
Мол, с понедельника начнем.


Шадреш ремесел

1

Чуть свет оно уже в заботах –
листву наполнить хлорофиллом,
сучки промаслить на воротах
и лужи высушить до ила.

Загнать под яблоню собаку,
а мух – на сладкую липучку,
и, как в далекую Итаку,
за горизонт спровадить тучку.

А после на покатой крыше
пропахшего сенцом сарая,
сидеть, счастливый шепот слыша
и курагу перебирая.

И как стряпуха, глядя в книгу
поваренную, суп мешает,
планеты между делом двигать
и звезды, ритм не нарушая.

2

Окоренные прутья изучив,
из их числа в сторонку – восемь главных,
которые потолще (будет славно
успеть еще одну до сбора слив).

Четыре так, четыре поперек,
проделав в первых прорези вначале,
теперь по кругу оплести лучами,
в конце связав вершины их в пучок.

Готово дно и стойки для бортов,
а дальше можно дать рукам свободу
и думать, может быть, о том, что сроду
не бередило разум мудрецов.

«Зачем, когда пришла его пора,
он прежде напросился в град небесный?
Ему, конечно, было интересно,
но потерпеть он мог и до утра».

3

Когда вовсю стараются меха,
то искры, будто рыжая труха,
взвиваются. И пламя так похоже
на бьющего крылами петуха.

И тут детина – тот, что помоложе
и с толстым слоем сажи во всю рожу,
поковку награждает званьем «дон»,
«дон-дон» - чуть уточняет мастер все же.

Вот он стоит, в раздумья погружен:
то, что в клещах, разглядывает он
со всех сторон. Подкова как подкова…
Доносит ветер колокольный звон.

А это значит, ровно полшестого.
Урочный час послушать Божье слово,
пока еще не воцарилась тьма
и горн не обратился в пекло снова.

4

Наполнить молоком кувшин пруда,
откуда жаба жабий глаз таращит,
где, словно пахта, пенится вода
вокруг ветвей, что обронила чаща.

Обмазать мелом черные стволы,
забрызгав листья; сделать так, чтоб всюду
сияли в темноте, белым-белы,
луга, как перемытая посуда.

А после пряжу долгую сучить,
из выбеленной кроны шелковицы
вычесывая шелковую нить
своею перламутровой скребницей.

И видя, как серебряная сыпь
коробит гладь реки в покатом месте,
услышать: вот шесть раз вскричала выпь.
Как женщина, убитая известьем.


Альберту Каэйру (Фернандо Пессоа). В полдень поздней весной

В полдень поздней весной
Я увидел сон, фотографически четкий,
Я увидел сошествие Иисуса Христа на землю.
Он спускался по склону горы
В облике сорванца-мальчишки,
То сбегая, то скользя по траве,
Срывая цветы, чтобы тут же их выбросить,
Заливаясь громким смехом.
Он удирал с неба,
Он был один из нас, ему не надо было
Притворяться жителем Триндады.
На небе всё было подделкой
Цветов, деревьев, камней.
На небе царила вечная угрюмость.
В любой момент он мог туда вернуться,
Взойти на крест и умереть на нем
В венке, шипами обрамленном,
И с пригвожденными ступнями и головой,
С тряпицей, чресла опоясывающей,
Будто у негра на картинке в книжке.
Ему не полагалось матери с отцом,
Как у других детей.
Двое его отцами были:
Старик по имени Иосиф, плотник
И вовсе не отец ему;
И тот, другой – дурацкий голубь,
Невероятный самый голубь в мире,
И не от мира сего, и не породы голубиной.
Но дева-мать мужчины до него не знала.
Она была не женщиной: она была корзиной,
Куда упал плод с неба.
И вы хотели, чтобы он, рожденный только матерью
И никогда отца не знавший, чтоб любить и уважать его,
Нес в мир добро и справедливость!
Однажды, когда Бог уснул,
А Дух Святой порхал на небе,
Забрался он в сундук чудес и три из них похитил.
Во-первых, сделал так, что о побеге не узнал никто.
Во-вторых, он превратил себя навеки в человека, в мальчика.
В-третьих, навеки превратил Христа в распятие –
В распятого на том кресте, что небо
Подсовывает нам в виде образчика.
А после побежал он к солнцу
И тут же по лучу спустился.
В деревне он сейчас живет со мною.
Настоящий жизнерадостный ребенок.
Ковыряет в носу правой рукою,
Шлепает по лужам,
Рвет цветы и, наигравшись ими, выбрасывает.
Камнями в ослов кидается,
По чужим садам лазает
И рев поднимает, собак завидев,
И, поскольку знает, что собаки злые,
А все люди милосердные,
Бежит со всех ног за девушками,
За идущими по дороге девушками
С кувшинами на головах,
Бежит и под юбки их прячется.
Меня научил он всему этому.
Научил взгляду на вещи истинному.
Объяснил, чем цветы отличаются друг от друга,
Показал, как прекрасны бывают камни,
Когда люди берут их в руки
И разглядывают неторопливо.
Рассказал мне много плохого о Боге.
Рассказал, что он старик, больной и глупый,
Постоянно на пол плюющий,
Непристойности говорящий.
Дева Мария по вечерам вечно чулок вяжет.
А Дух Святой все царапает клювом
И все время на стулья гадит.
Все на небе глупо, словно у католиков в церкви.
Рассказал мне, что Бог ничего не понимает
В тех вещах, которые сотворил он, –
«Да и то весьма сомнительно, что он сотворил их» -
«Он говорил, например, что сирены поют ему славу,
Но сирены ничего не поют на самом деле.
Если бы они пели, они были бы певицами.
А сирены просто существуют, и ничего более,
И поэтому их называют сиренами».
И затем, устав говорить плохое о Боге,
Мальчик Иисус на руках моих засыпает,
И я отношу его в дом, к груди прижимая.
.............................................................................
Он живет со мной в моем доме, на холме, на склоне,
Он Вечный Ребенок, он бог, которого мне не хватало.
Он человек во плоти и крови,
Он божество, которое шалит и резвится.
И потому мне со всей очевидностью ясно,
Что он – это Мальчик Иисус тот самый.
Ребенок, вполне человеческий и оттого божественный, -
Он и есть моя ежедневная жизнь поэта,
Оттого что он всегда шествует рядом, я всегда поэтом являюсь,
И все, на что ни взгляну я хотя бы мельком,
Меня впечатленьями переполняет,
И звук, самый слабый из тех, что бывают,
Во мне обретает подобие речи.
Новоиспеченный Ребенок, обитающий там, где живу я,
Дай мне руку,
И со всем, существующим в мире,
Мы пойдем сам-третей по дороге, которая нам попадется,
Смеясь, распевая, перебегая вприпрыжку
И наслаждаясь нашим общим секретом,
Производным от знанья того, что, по сути,
В мире нет никакой тайны
И что все на свете трудом дается.
Вечный Ребенок, веди меня всегда за собою.
Направленье взгляда моего – куда твой перст указует.
Слух мой прилежный с радостью ловит все звуки,
Которыми ты, словно музыкой, щекочешь мне раковины ушные.
Нам так хорошо друг с другом
В нашей компании дружной,
Как никому из нас даже в голову не приходило.
А вот живем душа в душу,
В полном согласии,
Словно правая рука и левая.
Утром играем в пять камешков
Прямо на пороге дома нашего,
Бог и поэт, раз навсегда договорившиеся,
Что, если бы каждый камень
Вмещал в себя целую Вселенную,
Было бы риском неимоверным
Допустить на землю его падение.
Затем я рассказываю ему сказки о людях самых обычных,
И он улыбается, слыша много невероятного.
И он смеется над королями, что никакие не короли они,
И печалится, слыша о войнах известия,
О «купцах» и кораблях,
В пучине морской без следа исчезающих.
Ибо знает, что совсем иная истина
Побуждает цветок к цветению
Наравне с лучом солнечным,
Изменяет горы и долины бесплодные,
Наполняет болью глаза, руины видящие.
А потом засыпает он, и я его укладываю.
Я несу его в дом на руках ласковых
И укладываю в постель, раздевая бережно,
Словно следую ритуалу целомудренному
Всех на свете матерей, детей раздевающих.
И он спит в глубине души моей,
Иногда просыпается ночью
И играет снами моими,
Одеяло отбрасывает,
По-турецки усаживается
И в ладоши хлопает, дитя единственное,
Озаряя сон мой улыбкой ясною.
......................................................................
Когда я умру, мальчик мой,
Пусть я стану ребенком, совсем крошечным.
Ты возьми тогда меня на руки,
Отнеси в свой дом,
Уложи на свою постель.
И рассказывай мне сказки, когда я буду просыпаться,
Чтобы я заснул опять,
Дай мне сны свои, чтобы ими играл я
До тех пор пока не наступит тот самый день,
О котором только тебе одному известно.
.....................................................................
Вот вам сказка моя о Ребенке Христе.
Отчего это разум, сам себя постигающий,
Столь далек от высшей истины,
Над которой все на свете философы бьются
И которую все на свете религии проповедуют?

Alberto Caeiro (heterônimo de Fernando Pessoa)

Num Meio-Dia de Fim de Primavera

Num meio-dia de fim de primavera

Tive um sonho como uma fotografia.

Vi Jesus Cristo descer à terra.

Veio pela encosta de um monte

Tornado outra vez menino,

A correr e a rolar-se pela erva

E a arrancar flores para as deitar fora

E a rir de modo a ouvir-se de longe.

Tinha fugido do céu.

Era nosso demais para fingir

De segunda pessoa da Trindade.

No céu era tudo falso, tudo em desacordo

Com flores e árvores e pedras.

No céu tinha que estar sempre sério

E de vez em quando de se tornar outra vez homem

E subir para a cruz, e estar sempre a morrer

Com uma coroa toda à roda de espinhos

E os pés espetados por um prego com cabeça,

E até com um trapo à roda da cintura

Como os pretos nas ilustrações.

Nem sequer o deixavam ter pai e mãe

Como as outras crianças.

O seu pai era duas pessoas

Um velho chamado José, que era carpinteiro,

E que não era pai dele;

E o outro pai era uma pomba estúpida,

A única pomba feia do mundo

Porque não era do mundo nem era pomba.

E a sua mãe não tinha amado antes de o ter.

Não era mulher: era uma mala

Em que ele tinha vindo do céu.

E queriam que ele, que só nascera da mãe,

E nunca tivera pai para amar com respeito,

Pregasse a bondade e a justiça!

Um dia que Deus estava a dormir

E o Espírito Santo andava a voar,

Ele foi à caixa dos milagres e roubou três.

Com o primeiro fez que ninguém soubesse que ele tinha fugido.

Com o segundo criou-se eternamente humano e menino.

Com o terceiro criou um Cristo eternamente na cruz

E deixou-o pregado na cruz que há no céu

E serve de modelo às outras.

Depois fugiu para o sol

E desceu pelo primeiro raio que apanhou.

Hoje vive na minha aldeia comigo.

É uma criança bonita de riso e natural.

Limpa o nariz ao braço direito,

Chapinha nas poças de água,

Colhe as flores e gosta delas e esquece-as.

Atira pedras aos burros,

Rouba a fruta dos pomares

E foge a chorar e a gritar dos cães.

E, porque sabe que elas não gostam

E que toda a gente acha graça,

Corre atrás das raparigas pelas estradas

Que vão em ranchos pela estradas

Com as bilhas às cabeças

E levanta-lhes as saias.

A mim ensinou-me tudo.

Ensinou-me a olhar para as cousas.

Aponta-me todas as cousas que há nas flores.

Mostra-me como as pedras são engraçadas

Quando a gente as tem na mão

E olha devagar para elas.

Diz-me muito mal de Deus.

Diz que ele é um velho estúpido e doente,

Sempre a escarrar no chão

E a dizer indecências.

A Virgem Maria leva as tardes da eternidade a fazer meia.

E o Espírito Santo coça-se com o bico

E empoleira-se nas cadeiras e suja-as.

Tudo no céu é estúpido como a Igreja Católica.

Diz-me que Deus não percebe nada

Das coisas que criou —

"Se é que ele as criou, do que duvido" —

"Ele diz, por exemplo, que os seres cantam a sua glória,

Mas os seres não cantam nada.

Se cantassem seriam cantores.

Os seres existem e mais nada,

E por isso se chamam seres."

E depois, cansados de dizer mal de Deus,

O Menino Jesus adormece nos meus braços

E eu levo-o ao colo para casa.

.............................................................................

Ele mora comigo na minha casa a meio do outeiro.

Ele é a Eterna Criança, o deus que faltava.

Ele é o humano que é natural,

Ele é o divino que sorri e que brinca.

E por isso é que eu sei com toda a certeza

Que ele é o Menino Jesus verdadeiro.

E a criança tão humana que é divina

É esta minha quotidiana vida de poeta,

E é porque ele anda sempre comigo que eu sou poeta sempre,

E que o meu mínimo olhar

Me enche de sensação,

E o mais pequeno som, seja do que for,

Parece falar comigo.

A Criança Nova que habita onde vivo

Dá-me uma mão a mim

E a outra a tudo que existe

E assim vamos os três pelo caminho que houver,

Saltando e cantando e rindo

E gozando o nosso segredo comum

Que é o de saber por toda a parte

Que não há mistério no mundo

E que tudo vale a pena.

A Criança Eterna acompanha-me sempre.

A direção do meu olhar é o seu dedo apontando.

O meu ouvido atento alegremente a todos os sons

São as cócegas que ele me faz, brincando, nas orelhas.

Damo-nos tão bem um com o outro

Na companhia de tudo

Que nunca pensamos um no outro,

Mas vivemos juntos e dois

Com um acordo íntimo

Como a mão direita e a esquerda.

Ao anoitecer brincamos as cinco pedrinhas

No degrau da porta de casa,

Graves como convém a um deus e a um poeta,

E como se cada pedra

Fosse todo um universo

E fosse por isso um grande perigo para ela

Deixá-la cair no chão.

Depois eu conto-lhe histórias das cousas só dos homens

E ele sorri, porque tudo é incrível.

Ri dos reis e dos que não são reis,

E tem pena de ouvir falar das guerras,

E dos comércios, e dos navios

Que ficam fumo no ar dos altos-mares.

Porque ele sabe que tudo isso falta àquela verdade

Que uma flor tem ao florescer

E que anda com a luz do sol

A variar os montes e os vales,

E a fazer doer nos olhos os muros caiados.

Depois ele adormece e eu deito-o.

Levo-o ao colo para dentro de casa

E deito-o, despindo-o lentamente

E como seguindo um ritual muito limpo

E todo materno até ele estar nu.

Ele dorme dentro da minha alma

E às vezes acorda de noite

E brinca com os meus sonhos.

Vira uns de pernas para o ar,

Põe uns em cima dos outros

E bate as palmas sozinho

Sorrindo para o meu sono.

......................................................................

Quando eu morrer, filhinho,

Seja eu a criança, o mais pequeno.

Pega-me tu ao colo

E leva-me para dentro da tua casa.

Despe o meu ser cansado e humano

E deita-me na tua cama.

E conta-me histórias, caso eu acorde,

Para eu tornar a adormecer.

E dá-me sonhos teus para eu brincar

Até que nasça qualquer dia

Que tu sabes qual é.

.....................................................................

Esta é a história do meu Menino Jesus.

Por que razão que se perceba

Não há de ser ela mais verdadeira

Que tudo quanto os filósofos pensam

E tudo quanto as religiões ensinam?



Шадреш одной ночи

1

Стучат колеса монотонно,
и тамбура надсадный стон
похож на скрип зубами сонных,
когда им снится вещий сон.

А вот не спится отчего-то.
Не оттого же, что во мгле
бегут столбы женою Лота,
меняя тени на стекле?

Не оттого ж, что чьи-то муки,
являясь в образах тайги,
как бы заламывают руки
и молят: «Путник, помоги!»?

Несется ночь, мелькают тени,
рябит в глазах от их возни.
И дело вовсе не в спасенье
и не в прощенье, черт возьми!

2

Тьмы абразив. Алмазной крошке
подобны звезды в вышине.
Чу, слышишь, стоя на подножке:
звенят цикады в тишине.

Не полустанок. Просто встали
перед туннелем. За спиной
тяжелый дух вагонной стали.
В лицо же - запах смоляной.

И запах дыма над поляной –
костер горит невдалеке.
И крик отчаянья гортанный
на непонятном языке.

Ее втроем к палатке тащат –
в глазах мольба, тоска и страх.
И женский плач, во тьму летящий,
как птица, бьется в проводах.

3

Свадьба цыганская. Черная ночь.
Чья-то сестра, чья-то меньшая дочь.
Старый супруг, грозный супруг,
так ее, чтоб не отбилась от рук!

Свадьба цыганская. Песни и ор.
Капает с туши бараньей в костер.
Пачкой тряся, где вагон-ресторан
ищет в тирольке вертлявый цыган.

Свадьба цыганская. Стонущий лес.
Если б не поезд, - в петлю б залез.
Только сначала острым ножом
их обвенчал бы. В петлю – потом.

Сяду на поезд. Поеду себе.
Жить буду где-то на Кольской губе.
А Кольская губа что московская тюрьма –
не скоро выйдешь, забив трюма.

4

И снился берег, снились шхеры,
размытый светом окоем,
и снился вход и свод пещеры
и отблеск факелов на нем.

И снилось, что на самом деле
краснеет свод ночной тайги,
что у костра они сидели,
шепча: «О, Боже, помоги!»

Костер дымился, искры сея,
коптя помятое ведро,
и был похож на Моисея
куривший трубку ром баро.

… И ночь неслась, мелькали тени –
в глазах рябило от возни.
И дело было не в спасенье
и не в прощенье, черт возьми!


Бецалель

1

Славный отрок Бецалель,
Божий выбор Моисея,
Лучше взял бы ты свирель,
Языком нащупал щель
И сыграл бы иудеям.
Чтобы звукам в унисон
Все они вострепетали,
Чтобы даже Аарон,
На груди порвав хитон,
Зарыдал, уйдя в печали.

2

Чтоб забыли навсегда,
Как жилось в Египте сыто,
Как вкусна была еда,
Как чиста была вода
И в кувшинах, и в корытах.
Чтоб оставили мечты
О гледичии тенистой,
Чтоб до самой темноты
Копошились, как кроты,
В складках пашни каменистой.

3

Чтоб не покладая рук
Поднимали каждый колос,
Чтоб шумело все вокруг –
Щедрый сад, волнистый луг,
Лес дремучий – в полный голос.
Чтоб с высоких угловых
В небо обращенных башен
Было видно, что в иных
Землях нет лесов таких,
Ни садов, ни рек, ни пашен.

4

Чтобы слава о земле,
Переставшей быть пустыней,
Не слабела, как в золе
Жар, как скарабей в смоле,
Становящейся твердыней.
Чтоб иных земель цари
И иных земель народы,
Что бранились исстари,
Воскурили алтари
Мира, братства и свободы.

5

Чтоб со всех концов земли
К берегам земного рая
Приходили корабли.
Чтобы караваны шли
С кладью, не переставая.
Чтобы всех народов речь,
Как лоза, переплеталась.
Чтоб скучал в чулане меч,
В честь гостей трудилась печь
И была наградой старость.

6

Но берешь ты не свирель
Из певучей птичьей вишни –
У тебя иная цель,
Мудрый отрок Бецалель,
Мастер, призванный Всевышним.
В руки ты берешь резец,
Долото, стамеску, шило.
Чтобы, как сказал Отец,
Иудеям наконец
Неповадно думать было.

7

Чтобы Скиния была,
И Ковчег, и Семисвечник,
Хлеб и утварь для стола,
Жертвенник, и в нем зола,
А над ней дымок колечком.
Чтоб, в священное одет,
Аарон читал из Торы.
Чтобы ели сорок лет
Лишь акриды на обед
Торопливо, будто воры.

8

Чтобы, представляя, как
Ханаанский будет сладок
Мед, твердили: «Подлый враг,
Лучше сам в могилу ляг!»,
Чтоб среди песчаных складок
До кромешной темноты,
Как когда-то в дельте Нила,
Без питья и без еды
Копошились, как кроты,
Роя братские могилы.

9

Чтобы тот, кто духом слаб,
В прах земной валился глухо,
Недостойный, жалкий раб,
Но зато другой стократ
Становился крепче духом.
Чтобы от таких вестей
Вслед за жалким аммореем
Трепетал, как лист, хеттей
И пугал своих детей
Беспощадным иудеем.

10

Чтоб, окрасив Иордан,
Кровь текла легко, как воды,
Заливая Ханаан.
Чтоб иных земель и стран
Покорились им народы.
Чтобы именем Его
Сами жгли и убивали,
Не жалея никого,
Не прощая ничего,
Без унынья и печали.


Свеча Ахмадулиной

1

«Аргонавты». Суббота. И пиво
«33» (разрешил деканат).
За окном серебристою гривой
в ритме рока трясет снегопад.

А потом зажигаются свечи,
и сквозь снег прорывается мгла,
чтобы в ритме рифмованной речи
тени-жесты кидать из угла.

2

Мы читаем, ах, как мы читаем,
неофиты, юнцы, бунтари!
Поперхнется от зависти чаем
член СП, председатель жюри.

«Первый приз…» Как давно это было!
Путь домой. Белый город в ночи
под стеклом, дребезжащим и стылым,
тихий свет шелестящей «Свечи»…


Вот дерево

1

Вот дерево стоит в пейзаже,
допустим, мелколистный вяз
(об этом лучше вам расскажет
ботаник, страшно долговяз,

как Паганель). Прощальным жестом
в январских сумерках застыв,
оно как вырезка из жести,
как затихающий мотив.

2

Метелкой дворницкой расчесан,
промаркирован сотней шин,
тот самый снег, что падал косо,
дорожку в парк припорошив,

теперь почти сошел со сцены,
теперь его почти что нет.
Лишь тянется, как лист драцены,
поземка за поземкой вслед.


Регтаймы октября

1

По утрам прохлада,
днем почти жара –
вот и листопада
подошла пора.

Будут будто слитки
листья на просвет,
а потом – как свитки,
где ни слова нет –

все давно истлело,
обратилось в прах,
как душа без тела
на семи ветрах.

2

Как тесто для печенья,
лежали облака,
и было в них свеченье,
неясное пока.

Как будто в час замеса
творец добра и зла
оставил их над лесом,
а сам ушел – дела.

И вот теперь как дети
и ветры, и стрижи,
и почему-то светит,
как рампа, поле ржи.

3

Ну, кажется, тучи поверили,
что солнце для города – блажь:
как будто рисунок на веере,
в косую гармошку пейзаж.

В нем кроны поникшие с каплями,
которые светят внутри,
когда одноногими цаплями
косятся на них фонари,

когда сингапурскими джонками
плывут по Светланской авто…
А дальше все смято, все скомкано,
как фантик в кармане пальто.

4

А гром знай грохочет,
и ливень такой,
как будто из бочек
льется рекой.

Из бочек, которых
огромный обоз
отправили в город,
а гром не довез.

И мечутся клячи,
сиречь тополя,
и обручи скачут,
и в пене земля.

5

На закате октябрьского дня,
на холодном высоком закате,
злые мысли, оставьте меня –
хватит!

На пороге грядущей зимы,
на холодном продутом пороге,
как порой неприкаянны мы
и убоги!

Как нам хочется сбиться плотней,
одиночкам, в нелепую стаю
на закате октябрьских дней –
с краю.

6

Природа отмечает октябрины.
Кругом великолепные картины:
лимонный ясень и карминный клен,
раскрашенный в три ярких цвета склон.

Как будто несравненный Пиросмани
за праздничным столом пирует с нами.
И вот, как Нарикала, хвойный лес
вонзается зубцами в плоть небес.

Их синева подобна наважденью:
куда ни едешь, мчится по движенью
голубкою легчайшая лазурь –
и в мире нет ни гроз уже, ни бурь.


Из прошлого

1

Луна из снежной мглы латунно светит.
Как будто скорый, поднимая ветер,
летит стремглав сквозь вьюжные дворы.
И жизнь моя летит в тартарары.

Быстрее нержавеющего ПТУРСа
я вылетаю со второго курса,
недоучив ассемблер и КОБОЛ.
Прости, наука, мама, комсомол.

2

На небе звезды крупного помола.
Трамвай «семерка» исполняет соло:
по снегопаду, розовый, бежит –
оторванное что-то дребезжит.

Столбы мелькают, крупный снег навстречу –
как будто Чекалинский карты мечет.
Трамвай, дорога, жизнь - все под уклон!
… К тому же я отчаянно влюблен.


В библиотеке

1

В библиотеке за час до закрытия:
сумерки в окнах – еще один зал
телескопически; будто за нити их,
шарики-лампы. «Ты «Бесов» искал?

Вот они». Прямо сквозь полки – прохожие,
как персонажи замурзанных книг.
Вон промелькнула мерлушка Рогожина,
вон Пугачева тулупчик возник.

2

Ну, расскажи мне, двойник заоконный,
кто там плутает, пеший иль конный,
в этой пылящей дворами пурге.
Ведьма ли скачет на кочерге,

пень или волк на обочине замер,
или столбушку промчавшийся «Хаммер»
поднял, иль в венчике белом из роз
ловит мотор опоздавший Христос?


Óдин

1

Óдин курит пеньковую трубочку,

Óдин ладит пастушью дудочку.

Дунет в дудочку – дует ветер.
Ах, как страшно на белом свете!

В эту ночью, ледяную и жуткую,
приюти – до утра ль, на минутку ли –
одноглазого, хромоногого
волка старого, волка без логова.

2

Какая-то вселенская тоска
вселяется внезапно в душу.
Глядишь на все, как сонная треска,
которую прибой втащил на сушу.

А мимо люди добрые идут,
брезгливо отворачивая лица,
и Óдин одноглазый тут как тут – 
в тулупчике, в ежовых рукавицах.


Альберту Каэйру (Фернандо Пессоа). Размышлять о Боге

Размышлять о Боге – замышлять против Бога,
Потому что Бог не хотел, чтоб мы знали о нем слишком много.
Потому он себя нам не показал…
Ну так будем бесхитростны и безмолвны,
Словно ручьи и деревья,
И Бог возлюбит нас, cделав красивыми,
Словно деревья и ручьи,
Дарует расцвет нам весною нашей
И реку, куда мы войдем, когда скончаемся!..


Alberto Caeiro (heterônimo de Fernando Pessoa) 

Pensar em Deus


Pensar em Deus é desobedecer a Deus,

Porque Deus quis que o não conhecêssemos,

Por isso se nos não mostrou...

Sejamos simples e calmos,

Como os regatos e as árvores,

E Deus amar-nos-á fazendo de nós

Belos como as árvores e os regatos,

E dar-nos-á verdor na sua primavera,

E um rio aonde ir ter quando acabemos! ...



Оттепель

1

Пейзаж – дагерротип,
деревья серебристы.
Вдали какой-то тип
бежит, гремя канистрой.

Промозглые дворы –
свет желтых окон смутен.
Над лужами пары
как испаренья ртути.

2

Лежащие в воде,
чтоб затвердеть, пластины,
они теперь везде.
Знакомые картины

валяются у ног,
сверкая амальгамой.
Над лужами дымок
как дым из окон храма.


Вечер

1

День, как ветер в чистом поле,
просвистел по Божьей воле
и прервался там, где тонко,
сном уставшего ребенка.

Луг ему зеленый снится,
(чуть дрожащие ресницы
будто парусники леви).
Снятся мята, чина, клевер.

2

Снятся пчелы, шмель мохнатый,
облака белее ваты.
Снится плес, где ходит щука.
Только всё это без звука.

Звука нет во тьме тягучей.
Космос, как всегда, беззвучен.
И направлен, как локатор,
диск луны в иллюминатор.


Седанка

1

Край непуганых печей,
след полозьев, тень от дыма.
Время – медленный ручей –
подо льдом журчит незримо.

Одинокий краснотал
примостился у пригорка.
Ветер возле постоял
и пошел по крышам шоркать.

2

Как надсадно лает пес!
Будто проглотил ворону.
На ночь птицелов-мороз
накрывает сетью крону.

И стоит, как лунь, она,
пряди свесившая ива.
В небе синяя луна –
прорубь на краю залива.


Пейзаж с миртом

1

Этот мир, этот миф, этот мирт
на окне и на фоне заката…
Этот вечер – этиловый спирт
ранних сумерек голубоватых.

Это хитросплетение крон –
сон, сумевший сморить Василиска.
Этот сложенный, как эмбрион,
вяз на склоне, склонившийся низко.

2

Это время, которого нет,
черно-белое Постхиросимье,
этот желтый неоновый свет –
будто медный пятак в керосине.

Этот выгнутый скобкой залив,
отражающий призрак фрегата…
Этот миг, этот мирт, этот миф
о голубке с вершин Арарата.


Пейзаж со снегом

1

И листопад, и снегопад –
когда еще такое было?
И листья с шорохом летят,
и хлопья. На душе уныло.

Метлою дворник шарк да шарк
с отчаянной такой бравадой.
Качается Покровский парк
на волнах, как фрегат «Паллада».

2

Теплом встречает нас «Flober».
Бармен за стойкой стопкой мерной
вливает в шейкер, например,
ликер «Galliano» из Палермо.

Зал полупуст. Полутемно.
Сидим в кругу, как флибустьеры.
И снег, который за окном,
все падает, не зная меры…


Пейзаж с «Красиным»

1

Осень. Сияние сени,
сонной, кессонной, осенней.
Синее небо. И в сини,
выпятив бок апельсиний,

сочное солнце вальяжно.
Словно кораблик бумажный,
медленно в гавани лужи
лист перепачканный кружит.

2

С ясеня или осины?
Дело его керосином
пахнет – день-два, очень быстро
лужа покроется льдистой

коркой. И холод вселенский
станет на улице N-ской,
как восстановленный «Красин»,
монументально-прекрасен.


Пейзаж с ветром

1

Рывком снимает с рыжих елок
очески туч, как будто войлок
на катанки, сиречь пимы,
в преддверии зимы.

Летит, гремя, на колеснице,
и у прохожих резче лица, –
а вдруг с оттяжкой, от плеча
огреет сгоряча?

2

Чего ты ищешь, дикий ветер?
Кого ты держишь на примете,
чтоб дать с размаху по лицу,
как будто подлецу.

Не прохонже тебе сегодня
всучить кому-то гнев господний.
Поглубже прячем лица мы
в преддверии зимы.


Шадреш бесконечности

1

- Ты посмотри, какой закат!
- Ага, как угольки в мангале.
И снова сиднями сидят,
лишь только позы поменяли.

Над ними вечные дубы
шумят листвой, и в этом шуме
есть предсказания судьбы,
по крайней мере, предпосылки для раздумий.

Шурша ореховым листом,
под кедром сорокаметровым
поет малиновка о том,
как больно жалил грудь венец терновый…

Костер кривляется у ног
марионеткою заката.
- Ну, что, давай на посошок?
- Пожалуй. А потом – по хатам…

2

А на поляне гвалт и беготня –
играют отроки в команчей и гуронов.
И челкою саврасого коня
взметается прибрежной ивы крона.

И от заката покрасневший лес,
где ирокезом – ель, бойтатою* – омела,
как воинство, сошедшее с небес,
топорщит копья и готовит стрелы

уже на отвоеванной земле
вокруг ручья, звенящего, как стремя,
вокруг остатков пищи на столе,
что был сколочен грубо и на время.

Заходится надсадным лаем пес.
Трепещут листья, воздух голубеет…
И выбегает ветер на откос,
и замирает, как пред Челубеем.

3

Огнем пылают бахтерцы
и бессерменские боданы,
на шлемах вкруг венцов зубцы
как будто лепестки тюльпанов.

Наборный щит и сагайдак,
на золотой пластине кречет, –
а сам глядит с прищуром, так,
как будто взглядом стрелы мечет.

На мазды с хондами взглянул
едва, презрительно-скользяще…
Пронесся по вершинам гул,
последний всадник скрылся в чаще.

Молчали женщины с детьми.
«Гал-гал! Гал-гал!» - кричали галки.
- Что это было, черт возьми?!
- Хер его знает! Годовщина Калки…

4

Дотлел бикфордов шнур заката,
на черном небе звезд гораздо.
Несутся, плотной тьмой объяты,
две хонды и четыре мазды.

Тьма – глаз коли, тем паче ветки
всё лезут сбоку, словно вампы,
кривляясь, как марионетки,
подсвеченные снизу рампой.

Ну а дорога бесконечна,
она все длится, длится, длится…
И нет машин почти что встречных.
И где там города границы?

Лишь только столбики с подсветкой
вдоль трассы, будто истуканы,
листвою скрытая разметка
да альфа зоркого Тукана.

* Бойтата – огненный змей (на языке индейцев Амазонии), по сути, шаровая молния.


Клены

1

Шествие кленов
вдоль мостовой.
Сквер, опаленный
алой листвой.

Алою, палою
и пятипалою,
скорченной, порченной,
черной листвой.

2

Факелов шествие
ночью и днем.
Часиков в шесть его
встретят дождем

мокрые улицы –
мокрые курицы,
щипаны, считаны
черным дождем.


Осень у моря

1

Вот тут она походкой лисьей
прошла над кромкою воды,
оставив на тропинке листья,
как будто свежие следы.

Вот тут, на лысом косогоре,
она сидела, глядя вдаль
на малахитовое море, –
в душе покой, в глазах печаль.

2

И вот берет маляр негодный,
как регент палочку, скребок;
дожди, уже бесповоротно,
бредут на северо-восток;

и солнце щурится дремотно,
и каботаж без парусов
как мастерская по ремонту
заморских солнечных часов.


Город на рассвете

1

Город на рассвете -
крыш аэродром.
Стягивает ветер
листья с серых крон.

Стягивает, словно
с крыльев камуфляж.
Пробивают волны
насквозь город наш.

2

Пробивают с шумом,
бьют о парапет.
Все ж, ребята, Шуман
был большой поэт.

Гордо и победно
смотрит на прибой
давидсбюндлер медный
в шлеме и с трубой.


Дождь идет

1

Встречных фар гало –
на стекле кляксы,
а само стекло
как лицо плаксы.

Рыжий светофор –
свет по лужам скачет.
Дождь как перебор
чисел Фибоначчи.

2

Новая слеза –
бисером по нитке.
Кажется, гроза.
Как прелюд у Шнитке.

И – на всех парах! –
бешеная тема!!!
… Улицы в зонтах,
будто в хризантемах.


Наше дело

Наше дело – плести небылицы
для работников и пастухов.
Остальное доделают птицы,
дождь, смывающий пыль с лопухов.

Наше дело – звериный и птичий,
и речной, и воздушный словарь
приспособить для мифа и притчи,
как умелось и делалось встарь.

Ну а если не можем и если
не хотим, бо тщеславны зело,
не для нас эти Божии песни,
Богом данное нам ремесло.


В духе Пессоа

И этот мостик без перил,
и этот воздух как берилл
зеленовато-голубой,
и птица над тобой,
и этот полусонный сад,
где, словно чей-то слезный взгляд,
сверкает в лужице вода,
прощайте навсегда.

Прощайте улицы, дворы,
где, будто пологом шатры,
белье хлобыщет на ветру,
где хорошо в жару.
Прощайте море и песок,
где, будто скомканный носок,
валяется агар-агар,
где ресторан «Дель Мар».

Я ухожу туда, где мне
случалось быть не раз во сне,
туда, где горнее село
туманом занесло,
туда, где горняя река
перетекает в облака,
куда летит дымок, виясь,
как между нами связь.


Раймундо Коррейя. Монах

«Детское сердце добрее всего на свете», -
Я говорил ему, а он отвечал: «Едва ли.
Когда я бродил по дорогам, встречные дети
Мне, Елисею новому, в спину камни кидали».

Слова о славе и радости в этом аскете
(Волны седой бороды на рубище ниспадали)
Ничего не вызвали; он тем лишь ответил,
Что очи вперил в лазурные вечные дали.

Когда я все же сказал о любви, внезапным смехом
Разразился монах, щуря светлое око,
И это было как проблеск, едва уловимый взглядом,

Это было как будто неясных сумерек веха
Между вспышками солнца, которое уже далёко
И тенями ночи, которая уже рядом.

Raimundo Correia

O Monge

- "O coração da infância", eu lhe dizia,
"É manso." E ele me disse: - "Essas estradas,
Quando, novo Eliseu, as percorria,
As crianças lançavam-me pedradas..."

Falei-lhe então na glória e na alegria;
E ele - alvas barbas longas derramadas
No burel negro - o olhar somente erguia
Às cérulas regiões ilimitadas...

Quando eu, porém, falei no amor, um riso
Súbito as faces do impassível monge
Iluminou... Era o vislumbre incerto,

Era a luz de um crepúsculo indeciso
Entre os clarões de um sol que já vai longe
E as sombras de uma noite que vem perto!...


И снова доктор Марешаль

И снова доктор Марешаль
к обеду, видно, опоздает,
что Марешальше очень жаль –
и потому она вздыхает.

Но что поделать? Долг есть долг.
И если б люди не болели,
узнал бы сей фамильный стол,
что можно сделать из форели?

Как может гусь меняться от
шалота, яблок и шалфея…
И пусть по пятницам белот
Евангелием от Матфея,

и пусть прогулки допоздна,
а после кальвадос украдкой,
зато марсельская весна
бежит к Сен-Жан во все лопатки.

Дез-Каталань и Борели,
и Монредон, и все бульвары,
и Старый порт, где корабли
звенят оснасткой, как гитары, –

все принимает вешний вид.
Как чайка на волнистом гребне,
взлетает сердце. И болит.
И этой боли нет целебней.

В Мажор звонят в колокола.
И звон течет по крышам, тая.
«Ты тоже ведь не сберегла
свое исчадье, Пресвятая!»

… Лежал он тихо, не дыша.
И всем, кто рядом был, казалось,
что на мгновение душа
местами с телом поменялась.

«В ту пятницу был душный день...»
Каштаны возле Велодрома
ловили собственную тень,
и Марешаль остался дома.


Покоя хочется…

Покоя хочется, покоя,
туда, где алые левкои
в саду, как павианий зад,
глаза мозолят,
                       где висят,
как непотребства чьи-то,
                              груши,
где, как заржавленные души,
в траве подсолнухи торчат,
привязанные к серым кольям,
где за околицей – раздолье,
куда выходишь, будто в чат…


Памяти Антонио Сальери

1

У средней школы стайка воробьев
ругает Зусмана – и так его, и эдак.
Когда ж проходит мимо чей-то предок,
смолкают – слишком взгляд его суров.

А Зусман между тем и вправду крут.
В своем прикиде байкерском не промах,
седлает он «Харлей», сверкая хромом,
и делает пока что пробный круг.

Но как фатально лужицы знобит!
Но как на дубе том звенят пиастры,
Как угасают на газоне астры…
И до весны крест-накрест черный ход забит.

2

Октябрь. Словно птицам накрошено хлеба,
усеяна бронзово-желтым земля.
Как наскоро сбитые лестницы в небо,
на мокрых бульварах торчат тополя.

В наброске небрежно ветвящихся линий
чертой постоянства плывут провода.
Рассвет прибывает, как в сонном заливе
в минуты прибоя морская вода.

Листвою опавшею новой притушен
огонь, разведенный у ржавых ворот.
И словно тритон выползает на сушу,
над синими сопками солнце встает.

3

Иоганн Себастьян раздувает меха,
жмет на газ – и в мгновение ока
в глубине алтаря оживает труха,
что копилась с эпохи барокко.

Иоганн Себастьян раздувает ветра
и высоких, и низких регистров.
И в лесу дребезжит на березах кора.
И гудит он, могуч и неистов.

И на сопках закатная плавится медь
вместе с оловом сумерек. Тает
день, где колокол неба, пригодный звенеть,
Иоганн Себастьян отливает.

4

Лесов предзимних тексты –
наклон суровых строк,
которые, воскреснув,
переписал Пророк.

Не ветры шестикрылы,
не труб древесных глас,
не братские могилы,
а каждому свой час.

Все проще и добротней –
не сразу, так потом:
кого-то в подворотне,
а кто-то под мостом.

5

И белый снег во весь экран,
и черный лес, как чьи-то спины,
и, словно смолкнувший орган,
у края просеки осины;

и на реке таежной лед
с припаем тонким у запруды,
и кочки смерзшихся болот,
как будто спать легли верблюды;

и серебристая куга,
когда на солнце, золотая;
и снег, и лес, и берега,
и света музыка литая.


Раймундо Коррейя. Любовь и жизнь

В темных глубинах души уязвленной
Спрячу любовь свою, как преступленье
В глазах равнодушной, жестоким томленьем
Наказан за то, что поверил, влюбленный.

Лезвием острым в грудь пораженный -
Презреньем твоим, не познаю сомненья:
Будет любовь бесконечным мгновеньем,
Кончится вместе со мной, изнуренным.

Свет мой, любовь моя, словно в пучине,
Ты обретешь в моем сердце отныне
Вечный приют с гробовой тишиною.

Кубком владетеля Фулы далекой,
Дар мой священный, любви одинокой
Свет! Ты умрешь вместе со мною.

Raimundo Correia

Amor e vida

Esconde-me a alma, no íntimo, oprimida,
Este amor infeliz, como se fora
Um crime aos olhos dessa, que ela adora,
Dessa, que crendo-o, crera-se ofendida.

A crua e rija lâmina homicida
Do seu desdém vara-me o peito; embora,
Que o amor que cresce nele, e nele mora,
Só findará quando findar-me a vida!

Ó meu amor! como num mar profundo,
Achaste em mim teu álgido, teu fundo,
Teu derradeiro, teu feral abrigo!

E qual do rei de Tule a taça de ouro,
Ó meu sacro, ó meu único tesouro!
Ó meu amor! tu morrerás comigo!


Анахориш, Богланд, Клэр

(По мотивам Шеймуса Хини)

1

В камнях петляя,
на осенний луг
стремится он,
хрустальный, чистый, ясный,
родник с горы,
согласный звук
(а там внизу лощина
словно гласный).

И вот зима.
Ночами, как всегда,
созвездья слезы льют,
и утром рано
плетутся тени
хрупать коркой льда
и ведра водружать на табаганы.

2

Когда бы прерии,
где вызревает солнце,
чтоб вечером
скатится,
как под нож…

Здесь
всюду взгляд,
куда его ни ткнешь,
как будто в стену,
в горизонт упрется.

В тот горизонт,
что давит,
будто пресс
масличный, –
будто кто сжимает веки,
вбирая
в свой зрачок
болота, реки,
холмы и горы,
облака и лес.

Зрачком циклопа
озеро блестит.
Мир перевернутый,
на дне – светило.
И как годичной выдержки текила
вода.
И блики
словно керамзит.

Два солнца здесь,
две линзы,
трижды два
здесь измеренья,
на планете этой.
Здесь елей заболочены скелеты,
здесь уголь
не родится
никогда.

Здесь почвы нет,
лишь видимость,
обманка,
как родничок
на кости теменной
новорожденного.

Шагнешь –

и будто гной
наружу
из-под корочки
на ранке.

Здесь видно,
как слоями,
шаг за шагом,
снимали
наши предки
скальп Земли,
как будто
к некой сути
долго шли…

… вот-вот…
… почти…
… терпенье…
… где-то рядом…

3

И снова ехать в графство Клэр, на запад,
вдоль бесконечных белых камышей,
шуршанием похожих на мышей,
крадущихся к амбару тихой сапой,
и снова день октябрьский как чекан:
в тени – арап и альбинос – на солнце,
и лист на лобовом бесстрашно бьется
с норд-вестом, и срывается баклан
на хрип, когда волна, врезаясь в скалы,
грохочет, как тринитротолуол,
шипя потом, как содовый рассол,
сползая с черных валунов устало.

И снова ехать, дальше, вдоль других
камней, разбросанных по станиоли
воды озерной, режущей до боли
глаза, и все равно увидеть их,
озерных лебедей, чье оперенье
перебирает ветер, как арфист, -
и каждое перо дрожит, как лист,
как будто, перепутав дни творенья,
их сотворили в среду, раньше звезд,
луны и солнца… Словно центр мишени
друг с другом перекрещенные шеи.
Как некий авангардный контрфорс.

И снова попытаться проскочить
по дамбе, словно мышка, тихой сапой…
Как бьются крылья по бокам пикапа!
Как сердце бьется… Ах, не пережить…


Сентябрьские арпеджески

1. В крематорий

В заброшенном карьере пыль столбом –
С утра чемпионат по мотокроссу:
Под солнцем, в ореоле золотом,
Роятся механические осы.

Дорога вдоль обрыва. Смотрим вниз.
Как глубоко! На дне белеют камни.
Как Долохов, над краем кедр завис
С раскинутыми в стороны руками.

А впереди уже другой вираж,
И дале поворот за поворотом…
… Угрюмо смотрит на паджерик наш
Селянин, поправляющий ворота.

Поселок будто вымер. Тишина.
Сиренью тянет с местного кладбища.
С ячейками квадратными стена.
Дым из трубы. Заката пепелище.

2. Перед тайфуном

Еще наивно светел
Повсюду горизонт,
Но кроны ловят ветер
И бьет копытом понт.

Еще не слышны стоны
В высоких проводах,
Но ловят ветер кроны,
Как ритм токкаты Бах.

Еще для предисловий
Есть верных полчаса,
Но кроны ветер ловят,
Шурша, как паруса.

И тучи, словно скалы,
Летят на нас грядой.
И как сигнал аврала
Сирены где-то вой.

3. Пан

И вот подземный переход,
Через который жизнь течет,
Сбегая по ступеням стертым,
Как будто посланная к черту.

А вот он сам, ледащ и лыс.
В руках свирель, манок для крыс
И для двуногих сердоболов…
Я помню этот взгляд со школы.

Вот так же точно у доски
Глазами, полными тоски
И ужаса глядел он в душу.
Но я в упор его не слушал.

Свисти, осипшая свирель,
О том, что бренной жизни цель –
Хвороба, нищета и муки,
Рождающие наши звуки.

4. Под свирель

Из скорлупы ореха сделал я
Готовый к бурям корпус корабля,
Из спички – мачту, парус – из фольги,
Спустил на воду и казал: «Беги!»

Бумагу взяв, какая подошла,
Журавлика сложил я – два крыла,
Хвост клинышком, чтоб не свернул с пути, –
Открыл окошко и сказал: «Лети!»

Из желудя и веточек сосны
Слепил я человечка для весны,
Для ветра в поле, для тоски в груди,
Дал в руки посох и сказал: «Иди!»

И вот с тех пор он ходит по Земле,
Невесть куда плывет на корабле:
Над ним журавлик, пена за кормой…
Когда-нибудь вернется он за мной.

5. С Маяковским

Город как будто градом побит.
Черные груши на тротуаре
Словно рассыпанный антрацит.
Дождь монотонный – возница-татарин.

По побережью вприпрыжку прибой
Перебегает от пирса до пирса,
И плоскодонки в пене морской
Кажутся пальцами пианиста.

Мокрый асфальт отражает огни
И отражается в мокрых витринах.
Так и рисуют друг другу они
Сюрреалистические картины.

Трафик. Сладкий бензиновый чад.
Пробка у перекрестка Пологой
И Океанского. Дождь всех подряд
Лупит кнутом, расчищая дорогу.

6. Суббота

Идут кто куда. Со времен лангобардов,
Наверное, не было столько исходов.
Забиты кафешки, террасы, веранды.
Великое переслоенье народов.

Сидят до закрытья, что, в сущности, нонсенс,
Когда заведенье – шашлычка под тентом.
Пастозные дети, клюющие носом.
Сварливые жены. Мужья-импотенты.

Жуют антрекоты; смакуют карпаччо;
Молдавское тянут иль киндзмараули.
Над ними на облаке боженька скачет,
Готовя, как дротики, звонкие струи.

А в листьях сентябрьское солнце что линза.
Нет, выше бери, словно гиперболоид!
И режется моря зеленая брынза,
И плавится волн золотой целлулоид.

7. Воспоминание

Как быстро холод входит в душу,
Когда огонь в печи погас.
В палатке я лежал и слушал
Февральских сосен трубный глас.

То рядом - выше на полтона.
То низко - где-то вдалеке.
«Видать, иных, помимо стона,
Нет слов в их странном языке», -

Подумал я и глянул в угол,
Где тент шуршащий трепетал,
Натянутый не очень туго.
Звенел у входа краснотал,

Похожий в сумерках на свечи.
Послышался вороний грай.
Все это были части речи.
Вот только чьей? Поди узнай.

8. Поэзия

Как та вода-водица,
Простая, для питья –
Из крана, из криницы,
Из горного ручья,

Где плачет и смеется,
Ломаясь, лунный свет,
И даже из болотца,
Когда иного нет,

Из придорожной лужи,
Из маковой росы,
Из высеченной стужей,
Оттаявшей слезы,

И на краю Вселенной
С камней, из горьких трав.
В конце концов, из вены,
Зубами разодрав.

9. Из Хини

И, как над обрывом, немея,
С волненьем глядим в небосвод.
Да! Это воздушные змеи.
Их вьющийся водоворот.

Вот так же когда-то ватагой,
Цепляя шиповник густой,
Бежали мы. Просто бумага.
И леска. Гудящей струной.

Над садом. Над лугом. Над рощей.
Рука моя – веретено.
Все дальше, все выше, все тоньше
Душа – золотое руно.

И вот уже крохотной точкой.
Свободы потерянный ключ.
Я тут запинаюсь о кочки,
А там я, как ветер, могуч.

10 . Сентябрь

Прощай, мой остров Крым, моя Итака,
А, может, Итака, не в этом суть, однако.
Прощай, Сентябрь, блаженный пастушок.
Достань свирель, сыграй на посошок!

Пускай листва, как свадьба, встрепенется,
Когда уже не естся и не пьется.
Пускай пройдется Солнце колесом
По потолку, который невесом.

Пусть взгромоздятся тучи на вершины,
Как на каруцы черные кувшины,
Тяжелые от терпкого вина,
В котором соль Земли растворена.

Ему теперь храниться по подвалам,
А нам опять все начинать сначала:
На ясеневый лист – и за моря,
На каменистый берег ноября.


Совсем простенькое стихотворение

Спасибо, август милый,
за глубину небес,
за то, что копит силы
для листопада лес,
за то, что где-то в чаще
серебряный ручей –
живой и настоящий,
свободный и ничей.

Спасибо, август щедрый,
за сливы на столе,
за полдень с тертой цедрой,
за сумерки в золе,
за вкус твоей картошки,
янтарной на излом,
за долгий свет в окошке,
когда темно кругом.

Спасибо, август краткий
за то, что впереди,
как линии в тетрадке,
осенние дожди,
за мокнущие крыши,
за лужи у ворот,
за то, что мы напишем,
а кто-нибудь прочтет.


Раймундо Коррейя. Кавалькада

Мыльный свет льет луна водопадом...
Чу! Чуть слышный под сенью высокой
Приближающийся издалёка
Чужеродный галоп кавалькады.

Мчат идальго с охоты; с бравадой,
С песней, шумные, будто сороки,
Рог охотничий будит до срока
Лес, объятый ночною прохладой.

Просыпается лес и трепещет.
Кавалькады галоп нарастает
И теряется где-то в отрогах...

Тишина оживает зловеще.
И бледна и тонка, словно тает,
Льет луна мыльный свет на дорогу.

Raimundo Correia

A Cavalgada

A lua banha a solitária estrada...
Silêncio!... mas além, confuso e brando,
O som longínquo vem se aproximando
Do galopar de estranha cavalgada.

São fidalgos que voltam da caçada;
Vêm alegres, vêm rindo, vêm cantando,
E as trompas a soar vão agitando
O remanso da noite embalsamada...

E o bosque estala, move-se, estremece...
Da cavalgada o estrépito que aumenta
Perde-se após no centro da montanha...

E o silêncio outra vez soturno desce,
E límpida, sem mácula, alvacenta
A lua a estrada solitária banha...



Еще раз о Моцарте и Сальери

А был еще Антонио Вивальди,
рыжеволосый пастор, виртуоз
в игре на скрипке, чей талант возрос,
как буйный одуванчик на асфальте.

Он музыку писал такую, как
сметающее дамбы половодье,
бунтующее, рвущее поводья,
а заодно венецианский флаг.

В ней прежде скрипок вдруг была валторна
и сипло резонерствовал фагот,
как некий путник, заглянувший в грот
в окрестностях приморского Ливорно.

Рукоплескали Мантуя и Рим,
и смелый «Геркулес на Термидонте»
так римлян покорил, что, только троньте,
вмиг станете врагом смертельным им.

Он был новатор, как сказал один
музыковед, покачивая носом:
«По существу, его кончерто гроссо
стал пирсом симфонических глубин.

Пятьсот концертов, девяносто опер
И свыше ста сонат… И «Времена»!..»
Прости-прощай, Ломбардская страна!
Пора и нам греметь на всю Европу.

Увы, Европа пушками гремит,
ведя дележку Карлова наследства.
… Он умер в Вене, нищим, впавшим в детство,
на двести лет потомками забыт.

Но музыка его в концертах Баха
продолжилась еще на десять лет,
и далее тянулся этот след,
пока Вивальди не восстал из праха.


Лишние слезы

Не на семи холмах,
а на семи слонах
стоял тот мир,
потерянный когда-то,
его хранили,
стоя на часах
железных
оловянные солдаты,
он был похож
на вечный выходной,
на вечный праздник
и зимой,
и летом,
он расцветал по-новому
весной,
а осенью
был переполнен светом.
Он был ко всем без исключенья
мил
и только иногда чуть-чуть
серьезен,
качавшийся на нитке
хрупкий мир,
чьи
светлые осколки
словно слезы…

А что еще
мне делать
и ему?

Лить слезы
по потерянному раю,
наверное,
еще и потому,
что мы
так буднично и скучно
умираем.


Май мотыльком

Май мотыльком, июнь капустницей,
июль медоточивой пчелкою…
И только август к нам опустится,
махнув крылом над самой челкою.

Ах, август, август, птица, падкая
до спелых яблок, до початков:
рассвет как пенку, день как патоку,
а ночь как зернышки хохлатка.

Чем урожайней, тем отчаянней
мы с ним воруем друг у друга
то помидор, то розу чайную,
хотя один снимаем угол.

Пока мы спим, наш августейший
ведет себя, как Мишка Квакин,
в сад проникая через бреши
в заборе. Что ему собаки!

Он тут же – дождь, чтоб шито-крыто,
чтоб поутру, сверкая сланцами
и напевая: «Чито-грито»,
мы собирали всюду паданцы.

… И вдруг такой потянет свежестью
с реки, не видной за осокой,
что даль покажется заснеженной,
а это – белый свет с востока.


Прогулка доктора Марешаля

- Осторожно, - говорит он. – Это саксонский фарфор.
(Голубая луна над вершинами гор
словно вендский пфенниг, и соловей
сокрушает пространства с крушины своей,
и ручей, словно флейта, вторит ему).
Он выходит. Он видит, что ветер силен –
пробегает по кронам, будто волны в корму
бригантине «Мистраль» гонит с силою он.
Он идет по Бельгийской (шумит Старый порт,
пахнет лесом и рыбой; вернувшись на борт,
матросня обсуждает, сколько стоит любовь).
Нотр-Дам-де-ла-Гард видно с точки любой.
Пресвятая с младенцем стоит на часах,
чтобы стен городских не коснулся прилив
в час, когда от заката останется прах,
и, как узник в мешке, будет в сумерках Иф.
- Осторожно, - говорит он (вероятно, себе самому).
– То ли грязь, то ли… уголь, никак не пойму.
(Голубая луна над Ля Канебьер
будто новый сантим; голоса из таверн
раздаются; кто-то запел невпопад;
кто-то громко смеется; аккордеон
заиграл; кастаньетами вилки стучат
по тарелкам). Подходит к концу моцион.
По своим Капуцинам идет он к себе,
понимая, что герпес на верхней губе
означает простуду, а, стало быть, есть
повод выпить. Однако, хорошая весть!


Прямой дождь

Словно прутья арматуры
он вколачивает в почву!
Кто куда, спасая шкуры,
двое – под навес у почты.

Вездесущее созданье:
рыщет, роет и так дале,
словно комиссар Катани
в итальянском сериале.

Словно склеивает скотчем
мира бренные останки,
хлынув из садовой бочки,
вывернутой наизнанку.

Всемогущий Вицлипуцли,
обратившийся в бродягу,
из акаций и настурций
сам себе сварганил брагу

и веселую чечетку
бьет на мокром тротуаре,
словно юная красотка
и в нее влюбленный парень.

Все быстрей, все гуще струи
вдоль стволов и стен кирпичных,
словно скачущий по струнам
эскадрон смычков скрипичных.

И уже звенят кимвалы,
и уже гремят литавры!
И приплясывают каллы
у крыльца, как лаутары.

И несутся вдоль дороги
пузыри в канавах пенных,
и мальцов босые ноги
в жирной глине по колено.


Святая Варвара

1

В наказанье за красоту
Заточили в высокую башню,
Тень которой ложится на пашню.
Это Хронос подводит черту
Перед тем, как уйти в темноту,
Где Калиго и Хаос Эреба
Порождают. Теперь только небо
Составляет раздумий предмет,
Заключая вопрос и ответ –
Для чего. Пахнет брынзой и хлебом.

2

Илиополь во мрак погружен.
Лишь на площади факелы стражи,
Как листвой облетающей, сажей
Устилают подножья колонн
Храма. В отсветах кажется он
То ль Аидовой страшной пещерой,
То ль на скалы влетевшей галерой.
Илиопольцы спят, как сурки,
Распустив пояса и шнурки,
Одобряемы Зевсом и Герой.

3

Но едва только Эос постель
Покидает свою и на берег
Искупаться идет, всюду двери
Отворяются. В каждую щель
И лачуг, и дворцов, будто хмель,
Проникают лучи, оплетая
Все предметы. В кустах золотая
Сойка гимны Афине поет.
И стекается к рынку народ,
И галдит, будто галочья стая.

4

Те, торгуясь, монетой звенят;
Эти, черными каплями крови
Обагряя песок у жаровен,
Режут горла курчавых ягнят.
И тяжелый самшитовый чад
Не спеша поднимается в небо.
Ветерок. Пахнет бронзой и хлебом.
Полдень. Солнце в зените. Жара.
У реки мельтешит детвора
С одобрения рыжего Феба.

5

Неизменный порядок вещей:
Только солнце покатится к роще,
Где порывистый ветер полощет
Кроны, будто подолы плащей,
В сей же час, как всегда, у дверей
Встанет Иезавель, златокудра,
На ланитах свинцовая пудра,
На устах густо-красный кармин.
К ней с дороги свернет то один,
То другой (а последний – под утро).

6

Так легко за оболом обол
Поясок наполняют приданым.
Ты же в башне своей окаянной
В одиночку садишься за стол.
Диоскор так же молча ушел,
Как пришел. Вот становится воздух
Темно-синим. Вот первые звезды,
Точно соль, проступают на нем.
Вот опять в темноте за окном
Этот мир удивительный создан.

7

Только кем? Кто решил, что луна
Убывает? И тут же обратно
Прибывает. И так многократно
Повторяется. Будто волна
Набегает. Откуда она,
Эта стройная музыка мира?
В чьих руках семиструнная лира
Порождает гармонию сфер?
Кто он, этот небесный Гомер,
Сочинитель земли и эфира?

8

Сочинитель морей и озер,
Гор и рек, что стекают в долины,
Через узкие горловины
Поначалу. Зеленый ковер
Расстеливши, цветочный узор
Кто наносит, а после дождями
Все смывает? Кто целыми днями
И ночами, кто из году в год,
Будто ворот, сей круговорот
Все вращает, без нас или с нами?

9

И зачем, для чего мы нужны:
Хвастуны, сластолюбцы, убийцы,
Казнокрады, глупцы, кровопийцы,
Лицемеры, обжоры, лгуны,
Лжебогам самозваным верны
И в любви, и когда убиваем?
Для чего мы на свете бываем?
Пусть Он скажет! Пусть даже не сам.
Будто льва по когтям, по словам
Мы любого пророка узнаем.

10

Пусть расскажет хотя бы пророк,
Для чего это бренное тело
Мне дано, если нету предела
У души? Даже если урок
Будет страшен, тяжел и жесток,
Знать хочу! Даже если на муки
Обрекусь и железные руки
Будут плоть мою рвать без конца,
Даже если рукою отца…
Чу! Ключа поворотные звуки.


И что теперь, Иосиф?

- И что теперь, Иосиф? – вопрошает современный бразильский поэт Алсидес Бусс,
профессор теории литературы Федерального университета Санта-Катарины,
в одном из своих коротких стихотворений.

- И что теперь, Иосиф? Лучше и не думать, - пишет Алсидес Бусс, предрекая:
- Жди, завтра придет крантец! (Перевод не дословный).
Хотелось бы перевести покрепче,

тем более что стихотворение Бусса начинается так:
«Надувательская кончина мира –
сводить концы с концами».

Как будто человечество все века своего существования не занималось только этим:
не сводило плюс с минусом.
- И что теперь, Иосиф? – вопрошаю вслед за Алсидесом Буссом.

- Скажи, Иосиф, как плотник плотникам, а может, нам и не мучаться вовсе?
И эти концептуальные весенние леса вполне сгодятся?
Скажи только, где сколотить твоему пасынку трон, сообразный его рангу.

Пасынку трон, нам эшафот.
Скажи, где устроить предбанник, где вошебойку,
Сколько дров заготовить для котлов, в которых будет кипеть смола и сера.


Этот каштан рано утром 5 марта

Этот каштан рано утром 5 марта, каштан с большими раскидистыми ветвями,
На которых лежит снег, словно мыльная пена,
Как он похож на инженера Щукина из «Двенадцати стульев»!

На инженера Щукина, который, выскочив на лестничную площадку
Прямо так, нагишом и в мыле, зовет дворника, а дверь захлопнулась.
Теперь-то мы видим, что дворнику не до того.

Дворник занят уборкой снега с дорожки, ведущей на проспект.
Каштановый Щукин напрасно жестикулирует в немом отчаянье
Всеми своими раскидистыми ветвями, на которых снег словно мыльная пена.

Многорукий Щукин, похожий на Шиву, - так бы изобразили немое отчаянье
На каком-нибудь наскальном рисунке аборигены Полинезии,
Если бы Кук привез им краски и кисти.

Наверняка я бы еще поработал над этим сравнением, если бы так не спешил.
Тем более что желтый MAN с низкой посадкой уже подъехал.
Стоя рядом с водителем, вижу новый образ:

Вижу сквозь лобовое стекло в утренних сумерках ряд приготовленных виселиц.
Как только они подъезжают к очередному светящемуся звездолету,
Тот круто взмывает вверх, унося декабристов в просторы Вселенной.


Косой дождь

Открою дверь и сяду на пороге
Смотреть, как дождь июльский по дороге
На цыпочках, с оглядкою идет,
Подкрадываясь к черному овину,
И как перебегает луговину
Потом, сбивая в гурт пугливый скот,
Как, замерев у мельничной запруды,
Подсчитывает скудные эскудо,
Прикидывая, сколько за помол
Запросит никогда не трезвый мельник
(Тем более, сегодня – понедельник),
Как, во дворе завидев старый стол,
Решает вдруг починкою заняться
И набирает сразу штук пятнадцать
Гвоздей в одну ладонь, пока другой
Поглаживает стол, определяя,
Где лучше начинать, с какого края,
И вдруг решает – ну его! на кой?
Горсть разжимает – и со стуком, гроздью
Роняет на столешницу все гвозди,
Решив: не плотник буду, а швея,
И вмиг листву, как выкройки из кожи,
Прострачивает (после оверложит
Растрепанные на ветру края,
Когда достанет времени на это,
А то, глядишь, случайная карета
Вдруг привлечет внимание его, –
По ступицу на правые колеса
В раскисшей колее присела косо,
А рядом, как нарочно, никого),
И только дождь июльский в чистом поле
Буянствует, как жеребец на воле, –
Припустит рысью, а потом – в галоп;
И нету на него тогда управы,
И стонет, убоявшись, роща справа,
А слева - клевер меж секущих троп.
А он стоит, большой, могучий, главный,
И волосы его струятся плавно,
И блещут грозно синие глаза.
А он стоит почти что на пороге,
Где я сижу, поджав босые ноги,
Ни жив, ни мертв, - а тут еще гроза!..



   © Все права защищены


Велесовы арабески

1. Листва

О, эта первая листва,
Пронизанная майским солнцем,
Трепещущая, как Литва
Перед нашествием тевтонца.

О, как несмел еще пейзаж,
Штрихи изломаны и робки,
Как будто главный карандаш
Лежит на самом дне коробки.

И только лебеда-трава
Среди камней царит монголом.
Что ей какие-то права
Тех, кто воюет за престолы!

Сегодня королюет клен,
А завтра тополь спозаранку
Волочит мантию на трон,
Шурша серебряной изнанкой.

2. Увертюра

Майский лес – травяного цвета,
А еще – золотого света,
А еще - пятнистых теней
Вроде яблок на крупах коней.

Всё гнедые, каурые, пегие…
Табунами в стремительном беге
Бьют копытами, гривы полощут
На ветру придорожные рощи.

… А порою и вправду дремучи,
Ибо дремлют, на лоб нахлобучив,
Тучу серую, словно треух.
Вот и день незаметно потух.

Незаметно наставшие сумерки
Кое-где подмалеваны суриком.
Оттого-то и кажутся мне
Декорацией к пьесе «На дне».

3. Плащ

Дождь барабанил по стеклу,
Как человек, задумчиво.
Хороший плащ висел в углу,
А не какой-то Гуччи вам.

Как трепыхание леща
В глубокой лунной заводи,
Рукав прозрачного плаща
Под дождь июньский звал один:

«Вот так же некий херувим
Тогда по свету хаживал.
А люди что? Все похер им.
За это Бог накажет их.

За это в ритме рваных стоп,
Лавинный, словно конница,
Всех смоет мировой потоп
И сам, как сволочь, смоется».

4. Дождь

Каждый день вымывает дочиста
Каждый лист, каждый ствол, всю траву,
Словно тот, кого только по отчеству,
Если что-то случилось, зовут.

Каждый день принимает заявки
От полыни, сирени, ольхи.
И до блеска садовые лавки
Драит, словно смывает грехи.

И всю ночь во вселенской лудильне
Чем-то пахнет и что-то гремит.
И река, как драчевый напильник,
В лунном свете ребристо блестит.

И рассвет над землею слоится,
Как пластины уральской слюды,
И парят кверху лапками птицы
В перевернутом мире воды.

5. Кстати

Власть поэту не нужна.
У поэта есть жена.
Даже книжка деньги класть.
На хрена поэту власть?

Власть поэту не нужна.
Есть Господь и Сатана.
Можно - ввысь, а можно - пасть.
На хрена поэту власть?

Власть поэту не нужна.
Есть Вселенная, одна.
Есть одна Вселенной часть.
На хрена поэту власть?

Власть поэту не нужна.
Есть смычок и есть струна,
Вдохновенье, сила, страсть.
На хрена поэту власть?

6. Гроза

Три цвета: молодой листвы,
Сухой земли и неба грозового.
Вот-вот начнется! Он уже идет на вы.
Ни головы нам не сносить, ни крова.

Три звука: гром как будто сносят дом,
Гром словно что-то вырывают с мясом,
И, наконец, тот самый главный гром,
Когда кругом бабахают фугасы.

Три выстрела: серебряной стрелой,
Потом еще одной за нею следом,
Потом – картечью… Что творит с землей
Старик Бартоломе де Эскобедо!

Кладет ее на эолийский лад
И до небес возносит, как в хорале!
Стеною звуки над землей стоят
Из золота, из серебра, из стали…

7. В деревне

Пронизан воздух солнцем и пыльцой,
Настоян на борце и зверобое;
Поет: «Я выключаю телевизор» – Цой
За ситцевою шторкой голубою.

Пес на цепи следит полет шмеля,
Из дальней рощи дятел часто слышен;
И на проселке в колее земля
Как черепица, сорванная с крыши.

А чуть подальше, где крутой обрыв,
Изогнутая, как змея в соломе,
Излучина реки. Весной разлив
Здесь клокотал в прибрежном буреломе.

Вот здесь весной, кроша прибрежный наст,
Что грузно проседал, на солнце тая,
Ревел он, будто звал на помощь нас,
Захлебываясь, воздух ртом хватая.

8. Через Артем

… И мы решили, что через Артем,
А далее на Горностай – быстрее.
За поворотом на аэродром
Поля разнообразные пестрели.

Дорога – в обе стороны простор –
Неслась, кювет цепляя правым бортом.
… Какой-то малый удочку простер
Над плавнями – без ног, зато в ботфортах.

… И вот уже Артем вставал вдали,
Заканчивались пригорода дебри.
… Цыгане трех коров перевели,
Свистя бичом, по пешеходной зебре.

Клонилось солнце к горизонту. Клон
Светила по ручью в бочаг спускался.
… Шел путник по обочине, хитон
На щиколотках пыльных развевался.

9. Из Альберту Каэйру

Взгляд мой ясен, словно подсолнух.
И когда я брожу по дорогам,
Все, что вижу, мне кажется новым,
Бесподобным творением Бога.

Словно я – несмышленый ребенок
Или даже цветок придорожный.
Головой удивленно качаю:
Неужель и такое возможно?

Верю этому вечному миру,
Как младенец, как лютик садовый.
На себя он моими глазами
Смотрит пристально снова и снова.

Смотрит пристально и удивленно,
Головой, как подсолнух, качает;
Простодушно, как малый ребенок,
Любит всех, а за что, знать не знает.

10. Манга

День хмур. Там хмарь,
Где свет был бел.
Дуб здесь как царь.
Стар, как Макс Шелл.

Дуб сам был юн.
Век. Два. Три… Пять.
Шел брать Рим гунн.
Шел хан Тверь брать.

Тьма. Степь бьет дрожь.
Рек ток. Звезд круг.
Свой свет льет рожь,
Свой – лес, свой – луг.

Свой свет льет Дон,
Свой свет – вглубь тьмы.
Бог здесь. Вот он.
Он там, где мы.


Вслед за Марио Кинтаной

Вслед за Марио Кинтаной выхожу я в этот мир привычный.
Что-то в нем неуловимо изменилось,
Стал он каким-то иным и странным.

Может быть, потому, что в эту ночь кто-то умер, а кто-то родился,
Может быть, потому что кого-то зачали,
Вопреки всем гарантиям резиновой промышленности.

Может быть, потому что Луна пролила на Землю лишнюю порцию лунного света.
Может быть, потому что звезды сверкали как-то особо.
Или потому, что под утро выпало немного снега.

Он и сейчас продолжает идти ровными рядами,
Как на параде стрелки в маскировочных халатах,
Словно десантники-парашютисты спускаются с неба (стибрено у Левитанского).

Вот в чем причина странности этого мира –
Стал этот мир каким-то чистым, каким-то стерильным.
Вся его грязь куда-то пропала.

Хорошо это или плохо? Спросите у дворников,
Которые чистят, метут и скребут, торопясь, дорожки, потому что знают:
Снег, не убранный вовремя, рано или поздно превращается в непроходимую грязь.


Про спирт и редиску

Был сладок спирт, горька редиска.
Был посошок по кругу.
В подъезде он подругу тискал,
да не свою, а друга.

И горько-сладкий поцелуй
остался на прощанье.
Как одержимый ветер дул,
и заросли трещали.

И там, где ветер вымел сор,
на черную горушку
снег сеял крупно, словно соль
на черную горбушку.

И он подумал: «А с утра
хотелось жить иначе».
А впереди была гора –
пускай не Аппалачи,

но все же. Оползни земли
поземками кишели.
… В овраге утром труп нашли
с поломанною шеей.


Серый день

Серый день, сплетенья веток
за окном. О борт корвета
волны точат тесаки.
Зонт коричневого цвета
ку-клукс-клан свои ланцеты
ветродую вопреки.

Что очаг в твоей харчевне,
мой далекий милый друг?
Все печет ботву для черни,
образуя в часть вечерний
розоватый полукруг?

Тщится колокол печальный
нас избавить от чумы.
Два почти скелета в спальне:
напоследок секс оральный,
на пороге вечной тьмы.

Проникающий микробом
в нашу плоть незримый Бог?
Черно-белых клавиш проба?
Черные – как крышки гроба,
белые – как потолок.

Ворон в строгом черном фраке
расчехляет ксилофон,
хором бесятся собаки,
дирижирует во мраке
пара бязевых кальсон.

… и рубашка как распятье…


Сказочка

Вор в законе.
Скот в загоне.
На свободе только кони.
Да и тех
в своем лесу
прочит волк на колбасу.

Где-то ходит Верлиока.
Он то близко,
то далеко,
то в стакане,
то в душе
черной злобою уже.

Злоба, злоба, святая злоба.
Товарищ, гляди в оба…


Кот на крыше.
Поздно вышел.
Уж давно по норам мыши,
как по нарам,
разбрелись.
Ну и ты давай ложись.

Без опаски
крепче глазки
закрывай и слушай сказки,
баю-баюшки-баю,
и не парься, мать твою.

Честь безумцу, который навеет
Человечеству сон золотой!


Электричества там не было

(из Алваро де Кампуша – Фернандо Пессоа)

Электричества там не было.
Поэтому я читал при свете тающей свечи,
Устроившись в постели,
Первое, что попалось под руку, -
Библию на португальском (что любопытно, изданную для протестантов).
Я перечитывал «Первое послание Коринфянам».

Избыточная праздность провинциального вечера окружала меня
Многоликим шумом, доносившимся отовсюду,
До отчаяния хотелось расплакаться.
«Первое послание Коринфянам»…
Я перечитывал его при свете свечи, мерцавшей из глубины древнейших времен,
Великое море страстей клокотало во мне…
Я ничто…
Я вымысел…
Что мною движет, мое ли желание или желание целого мира?
«Если бы у меня не было милосердия».
Божественный свет с вершины веков
Возвещает мне благую весть, с которой душа обретает свободу…
«Если бы у меня не было милосердия».
Боже мой! Но у меня как раз и нет милосердия.


На установку и снятие билборда с изображением генералиссимуса Сталина

Тиранов добрых не бывает,
Диктатор должен быть злодей,
И если вывезет кривая,
Тогда он лучший из людей.

Великий вождь, отец народов,
Пастух, ведущий резать скот.
Бог даст, и не таких уродов
Нам Провидение пошлет.

Какая милая икона!
Какие славные усы!
Ну, что молчишь, Сосо-батоно,
Рябой мясник всея Руси?

Тебе ль бояться хилой мести?
И кто из нас не без Христа?
Кричи: «Ура!» – со всеми вместе,
Кричи: «За Родину! За Ста…»


Сад камней

    Но мы ж с тобой интеллигенция!
    Нам ночью снится дивергенция…


    Из старинной студенческой песни


1.

Возвращаются страхи в Россию:
До получки не дотянуть
Рассердить ненароком мессию
И не в ногу
                   с другими
                       шагнуть

2.

Асфиксия души
                      Здесь ли там ли
Затянулся удавкою кнут
Я не знаю как в Дании
                          Гамлет
А у нас макароны дают

3.

Лицемерием жадную паству
Лживый пастырь
                    напичкать готов
И гнусней самозваного барства
Добровольное рабство рабов

4.

Под наркозом и мысли и чувства
Дефицит благородства в крови
Пугачевщина
                          вместо искусства
Мастурбация
                         вместо любви

5.

Выйдь из «Волги»
                   Чей стон раздается
В придорожных полынных кустах?
Это юная мать отдается
Чтоб младенец Иисус
                              не зачах

6.

Ночью дождь пробежится по крыше
И опять где-то пажити жгут
Всё Батыи
                   да Тохтамыши
Нас по курным избенкам гребут

7.

И ни честь
                  не в чести
                             ни отвага
Ни заветы булатной струны
Поседевшие внуки ГУЛАГа
Под собой
                     мы не чуем страны

8. 

Разговорцы и те не для кухни
Не для пищи
                      душе и уму
Так наверное жизнь и
                      протухнет
Словно йогурт
                    в табачном дыму

2008 г.


Диссиденты

(Подражание Александру Дольскому)

Хороший фильм про красное подполье
в тылу у нехороших беляков
однажды посмотрев, мы дали волю
фантазии без лишних дураков.

Погожим ранним утром в воскресенье
с таинственной улыбкой на губах,
глотнув свободы, видимо, весенней,
мы клеили листовки на столбах.

И клейстер, остывавший в грязных мисках,
бугрился, проступая между строк
«Товарищи рабочие, мы близко!
Держитесь, час расплаты недалек!»

Стрижи по небу синему летали,
был каждый тополь зелен и лучист,
и жал, как одержимый, на педали
в жокейской кепке велосипедист.

И нам казалось, мы достигли цели:
из города бежит последний враг.
Не зря листовки на столбах белели.
… Но что-то было все-таки не так.

Иначе, у столба топчась неловко,
с чего бы вдруг решительным рывком
прохожий не срывал мою листовку,
подписанную правильно – «Ревком»?

Ах, как же наш ревком ревел по хатам,
когда отцы пустили в ход ремни.
И нет бы объяснить, в чем виноваты,
а то в ответ ругательства одни.

Мы позабыли голод и усталость,
когда, как повторяемый урок,
«Товарищи, рабочие…» сдиралось,
скоблилось «… час расплаты недалек».

И дворник, повторявший: «Вот канальи!»,
свой «Беломорканал» тянул опять.
Тринадцать лет прошло, как умер Сталин.
Союз распался через двадцать пять.


Полые люди

(из Т.С. Элиота – А. Кортнева)

1

 

Мы полые бесполые бездушные врали

Попкорна и поп-музыки шуты и короли

 

По жизни этой тащимся

Влача свое ярмо

От разной дури тащимся

Исходим на дерьмо

 

Прикажут спляшем весело в присядку краковяк

С полунамека барского пролаем наскоряк

 

Торчать бы в поле чучелом

Распятию вдогон

Да только голым жупелом

Не напугать ворон

 

Простые гадости земли

                             милее нам чем радости ее

В порту сжигают корабли

                            а на пригорке косится былье

 

2

 

Сон снов

 

Тот самый коридор

Сквозь который идешь

Оставив тело в прихожей

Словно пальто

 

Без ног идешь

Но с плоскостопием и вросшим ногтем

Без живота идешь

Но с язвой и нефритом

Без сердца идешь

Но с рубцами и стыдом прожигающим

Бег головы идешь

Но с мигренью и жестокой памятью

 

Как и положено свежепреставленной душе идешь

То есть понимая что не будет тебе ни дна ни покрышки

Ни рая ни даже ада

А только этот бесконечный коридор

Его слепящий свет

Его бессонница и жажда

Его аммиачное обременение

 

Три вечных

Три невыполнимых

БЕЗ ТЕЛА

Три мучительных желанья -

 

Спать

Пить

И ссать

 

Да лучше пугалом в пустыне!

Где нечему расти и некого пугать

Но только бы не этот беспощадный коридор

 

3

 

Впрочем как это нечему расти в этой пустыне?

А кактусы?

А каменные идолы ушедших в небытие цивилизаций?

А вчерашние кумиры

Которым кто-то еще поклоняется?

 

Губами раскатанными как вантузы

Пытаемся воспроизвести хотя бы одну молитву

Хотя бы даждь нам днесь

Хотя бы да святится имя твое

Хотя бы как мы прощаем должникам нашим

 

Но если мы не верили сами

Кто нам поверит какой наивный Петр какой коварный Азазел?

 

4

 

Послушайте

Если звезды гасят

Значит это кому-нибудь нужно

Чтобы в небе однажды погасли все звезды

Чтобы во Вселенной не осталось ни одной звезды

Чтобы ночью беззвездной

Задыхающийся от отчаянья Поэт

Прорывался к Богу

Целовал ему жилистую руку

Бормотал что-то бессвязное о беззвездной муке

 

А после ходил бы тревожный но спокойный наружно

Спрашивая: - Теперь ведь не страшно? Да?

 

Послушайте

Один Поэт

На миллион таких неисправимых мудаков как мы

Ведь это невероятно много

 

Это

Почти невозможно

 

Это…

 

Поэтому мир обречен

 

5

 

А мы танцуем в баре в пять часов утра

Опившись халявной текилы

 

Тусовка тусовка тусовка

На фоне Пушкина а кто же виноват?

 

Ибо в этом вихлянии полуголыми жупелами

Будто от укусов кактуса кактуса кактуса уворачиваясь

 

Заключается наша единственная цель и задача

 

Проскочить на халяву

Между

рождением и смертью

Между

ангелом и бесом

Между

гением и злодейством

Между

орлом и решкой

Между

словом и делом

Между

волками и овцами

Между

живыми и мертвыми

Между

войной и миром

Между

братьями и сестрами

Между

мужиками и бабами

Между

рыбкой, которую очень хочется съесть, и …

 

Простые гадости земли

                              милее нам чем радости ее

Околевают кобели

                            и остается только шакалье



На закате

На закате ходит парень
вдоль расхристанных ворот.
- Кришна Кришна, Харе Харе, -
под гармошку он поет.

В огородах зреет вишня,
словно пламенный засос.
Песня добрая о Кришне
девок трогает до слез.

И по-доброму косится
на гармошку местный мент.
Над горой закат Жар-птицей.
Над трубой луна как цент.

Трактор едет по дороге –
клекот слышен вдалеке,
и ацтек в своей пироге
славно чешет по реке.

Остановится, закурит,
нацарапает пером:
«Пусть сильнее грянет буря!» –
на пергаменте сыром.

И, любуясь пиктограммой
и закатом впереди,
четко выколотый Рама
улыбается с груди.


На рассвете

Хватит прошлое ворошить!
Лучше – угольки в костерке.
На рассвете такая тишь…
Тихо шлепает по реке
то ли бакенщик с похорон,
то ли сам Харон…

Не видать ни хрена - туман
по-над поймою, мешковат,
кто-то, вправду, двигает к нам.
Слышишь, весла гребут впопад?
А костер-то почти остыл…

… Да нет, вроде мимо проплыл…


Катрены на приход тайфуна Болавен

I

Мы ехали, и всё окрест
готовилось к исходу света.
И лес на сопке был оркестр,
игравший шабаш из «Макбета».

II

Гудели трубами дубы,
осины струнами звенели.
Чертили графики судьбы
валторны и виолончели.

III

Вставали рощи, как полки
Макдуфа, мстящего за Банко,
и грозно щерила клыки
порогов бурная Волчанка.

IV

И галки поднимали гвалт,
и туча в солнечной короне,
взойдя на пыльный перевал,
царила в Шкотовском районе.

V

И все теряло смысл и вес,
выламывалось из тенёт и рамок.
Как будто шел Бирнамский лес
войной на Дунсинанский замок.

VI

Шли Ментис, Кэтнес, Ангус, Росс,
поднявшие восстанье лорды.
Как через Каменку обоз,
катились дробные аккорды.

VII

И окаянная луна
металась в кронах покаянно,
как сумасшедшая жена
убийцы бедного Дункана.


Катрены октябрю

I

Ну, вот, октябрь, мы вновь с тобой одни.
В аллеях листопад софиты гасит.
Плывут по Русской желтые огни,
как по реке Ота торонагаси.

II

Пейзаж как процарапанный гвоздем:
на фоне сопок серебристый тополь,
обугленный серебряным дождем…
Давай, октябрь, к себе по лужам топай.

III

Твой дом – в поселке дачном старый джип,
который пацанами раскурочен,
обломок ветра – мертвой липы скрип,
сухой колодец да гнездо сорочье.

IV

Здесь по утрам пластается туман
на черных грядках у сгоревшей бани.
Здесь комья, над которыми бурьян,
как павшие от стрел на поле брани.

V

Гляди, октябрь, какое воронье
над краем леса и над полем кружит!
Пуста, как Марс, дорога – вдоль нее
осколки неба в порыжевших лужах.

VI

Сегодня ветер всех своих коней
решил, наверно, выпустить на волю.
Резвится, как мустанг, воздушный змей,
фигурки черные бегут по полю.

VII

Гляди, октябрь, как трогательно мал
цветок на стебельке у края тучи,
которым это небо раскачал
какой-то человечек немогучий.

VIII

И мокнет придорожный бересклет,
и горло прополаскивают птицы,
и в Кневичах бродяга «Суперджет»
на взлетку почерневшую садится.

IX

Вот он ползет, продолговатый змей,
с шипением на мокром скорость гасит,
и отраженья бортовых огней
плывут, как по реке торонагаси.


Почему я должен?

Почему я должен подчиняться дурацкой стрелке,
Которая ходит по кругу, словно конь с завязанными платком глазами,
Что приводит в движение колесо маслобойни?

Я, чья душа свободна, как птица,
Порхающая в синем небе над пыльным двором,
По которому ходит кругами конь с завязанными платком глазами.

Но приходится подчиняться дурацкой стрелке,
Раз уж ей подчиняется махина железный конь,
Точнее, махина железная гусеница.

Раз уж ей подчиняется уйма народа,
Бегущего наперегонки с выпученными глазами,
С которых как будто повязку только что сняли.

Бегут наперегонки, будто спешат продемонстрировать
Рвение, с которым они подчиняются дурацкой стрелке.
Лучшим в награду достаются места, откуда всё хорошо видно.

А я так хотел рассмотреть в мельчайших подробностях,
Как превращается город – мосластый измученный конь с завязанными платком глазами –
В пригород – птицу, которая вырывается на свободу, плеща зелеными крыльями.


Рассказ зеленщицы

Ну да ровно 10 лет назад
в канун 60-й годовщины
редактором озадаченный
искал я что-то новое
в развитие юбилейной темы

Знакомые мне подсказали

Вот говорят есть женщина
на рынке продает укроп лучок салат
в годы войны по малолетству
ее в Германию угнали

Была в концлагере
наверняка расскажет много интересного

Я отыскал ее представился
узнав что перед нею журналист
она обрадовалась
дав мне прочитать вот это:

Согласно решению Экспертной комиссии
Российского фонда «Взаимопонимания и примирения»
как малолетний узник фашистских лагерей
вы имеете право на получение материальной помощи
в размере 4 200 немецких марок (2 147,43 Евро)


- Скажите 4200 марок сколько это будет в рублях?
а чтобы купить квартиру внучке хватит?
да калькулятор есть возьмите сколько вы сказали? 85 880?
это сколько ж за каждый год из четырех?
сперва за то что горбатилась на хера Мейера
а как сбежала в третий раз за Бухенвальд
а может в нашем фонде напутали чего или украли?
у нас ведь это запросто как бы узнать куда бы обратиться?
а может немцам написать да кто переведет?
какие-то слова я знала да забыла

Когда они входили в город мы даже радовались
конец бомбежкам и артобстрелам
мать как работала на почте так и продолжала
только в арбатсрам сходила встала на учет
а от отца-то писем с самого начала не было
что с ним случилось до сих пор не знаю
убили или в плен попал

Ну осенью пошла я в третий класс
учительница та же была да и директор
только над доскою не Сталина портрет висел а Гитлера

С едою худо было
мы все время есть хотели
подруга мне и говорит
пойдем на задний двор
нарвем там камнеломки

Потом мы шли домой
и тут увидели возле «Ударника» девчонок и мальчишек
там были и знакомые
они сказали будут здесь крутить «Чапаева»
мы удивились страшно
немцы и - «Чапаева»

- Ну да ведь он в конце картины тонет
- А капеллевцы там одетые как немцы
и флаги с черепом
- А сколько стоит вход?
- Бесплатно

И мы пошли смотреть «Чапаева»
пока сидели в зале мне казалось
что нет войны и не было
что жизнь не изменилась
что выйдем из "Ударника"
и будет все как прежде
на крышах наши флаги
и Сталина портрет над горсоветом
и милиционеры на перекрестах
и папа с мамой дома

А вышли из кино
там немцы с автоматами с овчарками
немцы кричат овчарки лают
и мы с подругой сразу заревели

Нас всех построили в колонну и повели
того кто убежать пытался
собаками ловили и обратно к нам в колонну

Но если чья-то мать или другая родственница
узнавала своего ребенка
то немцы отдавали почему-то

Я все надеялась что мама
узнав о том что угоняют нас в Германию
все бросит и примчится
я все надеялась но мама не примчалась

Нас привели на станцию
часа четыре мы стояли на перроне
ни пить ни есть нам не давали

Потом состав пришел
нас стали загонять в вагоны
такие знаете где возят скот
но перед тем как затолкать в теплушки
всех догола раздели
мальчишек и девчонок
чтоб по дороге не сбежали

Мы так и ехали в одном вагоне
и мальчики и девочки
все голые
нет стыдно не было уже
сначала только страшно
потом еще и холодно
и есть хотелось
нам кинули буханки две на всех черняшки
еще ведро чтоб оправляться

Настала ночь
мы кое-как устроились все на полу
заснули
вдруг
остановка
отворилась дверь
вошли два немца
выбрали девчонок
и увели
насиловать

На каждой остановке по ночам
девчонок выбирали
и мальчишек тоже
молила Бога я чтоб до меня не добрались
и Бог на этот раз услышал

А поезд ехал дальше
кто-то вдруг сказал
что это Белоруссия
а в Белоруссии воюют партизаны
в лесах
и нужно попытаться убежать
когда придут за кем-то ночью немцы

Но все боялись
и только человек ну может двадцать
решились
и когда открылась дверь
и немцы забрались в вагон
и стали выбирать кого сегодня будут
те двадцать кинулись наружу
и по откосу вниз
и дальше
в лес

Но немцы быстро спохватились
стрелять из автоматов стали и собак спустили
и всех до одного поубивали
одних из автоматов а другим
собаки горло перегрызли

Нас выгнали потом всех из вагонов
поставили шеренгой вдоль откоса
заставили смотреть на тех
убитых

Того кто опускал глаза
прикладом били по лицу
двоих которым стало худо
застрелили
и рядом с теми кинули

Так и стоит сейчас перед глазами:
ночь белые березы
трассы пуль
и белые тела
мелькающих
бегущих
спотыкающихся
и
падающих
стонущих
ползущих
еще живых
еще хотящих жить


Развивая Бродского

Я хотел бы жить, Фортунатус, в городе, где река
высовывалась бы из-под моста, как из рукава - рука,
и чтоб она впадала в залив, растопырив пальцы,
как Шопен, никому не показывавший кулака.

Чтобы там была Опера, и чтоб в ней ветеран-
тенор исправно пел арию Марио по вечерам;
чтоб Тиран ему аплодировал в ложе, а я в партере
бормотал бы, сжав зубы от ненависти: «баран».


И. Бродский, Развивая Платона

I

Здесь я, Овидий, как раз и живу напротив реки,
что торчит из-под моста, как из рукава полруки,
потому залив и похож на гноящийся обрубок,
от которого кормятся чайки и рыбаки.

Оперы у нас нет, так что тенор-ветеран
дома под душем поет, крутанув до упора кран, –
не дай Бог кто услышит и доложит Тирану
и Тиран, усмехнувшись, молвит: «Вот баран!»

Зато у нас имеется яхт-клуб и футбольный клуб,
чей тренер-ибериец, если мы проиграем, будет труп,
так по крайней мере говорят все, кто едет в автобусе
мимо давно не дымящих фабричных труб.

А потом я вплетаю свой голос в общий звериный рык,
когда один гладиатор встречает другого стык в стык
и, как будто голова третьего по приговору Хаммурапи,
катится в аут то, что всякий пинать привык.

II

Теперь о библиотеке, чьи залы отнюдь не пусты,
где юноши пропитываются знаниями, как смолою клесты,
где строгие старухи (ну, чисто мумии в Эрмитаже)
следят, чтобы вертихвостки сидели, поджав хвосты.

Самое интересное, Овидий, там даже не количество запятых,
которые некто досужий посчитал в «Метаморфозах» твоих,
а тамошний квестор, в прошлом трибун плебейский,
который по привычке считает плебеями всех остальных.

Зато как удобно: Вокзал и Галерея почти в двух шагах.
Приехал из деревни, и вот тебе сразу – Шагал.
Не хочешь Шагала? Вот Пикассо – «Девочка на шаре»
(конечно же, копия, но весьма похоже на оригинал).

Здесь хорошо пережидать превращение сумерек во тьму,
медленно соображая, куда бы поехать сегодня, к кому,
а главное, как (снег валит все гуще, трамбуя машины,
пытающиеся проскочить похоронное бюро и тюрьму).

III

Ну и отправишься в итоге в кафе с неоновой рюмкой на витраже,
где клиентов встречает фейс-контроль на первом этаже,
а на втором, если повезет быть признанным на первом,
торжествующий коллега, уплетающий бонусное бланманже.

Сядешь рядом, полюбуешься образцово набитым ртом,
медленно соображая, где ж эта улица, где ж этот дом,
и отвалишь, не осилив обжигающий, как наждачка,
горько-кислый эспрессо и совсем позабыв про белый ром.

Как и год назад, на улице этой деревья в два ряда,
как и год назад, как-то мгновенно готовится вся еда,
словно ждали, следя, чтоб в кастрюле под пельмени
ни на миг не затихала закипающая вода.

А когда пропорционально сытости затихает речь,
начинаешь соображать, а предложат ли тебе прилечь.
И, лишь услышав, как сбиваются обе подушки,
прячешь латы на антресоли и отстегиваешь меч.

IV

Теперь о памятниках, коим здесь любят менять имена.
Их почему-то все время переносят с одного места на
другое. Даже написавшего «Ко мне не зарастет народная…»,
законопатили так, что теперь не найдешь ни хрена.

Написавшему же: «…под собой не чуя страны»,
нашли-таки место, где за десять шагов не слышны
ни машины мычащие, ни шарахающиеся пешеходы,
только шелест листьев цвета зрелой морской волны.

Здесь, Овидий, можно часами орать, не боясь людей:
- А вокруг него сброд тонкошеих вождей!
Даже скорую не вызовут, чтобы свезла в дурку,
не говоря уже о том, чтобы просто навесить люлей.

И бредешь, одинокий, как сорока тысяча первый брат,
и не знаешь куда, просто так, наобум, наугад.
И думаешь: «Вот если б сюда однажды приехал Овидий,
То и ему бы поставил памятник какой-нибудь меценат».

Владивосток, 21-22 сентября 2010 года.


На самом деле просто все до неприличия

На самом деле просто все до неприличия.
Как некий терапевт (в печенку ВИЧ ему!),
пальпирующий чей-нибудь живот,
то здесь, то там с неясной целью ткнет,
все спрашивая, больно или нет,
вот так же точно ты и сам, поэт,
кладешь на стол злосчастный этот мир,
защупанный, наверное, до дыр,
и отправляешь пятерню в дорогу.
То там, то здесь с неясной целью ткнешь
и все-таки с надеждою вздохнешь:
«Что? Больно?» - «Больно» - «Ну и слава Богу!»


Почитав Бахыта Кенжеева

1

Вчера человек весь вечер икал,
с утра выделяет кал.
Казалось – велик,
оказалось – мал,
sorry и все такое,
совесть
порой еще болит,
то есть
притягивает,
как магнит,
к шкафчику
с алкоголем.

2

Новый город – прихожая к новой гостинице.
Постучится какой-нибудь перец случайно –
руки-крюки и взгляд,
как за час перед виселицей,
а попросит взаймы
стакан или чайник.

Словом, жизнь продолжается,
плодя варьянты:
либо горячее,
либо горячительное,
последняя точка
в последнем квадранте,
и не включительно,
а исключительно.

Выйдешь из номера прямо на улицу…
Ба! Да ведь это же улица Чехова,
дом № 6. Жареной курицей
пахнет под соусом чесночно-ореховым.

И засосет
так противно под ложечкой,
лег бы в одежде прямо и помер бы!
Но: «Говорят тебе, лошадью ходи, лошадью!» -
требует жизнь из соседнего номера.

Вот и ходишь
лошадью Пржевальского
в поисках корма подножно-подкожного
в звании старшего приживальщика
и с родословной таланта подложною.

3

Устал, и сердце меньше мечется? Еще и крокус не пророс?
Увы, Бахыт, ничем не лечится весенний авитаминоз.

Пойдешь в аптеку? Купишь яду? Аптека яду не дает.
Ну, постоишь, покуришь рядом. Табак, он тоже антидот.

Особенно перед рассветом, на самом краешке стола.
Еще прикольней быть поэтом, когда поэзия ушла.


Про Лену Маркову

Целый год в Санкт-Петербурге
Лена Маркова живет,
медсестрою в местной дурке
служит Лена целый год.

Не горда и неподсудна,
потому что не горда,
кому надо носит судно,
что ни спросят, скажет: «Да».

Пряча взгляд, предельно кроткий,
подоткнув цветной подол,
на Васильевском у тетки
в воскресенье моет пол.

Глядя на ее колено,
дядя Коля, инвалид:
- Ты какая-то, Елена,
не такая, – говорит.

… Треплет ветер занавески,
ночь белеет за окном.
Год еще неспящий Невский
будет ей казаться сном.

А потом наступит утро.
В дымке серо-голубой,
отливая перламутром,
встанет туча над Невой.

Чуть похожая на лацкан,
оттопыренный слегка,
встанет туча над Сенатской,
где укажет ей рука.

Медный всадник, вновь готовый
на дыбы поднять страну,
пожалел бы, право слово,
хоть бы девушку одну.

Пусть живет себе на свете,
пусть гуляет в Летний сад.
На конверте Марков Петя
пусть выводит: «Ленин град».

Пусть ей в спину шлют придурки
сумасшедший блеск в глазах,
пряча сальные окурки,
как обрезы, в рукавах.


Шадреш поздней осени

1

- Дай повяжу тебе косынку, дочка!
Кочан от кочерыжки очищай…
Сказав, склоняется над бочкой;
как будто эхо, со двора доносится собачий лай.

И шелестят начетчицы-березы,
роняя долу пожелтевшие листы.
Еще не наступившие морозы
готовятся к паденью с высоты.

И стук ножей доносится из дома:
вот этот вскользь пошел, а этот – вкривь.
Кота-кастрата погружает дрема
в уютный сон, в котором старая Юдифь

склоняется над спящим Олоферном;
собака Шарик крутится у ног;
и словно маятник, качаясь равномерно,
летит к земле березовый листок.

2

- Вот тут он, значицца, и поскользнулся –
с неделю до того дожжыло, с выходных.
А он еще подвыпил, словом, сбился с курса,
за ветки зацепился удочкой, рванул неловко и бултых!

От поплавков кругами, как пластинки,
расходится студеная вода.
Дрожат, как цуцики, осинки.
- Евонный пес, бывало, забежит сюда…

И так весь день: бегущий плесом рыжий пес косматый,
и тень его; и если туча в небе, если ветер, как праща,
тогда дрожат осины, смертным ужасом объяты,
а солнце выглянет – от счастья жизни трепеща.

И тишина, и умиротворенье
нисходит с неба, словно благодать.
Плывет себе, качаясь, желтый лист осенний.
Куда? Зачем? Ах, лучше нам не знать.

3

Поют в печи дрова. Сорит листвою сад.
Дымится на столе вареная картошка.
И сухожилиями дикий виноград
спускается с карниза над окошком.

И, пропуская свет, как розовую нить,
багровая листва от ветра шевелится.
Как будто за окном повесили сушить
пропитанную кровью плащаницу.

Над лысою горой закат почти померк.
Над речкой полумгла, как хлеб ржаной на стопке.
Иркутский прошумел. Кончается четверг.
И кто-то вдалеке плывет на лодке.

… Такая тишина, что слышно хорошо,
как цепью он гремит, как тянет плоскодонку,
как подзывает пса; как босиком прошел,
прошлепал по мосткам, скрипящим тонко.

4

Полночных липок стон, неплотной ставни стук,
ворчание сверчка, запечный запах гнили;
и голос в темноте: - Мне страшно стало вдруг,
что можно так – всю жизнь – как заживо в могиле.

- Представь, проходит жизнь – вот так – за годом год,
и каждый новый день как будто день вчерашний!
… И вновь скрипит кровать, и снова в стену бьет,
стуча, как метроном, железный набалдашник…

Скорей, скорей, скорей домой, домой, домой!
Туда, где за окном воскресный перекресток
машинами забит, затянут полумглой
и сквозь шуршащий дождь сверкает сотней блесток.

Туда, где со стекла, как смятая фольга,
шурша, сползает дождь ветвящимся растеньем,
где сумрачный проспект раскинул берега
и тянутся огни, как листья по теченью.


О простоте перевода с русского на чешский

    А. Ситницкому


Дело было в июле 2008 года
на открытой тренировке «Луча-Энергии»,
что проходила на стадионе «Динамо»,
расположенном недалеко от Спортивной гавани,
над которой тусовались жирные чайки,
атакующие на бреющем полете глупую корюшку.

Пока остальные катали мяч в большом квадрате
под неусыпным оком второго тренера Юрия Сауха,
на другой половине поля,
той, что ближе к центральному входу с улицы Пограничной,
культовый приморский форвард Саша Тихоновецкий
отрабатывал удары по воротам со средней дистанции.
В рамке на полусогнутых ногах в позе напряженного ожидания
замирал чешский легионер Марек Чех.

Когда мяч со свистом
пролетал рядом со штангой
или над перекладиной,
Саша Тихоновецкий, скрипя зубами,
произносил известное русское слово,
обозначающее неожиданную и нежелательную оплошность чаще,
чем женщину легкого поведения.

И Марек, глухо аплодируя упакованными в большие перчатки ладонями,
довольно скалил свои ровные европейские зубы.

Когда же, несмотря на его отчаянный бросок,
мяч, словно выпущенный из пращи, вонзался в сетку,
Марек, поднимаясь с газона,
потирал якобы ушибленное плечо
и произносил, скрипя зубами,
чешское слово kurva,
что являлось точным переводом слова,
которое за минуту до этого со злостью выплевывал Саша Тихоновецкий.

Вот так они, дети двух братских народов,
и занимались переводом с русского на чешский
и с чешского на русский,
доводя это дело до полного автоматизма.

Жирные чайки,
брюхатые только что съеденной корюшкой,
залетали на стадион «Динамо» со Спортивной гавани,
медленно кружа над изумрудным газоном,
пахнущим свежескошенной травой.


У кого-то предназначение

(из Стефана Корчевского)

У кого-то предназначение
кувшины лепить,
кувшины лепить,
чтобы было, во что воды налить.
Чтобы в полдень жаркий,
выпив холодной воды,
сказал путник:
«Как хорошо!» –
и полюбовался узором на кувшине.

У кого-то предназначение
кашу варить,
кашу варить,
чтобы было, чем голод утолить.
Чтобы вечером,
поев горячей каши,
сказал работник:
«Как хорошо!» –
и полюбовался рисунком на миске.

У кого-то предназначение
письма носить,
письма носить,
чтоб было, кого в разлуке любить.
Чтобы в полночь,
когда все уснут, перечесть
и тихо вздохнуть,
любуясь желтой луною.

А у кого-то предназначение –
стихи писать,
стихи писать,
словно чью-то жажду утолять,
словно кого-то от голода спасать,
словно кому-то письма доставлять.
Чтобы, когда охота придет,
прочел человек два-три стиха,
сказал: «Да, хорошо», –
и полюбовался собственной душою.


Дитя обиделось

Дитя, обидевшись, идет в зеленый сад,
на шелкову траву оно ложится.
Его приветствует из поднебесья птица.
Пожалуй, только птицы к нам добры,

по непонятным правилам игры
не требуя от нас прямосиденья,
нековыряния в носу, непенья,
всего, что превращает жизнь дитяти в сущий ад.

Летят по небу синему слоны
белее самой сладкой в мире ваты.
И носороги с бегемотами крылаты
сегодня, и небесное дитя,

обиженное, видно, не шутя –
ишь, губы африканские надуло.
Обижены коровы, козы, мулы,
верблюды виноваты без вины.

Полны обидой табуны коней,
с холмов стекающие в сонную долину.
Трава, согревшись, мягко греет спину.
Коровка божья по листку ползет.

Конечно, все когда-нибудь пройдет.
И взрослые все правы, несомненно,
но как они жестоки и надменны
бывают в вечной правоте своей.

«Свей, птица, мне на дубе новый дом,
дно устели невероятно мягким пухом.
Стань, птица, мне и матерью и другом…»
И птица серою кивает головой,

а желтою – кивает зверобой,
а прочими – все прочие растенья.
Дитя уснуло. Спит и видит сновиденья,
всю жизнь припоминая их потом.


Перечитывая Давида Самойлова, одного из последних импрессионистов

1

Проходят беды и несчастья,
Как катаклизмы и ненастья.
Но черт вращает колесо.
И вновь ненастья и несчастья,
И снова я разъят на части,
Как на картине Пикассо.

2

Ты еще молода.
Ты по жизни идешь победительно.
У тебя есть жених,
У которого Porsche
И крутые родители.

Ты маслину кладешь
В подогретый прозрачный мартини.
А за окнами дождь,
Словно у Писсарро на картине.

И ты смотришь в окно.
Там зонты и сутулые спины.
Плакать хочется, но
Не придумать причины.

3

А мир дается в ощущениях.
Он субъективен, этот мир.
И потому все люди – гении,
Когда выходят из квартир,
Когда дорожками метеными
Идут на службу не спеша,
Когда, бия крылами темными,
Над каждым мечется душа.

4

С недавних пор мне интересна смерть,
Хотя и жизнь, конечно, интересна.
Их встреча. Что за время? Что за место?
Небесная или земная твердь?
Пессоа называл ее невестой.
Другие – старой кликали каргой.
И гнали прочь. И дергали ногой.
Или рукой, что также было неуместно.

5

Как тупо начинается весна:
Сначала снег становится черняшкой,
А небо, словно грязная тельняшка,
Полощется меж двух дымящих труб.

И дым одной из них особо груб,
И густ, и черен. Он подобен плоти,
Сей экипажный дым. Опять на флоте
Понтифика не удалось избрать.

6

Весна
Несмотря ни на что

Она гладит меня по голове
Своею шершавой ладонью

Теплой и пахнущей полем

Она утешает меня
Она осушает мои слезы

Она пересказывает мне птичьи сплетни
Ведет меня на прогулку

Согревает меня южным ветром
Улыбается мне по-крестьянски

И пробуждает во мне
Самые лучшие чувства


Осенние арабески

1. Листва

Срывается на крик немой листва,
Которая над мостовой кружит.
За что меня в роддоме номер два
Приговорили к смерти через жизнь?

Младенец у казенного окна,
Умытый кровью, слабый и нагой…
Скажите, в чем была моя вина,
Когда кричал я, выгнувшись дугой

О том, что ясно видел вдалеке,
Да только объяснить никак не мог
На самом древнем в мире языке,
Который сочинил однажды Бог?

Я знаю эти верные слова.
Я вспомню их, когда наступит час.
Об этом шепчет палая листва
Над мостовою медленно кружась.

2. Новолуние

Мгла такая: глаз коли –
Промахнешься ненароком.
Хорошо, когда вдали
Льется свет каких-то окон.

Словно Инь и словно Янь,
Словно Сущее и Сущность,
Между Тьмой и Светом грань
Проступает в черной гуще.

Дверь толкнуть, войти в подъезд.
Двери, лестницы, пороги.
На стене написан крест.
Мысли прочие - убоги.

«Рыжий – пидор!», «Светка – *лядь»,
Остальное – в том же духе…
Первым делом - обличать.
… Лампочка, окурки, мухи.

3. Ноктюрн

Парк ночной погряз во мраке,
Начинается уже:
Рыщут злобные маньяки
В поисках невинных жертв.

Будь ты конный, будь ты пеший.
Будь машина за углом.
Даже если местный леший.
Даже если есть кондом.

Так что, Нина, оставайся,
Скатерть скромно теребя.
Эти листья в темпе вальса
Пусть кружатся без тебя.

Пусть обломятся придурки,
Пробазарив у костра,
Например, о Микки Рурке
Хоть до самого утра.

4. К морю

Здравствуй, вольная стихия,
Соль Земли, ее заквас.
Наступают дни лихие
Для тебя, как и для нас.

Задирая волны ловко,
Выбивая всхлип и стон,
Как портовую дешевку,
Будет брать тебя муссон.

И у скал, где у растений
Стебли вытянулись в нить,
Будешь, воя на коленях,
Камни ржавые скоблить.

День и ночь, согнувши спину,
Будешь драить дочиста,
Как Мария Магдалина,
Ноги каждого куста.

5. С древнего

Был отчаянно нищим,
Опускался на дно.
Был закат пепелищем
Сквозь подвала окно.

Был безумно богатым,
Раздавал без конца.
Любовался закатом
С золотого крыльца.

И одно лишь осталось
В предрассветной тиши:
Бренной плоти усталость
От полетов души.

Как же ты надоело,
Опостылело как,
Мое бренное тело,
Мой единственный враг.

6. Роща

Эта голая роща
Будто храм недостроенный.
Ветер, кровельщик тощий,
Что-то делает с кронами.

Явно кем-то нарушена
Очередность работы, -
Вот и с клена маньчжурского
Вмиг сползла позолота.

Лишь вороны на елке –
Украшенье пейзажа.
Клест мгновения щелкает,
Бальзамируясь заживо.

Все острей и мгновеннее
Жизнь, залетная птица…
Где бы встать на колени
У ручья, чтоб напиться?

7. День

Как нищему на паперти, где тень,
Протягивают новенькую денежку,
Так нам октябрь вручает ясный день,
Мол, если просят, то куда же денешься!

Ах, этот день, прозрачный на просвет,
Листвы последней водяные знаки.
Всего за рупь чего тут только нет!
У магазина греются собаки.

И можно быть богатым, точно Крез,
В автобусе, прильнув к его окошку,
Махнув на край земли, где, словно крест,
Торчит маяк на Токаревской кошке.

Закату здесь сгорать, да не сгореть,
А медленно в пучину погрузиться,
В густую бронзу превращая медь,
Которая лежит на наших лицах.

8. Про Джона

Дом у Джона – сам себе поэт:
Дверь толкнешь из комнаты в прихожую,
А прихожей, собственно, и нет –
Сразу улица с брусчаткой и прохожими.

Здесь, чтобы не делать лишний крюк,
Вниз на Пушкинскую люди ходят часто.
Говорят, здесь мог Давид Бурлюк
Жить в 20-х в меблирашках частных.

А теперь живет Кудрявцев Джон,
График и философ по натуре.
Вот сидит передо мною он,
Кофе пьет и сигарету курит.

С бородищей, словно божество
Созданных и собранных предметов…
Дверь толкну - в прихожей у него
Город, море, звезды и планеты.

9. Ветер

И врывается в город ноябрьский ветер,
С бубенцами на тройке, трехпало свистя,
Доставая зевак на обочине плетью,
Чудаков, засидевшихся в поздних гостях.

Клуб Матросский. Кафе. Протестантская кирха.
Недоумок, ловящий мотор на бегу.
Скрежет листьев, катящихся в сторону цирка, –
Вот и с этой услады содрали фольгу.

Мысль о теплом сортире, пусть даже неблизком,
Об арабике мятной, о стонах впотьмах.
И еще почему-то о странном Франциске,
О котором прочел в Интернете на днях.

Я люблю это время предзимнего слома,
Оголенных древес и погнутых оград,
Когда страшно уже поздно выйти из дома,
Но не страшно уже не вернуться назад.

10. Из Одена

Вот и осень, как нянины сказки,
Неизбежно подходит к концу.
Как там? «Прочь покатились коляски»?
Ну а здесь? Прикатились к крыльцу,

У которого две табуретки.
Гроб выносят. Покойник угрюм.
Не спеша обсуждают соседки
Габардиновый новый костюм.

На лесном, на горбатом погосте
Оживление тоже с утра:
Тролли делят заранее кости,
Духи носятся, как детвора.

Все гадают, кто спустится с неба:
Ангел белый, иль черный, как грач...
А спускается первого снега
Тонкий саван, дырявый, хоть плачь.


Соляной сад

Из Жуанито Овельи

Крылья сложив
разноцветные,
Осень отдыхает
на берегу
Атлантического океана,
смотрит она,
как отдыхает
сад соляной.

Никто здесь больше не ходит
с лопатой в руках, чтобы путь открывать
лишней воде
из бассейнов глиняных в море.

Никто не следит
за нужным уровнем.

Никто не складывает
молекулы пота Мира
в кристаллы соли Земли.

Безработное, Солнце
слоняется бесцельно по бассейнам,
словно по залам без стен,
по залам, где много всего –
воды, неба, облаков,
похожих на мысли
о щедром урожае соли
в будущем году.

В то время как урожай этого года,
горы соли, накрытые соломой
от дождя,
возвышаются рядом на берегу,
словно стога высоченные.

Грузно покачиваются
носатые лодки.

Отдохнув, Осень
расправляет крылья
и отправляется дальше на юг.


Пророк

Что за время! Волкодав и волк!
… По углам поют сверчками свечи,

и простынки маслянистый шелк
шепчет вскользь об участи овечьей.

Словно скатерть белую факир
выдернул рывком из-под сервиза,

наступила ночь и вздрогнул мир
и вспорхнули голуби с карниза.

И туман над городом парит,
словно сон, приснившийся Исайе.

И с деревьев, как с кариатид,
прядями белесыми свисает

не туман уже, а мелкий дождь.
По углам поют сверчками свечи.

Агнец божий, неужели ждешь?
Город за окном своих увечий

не скрывает: фонари без глаз,
пустыри, овраги, развалюхи,

плети оголенных теплотрасс,
вдоль дорог обрубки, будто шлюхи,

своры маргиналов и собак,
труп одной из них, вчера убитой.

Церковь на лопате, а в кабак
с вечера набились содомиты.

Пляшут диким скопищем козлищ,
вывернувших шкуру наизнанку.

«Каждый – пуп Земли, точнее, прыщ,
А еще точнее, гнойный шанкр.

Надоело! Хватит! Не хочу
ваших отбивных с невинной кровью,

подносимых, словно палачу,
заодно с продажною любовью.

Не хочу ни сирых, ни чумных,
простирающих с мольбою длани, -

«Даждь нам днесь!» Ни ваших выходных
не хочу, ни ваших отпеваний,

ни крестин, ни прочих щедрых треб
от мздоимцев и отцов разбоя.

Самый черствый, самый черный хлеб
Преломить бы мне с самим собою,

Да не выйдет…» А вокруг толпа
бесноватых, пьяных, оголтелых

вкруг шеста, как будто вкруг столба,
на котором распинают тело.

Водопад распущенных волос,
по холмам сбегающий на лоно, -

как шатер из виноградных лоз,
как шалаш, как город осажденный.

«Ничего честнее наготы
нет, когда под платьем язвы прячут,

а глаза надменны и пусты.
С этого мгновенья - быть иначе!

Темя выбритое, оголенный срам,
вервием охваченные чресла

вместо всех нарядов аз воздам,
вместо всех вечерних и воскресных.

Серьги с мясом вырву из ушей,
отберу и звездочки, и луны,

ожерелья сдерну с длинных шей,
перстни, кольца из носу у юных

вырву, склянки, полные духов,
отберу, запястья и увясла,

епанчи отборнейших мехов,
все сосудцы с благовонным маслом.

Жалобней и тоньше драных сук
будете скулить в ногах мужчины

и ловить губами плети рук,
содрогая от ударов спины.

И когда отмоет скверну кровь,
и когда огонь пожрет Геенну…»

- К вам вернется прежняя любовь! -
дописал и поглядел на стену,

и добавил ниже: «Се Пророк»
(по углам сверчками свечи пели),

и шагнул, и вышел за порог,
и пошел, куда глаза глядели…


Душа на рассвете

1

Душа на рассвете по небу летела –
искала, свободная, новое тело.
Десятые сутки являлись на свет.
Земные, конечно. Там времени нет.

Там вечнозеленые листья на ветках
и птицы поют, потому что не в клетках,
и бродят, по пояс в траве и цветах,
Енох, Илия и улыбчивый Рах.
Там в лоне Авраамовом словно в кибуце,
где праведным смехом над нами смеются.
Там город, где речка Живая течет
и блещут двенадцать жемчужных ворот,
поэтому улицы вечно рассветны,
хотя их строения ветхозаветны,
в одном из которых и спрятана Суть…

Оттуда душа и отправилась в путь.

2

Но прежде чем выбрать, душе предстояло
сошествие в Ад – ни много ни мало.
Ей дали, конечно, какую-то нить,
но чтоб, оборвав ее, всё позабыть.

Забыть свое старое дряхлое тело,
а прежде, как слепло оно и немело,
как плакало, пело, питалось икрой,
пыталось увлечься хотя бы игрой,
улечься вдвоем под одним одеялом,
как солнце над ним то и дело вставало,
сияло, сверкало, и грело, и жгло,
как было ходить по земле тяжело,
зато как легко на рассвете леталось,
парилось – без крыльев, без тела – виталось,
как запросто было свободной душой
весь мир обнимать, бесконечно большой.

3

Но нитка оборвана. Прямо у входа.
Теперь над душою пещерные своды.
Багровые отблески. Пламенный свет.
Бездонное эхо. Здесь времени нет.

Здесь вечные муки. Здесь в гнойной коросте
друг друга ласкают гниющие кости.
Здесь истины истин, темны, как леса,
друг друга не слышат, сорвав голоса.
Здесь души, познавшие мерзости плоти,
становятся слизью в Стигийском болоте.
Здесь тот, кто невиннейших агнцев алкал,
давясь, пожирает свой собственный кал.
Здесь Каина семя, разбросано всюду,
в червей превращаясь, целует Иуду.
Сюда Сатана приглашает на пир…

Отсюда душа возвращается в мир.

4

А в мире весна. Облака кучевые,
грызущие лед берега островные
и ветер такой, что слезятся глаза,
и в каждом окошке как будто слеза.

А в мире весна. Возрожденье природы.
Повсюду отходят подземные воды –
бурлят под мостами, от глины красны,
несутся венозною кровью весны!

Повсюду ручьи. Вдоль дороги и в поле.
Земля, как роженица, плачет от боли
и счастья...

.................… Роженица юная спит,
улыбкою рот ее полуоткрыт.
И мальчик, уткнувшись в одну из черешен,
до срока невинен, до срока безгрешен.
Когда еще вспомнит о будущем он?
Глубок и возвышен младенческий сон.


Явление Верлиоки 2.0

Вдруг какая-то птица по небу промчалась,
вдруг какая-то ветка в саду закачалась.

И опять тишина, тишина и покой,
комариная ряска над сонной рекой.

Вдруг какая-то рыба плеснула в затоне,
вдруг к какому-то звуку прислушались кони.

И опять ни души на версту или две,
не считая кузнечиков в пыльной траве.

Вдруг какое-то облачко – серым комочком,
вдруг какая-то капля – отрывистой точкой.

И опять небеса как простиранный флаг;
но всё как-то иначе, немного не так.

Вот какая-то птица по небу промчалась,
вот какая-то ветка в саду закачалась.

И уже прокатилась волна от межи
и метнулись тропинки, шурша, как ужи.

Вот какая-то рыба плеснула в затоне,
вот к какому-то звуку прислушались кони.

И уже загудели верхушки дубов.
Лес очнулся – качнулся, к отлету готов.

Вот какое-то облачко – серым комочком,
вот какая-то капля – отрывистой точкой.

И уже зарябило, и стог на лугу
заметался, как путник, попавший в пургу.

Мчатся птицы, в саду осыпаются сливы,
и качаются рощи, и треплются гривы.

И дугой прогибается черный затон,
словно там, как вулкан, пробуждается Он.

Будут черные тучи царить над землею.
Будут черные вихри носиться стрелою.

Будет ливень стенать и стоять, как стена.
И припомнится людям любая вина.


На улице Лескова

Возвращались мужики с шабашки –
заходили в хату на Лескова,
заходили, чтобы водки выпить,
водки выпить – что же тут такого?

Выпить водки, купленной у Нонки,
выпить горькой, выпить непаленки,
обсудить проблемы мировые,
пока дома сушатся пеленки.

Говорили жены малым детям:
- Сколько можно! Чтоб им было пусто!
Сжечь бы развалюху на Лескова,
А бомжей так порубать в капусту!

Говорил Егоров-участковый
главному бомжу Партайгеноссе:
- Генка, а на кой у бабки Насти
сперли кабыздоховые кости?

Говорил Партайгеноссе хмуро:
- Эта бабка Настя – просто дура!
И мерцал в зубах его прогнивших
крохотный рубиновый окурок.

И курились розовые дали,
и скрипела старая береза,
и стоял Партайгеноссе хмурый,
и небритый, и почти тверезый.

И стояли в стороне, осклабясь,
Сыч и Падло, Тощий и «Каспаров»,
шкет приблудный да его девчонка
(баба Зоя в хате помирала).

Говорил им проповедник ярый,
методист из церковки кирпичной:
- Нелюди! Антихристово семя!
Гром небесный вам и Божья кара!

И всю ночь на улице Лескова
гром гремел и молнии сверкали,
и всю ночь на улице Лескова
на поминках Зойкиных гуляли.

И скрипела старая береза,
и хрустели выбитые стекла,
и шумел камыш, и все на свете
до основ и до корней промокло.

И качалось озерцо, как чаша,
и проселки стали, словно каша,
и хлестало, как в борта ковчега,
в стены, что качались, как телега.

Говорила Портупейко Катя
мужу Константину Портупейко:
- В ночь такую надо ж было шляться!
Да к тому же дома ни копейки.

Улыбался Портупейко Костя,
ухмылялся, пьяная скотина,
мол, а если пригласили в гости,
на поминки? Слышишь, Катерина?

Катерина горестно вздыхала,
с мужа сапоги она снимала,
всю одежду, мокрую и в глине.
Не ложилась до утра, стирала.

Просыпаясь, есть просили дети.
Прекратился ливень на рассвете.
Только прилегла, глаза сомкнула –
в дверь стучат. – Кто там? – Егоров, Катя!

Говорила понятая Нонна
репортеру «Правды Заозерья»:
- А потом свезли нас на Лескова.
Ох, не знаю! Ох, кровищи море!

Говорила Нонна, говорила,
причитала жалобно и тонко:
- А троим вообще башку срубили.
А уж как глумились над девчонкой!

Говорил Костяну Портупейко
следователь Павел Никодимыч:
- Ты давай колись без промедленья.
В принципе ясна уже картина.

Говорил сокамерник угрюмый:
- Раскололся? Ну, ты и придурок!
И мерцал в зубах его прогнивших
крохотный рубиновый окурок.

Говорил сокамерник: - Сказал бы,
сами, мол, друг друга порубали.
- Я б сказал, да ничего не помню.
Только как вторую допивали.

И глядел он в тесное окошко,
где томилось небо за решеткой,
где залетный голубь, словно в клетке,
бился, а потом затихнул кротко.


Музыкантик, Загорелый, Кандидатка

А называлось это чудо музыкантик.
Он к радиоле был приколот, словно бантик.
Его мы к уху подносили в кулаке.
Он почему-то на свободу не стремился.
Не жалил то есть. Несмотря на то что бился.
Звенел отчаянно, как ястребок в пике.

Пронзительную песню несвободы
Мы слушали. Какие были годы!
Из каждого раскрытого окна
какая-нибудь музыка звучала
по вечерам. Но, видно, было мало
нам, музыкантиков ловившим допоздна.

Теперь, когда в свой верный эмпетришник
могу я закачать два гига с лишним,
где персональный Гайдн,
и Моцарт,
и Гунно,
теперь, когда вся Музыка ушла в подполье,
где для нее воистину раздолье,
теперь мне, право слово, все равно,

какая власть под бой каких курантов
каких куда гоняет демонстрантов.
«Прощальной» приближается финал –
и по хрен мне все ваши погребушки,
и то, за что вручают побрякушки,
и то, как бьются люди за металл.

С сумою на ступенях магазина
замру… Ах, Керубино, Керубино!
Ах, как ты забираешь высоко!
Туда, где облака, чей путь неведом.
И я шепчу за Велимиром следом:
«Мне мало надо…» – хлеб и молоко…

Порою бьюсь, но никого не жалю.
Сажусь в автобус – суеты скрижали
разматывает город за стеклом.
Вдруг с воли залетит в автобус муха.
Жужжит, наверно. Вертится над ухом.
Но все же отстает, махнув крылом.

Другое дело – музыкантик милый.
Какое время, говорю вам, было!
… Недавно в Интернете прочитал,
что музыкантик – это пчелка-трутень.
О сколь недолог век его и труден!
О сколь трагичен дней его финал!

Игра природы, партеногенеза,
всем школьным установкам антитеза,
оторва, безотцовщина, изгой…
– С утра до вечера мы пашем, словно пчелки,
доверху набиваем наши полки,
а он тут брюхо набивает, ишь какой! –

гудел трудолюбивый майский улей.
И вот он вылетал оттуда пулей.
По улочкам и дворикам кружил.
Цвела сирень, и яблоня, и груша.
Звук радиолы под окном он слушал,
пленительные запахи ловил.

Своими многогранными глазами
он видел все – и то, как над кустами
склоняются, притихнув, пацаны,
и то, как забиваются костяшки
в стол доминошный, как дрожат рубашки
на бельевой веревке и штаны,

как Загорелый возится с запаской,
поглядывая на него с опаской,
чумазым пальцем указательным грозя
и продолжая двигать монтировкой
вдоль обода не очень-то и ловко.
А, между прочим, совершенно зря.

Бояться пчел мужчинам не пристало.
Тем паче тех, кто не имеет жала,
кто даже сам себя не защитит.
Бездельник, трутень, паразит природы, –
ни воска от него потом, ни меда,
ни яда, если вдруг радикулит.

- Ишь, как выводит, шельма, тонко-тонко!
- Ну, что, дружбан, разжалобил ребенка?
- Теперь чеши! Свободен… словно дым…
- А в небе копулирует он с маткой, –
очки поправив, молвит Кандидатка. –
Оттуда не вернется он живым.

… И все же он летит за нею следом
туда, где облака, чей путь неведом,
не ведая, что после будет смерть;
летит над жизнью примул и настурций,
летит, рожденный от любви загнуться,
но прежде – песню несвободы спеть.


Проклятие

(из Стефана Корчевского)

В детстве очень страшную старуху
я увидел как-то из окна.
Нос крючком, и шрам, ползущий к уху,
родинка под носом, будто муху
выплюнула только что она.

Был июнь. И тополиным пухом,
как лебяжьим, покрывался двор.
Отвернувшись и собравшись с духом,
снова поглядел я на старуху
с подбородком острым, как топор.

Сердце билось. Гулко отдавалось.
Стуком нарушало тишину.
Что за фея, за какую шалость,
с нею так жестоко рассчиталась?
За какую детскую вину?

Почему по жизни, точно платье,
что на ней топорщится горбом,
носит до сих пор она проклятье?
Должен ли ее расколдовать я?
И куда я поскачу потом?


Закат сатанел

1

С востока над волнами крон, над причалами крыш
на запад летел одержимый движением стриж.

Закат сатанел, будто «Мэри» качнули бокал.
Над рейдом алело «морской», багровело «ВОКЗАЛ».
Закат сатанел. Загоралось окно за окном.
И вот уж полгорода дружно играло с огнем.

2

Там в горнах домашних без устали плавили медь. –
Там ужин пытались на жарких углях разогреть. –
Там олово золотом сделать алхимик мечтал
(вдали пламенело «морской», полыхало «ВОКЗАЛ»). –
Там пир пироманы устроили, оргию, гон. –
Там новые вирши слагал бесноватый Нерон. –

Над красным Амурским заливом, как золоотвал,
сиреневых туч бастион, догорая, мерцал.

3

И первые сумерки тихо на землю сошли.
И воздух дрожал над поверхностью теплой земли.

И ветер вычесывал божьих коровок из крон.
И город затих, будто связанный цепью дракон.

И лишь одержимый движением маленький стриж
летел над пучинами крон, над утесами крыш.

4

Болтая ногами, ни в грош не ценя жизнь свою,
сидел человек с банкой пива на самом краю.
И если в подъезд кто-то юрк, а из оного шасть,
он сверху плевал, норовя непременно попасть.

В башке его мутно штормило, звенело в ушах.
Обрывки вчерашнего дико блуждали впотьмах.

И как бы он ни был в такие мгновения тих,
никак не всплывало, а где же оставил он их.

5

Забыл в кабаке, опрометчиво сдав в гардероб?
А может, обрезали парии мрачных трущоб?
Иль в парке дремучем, скрипучем, как старый корвет,
Тамару на них уложил, а проснулся – их нет?

Их нет – и в районе лопаток протяжно саднит,
когда сквозь икоту глотается гребаный «Пит».

6

А город вблизи и вдали, по верхам и внизу
насупился, точно готовится встретить грозу.

События грозные зреют: какой-то мудак
на черном «Паджеро» уже что-то сделал не так.
Водитель автобуса руль крутанул не туда…

… А он в это время на крыше торчит, вот беда.

7

Под ним – ускользающий в темень колодец двора.
Над ним – храбрый стриж, говорящий: «Пора, брат, пора!
Мы вольные птицы»…

8

… И вот он встает.
И делает шаг. И еще. И еще шаг - вперед.
И, руки, как крылья, раскинув, стоит на краю
и тихо стрижу говорит: «Мать твою!..»

9

А стриж отвечает: «Так что ж ты, брателло, притих?
Никак не всплывает, а где же оставил ты их?
Забыл в кабаке, опрометчиво сдав в гардероб?
А может, обрезали парии мрачных трущоб?
Иль в парке дремучем, скрипучем, как старый корвет,
Тамару на них уложил, а проснулся – их нет?
А тут неизвестно откуда возникший мудак
на черном «Паджеро» уже что-то сделал не так,
а парень в автобусе руль крутанул не туда,
а ты в это время на крыше торчал, как всегда…
И, руки, как крылья, раскинув, теперь на краю
стрижу, то есть мне говоришь: «Мать твою!..»

Не мать поминай. А отца. И отцовский завет:
- Пока не взлетишь – не узнаешь, крылат или нет».

10

Какие-то тени сбегаются с разных сторон.
Слышны голоса: «Ты чего там?! Чего ты, Димон?!»

Какая-то женщина воет истошно в надсадной тиши.

Закат дотлевает.
Как мессеры, кружат стрижи.


Северокорейская ракета

Между левым берегом и правым
здесь несется горная река,
и в два роста вдоль дороги травы,
и картошка толще кулака.

Здесь быльем и беленой-травою
стежки и дорожки замело.
Здесь порой такие ветры воют,
словно рядом база НЛО.

Здесь в пространства меж крутых отрогов
вставлены крестьянские дворы.
Жизнь?
Словно за пазухой у Бога.
Щедрые таежные дары.

Круглый год рыбалка и охота.
Ягоды, орехи и грибы.
Здесь у всех «Ниссаны» и «Тойоты»,
и у всех «тарелка» у избы.

По ночам потомки староверов
смотрят голливудское кино,
ну а если пьют, то зная меру,
в основном французское вино.

Вон его как раз несут со склада
через коридор в торговый зал.
Это супермаркет «Чего надо?»,
он опрятен, хоть и очень мал.

Не стесняйся, попроси калачик
и запомни, милый человек,
перегонщикам японских тачек
здесь необязателен ночлег.

Здесь ночами страшно одиноко
пришлому без бабы и вина.
Здесь, как фиолетовое око,
в синей туче красная луна.

Здесь рассвет над перевалом тонок,
здесь, напившись вволю из ключа,
солнце, как пятнистый олененок,
залезает в дебри кедрача –

чтоб оттуда огненные знаки
на закате кинуть на поля,
где в июне расцветают маки,
а в июле зреет конопля.

В этот дикий угол Края света,
что людьми и Богом позабыт,
северокорейская ракета
разве что однажды залетит.


После дождя

Вдруг представилось: дом деревянный с верандой,
с водостоком, заправленным в бочку с водой.

И сиреневый куст, в зелень сада, как панда,
то ли по уши влез, то ль ушел с головой.

И пионы, такие румяные дурни,
подбоченясь, на стеблях мясистых стоят.

Чай накрыт. И нарезан дымящийся курник.
И в шмелях, будто в крошках, зареванный сад.

И пронзительно синее небо над садом.
Всюду небо: в распахнутом настежь окне,

в проводах, протянувшихся вдоль автострады,
в рыжей бочке с водой, в недопитом вине.

Это небо, как джинн, может быть, где угодно,
хоть в кувшине, чье горлышко уже всего,

но зато уж, когда это небо свободно,
ничего на земле не удержит его.


Мадругада

Больному стало легче в пять утра.
Впервые он не требовал дать яду,
не повторял, что суки – доктора.
Сквозь форточку со скрипом со двора
тянуло свежестью. Стояла мадругада.

Впервые за последний месяц-два
он поглядел на всех привычным взглядом
и произнес обычные слова.
Тьме за окном шептали дерева
гекзаметры. Стояла мадругада.

Он попросил налить томатный сок.
И пил, и улыбался тем, кто рядом.
В окошке проблесковый маячок,
как будто фиолетовый зрачок,
мерцал таинственно. Стояла мадругада.

Он свежую рубашку попросил,
вбирая грудью мятую прохладу.
И отдыхал, и набирался сил.
И доносился шелест птичьих крыл
из-за окна. Стояла мадругада.

И страха ядовитая игла
из сердца выскользнула, как луна из сада.
Пробило шесть из своего угла.
И он сказал, что боль почти прошла.
И боль прошла. Стояла мадругада.

* - madrugada (порт.) – ранее утро; время с 4 до 6 часов утра.


О Толе Кольцове, художнике и поэте

Да и не знал я его почти, Толю Кольцова,
художника, который к тому же писал стихи.
Так, пару раз пересеклись на каких-то культуртрегерских посиделках.
У него была такая аккуратная эспаньолка с проседью
и по-собачьи грустные глаза.

Особенно грустными они у Толи Кольцова были,
когда он на какой-то поэтической сходке
вышел на трибуну почитать свои стихи.
Простые такие стихи о пробуждении весеннего леса,
о долгожданной оттепели,
о том, что,
как бы щепки с просеки ни летели,
нас все равно не вырубить до конца.
(На дворе стоял громогласный май 1986 года).

Стихи были написаны классическим пятистопным ямбом,
классически ясным языком Тютчева и Фета.
Толя Кольцов никогда никого не обличал.
Ну, а кого, собственно говоря, может обличить автор нейтральных пейзажей?
Речушку, скромную Золушку промзоны, за то, что криво течет?
Овражек в осеннем лесу за то, что в нем никак не зарастают следы железных траков?

И тогда на трибуну взбежал какой-то вихрастый обличитель,
отодвинул Толю Кольцова даже не плечом,
а одним только молодым и задорным взглядом.
И начал крыть правду-матку про всех и про вся, про всех и про вся,
недвусмысленно намекая на то, что время глубоких подтекстов и фиг в кармане
кануло в Лету. Что отныне все вещи следует называть своими именами.

Толя Кольцов посмотрел на слушателей по-собачьи грустными глазами,
пожал плечами
и сошел со сцены.
В спину ему, когда он закрывал за собой дверь,
летели долгие продолжительные аплодисменты, переходящие в овации.
Народ в зале жалел только об одном, –
что кроме левой и правой щеки других каких-либо щек на лице
не предусмотрено.

С этого момента, как мне теперь представляется,
и начался самый печальный,
самый трагический период
в жизни художника и поэта Толи Кольцова.

Он ходил по унылым неубранным улицам бомжеватого города,
вдыхая ароматы первой весенней мочи и сыгравших в ящик кооперативных помидоров,
заходил в книжные магазины, единственные, где можно было с толком
потратить деньги,
пил с друзьями случайную водку,
заглядывал на рынок, словно в гости к сказке,
впрочем, иногда что-то покупал там,
один апельсин, например, или пучок морковки –
глазам художника требовался каротин,
а душе поэта солнце на подоконнике.

Глядя на апельсин, Толя Кольцов бормотал стишок
одного давно погибшего поэта:

- Я сразу смазал карту будней,
Плеснувши краску из стакана.

- А ведь он, пожалуй, в этот момент рисовал акварелью,
констатировал Толя. – И ни фига у него не получалось.
А что может получиться, если на улице слякоть,
собачий холод,
облезлые собаки
и хромоногие отставные солдаты?
Я бы тоже выплеснул краску из стакана
на давно не мытое оконное стекло.
Освежил бы, так сказать, пейзажик.

- Я разглядел на блюде студня
косые скулы океана.

- Действительно очень похоже, - покосившись на недоеденный холодец,
подтверждал Толя и делал новое открытие: - Эге, батенька,
а ведь и вы, пожалуй, тогда испытывали некоторые финансовые затруднения.
На студень с Хитровки субвенций только и хватало.

- На чешуе жестяной рыбы
прочел я зовы новых губ.

- А старая любовь, стало быть, ушла? Спустилась по грязной лестнице, очень осторожно спустилась, подбирая подол узкого платья, дабы не наступить ненароком. Вышла на улицу, кивком головы подозвала пролетку. И укатила, покосившись на свежую вывеску рыбной лавки, из которой несло тухлятиной и тиной…«Мария, дай…» Уж не эта ли девица позже возникла в поэме, которую он назвал «Облако в штанах»? – рассуждал Толя, растирая краски на льняном масле. – Как там у него? Долой вашу любовь, долой вашу мораль, долой вашу религию, долой ваше искусство! Нечего сказать, очень по-мужски! Баба не дала, так и сразу все долой, гори весь мир синим пламенем.

- А вы ноктюрн сыграть смогли бы
на флейте водосточных труб?

- Как два пальца об асфальт, - усмехался Толя. – Как два пальца об асфальт.

Под утро он съедал свое солнце с подоконника,
выходил на улицу, брал в руки палку, напоминавшую тамбурмажор,
и, принимая парад водосточных труб, с размаху лупил по каждой.
С шумом и грохотом проносился сверху вниз ворох ледяных осколков,
звонко чокающихся друг с другом на выходе.
Вот таким образом Толя Кольцов
и исполнял
на бис
для неспящих воробьев
мартовский ноктюрн водосточных труб.

Вот так Толя Кольцов и
протестовал время от времени,
рискуя быть задержанным ночным дозором.
Вот так и он жил, этот самый Толя Кольцов, художник и поэт.
Так он и жил.
И так прошло еще десять лет.

Настала очередная весна с особо затяжной оттепелью.
Толя Кольцов все ходил и ходил по улицам
города-доходяги, города-бомжа –
в поисках свежих сюжетов для своих нейтральных пейзажей
и чего-нибудь покушать.

И, кстати, на чешуе жестяной рыбы,
венчавшей пропахшую тухлятиной и тиной торговую точку,
Толя Кольцов однажды прочел зовы новых губ.

Эти губы, слегка пухловатые и оттопыренные, как у задыхающейся плотвы
(будущая расхитительница гробниц Лара Крофт в то время еще училась в Театральном институте Ли Страсберга, стеснялась своей худобы и одежды секонд-хенд, коллекционировала ножи и время от времени наносила порезы на свое юное непорочное тело) принадлежали 17-летней Анжелике (так, по крайней мере ее называл грузчик Шурави, слегка припадавший на правую ногу).

Анжелика торговала рыбой,
неумело обвешивая и обсчитывая покупателей
(ее то и дело ловили за руку).
Толя Кольцов однажды заступился за нее
(«С кем не бывает? Каждый может ошибиться при подсчетах»).
Так они и познакомились.

Анжелика приехала из далекого таежного поселка,
скрытого от Большой Земли грядой совершенно диких гор.
В этом поселке вся жизнь вертелась вокруг единственного предприятия –
горно-обогатительного комбината.

С недавних пор комбинат перестал обогащать горную породу
и, как следствие, перестал обогащать жителей поселка,
тем не менее продолжая обогащать главных акционеров.
Вот мать и сказала Анжелике:
- Езжай, дочка. Устраивай жизнь. Только смотри там… А впрочем…
- Не будь дурой, - добавил отец.
На что младший брат глупо гыгыкнул и тут же получил подзатыльник от отца.

Обо всем этом Анжелика рассказала Толе Кольцову
во время своего первого визита в его холостяцкую, но довольно опрятную берлогу.
Ради такого случая она украсила уши и шею сверкающей китайской бижутерией,
взятой на прокат у Нинки Воробьевой,
помыла шею и посмотрела в видеосалоне «Эммануэль».

Но Толя Кольцов не приставал к Анжелике с недвусмысленными предложениями.
Он поил ее элитным чаем № 36,
кормил пирожными с маргуселиновым кремом,
ставил для нее пластинку с оперой «Севильский цирюльник»,
показывал ей альбомы французских постимпрессионистов
и читал свои стихи.
В том числе то самое,
про «щепки летят».
Ей понравилось.
Так она сказала.

Слушая стихи,
Анжелика внимательно рассматривала квартиру,
как учил ее Шурави,
от входной двери по часовой стрелке,
стараясь запомнить,
что где стоит,
какой марки телевизор,
имеются ли у секретера
запирающиеся на ключ секции,
и так далее.

- Шурави, представляешь, у него есть компьютер! –
шептала голая Анжелика, нежно целуя каждый шрам на его теле.

- Компьютер стоит хорошие бабки, - отвечал Шурави,
вплетая неровно сросшиеся пальцы в огненные волосы Анжелики
и устремляя затуманенный взор в грязный потолок своей льготной однушки.

- А вообще у художников должны водиться бабки, они ведь наверняка продают картины, - говорил Шурави. – Давай, девочка, давай, потрудись еще…

И Анжелика трудилась.
Сдерживая зевоту,
она выслушивала новые стихи Толи Кольцова,
а также его рассуждения по поводу возрождающегося пунтуализма,
старательно училась
печатать на компьютере,
утверждая, что это поможет ей стать
секретарем-референтом в какой-нибудь солидной компании
(«А что? У меня все данные! И по английскому в школе пятерка была»).

Для постоянных визитов к Толе Кольцову
У Анжелики был железный повод:
она брала почитать книги,
которые у художника и поэта водились в большом количестве.
Анжелика их даже немножко читала,
чтобы потом поддержать разговор.

Нельзя сказать, что Толя, которому едва перевалило за 50,
совсем уж не обращал внимания на пухлые губы Анжелики,
на ее высокую грудь и стройные ноги.
Просто он знал, что за все надо платить.
Другой вопрос, чем, как и когда?

Она сама однажды спросила,
нет ли у Толи свежего банного полотенца
и свежего банного халата.
О чудо! И то, и другое оказалось в холостяцкой берлоге Толи.

… А когда все закончилось (очень быстро и очень сумбурно),
Толя решил принять ванну.

Там, в ванной, все и произошло.

Шурави рассчитал правильно.

Во-первых, Толя не слышал,
как Анжелика открывала входную дверь,
впуская Шурави.

Во-вторых, лежа в ванной,
трудно сопротивляться человеку,
чьи опытные руки методично погружают твою голову в воду.

В-третьих, прикид, хотя и поношенный,
но вполне фирмовый,
не пришлось потом с коченеющего трупа стаскивать.

Денег в запирающейся на ключ секции секретера, правда,
было не так уж много.
Заплатить водителю, нанятому для перевозки компьютера
и двух чемоданов со шмутьем,
впрочем, хватило.
Осталось еще на пару бутылок водки
и кое на какую закусь.

Шмотки Анжелика с утра раскидала по рыночным подружкам
(оперативники потом без особого труда собрали все вещдоки,
используя наводку Нинки Воробьевой, стукачки на доверии).
Взятые наугад книги чохом за сущие копейки были проданы одному знакомому букинисту.

А вот с компьютером неувязочка вышла.
За эту подержанную рухлядь
нигде хорошей цены не давали.
В конце концов Шурави,
расчленив эту железку,
не долго думая, выбросил ее по частям в мусоропровод.
В мусорной камере неделю спустя оперативники все и обнаружили.

О том, как погиб Толя Кольцов, поэт и художник,
я узнал из протоколов допросов,
которые мне дал почитать один следователь прокуратуры.

Зарешеченные окна его кабинета выходили на брандмауэр соседнего здания.
Кирпич был каким-то неестественно бордовым,
в частых выщерблинах.

- И за что погиб мужик? – повторял все время следователь, довольно молодой человек. – За бутылку водки, по сути…

Толя Кольцов, кто ты? Щепка,
которую унесло по речушке промзоны смутных времен?
Затупился топор,
соскользнул,
осталась косая отметка
там, где брызнула щепка
и запахло свежей смолой.
Нынче что-то весна не торопится
к нам в палестины.
Может быть, потому что рубить,
как считается,
лучше зимой.
Толя Кольцов, поэт и художник,
ценитель Дега и Россини,
как и все мы, родился ты невпопад,
ибо,
даже если не рубят лесов в России,
все равно
во все стороны
щепки летят.


Ночная история

Пахли дымом березовым снежные дали.
Над деревней дымы, как султаны, вставали.
Егерями, которым тревожно в дозоре,
обозначились ели высокие вскоре.
Он с проселка свернул и пошел по дорожке,
доедая последние хлебные крошки.

Дом из темного теса стоял на отшибе.
Он зачем-то сказал: «О, майн гот, о майн либен».
И щеколдою звякнув, калитку толкнул.
Местный гаер, пугающий галок на дыбе,
в поздних сумерках был безнадежно сутул.

Куст рябиновый рядом, как после расстрела,
разметался, пронзительно-алый на белом.
И одними губами, как лось осторожный,
рвал он ягоды, пар из ноздрей выпуская;
были ягоды сладкими и подмороженными;
он глотал их, оглядываясь и икая.

Пахло дымом березовым, свежим навозом.
Тьму разрезал далекий гудок тепловоза.
На крыльцо он взошел, постучал что есть силы,
в дверь, обитую стеганым дерматином,
покосившись на рядом стоящие вилы.
Дверь открыл пожилой и угрюмый мужчина.

Глухо цепь заворчала у будки собачьей.
Пес пролаял свое, пятясь в будку по-рачьи.
В небе звезды мерцали. Клубилась луна.
Он стоял, от хозяина буркал не пряча.
Словно эхо в колодце была тишина.

Тишина их вела через черные сени.
Тишина зацепилась ногою за веник.
Тишина половицею скрипнула тонко.
Тишина простонала печною заслонкой.
В тишине, собираясь с остатками сил,
он глядел на огонь и, зевая, курил.

Словно губка, его заскорузлое тело
собирало в себя все, что долго хотело;
в нем тепла наконец-то раскрылся бутон;
сняв бушлат, наконец-то расслабился он;
наконец-то заметил, что возле окошка
дочь хозяина крупную чистит картошку.

Мерно ходики шлепали, словно бы Тосной
плыл, трубою дымя, пароход двухколесный.
Вновь рассвет над зеркальной рекою вставал.
И огонь, как младенец, в печи лепетал.
И полено березы в шипящих слезах
занялось… почернело… рассыпалось в прах…

… Осторожно, любуясь луной голубою,
словно родинкой над помертвевшей губою,
и с улыбкою, тронувшей краешки губ,
возле крайней избы постоял душегуб.
То ль землянки чернели вдали, то ль могилы.
Он подальше забросил проклятые вилы.


Завещание

И двум смертям бывать, и трем, и четырем.
Знакомый бизнесмен из поздних нуворишек
раз восемь в год по новой завещанье пишет,
хотя забот и форс-мажоров выше крыши.

С утра запрется в кабинете и корпит,
как будто коллекционер какой-то.
Червяк сомнения, должно быть в нем сидит
и точит изнутри. Как дрель, сверлит.

Он вспоминает каждый взгляд косой,
некстати сказанное слово вспоминает.
Черновиков при этом не сминает –
на компе пишет; если что, стирает.

В слова чеканные он облекает мысль.
Пусть не из тех она, что манит ввысь.
И не из тех, что светит, словно мыс
Надежды Доброй. Но зато витает.

Вот тут-то он ее и облекает
в чеканные слова, как сукин сын.
Как будто с узким горлышком кувшин
бесценным ядом кобры наполняет.

… Кому-то – ювелирный магазин.

… Кому-то – беспробежный лимузин.

… Кого-то без особенных причин
на нищету и голод обрекает.

… Кому-то крохи с барского стола.

… Кому-то баснословная удача.

Вот, скажем, некая
вчера вдова
была.
Хоть мужнин долг
она не принесла,
зато стонала громко,
чуть не плача.


Явление Верлиоки

Мимо темных дачных окон
в час, когда роятся сны,
ходит-бродит Верлиока,
фиолетовое око
с отражением луны.

Ходит-бродит, словно Каин,
лубяной ногой скрипит,
непричесан, неприкаян,
на душе тяжелый камень –
сто пудов его обид.

Горьким запахом полыни
отдает ночная тишь.
Воет ветер на плотине.
Воют псы.
Кровь
в жилах стынет.
Страх скребется, словно мышь.

Чу!
Ты слышишь?
Близко-близко
мертвой липы мерный гуд.
Тяжело по свету рыскать,
выбирая, как по списку,
тех,
которых не спасут.

Молкнут птицы.
Никнут травы.
Осыпается ранет.
Над рекой у переправы
фиолетово-кровавый
занимается рассвет.


Фабула раза

Первый раз живу, первый раз,
оттого так и вкусен дешевый квас
на Спортгавани
                        перед матчем с ЦСКА;
оттого так и бьет Вагнер Лав с носка.

Атаканте по имени Любовь,
не жалей меня, отфутболь.
В «Одноклассниках точка ру»
одинокий, как пес, умру.


Владивосток – Вторая Речка

1

- На электричку?
- Ну, давай!
- Другого и не ждал ответа.
- В вагоне место занимай.
- А ты иди бери билеты.

2

Три дня куратор моря Ньёрд
сводил со снежной Скади счеты.
В три дня был город полустерт,
как Рим нашествием вестготов.

Шаг влево – снежный бастион.
Шаг вправо – гололеда мина.
Гуськом поверженных колонн
плетемся – мрачная картина.

Протоптан бесконечный путь,
наезжена одна дорога.
Ни передумать, ни свернуть.
Идешь – иди, и слава Богу!

Иди и радуйся, бедняк,
что обгоняешь лимузины.
Опять заката алый стяг
и ветер в согнутые спины.

3

Штурм электрички. Толпа деловита.
Ноги промерзшие, словно копыта,
гулко стучат по железной подножке.
Лица счастливые в желтом окошке.
Лица несчастные лезущих в двери.
- Люди, вы чё? Люди, вы – звери!
И безучастно-покорные лица.
Мы еще можем плотнее набиться.
Смирные, словно в теплушке овечки,
едем гуртом, по червонцу на брата…

4

- Моргородок!
- Выгружайся, ребята!
Тем, кто остался:
- Вторая Речка!

5

Поздние сумерки, ранняя мгла.
Ветер, острее цыганской иголки,
будто собака из-за угла,
выскочит и обернется волком.

Слева – Амурский залив во льду,
справа – виляющий хвост электрички.
В задних рядах где-то я иду –
ветер командует перекличкой.

У виадука – новый этап.
Топчемся.
Скользко.
Ступенька
как трап.
Топчемся.
Скользко.
Cтупенька.
Заминка.
Ветер пронизывающий, как финка.

6

А с виадука открывается вид на Вторую Речку
обнесенную по периметру сопками с тригопунктами

А с виадука видишь вышку с ярким прожектором
покрытые снежной коростой крыши товарняков
торопливую выгрузку каких-то ящиков под лязг маневровых
под Клото голос металлический который сковал Гефест

Фата-моргана сложное видение со звуковым эффектом
стылый воздух вечной пересылки
смерзшийся транзит эпохи
проскользнувший под колючей проволокой времени

Лай собак
а в наушниках The Queen –
I was born to love you
With every single beat of my heart –
начальник режима большой любитель
внизу посыпанные золой дорожки
бараки
перекличка
хлопнули двери столовой пар изо рта Ивана Денисовича
иллюминированные терновые венцы
(по случаю предстоящей годовщины)
над крестовинами высокого забора –
это с одной стороны

А с другой –
вольняшки гуськом тянутся к автобусной остановке
переползая через черный глянцевый плавник
застрявшего в ледниках бронтозавра
начальник режима толкает плечом дверь супермаркета «Скалка»
сегодня день получки
детишек можно побаловать
копченой колбаской «Микоян»
импортными шоколадными конфетами
всемирно известной компании «Ева Браун»
и рассказами о том
какой замечательный новогодний утренник
готовит расконвоированный начальник клуба
со смешной фамилией Мандельштам
который сейчас – «по просьбам трудящихся» –
снова заводит трофейную пластинку:
- I was born to love you…

7

- I was born to love you
Я тоже был рожден чтобы любить
Yes, I was born to take care of you
Каждым биением сердца изо дня день
You are the one for me
Мир мой только мой единственный
I am the man for you
Прими же таким как есть
You were made for me
Равнодушным жестоким готовым
If I was given every opportunity
Глотки грызть за фата-моргану любви

Born - to love you!
За что ж ты меня так неласково
Born - to love you!
Встречаешь то зноем то стужей
То воем истошным ветра-волкодава
Yes I was born to love you!
Почему же я получаю от тебя
Только удары и разочарования
Every single day - of my life…

8

- Плохо тем, у кого ни кола,
ни двора…
- Ни кредитной истории…
- Кстати, где пересылка была,
до сих пор ничего не построили.


Вторая Речка

Первую Речку
мы извели,
но осталась Вторая.
Бурные воды ее
глубоки –
в человеческий рост.
В камень речной
превратился поэт, умирая.
Скромным надгробьем
над ним возвышается мост.

Слушая речки
картавый
ямбический лепет,
ты в полумраке прохладном
стоишь под мостом,
словно наследник
в фамильном заброшенном склепе,
неохраняемом,
диком,
прекрасном,
простом.

Свет,
от воды отражаясь,
блуждает по сводам,
словно улыбки
по лицам чумазой шпаны,
бывшей не сбродом,
а брод потерявшим народом
Богом забытой,
безбожно великой страны.

Сорным быльем
затянулась ужасная
яма.
В синее море
хрустальные речи стекли.
Камень прибрежный
последней строки Мандельштама
лег в аккурат
на краю
заповедной земли.


Моисей и Аарон

1

"Господь, муж брани, славный Иегова!
Ты вверг в пучину всадника с конем,
А нас провел по лону дна морского.
Ты дунул – море вздыбилось кругом
И расступилось. В небе грянул гром,
И, будто камень, войско фараона
Ушло на дно. Так твоего закона
Враг ощутил тяжелую печать.
Так приобрел народ твой благодать.
Так прекратил ты жалобы и стоны".

2

"Ну, что, заика, слышишь, как запели
Жестоковыйные? А минул год
Всего лишь. Значит, мы достигли цели:
Был сброд, а стал Израиля народ!
День-два, и мы отправимся в поход:
Прогоним хананеев, аморреев,
Затем хеттеев, дальше ферезеев.
И, словно листья с опаленных крон,
Евеев жалких и иевусеев
Смахнем!" – "К-как, с-скажешь, б-брат мой А-арон".

3

"Ты ниспослал нам прямо с неба манну
И напоил водою из камней.
Эдому и Моаву с Ханааном
Внушил ты ужас до скончанья дней.
И Амалика, и его людей
Ты низложил мечом у Рефидима,
Приобретя народ непобедимый,
Который за тобой одним пойдет
И в той земле, где молоко и мед
Текут обильно, станет господином".

4

"Мед с молоком – отличная привада
Для нытика, мечтателя, глупца.
Он дом оставит, двор с колодцем, садом,
С жаровнею для мяса у крыльца.
Все золото вон для того тельца,
Которого ты, брат, "разбил" когда-то,
Отдаст. А если скажем, что расплата
Нужна тому, кто ссыт не так, как он,
Взяв меч иль нож, соседа, друга, брата
Убьет!" - "К-как, с-скажешь, б-брат мой А-арон".

5

"Ты в пламени и дыме над Синаем
Возник под звуки грома и трубы.
Хвала тебе, теперь Завет мы знаем
И ничего не просим у судьбы.
Кто были мы? Ничтожные рабы.
А кто теперь? Избранники, герои!
За веру нашу мы стоим горою.
А буде слаб в ней кто-нибудь из нас,
Его укажем, чтобы в сей же час
Ты покарал его своей рукою".

6

"Ну, так добавь в папирус подношений
Шерсть голубую, серебро и медь,
Бараньи кожи, мирру для курений,
Пурпурный оникс. Что еще иметь
Им не положено? В походе ведь
Им ничего не нужно, кроме пики,
Щита, меча. Для подвигов великих
Не нужен им ни оникс, ни виссон...
Но погоди, что там за шум и крики?
Узнай!" - "К-как, с-скажешь, б-брат мой А-арон".

7

"Стой, Моисей, туда тебе не нужно.
Вернись к Арону и предупреди,
Что, у левитов отобрав оружье,
Сюда ведут восставших их вожди.
И Хошеа Ефремов впереди.
Он только что вернулся из дозора.
Ужасней ничего, не будь я Ором,
Не слыхивал я в жизни: он сказал,
Что в Ханаане воин - стар и мал,
Что в Ханаане крепость - каждый город".

8

"Предатели! Водить бы их в пустыне
Лет сорок, этих трусов и рабов.
Поменьше манны и побольше скиний
И вовсе никаких перепелов.
... Но Хошеа, подлец из подлецов,
Каков? Любимчик твой! Пес недобитый...
Позвать сюда скорей всех именитых
И объявить себя царем! На трон
Взойти, собрав вокруг одних левитов.
Ну как?" - "К-как, с-скажешь, б-брат мой А-арон".

9

"Мед с молоком! Каким проклятым часом
Любой из нас как будто бы ослеп?
В Египте у котлов с бараньим мясом
Сидели мы, в достатке ели хлеб".
"И вот пришел, косноязык, нелеп,
И мы пошли покорно, как бараны,
Чтобы погибнуть поздно или рано".
"Настал конец бараньей слепоты!»
«Сейчас умрешь, пес мадиамский, ты
И братец твой речистый, царь обмана!"

10

"Ну, что, заика, время делать чудо?
Иначе нам с тобой придет конец.
Возьми свой посох - пусть из ниоткуда
Возникнет перед ними сам Творец.
Пускай забьется в страхе сонм сердец.
Давай, заика! Страх им Божий нужен.
Они идут, их страшный круг все уже,
Они идут уже со всех сторон.
Левиты с ними! Что нам делать?! Ну же
Скажи!" - "Молиться, брат мой Аарон".


Бедный Вова

1

Холод собачий.
Кончилось лето.
Кончилось бабье.
Грустно-то как.

В парке маньячит
кент с сигаретой.
В смысле маячит
навязчиво так.

Снова и снова
бедного Вову
дворник Трофимыч
гонит метлой.

Снова и снова
делом и словом
наикрепчайшим
гонит домой.

Вот только нету
у Владимира хаты.
Ну и куда он, сердечный, пойдет?

Стрельнет сигарету
у падлы патлатой.
Девять пропикало. Проснулся народ.

Холод собачий
встречает рабочий
хмурой ухмылкой
и матерком.

Маленький мальчик
по-птичьи лопочет,
вертит затылком
и хохолком.

Дернет мамашка его за ручонку,
запрыгнут в автобус, набитый битком.
Доцент Иванов матюгнется вдогонку.
Ччччерт! Ну, теперь весь день кувырком.

Полноте, Иванов. Бог, как говорится, с вами.
День нынче сказочный, как леденец.
Тонкие лужи. Хрустит под ногами.
Листья опавшие, как оригами,
в виде лисичек, рыбок, сердец.

Весь город сегодня в осенних обновках,
скроенных ладно, купленных ловко
(на распродажах в шумных пассажах).

Дефиле, господа!
То есть все ходим туда-сюда.

Ветренный – в ветровке.
Толстый – в толстовке.
Ковбой – в ковбойке.
Байкер – в майке из теплой байки.
Его байкерша Майка - в лайкре, лаке и жилетке из лайки.

И только бедный Вовка,
нос морковкой,
в жалких обносках,
в ушанке дырявой,
один носок красный, другой – шерстяной,
в зубах папироска,
сумка от противогаза справа,
грозный Трофимыч, как всегда, за спиной.
Типа, обидно, ёптить, за державу…

… Листья сжигают. Пахнет войной.

2

Пахнет луком подворотня.
Харч готовится сегодня
из куриных потрохов
и классических стихов,
из лущеного гороха
и прерывистого вздоха,
из лаврового листа
и забытого поста,
из картофеля соломкой
и трясучки перед ломкой,
из последней банки шпрот
и стопарика в улет.

В этот мрачный двор-колодец
солнце, словно инородец,
завернет на пять минут,
мол, меня в отелях ждут.

И потому так ослепительно отчетливы детали:
пятно любви на драном одеяле,
которое качает ветер на веревке,
бутылочные крошки после бурной ночевки,
вьюнок, ползущий по стене, позолотившиеся крыши,
надорванный карниз и труп разбившейся в лепеху мыши.

Картина, кажется, ясна.
И тут гражданская война.

3

По прошлому тоскует бедный Вова.
И чтобы передать свою тоску,
мычит, как симментальская корова,
прижав ладонь к гудящему виску.

А я тоскую по весне и лугу,
по непонятным приступам тоски,
по мотылькам, порхающим по кругу,
по запаху полыни у реки.

По прошлому тоскует бедный Вова,
по скрипу домовитых половиц,
по праздникам ванильным и еловым,
по лабиринтам книжных небылиц.

А я тоскую по тропинке дикой,
которая уводит в темный лес,
где на верхушках сосен, как на пиках,
распято тело голубых небес.

По прошлому тоскует бедный Вова,
вбирая в ноздри луковую вонь.
И острый лучик солнца золотого
булавкою вонзается в ладонь.

Ах, солнце, солнце, щедрый инородец,
то до хрена, то сразу ни хрена.
Собачий холод.
Мрачный двор-колодец.
Холодная гражданская война.


«Под американцем»

1. Ноябрь. 1991. Доказательства жизни

    Мы скоро в сумраке потонем ледяном…

    Шарль Бодлер


Мы скоро в сумраке
потонем
ледяном…
По вечерам народ везде толпится…
Теплей жилища
грязный гастроном.
Щедрей жены
Надюха-продавщица.

Но только если в кулачке зажат
последний рублик
праздничной заначки.
Такая жизнь.
Никто не виноват.
И папирос осталось четверть пачки…

На тротуаре первый снег
лежит.
Да и не снег,
а легкая поземка.
Дух ноября проклятого разлит.
Мочою пахнет
и слезой ребенка…

Лежит дорога, белая, как мел.
Христос плетется поступью надвьюжной…
Ну, что же,
треньем двух
голодных
тел
добудем искру,
если это нужно.

2. Фронт ветров

Льнем
к радио
с утра
и слышим сводки
о том, что фронт ветров – без перемен.
Читает
диктор
взятые высотки:
«Плюс-минус два, пять-шесть
микрорентген…»

Сегодня в город выходить не надо
без надобности больше, чем на час.
Везде копают – строят баррикады
из прошлогодних
ржавых теплотрасс.

Флажками красными
оповещают:
«Зона!»
Черней, чем кровь, горячая вода.
Что натворила пятая колонна –
ударившие
с тыла
холода!

Прострелянное ветрами
не мешкай
пространство одолеть одним броском:
короткая от ГУМа
перебежка
до «Гастронома» –
и него потом.

Здесь за прилавком
хорошо, как в танке,
уютной тете, мягкой, как софа.
Во время войн
веселой маркитантке
везде и всюду,
как всегда,
лафа.

Ты не смотри
на скудные запасы –
в осаде хлеб важнее,
а не сыр.
Зато спокойна очередь у кассы
и метко бьет
по клавишам кассир.

3. Последняя молодость

Вот и молодость вернулась,
щелкнув внутренним замком.
Кошка спрыгнула со стула
и пошла под стол пешком.

И уже кружит осеннее
желтый лист календаря
с прошлогодним воскресеньем
середины декабря.

Кто придумал эти святцы?
Время ли шутить с огнем,
жизнь, изложенную вкратце,
обрывая день за днем.

4. Ощущение беды. 1992

Беда не ходит в одиночку,
как адвокатишка-чудак.
Она, как следователь, точку
проставит в протоколе.
Как
прокурор, на всю катушку
потребует назначить срок,
поставит, как судья, под мушку,
и свалит, точно пуля, с ног,
и, как тюремный врач, под веки
загонит хмурый взгляд иглой,
и, как субъект небритый некий,
сровняет с матушкой землей,
и на запросы не ответит
(без переписки 10 лет),
и только повзрослевшим детям
в визите не откажет, нет,
лишит надежды и покоя,
навяжет скорбные труды…

… Откуда, Боже мой, такое
вот ощущение беды?

5. Крейсер

На первом этаже сливают воду,
а на втором шипит сковорода.
Культурный слой по мусоропроводу
проносится, как вешняя вода.
На третьем опрокинули по стопке
и закусили вафлею «Артек».
А на шестом из окон видно сопки,
а на девятом, что на сопках – снег.

6. На рынке. 1993

На рынке толкотня и давка,
купцы заходятся от крика.
На гладкий подиум прилавка
взошла невольница клубника.

Она – одни сплошные губы,
совсем без трещинок и заед.
Ее улыбка белозуба
и вместе с нею исчезает.

Когда крутой из лимузина
подходит к ней, достав бумажник,
с восторгом цокают грузины
над ягодой, буквально, каждой.

Листая сдачу с легким шиком,
они усов топорщат щетки.
И так похожи на клубнику
их выбритые подбородки.

7. Случай в магазине

Люблю зайти в последний час работы
в какой-нибудь заштатный магазин,
где продавщица щелкает на счетах,
а с ней флиртует рыночный грузин.

Скупой субъект с лохматой холкой зубра
зубровку изучает на просвет.
Напротив окон
золотится сумрак
и пол цементный в дольках, как паркет.

И можно сделать странную покупку,
без очереди, грустно, не спеша,
как будто на последнюю уступку
готов пойти: ну, что тебе, душа?

Однажды я опередил закрытье
кооперашки на какой-то срок.
Пока меня не попросили выйти,
я мог купить
все, что купить я мог.

И наблюдать немного было странно,
бряцая точной сдачею в горсти,
как тут же с автоматами охрана
снимает кассу, чтобы в банк везти.

Мне дверь открыл небритый автоматчик.
И неспроста, пока я шел домой,
я размышлял, а что же это значит,
что происходит с нами и страной?

А может, это лишь предубежденье,
и все в порядке, как и быть должно?
Воспоминанье и предупрежденье…
Скорей домой – темно уже, темно.

8. 01.04.1994

«Икарус» – полторы буханки,
неунывающий мадьяр-с,
змеясь, проехал по Светланке,
играя на своей тальянке
жестянки прыгающий марш.
Крутые асы домино
дотации, шурша, достали,
обрисовавши заодно
гантели грозных гениталий.
Расклад не сходится, увы, –
они по-прежнему трезвы.
Так происходит ежедневно:
вино и женщины, уи!
А, впрочем, я не прав, наверно.

Ведь гладко выбриты, умыты,
облиты кельнскою водой.
Кто знает, может быть, «зашиты».
И рубят, словно мессершмиты,
Ладони воздух молодой.
У них все в жизни по безналу.
Компания оригиналов.
Чудят. Я знаю всех в лицо.
Их предводитель – славный малый,
Виктур. А тот у них Кацо.
Еще очкарик. Звать Володя.
Река Светланская течет,
одета по последней моде.

Пространный, словно звездочет,
идет седой американец.
Раз десять опускает палец
достопочтенный мистер Пек
на кнопку фотоаппарата.
В его ушах прозрачных вата
(всего боится человек).

Как он особенно глядит
на гастроном, где серой горкой
в витрине, словно динамит,
лежит советская махорка.
С трудом раскочегарив дверь,
он проникает в помещенье
и, не скрывая восхищенья,
урчит, как прирученный зверь,
и пальцем тычет в пачки он,
и пачкой долларов, и снова
по-русски вымолвить два слова
пытается, заморский гад:
то «самогон»,
то «самосад».


«Об отдельных мгновениях жизни»

«В такие мгновения бывает одиноко
не только бездомной собаке
и тоскливо не только воющему ветру».


«Кстати, несколько слов о гравитации и резиновом бублике»

«Не без труда преодолевая гравитацию, поднимаюсь по лестнице.
Зато потом гравитация помогает легко шагать по ступеням вниз,
подталкивает дружески в спину.
Соответствующим образом сердце, маленький красный насос,
замрет на пике, сожмется,
а после отпустит,
покатится радостным мячиком детским
по песчаной тропинке
навстречу пруду,
прохладно оттеняющему буйную зелень пригорка.
Сожму – отпущу,
сожму – отпущу,
сожму – разожму
резиновый тор, похожий на бублик,
приспособление, помогающее каждый день запускать
механизм, равнозначный Вселенной.

Вот так и живем (хлеб жуем) в этом многогранном мире,
где чему быть, того не миновать (но можно на годик-другой отложить),
так и живем все втроем –

гравитация,
счастливый (пока еще) обладатель маленького красного насоса,
а также резиной тор, похожий на бублик».


«О чувстве вины, без которого ничего не получается»

«Представьте себе,
безмятежность (без мятежа),
покой (по команде «По койкам!»),
удовлетворенность собою (удав самопрожорливый),
стабильность (общий знаменатель стерильности и дебильности),
все они, вместе взятые, ничего не дают, ничего не дают.
Только чувство вины, только чувство вины,
острой вины, бесконечной вины, непростительной вины, непонятной вины,
вины, от которой то холодно, то жарко,
вины, заставляющей мучаться над разгадкой ее причины,
вины, подбивающей на мятеж против железной правоты ни в чем не виноватых,
вины, приводящей тебя в лихорадочное состояние старателя, охотника за самородками,
вины, заставляющей в ужасе отшатнуться от зеркала,
вины, о которой, кроме тебя самого, возможно, никто не догадывается, –
только такое чувство вины
заставляет сердце стучать в созидающем ритме
вечного двигателя
внутреннего сгорания».


«К вопросу о золотых временах»

«Какие раньше были золотые времена!
Поэтов боялись, их распинали
прилюдно.
Ручкой на прощание делал фиксатый Варавва.

Какие золотые времена раньше были!
Поэтам внимали толпы, раскрыв зачарованно рты и уши навострив.
Поэтов слушали сильные мира сего,
владыки восточных и западных, южных и северных земель,
морей и небес, иезуитского креста и зеленого полумесяца.
Поэтов осыпали подарками и милостями.
Носили на руках.
А после все равно распинали.

Сейчас другие времена.
Темп жизни такой, что, мама, не горюй.
Нет времени выслушивать разные бредни и нравоучения
(типа того, что «Быть знаменитым некрасиво» или
«Не позволяй душе лениться»).
И деньги нужно постоянно экономить.
И совесть – тоже товар.
И вообще…

Поэтому сейчас поэтов распинают сразу,
еще до того как рот успеют раскрыть».


Несколько диалогов зимних вечеров

1. Глядя в окно автобуса на пробегающий мимо заснеженный пейзаж

- Ощущение правды, ощущение лжи –
словно дороги крутой виражи,
то есть
то влево кидает,
то вправо.
- Ага, братан, я понял: то яма, то канава.
Судоку. Японский министр путей сообщения.
- Как же все-таки изменяются ощущения,
когда, находясь в состоянии относительного покоя,
ты тем не менее перемещаешься, и все такое.
То, что на месте стоит, - эти березки, дорожные знаки, просеки,
кажется, тянет кто-то к себе на невидимом тросике.
Больше скажу, ось земная словно касается твоего темени…
Право, автобус – это корпускула пространства и времени.
Как там у Эйнштейна? Понятие хронотопа…
- Во-во, это тебе не по полю, хромая, топать,
а в тепле и светле, и заднице мягко.
Мчим токо так. Глянь-ка, братан, уже проскочили Полтавку.
Лепотища! Снег накануне прошел.
- Да, действительно очень хорошо!
Знаете, есть в этом белоснежном бескрайнем пространстве
дух вневременья и постоянства.
Такое же белое было до нас, будет и после. Мы гости.
Нас отпоют, упокоят на скромном погосте.
Не знаю, как Вы, но я не вижу в этом огромной беды.
Другие придут. В девственных этих сугробах оставят следы.
А мы в каком-нибудь теплом и светлом фантоме-автобусе
будем вести неторопливые разговоры на гиперкосмической скорости.
И не будет конца у взметенного звездной метелью Пути.
- Да, братан, жизнь прожить – это тебе не поле перейти.

2. За полчаса до ужина, уже поставив «росинанта» в гараж

- Охота к перемене мест
сродни охоте
соколиной.
Обозревая все окрест,
замрешь вдруг с удивленной миной:
ах, боже мой,
какая дичь,
сто с лишним лет на свете прожил,
а все еще не смог постичь
ни сердцем, ни умом, ни кожей,
а что ж такое
красота…
- И почему ее обожествляют люди?
Сосуд она, в котором пустота,
или огонь, мерцающий в сосуде?
- Мерцал закат
над морем
в этот раз
и отражался в нем
в какой-то мере,
вдоль трассы, издавая мерный лязг,
тащились ископаемые звери,
и самый грозный, заурчав, вознес
почти над нами
клюв свой
ястребиный.
Но словно ежик стриженых волос,
лес
оставался
непоколебимым.
… Заправки,
просеки,
развилки и посты –
мы мчались,
будто Игорь-князь
из плена,
и солнце, натыкаясь на кусты,
алело,
словно сбитое колено.

3. После ужина за шахматами с соседом по палате

- В стародавние года
жил гроссмейстер Котов,
и однажды он создал
дерево расчета.
Эй, послушай, не сосну
шишкинского бора,
а помощника уму –
древо перебора.
Выражение нашел
своему таланту:
основной идеи ствол,
ветки – варианты,
чтобы в памяти держать
сразу весь и всякий
ускользающий опять
замысел атаки.
Он учитывал ответ
только самый лучший,
отработанную ветвь
отсекая тут же.
Словно эн-факториал
вычисляя сразу,
всё он древо пробегал
вроде древолаза.
И считал он без труда
варианты быстро,
и считался он всегда
сильным шахматистом.
- В нашем парке мужики
до глубокой ночи
в бой ведут свои полки
быстро, между прочим.
А над ними веток шквал,
ствол лепной работы.
- Это дерево сажал
сам гроссмейстер Котов.

4. Читая Иосифа Бродского и Википедию

- Словно Чарна сонной Висле,
требуется нам инакомыслие.
- Кстати, Чарна в переводе с польского
означает «Черная».
Один из ее притоков зовется Лукавка.
Другой Лаговица (та, что слева),
еще один Деста (та, что справа),
и, наконец, еще один приток – это речка Восточная.
- Картина инакомыслия довольно точная.
Как обойтись без лукавства, если живешь в восточной империи
между левых и правых
и отнюдь не в тереме
и не всегда ко времени?
- Кстати, исток Чарны находится в Свентокшишских Горах.
- Вах!
В польском, конечно, я полный шваб, но ясно слышу СВЕТА КРЫШУ.
Некое подобие КРЫШИ МИРА,
иначе говоря, Памира.
- Но и это еще не все. Чарна впадает в Вислу
недалеко от города Поланец,
на 34-м километре, где расположено водохранилище Ханьча.
- Что вы говорите? Какая удача!
То есть, я хотел сказать: «Так я и думал».
Должно было быть
в этом во всем
нечто восточное, ханское, тиранское, имперское, императорское,
отсылающее вглубь веков, допустим, в эпоху династии Хань…
Попытка сохранения единородной многомиллионной капелеподобной массы…
Можно назвать ее классом… А можно квасом…
А тут, откуда ни возьмись, река Черная
со всеми своими левыми и правыми, восточными и лукавыми,
попытка беспардонного очернительства
и еще более беспардонного,
да и в сущности нецелесообразного инакомыслия,
которое – вот уж действительно –
требуется нам, как пятое колесо телеге,
как собаке сито вместо хвоста при беге,
другими словами, как Чарна своей вечно сонной Висле.
- Ну, дык, за инакомыслие?

5. У окна на сон грядущий

«Окно – волшебная картина,
январских сумерек кристалл,
в лесу мерцающий камина
огонь, пред ним с углем корзина,
вдали глубокий, гулкий зал.
Проходит время, едут сани,
рысцой бежит за ними волк,
за ним с дрекольями – селяне,
остановились на поляне,
перекурили («Ронсон» – щелк),
погрелись у огня камина,
потом, по залу разбредясь,
давай рассматривать картины
и вазы, кто-то о корзину
с углем споткнулся и, смеясь,
потер ушибленную ногу,
случайно бросил взгляд в окно,
на опустевшую дорогу,
на санный след, ведущий к логу,
где с полчаса уже темно».
- Чего ты, света не включая
сидишь? Сумерничаешь, да?
- Ага,
сижу себе,
скучаю.
А что у нас сегодня к чаю?
- Есть мед,
варенье,
пастила…
«Как жаль, что нет у нас камина
который бы в ночи мерцал,
волшебней делая картину
окна, где сажей и сангиной
январских сумерек кристалл
набросан…»
- Как же я устал!
- Ну, так приляг,
укройся пледом,
вздремни…
«Ах, боже мой, куда
куда я на ночь глядя еду?
И кто бежит трусцою следом?
Какая серая беда?»


Читая Леонида Мартынова

- Тук-тук-тук!
- Ты кто?
- Я? Старость.
- Врешь! Не старость ты, а усталость.
Стоит мне снять грим подглазных мешочков
и надбровных морщин и промыть глаза холодной водой,
как тут же листва молодая прорежет тополиные почки
и в город ворвется сквозняк грозы молодой.

- Какие наивные надежды!
Неужели ты думаешь,
что под этой истрепанной, полуистлевшей одеждой
скрывается тело Аполлона,
харизма Брандо (Марлона),
мускулы Геркулеса,
мудрость Велеса,
либидо Казановы,
готового снова и снова,
язвительность Вольтера,
лиризм Аполлинера,
а также детская искренность Мольера?
Окстись, старче!


Читая Александра Кабанова

«На воскресших апрельского леса устоях
да на почках березовых полдень настоян;
здесь, присев на запястье, счастливый комар
перед смертью вдыхает сосны скипидар.

Пахнет просека старой совхозной столяркой,
где изделия кучей свалили в запарке.
Что ж ты, Мастер небесный, так все запустил?
Недосуг? или «перепел»? или без сил?

Лыко вяжешь? По весям торгуешь мочалом?
Сто веков прошумело; и сто промолчало.
Но одно лишь по-божески делаешь ты –
для погостов по вечному ГОСТу кресты».


Переводя Роберта Фроста

«И этот мир зовется Фрост.
Он в общем
очень даже прост.
Он в самом деле, как мороз,
ценить склоняет в этом мире
тепло в квартире
и уют,
неторопливый ход минут,
когда готовимся к отходу
ко сну,
совсем далекую весну,
горячую в водопроводе воду,
горячий чай,
гречишный мед,
собачий лай
у тех ворот,
мимо которых тать крадется
(ах, этот тать,
в гроб его мать!),
и новый день
с огромным солнцем
и восклицаньем «Добрый день!»,
и даже тень
покатой крыши,
когда над нею старый дуб
(ах, этот дуб,
его б на сруб!)
скрипучей веткою колышет,
когда синоптик говорит
из площадной радиоточки,
что ветер северо-восточный
еще такого натворит,
что (вот увидите)
вот-вот
(увидите)
циклон зловещий,
тать
у облаянных ворот,
опять по улице пройдет
в час,
когда вновь дойдет до нас,
что в мире
есть простые вещи:
тепло в квартире
и уют,
неторопливый ход минут,
когда готовимся к отходу
ко сну,
и вера в скорую весну,
в горячую в водопроводе воду,
в горячий чай,
в гречишный мед,
в собачий лай
у тех ворот,
мимо которых тать крадется
(ах, этот тать,
в гроб его мать!),
и в новый день
с огромным солнцем
и восклицаньем «Добрый день!»,
и даже в тень
покатой крыши,
когда над нею старый дуб
(ах, этот дуб,
его б на сруб!)
последней веткою колышет…»


Дорога в Дальнегорск и обратно с чтением книжек Лысенко и Бродского

1

Лес в октябре
весь
придорожный,
весь
прям и светел, словно гимн.
Пора нам становиться строже
к себе, конечно,
не к другим.
Другие пусть
живут, как люди,
что, выбрав меньшее из зол,
в эмалированной посуде
несут соления
на стол,
а после, накатив по сотке
и звонко хрумкнув
огурцом,
беседуют о пользе водки,
когда с морозца
да с мясцом,
другие пусть…
На то и осень,
чтоб,
дотянувшись до небес,
всю мишуру и мелочь сбросив,
открыть себя,
как этот лес.

2

Стоит река вечерняя,
как будто ночь в окне.
А где ж ее течение?
Наверное, на дне.
По дну путем извилистым,
наверное, течет.
Пускай темно и илисто.
За это и почет.
Другие, шибко бурные,
несутся кувырком,
с коленцами, с бурунами,
с прибитым топляком.
Другие, шибко резвые,
бегут из лога в лог,
ломаясь, точно лезвие,
о первый же порог.

3

Таежные березы
средь сосен и осин, -
как будто вышли босы
в одежде из холстин
к обочине дороги,
где едет лесовоз,
где горные отроги
прозрачны от берез.
В чужих краях обозы
порастеряв в пути,
таежные березы,
куда теперь идти?
Одни вы во Вселенной,
одни на всей Земле,
как спасшийся из плена
народ, чей край – в золе,
как спасшийся из плена
единственный народ,
до сотого колена
свой сохранивший род.

4

Рыжий лес, с рыжцой камыш,
с легкою рыжинкой поле –
этот мир и вправду рыж.
Этот мир, он рыжий, что ли?
И ему охота тож
окунуться в позолоту,
даже если это ложь
и кустарная работа –
вроде рыжего ежа
рощицы у края пашни,
на которой, словно ржа,
проступает пал вчерашний.

5

А в предзакатный час
земля красна, как Марс,
как Марс, она багрова,
и это словно знак,
что предстоит нам снова
конец и вечный мрак.
Ну а пока вот так:
оранжевый песок
на склоне темно-буром,
несущиеся фуры
и ветер вдоль дорог,
и вьющийся, как волос,
закат, и тишина,
и солнце, словно Фобос,
и Деймосом – луна.


Гениальную картину можно нарисовать

Гениальную картину можно нарисовать –
«Газета и два куска сахара».
На газете, перевернутой кверху ногами для зрителя,
лежат два куска голубоватого от собственной тени сахара.
Тут вся соль в заголовках,
которые можно прочитать, если только наклонишь голову,
в заголовках типа «На Украине железнодорожный мост сошел с рельс»,
или «Экс-мэр Москвы Лужков продал Янтарную комнату марсианам»,
или «В Кузбассе целый год под землей томятся 22 шахтера»,
или «В Таиланде осудили за педофилию резус макаку» и т.д.

А можно вообще ничего не рисовать.
Взять и вставить в раму вчерашнюю газету,
а к ней приклеить два куска настоящего рафинада.


Играет доктор Марешаль

Играет доктор Марешаль
в белот у друга,
а Марешальша вяжет шаль
и ждет супруга.

Мелькает крыльями амур,
а также спицы -
и здесь, и там сплошной ажур
у мастерицы.

Пруды и рощи на стене,
кусты камелий
и продолжением в окне
пейзаж Марселя.

Пролетка, пролетая вниз,
исчезнет в шторке,
и только слышно, как сервиз
звенит на горке.

Золя и Мопассан глядят
из Застеколья.
И пахнет уксусом салат,
такой свекольный!

И нету запаха острей
у этой жизни,
где процветает канарей
в любой отчизне,

где слабый форточный мистраль
едва ль опасен,
где даже доктор Марешаль,
как Бог, прекрасен!


Японский бог

    В. Казакевичу


Японский бог давно живет в России.
Давно уже глаза его косые
от ужасов увиденных круглы.
Углы,
скитаясь, он снимает в городах
или в поселках. И в потемках
раскладывает скарб
рукою неуклюжей, словно краб.
А после скромный ужин
поглощает. Здесь он никому не нужен.
Куда ни сунется,
все, будто чувствуя подвох:
- Куда ты прешь, японский бог?!
И вмиг в глазах его собачье-детских
и удивленье (без обиды), и вина.
И он, как чудик из рассказов Шукшина,
по вечерам сидит на бугорке
спиной к закату
с палочкой в руке.
И пишет на песке
послания своей японской маме,
которая живет в Иокогаме,
но ветер злой,
прикинувшись золой,
стирает их…
Да и зачем японцам Бог?
Все заповеди носят они в сердце,
янтарном, словно нэцкэ. Милосердья в их крови
как у иных эритроцитов,
хотя порою уровень любви
зашкаливает так, что…


Весеннее меланхолическое

Долгие проводы – лишние слезы.
В час, когда медленно тают березы
в сумерках мартовских тихого дня,
ты отпусти ненароком меня.

Пусть не готов я к великой разлуке,
ты разожми свои нежные руки.
Дверь приоткроется, отблеск огня
выхватит в сумерках только меня.

Неопалимая вспыхнет осина
рядом. Прими же неверного сына,
если хоть капля бессмертной души
есть у меня во вселенской глуши.


«Я нынче сбросил гору с плеч»

(из Стефана Корчевского)

«Я нынче сбросил гору с плеч.
Была она гора
такая, что казалось ввек
мне не видать добра.

На все она бросала тень
вороньего крыла:
и ночью мне казался день,
и ночь в слезах текла.

И был не сладок с нею мед,
не вкусен геркулес.
Она довлела надо мной,
пугала, точно лес.

И все же я сумел! Я смог!
Теперь – прощай, тоска.
Лежит и лижет пальцы ног
горсть жалкого песка».


Все смешалось

Все смешалось в саду яблоневом –
солнечные блики, словно рассыпанные семечки тыквенные,
никому не нужные, кроме творца их, божьи коровки яловые,
розовые пятки Лолы, стремительно убегающей от парфюмера к Тыкверу,
яблоки рябые по траве раскатившиеся,
березка в застиранном дождями ситцевом халатике,
с дудкой пацанчик, кудрявый и пухлый, словно Кришна,
облака перистые, Божии батики,
струйка молока из кружки опрокинутой,
утекающая в щель столешницы сучковатой,
ближний свет рощицы, притягивающий как магнитом,
дальний свет всего, что светило и грело когда-то.


После ночи

После ночи,
черной-пречерной,
безнадежно-бессонной,
испитой до конца,
до мазутного осадка горького кофе,
до свинцовой мерзости во рту,
до боли в затылке и в висках,

выйти на свет,
который еще только складывается,
словно детские паззлы,
из грушевидной лампочки Ильича
в павильоне, где торгуют овощами и фруктами,
из пожелтевшей до банановой спелости
осиновой листвы,
из мелькнувшего в подворотне
реального солнца,
из клинописи фар ближнего света,
из волос сидящей за рулем блондинки.


Несколько ежедневных городских сюжетов

1. Увольнение

- Пойду выдавливать по капле
раба, - стукачке на доверии
сказал и… наступил на грабли,
на самом деле хлопнув дверью.

И окна вслед ему фигели,
и плакали – кто в чай, кто в зеркало –
подружки,
а макиавелли
два пальца вверх
вздымали циркулем.

- Ату! – ЗАО гремело эхом.
АХО всеведущий заведующий,
воздевши перст, промолвил: «Тихо!»,
почуяв, кто здесь будет следующий.

2. Снежный вечер

Был ранний вечер.
Падал снег.
Сворачивал
работу
рынок.
На площадь
вышел Человек,
косясь на собственный ботинок.
А с неба падал мокрый снег –
не хлопьями, скорее, тюрей;
свисал повсюду, словно снэк
куриный
в кляре и фритюре.
И тут промолвил Человек
(не сразу, а как будто с духом
собравшись):
- Боже, что за век!
Одни прорехи и прорухи.

И ветер с моря
мерзко дул,
гоня коробку из-под снэков…

- Шуруй отсюда, богодул! –
шугнул торговец Человека.

3. На виадуке

На виадуке, на его площадке,
стоял Он, дум глубоких полн,
приморский город, словно плащ-палаткой,
накрыт был крыльями метельных волн.

И оттого, что бледные вначале
мимозы электричества потом
на фоне стен замурзанных ярчали,
темнело раньше. Самый ближний дом

себя комодом светлой полировки
уже раскрыл, ни мало не смущен
тем, что фрагменты судеб, как обновки,
разглядывает с виадука Он.

Там пили чай, конфеты и баранки
употребляя, сыр и колбасу…
На рейде в бухте дружно били склянки,
И звон, как лед, крошился навесу.

Колоколами храмы отвечали,
и, не понятный для чего, окрест,
с метелью спутан, робок и печален,
плыл над домами снежный благовест.

И думал Он о доме и о хлебе
(«Полбулки хватит? Вечер впереди»).
И пол-луны на темно-сером небе
проклюнулись английской буквой D.

И, словно повторяя небылицы,
шли друг за другом поперек небес
шуршащие метельные страницы
и обрывались перед словом Death.

4. В переходе

Деревянная дудочка,
деревенская дурочка,
просит гундосо копеечку
в шелковую тюбетеечку,
только копеечки нет.

Дурочка с переулочка
кушает сдобную булочку,
кушает-слушает,
слушает-кушает,
тоже копеечки нет.

Прошелестела кликуша,
грязная, как волокуша,
заплатушка на заплатушке,
слово – так, два – по матушке,
копеечки точно нет.

Прыгая по ступенечкам,
рыжий мальчонка Эдичка,
было, промчался мимо,
да вдруг застыл в позе мима,
не до копеечки тут:

- Ах, деревянная дудочка,
ах, деревенская дурочка,
что же ты хнычешь, гундосая?
Хочешь, возьми папиросу,
раз уж копеечки нет.

5. На эскалаторе в торговом центре

Пахнущий хною и дегтем бутик «Для души и для душа»,
два на четыре загончик для мягких зверушек,
полусалон панталон и бюстгальтеров «Мой парадиз» –
вниз.

Пол-этажа с адидасами, найками, майками, клюшками, лыжами,
с лысиной Джордана и с манекенами рыжими
и притулившийся рядом пенал бижутерии «Дамский каприз» -
вниз.

Царство коробочек, баночек, скляночек, узких флаконов конических,
томных тонов канонических и ароматов, почти мнемонических,
постеров глянцевых, там, где и Энди, и Клава, и Ева, и Мила твердят свое вечное cheese –
вниз.

Кольца и перстни, браслеты, сережки, часы, ожерелья, кулоны;
норка и белка, лисица и соболь – стригут же иные купоны!
Шелест примерочных – платье за платьем, как трюк Копперфильда на бис, –
вниз.

Видео-шмидео, плазма, зовущая в буйные заросли дикой саванны,
или на пляжи янтарные Копакабаны,
или в тень Фудзи, где цапля складная ворует по зернышку рис, –
вниз.

Плов по-фергански, рисинка к рисинке, дымящийся невыносимо,
стейк на решетке, пицца с грибами, суши с креветками, кьянти, токайское – мимо.
Кофе в наперстке, газета, сквозь синь тонировки насупленный, точно в грозу,
город внизу.

Площадь, трамваи, автобусы, птицы и люди (сограждане).
Странно, что даже отсюда лицо различимо у каждого.
Вон поглядите, и та, что минуту назад невзначай в стылый чай обронила слезу,
плачет внизу.

6. В кафе «Приют убогого чухонца»

Зеркало, висящее в углу,
зафиксирует одним макаром
сразу три воркующие пары
и шербет разлитый – на полу,

а еще – как вечер за окном
превращает в полумаски лица
(сладковатый аромат лакрицы
отдает анисовым вином,

тем, что в старой доброй Византии
во второй и пятый день поста,
начиная рыбу есть с хвоста,
пили и монархи, и витии).

Двое в глубине – Он и Она
(Он ладонью Ей ладонь накроет).
В чашечках коричною корою
- вытяжка кофейного зерна.

Фредегонда, швабру волоча,
ляпнет что-то резкое Брунгильде,
что за стойкой открывает «Пильзен»,
светлый, словно первая моча.

Зеркало в углу поймает взгляд,
полный чувства затаенной мести.
Словно кто играет на челесте,
чашечки разбитые звенят.

За окном включают мглу и в ней,
шаря с фонарем на антресолях,
опрокидывают тонну мелкой соли,
а затем полтонны покрупней.

Полчаса – и город можно есть,
как суфле, разлитое по формам.
Скрип и хруст – коней крылатых кормят
(для поэтов благостная весть).

Пусть трамвай играет скверный джаз.
Пусть такси ползет, а не несется.
Пусть «Приют убогого чухонца»
объявляет санитарный час.

Двое в глубине – Он и Она
(И Она ладонь не убирает).
В чашечках давно не убывает
вытяжка кофейного зерна.

7. Снегопад и его последствия

Как ячейки белой сетки,
Снег цепляется за ветки,
Чтобы в них тревожно биться,
Как о прутья клетки птица.

И вот уж ни птица, ни прутья клетки,
а что что-то невообразимо невозможное,
что-то непередаваемое словами,
какая-то недоступная человеческому пониманию круговерть;
так, наверное, должна выглядеть антиматерия,
полученная в результате взрыва гигантского коллайдра в швейцарских Альпах;
и что остается?
Как в песне поется,
упасть и забыться на дне колодца?
Забиться, как в детстве, под одеяло
и, крепко зажмурив глаза,
думать,
а как это: за-
сну и… мир без меня на-
утро на-
чнется сна-
чала…


Но все же проснешься, как миленький,
спозаранку,
в окно поглядишь
(какая тишь!)
и (дух захватило!)
прежней материи видишь изнанку –
изнанку вчера еще черной земли,
изнанку того, что вблизи и вдали,
изнанку ветвей с чернотой плохо спрятанных швов
изнанку кварталов, аллей, дворов,
изнанку…

И нужно с чего-то начать постигать этот новый изнаночный мир,
такой нереальный,
такой антиматериальный,
где складки сугроба на склоне ценятся выше, чем складки индийской парчи,
где странно и боязно сделать первый шаг, глядя на ровную белоснежную целину,
странно и боязно нарушить стеклянную тишину,
странно и боязно подумать о чем-нибудь повседневном,

где все равны и все начинают с нуля,
где нет ни матросов, ни капитанов, ни, собственно, корабля,
где деревянная лопата у дворника в руках,
словно лопата в руках у хлебопека,
который вот-вот достанет из печи
отнюдь не калачи,
а большой колобок с аппетитной корочкой материков
и мармеладной лазурью океанов;
но на этот раз не для тупого поедания за завтраком, ленчем, обедом, полдником и ужином,
не ради ненасытного высасывания нефтяной патоки
и копания в начинке из полезных ископаемых,
а для какого-то нового,
небывалого,
несомненно лучшего
и более правильного
житья-бытья…

Нелепые фантазии, конечно!
Уже через час сугробы
изъедены следами,
словно на пробу
серебряной лопаткой трогали с вечера затвердевавшее суфле…

А в принципе разве что-то должно меняться на этой Земле?
Ну, может быть, самую малость.
Чуть побольше романтизма во взглядах мужчин
и поменьше тревоги во взглядах женщин,
чуть поточнее обозначенные пути и дорожки,
по которым мы все идем в ботиночках и сапожках,
чуть больше провинциализма
в облике города, который где-то к обеду
принимает вид бакалейной лавки,
где все разложено по своим местам,
где невозможно ходить,
как Бог на душу положит,
а нужно ходить так,
как положено,
то есть как проложено
теми, кто шел до нас, не выбирая пути…

8. Послесловие к снегопаду

Тротуар

(из Дарии Мениканти)

… ты замечал,
во время снегопада
какие лица у людей всегда?
Как будто карнавального парада
по улицам проходит череда,
и все надели маски восковые
с кругами нарисованных румян,
и топчут снег, покрывший мостовые,
когорты несгибаемых римлян.
А на ветвях и на перилах – сказка.
И вкрадчив шаг. И шарф пушист вдвойне.
Центурион
из-под суровой маски
вдруг подмигнет и улыбнется мне.


Весеннее патетическое

Весна – красна. И красные знамена
заря полощет гордо на ветру.
За новый мир, за дело всех влюбленных
я, может быть, сегодня же умру.

Не на коне, не в глупом душном танке,
а, как Адам, отбросив стыд и срам,
паду на той, единственной, гражданке,
в последний раз взгляну в окно, а там:

дерущий глотки воробьиный пленум,
на звонких струнах чистое белье,
и, как нам завещал великий Леннон,
любовь, и ничего кроме нее.


«Вспомнилось почему-то, явно некстати»

«Дорога круто катит вверх.
Автобус трудно катит в гору,
и содрогается он весь,
присев на заднюю рессору.
Туда, за этот перевал
стремятся люди и металл.
А там подобьем Эльдорадо
раскинулся микрорайон:
дома – громады, с ними рядом
весенний лес – весенний сон,
и светят сквозь его ресницы
муниципальные теплицы.
Наш путь – в один из тех домов,
что обступили крейсерами
пять Геркулесовых Столбов
дымящих труб теплоцентрали.
Там, на девятом этаже
звонка помятое драже.
Сюда трехкомнатной квартирой
дышать мы ездили сперва,
но этой темы нам хватило
и в первый раз едва-едва,
тогда в бездумные длинноты
вставлять мы стали анекдоты.
И убеждались мы опять
в бесперспективности общенья,
но не хотелось нам терять
друзей и эти посещенья.
И вот в один прекрасный март
нашлась колода старых карт.

Итак, мы здесь играем в карты
(попеременно игр в пять),
Хотя б могли Жан-Поля Сартра
попеременно вслух читать,
но что поделать, вместо Сартра
мы перелистываем карты.
Я здесь однажды счастлив был –
как все мы счастливы отчасти,
когда внезапно у судьбы
урвем свой пай. Но жлобским счастьем
назвать я должен в этот раз
несомый мной из кухни таз –
а в нем вареники горою.
Без суеты, ночь напролет
мы будем заняты игрою,
порой вкушая от щедрот, –
такой вот пир устроим мы
во время, так сказать, чумы.
Представьте темень коридора,
представьте, бра мерцает как,
и я, таинственный, как Зорро,
шагаю с тазиком в руках –
из темноты возникну жуткой,
всех угощу внезапной шуткой.

Но вдруг – толчок. Потом еще.
Пихают слева, давят справа –
и те, кто произвел расчет,
и те, что едут на халяву.
То накренился, точно таз,
автобус, встряхивая нас.
Встряхнул небрежно, не по рангу,
задев колесами кювет,
как будто поднятую штангу
с трудом фиксирует атлет.
И перевал преодолен…

Дорога катит под уклон.
Легко с горы автобус катит
к микрорайону «крейсеров»
и сам похож на юркий катер,
который к подвигам готов,
хотя бы мог признаться все же,
что перевал его встревожил.

Я знаю точно, знаю сам,
мне самому передавали,
что как-то раз глубокий шрам
оставлен был на перевале.
Забуксовавшую машину
на камни сбросила вершина.
А я знал двух из четырех,
и, если надо, вспомню лица.
Их деканат послал, как Бог,
В муниципальные теплицы.
Воспринималось как трюизм,
что так построим коммунизм.
Преподавательниц матфака,
который бросил я тогда,
не стал автобус ждать, однако
они поймали без труда
такси с попутчиком одним…
Куда!? Назад! Мы все простим…
Простим не сданный матанализ,
по геометрии зачет…

Из перебитой, рваной стали
на крупный гравий кровь течет.
Одной сдавал я раз пятнадцать,
другой же и не стал пытаться.

Теперь представьте ком стальной,
молочное скольженье скорой,
как накрывают простыней
и как задергивают шторы,
как Смерть глядит из-за плеча
невыспавшегося врача.
Но ей не отдадут обеих!
Одна останется в живых.
Трепещет небо, голубея,
и ждет раскатов грозовых,
когда его коснется Дух
одной из двух, одной из двух.

Дух той, которой я ни разу
не попытался сдать зачет,
поскольку мой ленивый разум
меня к наукам не влечет.

Но почему же, почему же
Так матанализ был мне нужен?

И я сдавал его, сдавал,
уча до одури и дурно,
как будто некий перевал
пытался взять наскоком-штурмом.
И до сегодняшнего дня
жива обидчица моя.
Сначала порванную нить
связала детскими узлами,
потом училась говорить –
сначала детскими словами, –
сперва училась говорить,
потом ходить, держась за койки.
И научилась: и ходить,
и говорить, и ставить двойки».


«К разговору о том, как утрачивается вкус и жажда жизни»

«Официально заявляю, ваша честь:
мне надоело быть тем, что я есть.
Я почему-то резко вкус утратил
к тому, что делают супруги на кровати,
к тому, что делают все люди за столом:
когда я ем, мне кажется, стеклом
давлюсь, глотая крупные осколки,
потом помельче, а в конце – иголки.
Вкус яблок мне – как фраза невпопад.
Не горек хрен. Не сладок виноград.
Пошлы слова любимых с детства песен.
Футбол по выходным неинтересен.
Соседей ненавижу и гостей
и сводки самых свежих новостей,
а также шелестящую газету.
Не докурив, бросаю сигарету.
Лишь два момента торкают еще
(как говорят подонки молодые):
когда накрытый с головой плащом
вдруг просыпаюсь где-нибудь впервые,
а рядом чья-то голая нога,
а если щупать дальше, - остальное,
и ком одежд вдали как берега,
а лодочка без шпильки – лодка Ноя,
и я плыву, качаясь, по волнам
в какие-то немыслимые дали…
Второй момент? Ну, это стыд и срам,
совсем уже интимные детали:
с недавних пор развратница жена
по вечерам себе под юбку прячет
ключи от форда, баксов пять в придачу –
ах, как скулит, как мечется она,
когда, под утро приходя домой,
как вящих берегов достигший Ной,
я эту тварь гоняю по квартире…
Как пошло жить в таком безвкусном мире,
где аромат магнолии свинцов,
где мы – плоды греховные отцов,
изюм скукоженный на бесконечной тризне,
утратившие вкус и жажду жизни».


«К разговору о несчастье, которое бывает в браке»

(из Роберта Лоуэлла}


    Вот будущее поколение, которое принуждает к сожительству посредством бурных эмоций и мыльных пузырей сверхчувствительности»

    Шопенгауэр


«Жара ночная распахнула окна спальни.
Магнолия цветет. Жизнь в общем-то банальна.
Мой муженек, набив бифштексом брюхо,
спешит в поход по пабам и по шлюхам.
Рискуя головой, беспутный мот,
однажды за страховку он жену убьет.
Да сколько ж можно пить ночей и дней!
Несправедлива жизнь, несправедливо в ней
ждать пьянь такую до пяти часов утра
и думать: «Не побил бы, как вчера».
Супруг… Сегодня вновь под юбкой спрячу
ключи от форда, баксов пять в придачу.
И вновь тогда, издав натужный стон,
он взгромоздится на меня, как слон».



Несколько утренних диалогов

***

- Привет, командир, когда зарплата?
- Будет тебе сейчас расплата…
Вы в курсе, гражданин, что проехали на красный свет?
- Не-е-е-ет…
Понимаешь, командир, была такая ночка…
Мамашка ушла на дежурство, а ее скромница дочка…
Словом, глаз не сомкнул до утра…
Задумался, виноват…
- А где у вас номера?
На красный, с превышением скорости, без номеров…
- Да ты что, командир, я ж сам остановился,
я и спонсорскими
посодействовать
родному ГАИ готов…
А в душе я ну очень обожаю ментов…
Просто, понимаешь, командир, какая беда,
или заболевание редкое, может:
я правил
по жизни
не соблюдаю
никогда…
- Представьте себе, я тоже…

Два выстрела. Второй – контрольный в голову.

***

- Вали отсюда, снег,
дурилка меловая,
мой белый человек
в дырявом малахае.
Довольно твой мотив
мне голову морочил,
квадратный негатив-
чик египтянской ночи.
Довольно дней и лет
тебя считал я чудом,
фальшивый лунный свет,
засланец ниоткуда.
Характер мерзкий твой
давно уже не тайна,
лжемастер центровой
банального дизайна.
Опушка на кустах,
лепнина на оградах –
все это пух и прах,
дешевая бравада.
А истинная цель
того, что ты затеял, –
безумная метель,
безумная неделя:
сугробы, гололед,
поломанные ноги,
пикап, разбитый в лет,
забитые дороги,
и тающий вдали
закат, подобный аду…
Так что давай вали,
мы будем только рады.
- Ну, что же, человек,
твои понятны речи.
Уйдет сегодня Снег,
коль вы не рады встрече.
Уйдет по скатам крыш,
простив твой вздорный лепет…
Вот только пусть малыш
снеговика долепит.

***

- Чай? Кофе? Может быть, какао?
С вчера осталась каша. Хочешь с молоком?
Чем хлеб намазать? Маслом или джемом?
Ешь аккуратней. Стирка только завтра.
Погромче сделать? Да, погода - дрянь.
- Сегодня снилось, что попал я в город,
чьи улицы карабкались на горы
извилистыми тропами крутыми.
Там люди говорили на латыни.
Мол, vita brevis, ars, конечно, longa.
Там проплывала почему-то лодка
по улицам, как будто по каналам.
В каких-то бедуинских одеялах
там на борту стояли человеки
и утверждали, что плывут из Мекки.
И тут передо мной возникла карта
с координатами Рене Декарта,
и лодка с бедуинами мгновенно
нашла на карте голубую вену
и ринулась в нее, петляя тромбом…
Вдруг чей-то хриплый голос крикнул: - Trombo!
Что означает «вихрь» на эсперанто.
И тут же лик Эммануила Канта
возник на горизонте сложной тучей.
- Долг человека – быть всегда могучим! -
сказал все тот же хрипловатый голос. –
Долг человека – быть всегда веселым!
- Ах, был бы только повод для веселья.
А то ведь дорожает все подряд.
Сметана вон, творог, а к пасхе – яйца.
Я, честно говоря, на перепутье,
что выгодней – отдать в починку туфли
или купить другие у китайцев.
Ну что, доел? Поспишь еще немного?
Оставить телевизор? Сделать тише?
Зайду на почту. За квартиру надо,
за телефон… Не знаю, ох, не знаю…
Вчера в аптеке девушка сказала,
что, может, завезут после обеда…
Куда собрался? В туалет? Ты можешь
минутку подождать? Что значит сам?
Ну, сам так сам. Но только потихоньку…
…Ах, бедный мой могучий человек.

***

- О, Господи, спешил – не посмотрел,
какой маршрут.
- С утра был сорок пятый.
- Вы будете садиться?
- Наш пострел
опять оставил где-то ползарплаты.
Я говорила дочке, чем такой
отец, так лучше б вовсе никакого.
- Мужчина, что вы тычете рукой?
- Сама-то вертишь задницей, корова!
- Водитель! Здесь карманник!
- Где он, гад?!
- Альлё, и что жь ты ел вчерась на завтрак?
- Кто едет дальше, проходите взад!
- Пардон…
- Ведь жизнь кончается не завтра…
- А в сорок пятом, помню, нам отец
письмо прислал, мол, встретил, мол, простите.
- Мороз за тридцать. Двигуну крантец.
Короче, жуть.
- Алло, в субботу – к Мите.
«А я ем сушку и гляжу в окно.
Обидно, что к обеду снег растает».
- Пар-дон…
- Когда припомнишь, как давно…
- А ты когда вернешься из Китая?
- В субботу – к Мите.
«Вот и новый день,
такой же, как вчера,
одна забота,
чтобы успеть какую-нибудь хрень
купить
на днюху
Мите
до субботы.
И для того ли данный индивид
покинул чрево матушки когда-то?
О боже, что певица там бубнит-
поет?
Трех человек из автомата?»
- Па-а-а-ардо-о-он…
- За это можно все отдать…
«За что за все? И что отдать, скажите?
Что есть у нас,
чтоб мыслить и страдать,
отдав последний грош
в субботу Мите?
Куда, скажите, замышлять побег?
С кем и за кем
идти
неровным следом,
уж если
даже этот
юный снег,
как миленький,
растает до обеда».
- Алло!
Вчера весь день ждала тебя.
Ты меня бросил? Да? Скажи, Володя…
- …
- Не отрекаются, любя…
- И, как всегда, немного о погоде…


Шадреш предновогодний

    Такие дела...

    Курт Воннегут, «Бойня номер пять, или Крестовый поход детей»


1

14.00. Прямой эфир.
Поэт читает. Пианист играет.
Астролог, молью траченный сатир,
погибель во спасенье предрекает.

Политик снисходительно суров.
Мисс Город запинается, как в школе.
И эхо никому не нужных слов
взмывает на студийные консоли.

- Алло! Здесь перерыв. Реклама. Бред
обычный. Кстати, средство от простуды.
Ты как? – Температуры вроде нет.
Так, слабость… Знаешь, все же это чудо –

загрипповать под праздник невзначай,
валяться с Прустом, есть пастилки с чаем!
- Люблю тебя! Держись и… не скучай!
- И я тебя люблю. Держусь. Скучаю…

2

17.04. Как всегда,
на выезде с парковки суматоха.
- Куда ж ты прешь?! – А ты куда, балда?!
- Подай назад… еще… Порядок, Лёха!

Направо - руль. Налево - синева,
фасады, перекресток, площадь с елкой.
В движение приходят жернова.
Помалу начинается помолка.

На солнце то и дело золотясь,
мало-помалу с неба сыплет манна.
Уже иллюминация зажглась.
Семь елочек в пуху у ресторана.

- Ты чё, братан, уперся в жопу мне?!
- Так ты же сам загородил дорогу!
«Как сложно все. Как в детстве в страшном сне.
И хорошо. И пусть. И слава Богу».

3

17.42. Бокал вина
несут уже плюс кофе капуцинов.
Свисают хлопья по краям окна,
как простокваша по краям кувшина.

Забавно то, как парами сидят,
едят и пьют под желтыми шарами
фантомы. Потому что снегопад...
- Так что же мы в конце концов решаем?

- А что решать? Я замуж выхожу
и удаляю ваши эсэмэски.
- Что, обломилось твоему пажу?
- Зато он не женат! – и встала резко.

Взметнулся зазеркальный ресторан
столбушкой над завьюженной парковкой.
«Уйти бы в снегопад, как Гунде Сван,
на лыжах и с ижевскою винтовкой!»

4

Без четверти двенадцать. Эпилог.
Дом, милый дом. За стенкой спит ребенок.
Поеживаясь, кутаясь в платок,
стоит она и щурится спросонок.

- Ну, как вы тут? – Да ничего, Олег.
А ты? – А я… одно… доделал дельце…
- А мы весь вечер рисовали снег,
потом кино смотрели про индейцев!

«И, правда, снег! Как белую муку
просеивают на пирог сквозь сито».
- Пойду, пожалуй, заварю чайку,
а ты ложись… Я сам… Спасибо, Рита…

- Алло! Не спишь? С пастилками пьешь чай?
Я тоже вот решил напиться… чаю.
- Люблю тебя! Держись... и не скучай!
- И я тебя люблю. Держусь. Скучаю…


Летние дожди

Косые днем,
как серые прищепки
(дерюжка неба
кем-то позабыта).
Березы в перепачканных балетках.
Карнизы как дырявые корыта.

Вечерние,
синюшные до дрожи,
шарахнутые
желтым залпом окон…

Ночные –
невидимки с мокрой кожей.
Пунктиром сухожилий и волокон.

Дожди, дожди…
Уже как постояльцы…
Почти хозяева. Их нравы. Их привычки.

Дни солнечные можно счесть по пальцам,
как на бегу вагоны электрички.

Запрыгнешь на последнюю подножку
с внезапною сноровкой малолетки,
протиснешься,
скорей прильнешь к окошку,
а там –
опять косые,
как прищепки…


Донашивая жизнь

Донашивая жизнь,
как старое пальто,
не бойся отвяжись
от коновязи милой.
Пусть будет Бежин луг, –
как будто шапито,
взмахнув крылом,
на фуры погрузилось.
Пусть будет луг и ночь,
река и острова,
прохлада обвисочь,
в ногах – костра лохмотья.
Как тонок серп луны,
как пахнет трын-трава,
и кобылица ржет,
когда дают ломоть ей.

До утренней звезды,
до утренней грозы,
внезапной, словно жизнь,
стремительной, как птицы,
дудеть в свою свирель,
из ветра и лозы
юнцам и дуракам
сплетая небылицы.


У каждого

У каждого
Есть свой Париж
Своя лирическая драма
Пространство неба где паришь
Как крест
На шпиле Нотр-Дама

У каждого
Есть Лондон свой
С его наивным файв-о-клоком
В миг
Когда мир предгрозовой
Трещит по швам у самых окон

У каждого
Есть грозный Рим
Свои руины Колизея
Куда - упрямый пилигрим -
Стремишься
Жизни не жалея


Черный человек

Мой черный человек совсем не черный
Он облачен в довольно милый прикид
Веселой расцветочки и фасонистого покроя
И запонки у него сверкают и галстук завязан с небрежным шиком
А еще он все время улыбается и рассказывает анекдотцы
Частью похабные частью остроумные частью про немца американца и русского
Глядя на него я вспоминаю фразочку Хороший человек не профессия
И прихожу к выводу что Черный человек наоборот профессия
Да еще какая дающая бутер унд брод бред энд бате хлеб и масло
Тут главное не переусердствовать по части последнего
Поскольку лоснящийся подбородок зачастую выглядит весьма двусмысленно
И это позволяет сказать на прощание моему черному человеку
Э-э-э да у вас как я погляжу улыбка отклеилась батенька


… и быть застигнутым дождем

… и быть застигнутым дождем
В бескрайнем бесконечном поле
Где ветер воет в си бемоли
Люблю дожди за то что тянет в теплый дом
К домашним к милым домочадцам
Туда где чай и сладок мед
Где каждый любит и поймет
Люблю дожди за то что в небе тучи мчатся
Как вагонетки из раскрытых недр
И вдруг одна зацепится за кедр
И разрыдается…
И снова три-пятнадцать
Затянет ветер в си бемоли вой
И носится над буйной головой
Отрывок из какой-то шняги Баха…


Зимние арабески

1. На пургодроме

На пургодроме и охранник, и начальник,
Пока метели завывают, цепь грызя,
В своей кондейке на плиту он ставит чайник,
А на доске – на поле с1 ферзя.

Всю жизнь играя то за белых, то за черных,
Меняя с ходу пешку День на пешку Ночь,
Глядит в окно, где ветер с липок непокорных
Сдирает лентами кору, как старый скотч.

И в старом ящике мелькают эпизоды
Мгновенной жизни, вылетающей в трубу.
Ему до лампочки. Он ждет прогноз погоды.
Прогноз погоды, заменяющий судьбу.

Лишь убедившись, что ни мало не напуган
Судьбой такою все еще беспечный мир,
Во двор спускается, отвязывает вьюгу,
На пургодроме и солдат, и командир.

2. Декабрь-художник

Декабрь-художник
Куда как прост:
И ель – треножник,
И неба холст

Натянут туго,
Как барабан,
И чертит вьюга
Набросок-план:

Вот лес как шторка,
Нет, жалюзи.
А это – горка.
Вот тут, вблизи.

Сюжет затаскан?
Тогда пардон.
Все белой краской
Замажет он.

3. Снежинки

Непрочную налаживая связь
Земли оцепеневшей с Небом стылым,
Снежинки сверху вниз летят, виясь,
Садясь и на лицо, и на затылок.

Такое впечатленье, что с людей,
Вполне еще живых, снимают маски
Посмертные. Как стая лебедей,
Хлопочет снег, и всё теряет краски.

И вот уже какая-то душа,
Взмывает ввысь в распахнутой крылатке
Над рынком, где снуют и мельтешат
У павильона в белой плащ-палатке.

И вот уже какой-нибудь душе
На выбор предлагают слепки-лица,
Поскольку обрести пора уже
Лик – ангелу, личину - ангелице.

4. Из Тарковского

Короткий зимний день,
Еще короче вечер.
Заняться чем-то лень,
Да, собственно, и нечем.

Когда стемнеет, в шесть,
Поставлю «Ностальгию».
Жизнь такова как есть,
И мы в ней все такие.

Вновь жаждет лечь в постель
Под русского Андрея
Капризная мамзель –
Дурацкая затея.

Свобода ведь не в том,
Чтоб брать всё, что хотимо.
… Подумалось потом:
«Быть русским – это схима».

5. Автономка

Январь. Морозно. В серебре
Две угольные кучи.
И все деревья во дворе
Как в проволоке колючей.

Дымит высокая труба,
Подчеркивая этим,
Что вся-то наша жизнь – борьба
На неродной планете.

Зачем, зачем в недобрый час
Обманчивые звезды
Заставили покинуть нас
Насиженные гнезда?

Здесь все иначе, все всерьез,
Порой трагично даже,
На леерах крутой мороз
Узлы морские вяжет.

6. Простуда

Болеть взахлеб; с надсадой; так,
Чтобы простуженное тело
Весь день, как старый товарняк,
Стонало, охало, скрипело.

Чтоб мысли путались в бреду,
Как пассажиры при посадке,
Как будто сам на всем ходу
Вцепился в ручку мертвой хваткой,

Ступеньку щупая ногой,
Но ощущая только бездну…
… И ночью, черной и глухой,
На полке верхней вдруг воскреснуть.

Воскреснуть и взглянуть в окно:
Луна, какой-то полустанок
Заснеженный, Вселенной дно,
И провода, как след от санок.

7. Оттепель

Немного мороза, немного тепла –
И вот уже город блестит, как юла,
Покрытая розовой пудрой.
Февраль. Чистка перышек. Утро.

Припудренный сквер: что ни ветка – коралл
Из тех, что украл незадачливый Карл
У бедной, доверчивой Клары.
Увы, больше нет этой пары.

Напрасно в их честь серебрятся кусты.
А впрочем, у всякой такой красоты
Конкретного нет адресата.
Снег счищенный всюду, как вата.

Как вата, в которой хранили стекло.
Немного морозно, немного тепло.
Контраст, оживляющий чувства.
И в этом вся тайна искусства.

8. Графика

Как Джон Кудрявцев в поисках фактуры
Картон пропитывает черной акварелью
И мнет его, еще сырой и вязкий,
Пока не станет мятым и бугристым,

Готовым передать гуашью белой
Хитросплетенья сновидений Джона –
Деревья, скажем, целый сад вишневый
С зависшею меж веток камбалою,

Вот так же ты, мой Бог, сегодня ночью
Мнешь черное, пропитанное ветром
Морским, пока не станет мятым,
Бугристым и готовым передать

Гуашью белой сновиденье Джона –
Тела нырнувших в снежные атоллы
Автобусов с квадратными глазами,
Глотающих людей, как червяков.

9. Нэцкэ

На льду Амурского залива
Торчат, как нэцкэ, рыбаки –
С носами сизыми, как слива,
С рубцом пунцовым в полщеки.

Вот малый в митенках-перчатках.
Спасая крохотный крючок,
Он роется во рту зубатки,
Как стоматолог-новичок.

А вот еще одна фигура,
Монументальна, как божок:
Тулуп, унты, два самодура
И пара корюшек у ног.

И все иные самураи
Глядят с тоской за окоем.
Там небосвод белеет с краю,
Там алый диск блестит на нем.

10. Про Куросаву

Здесь, над рекой Уссури, справа,
Стоял Акира Куросава
И вдаль глядел. Пред ним река,
Словно пластины плавника,

Вздымала голубые льдины.
И думал он: «Иной картины
От этих мест я и не ждал –
Здесь человек велик и мал.

Здесь, как реке свободной дамба,
Кладет предел желаньям амба,
Неистребимый дух тайги.
Мы с ним друзья, а не враги

Отныне». Глухо скрежетали
Перед Акирой льдин скрижали,
Фотопластины бытия,
В котором побывал и я.


Ах, этот лес, в котором зыбко

Ах, этот лес, в котором зыбко
и зябко; где ручей речист,
где кружится осенний лист
ленивой золотою рыбкой…

… И вроде бы я пережил
свои крамольные желанья.
И вроде бы пора прощанья
да и прощенья на дворе.

Но что-то манит в октябре
и нас, как этот лист осины,
назначить сердца именины,
быть может, в их последний раз.

Но что-то манит, манит нас…

… Итак, в лесу, в котором зыбко
и зябко; где ручей речист,
где отрывной осенний лист
мелькает золотою рыбкой,

шепчу о том, чего хочу,
о чем мечтать давно не смею,
чего, конечно, не сумею
ни сохранить, ни раздарить…

… Ах, этот лес, в котором зыбко…


Читая под осенним дождем

(из Роберта Блая)

1

Все ясно. Недосказанности нет.
Поля черны, и одиноки птицы.
Смотрю на дождь, как будто на просвет
разглядываю тонкие страницы.

Навеки остаются между строк
прозрачный лес, заезженный проселок,
бурлящий у плотины водосток,
зеленый, как бутылочный осколок.

2

За чтеньем бесконечного романа
бессовестно забуду я порой,
что где-то в дебрях плотного тумана
блуждает мой лирический герой.

Покинутый, несчастный, одинокий,
на вешалке забывший дождевик,
сквозь мутные, расплывчатые строки
идет он через поле напрямик.


С медицинской точки зренья

На сон грядущий думалось о смерти
Наверно потому что было душно
И очень тихо как перед грозою

Не так как в детстве думалось когда-то
Мол вот тогда узнаете кого вы
По дурости нелепо потеряли

Не так как в глупой юности мечталось:
Агатовые очи незнакомки
Наполненные горькими слезами

Не так как было в зрелости недавней
Мол вот вам и решение проблемы
Когда бы не ее усугубленье

О смерти этой ночью душной-душной
И тихой-тихой как перед грозою
Я думал с медицинской точки зренья

Наверное сначала будет душно
И тихо-тихо как перед грозою
И черные круги перед глазами

И звон в ушах
Как это уже было
Не раз не два от шока болевого

И будут чьи-то губы шевелиться
Родные человеческие губы
Беззвучно будут губы шевелиться

А я в ответ им улыбнусь поспешно
Сквозь тошноту и головокруженье
Сквозь пониманье и недоуменье

Неужто жизнь промчалась просвистела
Оставив позади флажок дрожащий
В руке гражданки в форменной фуражке

Конечно чертаменте
Кум сыртеза
Жизнь промелькнет в один присест мгновенный

Я это знаю
Так однажды было
Когда упал и стукнулся башкою

И чередой прошли как на экране
Дома и горы корабли и люди
В накидках белых как у бедуинов

И будет коридор
Я это знаю
Безжалостно прямой и бесконечный

И если повезет
То на прощанье
Раскаты грома как перед грозою

А что потом?
Вопрос прелюбопытный
Как говорится поживем - увидим


Такой туман

Туман тягучий как сгущенка
Покатых крыш неровный край
И дребезжащий тонко-тонко
И так пронзительно трамвай
И мир похожий на ребенка

Туман белесый словно млеко
Где прядь где клок где полоса
Полдома четверть человека
Фрагменты веток голоса
Мир расчлененный как калека

Да ты и сам почти слепец
Червь в мутной сырости могильной
На шее словно бубенец
Болтнется телефон мобильный
Мир недоступный наконец

Второстепенности отпали
Но тем пронзительнее тишь
Тем четче главные детали
По звуку только различишь
Мир как задуманный в начале

Тугой звонок велосипеда
Шуршанье земноводных шин
Смех женщины идущей следом
Сквозь смехерочки двух мужчин
Мир добрый как перед обедом

Вот так же в час последний главный
Когда подступит край и срок
Не глас трубы картаво-плавный
А этот бздынькнувший звонок
И мир в тумане словно плавни

И прошуршат вблизи как шины
Незримых ангелов крыла
И ты расслышишь с той вершины
Что женщина в подъезд зашла
Мир эхом эх…


Господин Неформат

Вдоль чугунных 
остро-
конечных оград
По каменьям мощеных аллей
Он идет
Мешковат
Господин Неформат
Наглотавшийся горьких люлей

- Ай-лю-ли! -
Посмеется береза над ним
Дуб
Над ним
Посмеется:
- Крети-и-ин!

Господин Неформат
Как всегда виноват
И во всем и везде и один

Ну куда
Ну зачем
Ну к кому
Ну на кой
Вышел в ночь господин Неформат
Ну добро б за сутулой
Как с горки
Спиной
Притулился калаш-автомат

Супермаркет вдали
Как аквариум
Синь
В ожиданье полночных обжор
И луна
Словно спелый большой апельсин
И закат
Как вишневый ликер

На крылечке
У хватких стеклянных дверей
Курит вохра и прочая шваль

Там на полках полно золотых калачей
Калашей вот не купишь
А жаль

Ваше счастье друзья
Что калаш-автомат
Не купил господин Неформат


Осень не за горами

Разговор о дожде.
Как на фронте во время затишья.
Пузыри по воде,
поплавками качаясь, плывут.
Раздавив дождевого червя,
поскользнешься на нем, как на вишне,
все размыто
буквально за пару минут.

Дом размыт.
И колеблется.
Окна ребристы.
Но опять в промежутках абстрактной мазни
три-четыре
конкретных мазка
успевают ввернуть реалисты,
намекая,
что, де, наступают пленэрные дни,
что раздвинется ливень,
как занавес,
где нарисован,
легендарного Китежа зыбкий, как время, мираж,
и откроется даль,
и откроется небо,
откроется ряд начертаний и линий,
ряд деталей,
с которых начнется
осенний пейзаж.


Однажды ночью

Приходит ощущение свободы
однажды ночью, в мертвой тишине.
Проснувшись, вспомнишь прожитые годы
и то, что видел только что во сне.

Обводишь взглядом спящие предметы –
как будто в целом мире никого
и лишь наискосок полоска света,
последнего, желанного, того


Гроза над Второй речкой

1

Все начинается с того,
что нам за что-то нет прощенья.
Последний час предгрозовой.
Свет переходит в освещенье.
Такая вкрадчивая тишь,
так все контрастно и красиво,
так страшно…

как бывает лишь
за полсекунды перед взрывом.

2

Первой капли на землю паденье.
Черной-черной и жирной, как тушь.
И сухое листвы шелестенье,
словно где-то поблизости – душ.
И на месте бегущие кроны,
как блистательный Кушнер сказал.
И как будто вагоны, вагоны
заслоняют все время вокзал.

3

Светлеют постепенно листья,
а дождь купается в грязи.
Но вот окно. С какой-то злостью
оно глядит в глаза грозе.
Там, пожилой и бородатый,
сурово человек живет.
Его я знаю: сам когда-то
всем говорил, что он – поэт.
Уверен я, сейчас он пишет,
и гром порукою тому,
о том, что все поступки наши
ввергают нас в такую тьму.
- Повсюду зло! Его микробы
проникли в грешные тела! –
примерно так. Но разве злоба
не увеличивает зла?

4

Крутой и северной закваски,
сбивая, кроя и гвоздя,
кладутся, точно по указке,
косые линии дождя.
Где по ветвям прошелся ластик,
кладутся желтые мазки,
и клен стоит, как первоклассник,
краснея, словно у доски.


Соловей в Моргородке

Спеша на электричку,
видел я
в Моргородке
сегодня
соловья:
у станции,
где заросли полыни,
на стебель, как на ветку, он присел,
на море глядя, -
море было синим;
а соловей…
конечно,
был он
сер,
но элегантен.
Он глядел на море.
На привязи качались катера.
Поднялся ветер, от полыни горек,
и соловей подумал:
«Что ж, пора».
Беззвучно
он вспорхнул и, набирая,
как говорят пилоты,
высоту,
растаял в небе,
словно бы черту
сверхзвуковую пересек.
Пора им.
Пора, пора…
Марокко ждет,
Иран,
Аравия
И также Палестина,
Танжер, Алжир, Шираз и Тегеран
и уж, конечно, Мекка и Медина.


С рынка на рынок

Да как же мы забыли про арбуз?!
Ведь август, вдохновляющий на траты,
припас его к финалу, точно туз,
козырный туз,
вальяжный и пузатый!

Во что-то генеральское одет
(широкие лампасы на рейтузах),
пусть он почтит вниманьем наш обед.

Займемся же покупкою арбуза.

Арбузы. Повсеместно, там и тут
арбузов верещагинские груды –
представьте, что их все не разберут,
а ливни хлынут – вот вам и запруды.

Как будто мало нам других морей!

Не будемте ж, друзья, ушами хлопать:
раскупим все арбузы поскорей,
спасем себя и город от потопа.

И вот уже в руках заветный груз –
аккумулятор сахара и влаги.
Торжественно несем домой арбуз,
как будто воду в трехлитровой фляге.

И всякий, кто навстречу нам идет,
арбуз, а то и два несет в кошелке.

Везут арбузы, как под Новый год
пушистые рождественские елки.

… И вот, всадив по рукоятку нож
в зеленый бок и стонущую мякоть,
ты с нетерпеньем и азартом ждешь,
как половинки вспыхнут ярче маков,
как распахнется надвое арбуз,
подобно книге, взятой с книжной полки, -
и ты, войдя стремительно во вкус,
проглотишь все от корки и до корки.


Облака над Второй речкой

Смотрю на облака – какие виды! –
осматриваю их со всех сторон,
висячие сады Семирамиды,
отстроенный вторично Вавилон.
Его еще раз подновили к лету,
по воздуху доставили сюда.
Желающим приобрести билеты
удастся это сделать без труда.

И вот уже над нами эти своды,
высокие с лепниной потолки,
и вот уже мы сами – те народы,
смешались у которых языки.

И вроде бы слова одни и те же
друг другу повторяем сотни раз,
но как-то получается все реже
взаимопонимание у нас.

А мы за место боремся под солнцем,
разменивая жизни и века…

Как бороды надутых вавилонцев,
курчавятся сегодня облака.


После дождя

Простор небесный еще небесней
от повторенья припевом песни.
О, песня окон, дождем промытых!

А на четвертом окно открыто.

В окно подавшись почти всем телом,
на подоконник собака села.
Наверно, дома ей стало жарко.
Наверно, хочет летать овчарка.
Кто у иллюзий порой во власти,
тот для полетов, а не для счастья.
И я хотел бы, знать умирая,
что в этой бездне без дна и края.
И я хотел бы, как пес, носится,
там, где летают смешные птицы.

Но не обманут, нет, эти бредни,
когда есть коврик в углу, в передней.
Так что, собака, вали на место
и жуй консервы мясного треста.
Но как, однако, назад вернуться,
когда в окошке не развернуться?

Мешает узость оконной створки,
пугает шорох оконной шторки.
Так, упираясь что было силы,
сидит собака, как заскочила.
Над нею небо, как воды Стикса.
Глядит собака страшнее сфинкса.


Пережидая дождь

Опять недельные осадки. 
Поднялся уровень реки.
Бежать скорее без оглядки
от усыпляющей тоски.
Бежать в какую-нибудь книгу, -
без остановки сорок миль
гоня тяжелую квадригу:
сюжет, интригу, мысль и стиль.
Без остановки уноситься
от сонной тяжести в груди.
И только легкие страницы
мелькают косо, как дожди.
И если только на мгновенье
взгляд от страницы отведешь, -
как будто продолжая чтенье,
бормочет монотонно дождь.


Одинокому старику

Пока еще трава не утратила
своих травянистых оттенков,
пока еще не стала бурьяном
сухим, помертвевшим,
жестким, павшим под ветром
вдоль веток железнодорожных,
на склонах крутых и пологих,
на пустырях и обрывах…

Пусть даже все листья
с деревьев…
Почти что все листья с деревьев…

Но если трава всё еще
не стала бурьяном
сухим, помертвевшим,
жестким, павшим под ветром
на склонах крутых и пологих,
на пустырях и обрывах,
вдоль веток железнодорожных…

А хоть бы и стала!
А хоть бы и стала бурьяном,
сухим, помертвевшим,
жестким, павшим под ветром,
а хоть бы и стала…

А нам что с того?
Нам, все еще не утратившим
признаков жизни…

А ты одинокий старик.
Ты одинокий старик.
Одинокий старик.

Весною ты был
случайным прохожим,
немного нелепым,
не к месту,
не в лад, невпопад,
но в принципе…

Летом ты был
сам по себе,
одиночкой-пловцом,
ловеласом садов и проселков,
пророком с калиновым посохом…

А сейчас ты одинокий старик.
Ты одинокий старик.
Одинокий старик,
размышляющий,
стоит ли пережить
эту зиму…


Вторая речка. Через 3 дня

Дождь. Монотонная штриховка.
Картина с плачущим окном.
Прохожий, божия коровка,
бредет по свету под зонтом.
И чем фронтальный дождь упорней,
тем бесприютней у реки
деревья, свесившие корни,
как с удочками рыбаки.
И я смотрю через окошко
на то, как исчезает брод,
как по расквашенной дорожке
прохожий под зонтом бредет,
как бесприютны и понуры
деревья там, где склон размыт,
и как похожи на скульптуры
атлантов и кариатид,
и думаю:
«Еще немного
такой фиесты дождевой,
и эта бедная дорога
уйдет под воду с головой,
и распахнется, как ворота,
на обе стороны река,
и если дом покинет кто-то,
то от тоски наверняка,
и я скажу тогда:
- О Боже!
Когда не будет у тебя
другой погоды для прохожих
еще хоть день, -
клянусь, я тоже,
я тоже
выйду
из себя!»



Вторая речка. Полночь

Вторая речка. Этакой простушке,
к лицу которой черная вода,
вечерних арий не поют лягушки,
да и не пели сроду никогда.

Она течет как будто через силу,
не в силах вынести незатонувший хлам.
Она цветет, как старые чернила,
которыми писали по слогам.

А по ночам она вздыхает тяжко,
особенно когда стоит жара,
когда окошко
девятиэтажки
горит
в воде чернильной
до утра.

Какие ночи в ткань ее впитались,
вплелась какая черная беда,
себе представить даже не пытались
вороны, прилетевшие сюда

из древнего затерянного края,
где почернели рощи и сады,
где много рек,
и каждая вторая –
чернее ночи и черней беды.



На улице Кирова

Все тяжелее к жизни возвращаться,
налаживать с утра все тот же быт,
и как-то с этим бытом совмещаться,
и новых не накапливать обид.

А старые, представленные веско
к оплате и врагами, и врагам,
они все отшлифованы до блеска,
занесены в скрижали по годам.

Но неужели не было иного,
во что сегодня верится с трудом?
Я помню, что вначале было слово.
Так что же: слово за слово потом?

И все – на тему арии паяца,
на тему горемычного житья…
Все тяжелее к жизни возвращаться,
как говорится, на круги своя.

Но это небо снова бесконечно
и в этом небе снова облака,
и постепенно проступает вечер,
как будто нечто из черновика.

И эта высь зовется небосводом,
И это буйство зелени – травой,
и морем – то, что остро пахнет йодом
и остро отливает синевой.

И вместе это все зовется летом,
вечерним остывающим теплом,
когда закат, похожий на комету,
врывается в заоблачный излом.

И это – жизнь, простая, без оваций,
такая, как сегодня и вчера…

Все тяжелее с нею расставаться,
хотя бы ненадолго – до утра.


Полдень в городе

Горячий воздух как стекло,
как шелестящая страница.
И оттого, что так тепло,
похож весь город на теплицу.

Грядами скверы и дворы
перемежаются, и сопки.
Взбираемся на пик жары
в свои высотные коробки.

Под нами парковый массив,
где все привычно и знакомо,
как будто сказочный мастифф,
прилег вздремнуть у водоема.

Вода, как зеркало, чиста,
или как первая страница.
На остановке у моста
трамвай, похожий на теплицу.


Скрипке Менухина

Плачь, скрипка, плачь!
Плачь о годах прошедших,
о днях, летящих вскачь,
как на грозу табун.
Плачь, скрипка, плачь!
Назойливее шершня
мелькай-мелькай, смычок,
кусая жилы струн.

Играй, как будто час
предсудный наступает,
играй, как будто нас
осталось меньше двух,
как будто по земле
не снегопад ступает,
а ангел пролетел,
роняя белый пух.

Прощай, земной предел!
Прощайте, дорогие!
Мой ангел пролетел,
мелькнул над кромкой туч,
позвал меня туда,
где душеньки нагие
на пятый обертон
скрипичный запер ключ.

Плачь, скрипка, плачь
о том, что не вернется,
о счастье неудач,
о радости потерь.
Плачь, скрипка, плачь!
Пусть черным будет солнце,
и горькою вода,
и диким дикий зверь.

Плачь о весеннем дне,
о ласточке над садом,
в вечерней стороне
летящей на закат,
о том, что на земле
мне ничего не надо,
а в небе ничего
не надо во сто крат.


Полдень за городом

Утром в лесу как в предбаннике –
так же висит паутина.
Хлюпают мхи и лишайники,
словно болотная тина.

Полдень стропилами свесится
с крон, где всегда полумрак, -
словно скрипучая лестница
нас привела на чердак.

Солнце застряло в репейнике,
липнет к смоле на стволах,
сушит дубовые веники
и паутину в углах.

В легком прозрачном купальнике
в роще купается зной.
Утром в лесу как в предбаннике –
в полдень как будто в парной.


32-й км

На далеком перегоне
травы кланяются в пояс,
как медлительные кони
на вечернем водопое.

И, наверное, веками
здесь отмеривают время.
За пригорками река есть
и она звенит, как стремя.

Тишина стоит большая
и такой прекрасный вечер,
что его провозглашает
даже маленький кузнечик.

Словно блики на иконе
в роще отблески заката
на далеком перегоне
и товарняков раскаты.


Ночной дождь

Все стихи и все стихии мира
пребывают вечно заодно.
Словно путник, проходивший мимо,
ночью дождик постучал в окно.

Подошел я глянуть, что за птица,
из каких непрошеных гостей,
обогреться хочет, обсушиться
и пойти дорогою своей.

Разглядел во тьме я только слезы
и расслышал сбивчивую речь.
На пригорке белые березы
оплывали вроде белых свеч.

Завтра будет холодно и сыро.
Буду я весь день глядеть в окно.
Все стихи и все стихии мира
пребывают вечно заодно.


В ожидании дождя

(из Стефана Корчевского)

В гостях,
в трамваях
и на рынках,
в присутственных местах –
везде,
как будто кумушки в косынках,
все говорили о дожде.
И говорили так забавно,
причем,
друг другу в унисон:
мол,
он, конечно,
парень славный,
да вот беда –
гуляка он.
Ночь напролет
гуляет где-то,
днем отоспится и опять,
дымя нерусской сигаретой,
идет без адреса гулять.
Ему бы внять
мольбам о влаге,
заняться делом целиком
и под мостом
вина полфляги
не осушать одним глотком.
Пока он бражничает вволю,
неутомимый лежебок,
по вечерам
сухое поле
скрипит,
как на зубах песок.
И трещины
на тротуаре,
и пыль
в три пальца на листве.
Пора за дело браться,
парень,
бродяга с ветром в голове!


19-й км

И когда на поляне лесной
отдохнуть мы решили с друзьями,
то как будто шатер навесной
шелестел и качался над нами.
Шелестел и качался костер
(есть в огне сокровенное что-то),
сам собою пошел разговор,
шутки всякие там, анекдоты,
смех товарищей, хвороста хруст…
… И смотрелась украдкою липа,
раздвигая ореховый куст,
в запыленное зеркальце джипа…
Хорошо было, весело нам,
и веселье светилось на лицах.
Право, лес – это все-таки храм,
и душа в этом храме как птица.


Альберту Каэйру (Фернандо Пессоа). В этот вечер гроза скатилась

В этот вечер гроза скатилась
Вниз по склону серого неба,
Словно горный валун огромный.

Будто кто-то из окошка мезонина
Вытряхивал грязную скатерть
И крошки, падая дружно,
Издавали стук при паденье,
Капли капали с неба наземь,
Покрывая грязью дороги.

Но когда воздух сотрясался от молний,
Что раскачивали пространство,
Будто голову великана, повторявшего: «Не надо!»,
Непонятно почему – я не испытывал страха –
Меня спасала молитва Святой Варваре,
Будто был я старой тетушкой чьей-то.

Ах! Вознося молитвы Святой Варваре,
Я себя чувствовал еще большим простолюдином,
Чем считал себя раньше.
Я себя чувствовал домашним и домовитым,
Ведущим жизнь спокойную,
Словно ограда из камня;
Имеющим чувства и мысли простые,
Как у цветка его цвет и запах.
Я чувствовал себя олицетворением нашей веры в Святую Варвару.

Ах, быть способным верить в Святую Варвару!
(Тот, кто верит в Святую Варвару,
Будет верить в нее как в реального человека
Или будет верить в свое о ней представленье?)

(Что за лукавство! Что знают
Цветы, деревья, стада
О Святой Варваре?.. Ветка дерева,
Думай она, никогда не смогла бы
Вообразить ни святых, ни ангелов…
Она могла бы представить, что солнце –
Это Бог, а гроза –
Это множество людей
Сердитых над нами…
Самых бесхитростных из людей –
Страждущих, убогих, юродивых –
Толкающихся на пороге того прямодушия
И того здравомыслия, которые присущи
Растениям и деревьям!).

Вот так, обо всем этом думая,
Был я благостен меньше обычного.
Был печальным, хандрящим, угрюмым,
Словно день, на который весь день гроза надвигается
И который прежде времени ночью становится. 


Alberto Caeiro (heterônimo de Fernando Pessoa)


Esta Tarde a Trovoada Caiu 

Esta tarde a trovoada caiu

Pelas encostas do céu abaixo

Como um pedregulho enorme...

Como alguém que duma janela alta

Sacode uma toalha de mesa,

E as migalhas, por caírem todas juntas,

Fazem algum barulho ao cair,

A chuva chovia do céu

E enegreceu os caminhos ...

Quando os relâmpagos sacudiam o ar

E abanavam o espaço

Como uma grande cabeça que diz que não,

Não sei porquê — eu não tinha medo —

pus-me a rezar a Santa Bárbara

Como se eu fosse a velha tia de alguém...

Ah! é que rezando a Santa Bárbara

Eu sentia-me ainda mais simples

Do que julgo que sou...

Sentia-me familiar e caseiro

E tendo passado a vida

Tranqüilamente, como o muro do quintal;

Tendo idéias e sentimentos por os ter

Como uma flor tem perfume e cor...

Sentia-me alguém que nossa acreditar em Santa Bárbara...

Ah, poder crer em Santa Bárbara!

(Quem crê que há Santa Bárbara,

Julgará que ela é gente e visível

Ou que julgará dela?)

(Que artifício! Que sabem

As flores, as árvores, os rebanhos,

De Santa Bárbara?... Um ramo de árvore,

Se pensasse, nunca podia

Construir santos nem anjos...

Poderia julgar que o sol

É Deus, e que a trovoada

É uma quantidade de gente

Zangada por cima de nós ...

Ali, como os mais simples dos homens

São doentes e confusos e estúpidos

Ao pé da clara simplicidade

E saúde em existir

Das árvores e das plantas!)

E eu, pensando em tudo isto,

Fiquei outra vez menos feliz...

Fiquei sombrio e adoecido e soturno

Como um dia em que todo o dia a trovoada ameaça

E nem sequer de noite chega.



Развивая Сарамаго и Левитанского

Есть у Жозе Сарамаго, Нобелевского лауреата,
стихотворение под названием «Смотри, Фома, твоя птица улетела прочь!».
Вот просто взяла и улетела. Неизвестно куда. Но явно куда-то.
Это ясно, как божий день, и еще яснее, чем божья ночь.

Там вначале Некто предлагает Фоме к воде спуститься,
мол, пойдем, Фома, к самому краю, вишь, как в воде играют язи.
Мол, посмотри, Фома, какие у меня получаются славные птицы,
которых леплю я из собранной мною прямо здесь жирной, густой грязи.

Обрати внимание, говорит он Фоме, как это легко и просто
придавать форму телу пичужьему, голову лепить, ловким щипком
вытягивать клюв, перья хвоста,
соизмерять длину лап с размахом крыльев, со всем ее ростом.
Кстати, сколько будет птичек, Фома, ты не догадываешься о том?

Ладно, подскажу, их будет больше одиннадцати, скажем, двенадцать
птиц из жирной, густой грязи:
одна, две, три, четыре, Фома, считай,
пять, шесть, семь, восемь,
девять, десять, одиннадцать, двенадцать
птиц из собранной мною прямо здесь жирной, густой грязи.

Далее Некто предлагает Фоме дать имена этим птицам.
Эта пусть будет Симеон, эта Иаков, эта брат его Иоанн, эта Андрей.
А вот эта – Фома. Если процесс изготовления птиц продлится –
по поводу новых имен появится много новых прекрасных идей.

Далее Некто в духе легендарного престидижитатора Акопяна
говорит Фоме: «Смотри, теперь я на птичек набрасываю сеть,
чтоб не улетели. Если, конечно, в наших планах
нет такой задачи, чтобы позволить им взлететь»…

А далее он начинает Фоме откровенно мозги парить.
(Здесь у Сарамаго довольно замысловатый кусок).
Некто говорит Фоме: «Значит, ты хочешь сказать мне, парень,
что если вот эту сеточку поднять вот эдак наискосок,
то птички не улетят. И этим
ты, щучий кот, намерен уличить меня во лжи?
Да или нет?
Что значит, и да и нет?
Что ты мямлишь, как обоссавшиеся дети?
Ты давай прямо, как мужик мужику, скажи!»

А далее мысль облекается в сеть сослагательных наклонений –
прошлое сослагательное,
настоящее сослагательное,
будущее сослагательное и, разумеется, кондисиональ, -
мол, лучшим доказательством было бы,
если бы ты сеть не сбросил, но при этом был бы лишен сомнений
в том, что, если бы сбросил, то птицы немедля умчались бы в небесную даль.

Что за бред, отвечает Фома, они же из глины,
как они могут взлететь, что за дурь, что за блажь?

А ты попробуй, сыне, попробуй!
Разве не летают порою глиняные кувшины?
Разве не из глины был сделан Адам, прародитель наш?

Адам, тот самый, что передал тебе искру Божью…

Не сомневайся больше, Фома! Подними сеть.
Это я говорю тебе, я, Сын Божий.
В конце концов, чем ты рискуешь,
если считаешь, что птицы не могут взлететь?

Движением быстрым Фома сеть решительно сдернул!
И птицы, свободные, ринулись в небо, невообразимый щебет подняв.
Сделали пару кругов над толпой зевак, над стеной крепостною, обложенной дерном
и скрылись в пространстве небесном. Некто оказался прав.

Вот тут-то он, то есть Иисус, и сказал свою знаменитую фразу:

- Смотри, Фома, твоя птица улетела прочь!

Вот просто взяла и улетела. Вот так взяла и улетела сразу.
И это было ясно, как божий день, и еще яснее, чем божья ночь.

И ответствовал Фома:

- Нет, Господь,
птица здесь, пред тобой на коленях, согнувши спину.
И целует край твоего плаща,
твою руку, пахнущую речною тиной,
словно птица, попавшая в сеть, трепеща.


14-й км. Похороны Турецкого

Когда мы спрашиваем друг у друга,
когда же это кончится, когда:
вся эта бесконечная напруга,
на каторгу похожего труда,
все эти дрязги мелочного быта,
безденежья законченный тупик,
дежурства у разбитого корыта,
бессилья вдох, переходящий в крик,
пустые речи, лживость обещаний,
вся эта жизнь, похожая на срок,
назначенный за то, что мы – мещане,
хотя и не скопили счастья впрок,
все наши неудачи и болезни,
и наши страхи, страсти и грехи,
сознание того, что бесполезней
занятья нету, чем писать стихи,
зимою бесконечные морозы,
а летом бесконечная жара,
и пот, и кровь, и дрожь, и брань, и слезы,
все то, что продолжается с утра,
все, что уносит молодость и силы
бесповоротно, сразу, навсегда, -

то лишь у края чьей-нибудь могилы
приходит понимание, когда.


Вторая речка. В поисках настроения

Под деревьями темно,
на стволах полоски света –
многократный знак «равно»
многократного ответа.

Нет такого уголка,
где бы солнце ни светилось.
В синем небе облака.
Облака? Скажи на милость.

И зачем же, милый мой,
ходишь ты мрачнее тучи,
словно вычитанный мной
проигравшийся поручик?

Будет прошлое потом
нам казаться переулком,
по которому идем
на воскресную прогулку.

Лето. По боку дела,
всевозможные напасти.
Человек, из-за угла
выходя, нам скажет: «Здрасте».

Прошуршит велосипед,
пыль дорожную взбивая,
и шарахнется в ответ
голубь, птица мировая.

И на станции состав
разомнет свои суставы.
Будто книгу пролистав,
проследим отход состава.

И в движение придет,
оживет и оживится
жизнь. И тронется в поход,
помня: «Veni, vidi, vici!»

Может быть, на свете есть
там, где скалы, волны, фьорды,
для спасающего честь
над обрывом Башня Мертвых.

Там, внизу, перед тобой
скал зубцы, осколки пены,
там, внизу, последний бой,
там исход его мгновенный.

Там оставлен за спиной
город, дерзко-величавый,
опоясанный стеной
со следами бранной славы.

Там дубравы и мосты,
села, мельницы, запруды,
и могильные кресты,
и скорбящие Гертруды.

Там ведут свои стада,
пастухи по травам тучным.
Там не принято страдать,
проигравшийся поручик.

Там, в стране красивых лиц,
гордых, обращенных к свету,
не найти самоубийц
и убийц почти что нету…


Караваджизм осенних дней

Караваджизм осенних дней:
чем ярче свет, тем гуще тени.
Идешь по улице – над ней
сияет Солнце, словно гений.

Когда бы не его лучи,
мы ни за что бы не постигли,
как ярки кленов кумачи,
как жарки липовые тигли,

что из глубин холодных сфер
касается травинки каждой
не кто иной, как Люцифер,
пославший людям Караваджо,

и что у света на краю,
в осеннем парке, за оградой,
тот пребывает, как в раю,
за что-то изгнанный из ада.


Встреча на Некрасовской

Не знаю, как другим,
но мне всегда прикольно
через десяток лет
в замоте, на бегу
столкнуться тет-а-тет
с дружком
старинным,
школьным,
которого узнать
я сразу не могу.
Он узнает меня,
мы узнаем друг друга.
А дальше, как всегда,
занятный диалог.
Перебирая всех,
мы делаем два круга,
подводим промежуточный итог.
Чем встречи хороши?
Конечно, расставаньем.
Тем, что в чужих глазах
я в общем-то «вполне»:
не спился, не в тюрьме,
не утопился в ванне,
и, судя по всему,
не изменял жене.
И не в тряпье одет,
хотя и не по моде,
и, кстати, кое-что
сегодня прикупил,
а то, что у меня
не все порой выходит,
порою денег нет,
порою нету сил,
не кажется и мне
теперь таким уж горем –
я жив, и я живу,
и горе не беда.
Поговорив чуть-чуть,
мы расстаемся вскоре
еще на десять лет,
а, может, навсегда.
Мне весело идти.
Ему приятно топать
и думать про себя,
торжественно дыша:
«Уж если
кем-то стал
и этот недотепа,
то наша с вами жизнь
и вправду хороша!»


Ночь. Начитавшись Бродского

Ночь за окном. Полночная жара.
И духота. И никому не спится.
Не спят врачи, актеры, шулера,
театры, бары, казино, больницы.
Не спят автомобили и мосты,
не спится кораблям, трамваям, парку,
не спят деревья и не спят кусты,
не спит студент, читающий Петрарку.
Его сосед, что ниже этажом,
не спит – слонов считает по старинке.
Писатель N, глотающий боржом,
чечетку бьет на пишущей машинке.
Не спит любовник, возбужден и гол,
насилуя счастливую подружку.
Директор бани, выпив димедрол,
скрипя зубами, тискает подушку.
Не спят крутые. В темном тупике
у них, крутых, всю ночь идут разборки.
Не спят клопы в дырявом тюфяке
и мыши, копошащиеся в норке.
Бессонницей ночные сторожа
наказаны за прошлое с лихвою.
И фея сна в компании пажа
беспечно пьет зеленый чай с халвою.
Многоэтажки потеряли сон,
вокзал гудит, прилив речитативом
пересказать нелепый лепет крон
пытается Луне неторопливо.
Не спят цикады, комары зудят,
у них и бабочек фонарная тусовка.
У арсенала молодой солдат
шагает по периметру с винтовкой.
Литературный критик-юбиляр
не спит от несварения желудка.
Не спит филер, безумствует фигляр,
прогуливает смену проститутка.
Не спит художник. Предаваться сну
он не имеет никакого права,
и, слушая «Немецкую волну»,
не спит казачий атаман Халява.
Никто не спит. Никто.
Младенцев плач
сливается с кошачьим голошеньем.
И сам не спит и никому скрипач
спать не дает моцАртовским твореньем.
Полмиллиона взрослых человек,
как малыши повизгивают в душах,
и лишь один незримый имярек
незнамо где – прислушайся, послушай –
храпит, перебирая все лады,
как будто в мастерской врубили сверла,
как будто он, набравши в рот воды,
певуче прополаскивает горло.
Посвистывает носом, языком
прищелкивает, чмокает губами,
едва ли с нотной грамотой знаком,
он болеро железными зубами
выскрипывает, и скрипач за ним,
подстраиваясь, продолжает тему
(вы знаете ее: «Та-ра-ра-рим», -
заученную, словно теорему).
И музыкантов уличных квартет,
в старинных разместившийся воротах,
заслышав удивительный дуэт,
наяривает ласковое что-то.
И грустный симфонический оркестр
рыдает на такой щемящей ноте,
что все дворы, все улицы окрест
теряют очертанья бренной плоти,
теряют очертания сторон,
черты, вещам присущие привычным, -
тела и души примеряет сон,
поскольку подсознание первично.


На веранде «MOLOKO&МЁD»

На веранде «MOLOKO&МЁD»,
может быть, и сможем отсидеться,
если хватит унций и сестерций.
В пирамидах газовых течет
пламя снизу вверх, и не иначе.
Тихо и спокойно, как на даче,
несмотря на то, что в двух шагах
носятся туда-сюда машины.
Это потому, что камышиный
шорох влажных шин стоит в ушах.

А движение воздушных масс,
судя по крещендо листопада,
все стремительней ведет к распаду
этот вечер, приютивший нас,
этот хрупкий мир, прозрачный кокон,
теплый дачный дом без стен и окон:
свечи газа, на спиртовке чай
и слова о том, что неизбежно
всё исчезнет в круговерти снежной
рано или поздно невзначай.


Амурский залив

На лодке, взятой напрокат,
плывем. Пещерным сводом тучи
над нами. И кричат, кричат,
кричат надсадно рты уключин.
А чайки подражают им.
Плывем на лодке в полумраке.
А вдалеке лучом косым
приколот берег – там собаки
беззвучно лают и везде
жилья приметы и достатка:
дымятся трубы кое-где,
а где-то зеленеет грядка,
на кольях сушатся мешки,
и на игрушечной опушке
торчат коровы, пастушки
и вездесущие пастушки.
А мы плывем, и все густей,
теснее ночь, хотя и полдень.
Мир лишь в одной из двух частей
прекрасен, потому и подлин.
И быть нельзя и там, и там,
как умереть нельзя для вида,
по историческим местам
бродя в стране царя Аида.


Проходя мимо «крейсера» на Красном Знамени

Хороший день в разгаре лета,
не много ли для счастья это?
В листве лучи сочат янтарь.

И оттого, как отрок, светел
по лужам пробежавший ветер
и город светел, как букварь,

на чьи веселые страницы
ложится тень заморской птицы –
взвихренной пряди в небесах.

А счастье так неугомонно:
то на мосту, то за колонной,
а то и сразу в трех местах.

И солнце светит повсеместно,
а пуще там, где медь оркестра
рыдает двух подъездов меж,

где вьется траурная лента,
где словно очередь за чем-то
за гробом топчется кортеж.

Еще шажок, еще полшага.
Прильнула к окнам вся общага,
глядит, не отрывая глаз.

Шопен смолкает бесконечный.
И все. И для кого-то вечность
на этом кончилась сейчас.


Соловей-ключ

Где плавно дачное затишье
течет по листьям как вода,
блестят на солнце капли вишни
для скрупулезного труда.

Блестят на солнце капли вишни,
сквозь пальцы капая в бидон,
а сколько их, совсем не лишних,
вместить уже не в силах он!

А сколько их, совсем не лишних
для птиц, которым надо петь,
на всех делить велел Всевышний,
который птицей был на треть.

На всех делить велел Всевышний
причастья кровь свою и плоть,
но что иное, кроме вишни,
имел для этого Господь?

Но что иное, кроме вишни,
влечет паломников туда,
где плавно дачное затишье
течет по листьям, как вода?


Сочиню я город

Сочиню я город,
как стихотворенье.
Пусть в нем будет осень
или воскресенье.

Или, еще лучше,
то и это вместе:
воскресенье, осень,
зимних дней предвестье.

Пусть в нем будут крыши
в пестрых листьях мокрых,
словно в пятнах умбры,
сурика и охры.

Пусть над пешеходом –
каждым – лист кружится.
Будто провожает
человека птица.

«До свиданья, люди, –
машет. – До свиданья».
И стоят пустые
на проспекте зданья.

Улицы пустые,
и дворы, и парки.
… Кто-то напоследок
задержался в арке,

оглянулся кратко
и исчез, растаял,
присоединившись
к человечьей стае.

До свиданья, город!
До свиданья, осень,
зимних дней предвестье,
изморози проседь.

До свиданья, каждый
лист сухой крученый.
Обживайте город,
мною сочиненный…


Спортивная Гавань. Вечер

Бывает, дождь, весь день навылет
утюжа кроны и зонты,
на волглый город сразу выльет
ушат холодной темноты
и тут же сам в нее вольется…

Но я люблю, когда вот так,
как нынче,
порциями
солнце
вливает в сумерки коньяк
и получается напиток,
в котором ночи напролет
дневной жары переизбыток
кристально
тает,
словно лед,
а на песке лежит медуза,

и море лижет парапет
и, словно зерна кукурузы,
перебирает лунный свет.

Идешь, и воздух за плечами
и впереди
как будто зал.
У яхт, стоящих на причале,
похожи мачты на шандал.

Друг другу чайки на прощанье
кричат свое алаверды,
и остается от купанья
коньячный вкус морской воды.


Небо над нефтебазой

Жизнь допотопных земноводных
ведя по графику Сочей,
как люди стали мы свободней,
как земноводные – ловчей.

В горячем панцире загара
испытывая легкий зуд
и щурясь, как из кочегарок
домой купальщики идут.

Устало положив ладони
на неостывший брус перил,
я тоже, стоя на балконе,
до фильтра «Магну» докурил.

И на домах загар вечерний.
Играют рельсы, как река,
лоснятся черные цистерны,
и розовеют облака.

Они над самой нефтебазой
лежат оранжевой золой,
переливаясь желтым газом
под пленкой плавки золотой.

Как удивительно и странно!
Не приходилось до сих пор
так близко видеть панораму
багровых марсианских гор.


Светланская - Зазеркалье

Зеркалом небо над городом белым парит.
А за чертою домов, обозначенных резко,
словно окутанный тайной и дымкой Париж
дымки и тайны чуть-чуть приоткрыл занавеску.

Город мечты, оставайся на месте. Пускай
солнце тобой поиграет еще, как медалью.
Сяду в троллейбус, потом пересяду в трамвай,
и за границу – в столицу страны Зазеркалье.

Там на газонах рассвета разлита эмаль,
в сточных каналах вода голубей купороса,
там с молоком ежедневно к отелю «Версаль»
возит лошадка тележку на дутых колесах.

Там наконец-то под утро поднялся к двоим
сон, сохранивший коротких фантазий остатки,
там прочищает молочница криком своим
горло подъезда до самой последней площадки.


Ночной регтайм

Как интересно выдумывать страны
и города в пелерине дождей.
Как интересно выдумывать странных,
ни на кого не похожих людей.

В этом кафе, не считая собаки,
у калорифера вздумавшей лечь,
трое у стойки сидят в полумраке,
льется вино и нерусская речь.

В стрельчатых окнах скользят силуэты,
словно листается модный журнал.
Улица мокрым искусственным светом
превращена в карнавальный канал.

Можно начать с описанья прогулки,
город ночной описать под дождем.
И заплутавшего в том переулке
в первой главе, так и быть, подождем.

Будет погоня, а, значит, машина,
ливня прилипший к стеклу целлофан.
Женщина будет. И будет мужчина.
Значит, роман? Безусловно, роман:

1

Разговоры на лестничной клетке:
кто-то ходит и ходит к соседке.
И, прощаясь в час поздний, наверно,
он ей руку целует манерно
и слова говорит все нежнее…
Но, наверное, было б нужнее,
чтобы он не ходил никуда.
Но он ходит.
И в этом беда.
Вот беда:
он уходит,
уходит…
А соседка по комнатам бродит…
Засыпаю под эти шаги…
Раздраженно кровать заскрипела.
Огрызнулось, ворочаясь, тело.
Будто вновь повстречались враги.

2

Провожал, торопился уйти,
очень поздно домой возвращался.
Повезло как-то:
на ночь остался –
ведь должно ж было и повезти.
Рано утром взглянул за окно:
не узнал ни ограды, ни сада –
ну, конечно же, было темно! –
но и ту,
что была
слишком
рядом
он как будто бы не узнавал
и смотрел на нее, узнавая…
Здесь окраина.
Долго трамвая
человек на окраине ждал.

3

А он уходит.
Навсегда уходит.
Она глядит в окно,
а он уходит.
Она глядит,
а он уходит прочь.
Уходит прочь,
легко,
без проволочек,
уходит,
уменьшается вдали,
пока не станет маленькою точкой
в конце печальной
повести
любви.

Площадь. Машин тупорылых раскрутка.
Восемь рядов. Неужели и нас
мучает где-то в районе желудка
за день вот так же скопившийся газ?

Площадь, блестящая, словно пластинка,
клавиатура приборной доски.
Негр за рулем – человек-невидимка,
видимы только седые виски.

Площадь. Разъезд театральный. «Электра».
Даже не ретро, а плюсквамперфект.
Тянется липкая лента проспекта,
как шелестящий рекламный проспект.

Пьяные слезы ночных ресторанов
вместе с гримасами мокрых витрин.
Замуж не поздно, и сдохнуть не рано.
Что вы! Всего лишь простой аспирин.

Пьяная свежесть и тени бульвара,
вроде зажаренных в масле котлет.
Значит, засаленный жанр мемуаров?
Да, безусловно. И автор – поэт:

1

И был великий мор и глад,
и лебеду с крапивой ели.
Все поглотила моря гладь,
качаясь сыто, еле-еле.

И был великий пир горой:
в вино ломоть макали ситный.
Все скрылось под морской волной,
холодной, горькой, ненасытной.

2

Там, где море о чем-то шепчет
и зовется это «прибой»,
моя родина – Междуречье
между речью и немотой.
Там, где волны идут на дюны,
от ударов звенят щиты.
Этот звон в пересказах Куна
и сегодня услышишь ты.
Был языческий лепет, покуда
даже лексики не имел,
но лилось молоко в посуду,
повторяя густое «мелк».
И отпрянуло слово-сокол.
Ну, конечно же, не воробей!
До сих пор на губах не обсохло
молоко древнерусских корней.

3

    Стать пехотинцем в армии рассвета

    Ян Пиларж


Стать пехотинцем, пешим, ставшим пыльным,
дорожной пылью, ветерком ковыльным,
сухой ладони стороною тыльной,
стирающей обильный пот со лба.

Стать под знамена раннего рассвета,
дубравы вольной, облака и лета,
одной строки далекого поэта –
все это называется судьба.

4

Припомнится потом.
Припомнившись, поймется,
что я хотел найти, по улицам бродя:
хороший летний дождь,
замешанный на солнце,
хороший летний день
в промоинах дождя.
И больше ничего.
Все остальное – сноска.
В неровных скобках моря –
дома, дома, дома.
(А этот гражданин, что курит папироску,
под поезд попадет
или сойдет с ума.)

5

Мы встретимся еще когда-нибудь,
поговорим на языке потомков.
Нам варварская речь расправит грудь,
не будучи внушительной и громкой.

И вдруг непонимающий поймет
судьбу, напоминающую смуту.
Нам хватит слова каждого на год,
на месяц, на неделю… на минуту.


Я сам вечером в воображаемой Византии

1

В этих стенах тихо и прохладно –
много ль нужно, руку положа…
На стенах не просыхают пятна,
пахнет рыбой лезвие ножа.

Пыльный луч рассеянного света,
темный угол справа от меня
да вдобавок сказанное это –
собственно, и есть остаток дня.

Подо мной средневековый город,
если верить башенным часам.
Есть один лишь человек, с которым
мне не скучно никогда, - я сам.

2

Я вижу на горе небесный город
под калькою тумана или дымки.
Сдается мне, что в кривотолках улиц
там славно разбираются пролетки.

По вечерам дозорные на башнях
отбрасывают стрельчатые тени
и часовщик оставшееся время
на три замка в лавчонке запирает.

Минуя каменистый мшистый мостик,
ведет гостей песчаная дорога
в заросший дом с окном венецианским,
где Мастер награжден покоем вечным.

Какие удивительные книги
он при свечах неспешно сочиняет!
Как жаль, что прочитать их невозможно –
с тем городом обратной нету связи.

Как жаль порой бывает Маргарите,
что, не читая, мы о них тоскуем.
Две-три строки коль отгадает каждый,
все воедино соберем однажды.


Закат над Моргородком

В часы высокого заката
в дворце жемчужных облаков
мерцают красные палаты
мифологических богов.
И главный бог сидит на троне,
прямой, как величавый жест,
в плаще с подбоем и короне,
которые сковал Гефест.

Нет, нет! В скафандре космонавта
тот бог, легендам вопреки.
Картину лунного ландшафта
с причала видят рыбаки.

Рисуя лунные дорожки, -
буквально каждый бугорок, -
через дворцовые окошки
струится солнечный поток.

Залив уже до половины
затянут пленкой теневой.
Впотьмах молочные кувшины
о камни грохает прибой.


Площадь Луговая

Луговая. Жара. Пересадка.
Лица граждан красней кумача.
Что, несладко?
Конечно, несладко
пыльный воздух
глотать сгоряча.
Даже море картину юдоли
представляет сегодня собой.
Испаренья поваренной соли
обжигают лицо Луговой.
Здесь груженые
Марьи Иванны
на автобус несутся бегом,
из трамвая, как будто из ванны,
вылезая с великим трудом.
Киоскеришки,
бросьте трепаться!
Хоть бы хны –
абрикосовый сок.
Солнце тонким сверлом трепанаций
норовит
продырявить висок.
Недогадливо не продавая
у киосков лежащую тень,
в знойном мареве
ждет Луговая,
ждет,
когда же скончается день.
В парке Минного солнце погасло,
потемнев, залоснились пруды
темно-синим
подсолнечным маслом
на зеленых квадратах воды.
И немедленно
из-под трамвая
покатился оранжевый шар.
Пересадка. Жара. Луговая.
Всех бездомных поэтов кошмар.


Небо над Санаторной

Невесомость – легкая игрушка,
чей секрет – соленая среда.
Словно кислородная подушка,
подо мной катается вода.
Я спрессован, точно прорисован,
как под линзой микроскопа срез.
Я перемещаюсь, невесомый,
между стекол моря и небес.
Я воды причудливая клетка,
головастик, сплющенный паук,
угловатый, как марионетка,
в ломаных движеньях ног и рук.
Но не кукла я чужих наитий
и приказов чьих-то адресат –
паутиной кукловодных нитей
я сегодня управляю сам.
Захочу: как бязевую скатерть,
складки моря соберу в пучок.
Пусть тогда разматывает катер
белой пены подворотничок.
Все равно быстрей достигну взглядом
окоема там, где облака,
где сорвется в бездну водопадом
море от ничтожного кивка.
Путь оно цепляется прибоем
за пологий берег! Пусть, дрожа,
не желает отдавать без боя
взятого наскоком рубежа!
Пусть взывает страстно и упорно
к соснам корабельным на холме,
мол, смотрите, точно ваши корни
водоросли, те, что в глубине…

… Лежа на спине, парю я птицей,
слыша голоса иных глубин.
Кроме неба над Аустерлицем,
в этом мире только я один.
Только я, один. И только выси
вечно ускользающая даль.
Вечно ускользающие мысли,
невесомость, легкая печаль.


На Санаторной

Играет море в кошки-мышки,
мелькая в лабиринте крон,
как будто плещут фотовспышки
под сенью сводов и колонн.
И вдруг откроется ареной
блестящий диск морской воды –
ударит в медный берег пеной
и острым запахом под дых.
Дыша гекзаметром ритмичным,
душа и тело заодно
в том, что купание – античность.

Ступаю на морское дно.
И вновь дыханье перехватит,
когда волна ударит в грудь
и тело, будто на канате,
повиснет, чтоб передохнуть.

Но море бьет без передышки
и равномерно, как станок.

Волной подхваченный под мышки,
шатаясь, лягу на песок.

Пока в замедленном повторе
еще плывет моя душа,
нокаутированный морем,
лежу, прерывисто дыша.


На трассе между Санаторной и Океанской

От дождя – а дождь за нами,
над троллейбусом, где мы,
развернув большое знамя
с вензелями князя тьмы.

От дождя – а он вдогонку,
дребезжа, как ржавый прут.
Тополиную поземку
капли хищные клюют.

Впереди тепло и сухо,
даже верится с трудом,
что за нами дождик с пухом
припустил как снег с дождем.

Но припомнятся мгновенно
и обвальный снегопад,
и сугробы по колено,
если поглядишь назад.

Утром я еще заметил,
как с обветренных дорог
поднимал горячий ветер
легкомысленный снежок,

как машины, друг за другом
удаляясь чередой,
легкомысленную вьюгу
поднимали над собой.

Навсегда запомню город,
скрытый в снежной пелене,
сквозь которую на скором
ты приехала ко мне.

Снег сибирский падал сухо
на бескрайние поля,
и казалось, будто пухом
их покрыли тополя.

Белым пухом из Китая,
принесенным из-за гор,
потому-то и не тает
снег из пуха до сих пор.


Вторая Речка – Амурский Залив

От яркого солнца понятно не сразу,
топазы рассыпало или алмазы,
на солнце играя, веселое море,
похожее на голубого кота.

Дневные поездки пустой электричкой
становятся самой приятной привычкой,
тем более после уютной Седанки
почти полудикие будут места.

Удобное место заняв – по движенью,
щекою прильну к своему отраженью:
свои
перелески, пригорки, лощины
имеют морщины и складки у рта.

Лучистое солнце сквозь пагоды бора
сочится, как будто сквозь щели забора.
Навстречу стволов, проолифленных солнцем,
бежит бесконечный товарный состав.

Сливаясь, проносятся ближние ветки
и неуловимым движеньем каретки
назад возвращаются и пробегают,
чтоб тут же вернуться в начало листа.

И новой пластинкою слева направо
вращаются дачи, березы и травы,
заборы, перроны, ларьки, переезды,
овраг под мостом и овраг без моста.

Сливаясь, проносятся ближние кроны,
как будто пустой электрички вагоны, -
и в каждом открытом окне непременно
задорно мелькнет шевелюра куста…


Дым летит

Дым летит параллельно земле.
Долго быть на свете зиме.
Долго рыскать еще холодам
рысью волчьей по городам.

Затерялся в снегах Валдай.
В пряжу вьюги закутан Якутск.
Русских пригородов малахай
снежной молью побит и куц.

Вот беда, от такой зимы
крепче духом не стали мы.
Вот беда, от зимы такой
пали духом и мы с тобой.


Чайный блюз

О.К.

Дом без чая все равно что без воды
горячей,
за окном
да уж, конечно, не погода плачет.
Прячет
где
музыка свой скрипичный ключ?
Давай заварим чай
и коньяка чуть-чуть
плеснем, как будто капель
датского короля…
С тех пор как я бояться перестал
заездов на поля
под страхом
охов
старенькой учительницы моей,
прошло невероятно много дней.
И вот, когда твой добер воет на луну,
желтую,
как ноготь, тронувший
басовую струну,
мы с тобой
ночь напролет гоняем чаи,
душистые,
как лето в парке Чаир.
Мой друг,
оставим грубых сплетников круг,
вокруг
так много настоящих друзей и подруг,
но мы о них в газетах не сможем
прочесть:
все, что пишется там, –
не про нашу честь.


Желание снега

Дали дальние туманны.
Дали ближние светлы.
Снега ждут, как с неба манны,
почерневшие стволы…

… Тихо, мягко и морозно.
Черный кот, домашний зверь,
осторожно-осторожно
утром сунется за дверь.

Там – молочная пустыня.
Чьи-то первые следы:
низ проложен тенью синей,
верх – пластинами слюды.


Ледяной блюз

Зима, приятель, настает.
Повсюду лед, повсюду лед.
Лед на груди больших озер,
лед на плечах высоких гор,
по облакам, где тоже лед,
скользит почтовый самолет.

Зима, приятель, настает.
Повсюду лед, повсюду лед:
под черным крепом на стене,
под черным небом на окне.
Разрисовав ледовый цинк,
огни зажег ледовый цирк.

Зима, приятель, настает.
Повсюду лед, повсюду лед.
Лед на чугунных завитках,
лед под коньками на катках,
лед под копытами коня.
И лед на сердце у меня.


Случайное желание

Не в электричку сесть, а в поезд,
в хрустящий кожаный плацкарт,
читать какую-нибудь повесть
иль тасовать колоду карт,
и пусть дорога вечно длится,
пускай мелькают за окном
лесов березовых страницы,
поля, крапленные дождем,
пускай мелькают полустанки,
стога, коровы и мосты,
пускай стоят в литровой банке
все время свежие цветы,
пускай в авоське чью-то грушу
всю ночь качает надо мной,
и пусть все время лезет в душу
очередной попутчик мой.


Осенний регтайм

1

Для счастья многого не надо.
Лишь неба синего просвет.
Лишь ожиданье листопада,
как ожиданье долгих лет.

Все впереди. И все в зачатке.
Как будто, отправляясь в путь,
осталось натянуть перчатки
и ветра зимнего вдохнуть.

Сверкает жесть. Темнеет в восемь.
И там, где светятся дома,
еще вдвоем зима и осень,
а впереди – одна зима.

2

Еще зеленая трава.
Уже бурьян и буреломы.
В осеннем парке дерева
приобретают цвет соломы.

И будто переходят в строй
простых строений и построек.
Как будто стали детворой
в пальто сезонного покроя.

Как будто все, как у людей.
Как будто каждая обновка,
из курток теток и дядей
перелицованная ловко.

3

Разложили дымные костры
дворники в малиновых жилетах.
Это выбиваются ковры,
полностью затоптанные летом.

Это разгребаются углы,
или антресоли, или ниши;
кое-где вскрываются полы,
где скрывались полевые мыши.

Это, разбирая антресоль,
зимние меха перетряхнули.
Это, словно лист осенний, моль
кружится над шубою на стуле.

4

Моя осенняя любовь
на день безветренный похожа.
Когда буквально в час любой
всю жизнь возможно подытожить.

Когда не жалко умереть
без исповеди и причастья.
Когда не будет больше впредь
такого праздника и счастья.

Когда бездомные коты
гуляют как во время марта.
Когда есть только я и ты
и ритм любовного азарта.

5

Листья палые, мертвые сплошь.
Ах, какое ужасное горе!
Ты по листья опавшим идешь,
как по волнам уснувшего моря.

Есть на свете такая страна,
где под солнцем, сухим и горячим,
утомленная солнцем стена
потемнела от долгого плача.

Там родился однажды Поэт
из разряда, каких не бывает,
но таких, что неведомый свет
в листьях мертвых от слов оживает.

6

Я раньше был красив, как бог,
особенно поближе к ночи,
и говорил, где только мог,
одну присловицу: «Короче…»

Теперь дается каждый шаг
с трудом, как будто я разутый.
Теперь я говорю: «Итак…»
и замолкаю на минуту.

Итак, короче, дело к ночи.
С трудом дается каждый шаг.
Я раньше говорил: «Короче…»
Теперь я говорю: «Итак…»

7

Как в жизни бывает нередко,
вдруг стоит мгновение дней.
И ты замечаешь и ветку,
и листья считаешь на ней.

И ты замечаешь, что ветер
деревья сгибает и гнет,
что солнце сквозь тучи не светит,
что тучи сверкают как лед,

что сыро, как будто в харчевне,
где старый потек керогаз.
Сегодня писатель О. Генри
напишет печальный рассказ.

8

Как беспросветно и зловеще
затянут серым небосвод!
В ответ на шерстяные вещи
зима холодная придет.

С холодной спесью постояльца,
когда на улице темно,
она сухой костяшкой пальца
три раза постучит в окно.

Стеклянным звоном отзовется
Вселенной каждый уголок,
где непогашенное Солнце
бросает тень на потолок.

9

Последний, может быть, в году
осенний дождь клюет лениво,
как будто птица какаду,
зернистый грунт под водосливом.

И слышно вдруг в ночной тиши
не летнее шуршанье листьев,
а то, как дождик заспешит,
внезапно все переосмыслив.

Ведь это все в последний раз.
И эта ночь. И эти звезды.
А все, что будет после нас,
по меньшей мере несерьезно.

10

Не мною сказано когда-то,
что лучше нет дороги той,
которой старые солдаты
на склоне лет идут домой.

Они идут, как иностранцы
среди неузнанных родных.
В прожженных похудевших ранцах
солдатский хлеб лежит у них.

Колеса мельниц на запрудах
вращают медленно закат,
и лишь деревья ниоткуда
не возвращаются назад.

11

И похолодало резко!
Словно тонкое стекло,
на куски с протяжным треском
вдруг рассыпалось тепло.

На куски и на осколки –
с хрустом лужи ледяной.
Стужи острые иголки
отдают голубизной.

Стужу до кровавых заед
мы жуем, как холодец.
Все на свете замерзает,
кроме любящих сердец.

12

Дома покинули улитки.
Одежду сбросил бедный лес.
На листьев бронзовые слитки
поставил ногу Ахиллес.

И там, где раньше еле слышно
кружились листья над тропой,
гремит и самый никудышный
под ахиллесовой пятой.

А парка обрывает нитку
в конце портняжного труда.
Что черепаху?! И улитку
ты не догонишь никогда.

13

О смерти поэзии как-то и где-то
поведали мне молодые поэты.
Я слушал с улыбкой дурные слова…
Поэзия, милые, вечно жива.

Она ведь бывает не только в сонетах.
Она учреждалась не властью Советов.
Она существует, как лес и трава.
Поэзия, милые, вечно жива.

Она существует как Бог и природа.
Она из явлений подобного рода.
Поэт под забором однажды умрет.
Поэзия, милые, вечно живет.

14

Деревья, в безлиственной кроне
зигзагами расположась,
красиво чернеют на склоне,
на землю почти что ложась.

Так будет зимою все время.
Так будет, наверно, всегда.
Душа моя – вечное бремя,
награда за все и беда.

Наверно, не будет другого
ни счастья, ни горя уже,
чем знать, что последнее слово
лежит у меня на душе.

1995 г.


Напоследок запомнится

Напоследок запомнится
сумрак и сад,
где, листвой шелестя,
обо мне говорят.
Обсуждают походку
и жесты мои,
замирая для вечности
и от любви.

Льется вниз по стволам
фиолетовый свет.
Важно ветви кивают
раздумьям в ответ.

Вот таким напоследок
запомнится сад,
где, листвой шелестя,
обо мне говорят.


На вокзале в зале ожидания

На вокзале в зале ожидания
(де не я в том зале находился)
длился час прощального свидания
(да не я прощался и простился).
До меня же эхо долетело
чьи-то слов прощальных. То и дело
эхо слов прощальных долетало
до меня (пока я шел) с вокзала.
Разъезжались красные трамваи,
расходились по домам конторы,
и гноилось небо, нарывая,
как бинты, пропитывая шторы,
на вокзале в зале ожидания.

1980


Шадреш вертепа

1

Ты смотри, какое чудо:
словно спелый апельсин,
на суку висит Иуда –
удавился, сукин сын.

Будто галстук пионерский
из сатина-кумача,
вьется по ветру премерзкий
язычище до плеча.

Весь москитами искусан,
коих налетела рать,
будет знать, как Иисуса
по дешевке продавать!

Солнце скроется за горкой,
Санта-Крус накроет мгла.
Ах, как жить на свете горько
без родимого угла!

2

Над рекою низко-низко
стая ласточек кружит,
словно асы Франко с риском
атакуют свой Мадрид.

И как будто самый меткий,
ливень косит всех подряд.
Роща манговая ветки
дружно свесила до пят.

Два быка в одной упряжке,
упираясь, тянут воз.
На мастиковой фисташке
распустил шешеу* хвост.

Деревенская простушка
за водой к ручью пошла:
сарафан с веселой рюшкой,
ленты, бусы, все дела.

3

Там, где гибкие лианы
нависают, как мосты,
где четыре игуаны
к небу подняли хвосты,

где в игривом настроенье
по кустам гуляет бриз,
сабиА** где щелк и пенье, –
там сегодня парадиз.

Там стоит нагая дева,
держит манго плод в руке.
Анаконда к ней: - О, Ева!
Будем жить с тобой в реке.

Слаще красного батата,
и ядреней, чем орех,
но страшнее, чем бойтата***,
этот первородный грех.

4

Дождь пролил свои кувшины
на поля и был таков.
В речке нежатся ундины
белопенных облаков.

Отчего же так печальна
сабиА над сельвой песнь?
В глади озера зеркальной
мир таков, каков он есть.

Если что-то и прибудет –
унесет с собой вода.
Если что-то и убудет –
вспыхнет на небе звезда.

Лебедь белый тянет шею
так, что в перьях – звон и дрожь…
Помолчи, дружок шешеу,
сон младенца не тревожь.

* Птицы шешеу воплощают тьму и дождь; производят грозу; приходят танцевать в дом Ика, владельца Солнца.

** СабиА-ларанжейра – певчая птица, любимая в Бразилии. Эта небольшая (длина тела 25 см) птица с коричневой спиной и оранжевым брюшком поет приятные песенки и легко приживается в неволе. Сабиа-ларанжейра воспета бразильскими поэтами как птица, поющая о любви.

*** Бойтата – огненный змей (на языке индейцев Амазонии), по сути, шаровая молния.


Дыханье осени

Дыханье осени. О теплом доме мысли…
О теплом доме… Слышно далеко,
как на ветвях шипят сухие листья,
как будто убегает молоко.


Осень изначальная

Осень звуков, далеких и близких.
Осень резко очерченных линий
и внушительных, как обелиски,
этажей над кустами калины.

Осень светло-карминных фасадов.
Осень темно-зеленого парка,
сортировки того, что не надо,
и того, что выбрасывать жалко.

Осень двориков, за день прогретых,
и качелей, поющих, как лютни,
в павильонах повторного лета
где-то с трех до семи пополудни.


Воспоминания о Царском селе

Я помню Царское село,
дворец с паркетом золотистым
и двухэтажное крыло,
где проживали лицеисты,
и те заветных пол-окна,
что открывались в полдень жаркий…

Отечественная война
еще таилась где-то в парке.
Там, говорили старики,
неразорвавшимся фугасом,
когда рванул он, полруки
позавчера кому-то с мясом…

Зато разбившая кувшин
цела, не постарела даже…
Под сенью сомкнутых вершин
музей старинных экипажей…

А мы тропинкою пойдем,
которая петляет змейкой,
туда, где хорошо вдвоем
сидеть, обнявшись, на скамейке…

… Смеркалось. Млели лопухи.
Благоухали медоносы.
Писались первые стихи.
Писались первые доносы.


Баллада соответствий

Когда б я был парижским метрдотелем,
читающим Бодлера доранна,
я б рассказал, когда бы захотели,
о разных свойствах разного вина:
что нужно пить глотками, что до дна,
что с рыбой сочетается, что с мясом,
в каком из них полней заключена
картина виноградников Парнаса.

Выглядывая в полдень их постели,
потягивая август из окна,
я слушал бы парижских менестрелей,
поющих, как в былые времена,
когда еще не знала старина,
что рано или поздно седовласой
стать предстоит, что будет и она
древнее виноградников Парнаса.

Ко мне бы эльфы запахов летели
на смену эльфам золотого сна,
как будто кем-то веточка шанели
в унылое жилище внесена –
она, такая, в мире лишь одна,
нездешняя, дождавшаяся часа,
когда внезапно упадет цена
бесценных виноградников Парнаса.

Прости меня, родная сторона,
за глупые мечтанья лоботряса,
которому, как мания, дана
тоска по виноградникам Парнаса.


Латышские мотивы, или Неотправленные письма Клаву Элсбергу

(триптих)

1

Туман вдоль берега морского
сопровождает электричку,
традиционного Лескова
ищу вчерашнюю страничку.

Напротив парень что-то хочет
от девушки с короткой стрижкой,
и то, на чем они лопочут,
скорей всего, язык латышский.

В окне – унылая картина:
туман колышется над морем,
как постаревшая гардина
с намоченною бахромою.

Вдруг парень у меня бесстрастно,
переключив устройство речи,
спросил с растягиваньем гласных:
«А как названье этой речки?»

И вправду, словно скалы, грузен,
густея и мерцая тускло,
туман морское лоно сузил
до ширины речного русла.

Но, как философ и историк,
разоблачающий обманы,
я говорю, что это – море,
часть мирового Океана…

Потом нахлынули заботы
(так говорим мы по привычке),
но возвращался я с работы
домой опять на электричке.

С туманом разбирался ветер,
качался катер у причала…
Ах, я неправильно ответил!
И потому начнем сначала.

Туман вдоль берега морского
сопровождает электричку,
традиционного Лескова
ищу вчерашнюю страничку.

Напротив парень что-то хочет
от девушки с короткой стрижкой,
и то, на чем они лопочут,
скорей всего, язык латышский.

В окне – унылая картина:
туман колышется над морем,
как постаревшая гардина
с намоченною бахромою.

Вдруг парень у меня бесстрастно,
переключив устройство речи,
спросил с растягиваньем гласных:
«А как названье этой речки?»

И вправду, словно скалы, грузен,
густея и мерцая тускло,
туман морское лоно сузил
до ширины речного русла.

Но, как историк и философ,
который знает, что ответы
должны быть проще, чем вопросы,
я отвечаю просто: «Лета».

2

Из Клава Элсберга

***

Вот и почту принесли почему-то к ужину
как раков подали к столу посылку с разбитыми мною сердцами
я увидел их мерцающее отраженье отвернувшись к окну
фу гадость какая дрожь омерзенья
волною прошла по зарослям сирени
тикали часы и камин отвечал тих-тах
и надо же было ворошить прошлое

Психи ненормальные станешь тут счастливее
от подобных посылок

Войдя

Войдя во Дворец Одиночества
(нигде никого, все тихо),
потрепав по щеке милягу
каменного льва,
постепенно определяюсь: так я один? В этом зале,
за этим столом. И больше никого:
ни прислуги, ни… ну и вечер, муть голубая!

Такие здесь стены и сцены такие:
вот ординарная бабочка села на мраморный вьюнок,
и ей уже не взлететь с вязкой стены,
камень ненасытный ее поглощает.

Ну, что же, под каменным нёбом
одинокий, как бабочка, пью из большого бокала
до половины – черт с ним, до дна!

Но что это? Зал становится бесконечен,
и жизни не хватит долететь до дверей.

Мотив Шукшина

И выскакивают мужики на середину комнаты
и – вприсядочку
да с коленцами,
посередке поп лапотит
сапожищами –
половицы гнутся,
еле-еле уворачи-
ваются.

Руки крыльями – пусти,
жизнь толсто-
мясая!
Толсто-
мясая да толсто-
жопая.

И толь-
ко вверх глаза,
где ты ж, истина?
Ах, как жалко жись, холеру неу-
давшуюся.
Пок-
лоны бить –
сдуру лоб расшибить.
То-то дев-
ки, брат,
больше на
спи-
ну!

Эх-эх, младшой,
да не будь лапшой,
без царя в голове,
без гроша за душой!

… По снегу в валенках, в серых катанках,
что ни шаг, то скрип, скрип пронзительный.
Разрыдаться бы душе проспиртованной…
Да гори она, как спирт, синим пламенем!


Голова Риги

Рига ночью – точь-в-точь голова 
с пробором мерцающей Даугавы,
на который ниспадают пряди мостов,
переходящие
в лунном сиянье
в запутанную седину улиц.

Густым гребешком грустных мыслей
хочу прикоснуться к тебе, о голова!

О моя Рига, не распутать, не расчесать
твоих каменных волос никакой расческой.

Только деревья,
мелькая за частой оградой сада,
словно меж двух половинок острых ножниц,
способны оттенить
зелеными, желтыми, красными и багровыми
цветами и оттенками
старинную строгость твоей седины.

Пусть в Пурвциемсе молодые деревья догоняют
каменные секвойи и баобабы.
Пусть тополей хлопотливые руки
перебирают фигурки уличных фонарей.


Зоологический сад

Это пони
маленькая серьезная лошадка
это ее тележка

утро колокольчик
день скрип колеса
вечер мартышка подсчитывающая выручку

полчаса до закрытия
а почки на деревьях все еще почки

был и я малышом с маленькой тележкой желаний
как вспомню
тепло нежности пробегает по стволу позвоночника
но всюду ограды и стены и потолки

за полчаса до закрытия
замру у вольера слонов в ожидании первых зеленых побегов

древо желания
древом познания
вдруг ощущаю себя и все же
дай на прощание словно рогалик мартышке
одного-единственного каприза исполненье

вымахав чувствовать всей корневою системой
токи земные во́ды подземные топот слонов муравьев позывные
все это бесконечное перемещение и коловращение
непоседливой ватаги существ с такими разными лапами
и такими задумчивыми лицами
с такими дрожащими замшевыми ноздрями
и такими трогательными на рассвете губами
с такими остроконечными горбами и острыми клювами
и такими близорукими под оптикой глазами
с таким беззащитным желанием жизни
которое бывает только у тех кто стремится быстрей подрасти

Залве

Покой. Лишь оттиск дерева в реке
колеблется, как стрекоза в полете,
в чьих крыльях, как в оконном переплете,
мелькают параллельные миры.

И ты стоишь, пришелец параллельный,
стог сена, над замедленной рекой,
соображая, как назвать покой
на языке грозы позавчерашней.

Вечер

    Погибшим морякам


За полосою отлива
светло-янтарный песок
чайки нетерпеливо
перекликаются на закате

Самый пронзительный крик
за можжевельник зацепится
словно тельняшки лоскут
треплется ветром треплется

Над полосою отлива
чайка настырная кружится
в куст можжевеловый всматривается
к шепоту волн прислушивается

***

    Ояру Вациетису


Пробираюсь сквозь
«Огня не разводить»
«Берегите лес от пожара»
«Огнетушитель и аптечка у водителя»
слышу поленьев стон
в раскачке сосен корабельных

В такие моменты у какого-нибудь поэта обязательно взрывается сердце
и тогда новая Вселенная начинает пульсировать расширяясь

Гаснут годы?
Нет не гаснут а вспыхивают
и превращаются в пепел мгновенно
Едва только мысль о прикосновенье к любимой
начнет воплощаться в прикосновение к телу любимой
ты уже пепел
и угольки твоих глаз землею вот-вот закидают

Но снова у какого-нибудь поэта взрывается сердце
и тогда новая Вселенная начинает пульсировать расширяясь

И люди не могут глаз оторвать от клавиатуры головешек
то озаряющихся вдохновением то замирающих на полуслове
слушают как мелодия света беседует с душою сквозь растопыренные пальцы
в потемках пепельных
когда землей угольки твоих глаз закидывают

Но в новой Вселенной
на новой Земле
наверняка найдется местечко
где будешь стоять
на волнистом лугу
охваченный молодыми побегами и листьями
зная что как только осенние ветры раздуют сиплые меха
все что растет затрепещет займется заполыхает на все лады

Вот отчего сегодня так зябнут руки мои
и сердце пульсирует словно Вселенная перед взрывом

3

Я писал тебе, Клав, что мы виделись
первый и последний раз в жизни.
Ты отвечал, что жизнь большая
и что я ошибаюсь.
Ты прав.
Жизнь большая,
поэтому рано или поздно я приду к тебе и скажу:
«Жизнь большая, Клав, вот мы и встретились».

Ты писал мне:
«Отчего Ты так уверен, что мы тогда,
год тому назад, виделись в первый и в последний раз?
Я не столь мрачно настроен».
Конечно, там, где ангелов горний полет
над лугами, залитыми вечным сияньем,
какое может быть мрачное настроение?
Тем более что рано или поздно я приду к тебе и скажу:
«Вот мы и встретились, Клав, ветер переменился, и тучи рассеялись».

И мы опять заведем разговор о латышском лете,
таком тихом и спокойном,
что в нем тайфунов почти не бывает,
и я снова скажу, что Латвия – не Приморье,
что у вас тайфунов вообще не бывает,
и буду прав, однако…
Ты расскажешь, как на севере Латвии
прошел ураган, поднявший на небо
вот этот дом, в котором мы сейчас беседуем,
вон того теленка, которого сейчас гладят ветры, южный и северный.

Ты писал мне:
«Передай поклон Любе. Пиши.
Я твои письма
жду больше,
нежели Тебе может показаться.
Спасибо за переводы и акростих.
Уверен, что увидимся.
Когда-нибудь».

Когда-нибудь
наступит когда-нибудь.
Теперь я тоже уверен, что мы с тобою обязательно увидимся.
Рано или поздно я приду к тебе и скажу:
«Знаешь, Клав,
а ведь до тех пор, пока мне не сообщили о твоей смерти,
ЦЕЛЫЙ ГОД
ты был еще жив».


На смерть поэта

Юрий Левитанский умер в 1996 году от инфаркта. Удар случился во время писательского собрания, где спорили о Чеченской войне. Он был против. Он был единственным лауреатом, сказавшим об этом президенту Ельцину, когда получал в Кремле Государственную премию за книгу «Белые стихи» (1991 год)…

    Ну, что с того, что я там был,
    в том грозном быть или не быть.

    Ю. Левитанский.


Ну, что с того, что он там не был,
в том Грозном. «Быть или не быть?» –
ни у Бориса, ни у Глеба
не спрашивали. В этом – нить
событий. Тучка ночевала.
Крошился штык. Ломался нож.
Он в молодости, для начала,
на Лермонтова был похож.

Летела пуля золотая
через заставы Шамиля,
из ночи в день, который таял
у стен державного Кремля.
Летела, глупая, шальная,
через овраги и поля.

За ней, свистя, смыкалось небо,
гремело грозами в Чечне…

Ну, что с того, что он там не был,
поэт, погибший на войне?


    Море по-латышски называется юра…

    Ю. Левитанский.


А поэт, когда он стих,
словно море после бури,
ничего, что праздно курит, -
он работал за троих.

За себя, искатель блох,
за стихию, кормчий слова,
а еще – опять и снова –
за того, чье имя – Бог.

Ибо мир, такой-сякой,
сволочной в своей основе,
держится на честном слове,
на одном лишь честном слове,
прямо сказанном тобой.


Последняя песня акына

Засохшей коркою питаться
На старость денег не скопить
И не пытаться (НЕ ПЫТАТЬСЯ!)
Опять кого-то полюбить

А то не ровен час случится
(Попытка – ПЫТКА дать – НЕ ВЗЯТЬ)
Последней коркой поделиться
Последний грошик разменять


Мартовские октеты

I

Снег падал на поля вчера весь вечер косо,
и вот теперь земля и лес простоволосый,
который на холмах, как будто бы в торосах.
Береза. Веток взмах. Обрывки облаков.

И если ты сошел на тихом полустанке,
то будет хорошо пройтись до той полянки,
где лужица блестит осколком желтой склянки,
где воробьев синклит вспорхнул и был таков.

II

И все-таки весна. Двух дятлов перестрелка.
Высокая сосна. Наверх взмывает белка,
как по флагштоку флаг. И греет, словно грелка,
потертый анорак. И солнце в спину бьет.

И все, к чему оно притронется Мидасом,
теперь обречено быть плотью, свежим мясом
иного бытия. А воздух пахнет квасом.
Проселок. Колея. Засохшей глины шрот.

III

А далее – гора, отвесна и высока.
Шуршит сосны кора, как под горой осока.
Скрипит высокий ствол. «Кия!» - кричит сорока.
Мир, как младенец, гол и, как младенец, чист.

Таков, как был до нас. Таков, как будет после.
Сквозь ветки щурит глаз довольный рыжий ослик.
Все правильно, дружок. Мы постояли возле.
Вздохнем на посошок. Как пахнет прелый лист!


Я

Я щенок, веселый, глупый,
у меня короткий хвост,
миску утреннего супа
чует мой холодный нос.

Я мальчишка, злой, вихрастый,
чья немытая рука
с неожиданною лаской
гладит этого щенка.

1980


Городские арабески

1. Солнце

На черной лестнице Театра Молодежи
Перед спектаклем, около шести,
На нянечек детсадовских похожи,
Но поблядовей, курят травести.

И в довершенье сей картины – кошка
Беременная (трется возле ног),
Да солнце, что пытается в окошко
Протиснуться, как жадный осьминог.

Полгорода - полмира оплетая,
Исполненная дьявольской любви,
К любому эта сука золотая
Протягивает щупальца свои.

И лопаются листьев перепонки,
И кожура сползает с червяка,
И серые над крышами Мильонки,
Как выжимки, кровавы облака.

2. Рыбы

Смотреть через витрину, словно клип,
На то, как покупают в магазинах, –
Как будто наблюдать гигантских рыб
В аквариумах, плоских, как картина.

Беззвучными губами шевеля
И взглядом замирая в нужной точке,
Плывут они по трюмам корабля,
Заглядывая в сундуки и бочки.

Мерцанием таинственным полны
Глаза их, отражающие злато,
К поверхности сферической волны
Их стайками возносит эскалатор.

И там, любуясь небом в облаках
Сквозь лед голубовато-серебристый,
Болтают: «Бла-бла-бла», - о пустяках,
Свою кормежку поедая быстро.

3. На Голгофу

На Голгофу, на Голгофу,
На высокий перевал
Лентой тянутся машины,
И «Ниссан», и самосвал.

И автобус, где туристы,
И маршрутное такси,
Нет конца у этой пробки,
Пытки, Господи, спаси.

На Голгофе, на Голгофе,
Говорил один пацан,
Будет там и чай, и кофе,
И шартрёз, и круассан.

На Голгофе ветер вольный
И такое все окрест…
И совсем-совсем небольно,
И совсем нестрашный крест.

4. Волхвы

В шапках странных и остроконечных,
В непонятных халатах волхвы,
Обращая внимание встречных,
То и дело на стогнах Москвы.

Голова, устремленная к небу,
Шевелящийся острый кадык –
Угощаются праведным хлебом,
От которого город отвык.

Сквозь Ильинского голые кроны
Видят звездного неба нутро,
В катакомбе холодной с перрона
Их, как мусор, сметает метро.

И опять возникают, как дети,
Изучают по карте маршрут.
«Понаехали тут», - им ответят
И своею дорогой пойдут.

5. Про Афанасия

За три моря ходил Афанасий.
Лет двенадцать – ни слуху, ни духу.
Постелили ему на матрасе,
Кинув куртку, набитую пухом.

А проснулись, – как будто ребенок
За стеною какой-то лопочет, –
Так пронзителен голос и тонок,
Будто ножик халяльный заточен.

И стопарик с нетронутой водкой
Принимает в хрустальные грани
Мир, который из всякого соткан,
Но сплетен из того, что в Коране.

- Что ж, Аллах милосерден, живите,
Аз воздам за ночлег и за ужин. –
И оставил свой дымчатый свитер
Грубой вязки из шерсти верблюжьей.

6. Ясень

Что ж ты так предсказуем и ясен,
Словно рифму рождающий слог,
За окошком желтеющий ясень,
Тонкорунный языческий бог?

Твою крону, как будто корону,
Золотит наступивший октябрь,
Скоро-скоро соседнего клена
Вспыхнет жертвенник ради тебя.

И потянутся дни и дороги,
Осененные светом твоим,
И деревья, как древние боги,
Мир застанут опять молодым.

И лучи заходящего солнца
Будут радовать кожу и глаз,
И в дорогу опять соберется
Кто-то светлый и лучший из нас.

7. Из Пессоа

В гостинице не было света,
В гостинице было темно.
На койку прилег я одетым.
Луна освещала окно, –

Как будто замки и засовы
Проверить спустилась с высот.
И мне из Фернандо Пессоа
Припомнился вдруг перевод.

И слышал я гул ресторана
(Наверно, гудят при свечах)…
Я вспомнил: письмо коринфянам,
Тоска, безнадега и страх.

Всё – вымысел, божии враки,
Века прогорели в ночи,
И мир пребывает во мраке,
И нет под рукою свечи.

8. Бог

За дальней кромкой леса
Скопленье серых туч.
Их, словно край навеса,
Пробил граненый луч.

Как будто бросил сходни
На землю НЛО,
Как будто к нам сегодня
Вдруг знаменье пришло.

Не так ли наши предки,
Небесный видя знак,
Клонились, точно ветки,
И трепетали так?

И, вправду, что он тянет?
Стеснительный какой.
Как инопланетянин
С квадратной головой.

9. Море

Слышишь, море говорит
То отчетливей, то глуше?
Если долго-долго слушать
То, что море говорит,

Можно различить слова
Из времен, что отшумели.
Вот беседуют шумеры –
Говорят свои слова.

Вот чжурчженин, вот монгол.
Вот булгары, вот хазары,
Тары-бары-растабары:
Кто к кому войной пошел.

Можешь моря зачерпнуть,
Поднести к лицу в ладонях
И услышать, как застонет
Раненный стрелою в грудь.

10. Про Петрова

В супермаркете после работы,
После праведно-грешных трудов
Выбирает балтийские шпроты
Николай Николаич Петров.

Посредине торгового зала
Свой мобильник пытает чудак:
- Вера, где ты? Куда ты пропала?
Я не в теме, чего тут и как.

Он не в теме, конечно, не в теме,
Потому что всю жизнь напролет –
То не то, то не так, то не с теми,
А хотелось бы наоборот.

А хотелось бы всё – да с начала,
С банки шпрот, ну, хотя бы вот так:
- Вера, где ты? Куда ты пропала?
Человеку без веры никак.


Из чего?

Из чего изготовить грусть?
Из какого теста?
На каких слезах замешанного?

Грусть ребенка
из папиросной бумаги,
из крыла стрекозы…

Грусть взрослого – чувство
всепонимающего оптимизма.


Танго-сюита имени Бориса Поплавского

1. Черная свадьба

Дождь прошел, и зеленые кроны,
как мохито со льдом, засверкали.
В этих кронах орали вороны,
будто черную свадьбу справляли.

В черных фраках, муаровых лентах
кавалеры, нет, кавалергарды:
крылья грузные – как эполеты,
клювы грозные – будто кокарды.

С белоснежным лицом юной гейши
и червями источенным телом,
улыбаясь улыбкой милейшей,
Смерть-невеста меж ними сидела.

И с улыбкою светлою тоже,
в твид двубортный и галстук одетый,
на атласном супружеском ложе
ждал жених ласки черной Одетты.

И слетела она не дурнушкой –
полногрудой японской голубкой.
И присела к нему на подушку,
распахнув черный хвост, будто юбку.

Музыканты играли Шопена.
Лабух плакал на черном кларнете.
Облаков белоснежная пена
оседала, и бегали дети.

Это было вчера на Стромынке,
у Бахрушинской, в самом начале.
Моцареллою свежей простынки
на поникших веревках рыдали.

И орали вороны, орали
что-то из миннезингерских арий
и, слетая на землю, клевали
тело голубя на тротуаре.

2. Падший ангел

Падший ангел сидит на скамейке весеннего парка.
За щекой карамель, а в глазах ледяная тоска.
Падший ангел снимает свой твидовый плащ – ему жарко,
плащ свой твидовый цвета морского с прибоем песка.

И тогда на груди открывается страшная рана –
роза красная, rosa candida убитой любви.
И тогда извлекается жалкой рукой из кармана
бумазейный платок, весь в слезах и невинной крови.

Дворник с бляхою шаркает черной метлой по дорожкам,
подметает окурки раздумий, надежд и тревог.
Карапуз на коленях у няни, как будто на дрожках,
засыпает и видит, что он – это Бог.

Он стоит на вершине, вокруг него райские кущи,
где красивые птицы поют на семи языках.
Падший ангел подходит к нему, говоря: «Вездесущий,
ты прости меня, я так устал быть изгоем в веках».

И светлеет у ангела лик его темный с прыщами.
И прощает его тот, у чьих он склоняется ног,
и прощает его, и прощает его, и прощает,
и прощает его, ибо каждый прощающий – Бог.

И бегут они, мальчик и ангел, касаясь руками,
по лугам изумрудным, Элизиум смехом будя,
и резвятся они, и болтают друг с другом стихами –
падший ангел и ставшее Богом дитя.

И лежат облака перед ними, как в море атоллы,
облака грозовые, и где-то в Сантьяго дожди,
под навесом на сцене звучит «Либертанго» Пьяццоллы –
махаон перламутровый так и взлетел бы с груди.

Он взлетел бы! Но жизнь – это все-таки скучная проза.
Просыпается мальчик у няни, задумчив и тих.
На дорожке платок, на скамейке увядшая роза.
В небе серые голуби. Белого нет среди них.

3. Прощание с Мореллой

В этот час, когда веранды ресторанов
заполняются вечернею толпой,
и, как лебеди, кричат катамараны,
и о скалы разбивается прибой,

а на небе карлик солнце, багровея,
воспаляется, как Полифема глаз,
отразивший алый мак в руке Морфея,
в этот поздний для прогулок, крайний час

ты идешь по пляжу босиком, Морелла,
беззаботное и смуглое дитя,
ветерок как будто лепит твое тело,
мягко складками хитона шелестя.

И смолкают даже циники в буфете,
провожая взглядом твой наивный стан.
О Морелла, говорят, на белом свете
есть немало удивительнейших стран.

Вон стоит высокий лайнер у причала,
белоснежный, будто чайка на волне.
Он в Австралию отправится сначала
и, в конце концов, окажется на дне.

Осьминоги, каракатицы и скаты
станут жителями палуб и кают,
каулерпою покрытые канаты
задевая, как лианы, там и тут.

И над мачтой, где огонь святого Эльма
обещал спасенье и удачу впрок,
остановится, светясь, тараща бельма,
рыба-призрак, золотой опистопрокт.

Глазом сложным разглядит он в донном иле
руку милую, хватавшую консоль.
О Морелла! Это лучше, чем в могиле,
как забытая на почте бандероль…

4. Смерть Бучеры

Умер Бучера, умер проклятый, умер в субботу, умер!
Хоть поначалу не было знака, не было даже намека.
Как из ведра, как из бочки железной лил накануне ливень,
как и любил покойный Бучера больше всего на свете.

Струи хлестали, хлопали ставни, капли долбили камни,
все мостовые реками стали, ветер скакал по скатам
и пригибал деревья и мачты шхун и фелюг рыбацких,
сами собою на колокольне колокола звонили,

мчались коляски, брызги в прохожих из-под колес летели,
как обезумев, с гиком возницы мокрых коней хлестали,
окна звенели в лавке и громко лаялись две сеньоры –
всё, как любил покойный Бучера больше всего на свете.

Нищие, паперть покинув, скакали на костылях к воротам.
Вслед им раскаты грома катились, как по камням сентаво.
Молний клинки о кресты ломались на городском кладбище,
там, где сегодня камень надгробный лег на его могилу.

Вот оно, солнце, каким бывает, тетушка Кармелита.
Сколько сегодня яркого света на небесах разлито!
Окна и лужи светом играют, точно мячом, в пелоту.
Чайки, весело перекликаясь, машут «Счастливо!» флоту.

И напевает лоцман и боцман, даже колодник в трюме:
«Умер Бучера, умер проклятый, умер в субботу, умер!»
Умер Бучера, и на лужайке в парке жарят асадо.
Льются мальбек и цереза рекою, нет! уже водопадом.

Как обезумев, с гиком возницы возят весь день задаром.
Флейта смеется, туба хохочет, бандонеон, и гитара!
И до заката пляшут милонгу, слушают «Кумпарситу».
Вот оно, счастье, каким бывает, тетушка Кармелита.

Милая тетушка, но почему же в черное ты одета?
И почему ты горькие слезы льешь всю ночь до рассвета?
Горькие слезы льются и льются, дождь набирает силу
там, где сегодня камень надгробный лег на его могилу.


Разговор с камнем, улиткой, песком, рыбой и яблоком

Камень сказал мне:
- Три дороги у нас.
Три дороги.
Всего три дороги.
Улитка сказала:
- По какой ни тащись –
тащи
весь дом на себе.
Песок прошептал:
- Столько невзгод,
сколько песчинок несметных.
А рыба сказала:
- Молчи
и не жалуйся, бедный.
А яблоко так говорило:
- Либо съедену быть,
либо завянуть
на старости лет.

Так говорили со мною камень, улитка, песок, рыба и яблоко.


В самолете. 1972

Опасная доля:
глядеть свысока
на речку и поле
и на облака


А давайте

А давайте
подставим щеку
а там как повезет:
кому поцелуй кому пощечина


За нас

За нас другие смотрят

списки обмена квартир
за нас получают то что ни им
и ни нам не принадлежит
за нас целуют наших женщин
за нас говорят неплохие слова

А мы
смотрим на них
изнутри


Фантомы

Когда бы за окном
фантомы туч не плыли,
когда бы за окном
из туч не лил бы ливень
и ливневый поток
деревьев не тревожил,
и ветку, и листок
вгоняя в плач до дрожи,
когда б мое окно
меня не отделяло
от мира, где темно
и дождь, прохожих мало, -
тогда б и я нашел,
не пряча больше вздоха,
что это хорошо,
хотя и очень плохо.


Письмо Владимиру Тыцких

А в городе умели зимовать.
Готовили и катанки и санки.
До лета прекращали перебранки.
Топили печи. И смеркалось в пять.

Лопатою сгребали снег с крыльца,
дорогу пробивали до калитки.
Под Новый Год писали всем открытки
и сами получали без конца.

А вечером, когда ложилась тьма
на снежные волнистые барханы,
светились черно-белые экраны
и раскрывались пухлые тома.

Еще в лото играли, в дурачка,
любили чай в сопровожденье пышек,
и в тишине под щелканье дровишек
любили слушать пение сверчка.

А как болели! Изгоняя жар
сухой малиной и гречишным медом.
Качались: дом напротив – пароходом,
И солнце в небе – как воздушный шар.

И вдруг случайно замечали мы,
что там, где тени на снегу чернели,
теперь, как будто ворох канители,
шуршат ручьи, а, значит, нет зимы,

что две сороки дружно гомонят
и ссорятся на ветке из-за ветки,
что от души ругаются соседки
и дворник, щурясь, курит самосад.


Песенка для белошвеек

Все деревья и скамейки,
все, что видишь ты вокруг,
обшивают белошвейки
и не покладают рук.

Дело их настолько тонко,
что тревожно за него, -
шить на всех, как на ребенка,
на ребенка своего.

Шейте же, не зная спешки,
не жалея полотна,
белошвейки, белоснежки,
под волчок веретена.

Все дороги и овраги,
все, что видишь ты, дружок
(ну, хотя бы в полушаге), -
все обшито точно в срок.

Белоснежные обновки
сами падают с небес
на толпу у остановки
и на пригородный лес,

и на крылья Серой Шейки,
и на крылья «жигулят».
Белоснежки, белошвейки
обшивают всех подряд.


Как долго тянется зима

Как долго тянется зима.
Уже прошли весна и лето.
Уже и осень впопыхах
переоделась и раздета.

А все – начало декабря.
Начало гнета и печали,
попыток душу отогреть
за разговорами и чаем.

Как долго тянется зима.
Прошли и месяцы и годы.
Но лишь вчера последний лист
упал на медленные воды.

Когда еще случится нам
пройтись в распахнутых бекешах
по площадям, где талый снег
с песком и солью перемешан.

Когда еще плеснет в глаза
ультрамариновой фиалкой!
Как долго тянется зима
и как недолгой жизни жалко…


Еще вчера нам было жарко

Еще вчера нам было жарко
и мы любили сквозняки,
зубря порой аллеи парка
прилежней, чем ученики…

И вот сентябрь,
заядлый дачник,
не знавший, для чего отгул,
как нерешаемый задачник,
остаток лета пролистнул.

Дрожит листва.
И у прохожих
не попадает зуб на зуб.
А целый день себе дороже
подогревать то чай, то суп.

Геройски утром у постели
тепла заемный пай урвав,
мы
будто сосланы
....................на север
и лишены гражданских прав.


Когда наступает весна

Сперва на улицах города
появляются машины
с раздвижными вышками
и высокие железные столбы
зачищаются железными щетками,
потом к столбам приваривают
изогнутую арматуру и фигурные пластины,
которые покрывают нежно-зеленой эмалью.
И лишь тогда наступает весна.


Странное желание

И я хотел бы жить
в таком прекрасном мире,
где всюду говорят
о Данте и Шекспире.


Письмо в старинном стиле

Природа ваших чувств понятна мне:
так, взглядом охватив морские мили,
определяешь по одной волне,
чего бояться, шторма или штиля.

Так по лужайке солнечной идешь,
слегка тенями леса припорошен, -
и вдруг внезапно разорится дождь
на сотню-две припрятанных горошин.

И вот стою уже я в колпаке,
похожем на колпак шута отчасти, -
ножом, зажатым крепко в кулаке,
я мелко режу лук слезоточащий.

Но берегитесь: есть иная суть
в неторопливом нарезанье хлеба –
и нож тогда готов перечеркнуть,
как молния, безоблачное небо.


Возвращение Моисея

1

На ослике, потомке тех ослов,
Чей предок на себе возил Иуду,
Неважный ткач косноязычных слов,
Въезжает он в Египет. Отовсюду
Идут к нему старейшины. И чуду
Дивятся: посох наземь кинув свой,
За ним, за уползающей змеей,
Бежит он и за хвост гадюку тащит.
И вот уже, как будто бич свистящий,
Рогатая взмывает над толпой.

2

И, в ужасе отпрянув от змеи,
Стоят, оцепенев. Стихает ропот.
И слышно, как трава шуршит, земли
Касаясь там, где в ней змеятся тропы.
Саманщики стоят и глинокопы,
Оцепенев от страха, и глядят,
Как, дельту Нила обагрив, закат
Затем и русло делает багровым.
Лягушки квакают. Мычат коровы.
Сбиваясь в тучи, комары гудят.

3

И снова в Моисеевой руке
Из кипариса вырезанный посох.
И снова тихо, и вода в реке
Становится небесней купороса.
«Быть пеклу!» – радуются водоносы.
«А где солому брать для кирпичей?»
«Явился! Проку от его речей!»
«Того гляди дойдет до фараона!»
«Пес мадиамский! Здесь ты вне закона!»
… Горит огнем в терновнике ручей.

4

И, озирая Гесем, видит он
То место у плотины, где когда-то
Меч обнажил, услышав плач и стон,
Внезапным чувством ярости объятый.
Вот здесь лежал надсмотрщик проклятый,
Убитый этой самою рукой,
Которую сейчас перед собой,
Всю в струпьях, пораженную проказой,
Он держит, потрясенный сам, что сразу,
Вмиг она стала страшною такой.

5

И, в ужасе отпрянув от руки,
Торчащей будто сикомор трухлявый,
Погонщики стоят и рыбаки,
Оцепенев, крик проглотив картавый.
Над ними черных оводов оравы.
Мычат коровы. Страшно воют псы,
Как будто всем последние часы
Приходят. Будто им последним часом
Стал миг, когда тлетворный запах мяса
Гниющего поймали их носы.

6

И снова Моисеева рука –
Живая плоть, свидетельство обмана.
«Да сколько можно слушать дурака?!»
«И правда! Завтра подниматься рано».
«Мед с молоком! А, может, с неба манна?»
«По агнцу – всем! Наглее нет лжеца!»
«Скажи еще, из золота тельца!»
«Да что тельца! Все золото Египта!»
«Вы поглядите на него! Вот тип-то!»
… Столп света, словно посох, у дворца.

7

И, глядя на дворец, где был он юн,
Где жил как сын, хотя и не был сыном,
Где Ливия, касаясь нежных струн,
Смотрела кротко и невыносимо,
Откуда он с проворностью крысиной
Бежал, – он вспомнил, что бежал сюда,
Что так же под папирусом звезда
Качалась и ступни боялись ила.
И, как тогда, он зачерпнул из Нила.
И кровью стала на песке вода!

8

И, в ужасе отпрянув от того,
Кто кровью обагрил песок белесый,
Стоят, не понимая ничего,
Носильщики, гребцы, каменотесы.
А над дворцом – столп огненный, и косо
По мирным крышам бьет термитный град,
И прямо в окна молнии летят,
И кровь закланных агнцев льет ручьями,
А саранча орудует мечами,
И тьмою липкой город весь объят.

9

И только здесь, где Моисей воздел
Свой жезл над головами иудеев,
Как будто бы пролег водораздел
Меж тьмой и тьмой и каждый шепчет: «Где я?»
«В глазах туман, и сердце холодеет!»
«Зачем в руке у каждого из нас
Меч или нож? Чья очередь сейчас?»
«За что нам эта страшная расплата?»
«Кого убить я должен? Друга? Брата?»
«Того, кто ближе», - раздается глас.

10

«Спи, мой сыночек, долгой будет ночь.
А утро в Фивах так и не наступит.
Одной мне эту боль не превозмочь,
Не истолочь, как горький корень, в ступе.
Никто не украдет ее, не купит.
Ну, разве только поделюсь с тобой
В тот день, когда твой первый на убой
Пойдет. С тобой, счастливая Мария,
Я криком поделюсь: «Да хоть умри я,
Он не воскреснет, бедный мальчик мой!»


Чужая баллада

(Из Стефана Корчевского)

Пожитки погрузив на фуры
туч, розовеющих внутри,
ночь тронула коней понурых
при наступлении зари.
Очнулись птицы-бунтари,
сверкнули окна цвета меди!
Пересекая пустыри,
я еду на велосипеде.

Дубов навстречу мне фигуры,
плечистые богатыри,
заборов драных лигатуры
и лопухи как упыри,
сараи, крыши, сизари,
из окон сонные соседи…
Пересекая пустыри,
я еду на велосипеде.

Меня бегут, хромая, куры,
бурьяна жесткие штыри,
река, хохочущая дура,
погашенные фонари,
как будто сперли янтари
из ожерелья старой леди.
Пересекая пустыри,
я еду на велосипеде.

Смотри, окраина, смотри,
как мчится молодость к победе,
пересекая пустыри,
я еду на велосипеде!


Когда поэт стихов не пишет

Когда поэт стихов не пишет,
мир забывает не о нем –
о том, что дождь утюжит крыши
и все расплывчато кругом,
а утром солнечные капли,
мелькнув в стремительном пике,
как будто маленькие цапли,
танцуют в звонком желобке,
а мир хрустит своей газетой,
забыв о щебетанье птиц,
о том, что на исходе лето, –
осталось несколько страниц, –
о том, что все дается свыше,
не по труду, так по судьбе…

Когда поэт стихов не пишет,
мир забывает о себе.


Запах моря

Море вскрыто ледоколом,
словно банка с кока-колой.

Накрывается мгновенно
кромка льда ворчащей пеной.

И плывут вдоль борта льдины,
как затраленные мины.

Море вскрыто. Как вино,
вдоль бортов течет оно.

Недозревшие цунами
с недопитыми штормами.

А на сопках белый снег.
И прохожий человек
прячет нос в воротнике
(зря он вышел налегке).

Надо, надо, чтоб весна
поднялась с морского дна!
Чтоб за ней морские травы
потянулись слева, справа,
подрастая,
прорастая,
привлекая рыбьи стаи,
чтобы травы-корневища
захватили скалы, днища…

И тогда, плывя на яхте,
мы воскликнем: «Морем пахнет!»

А пока на сопках снег
и прохожий человек,
пряча нос в воротнике,
ловит взглядом вдалеке
внеурочный синий цвет,
запаха у моря нет.


Предложение

В загончике между хоккейной коробкой,
где школа собачьего молодняка,
и чистой, как стеклышко, гладкою тропкой,
что вьется в траве, как струя молока,
под сводами крон тополей колоннада,
музейные жесты застывших ветвей,
просеянный свет, полумрак и прохлада
зовут босиком походить по траве,
как будто по коврику в комнате снятой,
куда вслед за вами внесли чемодан,
где стол у окна затемненного матов,
где вечный «Обломов» прилег на диван,
где век бы прожить, в гуще птичьего пенья
скрываясь от солнца, дождя и тревог,
на римский манер над квадратным бассейном
отверстием круглым снабдив потолок.


Все взрослого пугает

Все взрослого пугает:
кислотные дожди,
покупка попугая
и смерть принцессы Ди,
предвыборные толки,
соседей пересуд
и то, что люди – волки,
хоть не в лесу живут.
Пугает вид из окон
и прыщик на носу
и то, что одиноко
аукаться в лесу,
и то, что нету веры,
и то, что на мели.
Еще – цветы Бодлера
и Сальвадор Дали,
проникновенье стужи
за легкий коверкот
и отраженный в луже
бездонный небосвод.

Стихают разговоры
в тиши ночных квартир.
Задергивает шторы
пугливый
взрослый
мир.


Когда человек кушает варенье

Вот человек пришел как весть
и в вашу дверь стучится.
Не весть о нем, а сам он здесь,
глядит на ваши лица.

Вы приглашаете его,
заводите беседу
и приглашаете его,
конечно же, к обеду.

И лишний ставите прибор
из лучшего сервиза.
И заставляет разговор
забыть про телевизор.

И проступают в сером дне
иные очертанья.
И появляется в окне
рисунок мирозданья.

А если начинает снег
высокое паренье,
то замолкает человек
и кушает варенье.


Письмо тому, кто не спит

Спи, мой милый, мой усталый,
не придет никто.
Я тебя укрою старым
драповым пальто.

У него в кармане правом
крошки табака.
Если это и отрава,
то совсем слегка.

Не беда, что был курильщик
и глотатель книг,
перед старостью – могильщик,
а потом старик.

Не беда, что как-то сгинул,
словно и не жил,
недочитанную книгу
словно отложил.

Словно, докурив, окинул
место наших драм,
словно докопал могилу
и остался там.


Апокалипсис завтра

Слегка морозно, и костер малинов,
срывает ветер громкую листву,
и кажется, что гибель исполинов
мы видим в Юрском парке наяву.

Гудит не пламя, а кора земная,
на Севере проснувшийся ледник,
сверкающие бивни поднимая,
к нам скоро устремится напрямик.

Об этом знать испуганные птицы
должны, конечно, - он уже в пути!
Пора, пора и нам поторопиться,
и лишь деревьям некуда идти…

Им, глядя, на костер притихший, ясно,
что мир и вправду замок на песке,
что свет, такой огромный и прекрасный,
как в лампочке, висит на волоске.


Иванов, Семенов, Борменталь

И вот поднимает он камень, удобный голыш
(какая с утра замечательно хрупкая тишь!),
и вот поднимает он камень с прохладной земли
(какая заря удивительно нежная рдеет вдали,
как девушка). Камень параболу чертит, свистя…
Не плачь, о, не плачь, об окошке разбитом, дитя.

На звон медсестрица испуганной птицей летит,
румянец чахоточный сходит мгновенно с ланит,
румянец чахоточный сходит мгновенно на нет –
бледна, словно смерть, как застигнутый музой поэт.
Зловещий осколок сосулькой сверкает в руке,
и вот уже крики и стоны слышны вдалеке.

С зажатою колото-резаной раной внизу живота
стеклянно глядит в потолок Иванов-лимита,
стеклянно глядит в потолок, расставаясь с душой,
минуту назад еще наглый, веселый, большой.
Как будто бежал и, споткнувшись, упал на бегу,
кошелку с брусникой рассыпав на белом снегу.

Больничных березок рябые стволы за окном
листвой затрепещут, займутся зеленым огнем,
насупится дуб вековой, помолчит и вздохнет,
и слышно, как в небе, снижаясь, летит самолет,
где в первом салоне, над книгой зевая, как лев,
Семенов замрет, что-то в круглом окне разглядев.

Там снежной равниной без края лежат облака,
там всё еще тихо, там всё еще мирно пока,
но ангелы белые к ангелам черным гурьбой
уже подлетают, уже вызывают на бой.
И вот она, битва! Сверкание сотен мечей.
А он в это время распластанный, голый, ничей.

Распластанный, голый, ничей, весь в наколках и швах.
Нишкните, глаголы! Здесь хватит наречия «швах».
А впрочем, а впрочем, забыв о наречии «жаль»,
«Живучий, ублюдок!» – промолвил хирург Борменталь.
Сказал, как отрезал ненужные метры кишки.
Спустился во двор, подбирая к ступенькам шажки.

Стоит, прислонившись к столетнему дубу спиной,
во рту папироса, в глазах – любованье весной,
зеленым пожаром, сиренью, похожей на дым,
вставляемым в раму салатным стеклом листовым
и первой, его обновившею каплей дождя,
которая кругло сползает, почти не следя.

Почти не следя за идущим на землю дождем,
стоит Борменталь, ловит кайф, растворяется в нем;
видения роем проносятся в сонном мозгу:
кентавры пасутся на белом стерильном снегу,
кентавры (до пояса конь, а потом человек)
пасутся, роняя зеленые яблоки в снег.


Читая «Спун-ривер таймс»

Любовник пылкий, враг преград,
встающих на пути соитий,
ты помнишь тот ревущий сад,
где муж садовый ножик вытер
пучком краснеющей травы?
А ты, супруг, не знавший, прав ли,
запомнил миг, когда, увы,
сам понял, что женой отравлен?
А ты, неверная жена,
рыдающая за стеною, –
ты тоже выпила вина,
разбавленного беленою.
И тех, кто утром из газет
узнал об этом громком деле,
давным-давно на свете нет,
тела их медленно истлели.
Тот был игрок, – держа пари,
не удержался на карнизе.
Тот пил с друзьями до зари,
тот разрешил петлею кризис.
Тот был общественный кумир,
оратор, ратовавший смело, –
чтоб он покинул этот мир,
двенадцать пуль в него влетело.
Вот шулер. Уличен и бит.
Вот мальчик, утонувший в бочке.
Рыбак, бросавший динамит.
Поэт, не дописавший строчки.
Крестьянин мирный и солдат.
Врач и патологоанатом…
Вы помните ревущий сад
и что произошло тогда там?
Треск ножевой сухой грозы –
и ни дождинки, ни слезы.
Вино к обеду. Сам обед.
Аминь. Всё – суета сует.


Павел в Коринфе

1

Багровое солнце над Акрокоринфом
Мерцает всевидящим оком Творца.
В заливе у берега плещется нимфа,
Смеется и песни поет без конца.
Алкеста и Кор у постели отца,
А Яннис в дверях, на полу мозаичном.
Весь день сам с собой скорлупою яичной
В граммисмос играет. Так думает он.
Как сфинга, на ветке застыла синичка –
Деталь капители коринфских колонн.

2

И слышно отсюда, как волны залива
Бормочут Евмела забытого стих.
«Эой, - повторяют, - Эфоп». Словно слива,
Залив фиолетов. И ветер затих.
«Эой, - напоследок, - Эфоп». А других
Два имени так и не вспомнили. Ветер
Затих. С ложа слышится тихое: «Дети…»
«Мы здесь», - отвечает Алкеста, а Кор
К губам его чашу подносит, заметив
При этом, что кто-то заходит во двор.

3

До пят его плащ грубошерстный струится,
Как быстрый поток по мохнатым камням.
И крыльями жертву терзающей птицы
Взметаются полы. «Гость, кажется, к нам?» –
Алкеста читает по серым губам,
Бескровным, почти не способным на шепот
И все-таки шепчущим: «Кто это? Кто там?»
И вот он заходит, не молод, не стар.
Не стар – ибо есть в нем от ангела что-то.
Не молод – поскольку с дороги устал.

4

И вот он садится, и ноги Алкеста
Ему обмывает холодной водой.
И Яннис у ног, и, не трогаясь с места,
Глядит на пчелу над его бородой,
Где капелька пота сверкает звездой.
И первые звезды восходят на небо.
И Кор, отломив ему черствого хлеба,
Подносит с водой. И сначала он пьет,
Пытаясь припомнить, как долго здесь не был.
И вьется пчела. И вода будто мед.

5

Он ест и глядит на тщедушное тело,
На впалую грудь и пустые глаза.
Вспорхнула синичка и прочь улетела.
«А ночью, наверное, будет гроза», –
Вздохнув, говорит он и видит – слеза
На бледной щеке у больного Ясона.
«Ты, знаешь, однажды я шел из Хеврона
В Иерусалим, – говорит он ему. –
И вдруг услыхал над пустынею стоны.
Откуда? Гляжу, да никак не пойму.

6

И только когда подошел, стало ясно,
В чем дело: устав от ярма и жары,
Пал вол, и стервятники выели мясо,
А солнце, скатившись с высокой горы,
Очистило кости, как терн от коры,
От гнойных остатков. И в этой колоде
Рой пчел поселился с заботой о меде.
Гудение их я и принял за стон.
Как будто, тоскуя в ярме по свободе,
Вол громко стонал, прежде чем умер он.

7

А это гудели рабочие пчелы,
В свой дом возвращаясь от злачных полей…
Уныние – грех. В этот час невеселый,
Ясон, не печалься о плоти своей.
Рабочие пчелы давно уже в ней –
Любовь, милосердие, вера, терпенье.
А боль… Что же боль? Знак иного рожденья.
Рожденья безгрешной сыновней души.
Мария стонала от боли, колени
Разжав, на соломе, в пещере, в глуши.

8

Счастливец, своей убегающий плоти,
В которой грехи будто черви в плоде,
Ты стонешь, а дух пребывает в полете.
Ты стонешь, и так происходит везде,
Где Божье творенье спасается, где
В надежде на это спасение стонет».
И он замолчал, на колени ладони
Свои положив. И на ложе Ясон
Затих, как листва пред грозою на кроне,
Затих, погружаясь с улыбкою в сон.

9

… Савл шел по ночному Коринфу. Блудницы
Смеялись в объятьях плешивых пьянчуг,
И черные тени шарахались птицей,
Которая чует натянутый лук.
Орало, визжало, наглело вокруг
Все непроходимое воинство мрака.
Какой-то старик крупноносый собакой
Залаял, завидев его, и, хитон
Задрав свой и ногу, распутника знаком
Пометил одну из коринфских колонн.

10

«Эй, Павел, ну где он, твой глупый мессия?!
Пусть явится! Здесь мы его и распнем!»
Крик этот до самого дома Гаия
Его провожал. Дело было не в нем.
А в том, что победная тьма за окном
И тьма в бедной комнате были едины
В тот миг, когда неба разверзлись глубины
И гром прогремел, как тогда, на пути
В Дамаск, когда, пав на осклизлую глину,
Он ползал, как червь, свет не в силах найти.


Человек устал спешить

Человек устал спешить
на работу и с работы,
в понедельник и в субботу,
утром, вечером и днем.

Что-то с ним и что-то в нем
происходит: или нервы,
или надоело первым
быть всегда и каждый раз.

Краснота усталых глаз,
ежедневная щетина –
вот обычная картина.
Человека что-то жаль…

Вот стоит он, смотрит в даль,
не желает в общей спешке
стать он чем-то вроде пешки,
жизнь отдавшей за ладью.

Вот стоит он на краю
бесконечной автострады,
словно просит Христа ради
никуда не подвозить.

Человек устал спешить…
Он задуматься желает,
отчего собака лает,
дует ветер, дождь идет.


Вильонская баллада

Над площадью царил воздушный шар,
садился ветер на рябые лужи,
слоились тучи, как печной нагар,
и был опять я никому не нужен,
к тому же болен: кажется, простужен, -
вдобавок то, что мы зовем душой,
хотело с кашлем вырваться наружу.
«Я отовсюду изгнан, всем чужой», -

В мозгу свербело. Начинался жар.
Мне мой озноб казался легкой стужей.
За мятый рубль я сел в воздушный шар,
ремень страховочный перетянув потуже.
И был я слаб, как будто безоружен
в момент опасности, один перед толпой.
Свербела мысль как не бывает хуже:
«Я отовсюду изгнан, всем чужой».

В прозрачный купол устремился пар,
а город становился ниже, уже,
разбросанный по сопкам, был он стар,
и неухожен, и уныл к тому же.
И мой подъем, рывками, неуклюжий,
стал плавным, словно в шахте лифтовой,
с презреньем к миру вырвалось наружу:
- Я отовсюду изгнан, всем чужой!

И этим криком будто обнаружен
задравшей кверху головы толпой,
царил в пространстве, отраженном в лужах,
я, отовсюду изгнан, всем чужой.


Начинает душа

Начинает душа расставание с телом,
тело – в черном печальном, душа – в чем-то белом,
в чем-то полувоздушном и полупрозрачном.
Тело парится в паре едва ли не фрачной.
А душа расправляет усталые крылья, –
и под нею искрится ночная Севилья.
Тело знает все выбоины и канавки
(хорошо хоть не надо грязюкою чавкать),
что иного не будет теперь уж исхода, –
пусть с недельку такой остается погода.
И душа соглашается с этим охотно –
пусть с недельку погода останется летной.


Письмо из кочегарки

Даю тепло, топлю невзгоды
в вине крепленом «Алмазар».
- Какие наши годы! –
не я, другой давно сказал.

Транзитом здесь бывает лето.
И снова правит бал зима.
Она, как девочка с приветом,
стучится в теплые дома.

Привет от солнечного Крыма!
Большой совковый вам привет!
Из-под негроидного грима
довольно щурюсь я на свет.

Здесь только лампа вполнакала.
А в топке бесится огонь:
он хочет есть, ему все мало,
по пустякам его не тронь.

Раскочегарившись и воя,
трубя, как старый пароход,
он мне из Питера от Цоя
большой привет передает.

Спокойно спите, горожане,
смотрите позднее кино,
пока тепло, пока в стакане
есть недопитое вино.


Апрельские арабески

1. Вечер

Рельсы рыжие, колеса рыжие,
И закат вдалеке будто ржа.
Солнце в нем апельсином выжатым.
Мимолетный полет стрижа.

Скоро сяду я в электричку.
Буду в ней по земле колесить
И закат, как зажженную спичку,
То и дело к глазам подносить.

Вот он тянется промеж веток,
Словно пламени язычок.
Вечер тает, как сигарета,
Вот остался один огонек.

Вот он, словно околыш фуражки
Милицейской, мелькнул в глубине,
Горький привкус последней затяжки
Подарив на прощание мне.

2. На даче

И снова апрель по сердцу свирель
В орешнике выбирает.
И снова листок – зеленый клинок
На солнце блестит-сверкает.

И птица синица, сестрица весны,
С ветки на ветку скачет –
С ветки осины на ветку сосны, –
Желтый теннисный мячик.

И дачные грядки похожи на корт.
Вот только совсем не прилично без шорт,
А только в заветренной майке
Пугать воробьиные стайки.

… А, может, и мне, притворившись Христом,
Вот так же торчать в огороде пустом,
Крича по ночам что есть мочи:
«Прости, ибо ведаем, Отче»?

3. В Адмиральском сквере

На скамейке в Адмиральском сквере
Двое, словно молодые звери,
Тянутся друг к другу… ближе… ближе…
Как она ему щетину лижет!

Словно шерсть оленю олениха.
В Адмиральском сквере тихо-тихо.
Лист не шелохнется прошлогодний,
И к тому же Вербное сегодня.

Вербное. И в паволоку света
Солнечного все вокруг одето:
ДОФ, и храм, и ГУМ, весь старый город,
И плавкран, со стороны Босфора

В Рог входящий, а потом из Рога
Выходящий, здесь и там дорога,
Рыжий конь, чьи по щербатым плитам
В тишине процокали копыта.

4. Анчар

На месте будущих колосьев
Еще не тронутая зябь;
И грач, тревожный, как Иосиф,
Глядит в разверзшуюся хлябь;

И капли падают, как зерна,
В раскисший мигом чернозем;
И вот уже ростками сорной,
Как будто падаль, он пронзен;

А по дороге черной катит
Машина, сея мокрый свет;
Как в ожиданье благодати,
Застыл на склоне бересклет;

Окаменевшее растенье,
Свинцом пропитанный анчар,
Он думает, что дождь – прощенье,
А это – худшая из кар.

5. На кухне

Сидели мы с тобой на кухне,
Свет не включая. За окном
Так тихо сумерки потухли,
Как будто свечку перед сном

Деревья черные задули.
И наступила тишина,
В которой дождевые пули
Царапали броню окна.

И трепетал обрывок древа
Серебряного, в чьих ветвях
Фонарь был плачущая дева
С лампадой гаснущей в руках.

А мы сидели и молчали,
Томилась на плите еда,
И в телевизоре мелькали
Картины Страшного суда.

6. Спортивная Гавань

Волн нарастающий рокот,
Напоминающий топот.
Словно Спортивную Гавань
Меряет море шагами.

Ровно и монотонно,
Как за колонной колонна.
Как за фалангой фаланга,
Шаг убыстряя на флангах.

Силы незримые копит.
Солнце на кончиках копий.
К штурму готовится, к шторму
Медленно, верно, упорно.

Город столпился на сопках.
Кается, мается в пробках.
Злые, тревожные блики.
Чаек пронзительны крики.

7. На рассвете

Из листьев первых вдоль оград
И цвета яблонь соткан
Весь город, Гефсиманский сад,
Разбросанный по сопкам.

Рассвета бледного над ним
Простерта плащаница.
Усталый, бедный херувим.
Как сладко ему спится!

И ветер веет у щеки,
И форточка открыта,
И крепко спят ученики,
И чаша не испита.

И Золотой сверкает Рог,
И в дымке Русский остров.
И если есть на свете Бог,
То быть счастливым просто.

8. Поздний дождь

В джинсах потертых, высок и патлат,
Вот он шагает, бредет наугад
Городом вербным, весенним.
Вечер. Конец воскресенья.

На Корабельной горят фонари.
Будто запаяны звезды внутри
Перед погрузкой на катер.
Фьють! И кто будет искать их!

След за кормой будто скомканный скотч.
Над головою кромешная ночь.
Брызги соленые жалят.
Позеленели скрижали.

Чайки на бреющем мимо летят.
Руки на камбузе моет Пилат.
Дождь, как тогда, на Голгофе.
Лазарь в каюте пьет кофе.

9. Из Транстрёмера

А солнце вечером, оно со всех сторон:
Из каждого окна, из каждой лужи.
К Светланской приближаясь, трафик уже,
Неповоротливый сверкающий дракон.

А я – одна из крохотных чешуек…
Внезапно солнца красного поток
Сквозь ветровое хлынет, будто сок
Грейпфрутовый. Невольно глаз чешу я

И становлюсь прозрачен. Сквозь меня
Проходят жизни городской картины:
Праздношатаи, вывески, витрины.
Я их выхватываю, будто из огня.

Я должен через весь проехать город,
Чтоб выйти из машины, а потом
Идти, покуда в воздухе ночном
Не вспыхнут звезды, ярче нет которых.

10. Страстная

Я думал: что ж, переживу
Я эту странную Страстную
С ее страстями наяву –
Уеду в сторону лесную,

Уйду куда глаза глядят,
Дорогой успокою сердце.
Но… целый мир сошел во ад,
И некуда отныне деться.

Отныне каждый тополь – зверь
С глазницами пустых скворешен.
И каждый праведник теперь,
Что б ни сказал, навеки грешен.

Войной идет на брата брат
По мирным улицам Одессы,
И люди заживо горят,
И во плоти ликуют бесы.


Шадреш возвращения

1

Я узнал его по орлу –
лейблу на кожаной куртке.
Он стоял, как Орландо Блум,
и тихонько насвистывал «Мурку».

Вкруг его шеи змеился шарф,
концы которого свисали наружу.
Он стоял, будто Пьер Ришар,
не замечая под ногами лужу.

Весь быкастый, словно «Харлей»,
он разглядывал рождественскую витрину
(всех этих ангелов и оленей, находящихся в ней),
с понтом папаша, выбирающий игрушку сыну.

Клодтовы кобылы на Аничковом мосту
все еще пытались ускакать на небо.
А он все глядел на одну звезду,
бормоча: «Не хлебом единым, не хлебом…»

2

За день до этого в Шереметьево-2,
откуда в Питер летают транзитом,
мелькнула та же патлатая голова -
он сидел перед стойкой, как Тони Эспозито,

основательно оседлав высокий стул,
такт отстукивая подошвой о ножку,
голубоглазый, как Питер О’Тул,
черный кофе помешивая цокающей ложкой.

Блаженная улыбка на быкастом лице,
из наушников прорываются Мессиановы звуки…
А в телике бесновался какой-то рок-концерт –
малый топлесс сигал на умоляющие об этом руки.

Он попросил бармена переключить канал,
но поскольку тот пульта даже и не трогал,
водрузил на стойку свой кулак и сказал,
усмехнувшись: «Не искушай, родной. Ради Бога…».

3

В третий раз я увидел его во сне,
когда летел обратно во Владик.
Он сидел на опушке, на дубовом пне
и что-то записывал в нотной тетради.

Над ним в вышине кружил орел,
змея возле ног прошуршала травою.
Он дописал, встал и пошел.
Солнце сияло над рыжею головою.

Я открыл глаза. Как и не спал.
В иллюминаторе белели барханы.
Из кармашка я вынул красивый журнал,
перелистал машинально: Анталья, Ибица, Канны,

Сильс-Мариа, Мазандаран, Пхукет.
Не был, и, наверное, не побываю ни разу.
… Из фильмов я выбрал «Парад планет»,
из напитков – минералку без газа.

4

Вдруг вспомнилось: мне семь и все ушли в кино,
смеркается и я один на целом свете.
Как воет за окном! Как в комнатах темно!
Мне страшно. Я лежу и думаю о смерти.

Наверно, темнота. Такая, как до нас.
Глухая. Тела нет. Одна лишь мысль в итоге,
что кто-нибудь другой в такой же точно час
подумает о ней с восторгом – как о Боге.

В прихожей вспыхнул свет, там вешали пальто.
Смех, суета сует, на кухне звон посуды…
Нет, это не они вернулись только что,
а это я, я сам вернулся ниоткуда.

… А после пили чай и кушали халву
и ленинградский торт, песочный, настоящий.
Но эта мысль о том, что я опять умру,
конечно же, она была намного слаще.


А где отец? Да на войне

- А где отец? – Да на войне.
- Тогда я подожду, пожалуй.
- Да я разогревать устала.
Садись, поешь немного. – Не.
И поглядел в окно. В окне –
заросший двор, и там, у тына,
о чем-то явор и калина
все время шепчутся. – Ты сам
стрелял сегодня? – По кустам.
Так что душа моя невинна.

Смеркается. На стол свечу
мать ставит, коробком грохочет.
- Да где ж он ходит?! Дело к ночи…
Поешь, сыночек. – Не хочу.
… А явор клонится к плечу
калины в брызгах спелых ягод.
Смеркается. Как будто флягу
трясут, перевернув верх дном,
накрапывает за окном
чуть слышно. – Мама, я прилягу.

Чуть слышно явор слезы льет.
Доносится гусиный гогот.
Выходят гуси на дорогу,
проходят первый поворот,
а там встречает их осот,
встающий во поле полками,
стучащий в небо кулаками,
пока не грянет гром в ответ…
Он спит, устал и не раздет,
во сне играя желваками.

- Вставай, сынок! Вставай – беда.
… Огонь свечи дрожит во мраке,
откуда слышен вой собаки
и где стеной стоит вода,
сверкающая, как слюда,
как будто падает с плотины.
… В дверях стоят, сутуля спины,
и на пол капает с плащей.
- Там, на развилке, где ручей,
нашли его в кустах калины.


Шадреш оборотня

1

Он понял, что за ним следят, не без труда.
Но это не была озерная вода,
которая в кустах красавки в этот час
мерцала в темноте, как изюбриный глаз.

И даже не луна – к ней он давно привык,
седой, матерый волк, хромающий старик.
Он мог бы в этом миг сравнить ее лицо
с зародышами двух сиамских близнецов,

которых формалин прозрачный обволок,
когда бы ни спешил к себе, в кленовый лог,
чей вылинявший склон с запекшейся листвой,
во мраке отливал стальною синевой.

Там у него была заветная нора
(еще позавчера он понял, что пора).
Туда тянули нить кровавые следы.
Он должен был успеть до утренней звезды.

2

Он посмотрел в окно: светало, но фонарь
пока еще горел, и был он как янтарь.
Светало, но фонарь пока еще горел.
Стоящий рядом кедр был вылитый мегрел.

«Вот бурка, вот башлык, вот посох, вот кинжал».
- Семеныч, ты не спишь? – сосед ему сказал. –
А мне вот не спалось. Опять считал слонов.
- И сколько насчитал? – Да столь, что будь здоров!

- Не буду. – Не журись, Семеныч, все путём!
Как доктор обещал, сегодня не помрем.
Сегодня по смертям у них, похоже, план.
Две бабы в эту ночь и маленький пацан.

Я выходил поссать и слышал: ДТП.
Мать за рулем была, фамилия на пэ,
попутчицу взяла, ну и давай болтать!
Мальчонке сорок дён. - Вновь скрипнула кровать.

3

Фонарь еще горел, когда вошла сестра.
Как ангел, но без крыл. Сказала, что пора.
Он поглядел в окно: качнулся косогор.
Потом качнулась дверь, тянулся коридор,

и сотни белых ватт давили, будто пресс,
когда в кромешной тьме незримо он воскрес.
Воскрес и ощутил дыханье на щеке.
И сразу тонкий луч зажегся вдалеке.

Луч плавил темноту со всех ее сторон,
покуда не скатал в обугленный рулон.
И словно ураган, ворвался яркий свет,
раскручивая смерч галактик, звезд, планет.

И тут его объял почти животный страх,
поскольку он держал младенца на руках.
Откуда? Почему? Сбивали с ног хвосты
комет, и свет, как снег, летел из темноты.

4

Был белым-белым снег – до краешка воды
озерной, до леска, до утренней звезды.
Как будто, с высоты спустившись, Гавриил
больничную постель, вздохнув, перестелил.

Был белым-белым снег – до краешка небес,
казался потому висящим в небе лес.
Как некая ладья, которую Творец
еще не знал куда поставить наконец.

Он сам еще не знал, что будет в чаще сей,
он в замыслах еще плутал, как Моисей.
Какие птицы там, и гады, и зверье?
Какая там тропа, кто выйдет на нее?

Куда она его однажды приведет?
Какой там будет град, кто встанет у ворот?
И кто проложит их, глубокие следы,
по снежной целине до утренней звезды?


Рэндзю на тему стихов Роберта Блая

I

В субботу к Роберту Блаю приехали гости,
на ферму, что в округе Биг-Стоун, штат Миннесота:
профессор Уилсон, историк и политолог,
а в юности хиппи, боровшийся против войны во Вьетнаме,
жена его (кажется, третья по счету), Ванесса,
моложе его лет на 40, спортсменка и феминистка,
она по отцу, говорят, санти-сиу, по матери шведка,
поэтому ей говорит, улыбаясь, хозяин: «Gomorron!»,
как будто настойкой календулы горло полощет.

II

Вчера целый день со своим ремингтоном охотился он на фазанов.
Изрядно продрог, а под вечер и ног под собою не чуял.
Присел отдохнуть в чистом поле под ивой,
единственным деревом где-то на семь, восемь акров сухой кукурузы.
Сидел, слушал, как кукурузные стебли
шуршат. И глядел, как холодное солнце,
легко прожигая промерзшего космоса дали,
в ветвях застревает и вяло, теряя последние силы,
скользит по древесной коре, словно пальцы по коже.

III

«Вернулся ни с чем. Кроме насморка», - Роберт
гостям говорит, усмехаясь. А гости еще подъезжают.
Приехали Майкл и Агнесса, которые в шутку
себя называют упрямою парой крестьянских лошадок,
что тянут и тянут повозку. Приехала дочь их, Агата,
похожая на молодую Джейн Фонду из «Барбареллы»,
с собой привезла две бутылки «Бурбона»
и внуков Агнессы и Майкла – Шарлиз и Гомера,
за лето подросших, как и положено детям.

IV

За час до обеда приехала Мэри, а с ней Алессандро, конечно.
« Рут! Папа!» – «Ах, Мэри!» – «Ну, как вы?» - «А вы? Как Тоскана?» -
«Как сон на рассвете. Вот-вот и – проснешься.
Тем более что повторял Алессандро все время:
«За мною иди». Как Вергилий. Хотя подходило здесь больше:
«За мной поезжай». Мы ведь брали велосипеды.
На них и доехали как-то до самой Флоренции. Это
«Брунелло ди Монтальчино» мы там и купили.
По правилам если, открыть его нужно сейчас, а пить через сутки».

V

Открыли. Бутылку поставили в кухне на полку до завтра.
А сами в столовой расположились компанией дружной.
Вкус стейка на гриле со вкусом «Бурбона» из бочки дубовой,
внутри обожженной, соединился. Глядела сквозь окна
на пиршество осень, одетая ярко и броско в шифон разноцветный.
Беседа текла. Об Ираке заговорили. Волнуясь,
Уилсон спросил: «Почему мы молчим? Почему не возвысим свой голос?
Иль время великих глашатаев – Пабло Неруды, Ахматовой, Торо
и Дугласа Фредерика ушло, как и совесть?»

VI

«Молчим, как воробушки в кустиках! Надо кричать! Вон как дети
кричат, когда чувствуют голод, иль жажду, иль несправедливость».
За окнами ветер поднявшийся кроны кленовые взвил, будто пламя
над крышами в Аль-Джавадейне. Во двор улизнувший,
Гомер, сын Агаты, нашел развлеченье такое:
на досках, прикрывших осеннюю лужу, качался,
подобно матросу на палубе ноги пошире расставив.
Вверх – вниз, влево – вправо, и будто валы – кроны сосен,
и листья ольховые стайками наискосок вдоль пригорка…

VII

Назавтра весь день провели на реке, Миннесоте, рыбача, смеясь и болтая.
Сначала поехали Роберт и Алессандро, чтоб все подготовить:
палатку поставить, шезлонги и столик. Костер развели - было сыро.
Гусиными крыльями ночь опадала. Кусты проступали сквозь сумрак.
Кричали пронзительно сойки. «Вот крики, которые будят меня на рассвете, -
сказал Роберт Блай. – Эти сойки, они будто первыми все называют.
«Вот это пусть будет енот какомицли», - кричат». – «Какомицли! Енот какомицли!» -
крик сверху раздался пронзительно, как откровенье.
Совсем рассвело. Миннесота молочно текла, облака отражая.

VIII

Курчавые, как вавилонские боги, они над землею парили,
над лесом, где красные сосны стояли, как будто полки ассирийцев у стен Вавилона.
«И все-таки как эти парни похожи на саранчу!» - произнес Алессандро,
в «Стар трибьюн» загубником черной бриаровой трубочки тыча.
«А знаете, друг мой, когда одиночка-кобылка, живущая тихой растительной жизнью,
становится стадною и агрессивною саранчою? – спросил зятя Роберт. -
Когда ей жратвы не хватает. Тогда-то одни начинают сородичей жрать, а другие
от хищных сородичей бегством спасаться, и тоже становятся саранчою,
прожорливой тварью, восьмою египетской казнью, посланцами пятого Ангела смерти».

IX

«Смерть – высшая степень свободы, штампованной траками танков», -
сказал Алессандро, датч-микстом своим затянувшись. Дымок ароматный,
как белая бабочка, с трубочной чаши вспорхнул и растаял.
И тут остальные подъехали. Их голоса раздавались
и смех. Взяли удочки, стали рыбачить, и первого карпа,
добытого с боем, запечатлев полароидом, тут же и отпустили.
Агнесса и Рут на спиртовке омлет приготовили с сыром
и спаржей, наделали сэндвичей. Кто-то поставил кассету.
И тихо поплыл над рекою прелюд из «Орфея и Эвредики»…

X

Вернулись, когда уже солнце зашло за верхушки деревьев
и отблеск багровый как будто из-под земли пробивался наружу.
Пока возвращались, все только и говорили о выходке странной Гомера,
который, когда все грузились в машины, вдруг взял и пошел по тропинке
в лесную чащобу. Ему вслед кричали. И мать, и сестра его звали
отчаянно. Мать: «Ну, куда ты, несносный мальчишка?! А ну-ка, негодник,
вернись!» А сестра: «Эй, Гомер! Ты оглох или крыша отъехала на фиг?»
Но он даже не обернулся. Как будто и вправду оглох или стал невменяем.
Его, словно куль с кукурузой, обратно принес Майкл, дед, положив у пикапа.

XI

И, вспомнив об этом, Блай вспомнил стихи о тропинках,
которые в желтом осеннем лесу расходились.
И он вдруг подумал о возвращенье в исходную точку, –
что это возможно. Подумал о новых дорогах,
далеких портах и о новой, еще не изведанной жизни.
Он в спальню зашел в это время, чтоб переодеться,
застав лунный свет, заполняющий комнату млечно.
Снаружи на ветках лежал он, как звон колокольный, торжествен,
чист, будто вода подо льдом, и звенящ, будто лед у закраин.

XII

И Роберт ступил в лунный свет, будто в реку, и рыбою пахла
одежда, им снятая. И показалось ему на мгновенье,
когда надевал он другую, что в зеркале кто-то другой отразился.
И комната стала какой-то другою, и шкаф, и диван, и плетеное кресло,
уже пережившее метаморфозу в судьбе тростниковой,
и книга раскрытая, прежде шуршавшая в роще листами своими,
и лестниц ступени, скрипевшие там же когда-то, и где-то на кухне
вино из Тосканы, которое ждало рассвета, как приговоренный
к распятью, и хлеб деревенский для тостов. Все было другим в лунном свете.

XIII

Он глянул в окно и увидел, что были другими
и двор, и ограда, и сад, и сторожка, где прятали грабли,
которыми листья сгребали, и лес вдалеке, и дорога.
Все было другим в лунном свете. Возвышенным, ясным,
как соль бытия. Он глядел и глядел на дорогу,
луною облитую, плавно текущую, как Миннесота.
Она уводила не в царство гадюк и не в город барсучий,
чьи киники бродят ночами по луковым грядкам.
Он ясно представил, куда уводила дорога.

XIV

Туда, где качаются волнами стебли сухой кукурузы.
Туда, где стоит одинокое странное дерево – ива,
верхушкой касаясь небес, а корнями – дна Ахерона.
Вокруг него листья коричнево-желтые в черных прожилках,
как будто на древнем пергаменте буквы из серебра почернели.
Один за другим обрываются листья под шорох печальный
сухой кукурузы. Закатное солнце багрово. Воскресная ночь наступает.
Кого восходящие звезды сегодня застанут? Какого Авраама?
Костер еще тлеет, но некому палкой золу ворошить до рассвета.

XV

Он вышел из дома – во двор – в темноту. Под ногами
какая-то мелочь в траве прошуршала. Деревья
вздыхали. Крутились костлявые лопасти мельницы. И облака дождевые,
несясь к Ортонвиллу, полнеба уже заслонили.
Был воздух прохладен, как после дождя. Блай подумал,
что кроме него в этот час никого, кто бы бодрствовал, нет. За стеною
затихшего дома мужчины и женщины спали, которых
любил он. Их лица он ясно представил. Луной освещенные, были
они в этот миг будто слепками снов, то веселых, то грустных.

XVI

Рут, Мэри, Агнесса, Майкл, Франклин Уилсон, Агата,
Шарлиз, ее дочь, Алессандро, Гомер, странный отрок,
Ванесса… Пошел редкий снег. Поначалу похожий
на те, что собой вечера украшают, торжественно наземь спадая,
как мантии складки; потом все быстрее порывами ветра гонимый –
волна за волною. И вот уже, как саранча, облепил он деревья
в саду, и траву возле дома, и стебли сухой кукурузы, шуршащие в поле.
В лицо он впивался, за брови цепляясь и в шарф запуская буравчики-лапки.
А следом еще подлетали, и щелканье крылышек тонких звучало повсюду.

XVII

И вот уже, как саранча, облепил он пространство,
и землю, и небо, и лес, между ними парящий,
и ветер, и тьму, что от страха забилась в вигвамы бухлоэ,
бизоньей травы. В нарастающей буре
один лишь амбар с кукурузой, как Ноев ковчег, на плаву оставался:
чем гуще валило, тем тверже держался он курса, –
туда, где качаются волнами стебли сухой кукурузы;
туда, где стоит одинокое странное дерево – ива,
верхушкой касаясь небес, а корнями – дна Ахерона.

XVIII

Идти по дороге. Пока еще листья последние не облетели,
коричнево-желтые листья в черных прожилках
(как будто на древнем пергаменте буквы из серебра почернели).
Идти по дороге навстречу бурану, не пряча от снега
лица. По дороге идти, как в пустыне Предтеча, акриды глотая.
Кричать: «Эй, Гомер! Вот енот какомицли!» Как сойки кричат на рассвете.
Как дети кричат, когда чувствуют голод, иль жажду, иль несправедливость.
Пока еще тлеет костер, в чью золу попадая, снежинки
становятся слезами боли, печали и скорби…


Читая Ярослава Ивашкевича

Дождь

Едва закрыть успели ставни
дождь постучал приятель давний
а помнишь
год тому назад
какую

он устроил бучу
когда привел с собою
тучу
и пировал два дня подряд

Куражась
доходил до точки
по крыше лез на сеновал
а по ночам в садовой бочке
как пьяный мельник распевал

И все-таки на землю

Едва коснется ураган
вершин высоких сосен,
гудит невидимый орган
и наступает осень.

Листвы осенней витражи
гроза дрожать заставит,
листок осиновый дрожит,
срываясь в долгом Ave

Maria. Ввысь летят слова.
Словам высоким внемлю.
На землю падает листва.
И все-таки на землю.

Врасплох

Телегу снег застал врасплох,
и разъезжаются колеса.
Снежинки ловим, точно блох,
над домом дым приклеен косо.

Река подернулась ледком,
не за горами день, когда мы
по ней пойдем гулять пешком,
как будто господа и дамы.

Печален колокола звон,
костела будничная праздность
и католических ворон
картинная благообразность.

Волк

Я старый волк. На склоне дня
бреду околицей деревни,
не замечающей меня
слепыми окнами харчевни.

Там дверь откроется, как пасть,
чтобы ошпарить перегаром,
чтоб мог с крыльца в сугроб упасть
какой-нибудь крестьянин старый,

чтоб с песней вышел молодой
в распахнутой овечьей шкуре,
когда хозяйка за водой
пройдет к колодцу, брови хмуря.

И сквозь густой табачный дым
в утробе логова людского
я различу, какой еды
куски берутся бестолково.

Захлопнется с размаху дверь,
подхватит ветер пара клочья.
Я буду выть всю ночь теперь.
Проклятая порода волчья!

Глаза у страха велики…
У них – дубины и двустволки,
а у меня мои клыки,
и все вокруг друг другу – волки.


Когда жизнь ясна в своей основе

А было так
Еще светило солнце
Но было душно и на горизонте
Накапливалась чернота как будто
Фронт приближался

Громыхало внятно
Как будто артиллерии расчеты
Передвигали грубые мортиры

Фронт надвигался
Фронт перемещался
Он захватил плацдарм уже в полнеба

Повсюду беженцы
С кошелками носились
И на базаре лаяли собаки

И мы с тобой домой поторопились
Спиною ощущая как зловеще
Прищурились на флешах бомбардиры
Закончившие речи о шрапнели

- Пли! – нам пропели
Слава Богу петли
Дверные в нашем сумрачном подъезде

Да
В час астрономического полдня
Мы поднимались по ступеням черным
Как будто шли с последнего сеанса

И тут раздался первый залп
Внезапный
Хотя и ожидаемый с тревогой

И первым делом
Оказавшись дома
Мы к окнам поспешили
Ожидая
Увидеть то
Что тут же увидали –

Стеною ливень
В форме цвета хаки
Бесстрашно на защиту крон встающий

Ложитесь говорил он им
Ложитесь
Пригнитесь
Вот сейчас опять бабахнет

И точно
Вновь бабахнуло так сильно
Что лампочки от страха замигали
И нам пришлось все выключить в квартире
И оказаться в сумерках зловещих

И я подумал
Вот оно мгновенье
Которое ценить необходимо

За то
Что жизнь ясна в своей основе

Укрыться
Избежать
В живых остаться

Пока в прострелянном ветрами поле
Гуляет молния
Сверкая острой саблей


Бохайские арабески

1. Ленин

Кумир, сотворенный из бронзы, цемента, гранита,
На площади каждой и вправду живей всех живых:
Здесь ручкою делает, словно певец знаменитый,
Там что-то заметит, и тут же - ловите, мол, их.

Детей поселковых в 7.30 проводит до школы,
Буренок в заброшенном сквере часок попасет.
И вновь – в ту же позу, натурщика для Дискобола,
И вновь – сам-третей для собравшихся дернуть пятьсот.

Но стоит какой-нибудь туче вдали показаться
И небу, как лютому взгляду, налиться свинцом,
Бог мести и гнева, он требует жертв и оваций,
Бог мести и гнева с тяжелым скуластым лицом.

И нет нам покоя, и лают собаки, и косо
Грозой перечеркнутый бьется в истерике сад,
И мечутся птицы, и мечутся, простоволосы,
Ракиты, и в омут багровые листья летят.

2. Пони

Закрыли шахту 309-бис,
Распродали машины и комбайны,
Но ежедневно, поначалу тайно,
Приходят, в клеть садятся, едут вниз.

И вновь земная долбится кора,
И в слободе затапливают печи,
И с фонарем ныряет в штольню вечер,
Чтоб утром выдать солнце на-гора.

И золотом отчаянно горит
Все то, что с новой силой будет ржаво.
«Едрит-Мадрид, обидно за державу!» -
Маркшейдер Сухов, сплюнув, говорит.

А дочь его, семи неполных лет,
Счастливо улыбаясь, кормит пони.
И рафинад на маленькой ладони
Как антрацит, а, впрочем, уже нет.

3. Соната

За дверью скрипка пела в ля-бемоль.
Он ключ достал, чтоб не тревожить сына.
Поставил воду («Где же эта соль?»),
Взглянул в окно. Уже у магазина

Стояли, пиво пили, матерясь,
На спор окурками стреляли в кошку.
Помятый ящик шмякнув прямо в грязь,
Трехпалый Федя вздрючивал гармошку.

Над Сихотэ-Алинем рдел закат.
Клубились тучи по-над комбинатом.
И город, как разрезанный гранат,
Мерцал. Река неслась по перекатам.

Он дверь закрыл. Спустился. Взял вина,
Немного потоптавшись у прилавка,
Подумав, уходя: «И на хрена
Ты здесь красивая такая, Клавка?»

4. С бохайского

Здесь, вчистую срезав гребни крон,
Сто веков назад упал дракон.
Сто веков, меняя очертанья,
Превращался в эти сопки он.

Сто веков, решителен и смел,
Мой народ здесь рудники имел,
Добывая из когтей драконьих
Наконечники для точных стрел.

Сто веков высокая гряда
Не пускала никого сюда.
Сто веков из-под земли сияла
Только нам волшебная руда.

Но всему приходит крайний срок.
Сто веков идти, не чуя ног.
Сто веков идти, молясь ночами,
Чтоб скорей послал дракона Бог.

5. Дочки-матери

Мать и дочь, словно сестры, едины в двух лицах,
Словно вечер и утро, закат и рассвет.
Дочь, в автобус войдя, у окошка садится.
Мать мобильник подносит к седому виску.

И покуда мы едем, все длится и длится:
«Мама, мама, ну, мама!» - мольба и призыв.
И пейзаж за пейзажем, как будто страницы
В Третьяковском альбоме, листает ноябрь.

А потом тишина - миновали границу,
О которой «Вне доступа» нам говорят.
Брошу взгляд на часы – там 11.30
Словно утро и вечер, рассвет и закат.

И проносятся мимо машины по трассе,
И таежное солнце мелькает, как рысь.
И березы, как балерины в танцклассе,
Приседают на корни и тянутся ввысь.

6. Клен

Ветрами битый, воронами пуганый,
В роще, отпетой отпетыми вьюгами,
Черной, как древний обугленный скит,
Клен придорожный, алея, стоит.

Клен придорожный, отчаянно алый,
Машет, расхристан и долговяз, -
Точно всю ночь колобродивший малый,
Выйдя к дороге, в сугробе увяз.

Мимо проносятся автомобили
(как его грешно-сердешного били!).
Смачно чадя, попилил лесовоз
(как он в чащобе потом не замерз?).

Вышел к дороге, жалкий, без сил.
Снег пожевал. Корни пустил.
Кровь загустела. Цветом - как йод.
Мож, оклемается, дальше пойдет.

7. Волчанец

У самого синего моря,
Что гонит на берег овец,
Обитель печали и горя –
Специальный объект «Волчанец».

На вышке младой автоматчик
Свою охраняет тоску,
Где волны и стонут, и плачут,
Где ходит баклан по песку,

Где рядом, как более ловкий
(Пожизненно ловкий) близнец,
Щетиня забор, как винтовки, -
Турбаза ГУИН «Волчанец».

По сопкам разлитая охра,
Покрашенный охрой забор…
Сегодня ты – сволочь и вохра,
А завтра – скотина и вор.

8. Про Маковецкого

«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного», -
Дуб-вековик все скрипит и скрипит, и омела как четки в ветвях.
Мрак над костром, только мрак, ничего кроме мрака густого, кромешного.
Разве что только густой и кромешный, икающий филином страх.

«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного», -
Шепчет язычник-костер, и горчичными зернами искры летят.
Ветер подует, и он всколыхнется, треща, словно кто из орешника
Выйдет вот-вот и промолвит: «Ну, вот ты и здесь, заблудившийся брат».

Ночь коротается,
Мается взор.
Стопка, другая,
Третья - в костер.

Стопка за стопкою, ночь коротается, длится беседа неспешная,
Над головнями фантомы плывущих в рассветную ширь городищ.
«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного.
Звать Маковецкий, Сергей, сисадмин, духом слаб, неприкаян и нищ».

9. Из Фроста

В царапинах, покрытые коростой,
Среди берез, прямых, как слово «пли»,
Те самые, которые, по Фросту,
Касаются верхушками земли.

То там, то здесь разбросаны по склону,
Как по дороге горной виражи.
Не год, а больше снежные циклоны
Склоняли их сломиться и не жить.

Как девушки, что распустили косы,
Чтоб высушить белесые, как жмых…
А, может быть, пацан рыжеволосый
В качели превратил одну из них?

Вверх по стволу, верхушку пригибая,
Ногами в землю, как ни тяжело,
И снова ввысь, над пропастью, над краем…
Веселое, однако, ремесло.

10. Россини

Какое счастье жить в России,
В машине ехать по шоссе.
Кругом поля во всей красе
Снегов. В наушниках – Россини.

И надо ж умудриться так:
Журчанью слов иноязычных
И колебанью струн скрипичных
Распахиваться точно в такт.

Всей широтой своих полей,
Всей долготой дороги узкой,
Всей глубиной глубинки русской.
Зима в провинции моей.

Каким великим надо быть,
Чтоб за три века, за три моря,
Не помышляя о фаворе,
Ее на ноты положить.


Читая Тадеуша Ружевича

Умершему

Я жив.
Пока тревога боль и страх
вопросами безжизненно повисли
имею вес
на уличных весах
а в остальном
немного легкомыслен.
Трамваю на бегу
могу подрезать нос
весь день смотреть
у букинистов книжки
купить с лотка пушистый абрикос
горячий
словно женские подмышки
читаю Маркеса
(чтоб в грязь лицом)
а как
хотите хоть сейчас проверьте
и по совету римских мудрецов
пишу стихи
не думая о смерти.
Рыжеволосую обняв веду за стол
пить газированную воду
без заглавья
нет ничего еще не приобрел
на ежедневной
ярмарке тщеславья
хотя бы мог
издать и фолиант
о том как
расправляя фрака перья
умеет облетать официант
все столики
как ласточка деревья
о том как
пиво пенится
о том
как фонари в ресницах ночи ярки
как пахнет кипарисовым листом
в июле
в полночь
в опустевшем парке.
Такие-то дела.

Живу живой.
Мой Друг
давно оплаканный на тризне
прости за то что стал тебе чужой
как те
кто был чужим тебе при жизни.

Страх

Ваш страх чиновник
спрячьте в портфель
будьте рыцарь
в конце концов

из ящиков картотеки
достаньте латы
с анкетой наперевес
наступайте
берите у меня интервью
как у знаменитости

допрашивайте
словно гестаповец
сделайте даже
попытку пытки

все равно
не скажу
куда уеду
после смерти

что смерть
ненавижу
сильнее
чем Вас


На самом деле нет у нас врагов

На самом деле нет у нас врагов.
Есть Рок
и, стало быть, его орудья –
обыкновенные,
простые с виду люди,
как ты да я,
без спрятанных рогов.

Поступки их не связаны никак
с тем, чтобы нас
достать и изничтожить.
Их Рок избрал.
И нам с тобою тоже
однажды вручит он
свой тайный
верный знак.

Тогда и я,
спеша на зов трубы,
в чужую жизнь,
как по коврам в калошах,
безжалостным орудием Судьбы
вломлюсь,
такой
весь из себя хороший.

Ведь я же прав.
Мне Рок порукой в том.
Быть правым для меня – почти призванье.

… А у кого-то в горле тает ком,
так долго,
что кончается дыханье.


Читая Мануэла Бандейру

Дева Мария

Взвод новобранцев целый день
потел, копая яму;
и наконец упала тень
и каждый вспомнил маму.

Взвод старослужащих солдат
полдня дрочил винтовки;
и наконец велел комбат
их взять наизготовку.

Но прежде сонный капеллан
бубнил как по бумажке;
с кедровых крон свисал туман
казенною рубашкой.

Тянуло свежестью с реки,
там шелестели волны;
но дружно щелкнули курки
и наступила полночь.

На трехметровой глубине
теперь моя квартира;
все десять заповедей мне
припомнили всем миром.

Но в общем хоре дружных масс,
меня клеймящих срочно,
я различаю только глас
той Девы непорочной.

Мария тихо говорит,
что в мире солнце светит
и что среди могильных плит
цветы растут, как дети.

Последнее стихотворение

Каким оно будет? Таким оно будет:
Простым и понятным без всяких прелюдий.

Созревшим, как яблоко. Точным, как пуля.
И щедрым, и звонким, как ливень в июле.

И, словно алмаз родниковый, прозрачным.
Нежданным, как будто ребенок внебрачный.

Лишенным всего, что зовется витийством.
И необъяснимым, как самоубийство.

Я уеду в Пасаргады

- Что, - скажу я, - взяли, гады?!
Я уеду в Пасаргады!
В Пасаргады, город славный,
где живет мой кум король.

Здесь у вас кругом ограды,
здесь улыбки, речи с ядом.
В Пасаргадах все иначе,
там приятна даже боль.

Там безумные в почете,
словно боцмана на флоте.
Там меня признают сразу,
станут на руках носить.

Стану главным сумасбродом
и любимчиком народа.
От моих убойных шуток
будет башню всем сносить.

Научусь я кукарекать,
решетом из тучи в реку
в четверть счета дождь вечерний,
как газету, доставлять.

И за это мне в награду
улыбнется та, что рядом.
Мы усядемся в пролетку
и отправимся гулять.

Пасаргады, Пасаргады!
Вот, что мне сегодня надо.
Вот, что нужно мне сегодня,
в день пронзительный, как боль.

Не мензурка с чудо-ядом.
Не забвение в награду.
А уехать в Пасаргады,
где живет мой кум король.

Баллада о святой Марии Египетской

Святая Мария Египетская,
в прошлом великая грешница,
шла как-то в землю Господню,
любуясь природой и месяцем.

Перед Марией Египетской
гладь расстелилась речная.
И здесь она остановилась,
Что дальше делать, не зная.

Святой Марии Египетской
лодочник хмурый навстречу
с берега шел, возложивши
весла крест-накрест на плечи.

Остановила Мария
взглядом его и жестом.
- Перевези меня, лодочник,
с места на место.

- Нет у меня денег.
Где их возьмешь в пустыне?
Перевези меня, лодочник.
И Бог тебя не покинет.

Лодочник, сволочь такая,
глядит на Марию волком…

Словно улыбка Христова
месяц. Качается лодка.

- Перевези меня, лодочник.
И Бог тебя не покинет.

Лодочник, сволочь такая,
слова говорит такие:
- Нет у тебя денег,
зато у тебя есть тело.
Им бы могла расплатиться,
если бы захотела.

Святая Мария Египетская
одежду снимает кротко...

Словно усмешка Христова
месяц. Качается лодка.

Рондо капитана Вентуры*

Пуля-дура,
капитан Вентура.
Девять граммов в сердце –
и вся процедура.
Ни тоски мертвецкой,
ни башки понурой.
На вас вся надежда,
капитан Вентура!
Слабая надежда,
безнадежная надежда…
Надежда-дура –
тяжести более тяжелой
нет. Надежда – на смех курам.
Ах, освободите меня от нее,
капитан Вентура.

* Ventura (порт.) – удача, случай, риск.

Быть рекою

Быть рекою в этой жизни,
течь свободно по отчизне,
отражая облака,
чья дорога так легка.

Даже если в небе тучи
словно зимний куст колючий,
как зари последней прах…
Отражать! И боль. И страх.


Майская баллада

1

Был месяц май. И первое тепло, –
такое настоящее, густое,
как донный мед, – над первым травостоем
висело, будто жар от НЛО.
Всё птичье невеличье звонко пело.
Добро торжествовало то и дело.
Обламывалось то и дело зло.

Звучали в парке старые качели
тягуче, как на спуске тормоза,
и мерно, словно в фильме «Кин-дза-дза!»
космическая музыка Канчели.
И май глядел на всё во все глаза.
Плескалась небосвода бирюза,
ресницами помаргивали ели.

2

Сиренью окрыленные дворы
всё порывались полететь куда-то,
и, словно в «Бесприданнице» Паратов,
борзел шалман окрестной детворы.
И в окнах, умножающих просторы,
мелькали, как на плоских мониторах,
похожие на наш антимиры.

Прохожие туда-сюда сновали:
кто по делам, а кто за колбасой.
И, как состав хоккейный запасной,
старушки на скамейке ворковали,
довольные наставшею весной,
и тенью тополей, почти лесной,
и тем, что никого не закопали.

3

Всё повторяли: «Эко повезло…»
и дружно опасались Божьей кары…
Тут как нарочно человек с футляром
альтовым появился. Тяжело
вздохнул. Поправил бабочку устало,
лицом похож на Вилле Хаапасалло.
Футляр качнулся, как в воде весло.

И будто сноровистую байдарку,
альтист захожий развернул себя,
петляя в пышных лужах, что, рябя,
шуршали, – развернул, нырнул под арку.
А в лужах голуби купали голубят,
и, словно Фирс ливрею, хвост до пят
влача, какой-то сизый грозно шаркал.

4

Шаги, машины, голоса, листва,
дверные петли, пенье горловое,
проем, и потолок над головою
так высоко, что кругом голова.
И запах то ли краски, то ли плова
с курдючным салом. Далее – ни слова.
Здесь пауза, в окошке синева,

заминка с незнакомыми ключами…
Как душно! Поскорей открыть окно,
чтоб хлынул свежий воздух, как вино
из гурджаанской бочки, с обручами!
Чтоб завертелось, как веретено,
всё, чему быть отныне суждено,
как говорят, наверно, англичане.

5

Под сенью белопенных облаков
в окне напротив мама мыла раму,
не ведая ни страху и ни сраму,
одетая в бюстгальтер и трико.
И кудри в стиле среднего барокко
ласкали грудь, и груди как под током
дрожали, образуя молоко.

Два чувака на женщину глазели
со дна колодца тихого двора,
пока не крикнул третий: - Эй, пора! –
из-за руля фисташковой «ГАЗели».
- И так мотаемся, как бобики, с утра.
К тому ж я обещал еще вчера
Тамарке завезти хмели-сунели.

6

«Хмели-сунели. Хмели… Где там хмель?
И где сунель? И что это такое?
Какая разница? Мне по фиг. Я спокоен.
Дыханье ровное. Я вижу только цель».
Цель - хмель, хмель - цель. - Скрип проржавевших петель
оконных и навстречу, как свидетель,
влетевший с улицы великолепный шмель.

- Оса! Оса! – вдруг закричали снизу.
– Руками только не маши, братан!
Замри! – И замер двор, и замер кран
на стройке рядом, замер голубь сизый
в полете, замер воздух, как нарзан,
упавший в общепитовский стакан…
И только зайчик шарил по карнизу.

7

И только меднолобая оса,
шипя, шурупом ввинчивалась в воздух…
И вздрогнул мир! Миры его и звезды,
планеты с голубями в небесах.
Как астронавт, не ощущая веса,
он из кабины выплыл. Словно месса,
звенящий космос втек в его глаза –

тех самых восемь тактов Нино Рота,
а дальше не понять, не разобрат