Всё, чего поэту надо –
слушать новости сороки.
Солнце пятна леопарда
разбросало по дороге.
И печалится кукушка:
«Дайте, празднику в угоду,
золотой снаряд и пушку –
помогу запеть народу!»
Изобилие августа в складках пространства живёт,
созревает и катится солнечным яблоком в угол.
Ты сферичен, мой август, как дыня, арбуз и живот
у соседки Любаши, ветрам одиноким подруги.
Подросли и каркасы черёмух на локоть длины,
хоть совсем не видны из-за тучек зелёных и тени.
Мне приснилось сегодня, что красные мерить штаны
собираются рощи, как Маркса учение – Ленин.
Прорастает теория в звоне полночных цикад,
в муравьиной возне и в муаровых бликах растений.
Каждый дачник, я думаю, в мыслях берёт Петроград,
собирая грибы на местах отшумевших сражений.
Август густ, как варенье, и в банках стеклянных гудит:
«Переделаем лес! Соберём и в пустыне солому!»
Оттого и поёт загулявший с дружками пиит
про скрипучую ось, что взялась
довезти нас до дома.
Я живу
велосипедом:
спицы, скорость и свобода.
Оторвать педаль от кеда
не по силам огородам.
Дайте солнце нараспашку
любознательному духу,
как нательную рубашку,
не познавшую проруху!
Парашютом за спиною
день раздулся и полощет,
в настроение иное
уводя поля и рощи.
Непоседливому ветру
на руках несут берёзы
и счастливые рассветы,
и обманчивые грёзы.
Не художники Парижа
дарят лёгкое дыханье –
журавлиный клин приближен
к занавески колыханью.
– Зачем мне эти
песни?
– Чтоб добраться
до города забытого
мечты,
до тишины
космического братства,
до сердцевины
вещей красоты.
– Зачем мне эти
странные находки,
в которых вижу
лунные рога?
– А где ещё найти
живые ноты,
которые качают берега,
готовят пищу вкусную на камне –
холодном камне
отшумевших лет,
и ловят беззащитными руками
хвосты косматых
утренних комет?
Слышишь, играет слово
в тёмной твоей крови?
Если напишешь строчку,
Ангела позови.
Ангел – любимец утра
и украшенье дней,
полон лесного звона
и голубых теней.
Ангел положит строчку
в сердце своё, светясь,
и улетит на звёзды,
если она сбылась.
Сергею Шелковому
Стеклянный дождь над лугом, посмотри:
снуют стрекозы и кромсают воздух –
нарезывают стёкла для витрин,
в которых ночью отразятся звёзды.
Стеклянный дождь отличен от дождя,
струны и геометрии Эвклида.
Он в венах ищет, вен не находя,
и одержим грехопаденьем вида.
Сквозь капли снов, букашек и стрекоз
виднеются аттические дали
и Рай, и воздух едет, словно воз,
бесшумно нажимая на педали.
Так далеко видать — во все концы
своей души, когда повсюду лето,
и бабочка с пучком энергий Ци
с утра в живую радугу одета.
Как будто бы связующую нить
с бытописаньем, всей его трухою
кузнечик обязался распилить
к заходу солнца зубчатой ногою.
Отечество, стеклянные дожди
и ливни крыльев шумных у колодца!
Как будто всё, что было — впереди,
и всё, что будет, к нам ещё вернётся.
Мой бизнес – лепесток ромашки…
«О солнце, дай и мне взаймы!
За подписью лесной букашки
со счёта своего сними.
Кредитом вспыхнувшей сирени
порадуй собственника дня
и должником от песнопений
прилюдно объяви меня!»
Так я просил и ясно слышал
в органных трубах летних чащ
тот звук, которым птицы дышат,
которым каждый камень – зрящ.
И приходился доллар долу
печатной краскою в мешках
и числился у балабола –
ночного ветра – в должниках.
Зов лозняка.
Пчелиное жужжанье,
как речь сверла.
Пронзить готово
толщу мирозданья
и блеск стекла.
На ветку лозняка,
как на салазки,
садится ком:
синица, прилетевшая из сказки
за червяком.
И мнится: в углублении сверла
ведут беседу
звёзды и пчела.
Послушать голоса ручьёв
вдруг захотел я –
весёлых горных соловьёв
с прозрачным телом.
Тут нужен посох и сума
и запах мяты,
и чтоб в извилинах ума
уснули даты.
Ручьи живут среди камней,
в кедровых рощах,
где шёпот утренних теней
услышать проще.
Понять нельзя, быть может, всё
из этих строчек,
тут нужен труженик Басё
как переводчик.
Вот соловей в руках моих
поёт и бьётся
о том, что каждый Божий миг
в долгу у солнца.
И жизнь в коленцах и венцах
вовсю клокочет,
и нет начала и конца
у дней и строчек.
Осень ждала Долина,
пахли дожди лимоном.
Даль ночную поила
девушка из Уймона.
Клочья брала тумана,
мяла в ладони узкой,
словно готовя манну
людям и трясогузкам.
Скрип у колодца слышен,
шорохи и объятья.
Это пришли напиться
вишни в лиловых платьях.
«Девушка, дай нам Слово,
которым малые дети
украсить рога коровы
мечтают в память о лете!
Дай нам Зелёный Ветер,
рыскающий повсюду.
В списках ночного света
числится он, как чудо!
Если отдашь и сердце,
облик вернёшь далёкий:
будешь в воде смотреться
яблоней краснощёкой!»
Девушка смотрит в поле –
видит коров и травы,
лошадь у водопоя,
берег Катуни правый.
Девушка дарит вишням
сердце своё ночное.
Воздух покоем дышит,
сказкою и луною.
В том фонаре волшебном
живёт река.
Светит фонарь целебной
сущностью молока.
На фитиле жар-птица
любит сидеть
и предрассветным ситцам
песни лазури петь.
Верю: фонарь волшебный
мне из минувших лет
машет рукою неба,
звук превращая в свет!
Апельсиновый, яблочный, синий –
вспыхнул свет за горой и погас.
У алтайского солнца павлиний,
на дорогу нацеленный глаз.
По алтайским приметам не нужно
уходить в предвечернюю даль,
где курганы и кости верблюжьи
умножают земную печаль.
Но иду, и кузнечик-игруля
приглашает послушать концерт,
и блестит комариною пулей
капля крови на длинном конце.
Сколько шума летает по свету!
Рыку зверя и лязгу зубов
ни к чему поклоняться поэту,
но принять эту ночь он готов.
Мухомор областного значенья
предлагает лесного вина,
и всплывает лебяжьим свеченьем
над алтайским угодьем луна.
Жить и жить бы в сиянии этом,
волчью ягоду барышней звать…
Здравствуй, Тень – провозвестница Света,
здравствуй, Свет – и отец наш, и мать!* * *
В жилах растений кровь ли, водяра течёт?
Главный бухгалтер у лета по штату кукушка.
К вечеру ближе выдаст вам точный отчёт:
сколько букашек съела за сутки лягушка?
Жёлудь в листве показался: лесной самовар
свежим залит молоком и густеет к июлю.
Дуб моей юности жив и коричнев, как мавр,
долю поэта принявший – дантесову пулю.
Ночью фонарики путь освещают домой –
в горы и выше, где конь мой любимый стреножен…
Хочешь, ложись с мертвецами в трёхтомник родной
оцепенелой поэмой, на зиму похожей.
Или в глазах-васильках продолжай летовать,
славить литовкою быт кропотливый, крестьянский…
Время – пружина, способная мышцы качать.
Лето – Офелия, ждущая Гамлета ласки.
1.
Завоевав Россию,
Чингисхан
чихнул,
и пять соседних стран
разрезали
монгольскую пустыню
движением ладоней,
словно дыню.
2.
Что хорошо, что плохо,
знает сыр
и молоко коровье,
а ты – пустыни верный сын,
и пьёшь её здоровье.
Луна – приток Амударьи,
ковчег степного
Ноя.
И делят пищу до зари
ветра у водопоя.
3.
Есть Чингисхан луны.
Он светится ночами
фисташковой весны
заботами и снами.
И нет былой тоски
в душе ночного ветра,
и Азии пески
живут поющим светом.
Золотые трубы –
сосны –
для влюблённых глаз – отрада.
Ветер гонит мимо солнца
облаков живое стадо.
Чтит Монголия обычай:
утром воду из колодца
для нужды утробы бычьей
зачерпнуть холодным солнцем.
И три ветра, три поэта,
сочиняют небылицы –
зёрна праздничного света
в синеву бросают птицам.
Он оглядывается на мир
даже ночью – а вдруг идёт
из созвездия Альтаир
к солнцу медленный пароход?
По каналу скупых щедрот
проходя за верстой версту,
огнедышащий пароход
с витамином В на борту.
О, подсолнух, ты весь в прыщах
и рябой к тому же лицом!
Не содержишься в овощах
и для фруктов – продукт чужой.
Твой подземный водопровод
и надземный живой насос
днём и ночью влагу сосёт
и жужжит, словно стая ос!
Но пришёл я к тебе, устав,
и коснулся горячим лбом…
Мир и слава твоим листам
в лунном кружеве голубом!
Художник просится домой,
в еловый сон, где много шишек,
где тень гремучею змеёй
ползёт в траве и сладко дышит.
В том сне неправильность живёт,
отсутствуют законы чисел,
и костромская буква «о»
хранит лекала коромысел.
Туда заброшен как десант,
художник жмурится от света.
Там напряжённая оса
в живую радугу одета.
Освобождён от мишуры
и добывания копейки,
он создавать пришёл миры
из шелеста садовой лейки.
Вы скажете: «Сюрреализм
и щебетанье за рекою!»
Но очищает организм
и дарит зеркало покоя.
Иное время на ремнях за бурлаками вслед влачится,
а ты, любимая моя, сама себе и лёт, и птица.
Опять обмакнуто перо в чернила лёгкие восхода…
Пиши весенним ветерком земную повесть год от года!
О том, как в бурсе калачи пекут воскресным днём ребята,
и Гоголь плачет у печи, и рукопись огнём объята,
о том, как баба у плетня играет в переглядки с небом,
и снег ложится на поля, и в лучших душах много снега!
Не церемонься с палачом, пиши его со строчной буквы.
Но дети малые при чём? Но мать его за варкой брюквы?
Опять по небу облака плывут за Вологду, на север,
и ждёт Офелию река, и недоступен лучший сервер.
Пиши, любимая, пиши. Ты горечь лунную знавала?
Она, разлучница души, в стогу сегодня ночевала!
Поправь не платье на себе, а это небо в тучах грозных…
Переписать бы нам его, пока не поздно.
* * *
Звук глубинный, ещё голубиный,
в кулуарах рождающий шёпот,
не похожий ничем на былину,
не упёртый в рутину и опыт,
я сегодня машу «Уралмашем»,
всей Сибирью, лесной и медвежьей,
твоему озорному бесстрашью
видеть Китеж в грязи непроезжей.
Я сегодня машу твоим птицам,
Аввакуму в огне, как в повозке,
и вхождению солнечной спицы
в изумрудную мякоть берёзки;
твоему первозданному зову,
над Азовом гремевшему пушкой,
присягаю я снова и снова
чернокнижной строкой непослушной.
Ночь в зеркалах озёрных
отражена эффектно:
чёрная шаль озона
прячет луну из фетра.
Вниз не смотри, не надо:
люди и их заимки
чёрного шоколада
съели и спят в обнимку!
Не шелохнётся воздух,
горы вокруг и тени,
да ледяные звёзды
тянут табак растений.
Секретарём у ночи
служит сова, чьи крики
долго тебя морочат
на перевале диком.
* * *
О, смородины куст, ты глазами воронежских девок
отворяешь пространство и смотришь с улыбкой на нас!
Нет неправых в саду, по ступенькам народных запевок
поднимается утро в свой пахнущий клевером час.
Уходи с ним и ты: над землёю легко и просторно,
только радуги-дуги, за ними – апостольский сад,
где улыбчивый Пётр набирает по осени воды
родников сокровенных, и их песнопению рад.
Кружит в небе орлица, широкие крылья – Писанье.
Ери, ижицы, яти – придуманный Вечностью код.
Разгадаешь его, и отпустит земное касанье,
и завяжется связь с семизначными небесами,
где просторная правда в ковшике влаги живёт.
* * *
Золотится у дома карета –
сколотили сарай в этот год!
Хмель – матрос сухогрузного лета –
по верёвке на крышу ползёт.
Повезёт ему веткой шершавой
до конька доползти или нет?
Я болею душой за державу,
у которой правительство – Свет.
Через месяц обнял, как сестрицу,
на пригреве чернявку-трубу…
В этом стареньком доме мне спится,
как царевне в хрустальном гробу.
Потому что смотрю я неловко,
утром выйдя, на твой огород,
потому что по лунной верёвке
хмель упрямый на небо ползёт.
Музыка - Алексея Чичакова
слова - Игоря Муханова
Исполняет Алексей Чичаков
Огонёк внутри аила. Дым, как локон у любимой.
Пауком летит по струнам чья-то лёгкая рука.
Если ты чабрец заваришь, если я поеду мимо –
встреча наша будет долгой, ночь в долине – коротка.
У тебя в аиле пусто, но зато тебе – семнадцать.
Конь усталый. Век усталый. Белый месяц над горой.
Зашуршит снаружи крыша, смехом травы огласятся –
то катаются амуры, каждый – с луком и стрелой!
У Алтая три подарка: снег в горах, кедровый шёпот,
эдельвейса цвет недолгий, прославляющий ледник.
Если ты – родник бегущий, если я – косули топот,
даже ветер шепчет в ухо, чтобы я к тебе приник!
Сыч седой у коновязи, звёзд мерцающие лица.
Катит яшму дорогую с гор строптивая река.
Я тебя рисую небом, а себя – летящей птицей,
и пишу крылом по ветру: наша встреча – на века!
Прослушать, скачать:
http://zaycev.net/pages/37363/3736346.shtml
Дом отразился у края воды,
ржавою свищет петлёю.
Сом заплывает, оставив труды,
мама – расставшись с землёю.
Эта тревожная в мае река
руслом – в былом и далёком…
Куры клюют у крыльца облака,
ива в раздумье глубоком.
Солнце на миг подожжёт самовар
синим каким-то отливом,
чашку заполнит клубящийся пар
с запахом мяты и сливы.
Мама скрипит половицей с утра –
вешает платья сушиться.
«Ты не родился ещё?» – и за ней
плавают в воздухе лица.
Послевоенною мукой живёт
чаша отцовского быта:
бьёт лишь во сне боевой пулемёт,
даль лишь разливом убита!
Словно солому, столетние пни
перегибают вдоль чащи
стёжки-дорожки, чтоб знали они
к счастью подход настоящий.
Так до обеда, а там гусаки
силою крепкой прищепки
держат в спокойствии русло реки,
пойму – на нужной отметке.
Берег, в кустах затонувший, года
в синих отёках и лени.
Завтра уйдёт от забора вода,
станут прозрачными тени.
Новый хозяин таёжный приют
тронет ключом, понимая:
это скворцы на деревьях поют
песню цветения в мае.
В зелёном небе огорода
созвездья плавают малины,
смущая дух прозрачным ходом
переплетающихся линий.
В зелёном небе всё возможно:
и танцы мошек над цветами,
и шелестение горошин,
открывших пасть гиппопотамью.
О, гиря фруктов огорода
и овощей подземный щебет,
когда ветров проходит рота
просторным коридором в небе!
Внимает паутина мухе,
паук галантен как придворный,
и всё подчинено науке,
команде солнечного горна!
Вздыхает праздничная лейка
и шелестит листом капуста,
и сходят маленькие реки
с лицом поэта Заратустры.
Малина машет опахалом
и хочет взять реванш у мёда,
и мыслит в полдень петухами
сухая жаркая погода.
Останови движенье чисел,
часов и бабочек на клумбе,
и здравого лишится смысла
червяк в своём подземном клубе.
Летает, ползает, щебечет,
цветёт и зреет час от часа
под патронажем человечьим
биологическая масса.
И взяв в заложники вниманье,
с каким на всё взирает полдень,
сухие ванны принимает
в видавшем виды огороде.
Скажу «Непал», ты скажешь «неба пыл»,
скажу «диван», ты скажешь «непогода».
Пусть загоню на свете сто кобыл –
узнаю тайну твоего прихода!
Проверочное «фью, какой чеснок!»
приносит «фьючерс» дому в три окошка.
Я рифмовать бы твои мысли мог
простуженными днями понемножку.
А ты печёшь на кухне калачи
и никакой не ведаешь заботы.
«Фьюить, – скажу, – давай, меня лечи!»
«Фьюить, – ответишь ты, – подай мне ноты».
И скрипка, как коричневый баркас,
плывёт по морю музыки весь вечер,
и Моцарт крепко обнимает нас –
блестит его серебряный анфас…
И грипп-архипелаг уже далече!
Я знаю: сердце – середина лета,
томатов и варений заготовка.
Мелькнёт вдали сиреневая лента –
оскал грозы, перемещенье тока.
Три трактора уедут на свиданье
с сырою почвой, пахнущею сыром,
и свет войдёт, и щель между домами
собой заполнит, как мастикой синей.
Ответит на вопросы ветерана
война: зачем взяла и сколько?
И улетит серебряною ранью,
увидев цель неведомую, сойка.
Я думаю, что лето… Впрочем, хватит
судить об этом чересчур лирично!
Ещё не пели птицы при Сократе,
ещё Донской стрелу для сечи кличет.
Ещё не завтра уходить в солдаты,
на новый путь ступив легко и просто,
и щуки в камышах одутловаты,
и дышат маком русские погосты.
Ещё не знают имени младенцы,
завёрнутые в тёплые конверты,
ещё жива считалочка из детства:
«Оса, стрекозка – середина лета…»
К прейскуранту припадая
встреч, разлук и новых встреч,
слушаю, как скорый, дальний
в степь растягивает речь.
В нежилой простор весенний,
в полудрёме ветерка
думающий как Есенин
из рязанского мирка.
Гарью дышат ниши мрака
от Самары до Москвы,
в речь пытается собака
поместить конец иглы.
А рассвет настолько точен
в объявлении пропаж,
что звезду угнать не хочет
за мелькнувший в окнах кряж.
«Уу-у!» – рисует поезд
звук растянутый, живой,
и его ночная повесть
Утро туманное, утро седое…
Иван Тургенев
Кто превратил одинокое дерево в терево?
Мазью алмазною смазал сучки у плетня?
Зренье 3D потеряло привычное стерео:
дали исчезли, поле лишилось коня…
Или покров опустила тишайший Пречистая
на извлечение корня из влажной земли,
на торжество жития, укреплённого числами,
на виртуальный дуэт с Сальвадором Дали?
Молча бреду в этом царстве земного безмолвия,
где и полслова промолвить – себя запродать
в рабство любви к лепестку, к почерневшему олову
лужи дорожной, вместившей таёжную гать.
Клочья тумана ползут, как в лесах Белоруссии
в зиму морозную смелый отряд партизан.
Что им атака, что смерть от гранаты – иллюзия,
если приказ уничтожить противника дан!
Или у горной реки облаков заседание
с речью ондатры, плеснувшей хвостом по воде?
Где это виделось? Слышалось? Было заданием
путь проложить сквозь туманы к заветной звезде?
Зона забвения. Хлюпает зябкою птицею
берег Катуни и слышится тальника речь:
«Надо б у этих туманов отнять амуницию,
выжать покрепче, заставить по жёлобу течь!»
* * *
Вот деревянный город – Замульта,
в нём миллион на милю населенья.
Трёхъярусная свищет высота
щеглом, и шлёт своё благословенье.
Сбегают по тропинке мураши
к реке, а там, за дальним плёсом,
все нормы общежитья хороши
и радостно живётся даже осам.
Заполнен день рабочей суетой:
кто празднует в икринке новоселье,
кто кровь сдаёт, кто дружит с высотой
под оплеуху майского веселья.
И если скуку заключить в кулак
и утвердить мальчишеское зренье,
увидеть можно, как вползает рак –
варяг воды – в твоё стихотворенье.
А пчёлы? А жуки? А червяки,
читающие корни под ногами?
Метро своё протянут до реки
и дружат по ошибке с рыбаками.
А бабочек мерцающий кристалл
у полдня под отеческой рукою?…
Простите все, кого уже назвал!
Простите, кто ещё не назван мною!
Я местом не ошибся: Замульта.
XX век. Компьютерные игры.
Сигают с придорожного листа
кузнечики – пружинистые иглы.
Огромный город праздником живёт,
имеет парк, бассейн, библиотеку,
и ничего, что в нём который год
15 старых изб для человека.С клёкотом голубиным
вышли из школы дети,
и небо Уймонской долины
раскинуло свои сети.
В небе весенним утром
солнечно и уютно.
Плавают парашюты,
словно монгольские юрты.
Дети глядят на дорогу,
что проложил истребитель
к чудным чертогам Бога,
в солнечную обитель.
Души их зацветают,
просят тепла и ласки.
А где-то сады Китая
и ледники Аляски.
Ветра напевают инку
песню суровой битвы,
и Азия под сурдинку
читает пескам молитвы.
* * *
Крылатый ангел, с виду – стрекоза –
повис над лугом в середине лета,
рисуя бликом и игрою света
на листьях удивлённые глаза.
Прозрачный шорох падает в траву
и скачет, как античная квадрига.
То баловень росы и певчий мига –
кузнечик ищет новую жену.
Тут все живут, не требуя числа,
как ритмы, уходящие в былое.
И будущее дышит аналоем,
и радость жизни с общего стола.
Вот одуванчик, лета космонавт,
надел свой шлем и смотрит молчаливо
туда, где соловьиные приливы
из звуков создают иной ландшафт.
Миры пересекаются, кружат
в каком-то танце, схожем с новой верой.
Ионы влаги – утра пионеры –
затачивают иглы у ежа.
И если существует правота
у вектора ответного покоя,
она под утро тонкою рукою
по чашечкам цветочным разлита.Я к чудесам земным привык
и ледники пою Алтая.
Но вот и он – зелёный бык –
идёт и головой мотает.
Его зелёные рога
полны задумчивости камня,
и чешет голову быка
осока влажными руками.
Среди ухоженных коров
он – как алтайская сиротка:
и бабочкам весёлым кров,
и заводи широкой – лодка.
Зелёный бык? Таков удел
деревьев в лунном окруженье!
Округу пачкает, как мел,
туман, меняя положенье.
А ночь без лодок и сетей
вернуть готовится обратно
пропавших без вести детей,
кто утонул в реке когда-то.
Они земную благодать
вдохнут и улыбнутся лету.
И бык зелёный их катать
охотно будет до рассвета.
Три старовера трясут бородой –
снег засыпает Алтай.
Бронзовый крест их как золотой.
– Чёрный, меня не замай!
В лодке уснуло, скучая, весло,
пахнет черёмухой день.
Ветер с опаскою входит в село,
лапти большие надев.
Три старовера сидят на крыльце,
слушают времени ход.
Ищет пчела в желтоватой пыльце
зимнюю жижицу – мёд.
* * *
Тот ли узор вышивают беспечные птицы
в небе, свободном от грустных осенних дождей?
Крестики-нолики, солнца холодные спицы –
вот и рисунок, запомни его на сто дней
зимних, суровых, но вовсе, мой друже, не грубых,
грабли забывших, зато посреди тишины
зорко глядящих в печные подзорные трубы –
спят или бодрствуют те, кому крылья даны?
Ибо распахи-кресты и небес вышиванье,
сальто, круженье души среди зимнего дня
схожи с любовью, а ей не подыщешь названье –
крепче вай-фая и ярче ночного огня!
… Зона молчанья. На окнах белеют узоры,
но приглядишься – пульсирует дым из трубы…
Скрипнет душа половицей, снежком у забора…
Крестики-нолики нашей с тобою судьбы.
Однажды мы выйдем и снова войдём
в тела молодые сквозь нитку льняную,
и станем собою, и вещим дождём
прольёмся на темя, на тьму золотую.
Когда?.. Ожидания сон позади!
Июль пожелтевшей гремит погремушкой,
и снегом обещаны миру дожди,
и сны, как стрекозы, висят над подушкой.
Не будем и думать об этом… Не раз
шагали мы через таможню разлуки.
И ветер в окошко свой рыжий фугас
бросал, вытирая о зрителей руки.
В просторах зеркал намечалась возня –
её занавешивали боязливо,
чтоб Пушкин, полозьями санок звеня,
не сшиб в огороде растущую сливу.
И Ангелы с лицами, как у медуз,
на стол накрывали, сверкая посудой,
умея создать благодатный союз
юдоли земной и небесного чуда.
И вся говорливая наша родня
спешила к застолью с хорошим подарком:
от Хана Батыя – уздечка коня,
от рода Романовых – радуги арка…
И Пушкин с Дантесом, пройдя 40 бань
и 7 операций по части тщеславья,
в пещерные страсти кидали герань
и пели бесполому небу: «Ай лав ю!»
Вдоль речек, похожих на речки земли,
летали прозрачные мыслеформы,
и верил Фома, и повсюду цвели
фантомы удачи повышенной нормы…
А где-то в провинции, сжав кулачки,
кричали младенцы в родильных покоях:
ещё не забыли, как пели сверчки
про копоть печную и время лихое!
Но Дух разворачивал новый виток,
как ставит геолог в пустыне палатку…
О, если бы грешный поэт только мог
земными словами сказать – и в десятку!
Жених у нашей Музы – майский жук,
и отношенья их давно известны.
А ну, клади зелёную вожжу
на грудь своей заплаканной невесты!
Перепояшь алтайскою тайгой
широкое бедро и поясницу,
чтоб снился Музе Чингисхан рябой
и плов узбекский, и московский шницель.
Вредны учёбе мёд и пирожки.
О, Муза! О, прочитанные вести!
Колонны лиц, воздушные прыжки,
чтоб за версту понравиться невесте.
Заговорил хитиновый мотор,
раздулся плащ зелёный по-гусарски,
и строчке не препятствует никто
украсть у Музы облака и сказки.
Шопен – в ручьях, а в небесах – Бетховен
в союзе с колесницею Ильи
поют с утра, что этот мир свободен
от уходящей в сумрак колеи.
И соловей на сливе одинокой,
кривою саблей месяца сражён,
поёт о том же – о любви стоокой,
благоухая в звуке, как пион.
И я вослед за ними, друг метели,
сибирский отрок, возлюбивший Русь,
возню со словом-бражником затею
и как Иаков, с Ангелом сражусь.
Но вряд ли победителем предстану
в игре начал в ракитовом саду,
и Ангела к вершинам Алтайстана,
как пленника, с собою приведу.
Не о себе, а о Сибири скажет
имбирно-красный берег в тишине.
Река легко несёт свою поклажу
с тяжёлыми каменьями на дне.
И видит Русь, как сферу золотую,
которую вращает Мономах,
и всюду дуги-радуги токуют –
тетерева у солнца на руках!
1.
В воскресный день, когда на ветках иней
в отлитых ночью призмах-зеркалах
ломал лучи без видимых усилий,
и солнце грело яблони в садах,
мы шли с тобой просёлочной дорогой –
два вырванных из прошлого листа
рукою чьей-то, и деревья строго
на нас с тобой смотрели неспроста.
Как огненные мысли в перестрелке
любви и долга, освещая путь,
по веткам сосен пролетали белки,
ссыпая вниз сиреневую муть.
И музыкой узоров, тонких линий
связуя молчаливый разговор,
встречали нас лесные берегини,
и в памяти встречают до сих пор.
2.
Не этому ль искусству в школах учат,
запутав окончательно дитя:
свою судьбу как шапку нахлобучить
на голову осеннего дождя?
Сквозь ледяную лилию мороза
увидеть, как впервые, зимний день,
где крылышкуют ноты на берёзе
и палочкой в оркестре – светотень.
Невидимый удав лежит на духе,
и всё звучит, не принося ответ,
мелодия крови венозной в ухе,
пока не ощутишь, что ты – поэт.
3.
Ещё до этой жизни ты была
невыразимой нежностью тепла,
венком из одуванчиков, дождём,
надеждой, что куда-нибудь придём
в одеждах точных чисел Пифагора,
и улыбнувшись снегу впереди,
взойдём с тобой на маленькую гору,
сначала поместив её в груди,
а после, излучая постоянство
и веру в то, что существует день,
заполнив ими время и пространство
и мир бескрайний творческих идей,
поднимемся, быть может, чуть повыше –
в сиянье сферы нежности самой,
где виден звук, как лунный серп над крышей,
где ты бываешь мной, а я – тобой,
где станем человечеством когда-то,
увидев в звёздах будущий свой дом
и на могиле павшего солдата
цветущий ландыш – память о былом.
Я встретил
девушку в поле,
которая грустно пела
о нашей земной юдоли,
о связи души и тела.
– Прошу тебя, расскажи мне
об узкой лесной дороге,
о снах, о недюжей силе
волшебной птицы – сороки!
– Больше всего люблю я
гусиный лук и ромашку,
и запахи поцелуя
на рукаве рубашки!
– Ты веришь в алтайского бога
Кудая, который в стужу
указывает дорогу
тому, кто живым не нужен?
– Хочу я сделать сметану
из молока и хлеба,
чтоб ею кормились страны
на перепутье неба!
– Скажи мне, какие книги
читаешь ты вечерами.
Живут ли в них птичьи крики,
которые душу ранят?
Я задавал вопросы,
и Алтынай бледнела,
и бились тугие косы
о смуглое её тело.
И Алтынай сказала:
– Давай, дождёмся рассвета,
когда прибегут маралы,
сотканные из света!
И сделалась вдруг прозрачной,
как воздух в лесу сосновом…
И стал я видеть иначе
и петь алтайское слово.
– Мама, не твой
сынок я,
рождённый утром в постели.
Я – сын далёкой дороги,
сухой алтайской метели!
– Чего говоришь ты, глупый,
побойся бога Кудая!
Подай мне крупы и луку,
и молока подай мне!
– Не твой я, мама. Бахилы
не ты мне утром надела.
Мне ветер звенел уныло
на зимней равнине белой.
Стелила ковёр мне вьюга,
а нож с алмазной насечкой
был ближе любого друга
в своей простоте сердечной!
– Ну, хватит болтать пустое,
не нужное жизни этой,
а то родишься луною,
никем в ночи не согретой!
Слух, приятель, ветром даден,
и на семь вершков могуч.
В старом, тыквенном Багдаде
купишь мёда и сургуч.
Отнесёшь добычу в спальню
юной, ласковой княжне,
чтоб живые, в кольцах, пальцы
не готовились к войне.
Тут эмаль, а там – кинжалы.
Ходят-бродят посреди
слуги в белом, слуги в алом,
и айран разлит в бадьи.
Вес становится условным,
ноги пляшут там и тут,
и серебряные волны
от кальяна в сад плывут.
«Принимай, княжна, с Алтая
шкуры соболя и лис!
Мы сыграли свадьбу в мае,
а в июле – развелись.
И теперь моя свобода,
что росла среди полей,
ищет всюду, ищет брода
к белой рученьке твоей!»
У Багдада соль на шее
проступает в жаркий день.
В опахалах хорошеет
и княжну целует тень.
Просыпаюсь под телегой.
Ни жены, ни дома нет.
Только утренняя нега,
только звание – поэт!
Вот одуванчик, стеклодув Алтая,
задумавший шары на этот год,
с весенним солнцем о любви болтает
и льёт лучи на влажный огород.
К чему ведёт суровая учёба
у солнца, у поляны, у ручья
с тобой и мы узнаем, глаз укропа
направив на устои бытия.
Пусть этот сон стеклянный зеленеет
и создаёт прозрачные миры.
Полны движений, сотканных из лени,
к июню поседевшие шары.
Ответственная выпала задача
парашютистам общества «Заря»:
сутулых гор кафтан переиначить,
поставить облака на якоря.
И скинут одеяло трав, и лягут
алтайскою царевной, и во сне
болтают о запасах твёрдой влаги,
необходимой будущей весне.
«Ярлынь-и-кир-ру»… Сколько раз
такое в небе повторится!
Язык возможностью горазд
и вытянут в длину, как спица.
Привычный Азии язык,
украсивший весною землю,
и солнца розовый кадык
его явление приемлет.
«Ярлынь-и-кир-ру»… Сколько раз
мне говорила это птица,
а я всё ждал: её рассказ
в степное чудо превратится.
Переведён на языки
народов европейских будет.
И ножницами край реки
я резал вопреки минуте.
Сегодня степь с её теплом
и журавлиным перелётом
сказать готова ветерком
и дымкой утреннею что-то.
«Ярлынь-и-кир-ру»? «Кир-ру лынь!» –
несётся на задворках лета.
И сладким запахом полынь
встречает своего поэта.
Она легла,
как правая рука,
на мирозданье…
О, моя тоска!
О, звук зелёный
над ночным прудом,
ты – лягушонок,
свой забывший дом!
Ты приезжай
в карете из лучей:
зазеленеет
в горнице моей.
В этой утренней речи можно как в речке купаться,
где по горло любви – чистотелой и зяблой воды,
где волна надевает парик в ожиданье оваций
и мальки у лягушек щекочут с утра животы.
Невозможный состав, смесь тоски и сибирского супа!
Ну, танцуй же на пире, красавица – русская речь!
Ломоносов тебя с удивленьем рассматривал в лупу,
и Чайковский смычком призывал для потомков беречь.
Закольцован язык – значит, движемся слева направо
или в разные стороны – в сердце печаль затаю!
Казнены падежи, чернокнижники возят составы
с запятыми и точками, чтобы предать их огню.
По ту сторону слов проживают остатки соломы
и не ищут тропы, что ведёт на осенний погост,
где пчела на пригреве звенит тяжело и знакомо,
и виденья встают над могилами в полный свой рост.
Полно, русская речь, поварихою в доме культуры
печь с утра пироги, вынимая слова из огня,
нагружая алтайской тайгой вавилонские фуры
и валдайским ключом над туманами Темзы звеня!
Ты звучишь озорно, от народа приказ принимая,
к площадям припадая и слушая с жадной тоской,
и течёшь по родной стороне, то ли в Волгу впадая,
то ли в смелом кипении Волгой являясь самой.
Возле трактора – плуг, говорящий земле:
«Извините,
если я запущу свои когти в ваш тёмный уют?
За вторженье своё подарю я вам солнце в зените
и пшеничное море – его элеваторы ждут!»
Розоватая дымка, как думка, и птичьи коленца
отвечают ему – у земли не отрос ещё рот.
Вот мотор застучал, и дымы из трубы – полотенца,
и высокую ноту изношенный трактор берёт.
А кормилицу-мать лихорадит заботой весенней:
корневому сплетению жить надлежит глубиной!
И червяк средь него – очевидец зеркальных вселенных –
чечевицу нашёл и любуется ей, как луной.
Под ногами Агарти – страна агрономов и гномов,
с городами-высотками, в нитках подземных путей…
Каждый, ныне живущий, в стране этой будет как дома,
в батискафе сосновом, без окон, увы, и дверей!
А на Белой горе, в зоне льда и щербатого камня
много раз наблюдали, как ангелы прошлых эпох
то озона глотнут, то амриту скатают руками
вроде хлебного мякиша – завтрак, обед ли – не плох!
И глядят день-деньской в голубые земные просторы
помогающим взглядом, единым на все времена…
У тушканчика горе: разрезало надвое нору!
Чернозём осыпается, пахнет горячим мотором…
В развороченной почве детишки лежат и жена.
Ветер, пойманный в парусину,
должен много Отцу и Сыну.
Зарабатывая за двух,
ветер в море – Священный Дух.
Он волне завивает волос,
дарит ей панталоны пены,
и зовёт его вещий голос
в царство рыб творить перемены.
Рыжекудрый паж, на закате
ветер мчится на самокате,
среди первых звёзд и созвездий,
как вельможа, в карете ездит.
У него любимые тётки –
атлантические селёдки,
что свистят под водой хвостами,
в тёмных бочках лежат пластами.
О, мой ветер, ты, верно, падкий
на дворцовые игры, взятки,
раз звезда над тобою светит
позолотой на эполете?
Предводитель ночных пирушек,
ты раскачиваешь созвездья,
наблюдая глазами пушек
как сундук по палубе ездит.
И несётся парусник в море,
очарован твоею властью,
чтобы сотня посудомоек
своим близким сказала: «Здрасьте!»
Чтоб смертельную заваруху
проводили игрой оркестра…
О, мой ветер с серьгою в ухе,
все русалки – твои невесты!
Словно Золушка, в полдень сорит высота
лепестками прозрачными мухи.
Флорентийские краски вбирает Алтай
в каменистые поры Белухи.
За песчаной межою – Монголии гонг
и верблюжьи сутулые юрты.
Бог Евразии здесь… Красотой занемог,
сквозняками от пыли продутой!
Высота высотой помыкает, в снега
уходя, как художник – в работу.
И орлиные гнёзда отыщет нога,
и больничных сиделок заботу.
По биению пульса колючих ключей,
по цветку на шершавой ладони
загадаешь и стаи крикливых грачей,
и сады с Вифлеемской звездою.
Осень скажет, как рыбе в реке зимовать,
как молиться на старые сани,
если панцирной сеткой темнеет кровать
перелётных гусей над лесами.
Так жену разлюбив, доживает свой век
хан монгольский в роскошном жилище,
в половину седую – ещё человек,
в остальную – уже пепелище.
Над Алтаем нарядные звёзды горят,
и ближайшие к нам поселенья –
Орион и Плеяды – в ночи говорят
языком самого просветленья.
Осень вымажет руки в брусничной крови,
вся – как выстрел, раздавшийся к сроку,
вся – безумная, вся – в двух шагах от любви,
вся – в надёжных руках, слава Богу!
1.
Церковь в Усть-Коксе косые
ловит лучи – гусыня!
Узнать события хочет…
Церковь в Усть-Коксе – дочка
лугу, траве, ромашке,
дереву и букашке.
Утром, когда в газете
новости спят, и дети
видят в своих виденьях
от шоколада тени,
церковь идёт к реке
поговорить о Сыне
и золотом молоке.
2.
Льётся в уши
стаккато
пенистых перекатов.
Хариусы и таймени
дно плавниками мерят.
Церковь слушает утро,
выдох его туманный
в зёрнах росы, как будто
в воздухе много манны.
И держит просвирку в руке
на овсяном ветерке.
3.
Поди, заряди её пулей
религиозной войны!
Церковь гудит как улей,
в неё цветы влюблены.
Лютики и ромашки
слушают аллилуйя
летящей в поле букашки
и щедрого поцелуя.
Церковь живёт свободой,
ей отдают голоса
пашни и огороды,
и в небесах гроза.
Пыль водяная радугой повисла
над одиноким камнем и поёт.
Стекая вниз, река не видит смысла
остановить запущенный завод.
С горы спустилась дикою козою,
опасный спуск преодолев за день,
и падает избранницей рябою
в её струю раскидистая тень.
Перелететь бурлящую стихию
боится молчаливая пчела.
Перелетают новости плохие,
хорошие – глядят из-за угла.
Холодный ад средь зелени какой-то,
котёл, кипящий розовой водой!
Качается, как на пружинах койки,
и проплывает мимо сухостой.
Вода старухой кажется беззубой,
когда ворчит на отблески зари
и, ударяясь лбом о камень грубый,
обильные пускает пузыри.
Но зверь придёт и радостно долдонит,
и требует внимания к себе…
«Пей, сколько хочешь, вот мои ладони,
в них радуга играет на трубе!
Тебе отдамся всей своей водою,
которую веками можно пить.
Айда со мной, шалуньей молодою,
широкою Сибирью колесить!»
Марта льды кружатся у забора:
зацепились вновь за облака!
Их скупает оптом за оболы
горная строптивая река.
Просыхают пятнами на ткани
тени, и не высохнут никак.
Забросать стремятся облаками
воды каждый встречный буерак.
Полдень, а ещё не брали взятки
птицы с первых бабочек и мух,
и болеет в снах своих ветрянкой
под землёй скучающий лопух.
Многообещающей телегой
март въезжает в душу мужика,
и почти словами человека
говорить пытается река:
«Хариусом с горных перекатов
я пришла, мой пасынок, к тебе,
чтоб стократ весеннее стаккато
прозвучало в строчке и в судьбе».
Камни всегда
смеются,
если издалека
покажет им своё блюдце
солнечная река.
Накормит камни с ладони,
нагреет им животы,
и вот уже камни – кони,
и помыслы их чисты.
Налево – пустыня Гоби,
направо – Горный Алтай,
а сзади Нарыма топи
и крики грачиных стай.
Камни, ещё не поздно,
когда ледяная хмарь
обнимет луну и звёзды,
украсть у неба сухарь.
И там, где живые Боги
ходили по тропке дней,
увидеть у леса ноги
и пальцы рук – у корней!
Камни, поторопитесь,
подставив спины луне,
выйти из-за укрытий
навстречу лесной войне.
С улитками и жуками
увидеть мир веселей…
Я буду лечить стихами
порезы ваших теней.
Напишите мне,
напишите
из далёкой чужой страны!
Будем вместе рукой наитий
трогать яблоко тишины.
Если вам сочинять случится,
напишите мне из цветка,
из росинки и крика птицы –
эта почта и мне близка!
Я встречать вас за это буду
в каждой строчке своей, и
речь,
побеждая в пути запруды,
будет речкой весёлой течь.
Полоска вечера погасла
над одинокой резедою.
Летают феи на пегасах
под фонарём ночным – луною.
Одна – в стеклянных шароварах,
другая – в розовом капоте,
и нет нигде кривых и старых,
не приспособленных к работе.
Кадит душистым цветом вишня
сполна в алтайские угодья,
и не найти подружек лишних,
кто этой ночи не угоден.
Все – как алтайские царевны,
прибывшие на бал цветенья!
И ярко светятся деревьев
душа прозрачная и тело.
Рассвет приходит незаметно
в страну весёлую, иную,
и ставит лучшие отметки
всему, что тайною волнует.
Я встретил его
на синем
безлюдье горы Белуха.
– Куда вы, граф?
– Я в Россию –
страну Золотого Духа!
– Была, говорят, такая
страна, да туман над полем
украсил её рогами
и криком ночным, коровьим!
– Думать так о России –
значит, серьгою в ухе
звенеть луне о бессилье
её Золотого Духа!
И слез с жеребца, и камень
потрогал рукой горячей,
где ниткою на эмали
гадюки язык маячил.
Дышала альпийской грудью
округа, бросая тени
на всё, что страною будет,
когда уйдут приведенья.
Страна голубой эмали,
медвежья страна – Россия
виднелась, как степь немая,
и плакала от бессилья.
– Давно уже схоронили
в России ваше, – сказал я, –
в военной неправой силе,
в папахе с полоской алой.
Вернулся безумный Павел –
плешивый единоросец,
и бойко народом правит,
и смерти юношей просит…
И пальцы графа блеснули –
закрыли мой рот, как рану,
и запах алтайской пули
почуял я из тумана.
И грозно сказал он зверю,
грызущему в сердце камни:
– Ты знаешь, а надо – верить
и трогать её руками!
И плыть по весне на лодке
по Волге и Енисею,
смущая уменьем кротким
любить ни за что Расею!
В лучах живых, предзакатных
алели снежные горы,
и ехали Чуйским трактом
солдаты, врачи, шахтёры.
И граф посмотрел мне в душу
главою «Войны и мира» –
открылись моря и суша,
и облик подруги милый.
– Пора мне ехать, однако, –
сказал он с печалью кроткой,
читая звёздные знаки
на крыльях лесной сороки.
И обернулся эхом –
наградой вещему слуху,
и дальше в страну поехал –
страну Золотого Духа.
Женщина с двумя сердцами,
плывущая по морю воспоминаний…
Ступай тихонько, мой мальчик,
по крыльям птиц разноцветных,
в горах уснувших без плача,
скалой укрытых от ветра.
По родникам золотистым,
шептать умеющим громко
о том, как звенят монисты
внизу, в селении горном.
По белой росе, по камню,
по тёмным ночным стрекозам,
поющим крыльями «амен»
под утро горным морозам.
По снегу в пятнах лазури,
укутавшему вершины,
по косточкам белой бури,
спустившейся к нам, в долину.
По лунному свету, ярче,
чем перья птицы Гаруды,
спускайся в наш мир, иначе
как жить без тебя я буду?
Качаются в небе мачты –
уколы моих бессонниц...
Спускайся в наш мир, мой мальчик,
под звуки хрустальных звонниц!
Филин
в круглых очках
глядит на луну…
Пробегают зыбкие тени
по тропинке лесной оленьей
В камышах зелёные лягвы
кричат как ночные лярвы
майский жук под листом берёзы
читает мужскую прозу,
а филин глядит на луну
и вздыхает о чём-то…
Спит закат, как на холме Егорий,
победивший Страшную Змею.
Где оно, мальчишеское горе
и моё вчерашнее «люблю»?
Цепенеют ели у Катуни:
синеву пронзившие, они
для небес – играющие струи,
светлые зелёные огни.
Вечера таинственные звуки
достают крикливых журавлей,
словно Бог Алтая семирукий
ищет сердце родины моей.
Ягодные, тихие мгновенья
просятся в лесные словари,
чтобы человек обыкновенный
их читал до утренней зари.
Видел серебристый самолётик,
мальвы в палисаднике, гусей
и закат, в сиреневом капоте
на ночлег идущий из гостей.
Пчелиный
полдень…
Мир в полосках:
трава, моя печаль,
берёзка…
Сухой,
прогретый солнцем ливень
течёт весь день
в розетки яблонь, вишен, сливы,
в густую тень.
И мнится: каждая пчела –
янтарь,
застывшая смола.
О вздохи-выдохи апреля,
пернатые забавы лип!
И хорошо, что дудку Леля
зимой овраги сберегли.
По состоянью небосвода
и хлебной мякоти бугров
легко узнать, что есть свобода
и океан без берегов.
Весна – как пяльцы для узора,
весна – как пальцы в табаке!
И хариус стремится в гору,
и рысь полощется в реке.
Ещё крепка ночей прохлада,
но из могильников седых,
как призрак будущего сада,
исходит дух – весенний дых.
Тропою едем. Хвост лошадки
пугает не'жить по кустам,
и яркий месяц куропаткой
свой клюв протягивает нам.
Тебе, Алтай, я песню эту,
в горах ночуя, пропою
за сойки крик, за очерк света,
за горсть сухой травы коню.
Утро туманное, утро седое…
Иван Тургенев
Кто превратил одинокое дерево в терево?
Мазью алмазною смазал сучки у плетня?
Зренье 3D потеряло привычное стерео:
дали исчезли, поле лишилось коня…
Или покров опустила тишайший Пречистая
на извлечение корня из влажной земли,
на торжество жития, укреплённого числами,
на виртуальный дуэт с Сальвадором Дали?
Молча бреду в этом царстве земного безмолвия,
где и полслова промолвить – себя запродать
в рабство любви к лепестку, к почерневшему олову
лужи дорожной, вместившей таёжную гать.
Клочья тумана ползут, как в лесах Белоруссии
в зиму морозную смелый отряд партизан.
Что им атака, что смерть от гранаты – иллюзия,
если приказ уничтожить противника дан!
Или у горной реки облаков заседание
с речью ондатры, плеснувшей хвостом по воде?
Где это виделось? Слышалось? Было заданием
путь проложить сквозь туманы к заветной звезде?
Зона забвения, хлюпает зябкою птицею
берег Катуни и слышится тальника речь:
«Надо б у этих туманов отнять амуницию,
выжать покрепче, заставить по жёлобу течь!»
* * *
Балакирь стеклотарой заменив,
гарцует век на цаце-жеребёнке,
прообраз же стоит себе в сторонке,
среди берёз, беспечен и игрив.
В его хвосте на тысячи ладов
звенят национальные оркестры,
и мошки запись делают в реестре:
«Ещё один смычок для вас готов!»
А где же скрипка? Вот она, внутри
футляра, под краснеющей корою,
колец-годов увлечена игрою,
ещё не знает лака и витрин!
Садись и слушай подлинник живой
без электронаушников и денег.
Её первичный звук звенит, как Терек,
как воздух леса раннею весной.
Прообразы сверкают изнутри,
впадая в мир прозрачною рекою.
«Стеклянный шар покоя над покоем»,
как Хлебников когда-то говорил.
И от берёзы голубая тень
примеривает плед из паутины,
и Моцарт с Бахом – редкая картина! –
на пне играют в шахматы весь день.
Спрошу с
надеждой:
– Ты встрече рада?
Твоя одежда –
из шоколада.
Лицо пылает
восточной розой,
а на Алтае
стоят морозы.
Пускают ветки
живые корни
в просторы ветра,
где скачут кони…
И ты ответишь:
– Я – трепет лунный
в другом столетье
на медных струнах.
Я – призрак башен,
Я – луч в карете,
и мне не страшен
мороз и ветер!
Здесь камыши к себе зовут
ночными криками: «Ты пойман!»
На пуговицы старых юрт
застёгнута речная пойма.
И солнце в красном шушуне,
сползая вниз, тоской собачьей
обдаст всю степь, как на войне,
и сетью в камышах рыбачит.
А ночью холод, словно змей,
вползёт в бессонницу монгола
и ну толкать его: «Скорей
коснись земли ногою голой!»
Вся степь – как звёздные часы
под наблюдением курганов:
живыми каплями росы
блестит, укрытая туманом.
На взлёте беркут прокричит
своё «и-чу!» и в звёзды канет,
и тень по травам волочит,
как побывавшую в капкане.
Не боится огласки
мук ночных
соловей.
Сходит чёрная краска
с отдохнувших полей.
Синий тонет в лимонном,
набирающем цвет,
и по горному склону
пробегает рассвет.
Ах, поймать бы мгновенье
перехода тепла
в соловьиное пенье,
в тихий говор села!
Лето. Белухе
капать,
течь от жары ручьями.
Сняли вершины шляпы
и обменялись снами.
Ночью в прохладных ямах
спят упырями тени,
струи реки – тамтамы –
играют вальс привидений.
И я, весёлый бродяга,
в сказку открывший двери,
читаю звёздные знаки
в глазах уставших деревьев.
«О-го-го» летит с горы на гору
лентою прозрачной, голубой.
Озорному радуется гону
воздух над ближайшею горой.
Эти горловые песнопенья
школяру узнать давно пора:
вылечит дурное настроенье
из-за двойки детская игра!
Иней, словно шкурка у зайчонка,
украшает ясные деньки.
«О-го-го» летит от ёлки к ёлке
и ныряет в прорубь у реки.
Щукою ныряет полосатой,
испугав ленивых карасей…
Брат войною угрожает брату,
выпуская струйки пузырей!
На портфеле жёлтый Буратино
смотрит на Мальвину и Пьеро.
Тянутся печальные картины,
если им не крикнуть «О-го-го».
Дома у печи, сощурив глазки
и поправив съехавший чулок,
слушает школяр живые сказки –
жизнью нарисованный урок.
Даль дыханием сладким продута
четырёх азиатских ветров,
и встаёт одинокое утро
у казацких потухших костров.
Как подстреленный заяц, несётся
пук травы у палаток и служб.
Надо ехать. В тени у колодца
заблестел уползающий уж.
Прячет уши в колёса телеги
одинокий тушканчик, в себе
ощущая стремительность бега
и покорность хозяйке-судьбе.
Неужели тот парень в линялой
гимнастёрке со старым ружьём,
это я в своей жизни бывалой,
что ушла за речной окоём?
Над горами алтайскими вяжет
лунный сумрак корзину тому,
кто уже никому не расскажет,
как отряд воевал Бухтарму.
Парень, парень, зачем на рассвете
небывалого нового дня
твоя почта в помятом конверте
догоняет и мучит меня?
Что я сделал тебе в ту эпоху,
что не сделал тебе, расскажи,
если ты укоряющим вздохом
атакуешь просторы души?
Гаснут в небе живые картины,
и оранжевый свет от луны,
чтоб душа ни о чём не грустила,
метит спящие валуны.
И идут на разведку любовью
из далёкой Гражданской войны,
окружая моё изголовье,
спецотряды – опора страны.
***
Дождь раздул пузыри на отеческих лужах
и ушёл в никуда – есть такие места на земле!
На полатях у облака дума лежит и не тужит,
и фотон испускает, и фыркает, навеселе.
Послебанная всюду возня, закипание звука.
Сколько в этом любви, знают только дорога и рожь.
И шалит синева, запуская прозрачную руку
в полусонную речку, где плавают щука и ёрш.
Я иду по отчизне, читая особые книжки:
медуницу и клевер в изданье лугов и полей.
Я ещё не рождён, я в утробе пространства – мальчишка,
что с утра мастерит из газеты воздушный свой змей.
Вот, прочёл 100 дорог – на 101–й оставил закладку
(дочитаю потом, ещё целая жизнь впереди!)
И щебечет стихом, затаившись под майкой, тетрадка,
и летят, как жуки золотые, над миром дожди.
Когда хрустальным многоточьем
сверкает купол мирозданья,
ко мне летят стрекозы ночи
с большими умными глазами.
Стрекозы эти заказные –
их тиражируют умело
сады, наличники резные,
речные заводи и мели.
У лунных бликов в услуженье,
стрекозы ночи знают дело:
учить любви как вдохновенью,
пока в глазах не потемнело.
И по живому мирозданью
всю ночь летать шуршащим светом,
мечтой, неуловимым Дао
и на любой вопрос ответом.
За горою, без поправки
на сверкающий ледник
зимний день снимает шапку,
гладит неба воротник.
Там свивается дорога
в прочный жгут, и санный путь
довезёт тебя до Бога
в полчаса каких-нибудь!
В чашу праздничного звона
азиатских этих мест
даже старая ворона
крик роняет, словно крест.
И сечётся луч, как волос,
и слышнее птичий грай,
если свищет санный полоз
про морозы и Алтай.
Яблоня,
в ветвях твоих созрели звуки
весёлых птах!
И пенье, и щелчки, и трюки
рождают «Ах».
Я знаю: ты живёшь и ночью,
и птичий гам
второго Моцарта пророчит
твоим ветвям.
А третий Моцарт существует
и в дудочку рассвета дует,
он – ветер жёлтый,
он – монгол,
и босоног, и телом гол.
Зимой, когда метут пески,
играет Моцарт
вальс тоски.
***
У девок золотые горы – плечи,
с которых, как ладьи, плывут ладони,
и этот путь варягами отмечен,
как зимний, под домашнею звездою.
Цветут подушки васильками счастья,
на челобитной – крестики-расписки,
и от лучины тень бежит к распятью,
где Ангелу вручает страсти-иски.
Но лишь весна весло к ладье приладит
и плечи распрямит в льняной рубахе,
целительною песней о Царь-граде,
как плеткою, отгонит утро страхи.
Ушкуйничья свобода отзовется
в пустых бутылках, как в органных трубах,
и мессой латинян со дна колодца
ударит прямо в сердце душегубу.
Шуршит утком некрашеным девица,
слёз – хватит на осенние засолы!
Насельник зимний улетел, как птица,
в края лихие, где живут монголы,
где горы велики и дни речисты,
где доля не живая – ножевая,
где до утра звенит в реке монисто
княжны персидской, Стеньку призывая.
* * *
На кончиках слов загорелись недобрые чувства…
Ну, вот вам и стрелы, а лук поищите в траве,
где века кумир, на коленях ползёт Заратустра
к оленям Сибири, к сермяжной народной молве.
Ему бы на поезде, в мягком вагоне качаться
как в люльке младенцу, и цокать на дам языком,
когда они вносят в купе, где он едет, оваций
восторженный плеск, обдающий лицо ветерком.
А цель? А весна? А светящийся шарик удачи?
А мышка, сожравшая в сне кровожадном сову?
Отец его, Фридрих, уже сумасшедший, на даче
себя самоваром представил и льёт на траву.
Не плачь, Заратустра! Зане азиатское лето
знакомит телят с телевиденьем в пору дождей,
да вечером поздним в зеркальных просторах Завета
летает литовка и слышится ржанье коней.
Я сам тебя встречу в траве, под кузнечика скрипку.
Я – хищная птица, я – тень, полюбившая свет!
Ползи, словно ластик, размазав былые ошибки
по русскому полю, смертельному жалу в ответ.
Генштаба не будет, и выставят Рейх на продажу
за цену смешную, я верю – билет концерт,
и будущий Гитлер этюдник и краски закажет,
напишет Мадонну, отбросив сомнения сажу,
и выбросит в мусорный бак дорогой пистолет!
P.s
Книга немецкого философа Фридриха Ницше «Так говорил Заратустра» была настольной книгой Гитлера. Фюрер в своей молодости увлекался живописью, дважды поступал в Академию художеств, но не прошёл по конкурсу. В эти годы Гитлер – вот удивительно! – всячески уклонялся от военной службы. А Фридрих Ницше, написав свою книгу, сошёл с ума, и оставшиеся ему годы провёл в психиатрической больнице.
Сухое лето с полотенцем
и мылом фабрики «Заря»
тропинку протоптало к детству,
поставив дни на якоря.
Томились в ящиках игрушки –
слоны, солдаты, поезда,
и залпом праздничным из пушек
стреляла ранняя звезда.
Из скважин выходили тени –
сеньоры в розовых чулках,
и пели листьями растений
романс о дальних берегах.
И вечер, ужиная с кошкой,
делился сказкою простой,
как превратил луну в картошку
мышонок с синей бородой.
Труд не малый – расставанье с летом…
Кто у дома, в зарослях пырея
мастерит зелёную карету,
чтоб уехать в осень поскорее?
«Динь-динь-динь» – щебечет наковальня,
«тук-тук-тук» – играют молоточки.
Хороша, светла у лета спальня –
весь Алтай в сиреневой сорочке!
Ну, а осень… сеять капли в землю
будет из серебряной посуды,
чтоб всходила на пригреве зелень
в октябре, не нужная по сути.
Белый бык, слегка голубоватый
от реки, под кожею текущей,
спит и видит светлые палаты,
городок, который в речку спущен.
Видит, как из улочки выходит
ход крестовый списанных трамваев –
мордою стеклянной в огороде
ищут электрическую сваю.
Не найти им, труженикам красным,
подворотню, из которой Каин
выходил, отрыгивая квасом,
грабить быт купеческих окраин!
Сон уходит в лабиринты лета
и щекочет розовые губы.
Спутаны караты и кареты,
музыка души и душегубы.
И плывут ладьи с Тьмутаракани
воевать сибирские угодья,
песнями удачу заарканив –
жеребца на красном огороде.
Утром с постели встану —
ты за окном идёшь
в бурке седой тумана,
широкоплечий дождь.
Вешаешь всюду бусы,
манишь идти с собой,
добрый, зеленоусый,
клумбовый, ледяной!
И озорник к тому же:
не покладая рук
обыкновенной луже
даришь тончайший звук!
Дёргаю колокольчик —
долог его шнурок…
Может быть, кто захочет
свидеться на часок?
Верю: за облаками
вся сойдётся родня,
станет плескать руками,
спрашивать про меня.
«Как ты сюда?.. Надолго?..
Где?.. На Алтае?.. Что ж...»
Ах, ты, в одежде волглой
старый мучитель — дождь!
Стреляет в
жертву убийца –
воды уже не напиться! –
и беглым обводит взглядом
простые её наряды.
Ремень и фляжку со спиртом
уже не найдёт убитый,
и сняты с тесной ноги
кирзовые сапоги…
Пальцы уже на взводе,
зренье – меткий стрелок!
И только трепет мелодий
мешает нажать курок…
О, как в музыкальной школе,
где мысли людей чисты,
Шопен его беспокоил
узорами красоты!
Заморскою плавал рыбкой
по крышке рояля, сну,
рождая живые блики
и в юной душе – весну…
Убийца слушает, как поёт
в берёзовой роще птица
и чувствует:
из винтовки растёт
синяя
медуница.
Уймонской долиной еду,
вдыхая ночную свежесть.
Имею буханку хлеба,
да нечем её порезать!
Я нож позабыл в Харбине,
в старинных книгах военных,
в отказе моей любимой
алтайскою стать царевной.
Такого Алтай не помнит,
считай, со времён Ойротов:
месяц в военной форме
шепчет любимой что-то.
Она вздыхает – Венера,
светило предков далёких!
Щекочет бедные нервы
буханка хлеба в котомке.
– Где нож раздобыть мне острый, –
спросил я месяц двурогий, –
чтоб запах почуять росный
любви и дальней дороги?
Чтоб охала селезёнка
от вкуса ломтя и соли
и ветер сушил пелёнки
тумана в пшеничном поле?
Месяц мне не ответил,
лишь завернулся в тучу.
Сел на попутный ветер,
воином стал могучим.
Месяц надежды полон:
зная, что хлеб – растенье,
выращенное с поклоном,
что-то своё затеял.
Месяц буханку хлеба
видит и голод чует.
Брызжет слюной по небу,
Чуйскому тракту, Чуе.
Месяц в дела земные
хочет войти железом…
Тени плодя живые,
бродит туман по лесу.
Звонко стучат копыта
по золотым каменьям,
в море ночного света
плавает вдохновенье.
На перекрёстке неба
синим блеснув железом,
месяц буханку хлеба
ломтиками порезал.
(утренняя запевка)
Ты горы обегаешь ловко
у Замульты, моя Катунь,
и ты ещё не полукровка…
А гор весёлый штукатур
в берёзы красит и осины
твой стан прозрачный и осиный,
и воздух дышит в твой рукав –
проголодавшийся удав.
Кружись и смейся, бога ради,
средь гор, как твой кумир Вивальди,
что птиц весенних перепеть
решил под старость, и медведь,
спустившись с ледников Белухи…
А, впрочем, это только слухи!
И ты по гальке и камням
бежишь, сподобившись коням.
Сам хан Алтай ковшом луны,
твоей коснувшись глубины,
лобастых рыбин достаёт
и на дорогу их кладёт.
Авось, достанутся Рассвету,
любимцу здешних повитух.
Ему, ему по всем приметам,
похож на царскую карету,
горланит утренний петух!
За окном метель дымится,
словно в лютые морозы
на Алтай любви напиться
едут утром паровозы.
«Фиу-фиу», – свищет ветер,
а по мне дорожным эхом:
«Как в сиреневой карете
в глубину горы проехать,
где услужливые феи
и в зелёных шляпах гномы
делят лучшие трофеи
из подземных гастрономов?»
Под окном моим метели
рельсы в сказку проложили.
Неужели захотели
пригласить на бал рептилий,
горных духов, эдельвейсы,
что цветут в горах в июле,
и меня, и даже рельсы
в мир, далёкий от лазури?
И бегут живые страхи
из меня, как из вулкана,
и метель свои рубахи
сушит в небе утром рано.
День голодными глазами
ищет сладкое печенье…
«Ладно, еду!» – в тёмной зале
огонёк зажжён решенья.
Заросший пруд… Ему нет места
среди обыденных вещей.
В нём лягвы плавают – невесты
подросших к осени лещей.
Его вода ещё стыдится
из родника любви напиться
и лёгким облаком ресниц
смахнуть поющих утро птиц.
Сухое лето мечет кости
в тот пруд, мечтая о погосте,
и конь, как только дождь пройдёт,
своё лицо из лужи пьёт.
О пруд, ты лодкою раздвоен
и грезишь о морском прибое,
и лижешь туфель бахрому
назло практичному уму!
Ужель ты зеркало простое,
хотя бы даже золотое,
и устаревший ноутбук,
случайно выпавший из рук?
Нет, так не скажешь камышами
и карасями, и дождями,
и ты прекрасен, лёгкий пруд,
в тени задумчивых запруд.
Твоё желанье молодое
мычит коровою в обед,
как будто кто-то небо доит,
и в медный таз стекает свет.
О крыльев серебристые ножи!
На тонкие ломти разрезан воздух.
И стынет чай, и неба этажи
наполнил дым, мечтающий о звёздах.
Откуда он? Попробуй, расскажи
о вещих снах, о лыке и мочале!
Зимой – о белых выстрелах лыжни
в живое сердце северной печали.
Крик петуха несётся со двора,
гусиные перебивая оры.
Стрижиная густая детвора
Гагарину сродни в полёте скором.
Наивен ив серебряный указ,
что лучше наблюдать из окон дома,
как в лютое ненастье дикобраз
летит по небу – рыжая солома.
Тут жизнь, и домовитые стрижи
перину перетряхивают лета.
Попробуй, их указом отреши
от ликованья, молодости, ветра!
Ты глядишь как
сквозь лупу
с бирюзового дна,
мать-осока. Шурупу
подражает волна.
Караси и налимы
ночевали на днях
в золотых твоих, синих
и зелёных тенях.
Лишь зубастая
щука
у кувшинки одной
проживает подругой
под осенней луной.
* * *
В Белогорье зима, и не видно блистающих радуг.
Деревенская сага и брага ведут меж собой разговор.
Сбой режима работы – не лучший от жизни подарок,
и литовке в чулане ромашковый снится простор.
А зима – от ума и плохих новостей… Неразборчив
почерк белых равнин, что бегут от окошка к тебе.
Мириадами радужных, светом пронизанных строчек
замелькает дорога, и станет просторно в судьбе.
У тебя ребятишки с утра занимаются боксом
и блестит журавля полированный воздухом рот,
а когда на коне, в лисьей шапке ты едешь в Усть-Коксу,
он летит над тобою и крыльями небо стрижёт.
Я и сам не пойму, по какой задержался причине
в этом мире забот, и живу, и пою не дыша.
Может, это пралайя – любви, человечьей кручины,
и всё то, что я вижу, желает надолго душа.
В Белогорье зима – по алтайским поверьям наука,
как себя создавать, и твой младший сынок во дворе
снег сгребает лопатою – крышкою от ноутбука…
Может, так оно лучше – в заботе, в работе, в игре!
Здесь разводить на масле тары-бары
едва ли разрешат отроги круч.
С утра берут берёзы-санитары
кровь на анализ у монгольских туч.
Они летят в Россию на работу:
собою, словно кафельной плитой,
заделать неба скважины, пустоты –
Матросовы отчизны неземной.
И я внизу, в кирзовых сапожищах,
из дома кружку чая выношу.
Дымящееся месиво отыщет
пути наверх по правилам ушу.
Так некогда Кирим-Бирим алтайский
своих невест, увиденных во сне,
на землю привлекал волшебной сказкой,
носил с собою всюду на ремне.
И снова гастарбайтеры разлуки,
хранители домашнего тепла
меня берут, как в детстве, на поруки,
чтоб жизнь моя по-новому текла.
Спускалась бы в овраг Неразбериха,
училась слушать в поле вороньё…
И так в России празднично и тихо,
как будто с неба вижу я её.
На Алтае возжигают чабрец –
богородичную траву,
совершая богослужение.
На страже богородичной травы
стоять не просто, оттого и тени
бегут, как тонконогие олени,
по тропам человеческой молвы.
Чабрец лилов, и дальше лозняка
способен видеть, окружённый чудом
и чадом из языческой посуды,
когда зажжён в тени, у родника.
Богослуженье голубем кружит
над нашими желаньями и снами,
и повторяют горы временами
слова простые, как врагов ножи.
Ты числишься певцом? Тогда служи
причудливой фантазии народной:
в своё ружьё, как дробь, меня вложи,
отправь гулять по родине свободной.
Связной необходим другим мирам
и временам, и людям в шапках лисьих,
которые читать привыкли мысли
высокогорных кедров по утрам.
И если спросят люди: кто таков,
какого званья и какой артели,
ответь с улыбкой им: чабрец лилов,
и сладок дым из жертвенной скудели.
Два парнишки-дровосека
пилят ветер на рассвете,
чтоб хватило на полвека
и соседям их, и детям
ветра жаркого дыханья,
от рожденья золотого,
как гармонь с её мехами,
как конёк на крыше дома!
Пилят ветер… Рвутся вены
под зубцом из стали прочной
и срастаются мгновенно…
Ветер утренний, цветочный.
Ветер в синем малахае…
Наблюдает вся стройбаза:
пилят ветер и вздыхают
о девчонке сероглазой!
Жён-мироносиц на небе вечернем считая,
жить бы да жить в этих горных безлюдных местах!
Днём любоваться крышами пагод Китая,
ночью Монголию видеть в раскованных снах.
Туго завёрнута этой страны оболочка
в русский характер, и ниткой прошита канва.
Чтит новгородскую вольницу каждая кочка,
ввысь поднимаясь, как врыта в песок голова.
Только на ранней заре частокол-копьеносец
в бой соберётся, крикливых ворон не сочтёшь!
В сон, как в залив, заплывает крутой миноносец –
русская хата, собравшая всю молодёжь.
Песни, гулянка, в соседок-подруг новоселье –
трёх этих грешников всякое знает село!
Пьётся легко, и по кругу расходится зелье –
в каждой кровинке, как царский солдат, залегло.
Кожа песчаной пустыни натянута туго
на окоём горизонта, и жизнью полна.
Сойка, тушканчику мать, скорпиону – подруга,
волк и лисица, и чашкой молочной – луна.
В юртах под вечер звучит «Николай и Василий»,
лошадь уставшая, телетарелка и кот.
И разговоры о том, что поближе к России
нужно держаться, да Чёрный Бурхан не даёт.Деревья в чулках деревянных,
раскинув тонкие руки,
идут походкою пьяных
сквозь ледяные муки.
(Декабрь, январь и февраль –
километры,
и дуют сухие ветры)
Последний листок увянул,
а птичьи гнёзда пустые
на черепах деревянных,
как зимние шапки, стынут.
На перекрёстке судеб,
в дымящейся круговерти
растут ледяные зубы
суровой старухи – смерти.
(Декабрь, январь и февраль –
километры,
и дуют сухие ветры)
Побросаю пожитки в сани,
на морозе свечу зажгу
и увижу: пророк Исайя
улыбается сквозь пургу!
Электрическое, живое
в наших русских зимних лесах
то потрескивает, то воет
вне таблиц, табелей и граф.
Комариная ли, камаринская –
всё просторное, всё горит
поутру, как усадьба графская,
как на дереве снегири.
Я и сам из лихого племени
Новотроицких казаков,
что садилось за стол с пельменями,
посетив девичий альков.
Что мне ваши фейсбуки, лайки,
кабинетная ваша суть,
когда в памяти балалайки
до утра не дают уснуть!
И летит ледяная пудра,
вехи ближние хороня,
и играет морозным утром
яркий луч на узде коня.
Танец красных поплавков –
словно гномы на ходулях,
полюбив восточный плов,
в гости к рыбам заглянули!
Леска тянется к лицу,
груз за нею волочится,
словно жалобу Творцу
пишет тень летящей птицы.
Воды в белых пузырьках –
это в ампулах больному
губка рыхлого песка
подаёт из гастронома.
На конце крючка – тоска,
красной повести чернила.
Бок живого червяка
мелюзга пошевелила.
Плеск воды отметил час
торжества для рыболова,
и улыбка родилась,
и блеснула фиксой новой.
Светло под камнем с пулею в груди
лежать и видеть жизнь в её полёте.
Как будто белый парус впереди
колышется в весеннем провороте!
И Лермонтовым пахнут острова
у горной речки, засучившей смело
по дельту ледяные рукава,
в которые вплывают каравеллы.
Я понимаю: у волны речной
и у волны морской без передышки
идут суды, и пахнет соль луной,
и жабры рыб топорщатся, как крышки.
Но Лермонтова лунная пыльца,
окрасившая русское столетье,
смущает парус Зимнего дворца,
уплывшего на поиски бессмертья.
Не жди подачки от сырой земли,
когда опять зачинщиком событий
в нас Лермонтов семёрки на нули
под сводами меняет общежитий.
Он – ось национальной кутерьмы,
и он же – звездочёт в льняной рубахе,
приговоренец двусторонней тьмы,
достигший просветления на
плахе!
1.
"Нет!" – сказал Господь. Адам заплакал
и на Еву грустно посмотрел.
Та листок тропического злака
сорвала и сделалась как мел.
Дождик поддержал унынья песню,
где-то вдалеке запел сверчок…
Радугой спускались с поднебесья,
чудные, прозрачные ещё.
2.
По дороге длинной, как сказанье,
шли, и говорила Тишина…
«Вы ли это?» – «Мы». – «А где заданье,
что в ночи сияет как луна?
Песня ваша где – душе лекарство,
что любые лечит времена?..»
Шли в ещё не спетое пространство,
отличить стараясь жизнь от сна.
3.
«Не предадим суровых ледников!» –
клянутся реки и ручьи Алтая,
но с гор опять текут… Итог таков:
снег на весеннем солнце скоро тает!
Бегут, с собою небо прихватив,
поля и лес, доступные их взору,
в пути рождая песенный мотив,
служа Владыкам фауны и флоры.
4.
Ударь деревню стылую о звёзды,
чтоб кровоточить стала от усилья
себя познать вне чисел и погостов
и ощутить сиреневые крылья!
Ударь крыльцом и крышей – всей системой,
и в том краю, где ищущий находит,
деревню – мою грустную поэму –
катай, Судьба, на белом пароходе!
5.
Бросался словами, себе на уме,
струился наречьями как ручейками,
и вот – будто нищенка ищет в суме
иного пространства худыми руками!
Что делать, не знаю, и точки следят
за тем, чтоб слова не вернулись назад,
запачкав себя падежами иными
и дружбой с корявыми запятыми.
6.
В стеклянной часовне, которую мы называем поляной,
дух летнего полдня валяется с нимфою, пьяный,
и тешит своё самолюбье лесное он тем,
что с нимфой затронул немало классических тем.
Но выдох его для стеклянной часовни – веселье
и жердь, на которую мысли, как птички, присели.
Часовня сама по себе существует на свете,
но будут ли дети? Будут ли сказки о лете?
7.
Письмо для Бога заготовил,
испачкав синего жука,
и за соломой нищих кровель
открылось небо как река.
И красота проста, как детство,
и не пугает недолёт.
Письмо – распахнутая дверца
в себя, где музыка живёт.
* * *
Линзы вокруг, испуская весёлые блики,
лист оседлали, и сила зелёной пружины
им на забаву… Блаженны очки на клубнике:
в оптике ягода – бледным губам именины!
Каждой былинкой, каждой случайной лозою
луг поклянётся: линзу свою водяную,
ладно дружившую с ветром, с далёкой звездою,
в бартер включить, на реальность меняя иную.
В небе ни облака, даль подливает румяна
в рюмку тюльпана, желая сказать насекомым:
«Дома ли, в офисе – даже кузнечику пьяным
быть я желаю в отчизне, больной глаукомой!»
Скажешь, что луг – офтальмолог, и выйдет в десятку.
Если и детство припомнишь в лугах под Самарой –
сталью холодною чистит глазную сетчатку,
смотрит в тебя миллионом диоптрий суммарных.
Твой ли хрусталик огнём загорелся, рожденье
чуя в отчизне, где бабочка – лет проводница –
утро прочесть предлагает как стихотворенье,
крылья свои раскрывая на новой странице?Ой, Волга, Волга-матушка, буддийская река
Б.Г.
Лунным лучом ли, солнечным Волгу измерить –
Астрахань в астрах только счастливо вздохнёт!
Зори здесь чистые, и над лиманами пери
в платьях прозрачных водят все дни хоровод.
Здесь хорошо оттого, что и Русь есть, и дельта.
Утром, в тумане, теряет свой берег река.
Ветер-ревун, и безмолвие ровного света:
«Мир безграничен. Бакен не нужен. Пока!»
Вот потому только здесь, в камышовой ловушке,
словно маяк повседневный, рука из воды,
лотос растёт, и лягушки стараются: «Пушкин!
Греки, Арина… Распутица… Алаверды!»
Волга в верховьях мордовья, чувашья, в татарах,
после по-русски ревёт, по-калмыкски поёт.
Только в конце, побывав и в Кремле, и на нарах,
лотос буддийский вживляет в аорту болот.
Пой, мой оранжевый, северный мой, эти кручи,
эту лесную, в духмяной листве благодать.
Дождик пройдёт посевной и местами могучий –
нам ли колосья в мокрых полях собирать?
Вон, за пригорком, как синяя сильная птица,
Волга мелькнула, в изгибах тугих парусов…
Лотос – он логос, он гнёт жестяную ключицу,
песней-клюкою в сердце ночное стучится:
– Эй, просыпайся… Я – Волга без берегов!
Я скоро засыпаю,
и в чуткой тишине
порог меня читает
и дерево в окне.
Таков у нас обычай:
рекою русой течь
вдоль красоты девичьей,
чтоб настоялась речь.
Тугие косы, бусы
и аромат белил
нужны, чтоб в каждом брусе
сверчок певучий жил.
И рудники Алтая,
и табуны коней
всю ночь тебя читают
от пяток до бровей.
Восход рассыпал буквы
по балке потолка.
Как золотые булки,
волнуется река.
И щука разговора
хватает на лету
и речь ночного бора,
и утра красоту.
В доме спать ложась, отстегнули
груз житейский – луны ходули.
Отнесли их на сеновал,
чтобы каждый ходуль поспал.
Только слышат – в печи потухшей
то ли мышь шуршит, то ли души
убиенных в Афганистане
на мосол-локоток привстали.
Жизнь ночная – что звёзд сиянье,
что отстёгнутый человек
от земли, от её камланья
в понедельник, среду, в четверг.
Не успели уснуть – ходули
тут как тут… Крестись на восток!
За окошком звезду раздули,
словно крошечный уголёк.
Утром, радуя
мирозданье,
открывайся, моё подсознанье,
подражая движенью моря,
что холодные скалы моет.
Но какие у волн мотивы
полюбить рыбацкие сети
знают только речные ивы,
что пасут стрекоз на рассвете.
Оседлать золотую рыбку
и уплыть вместе с нею в море,
захватив с собою
улыбку,
не способны поэты горя.
Но все реки текут обратно,
если северный дует ветер,
если брат отберёт у брата,
что дороже всего на свете.
И выбрасывает на берег
море камушки и капусту,
и дневной луною белеет
одинокий парус искусства.
Тело длинное, вазелиновое,
словно след корабля на Волге.
На пяти телегах везли его
удалые стрельцы с Востока.
Алебардами звёзды множили,
речью зычной ворон пугали.
Тело длинное, под рогожею,
чьё оно – и сами не знали!
Говорили: «Свеча лучистая,
сундучок, наполненный утварью.
В мире тайна должна быть чистая,
украинским ветром продутая!»
То ли осень сорила золотом,
то ли снег летел над пожитками.
Тело было копьём приколото
и пришито к телеге нитками.
Тело было, как изваяние
из свинца, покрытого окисью,
и висело над ним собрание
мух, читавших страницы повести.
По расчёту ли, недоумию
тело видели как спасение,
и везли его в Киев мумией
в праздник Троицы, в воскресение.
Спелая черёмуха – значит, песню спела.
Сам язык свидетель чуду у ручья.
Музыкой становятся, песней оробелой
аромат цветения, ягода ничья.
Крупная, с оскоминой, ветру говорящая
что-то из Бетховена – выдох или вдох.
А порой из Моцарта песня настоящая –
с болтовнёю справится и заглушит чох.
С нотною линейкою обручилась ягода,
си-бемолем светятся чёрные бока.
Всё ей – филармония, всё ей – птичья грамота…
С ежегодной верою смотрит в облака.
* * *
В тенётах счастья соловьиха
читает Фета наугад.
Стихи имеют вход и выход,
и окна в отдалённый сад,
в котором всё желает сбыться,
иметь длину и ширину…
О, эти радостные лица
у облаков и гроз в плену!
На атлантические жвалы,
на Колыму случайных строк
в России миллион сбежало
и отбывает жизни срок.
Не так проста задача эта:
в плену у мёбиуса дней
быть дворником ночного света
и сторожем речных огней.
А кто ушёл и кто вернётся
через миллениумы лет –
Кулибин, Тесла, Песталоцци –
не тот же труженик-поэт?
Держась за жизнь руками веры,
среди молекул-пузырей
земной создатель ноосферы
и ярких радуг Назорей.
И мы плывём подобно Ною
за лет привычный окоём.
Ведь кто-то должен быть страною,
лесною ягодой, дождём.
И тяжестью двойною мечен,
услышав будущего зов,
глядеть на мир глазами речек,
читая повесть берегов.
Сентябрь – казак, Степашка Разин –
с утра победный сеет гам.
И – казни, казни, казни, казни
созревших яблок по садам!
Везут стеклянную посуду
и сахар, жизни эликсир,
и медный чан, и ложек груду…
Варенье – всякому кумир!
И на перронах станций дачных,
где остро пахнет шпал мазут,
звучит Огинский… Не иначе
в Москву Царь-яблоко везут!
И мы с тобою на Алтае,
зарывшись в сено на дворе,
живую повесть наболтаем
о жёлтой яблочной поре.
Из сундука достанем сбрую,
в свистульку дунем из сосны,
и – дай нам Бог! – перезимуем,
вкушая яблочные сны.
Стоит обнаружиться букашке,
полюбившей кружево теней –
мнёт тугую воду как бумажку
хариус, блеснув среди камней.
А была отмечена свеченьем,
бирюзовой нежностью река,
постигая Вечности значенье,
отражая в небе облака!
Но волна плеснула – как из фляги
окатила гальку и песок,
и опять глядит из-под коряги
хариуса пристальный зрачок.
Жук скользит ли, ползает улитка –
тень им, как прибежище, дана.
Шевелит усами повилики
у кустов малины тишина.
Где-то вдалеке пасутся грозы
и уснул усталый ветерок…
Гетры полосатые – стрекозы
новый провоцируют рывок.
В ближайшем к речке лозняке
одежду скинуть, после – тело,
и светом стать, и налегке
лететь по небу неумело.
В составе неба – сон лозы
и птичьи трели на рассвете,
и пролетевшей стрекозы
мечты о бесконечном лете.
Ах, говорите широко –
пыльцою и порывом ветра,
чтоб не скисало молоко
чудес, открывшихся поэту!
И дверь прозрачною была
для одинокого виденья,
что по ту сторону стекла
есть марсианское растенье.
Вечер. Душистый табак испускает из трубок
дух Москворечья, влюблённости нежной отраву.
Ты положила, Москва, на зубок жизнелюбу
чудо-соломинку: пой и играй на забаву!
Звуки летят по Ордынке, Тверской и Арбату,
встречную душу пронзая незримо и нежно.
Синий отёк Патриарших прудов на закате
лечит примочкою облако в тине прибрежной.
И рассыпается дрожью по листьям герани
речь ямщика, ожидая прямого ответа:
«В этом году я тобою, Евгения, ранен,
в прошлом году у Глафиры нарвался на это».
* * *
Альфа-любовь и Бета-война
ходят в обнимку по улочкам Риги,
в сумку кладут неучтённые миги,
чуть покрупнее – уже времена!
Что им стеклянный на третьем балкон,
где под Шульженко кружатся девчонки?
Время их тянется синей филёнкой,
филькиной грамотой в бездну времён!
Пулю найдут ли в газонной траве,
ржавый фугас раскопают на грядке –
долго играют, безумные, в прятки
с тенью события в голове!
«22 июня... На старт! –
произнесёт патетически Бета.
Альфа заплачет: «Я не одета
в мысли убитых под Минском солдат!»
Альфа и Бета, любовь и война…
Лето гранитные книги читает.
Рига на ригах и скирдах считает,
сколько убитых примет Луна.
Сядут у речки две грустных сестры,
возле берёзы, кривой и патлатой…
– Помнишь, меня ты убила когда-то?
– Не разводи в моём сердце костры!
Кокса моя родная
в утреннем молоке
ищет ключи от рая,
спрятанные в реке.
Где они, золотые,
спрятаны, покажи!
Эти слова простые –
рыжие мураши.
Прячут ключи от рая
омуты, родники,
чтобы указом мая
были шаги легки.
Чтоб на пологих крышах
месяц сушил рога,
пели октавой выше
жёлтые берега.
Чтобы без проволочки
в синюю благодать
дети любили строчку
Пушкина отпускать.
Ночных насекомых знаток-зазывала –
душистый табак фонтанирует запах
и формой своей граммофонной, бывало,
в каких ни бывал фантастических лапах!
Ещё медосбор не начался, к обеду
несётся в цветном размахае богиня.
О лето! О бабочки! Тени рассвета
для вас тяжелы, как чугунные гири.
Сгущается воздух в прозрачных раструбах –
заводы коллоидных клеток в порядке!
И ножки танцуют, и чмокают губы,
пыльцу осыпая на влажные грядки.
Я в этот цветник забежал на минуту
и в сон погрузился, прозрачный и лёгкий,
в котором растения славили утро
и сладкие реки цветочного сока!
Здесь столько рыбаков и столько лесок,
что кажется капроновой вода.
И червячок малиновый – довесок
к существованью старого пруда.
Здесь карасей доверчивые тюли
и Азии замедленный исток,
здесь сушат свои простыни июли,
завесив ими неба потолок.
Здесь вазелин, как вещество, не может
себя от группы мазей отделить,
но водомерке он всего дороже –
катиться позволяет, а не плыть!
Здесь лилии двоятся и троятся
в шарообразном зеркале волны,
и камышей высокие палаццо
мерцанием стрекоз окружены.
И столько светокопий на деревьях
качается средь тучной мошкары,
что кажется – живёт во сне поверье
и наяву – уснуло до поры.
Ах, сесть бы на
лето,
как на гнедого,
и прокатиться
снова и снова!
В осень и зиму
телом врастая,
ехать по родине,
время листая.
Стать великаном
и прокатиться
в звёздные дали,
в синие ситцы!
Мерцают сажей в печной трубе
чужие домыслы об Алтае.
Они, как мельники, на горбе
сухую воду в амбар таскают.
А в нашей розовой стороне
в лесной клубнике гогочут гуси
и фляжка новая на ремне
блестит, и солнце затмить не трусит.
И я иду, не задет иглой
задиры-ельника, по тропинке,
и птицы горные надо мной
поют покрытые снегом пики.
Ты хочешь знать, почему Алтай
глядит Казахстану в сухие очи,
и скрипом мачтовым высота
судьбу иную ему пророчит?
Тогда приезжай в этот горный край!
Его лебединые переливы
тебе подарят таёжный рай,
богатый нужным адреналином.
Алтай – алтарь, и звучит комус*
над сладкой ягодой хорошея,
и солнце нитями жёлтых бус
с утра орлу украшает шею.
Приедешь – подумаем вместе, как жить,
чтоб в жилах текла бухтарминская сила,
и месяц свои золотые ножи
в ночи поднимал за Алтай и Россию.
Раздуем огонь в запоздалой печи,
по звёздам прочтём эпифанию чуда
и, как полагается, промолчим
зачем мы явились сюда и откуда.
*алтайский музыкальный инструмент
Японская ваза разбилась о что-то,
когда её в небо подбросил Басё.
Конфеты, хрусталь и японские ноты
посыпались щедро на русское всё.
Я сам это видел – своими глазами
осилил картины немого кино
о том, как идут в облаках с образами
рязанские бабы в простом кимоно!
Японская ваза и русская песня
сошлись на скрещенье воздушных путей,
и хайка украсила русские веси,
и ямб по-японски глядел на гусей.
Захлопали дверью дома и киоски,
узнав в Моссельпроме, что горный хрусталь
Басё покупал не один – с Маяковским,
и вместе потом обмывали скрижаль.
Пусть в разное время рождались поэты
и были их стили, как лёд и вода –
у неба учились полёту кометы
и крику совы – у ночного пруда.
* * *
Пробуждая спящую Сибирь,
по указу ангелов московских
интернет проводят в монастырь,
расширяют старые парковки.
– Из каких ты, батя, будешь мест?
– Я из Воронцовки.
– Нет, не знаю!
И блестит на крыше новый крест –
со ступенькой лестница резная.
Этим летом в поле колосок
так легко касается лазури,
что смеётся утренний восток,
забывая огненные бури.
Сёла отдыхают на пару,
мальвой по штакетнику рисуя
бабочек весёлых, и в игру
просится пугливая косуля.
Этим летом жизни благодать
просто так даётся, без разбора.
Тишина не хочет умирать
даже в карбюраторе мотора.
И встаёт к утру Фаворский свет
на холме, где тетерев токует…
В монастырь проводят интернет –
скорость обещают, и какую!