Это лето в больничной палате мне мешает, как тесное платье,
Как матрас, что сползает с кровати, как сигнал задохнувшейся скорой
Под окном, капли крови на вате, каждый шаг мой - не так и некстати,
И всю ночь молоко по палате льет негаснущий свет коридора.
День измятый подспудно тревожен и тоска проступает сквозь кожу.
Ты и я на себя не похожи – этой боли немые озера
Отражают не нас, а, быть может, то внутри, что нас мучает тоже,
Но безмолвно ничтожит и гложет, - эту вечность пустого раздора,
Незажившие старые раны, вой мелодии выцветшей, рваной,
Возносимой усталым сопрано к облакам, укрывающим город.
Перепутались мысли и планы, за окном отцветают каштаны,
А в ушах - дребезжанье стакана и коктейль из чужих разговоров.
Серый камень в каплях кровяных –
Льется, льется дикий виноград:
Как подтеки крови, у стены
Красные трилистники висят.
Осени багровая канва
Память обрамляет, а вдали,
К горизонту, видимы едва,
В ярком море тают корабли.
Серый камень, кружево оград, -
Вяжет память терпкий узелок.
Льется кровью дикий виноград,
Словно мякоть времени и сок,
Капая, сгущаются в настой,
В вековой венозно-темный сплав
Алых революций, бурых войн.
Кап-кап-кап, - стучит везде, - кап-кап!
С этим звуком свыкся бастион,
Проницая ночью, как в ответ
Издает земля железный стон
Там, где проступил багровый след.
Но из века в век, из года в год
След кровит – стереть его нельзя!
Дикий виноград ползет, ползет
Вдаль – кровоточащая лоза.
На всякий вопль довольно пустоты,
Поскольку в мире есть на всех пустОты.
На голос твой откликнутся кусты
Встревоженным молчанием, - всего-то!
Чирикнет птичка. Глаз ее блеснет
Осмысленнее мелких черных ягод.
Там, у моста, вода тебя поймет,
Пошепчет, смоет след минувших тягот.
Не стал твоим тревожно спящий мир
И этот город, над рекой нависший,
Что светится окошками квартир,
Фасадами безвестных нуворишей.
Утешит небо облачком вдали,
Осенний лист к щеке твоей пристанет.
Дыши покоем утренней земли,
В рассветной пустоте бреди в тумане.
Ты не найдешь – в том нет твоей вины –
Того, кто утолить способен жажду.
Зато Он Сам тебя найдет однажды
И ты услышишь голос Тишины.
Входишь, помедлив у
порога:
Тёмный рисунок вечных тайн,
Медленно реет дыхание Бога...
Может ли быть этот путь случаен?
Разве мы выбираем сами
Сказки, витающие в эфире?
Стертый порог, облитый слезами,
Всего реальнее в этом мире.
Камень может дышать и плакать,
И быть горячим и горьким на вкус,
И может быть близким Божиим знаком
Еще не горящий сухой куст.
В чащи печали ведет дорога,
И в них навсегда пропадет твой след.
Но там познаешь: именем Бога
Боль переходит в Свет.
Черную млечность рассвета мы пьем вечерами,
Пьем ее утром и в полдень, мы пьем и ночами
И пьем мы, и пьем мы
Мы в воздухе роем могилу себе – там не будет нам тесно
Тот, кто в этом доме живет, – его слушают змеи
Он пишет
Он пишет, когда вечереет, в Германию письма
О, золото прядей твоих, Маргарита
Напишет письмо и выходит из дома под звездное небо
Он свистнет и псов подзовет
Он свистнет – евреев зовет: могилу в земле себе ройте!
И пойте пока, а позже черед танцевать
Черную млечность рассвета мы пьем среди ночи,
Пьем ее утром и в полдень, и пьем вечерами
И пьем мы, и пьем мы
Тот, кто в этом доме живет, – его слушают змеи
Он пишет
Он пишет, когда вечереет, в Германию письма
О, золото прядей твоих, Маргарита
Пепел прядей твоих, Суламифь
Мы в воздухе роем могилу себе - там не будет нам тесно
Кричит он, нет, ройте в земле, да поглубже - одним, а другим – играйте и пойте
Хватается за кобуру, там железо блеснет, выкатит в гневе глаза, они у него голубые
Глубже вонзайте лопаты одни, а другие играйте живее
Черную млечность рассвета мы пьем по ночам
Пьем ее в полдень и утром, и пьем вечерами
И пьем мы, и пьем мы
Тот, кто в этом доме живет, золото прядей твоих, Маргарита
Пепел прядей твоих, Суламифь, его слушают змеи
Кричит, смерть играйте нежнее, Смерть - это германский маэстро
Кричит, скрипки касайтесь печальней, как в воздухе дым уплывает
Туда, к облакам, там могила для нас, там не тесно
Черную млечность рассвета мы пьем по ночам
Пьем ее в полдень Смерть – это германский маэстро
Пьем вечерами и утром, и пьем мы, и пьем мы
Смерть – это германский маэстро, глаза у него голубые
Он шарик свинцовый припас для тебя вы встретитесь точно
Тот, кто в этом доме живет, золото прядей твоих, Маргарита
Он псов выпускает на нас и в воздухе дарит могилу
Его слушают змеи Смерть - мечтатель, германский маэстро
Золото прядей твоих, Маргарита
Пепел прядей твоих, Суламифь
"Да не будет дано умереть мне вдали от тебя"...
И.А. Бродский
Помрачневшее море сливается с небом, вздыхая,
В бухты серым по серому вписана сталь крейсеров,
Сонно падает вялыми листьями осень глухая.
Под шагами слоится её шелестящий покров.
Мелкий дождь умывает асфальт площадей и бульваров,
Опустевший вокзал заблудился в своих сквозняках,
Пересохли фонтаны, почти обнажились чинары,
Не мешая смотреть, как снуют катера впопыхах.
Лица редких прохожих навстречу плывут равнодушно,
Вечереет и скоро совсем уже станет темно…
Мне никто не мешает, уткнувшись в ночную подушку,
Вспоминая мой город, шептать: Да не будет дано…
Плавятся судьбы в тиглях эпох,
Спутались нити в руках кукловода.
В странные тайны играет природа
На перекрестках снов и дорог.
Серая тайна мышкой шмыгнет,
Ловко сливаясь с цветами округи.
Версты железные, вьюги, недуги,
Вой поездов и путей разворот.
Топологический вышел кунштюк.
Что было близко - растаяло в дымке
Или в дыму, и - ищи невидимку
В гуще забвенья, утрат и разлук.
Всё наизнанку, но всюду живут.
Тянутся втайне незримые нити
Сами не знаем, куда, но смотрите:
Где-то вздохнут - и откликнется тут.
Хоть мир и вывернут, нет да сверкнет
Метка родства из чужого далёка.
Это вскрывается общность истока,
Смутные коды забытых широт.
Чертополох пробился у забора,
Репейником могилы поросли.
Они не спят. Их Судный День не скоро.
Теперь они в земле, теперь - в пыли.
Они не спят. Они в земле живут.
Им надо ждать, пока наступят сроки.
Земля мягка, ее питают соки
Забывшихся, нашедших здесь приют.
Все травы и деревья одиноки,
Но голосу родства не прекословь:
Что в их стволах течет, покуда вновь
Рассвет не заалеет на востоке?
Если бы вы со мной заговорили
Сквозь тягостный покров земли и пыли!
Для подлинного в мире нет преград.
Они хотят ответить, но молчат.
Чертополох пробился на могиле,
Чертополох. Мой молчаливый брат.
Касается руки
Моей бесплотный шорох:
Сплошные сквозняки
В высоких коридорах.
Высоких и пустых,
Сквозных, прохладных, гулких,
И ветер бродит в них
И глохнет в закоулках.
Предчувствуя беду,
В июльскую дремоту
Весь день тебя я жду
Над лестничным пролетом.
Быть может, никогда!
И – поздно, поздно, поздно.
А там и холода
Ко мне подступят грозно.
Вернись! Непроходим,
Пронизан сквозняками,
Слит с голосом твоим
И теплыми руками,
Зияет коридор,
Не ведающий солнца.
И каждым волоконцем
Я жду. И до сих пор…
Памяти К. Т. У., бывшего кавалериста королевской конной гвардии.
Казнен в тюрьме Его величества, Рэдинг, Беркшир, 7 июля 1896 года.
1
То не мундир на нем алел -
Смешались кровь с вином.
Убил Он ту, кого любил,
Когда был с ней вдвоем.
Подтеки крови и вина
Клеймом вины на нем.
Теперь он в серой робе шел.
Обритые виски
Скрывала кепка, а шаги -
До странности легки.
Но не видал я у людей
В глазах такой тоски.
О, как на небо он смотрел,
Туда, поверх стены, -
Ведь небом узники зовут
Клочок голубизны, -
Где облака, как паруса,
Скользящие видны!
Я шел в своем кругу, не с ним -
С другими боль деля.
За что его? - терзал вопрос,
Усталый ум сверля.
И кто-то сзади мне шепнул:
«Беднягу ждет петля».
Иисус! Качнулись стены вдруг,
Тюремный двор поплыл,
И неба свод стальным венцом
Мне голову сдавил:
Привыкший боль носить в душе,
Я боль свою забыл.
Теперь я понял, чем гоним,
Легко шагая, он,
И отчего с такой тоской
Глядит на небосклон:
Он ту убил, кого любил,
И сам приговорен.
Но в жизни каждый убивал
Любимых - как умел:
Кто вечно взглядом укорял,
Кто льстил, забыв предел,
Прикрывшись поцелуем - трус,
Клинком - лишь тот, кто смел!
Все убивали - стар и млад,
Терзая кто как мог.
Кто мучил клеткой золотой,
Кто похотью обжег,
Лишь добрый не терзал - вонзил
Стремительный клинок!
Тот ветрен, тот назойлив был.
Продал, - а тот купил.
Кто море слез пролил, а кто
Одной не уронил, -
Но ведь не каждого казнят,
Хоть каждый и убил!
Не каждый пьет позор до дна,
Когда приходит срок:
На шее грубая пенька,
На голове - мешок;
Не каждый чувствует, как пол
Уходит из-под ног.
И не за каждым день и ночь
Глазка следит прицел,
Чтобы молиться он не мог
И плакать он не смел,
И сам не смог бы палача
Оставить не у дел,
Пока втроем в рассветной мгле
Не ступят на порог
Дрожащий призрак - капеллан,
Судья - печально-строг,
И в портупее комендант -
Как воплощенный Рок.
Не каждый из последних сил,
Одевшись впопыхах,
От равнодушных глаз врача
Скрывает дикий страх,
Пока чуть слышный стук часов,
Как молот, бьет в висках.
Не каждый с пересохшим ртом
Проглотит в горле ком,
Узрев перчатки палача,
Вошедшего тайком
Запястья смертнику стянуть
Ремнем - тройным узлом.
Не каждому заупокой
Читают наперед,
И только смертный ужас в нем
Пока еще живет;
Не каждый обойдет свой гроб,
Стоящий у ворот.
Не каждый видит неба край
Сквозь мутное стекло,
Молясь, чтоб мука истекла,
Хоть горло отекло,
Пока не ляжет поцелуй
Кайафы на чело.
2
И шесть недель он так ходил:
На бритые виски
Надвинул кепку, а шаги
До странности легки.
Но не встречал я у людей
В глазах такой тоски.
О, как на небо он смотрел,
Туда, поверх стены,
Ведь небом узники зовут
Клочок голубизны,
Где облака, как паруса
Скользящие, видны!
Он не надеялся - ничуть:
Одним глупцам под стать
В кромешной тьме неверный свет
Пытаться удержать;
Он ласку солнечных лучей
Ловил, как благодать.
Ни рук заломленных, ни слез,
Он делал лишь одно:
Свет солнца напоследок пил,
Пока еще дано,
Ловя его открытым ртом,
Глотая, как вино!
Привычны к боли, мы в кругу
По-прежнему брели,
Но вдруг забыли о себе
И лишь одно могли:
Дивясь, смотрели на него -
На Ждущего петли.
Был странен прыгающий шаг
С руками за спиной,
И странно то, с какой тоской
Ловил он свет дневной,
И то, что выпало ему
Платить такой ценой.
***
И дуб, и вяз густой листвой
Приход весны живит.
Бесплоден виселицы ствол,
А корень ядовит.
Но срок придет, живой умрет -
И страшен плод на вид!
Повыше встать - о, благодать!
Подняться все хотят,
Но кто взойдет на эшафот
С отверженными в ряд
И в ожерелье из пеньки
Поднимет к небу взгляд?
Танцуй под переливы флейт -
Вот жизни торжество!
Под звуки струн, когда ты юн,
Ликует естество;
Но танец ждет совсем не тот
В конце пути его!
И каждый взор за ним в упор
Следил под топот ног:
Мы думали - любой из нас
Закончить так же мог.
Слепым бреду- в каком Аду
Сожжет меня порок?
***
В тот день, когда не вышел он,
Смутились все сердца.
И знал я - он в подвальной тьме
Безмолвно ждет конца
И больше не увидеть мне
Вовек его лица.
Два обреченных корабля -
Их сблизила беда -
Навеки разошлись: ни слов,
Ни знака, ни следа,
Столкнувшись не в Святую Ночь,
А в черный день стыда.
Стеной тюрьмы окольцевал,
Клеймил и выгнал с глаз
Своих изгоев этот мир,
И Бог отверг - не спас:
Властитель тех, кто выбрал грех,
Поймал в ловушку нас.
3
Тяжелый плен тюремных стен:
Прогулка по часам,
Затылки в ряд, тоскливый взгляд
К свинцовым небесам
И стража - даже умереть
Ты здесь не можешь сам:
Не спит охрана день и ночь,
Считая пульс тоски.
Стыдится плакать арестант,
Молиться не с руки.
Тюрьма добычу не отдаст,
Поймав в свои тиски.
Устав здесь чтили: комендант
Поддерживал контакт;
Врач объяснял, что смерть - всего
Лишь медицинский факт,
Твердил про вечность капеллан,
Сдвигая четки в такт.
Курил он трубку дважды в день,
Пил пиво; как солдат,
Бравадой отгоняя страх,
Спокоен был на взгляд;
Ждал палача, и сгоряча
Сказал, что будет рад.
Никто не понял и не смел
Спросить - ведь те, кого,
Им не в упрек, назначил Рок
В тюрьме стеречь его
С бесстрастной маской на лице,
Не спросят ничего.
И даже если бы к нему
Вдруг подошли они, -
Он смертник! Что ему сказать
В мучительные дни?
Не скрасить их, и слов таких
Нет в мире искони.
***
Унылый звук: плетется круг.
Уродливый парад!
Обриты лбы - клеймо Судьбы:
Таков наш маскарад.
Нам все равно: ведь нас давно
Построил Дьявол в ряд.
Срывая ногти, мы пеньку
Трепали день за днем,
Кто с тачкой шел, кто драил пол,
Кто с тряпкой и ведром
Блеск наводил на сгиб перил, -
Был каждый при своем.
Мы день-деньской - с мешком, с киркой -
Пот не стирали с глаз.
Крича псалмы в аду тюрьмы,
Грудь рвали битый час,
Но смертный ужас не ушёл -
Он спал в сердцах у нас.
Так тихо спал, что день сползал
Медлительней волны,
И, дети тьмы, забыли мы,
На что обречены,
Пока не увидали вдруг
Могилу у стены.
Зияла грязной желтизной,
Как лопнувший нарыв,
Асфальта пасть: ведь, болью всласть
Округу напоив,
Лишь ночь пройдет, в петле умрет
Тот, кто сегодня жив.
Мы шли назад, и с нами в ряд
Шли Ужас, Смерть и Рок:
Палач, несущий саквояж,
Скользнул во мгле, как вздох.
Ведь каждый мысленно, дрожа,
В могилу эту лег.
***
В ту ночь бродил, как призрак, Страх
По этажам тюрьмы.
То вверх, то вниз шаги крались,
Но слышали их мы,
И лунный блик, как бледный лик,
Заглядывал из тьмы.
А он заснул и видел луг,
Цветущий летним днем,
И мысли стражи у дверей
Перевернул вверх дном:
Как может тот, кто казни ждет,
Спать безмятежным сном?
Но нам, чей путь - в грехе, уснуть
Той ночью не пришлось:
И каждый, заступив на пост
Бессонной вахты слез,
Сквозь тьмы юдоль, сквозь гнев и боль
Другого ужас нес.
***
О, как же страшен этот путь ⸺
Чужой виной страдать!
И в потроха клинок Греха
Впустить по рукоять
И провернуть, терзая грудь,
И повернуть опять.
Бесшумно подходя к дверям,
Охрана шла сквозь мглу,
И рос в глазах угрюмый страх:
Впервые на полу
Простерлись мы, сыны тюрьмы,
В молитвенном пылу.
Нас вел порыв: слова молитв
Текли с безумных уст,
И ночи траурный плюмаж
Над нами реял, густ,
И горьким уксусом Креста
Был Покаянья вкус.
Петух пропел! Петух пропел,
Но день не наступал
И, корчась, Ужас по углам,
Оставшись, оседал.
Клубилась мгла - все духи зла
Слетались к нам на бал.
Они, скользя, они, сквозя,
Сплетались в хоровод,
Ползли к окну, дразня луну,
И, сделав разворот,
Крутясь, вертясь, двоясь, смеясь,
Опять неслись вперед.
Вон, вон они плывут, взгляни,
Кружась рука в руке
Под сарабанды чинный ритм,
И тают вдалеке,
Тягуч их шаг и зыбок знак -
Как в бурю на песке!
Во мгле ведет их кукловод
И дергает за нить:
Гротескный звук заполнил слух,
И все страшней их прыть
И громче вопль, и громче вопль -
Чтоб мертвых разбудить!
Их пенье - крик: «О, мир велик,
Да цепью скован шаг!
Хоть пару раз рискни сейчас,
Сыграй, оставив страх!
Но кто тайком играл с грехом,
Не победит никак».
Так ночь текла, и духи зла
Слетались из темниц,
И мучил нас их дикий пляс,
Их вой с паденьем ниц.
О Кровь Христова! Сколько лиц,
Живых ужасных лиц!
Вон, вон, взгляни: кружат они -
Глумливых рой гримас,
Сцепленье рук, кривлянье шлюх,
Издевка хитрых глаз,
Смиренных поз, - почти всерьез
Склоняясь и молясь.
Проснулся ветер, застонав,
Но дальше длилась ночь:
Ее сквозь плач незримый ткач
Тянул от солнца прочь,
И рос в сердцах к восходу страх,
Что падшим не помочь.
А ветер горько завывал,
Скитаясь вдоль стены,
И без конца терзал сердца
Страданием вины:
О, ветра стон! Что значит он -
Что мы обречены?
Но тень решётки на окне,
Упав наискосок,
Легла над койкой в три доски:
Затеплился восток,
А значит, страшный цвет зари
Над пропастью пролег.
***
Побудка и уборка - в шесть,
А в семь тюрьму сдавил
Недвижный страх, накрыл размах
Тяжелых черных крыл:
То Смерть вошла - дыханье зла,
Тлетворный зов могил.
Дохнуло льдом, но не стекал
На бледного коня
Пурпурный плащ: пришел палач,
От лишних глаз храня
Три ярда пут, свершить свой труд
До наступленья дня.
***
Мы, кто бредет в грязи болот,
Кому неведом свет,
Слова молитв давно забыв,
Глотаем слезы бед.
В нас что-то умерло внутри:
Для нас надежды нет.
Ведь правосудие людей
Не отклонит свой ход:
Оно и слабого убьет,
И сильного убьет.
По сильному пройдет сильней,
Растопчет и сметет!
Мы ждали с пересохшим ртом,
Когда часы пробьют,
Наступит срок - ударит Рок,
И так свершится Суд.
Будь добрый, злой - тебя петлей
Пеньковой захлестнут.
Что мы могли? Расслышать знак.
Ждать, напрягая слух.
Как статуи в глуши аллей,
Длить тишину вокруг
И слушать, словно барабан,
Сердец безумный стук.
***
Удар восьмой! Над всей тюрьмой
Тоскливый звук плывет.
Взметнулся крик - и сразу стих,
И замер гулкий свод:
Как прокаженный простонал
Над тишиной болот.
Пронесся гул - в глазах мелькнул
Привычный страшный сон:
В силках засаленной пеньки
Повис и бьется он,
Хрипя, моля, - и вот петля
Последний душит стон.
Но я постиг тот хриплый вскрик,
О, как никто из нас!
Я знал, как жжет кровавый пот,
В агонии струясь:
Кто много жизней пережил,
Тот умер много раз.
4
В день казни бледен капеллан
И не до месс ему:
Он весь в тот день - тоска и стыд,
Он прячет в сердце тьму,
И лучше ад в его глазах
Не видеть никому.
Нас продержали под замком,
Но прозвенел звонок -
И вот раздался звон ключей,
А следом - топот ног.
И каждый боль свою во двор
Как прежде, поволок.
Но вышли мы на Божий свет -
От прежних далеки:
Все лица серы и бледны,
Расширены зрачки.
И не встречал я у людей
В глазах такой тоски.
Никто так раньше не смотрел
Из нас поверх стены -
Туда, где узников манил
Клочок голубизны,
Где облака, как паруса
Плывущие, видны.
Но многие из нас брели,
Поникнув головой.
Они терзали мертвецов -
Он счеты свел с живой.
Не Он бы умер, а они,
Будь честен суд земной.
Ведь тот, кто повторяет грех,
Разбудит мертвых вновь.
Сквозь саван, где засохла боль,
Как пятна ржавых снов,
Опять без смысла, без конца
Пойдет живая кровь.
***
Как звери в робах шутовских
На дьявольском пиру,
Мы круг за кругом молча шли
По скользкому двору;
Мы друг за другом молча шли,
Сутулясь на ветру.
Мы круг за кругом молча шли,
Но души вкривь и вкось
Незримый ветер сокрушал,
Пронизывал насквозь,
И Ужас брезжил впереди,
А страх за нами полз.
Охранники, снуя вокруг,
Скота ровняли строй.
Был формы праздничной на них
Красив и ладен крой,
Но на подошвах их сапог -
След извести сырой.
А там, где раньше под стеной
Зиял в асфальте ров, -
Полоска грязи и песка -
Яснее всяких слов.
И кучка извести под ней -
Казненного покров.
Ведь есть у смертника покров,
Как мало у кого:
Зарыт он во дворе тюрьмы
Совсем без ничего -
Нагим, чтоб горше был позор, -
И известь жрет его!
И день, и ночь горит она,
Съедая плоть и кость.
Глодает кости по ночам,
Днем плотью кормит злость,
А сердце жрет она всегда
И жжет его насквозь.
***
Три года не расти над ним
Ни травам, ни цветам.
Бесплодным голое пятно
Три года будет там
Зиять смиренно, как отчет
Суровым небесам.
Как будто тот, кто там лежит,
Отравит, что ни сей.
Неправда! Божий дар - земля -
Добрее и щедрей!
Там красной розе быть красней,
А белой - быть белей.
Из сердца - белая, как снег!
Из уст - как винный цвет!
Кто знает, как подаст нам знак
Христос в океане бед:
Расцвел и посох без ветвей -
Не это ли ответ?
Но нежным розам не цвести
В кольце тюремных стен;
Здесь только камни и песок
Кругом даны взамен,
Чтобы не скрасили цветы
Собой тоскливый плен.
Не упадут их лепестки,
Как капли слез живых,
И тем, бредущим вдоль стены,
Не скажут в горький миг,
Что умер на Своем Кресте
Сын Божий и за них.
***
Хотя безжалостной стены
Все так же замкнут круг,
И ночью узы разорвать
И встать не может дух,
Его стенаний под землей
Не слышит скорбный слух.
Бедняга там обрел покой:
Там больше нет вины.
И Ужас не сведет с ума
В час тьмы и тишины.
Там нет светильника в ночи -
Ни Солнца, ни Луны.
***
Повешен, как ничейный пес.
К нездешним берегам
Никто его не провожал -
Найдет дорогу сам!
Достали тело из петли,
Спеша к другим делам.
Стянули робу из холста
На злую радость мух;
Над синим вздувшимся лицом -
Гляди, как он распух! -
Кидая известь на него,
Глумясь, смеялись вслух.
***
К позорной яме капеллан
Молитвы не принес,
И над могилой без Креста
Нет ни цветов, ни слез.
Он согрешил - но ведь к таким
И приходил Христос!
Да что с того? Он - за чертой,
Отмеренной судьбой.
А чашу скорби по нему
Дольет своей слезой
Тот, кто и сам открыт слезам, -
Отверженный, изгой.
5
Не знаю, справедлив ли, нет
Земной Закон людей.
Мы знаем лишь: вокруг - стена,
И нет стены прочней,
И каждый день - длиною в год
Из долгих, долгих дней.
Но знаю я: земной закон,
Должно быть, оттого,
Что носит Каина клеймо
Людское естество,
Щадит мякину, а зерно -
Под молотом его.
Я знаю то, что всем бы знать,
Запомнив навсегда:
Тюрьма построена людьми
Из кирпичей стыда,
Решетки там - чтобы Христос
Не заглянул туда.
Решетки скроют от луны,
От солнца защитят:
Они хотят укрыть свой ад
И то, что в нем творят,
Чтобы ни Бог, ни человек
Туда не бросил взгляд!
***
Зло ядовитым сорняком
В саду тюрьмы цветет.
Но трепетный росток добра
Завянет и умрет.
Тоска и Горе стерегут
Тяжелый створ ворот.
Изголодавшихся детей
Тут слезы слышит тьма.
Тут слабых бьют, тут глупым лгут,
Умен - сойдешь с ума.
Коль стар и сед - тем больше бед,
И сеет их тюрьма.
Здесь давит клеть, здесь хлещет плеть.
Здесь камер - без числа:
И грязь, и смрад во всех стоят,
И Смерть по всем прошла.
Здесь похоть, страх, - и душу в прах
Сотрет Машина Зла.
Тут слизь болотная в воде,
Которую мы пьем,
Едим мы горький хлеб тюрьмы -
И примесь мела в нем;
И нам не в отдых тот кошмар,
Что здесь считают Сном.
Хоть Жажда с Голодом, сцепясь,
Шипят, как пара змей,
Еще страшней, чем битва змей,
То, что убьет верней:
Чем тащишь камень тяжелей -
Тем сердце холодней.
Там сумрак в камерах всегда
И в сердце тьма дика.
У каждого в душе свой ад,
И бездна глубока.
И тишина в тюрьме страшней,
Чем нервный визг звонка.
Здесь слова доброго не жди,
Здесь каждый устрашен.
А глаз, следящий через дверь,
Сочувствия лишен.
Так день за днем мы здесь гнием
И телом, и душой.
***
Мы одиноко цепь Судьбы
Влачим под ржавый звон.
Кто плачет, кто клянет себя,
Кто сдерживает стон.
Но добр и к каменным сердцам
У Господа Закон.
И все разбитые тюрьмой
Отверзнутся сердца,
Явив бесценные дары
Сокрытого ларца, -
Нездешний тонкий аромат
Польется без конца.
О, счастлив тот, в ком боль живет,
Кто терпит рану ту, -
Грехи отмоет чашей слез,
И в эту чистоту
Он через муки, через боль
Готовит путь Христу!
***
Покоя вздувшуюся плоть,
Во рву лежит мертвец.
Он ждет! Ведь был допущен в Рай
Разбойник, наконец.
Он ждет! Бог не уничижит
Разбитых в кровь сердец!
Тот, в красной мантии, ему
Дал три недели ⸺ что ж!
Лишь три недели, чтобы смыть
С души всю грязь и ложь
И кровь незримую стереть
С руки, занесшей нож.
Ее отмыла навсегда
Купель кровавых слез:
Ведь только кровь смывает кровь
И грех, что к ней прирос.
И нет клейма - лишь чистота
Христовых снежных роз.
6
В тюрьме у Рединга, во рву
Позор и ужас скрыт.
Один несчастный там лежит,
Повешен и зарыт.
Изъеден известью, в земле
Он безымянным спит.
Пока Христос не позовет,
Молчит во мраке он.
Ему не надо глупых слез -
К чему тревожить сон:
Ведь он любимую свою
Убил - и был казнен.
Но в жизни всякий убивал
Любимых - кто как мог:
Кто слишком слаб и нежен был,
Кто холодно-жесток.
Трус прятался за поцелуй,
Храбрец вонзил клинок!
-------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------
In Memoriam C.T.W. Sometime Trooper of the Royal Horse Guards. Obiit H.M. Prison, Reading, Berkshire, July 7th, 1896 Presented by Project Gutenberg on the 99th Anniversary.
I.
He did not wear his scarlet coat,
For blood and wine are red,
And blood and wine were on his hands
When they found him with the dead,
The poor dead woman whom he loved,
And murdered in her bed.
He walked amongst the Trial Men
In a suit of shabby grey;
A cricket cap was on his head,
And his step seemed light and gay;
But I never saw a man who looked
So wistfully at the day.
I never saw a man who looked
With such a wistful eye
Upon that little tent of blue
Which prisoners call the sky,
And at every drifting cloud that went
With sails of silver by.
I walked, with other souls in pain,
Within another ring,
And was wondering if the man had done
A great or little thing,
When a voice behind me whispered low,
"That fellow's got to swing."
Dear Christ! the very prison walls
Suddenly seemed to reel,
And the sky above my head became
Like a casque of scorching steel;
And, though I was a soul in pain,
My pain I could not feel.
I only knew what hunted thought
Quickened his step, and why
He looked upon the garish day
With such a wistful eye;
The man had killed the thing he loved
And so he had to die.
Yet each man kills the thing he loves
By each let this be heard,
Some do it with a bitter look,
Some with a flattering word,
The coward does it with a kiss,
The brave man with a sword!
Some kill their love when they are young,
And some when they are old;
Some strangle with the hands of Lust,
Some with the hands of Gold:
The kindest use a knife, because
The dead so soon grow cold.
Some love too little, some too long,
Some sell, and others buy;
Some do the deed with many tears,
And some without a sigh:
For each man kills the thing he loves,
Yet each man does not die.
He does not die a death of shame
On a day of dark disgrace,
Nor have a noose about his neck,
Nor a cloth upon his face,
Nor drop feet foremost through the floor
Into an empty place
He does not sit with silent men
Who watch him night and day;
Who watch him when he tries to weep,
And when he tries to pray;
Who watch him lest himself should rob
The prison of its prey.
He does not wake at dawn to see
Dread figures throng his room,
The shivering Chaplain robed in white,
The Sheriff stern with gloom,
And the Governor all in shiny black,
With the yellow face of Doom.
He does not rise in piteous haste
To put on convict-clothes,
While some coarse-mouthed Doctor gloats, and notes
Each new and nerve-twitched pose,
Fingering a watch whose little ticks
Are like horrible hammer-blows.
He does not know that sickening thirst
That sands one's throat, before
The hangman with his gardener's gloves
Slips through the padded door,
And binds one with three leathern thongs,
That the throat may thirst no more.
He does not bend his head to hear
The Burial Office read,
Nor, while the terror of his soul
Tells him he is not dead,
Cross his own coffin, as he moves
Into the hideous shed.
He does not stare upon the air
Through a little roof of glass;
He does not pray with lips of clay
For his agony to pass;
Nor feel upon his shuddering cheek
The kiss of Caiaphas.
II.
Six weeks our guardsman walked the yard,
In a suit of shabby grey:
His cricket cap was on his head,
And his step seemed light and gay,
But I never saw a man who looked
So wistfully at the day.
I never saw a man who looked
With such a wistful eye
Upon that little tent of blue
Which prisoners call the sky,
And at every wandering cloud that trailed
Its raveled fleeces by.
He did not wring his hands, as do
Those witless men who dare
To try to rear the changeling Hope
In the cave of black Despair:
He only looked upon the sun,
And drank the morning air.
He did not wring his hands nor weep,
Nor did he peek or pine,
But he drank the air as though it held
Some healthful anodyne;
With open mouth he drank the sun
As though it had been wine!
And I and all the souls in pain,
Who tramped the other ring,
Forgot if we ourselves had done
A great or little thing,
And watched with gaze of dull amaze
The man who had to swing.
And strange it was to see him pass
With a step so light and gay,
And strange it was to see him look
So wistfully at the day,
And strange it was to think that he
Had such a debt to pay.
For oak and elm have pleasant leaves
That in the spring-time shoot:
But grim to see is the gallows-tree,
With its adder-bitten root,
And, green or dry, a man must die
Before it bears its fruit!
The loftiest place is that seat of grace
For which all worldlings try:
But who would stand in hempen band
Upon a scaffold high,
And through a murderer's collar take
His last look at the sky?
It is sweet to dance to violins
When Love and Life are fair:
To dance to flutes, to dance to lutes
Is delicate and rare:
But it is not sweet with nimble feet
To dance upon the air!
So with curious eyes and sick surmise
We watched him day by day,
And wondered if each one of us
Would end the self-same way,
For none can tell to what red Hell
His sightless soul may stray.
At last the dead man walked no more
Amongst the Trial Men,
And I knew that he was standing up
In the black dock's dreadful pen,
And that never would I see his face
In God's sweet world again.
Like two doomed ships that pass in storm
We had crossed each other's way:
But we made no sign, we said no word,
We had no word to say;
For we did not meet in the holy night,
But in the shameful day.
A prison wall was round us both,
Two outcast men were we:
The world had thrust us from its heart,
And God from out His care:
And the iron gin that waits for Sin
Had caught us in its snare.
In Debtors' Yard the stones are hard,
And the dripping wall is high,
So it was there he took the air
Beneath the leaden sky,
And by each side a Warder walked,
For fear the man might die.
Or else he sat with those who watched
His anguish night and day;
Who watched him when he rose to weep,
And when he crouched to pray;
Who watched him lest himself should rob
Their scaffold of its prey.
The Governor was strong upon
The Regulations Act:
The Doctor said that Death was but
A scientific fact:
And twice a day the Chaplain called
And left a little tract.
And twice a day he smoked his pipe,
And drank his quart of beer:
His soul was resolute, and held
No hiding-place for fear;
He often said that he was glad
The hangman's hands were near.
But why he said so strange a thing
No Warder dared to ask:
For he to whom a watcher's doom
Is given as his task,
Must set a lock upon his lips,
And make his face a mask.
Or else he might be moved, and try
To comfort or console:
And what should Human Pity do
Pent up in Murderers' Hole?
What word of grace in such a place
Could help a brother's soul?
With slouch and swing around the ring
We trod the Fool's Parade!
We did not care: we knew we were
The Devil's Own Brigade:
And shaven head and feet of lead
Make a merry masquerade.
We tore the tarry rope to shreds
With blunt and bleeding nails;
We rubbed the doors, and scrubbed the floors,
And cleaned the shining rails:
And, rank by rank, we soaped the plank,
And clattered with the pails.
We sewed the sacks, we broke the stones,
We turned the dusty drill:
We banged the tins, and bawled the hymns,
And sweated on the mill:
But in the heart of every man
Terror was lying still.
So still it lay that every day
Crawled like a weed-clogged wave:
And we forgot the bitter lot
That waits for fool and knave,
Till once, as we tramped in from work,
We passed an open grave.
With yawning mouth the yellow hole
Gaped for a living thing;
The very mud cried out for blood
To the thirsty asphalte ring:
And we knew that ere one dawn grew fair
Some prisoner had to swing.
Right in we went, with soul intent
On Death and Dread and Doom:
The hangman, with his little bag,
Went shuffling through the gloom
And each man trembled as he crept
Into his numbered tomb.
That night the empty corridors
Were full of forms of Fear,
And up and down the iron town
Stole feet we could not hear,
And through the bars that hide the stars
White faces seemed to peer.
He lay as one who lies and dreams
In a pleasant meadow-land,
The watcher watched him as he slept,
And could not understand
How one could sleep so sweet a sleep
With a hangman close at hand?
But there is no sleep when men must weep
Who never yet have wept:
So we—the fool, the fraud, the knave—
That endless vigil kept,
And through each brain on hands of pain
Another's terror crept.
Alas! it is a fearful thing
To feel another's guilt!
For, right within, the sword of Sin
Pierced to its poisoned hilt,
And as molten lead were the tears we shed
For the blood we had not spilt.
The Warders with their shoes of felt
Crept by each padlocked door,
And peeped and saw, with eyes of awe,
Grey figures on the floor,
And wondered why men knelt to pray
Who never prayed before.
All through the night we knelt and prayed,
Mad mourners of a corpse!
The troubled plumes of midnight were
The plumes upon a hearse:
And bitter wine upon a sponge
Was the savior of Remorse.
The cock crew, the red cock crew,
But never came the day:
And crooked shape of Terror crouched,
In the corners where we lay:
And each evil sprite that walks by night
Before us seemed to play.
They glided past, they glided fast,
Like travelers through a mist:
They mocked the moon in a rigadoon
Of delicate turn and twist,
And with formal pace and loathsome grace
The phantoms kept their tryst.
With mop and mow, we saw them go,
Slim shadows hand in hand:
About, about, in ghostly rout
They trod a saraband:
And the damned grotesques made arabesques,
Like the wind upon the sand!
With the pirouettes of marionettes,
They tripped on pointed tread:
But with flutes of Fear they filled the ear,
As their grisly masque they led,
And loud they sang, and loud they sang,
For they sang to wake the dead.
"Oho!" they cried, "The world is wide,
But fettered limbs go lame!
And once, or twice, to throw the dice
Is a gentlemanly game,
But he does not win who plays with Sin
In the secret House of Shame."
No things of air these antics were
That frolicked with such glee:
To men whose lives were held in gyves,
And whose feet might not go free,
Ah! wounds of Christ! they were living things,
Most terrible to see.
Around, around, they waltzed and wound;
Some wheeled in smirking pairs:
With the mincing step of demirep
Some sidled up the stairs:
And with subtle sneer, and fawning leer,
Each helped us at our prayers.
The morning wind began to moan,
But still the night went on:
Through its giant loom the web of gloom
Crept till each thread was spun:
And, as we prayed, we grew afraid
Of the Justice of the Sun.
The moaning wind went wandering round
The weeping prison-wall:
Till like a wheel of turning-steel
We felt the minutes crawl:
O moaning wind! what had we done
To have such a seneschal?
At last I saw the shadowed bars
Like a lattice wrought in lead,
Move right across the whitewashed wall
That faced my three-plank bed,
And I knew that somewhere in the world
God's dreadful dawn was red.
At six o'clock we cleaned our cells,
At seven all was still,
But the sough and swing of a mighty wing
The prison seemed to fill,
For the Lord of Death with icy breath
Had entered in to kill.
He did not pass in purple pomp,
Nor ride a moon-white steed.
Three yards of cord and a sliding board
Are all the gallows' need:
So with rope of shame the Herald came
To do the secret deed.
We were as men who through a fen
Of filthy darkness grope:
We did not dare to breathe a prayer,
Or give our anguish scope:
Something was dead in each of us,
And what was dead was Hope.
For Man's grim Justice goes its way,
And will not swerve aside:
It slays the weak, it slays the strong,
It has a deadly stride:
With iron heel it slays the strong,
The monstrous parricide!
We waited for the stroke of eight:
Each tongue was thick with thirst:
For the stroke of eight is the stroke of Fate
That makes a man accursed,
And Fate will use a running noose
For the best man and the worst.
We had no other thing to do,
Save to wait for the sign to come:
So, like things of stone in a valley lone,
Quiet we sat and dumb:
But each man's heart beat thick and quick
Like a madman on a drum!
With sudden shock the prison-clock
Smote on the shivering air,
And from all the gaol rose up a wail
Of impotent despair,
Like the sound that frightened marshes hear
From a leper in his lair.
And as one sees most fearful things
In the crystal of a dream,
We saw the greasy hempen rope
Hooked to the blackened beam,
And heard the prayer the hangman's snare
Strangled into a scream.
And all the woe that moved him so
That he gave that bitter cry,
And the wild regrets, and the bloody sweats,
None knew so well as I:
For he who live more lives than one
More deaths than one must die.
Память рвётся назад.
В синеве ястребиной, в стрекотанье цикад
Птичий взгляд озирает равнину
Безмятежно и остро, а полдень, истаяв, не хочет
Возвращаться, и листья с кустов,
Тех, где рдеет кизил,
Все опали, истлели, и пруд зацветает зеленой
Ряской, и тишина непомерна.
В прямоугольном бассейне сияет вода бирюзой,
Забыв, что когда-то давно
Трава была темной от крови,
Выстрелы распугали всех птиц,
Только кукушка, как и сегодня,
Монотонно твердила, в терновнике прячась,
Свой неверный ответ на извечный вопрос обреченных:
Сколько мне жить?
Выйти, выбиться, возвратиться,
Зачеркнуть итоги утрат,
И не помнящей горе птицей
Повернуть в полёте назад.
Ни о чем уже не жалея,
Никуда уже не спеша,
Пусть живет себе как умеет
Вширь разлившаяся душа.
Ничего не просит, не ищет,
Нивы дольние теребя
На всегда чужом пепелище, -
Оттого, что нашла себя.
В день казни бледен капеллан
И не до месс ему:
Он весь в тот день - тоска и стыд,
Он прячет в сердце тьму,
И лучше ад в его глазах
Не видеть никому.
Нас продержали под замком,
Но прозвенел звонок -
И вот раздался звон ключей,
А следом топот ног,
И каждый боль свою во двор,
Как прежде, поволок.
Но вышли мы на Божий свет -
От прежних далеки:
Все лица серы и бледны,
Расширены зрачки.
И не встречал я у людей
В глазах такой тоски.
Никто так раньше не смотрел
Из нас поверх стены -
Туда, где узников манил
Клочок голубизны,
Где парусники облаков
Плывущие видны.
Но многие из нас брели,
Поникнув головой.
Они терзали мертвецов -
Он счеты свёл с живой.
Не Он бы умер, а они,
Будь честен суд земной.
Ведь тот, кто грех свой повторит,
Разбудит мертвых вновь.
Сквозь саван, где засохла боль,
Как пятна ржавых снов,
Опять без смысла, без конца
Пойдет живая кровь.
***
Как звери в робах шутовских
На дьявольском пиру,
Мы круг за кругом молча шли
По скользкому двору;
Мы друг за другом молча шли,
Сутулясь на ветру.
Мы круг за кругом молча шли,
Но души вкривь и вкось
Незримый ветер сокрушал,
Пронизывал насквозь,
И Ужас брезжил впереди,
А страх за нами полз.
Охранники, снуя вокруг,
Скота ровняли строй.
Был формы праздничной на них
Красив и ладен крой,
Но на подошвах их сапог -
След извести сырой.
А там, где раньше под стеной
Зиял в асфальте ров,
Полоска грязи и песка -
Яснее всяких слов.
И кучка извести под ней -
Казненного покров.
Ведь есть у смертника покров,
Как мало у кого:
Зарыт он во дворе тюрьмы
Совсем без ничего -
Нагим, чтоб горше был позор, -
И известь жрет его!
И день, и ночь горит она,
Съедая плоть и кость.
Глодает кости по ночам,
Днем плотью кормит злость,
А сердце жрет она всегда
И жжет его насквозь.
***
Три года не расти над ним
Ни травам, ни цветам.
Бесплодным голое пятно
Три года будет там
Зиять смиренно, как отчет
Суровым небесам.
Как будто тот, кто там лежит,
Отравит, что ни сей.
Неправда! Божий дар - земля -
Добрее и щедрей.
Там красной розе быть красней,
А белой быть белей.
Из сердца - белая, как снег!
Из уст - как винный цвет!
Кто знает, как подаст нам знак
Христос в океане бед:
Расцвел и посох без ветвей -
Не это ли ответ?
Но нежным розам не цвести
Под стенами тюрьмы;
Здесь только камни и песок
Достойны видеть мы,
Чтобы не скрасили цветы
Отчаяния и тьмы.
Не упадут их лепестки,
Как капли слез живых,
И тем, бредущим вдоль стены,
Не скажут в горький миг,
Что умер на Своем Кресте
Сын Божий и за них.
***
Хотя безжалостной стены
Все так же замкнут круг,
И ночью узы разорвать
И встать не может дух,
Его стенаний под землей
Не слышит скорбный слух.
Бедняга там обрел покой:
Там больше нет вины.
И Ужас не сведет с ума
В час тьмы и тишины.
Там нет светильника в ночи -
Ни Солнца, ни Луны.
***
Повешен, как ничейный пес.
К нездешним берегам
Никто его не провожал -
Найдет дорогу сам!
Достали тело из петли,
Спеша к другим делам.
Стянули робу из холста -
На злую радость мух;
Над синим вздувшимся лицом -
Гляди, как Он распух! -
Кидая известь на Него,
Смеясь, глумились вслух.
***
К позорной яме капеллан
Молитвы не принес,
И над могилой без Креста
Нет ни цветов, ни слез.
Он согрешил - но ведь к таким
И приходил Христос!
Да что с того? Он - за чертой,
Начерченной судьбой.
А чашу скорби по нему
Дольет своей слезой
Тот, кто и сам открыт слезам, -
Отверженный, изгой.
А.С.Л.
Синий плащ, и поднят воротник.
Дождь на Корабельной стороне.
Оставляю дома горку книг
И бреду в дожде и тишине.
Я Рабочей улицей иду.
Вехи детства. Мокрые глаза.
Я сижу в Папанинском саду,
И дождинка блещет, как слеза.
Здесь меня носили на руках.
Вот обрыв, где дереза растет.
Снова сквозь прогалину в кустах
Видно, как уходит теплоход.
Той, меня носившей, больше нет.
Издали ко мне крадется мгла.
Я была в отъезде много лет
И совсем другой сюда пришла.
Синий плащ. И поднят воротник.
Темный двор. Горящее окно.
Мой неиссякающий родник -
Счастья или горя, все равно.
ШАРМАНКА
Во Франции мчится к концу восемнадцатый век.
Шарманка с картинками громко скрипит, но поёт.
Облеплены грязью колеса карет и телег,
И позднее зимнее солнце устало встает.
Шарманка скрипит о любви в авиньонском дворе.
Крыльцо зеленеет от вечных осенних дождей.
Все окна закрыты – какая любовь в декабре?
Но чадом и духом капустным несет из дверей.
И все-таки воздух прозрачен и чист поутру,
И смутное чувство какое-то бродит в груди.
И думает стряпчий, в накидке спеша по двору,
Что нечто чудесное все-таки ждет впереди.
За нечто чудесное он заплатил головой,
Но позже, чуть позже…
Декабрьское солнце встает.
Сейчас он шагает вперед по камням мостовой,
И то, что разверзнется вскоре, до времени ждет.
ГЛАЗА В ГЛАЗА
На Гревской площади зима,
И в тающем снегу
В могильной тесноте дома
Глядят в лицо врагу.
О, как сощурены глаза
Их узеньких окон.
Из них не выльется слеза –
Непогрешим закон.
И смотришь ты в лицо времен,
Неодолимых, словно град,
Когда с небес несется он,
Не чувствуя преград.
Глаза веков глядят из бездн,
И в бездну втягивает страх –
Как лихорадка, как болезнь
В изменчивых зрачках.
О, как расширятся они,
Когда ты подойдешь!
Под срезанный твой воротник
Польется зимний дождь:
Сочится мутный небосвод,
Но ты уже не тут
Под краткий счёт, под чёткий счёт
Минут, минут, минут.
1794. ВЕСНА.
Скользят колеса по мосту.
Вздохни – весна! Все просто станет:
Париж в дождях, Эльзас в тумане,
Аррас – в сиреневом цвету.
Прошла трехцветная зима,
И сквозь разорванное знамя
Смотри-ка – пристально за нами
Следит История сама.
А небо мерно сыплет дождь,
И день совсем обыкновенный,
Но время прокусило вену -
И реки крови не уймешь.
Придет отчаянный июль,
С ночной грозой, с разломом неба,
И жизнь запрячется, как небыль,
В груди от гильотин и пуль.
Но я надежду сохраню -
Лилейно-белое наследство,
А глубже - в сердце, по соседству –
Тоску по праведному дню.
Все длится до каких-то пор.
Ты только верь - затянет рану:
Над Францией плывут туманы
И догорает Термидор.
Восьмое марта…
Роза Люксембург!
Жила на улице одноименной
Когда-то мама над заросшим склоном
Оврага. Улыбался демиург,
Дорисовав кармином черепицу
Горячих крыш, лазурью наугад -
Белёные заборы, где струится
Обильной тенью буйный виноград,
Смешеньем красок – лужу у колодца,
Слепящую струю, - в ней бьется солнце.
И улицу простер без мостовых, -
Лишь выбоины, рытвины и камни,
Бликуют окна, как объятья, ставни
Раскинув, - и по ставням скачет блик!
Дорисовав, залил он тишиной
Густейшей, оглушительной и гулкой
Дома, дворы, горбатые проулки,
Картину Корабельной стороной
Назвал, нанес последние мазки,
Не подписал и выставил в Пространстве,
Искусствоведам не оставив шанса,
Но Времени шепнул: беги, беги!
«Портреты Ленина и Маймонида лежали рядом. Узловатое железо ленинского черепа и тусклый шелк портретов Маймонида. Прядь женских волос была заложена в книжку постановлений шестого съезда партии, и на полях коммунистических листовок теснились кривые строки древнееврейских стихов. Печальным и скупым дождем падали они на меня — страницы "Песни песней" и револьверные патроны».
И.Э. Бабель. Конармия.
В эти медные дни тревога
И слеза тяжелы, как медь.
Ни помыться, ни вспомнить Бога,
Ни подумать, ни пожалеть.
Догнила в мозгу Иудея.
Конь измерил пути пустынь.
Вот лежит в полях, холодея,
Подплывая кровью, Волынь.
Стаи галок. Поля. Закаты.
Нищета. Субботний уют.
Диктатура пролетариата.
Штаб, махорка и ундервуд.
Черным цветом кровавым летом
В чистом поле цветет беда.
А обещанное Заветом
Не исполнится никогда.
То ли дело - штык и граната!
А Скрижали – в давнишнем сне.
Диктатура пролетариата
Не нуждается в старине.
Только в зыбком жару тифозном,
Когда слышно, как дышит тьма,
Под таинственным небом звездным
Губы сами прошепчут «Шма».
Стихи с меня опадают,
Их ветер по полю гонит,
Деревья их напевают
И снег их зимой хоронит.
Не слышали их редакций
Обшарпанные пороги.
Предпочитают кататься
В пыли проезжей дороги.
Они живые, как листья,
Чуть тронуты желтизною,
Начертаны вялой кистью,
Напитаны болью зноя.
Они бедны и суровы,
Мои случайные дети:
Глухое, косное слово
О боли, тоске и смерти
Растет из тайной надежды,
Цепкой, как дикие всходы,
Что в тучах, как призрак нежный,
Сверкнет лазурь небосвода.
Синее проступает сплошной каймой
В перспективе улиц, бегущих вниз,
Обрамляя шум, суету и зной -
Повседневность. в которой они сплелись.
Лестницы водопадом текут с холма,
Камень солнцем высветлен добела.
А по горизонту везде кайма
Бирюзой переливчатой подтекла.
Медленно поднимаясь, зачем-то взгляд
Ищет и сегодня – в снах, наяву -
Смутный контур серого корабля,
Разведённую зеленью синеву.
Будто бы прикоснется смычком скрипач
К струнам, что нетронуты много лет.
Синее проступает - пройдет, не плачь! -
Сквозь усталые веки – извечный цвет.
Прощанья жгучий слог, а небо – как всегда...
Все тот же мост, под ним причалила маршрутка.
Прощанья мерный шаг, по-прежнему вода
Сочится из трубы, от этого и жутко.
Округе невдомек, что наступил конец,
На горло наступил, на сердце, не иначе,
Он жизни тяжелей и давит, как свинец,
И оба мы молчим, но рядом кто-то плачет.
Слезливая зима с непрошеным дождем,
Нежданного конца связав концы с концами,
Все плачет под мостом, а мы с тобою ждем,
Скончается любовь – иль кончимся мы сами.
Мою нелепую любовь
На перекрестках треплет ветер.
Нет для нее ни слов, ни снов,
Ни облегченья, ни надежды.
Она слаба, как огонек
В ночном окне, но утро брезжит,
И трезвый суетный денек
Ее погасит на рассвете.
Моя нелепая любовь
Себе не выпросит пощады:
Она слепа, а чернь скупа,
Скупа слепцам на подаянье.
И каждый рвет, и каждый бьет,
До полусмерти, до упаду,
И камень в каждом рукаве,
И стон слышнее оправданья.
Осенней слякотью ее
Измажет каждый проходящий,
Остывшей мякотью ее
Заест, смеясь, скабрезный голод.
Пытаясь плакать, я ее
Не защищу слезой слепящей.
Клонясь на локоть, опущу
Ее сама во тьму и холод.
Моя любовь, тебя сокрыв,
Тебя зарыв - тебя согрею.
Прости, что надо вскрыть нарыв,
Прости за то, что не умею.
За кровь и желчь последних слез,
За то, что время не догоним…
А если это был Христос,
Прости за гвоздь в его ладони.
Но только снег – куда ни посмотри.
Лишь белые нахохленные крыши
Кругом сквозь ночь мерцают до зари
И мерзлый ветер провода колышет.
Застыло время на часах зимы,
Безвременье сгустилось и застыло,
И спит перо, и высохли чернила,
И вдохновенье не возьмешь взаймы.
Куда идти, когда темным-темно
В твоей душе, как равно и в округе.
И молча смотришь в тусклое окно,
Как фараон, скрестив спокойно руки.
Чтобы, наконец, была зима,
Хлопьями на крыши падал снег,
Замерзали хмурые дома
И машины замедляли бег,
И играл на верхнем этаже,
Запинаясь,горестный рояль.
В сумерках, на самом рубеже
Темноты, я побрела бы вдаль.
Я бы шла в вечерней темноте
По обледеневшей мостовой.
Я, не подчиняясь суете,
Шла бы вдаль, поникнув головой.
Я была бы одинока так -
Перед миром чувствуя вину, -
Чтобы знать, что к истине никак
Бог меня не выведет одну.
И, хотя на улице темно,
Путь бы мой внезапный свет рассёк:
Мне светило бы твое окно -
Тот квадрат, который знает всё.
Малахов курган - в миндале,
Сплошном бело-розовом флере.
В прозрачных просветах аллей
Закат окунается в море,
Готовятся спать корабли
На ложе воды акварельной,
И склянок звенит перелив,
Вплетаясь в гудок с Корабельной.
Курган проступает горбом
Над городом, памятью детской.
Где Доковой балки разлом -
Там время, прикрытое дверцей,
И солнце колдует в траве –
Весна начинается рано;
Моя батарея Жерве –
Там бабушкин дом под курганом.
Лишь море там, море и степь -
Великой истории лоно.
Там памяти крепкая цепь,
Сверкая, сбегает по склону.
И мне ли учиться писать
О чем-то другом - не об этом?
Всё детство мое - паруса,
Скульптуры в своих эполетах,
Чугунными ядрами – крест,
Зеленая бронза шинелей
И траурно вставшие с мест
Молчащие черные ели.
Как им не врываться в стихи -
Стихией уму неподвластной
Руки мастерицы-тоски,
Рисующей болью и маслом?
Она не уснет никогда,
Глаза не опустит оленьи,
Как будто в других городах
Нет жизни и нет утоленья!
Февраль. На окне вензеля
Ночного мороза. Но память
Рисует цветы миндаля
И дышит его лепестками.
И отправился в путь… А за ним
По камням волочилась арба.
И от пыли седел он. Судьба
По камням волочилась за ним.
Над селеньями утренний дым
Поднимался, манил очагом.
Поднимался, влекущий, как дом.
И арба волочилась за ним...
Летний воздух от зноя пылал.
Путник брел, исполняя обет.
Да, лишь этого он и желал, -
Все равно ничего больше нет.
Виноградную сладкую гроздь,
Запах трав он успел позабыть.
Оставалось лишь верить – да пить,
Подставляя иссохшую горсть.
И сгорал он от жара молитв,
Запах трав до конца позабыв.
Страха нет - ни сумы, ни зимы.
И почета не надо ему.
И богатство ему ни к чему:
Он страшится его, как чумы.
Ведь не можем, разумные, мы
Со свободы вернуться в тюрьму.
Обнищал, и его серебром
Не осыпал за это никто.
Он остался без дома - на то
Он и бросил свой собственный дом.
Без него покатилась арба
По камням тяжело, как судьба.
Да пребудет с ним мир и покой.
А морали здесь нет никакой.
Уводили в тот день рыже-чалых, павлинов
увозили, а взор с высоты паланкинов
побеждал и разил, был сильней неуклонно
взора Балкис с вершины жемчужного трона.
Той, кто там в высоте, - кто такой овладеет?
В ком достаточно сил устоять перед нею?
Вот пройдет по хрустальному гладкому полу,
и в глазах моих, робко опущенных долу,
эта поступь её, ослепив, отразится -
солнце ходит кругами по небу Идриса.
Взор её убивает, но речь оживляет
мертвых, словно Исса, возвратив из-за края.
Как скрижали Торы - ослепительны ноги;
их, подобно Мусе, изучаю, как строки.
Но Она и епископ - дитя Византии,
светом Духа Святого омытый вития,
одичалый отшельник, избравший гробницу,
чтобы Имя Его поминать и молиться.
Сокровенная в ней небывалая сила
мудрецов, псалмопевцев, раввинов смутила:
помани она жгучим евангельским словом -
все в священники, дьяконы были б готовы.
О Погонщик! - когда, уезжая отсюда,
оседлала двугорбую спину верблюда,
я кричал, как безумец во власти дурмана, -
не вези ее прочь со своим караваном!
Час разлуки настал - распустил в этот день я
мои армии и эскадроны терпенья.
вся душа моя стала молящей гортанью,
ускользая из тела, дрожала на грани.
Красоту милосердную, плача в бессилье,
вне себя отпустить моё сердце просил я.
Бог велик – уступила без гнева, смягчилась.
Да отринет Иблиса молитва и милость!
Она и Он над длинною рекой -
Свинцовою рекой вялотекущей.
Темнеет. Холодает. Тени гуще.
Безлюдный берег. Изморозь, покой.
Над смутною рекой – Она и Он.
Уже на грани зимней спячки водной
Спят корабли. Река несудоходна.
Кровь застывает тоже. Клонит в сон.
Он и Она стоят на берегу
Всей прежней жизни, молча наблюдая,
Как мается зимой вода речная,
Кто море вспоминая, кто – тайгу.
Поспи, любовь, не вымерзай до дна.
Зима тебя прикроет чистым снегом
До первого весеннего побега.
Над сонною рекой – Он и Она…
В. Янко
Нарисуй мне ель на другом берегу,
Новогодье в чистом снегу.
Под луной сверкает нетронутый лед.
С чистой строчки начнется год.
И минуты его растекутся в поток,
Тонкой свечкой зажгут восток.
В этой чахлой струйке, что льется едва,
Потекут живые слова.
Всю былую боль ты отринь и отрежь,
За рекой застывшей оставь.
Завтра утром снова копну надежд
У порога поставит явь.
Деревья на холме
в цвету.
Они усеяны
крупными одиночными цветками -
японская камелия.
Когда-то ты пришел ко мне
по ошибке
с охапкой этих цветов,
оборвав их
с тоненьких веток.
Дождь перестал. Солнце
проглянуло сквозь листья.
Но и у смерти
есть свой цветок,
называется заражение.
он красный или белый - японские
цвета.
Ты стоял вот тут,
с охапкой цветов в руках.
Могла ли я их не взять,
это ведь был подарок?
Japonica
by Louise Gluck
The trees are flowering
on the hill.
They are bearing
large solitary blossoms,
japonica,
as when you came to me
mistakenly
carrying such flowers
having snapped them
from the thin branches.
The rain had stopped. Sunlight
motioned through the leaves.
But death
also has its flower,
it is called
contagion, it is
red or white, the color
of japonica —
You stood there,
your hands full of flowers.
How could I not take them
since they were a gift?
Канарейку из-за моря
Привезли, и вот она
Золотая стала с горя,
Тесной клеткой пленена.
И.А. Бунин
Ты с детства помнишь этот свет,
И плеск, и солнечные блики.
И для тебя теперь безлики
Те города, где моря нет.
Те города, где горизонт –
Холмы и заводские трубы,
Степные ветры сушат губы
И выворачивают зонт.
Пустота вмерзает в дух и плоть
Черно-белым знаком вьюжной ночи,
Тьма блестит сияньем снега, хоть
В ней рисунок проявиться хочет.
Это память давним январем
В черных водах прошлого всплывает:
Белый снег, кубинский горький ром,
Мерзлый стук последнего трамвая,
Рельсы, непонятный поворот,
Головокружительность побега,
Обжигающий металл ворот,
Чистота нетронутого снега.
Пять минут, и разгорится печь,
От огня запляшут тени, блики.
Космы скроют черным скудость плеч,
Шорохом вздохнут на полках книги.
Тонкая церковная свеча,
Догорая, вспыхнет напоследок,
Первого рассветного луча
Не увидев сквозь сплетенье веток.
Дальше – сон. И тьма еще густа.
Тонкий смысл на свет родиться хочет.
Помнишь?..
...Черно-белым знаком ночи
В дух и плоть вмерзает пустота.
Южный Крест там сияет вдали,
Вместе с солнцем проснется компас.
Бог, храня корабли,
Да помилует нас.
А. Грин.
Месяц слева был от электрички,
Он стоял над Корабельной стороной
И светил, светил мне по привычке
В этот час прощальный мой.
В этот час прощальный и последний -
Час горчайшей из разлук -
Месяц стал крупнее и заметней:
Даже он был тоже - друг.
Тихий серп висел над кораблями,
Расплывался в мутных линзах слёз,
И тревожил гулкий крымский камень
Стук безжалостных колес.
Сонными провалами темнели,
Отзывались холодом в груди,
Вытянувшись змеями, туннели -
Впереди и позади.
Электричка пробегала рядом
С бухтой - торопилась в Инкерман.
Может быть, остаться было надо?
Оставайся, рви стоп-кран!
Корабли, стоящие на рейде,
Я осталась бы уже давно,
Только мне теперь остаться негде –
Камнем я иду на дно.
Падаю, и не пошевелиться.
Гибну. Но, найдя меня вдали,
Возврати, верни меня, как птицу,
Бог, хранящий корабли!
Говорю я тебе, это не луна,
А эти вот цветы
Светят на весь двор.
Терпеть их не могу.
Ненавижу их, как ненавижу секс,
рот мужчины,
впечатывающийся в мой рот,
обездвиживающее меня мужское тело -
И этот всегда прорывающийся крик,
сдавленный, унизительный
предвестник соединения.
Сегодня ночью я мысленно слышу
вопрос, и следом за ним ответ,
смешавшиеся в один звук,
Взмывающий всё выше и выше, а затем
Расщепляющийся на меня и тебя прежних,
Измученных противостоянием. Понимаешь?
Нас одурачили.
И этот запах ложного апельсина
Сочится через окно.
Как я могу расслабиться?
Какое для меня возможно удовлетворение,
Когда по всему миру по-прежнему
Носится этот запах?
Louise Gluck. Mock Orange
It is not the moon, I tell you.
It is these flowers
lighting the yard.
I hate them.
I hate them as I hate sex,
the man’s mouth
sealing my mouth, the man’s
paralyzing body—
and the cry that always escapes,
the low, humiliating
premise of union—
In my mind tonight
I hear the question and pursuing answer
fused in one sound
that mounts and mounts and then
is split into the old selves,
the tired antagonisms. Do you see?
We were made fools of.
And the scent of mock orange
drifts through the window.
How can I rest?
How can I be content
when there is still
that odor in the world?
В полях случилось. Замерли деревья.
Вдруг свет прошел сквозь листья и поведал
о величайшей милости Христа. Я услыхала
и плотью отвердела, как броней.
С тех пор как стража
меня во тьму столкнула, я молюсь,
а голоса теперь мне отвечают,
что надлежит мне стать огнём – по Воле Божьей,
они велят мне: преклони колени,
благословляя Короля, и возблагодари
врага, кому теперь должна ты жизнь.
Jeanne d’Arc
By Louise Gluck. В. Щугоревой
Чахлое утро предзимья.
Туманно, сыро и серо.
Низкое небо стынет.
Но вслушайся - романсеро!
С ландшафтом сливаясь цветом,
Расселась воронья стая.
Медленно и незаметно
Зреет напев, нарастая.
Ты ведь сквозь гул Ростова
Слышишь меня, Воронеж?
Что ты так жжешься, слово?
Скрипка, о чем ты стонешь?
Через снега, туманы,
С унылым двором в контрасте
Звучи, огонь кастильяно,
Просодией, полной страсти.
КровИ разломом граната,
По венам плыви слезами,
Горький огонь Гранады,
Пламень, что плавит камень.
Зимний мир безучастен
К боли - укрыться негде.
Но никогда не гаснет
Черный огонь дуэнде.
Горький огонь Гранады.
Черный огонь дуэнде
Что я делаю здесь? Проходя по краю,
Оживляя слова, заплетая в рифмы,
Я пытаюсь сказать, что - сама не знаю,
Плыть пытаюсь в туман, огибая рифы.
Парус хил, ветер слаб, капитан безумен,
Я по карте слежу - курс его рискован.
Он ведет в никуда. В мороке и шуме
Зыбкий контур души еле прорисован.
Но сплетением слов - непослушной пряжей -
Пробежит по нему, длясь и обвивая,
Обведет на плаву, верным курсом ляжет,
Обрисует меня нить стиха живая.
И синкопы тоски тихо лягут в строчку,
Паруса надо мной станут вдруг тугими,
Увлекая вперед… И, поставив точку,
Я увижу себя в зеркалах предзимья.
У мамы на руках все видится другим
И в сумерках плывет тревожаще и странно.
Таинственен, далек и еле различим
За бухтой темный горб Малахова кургана.
Поодаль листья жгут - и горьковатый дым
Дрожит и стелется, закрыв стрелу плавкрана
И ветку миндаля. Обнявшись, мы молчим.
Пускает корни в нас осенняя нирвана.
Еще не знаю я того, что это – Крым,
Лишь воздухом дышу соленым и сырым,
Смотрю, как катерки проходят караваном.
Мне рано понимать. В единстве первозданном
Стихия этих мест с младенчеством моим,
И рано уезжать, и расставаться рано.
Весь мир – твой ребенок, но все же не стоят слезы
Его голубые цветы, его мерный прибой под обрывом
И то, что никто в этот мир не родится счастливым.
А в воздухе носится, носится запах грозы.
И сходятся тучи, как брови богов, над землей,
Застыли деревья и ласточки низко летают,
И видно – зарницами с юга гроза подступает,
Над мутной водой расползаясь уклончивой мглой.
Непрочный кораблик качает речная волна,
Тяжелые баржи фарватером тянут буксиры,
Непрочное небо прольется сейчас, и одна
Тяжелая туча весомее целого мира.
А мир – твой ребенок, любим, неприкрыт, уязвим,
Он так предсказуем – забудет, предаст, охладеет.
И темная туча повисла, склоняясь над ним.
Пока тишина, и вечерней прохладою веет.
Старая мельница, скрип колеса,
Сонной реки монотонные звуки,
В темной воде отразились леса:
Голые ветки - как тощие руки.
Поздняя осень, и тянется дым -
Сизая струйка - под низкие тучи.
Палые листья по стали воды
Вдаль уплывают и в чаще дремучей
Речка теряется, ниткой блеснув.
Годы над тихой округой не властны.
Снова готовится к зимнему сну
Сумрачный лес над рекой безучастной.
Скоро вода, стекленея, замрет,
Мельница призраком до ледохода
Встанет – лесного покоя оплот,
Сторож на время застывшей природы.
Что же так тянет к безлюдным местам,
К тем горемычным склоненным ракитам,
К мельнице спящей? Куда Левитан
Память ведет по тропинкам забытым?
Прозрачны твои рыжие крылья, осень,
Крылья парящих листьев и сизые перья дыма,
Рощ оголившихся нервы, косматые пятна сосен,
Прозрачны твои акварели, но все же неостановимо
Вянущий мир безропотен, нем и странен,
Ложась под плети дождя, охлестываемый ими,
И стоны ветров сплелись с растрепанными лесами,
И гроздья рябин пылают, как древний пламень
Пророчеств, и музыка осени так надрывна,
Сбиваясь порой на безудержный вой по лету,
А то - на тоскливый голос туманной рынды,
Взывающий редкими всхлипами: где ты? где ты?
Холодная осень. Пылающий глаз рассвета.
Сверкнула молния – и он
стремится на Восток.
Блесни на Западе она -
туда бы путь пролег.
Я ради пламени горю,
что в молнии самой,
А не какой-нибудь земли
- вот этой или той.
Восточный ветер слово нам
принес – отступят вдаль,
Пройдут рассеянность, восторг,
смущение, печаль,
И опьяненность с трезвостью, -
не будет ничего,
И даже этого огня,
и сердца самого.
Кого ты ищешь – Тот внутри,
меж ребер; сделай вдох -
Он повернется в лад с тобой
на Запад, на Восток.
Мир вам, салам вам - тем, кто сделал в ал-Химме привал!
Правильно я с почтеньем приветствие возглашал.
Трудно ли на привет мой было б ответить, скажи?
Но нет никогда ответа от каменной госпожи.
Они удалились, лишь только ночь опустила вуаль.
Растерян он и покинут, - сказал я, - юношу жаль.
Желаниями тесним он, от стрел их куда уйти -
Так и летят в беднягу на всяком его пути!
Она улыбкой сверкнула, как молнией, и невмочь
Сказать мне, что это было - и что раскололо ночь.
«Каждый миг свое сердце он мне отдает опять!
Чего же – она сказала – он может еще желать?».
Ты путь обрати к каменистой равнине Сахмад,
Где влажные ивы в лугах столь же влажных стоят,
Где молния блещет из туч, что собрались в гряду,
Сгустившись до света, а к сумеркам снова уйдут.
Ты голос возвысь на рассвете, взывая к любой
Из девушек гибких, сияющих перед тобой.
Сверкнет серебром ее взгляд роковой черноты,
Она обернется – как шея нежна и черты!
Ловушка для тех, кто, влюбляясь, себя потерял,
И взглядом стальным сокрушает таких наповал.
Подаст тебе руку – как шелк без рисунка, гладка,
И амброй, и мускусом благоухает рука.
Посмотрит глазами газели полуденных стран,
Но взгляд ее сразу твердеет, как обсидиан.
Коллириум магии властью чело увенчал,
Для шеи и плеч не найдется достойных похвал.
Не любит, хотя и клянется, но как же стройна!
Завесу кудрей смоляных распускает она
Затем, чтобы с трепетом замер как вкопанный тот,
Кто следом за ней, красотой опьянившись, пойдет.
Не смерти боюсь, не того, что уйду без следа, -
Того, что, уйдя, не увижу ее никогда.
Светлане Галс
Свечки бледных кувшинок текут по стеклу
Водяному в овале старинном -
Там, где гипсовый мальчик склонился к веслу
И блестит под луной серебрином.
В лоне летнего сна цепенеет бульвар,
И прохожий готов потеряться
От иудина дерева розовых чар,
От мерцающей пены акаций.
Ностальгии и тайны прозрачная смесь
Тут отвешена щедро по-царски.
Это вотчина снов.
Ты бываешь ли здесь,
В этом призрачном месте, Казарский?
Твой безудержный бриг возвратился, устав
От боев, но увенчан победой,
И прорехи зияли в его парусах,
Протекая потоками света.
А на мне навсегда отпечатался след
Поражений в пути. Я не воин.
И домой возвращаюсь, увы, без побед,
С длинным перечнем ран и пробоин.
Все петляет дорога, виток за витком,
И когда добреду, непонятно.
Ждет бульвар. Истекает луна молоком,
Оставляя прозрачные пятна.
памяти папы
Куда ты уходишь, Скиталец,
Куда ты уходишь опять?
Там волны свой бешеный танец
Вовек не устанут плясать.
Увенчаны пеною белой,
Все пляшут и пляшут они,
Но с борта своей каравеллы
Ты в синюю бездну взгляни:
Под ними на дне океана
Лежат, погруженные в сон,
Разбитых судов капитаны -
Неведомых стран и времен.
Им гроб изумрудный не тесен,
И ночи похожи на дни,
И ветра неистовых песен
Уже не услышат они.
И солнце едва проникает
В таинственный их мавзолей,
А ночью ундины ласкают
Истлевшие пряди кудрей.
Нужна ли тебе эта доля?
Но ты уговоров любви
Не слышишь: на волю, на волю! -
Плыви же, Скиталец, плыви...
Твои паруса - это крылья,
И в призрачном свете луны,
Как в детстве, загадочной былью,
Заманчивой тайной полны.
Тебе эта тайна знакома -
Скажи, не она ли влечет
Тебя из спокойного дома
К просторам бушующих вод?
Все дальше твой берег уходит,
Все крепче твои паруса,
И долгую песню заводят
Матросы - и их голоса,
Сплетясь с завыванием ветра,
Растают вдали. Ни следа.
Вот так ты уйдешь незаметно,
Вот так ты уйдешь навсегда.
Изгибы бухт – почти черты лица:
Что видел в детстве, помнишь без конца.
Привычным стал изысканный недуг –
Опять хочу увидеть акведук,
Услышать скрип колонки, плеск воды
В тени маслин серебряно-седых,
А дальше, обращая время вспять,
Овраг внизу увидеть и узнать
В репьях, полыни, а не стадион,
И дом, что неизменен с тех времен.
Чугунную ограду – кружева –
И лестницу, что всё еще жива,
И тот чердак, с которого видны
Все крыши Корабельной стороны,
И кривенький расшатанный сарай, -
И память, перелившись через край,
Воспоминаниям утратит счет
И в море бесконечное впадет.
Был самый пик лета,
Был полночи миг,
И звезды поблекли
В лучах ледяных:
Явилась луна
Со свитой планет
И отблеск с небес
Поплыл по волне.
Смотрел лишь миг
Я в стынущий лик:
Улыбку его с блеском льда,
Как саваном, вдруг
Облака пух
Прикрыл. И взглянул я туда,
Где, огнем струясь,
Далёкий алмаз,
Вечерняя светит звезда.
Мне в сердце лилась
Радость и страсть,
Согревшая Небо в ночи.
С тех пор я влюблен
В дальний огонь,
Позабыв ледяные лучи.
Evening Star by Edgar Allan Poe
'Twas noontide of summer,
And mid-time of night;
And stars, in their orbits,
Shone pale, thro' the light
Of the brighter, cold moon,
'Mid planets her slaves,
Herself in the Heavens,
Her beam on the waves.
I gazed awhile
On her cold smile;
Too cold- too cold for me-
There pass'd, as a shroud,
A fleecy cloud,
And I turned away to thee,
Proud Evening Star,
In thy glory afar,
And dearer thy beam shall be;
For joy to my heart
Is the proud part
Thou bearest in Heaven at night,
And more I admire
Thy distant fire,
Than that colder, lowly light.
Одна я вышла в ночь на миг -
Над морем кровью подтекло.
Намокли крылья – дух поник:
Мне бремя горя тяжело.
С теней, покрывших снежный склон,
Я подняла усталый взгляд:
Смотрю – к востоку Орион
Горит, как много лет назад.
Из окон отчего жилья
Ночами юности моей
На Орион смотрела я
Над блеском городских огней.
Мечтам и детству вышел срок,
Рвут войны в сердце мир. - Насквозь
Всё изменилось, лишь восток
Сверкает вечной правдой звезд.
Winter Stars by Sarah Teasdale
I went out at night alone;
The young blood flowing beyond the sea
Seemed to have drenched my spirit’s wings—
I bore my sorrow heavily.
But when I lifted up my head
From shadows shaken on the snow,
I saw Orion in the east
Burn steadily as long ago.
From windows in my father’s house,
Dreaming my dreams on winter nights,
I watched Orion as a girl
Above another city’s lights.
Years go, dreams go, and youth goes too,
The world’s heart breaks beneath its wars,
All things are changed, save in the east
The faithful beauty of the stars.
В конце концов я дала о себе
Знать твоей жене, как
Подобает богине, - в ее доме
На Итаке, - только бесплотный голос: она
Перестала ткать, голова ее повернулась
Сначала направо, потом налево,
Хотя, конечно, не было ни малейшей надежды
Проследить этот звук в привязке к какому-нибудь
Объективному источнику; сомневаюсь,
Что она вернется к своему ткацкому станку,
Зная то, что теперь ей известно. Когда
Увидишь ее снова, скажи ей:
Так прощаются богини:
Оставшись в ее голове навсегда,
Я останусь и в твоей жизни - тоже навсегда.
Circe s Grief by Louise Gluck
In the end, I made myself
Known to your wife as
A god would, in her own house, in
Ithaca, a voice
Without a body: she
Paused in her weaving, her head turning
First to the right, then left
Though it was hopeless of course
To trace that sound to any
Objective source: I doubt
She will return to her loom
With what she knows now. When
You see her again, tell her
This is how a god says goodbye:
If I am in her head forever
I am in your life forever.
Я – городской воробей, обитатель бульваров и крыш.
Птичка с асфальта, насельник дневных фонарей.
Ветер гоняет линялые клочья афиш,
Прелые листья уносит быстрей и быстрей…
Желто-зеленый, нет, изжелта-красный избрав,
Будто солдатик за знаменем, движусь за ним.
В общем строю мы летим, к перспективе припав,
К югу, на солнышко, в общем строю мы летим.
Так опьянителен воздух задонских осенних степей,
В золоте рощ растворяется свет и тепло…
Тихо летит за листом городской воробей,
Ветер степной поддувает ему под крыло.
Там, паутинкой прозрачной мелькая в развилке ствола,
Вяжется, тянется осень меж горьких осин.
В заводи просинь с отливом и блеском стекла.
В ней отражается неба разверстая синь.
Тень перелесков сменяется степью нагой,
В солнечном мареве ястреб, как точка, повис.
Плоть воробьиная дрогнула. Плотью другой
Ястреб насытился, молнией кинувшись вниз.
К самому краю палитры осенних красот,
Внятному краю, где краски смертельно остры,
Я воробьиной душой прикоснулся, и ястреб с высот
Дал мне почувствовать силу и ритмы игры.
Не для пичужек с асфальта, клюющих в пыли из-под ног,
Эта реальность борьбы, этот огненный ветер степей.
Мечется ветром подхваченный изжелта-красный листок,
Мечется в струях воздушных, не может вздохнуть воробей.
Помощи нет, только маленьких крыльев размах,
И пробуждайся уж, птичка, живи на износ:
Города нет и кормушки, лишь ветер и солнце в степях,
Сушит и гонит взаправду и жарит всерьез.
В травах степных чернотой пробежался пожар,
Ветер разносит по рощам безводье и сушь.
Кончился сон твой асфальтовый про суету и бульвар,
Про шелуху под скамейками, крошки и воду из луж.
Там, за далью непогоды...
Н.М. Языков
Мост, подвешенный в тумане,
Уводящий в никуда.
Фонари. На заднем плане –
Неподвижная вода.
Этой статике тумана
Над поверхностью воды
Не хватало урагана
С терпким привкусом беды.
Там, за гранью непогоды,
Нет искомого давно.
Давит обруч небосвода.
На развалинах темно.
Помнишь ноябрьскую ночь? Бакен на смутной волне,
Призраки белых скульптур в вязкой, как сон, тишине,
Мост, уходящий в туман так, что не видно, куда
Дальше идти и зачем: до горизонта – вода.
Тесен был дом у реки, в узком проулке темно,
Только налево, внизу тускло желтело окно,
Тополь, теряя листву, жался к промокшей луне,
Тенью ветвистой водил по отдаленной стене.
Дело совсем не в тебе - в этом ночном и речном
Воздухе (годы спустя все это кажется сном),
В этой туманной дали, в этих дрожащих огнях,
В бурой листве под ногой, в голых и скользких ветвях.
Воздухом влажным дыша, шли мы наверх от реки, -
Глухо безлюден проезд, звуки шагов далеки,
Тени фонарных столбов встали линейкой косой,
На горизонте огни выстроились полосой.
Лязгал засов тяжело, камень ступеньки скользил,
Сверху смотрели на нас стройные хоры светил,
Ключ кувыркался в замке, дверь обдавала теплом,
Через высокий порог я заходила в твой дом.
Дело совсем не в тебе, - в этой тропинке вдоль стен,
В шорохе близком реки, в жухлой траве до колен,
В этой бессонной ночи, в городе, спящем вверху,
В осени, терпкой на вкус, но неподвластной стиху.
Шорохом прелой листвы мы заглушали тоску,
Не замечали, как смерть тихо ползет по виску.
Так и остались смотреть каждый в свою тишину.
Только ночная река катит и катит волну.
У здешних птиц какой-то странный крик,
И эхо сдавленное тоже странно
Среди стволов, обмотанных туманом,
В оврагах этих тихих и сырых.
У здешних ив какой-то странный вид,
Они согнулись, приникая к травам,
Так, что уже не рассмотреть, где главы
У сгорбившихся в ужасе ракит.
Как пепел, листья падают, и слух,
Хотя у ног нападал целый ворох,
Бессилен уловить их смертный шорох,
Как будто в мире выключили звук.
Пятнает красным раненый восход
Бетонные тела мемориала,
И равнодушно, как тогда вставало,
Светило над оврагами встает.
"Не скучно ли на темной дороге?"
А. Грин
Бабушке
Кивают бессарабские степи
Метелками некошеных трав.
Там ветер тебе косы растреплет,
Косынку незаметно сорвав.
А правда ведь такие же травы
Ты видела и те же цветы
В степи под Екатеринославом,
Поодаль от его суеты?
А правда так же пахло полынью
В Крыму, и запах длился и креп,
И море переливчатой синью
Опять тебе напомнило степь?
А крымский воздух солоно-горек,
Вдохнуть его - как в омут упасть,
И ты еще не знала, что море -
Капкан, неодолимая власть,
Что у судьбы – крутые пороги,
А у войны – крутые вдвойне:
Не страшно ли на темной дороге -
Под бомбами, на рваной волне?
Ты спрячешь от меня отголоски
Того, о чем мне знать не пришлось,
И мы пойдем гулять на Приморский –
Среди олив, платанов и роз.
Снова холод, снова зима?
Не поскользнулся ли Фрэнк сейчас на льду,
Разве он не поправился, разве весной не посеяны семена
Разве не кончилась тьма,
Тающим льдом
Не полны ли узкие водостоки
Разве не было мое существо
Спасено, не было сохранно,
Разве не зажило незримым рубцом
Поверх раны,
Ужас и холод -
Разве они не прошли, разве не был наш сад
Вскопан, засеян
Вспоминаю как ощущалась земля - красной и плотной
Строго в ряд семенами сад разве не был засеян,
Виноград не вился по южной стене
Я не слышу тебя
В вое ветра, свистящего над голой землею,
Мне стало всё равно,
Что там за звук,
Когда мне пришлось смолкнуть, ощутив впервые -
Не стоит описывать этого воя, -
То, на что он похож, не может изменить того, что он есть такое
Разве тьма не ушла, разве мы не спасли
земли - семена засевая
Разве не сеяли мы семян,
Разве земля обошлась бы без нас,
Виноград - разве его не собрали?
-----------------------------
Louise Gluck
Оctober
Is it winter again, is it cold again,
didn't Frank just slip on the ice,
didn't he heal, weren't the spring seeds planted
didn't the night end,
didn't the melting ice
flood the narrow gutters
wasn't my body
rescued, wasn't it safe
didn't the scar form, invisible
above the injury
terror and cold,
didn't they just end, wasn't the back garden
harrowed and planted-
I remember how the earth felt, red and dense,
in stiff rows, weren't the seeds planted,
didn't vines climb the south wall
I can't hear your voice
for the wind's cries, whistling over the bare ground
I no longer care
what sound it makes
when was I silenced, when did it first seem
pointless to describe that sound
what it sounds like can't change what it is-
didn't the night end, wasn't the earth
safe when it was planted
didn't we plant the seeds,
weren't we necessary to the earth,
the vines, were they harvested?
Снова ночи стали прохладными, как те ночи ранней весны,
и опять они такие же тихие. Тебе
Не помешает, если я заговорю? Теперь
Мы наедине; нет причины молчать.
Смотри - там, над садом, поднимается полная луна.
Следующего полнолуния я не увижу.
Когда луна всходила весной, это значило,
Что время нескончаемо. Подснежники
Раскрылись и закрылись; спаренные двукрылки
С семенами клёна насыпались бледными сугробами.
Белая над белой, над березой всходила луна.
А в изгибе ствола, там, где разветвляется дерево,
Листья первых нарциссов в лунном свете
Отливали нежным, зеленовато-серебристым.
Теперь мы вместе подошли слишком близко к концу,
Чтобы его бояться. В такие ночи я даже уже не твердо
понимаю, что такое конец. А ты - ведь ты была
С мужчиной?
После первых криков
Радость тоже беззвучна, как и страх?
The Silver Lily
BY LOUISE GLUCK
The nights have grown cool again, like the nights
of early spring, and quiet again. Will
speech disturb you? We're
alone now; we have no reason for silence.
Can you see, over the garden—the full moon rises.
I won't see the next full moon.
In spring, when the moon rose, it meant
time was endless. Snowdrops
opened and closed, the clustered
seeds of the maples fell in pale drifts.
White over white, the moon rose over the birch tree.
And in the crook, where the tree divides,
leaves of the first daffodils, in moonlight
soft greenish-silver.
We have come too far together toward the end now
to fear the end. These nights, I am no longer even certain
I know what the end means. And you, who've been with a man—
after the first cries,
doesn't joy, like fear, make no sound?
Невидим колокол ночной.
Доносят редкие удары
Порывы ветра за стеной.
И, просыпаясь от кошмара,
Я каждый раз хочу найти
Границу между сном и явью,
Но мне ее не перейти,
Не потеряв на переправе
Чего-то, что древней меня
И остается под завесой,
Чего уже не помню я,
Но знают камни Херсонеса -
Тот ноздреватый известняк,
В нем время вымыло пустоты,
Как и во мне. Неровен шаг
И тщетна памяти забота,
Но этот колокол в ночи -
Как одинокий голос моря:
Он никогда не замолчит,
Туману вторя, шторму вторя,
Взывая к пенной седине
Полынных круч, к молчащим скалам.
Зовет меня – ведь я пропала.
В глухой ночи звонит по мне.
Смейся – весь мир смеется;
Заплачь – никто не придет.
На земле мы берем веселье взаем,
Только горе у всех свое.
Пой - отзовутся горы;
Вздохни – ни вздоха нигде;
Эхо ловит вокруг ликующий звук,
Но молчит о твоей беде.
Счастлив – и рядом люди;
Горюешь – брошен. Закон!
Всем хлебнуть бы полней удачи твоей -
Никому не нужен твой стон.
Рад – и в друзьях весь город;
Грустишь – их ветер унёс.
Вкус нектара с тобой разделит любой,
Но один ты над чашей слёз.
Празднуй – и дом твой полон;
В пост – опустел невзначай.
Богатей и делись – но кончится жизнь
И один ты ступишь на край.
Где-то в чертогах света
Есть место всем и всему.
Но проходы тесны - сквозь боль мы должны
Пробираться по одному.
-----
Ella Wheeler Wilcox
Solitude
Laugh, and the world laughs with you;
Weep, and you weep alone;
For the sad old earth must borrow its mirth,
But has trouble enough of its own.
Sing, and the hills will answer;
Sigh, it is lost on the air;
The echoes bound to a joyful sound,
But shrink from voicing care.
Rejoice, and men will seek you;
Grieve, and they turn and go;
They want full measure of all your pleasure,
But they do not need your woe.
Be glad, and your friends are many;
Be sad, and you lose them all,—
There are none to decline your nectared wine,
But alone you must drink life’s gall.
Feast, and your halls are crowded;
Fast, and the world goes by.
Succeed and give, and it helps you live,
But no man can help you die.
There is room in the halls of pleasure
For a large and lordly train,
But one by one we must all file on
Through the narrow aisles of pain.
С ноктюрном сине-золотым
Простясь, оделась Темза серым.
Вкрапленьем охры баржа с сеном
Отчалила. Дрожал и стыл,
Желтком стекая под мосты,
Туман, окутавший подолом
Фасады-призраки; Сент-Пола
Всплывал пузырь из темноты.
Вдруг улицы наполнил лязг:
Проснулась жизнь; повозки, брички -
Всё двинулось; вспорхнула птичка
И с крыши трель ее лилась.
Но той, что, голову склоня,
Бредет одна под фонарями,
Чьи губы жгут, а сердце – камень,
Что ей до поцелуев дня…
IMPRESSION DU MATIN. Oscar WILDE
THE Thames nocturne of blue and gold
Changed to a Harmony in grey:
A barge with ochre-coloured hay
Dropt from the wharf: and chill and cold
The yellow fog came creeping down
The bridges, till the houses' walls
Seemed changed to shadows, and S. Paul's
Loomed like a bubble o'er the town.
Then suddenly arose the clang
Of waking life; the streets were stirred
With country waggons: and a bird
Flew to the glistening roofs and sang.
But one pale woman all alone,
The daylight kissing her wan hair,
Loitered beneath the gas lamps' flare,
With lips of flame and heart of stone.
В утлой памяти, столь непрочной,
Образ каплей висит тяжелой:
Лодка-мама и лодка-дочка
Под стеной бетонного мола.
И порой их мотает под скрежет и визг,
И почти не держат швартовы,
Лодки плачут, исколоты иглами брызг,
И сорваться в море готовы.
А порой качаются сонно
На виду безлюдного пляжа.
И, ласкаясь, им дарят волны
Перья пенных своих плюмажей.
Но когда оглушит штормовой окоем
Вой норд-остовых зимних истерик -
В одичалое море уходят вдвоем
Выживать, забывая берег.
Распогодилось в небе к ночи,
Море к молу ластится кошкой.
Горизонт вдали позолочен
Безмятежной лунной дорожкой.
И по золоту моря один силуэт
Намалеван смолой или сажей.
Лодку-дочку качает, а матери нет
В безразличном морском пейзаже.
Шлифовщик линз с чахоточным лицом,
Шлифовщик мысли с древними глазами,
Как трудно одиноким мудрецом
Блуждать под ветром, сдерживая пламя,
Безжалостно влекущее наверх,
К вершинам, растворившимся в закате,-
Через пороги и преграды вер,
Пустых надежд; бессмысленных проклятий,
Цепляющихся ветками любви,
Царапающих лезвием утраты,
Саднящих, как отчаянно ни рви
Сосуды, кровью полные когда-то.
Как ни терзай, домучивая, ум
Сплетеньем короллариев и схолий -
А космос механический угрюм,
Необходимость мерзнет на престоле.
Сверкает безупречностью кристалл
В лад с безупречно верными часами.
Но Аmor Dei смотрит из зеркал
Внимательными древними глазами.
Хрустко отзывался сверкающий снег,
Поскрипывая под нашими ногами;
Мы шли вдоль бульвара, а позади нас
Отплясывали наши тени –
Диковинные силуэты в ярко-синем.
По озеру носились туда и сюда
Катающиеся на коньках,
Резкими поворотами сплетая
Хрупкую незримую сеть.
В экстазе земля
Пила серебряный солнечный свет;
Катающиеся в экстазе
Упивались скоростью;
А мы в экстазе смеялись,
Опьяненные вином любви.
Разве музыка нашей радости
Не звучала ее высочайшей нотой?
Но нет,
Потому что внезапно, подняв глаза, ты сказал:
«Ох, смотри!».
Там, на черном суку присыпанного снегом клена,
Бесстрашная и веселая, как наша любовь,
Вздернула хохолок голубая сойка!
О, кому под силу выразить высоту радости
Или установить пределы красоты?
A Winter Blue Jay
By Sara Teasdale
Crisply the bright snow whispered,
Crunching beneath our feet;
Behind us as we walked along the parkway,
Our shadows danced,
Fantastic shapes in vivid blue.
Across the lake the skaters
Flew to and fro,
With sharp turns weaving
A frail invisible net.
In ecstasy the earth
Drank the silver sunlight;
In ecstasy the skaters
Drank the wine of speed;
In ecstasy we laughed
Drinking the wine of love.
Had not the music of our joy
Sounded its highest note?
But no,
For suddenly, with lifted eyes you said,
“Oh look!”
There, on the black bough of a snow flecked maple,
Fearless and gay as our love,
A bluejay cocked his crest!
Oh who can tell the range of joy
Or set the bounds of beauty?
Горькое, чудное, больше не пой,
Пены отбросив шарф кружевной.
Пламени полдня мне видеть невмочь.
Пусть для меня будет ночь, будет ночь.
На беспокойном твоем берегу
Двое со мною бродили, любя.
Все мы другие теперь; не могу,
Вечное море, смотреть на тебя.
To the Sea by Sarah Teasdale
Bitter and beautiful,sing no more;
Scarf the spindrift strewn on the shore,
Burn no more in the noon-day light,
Let there be night for me,let there be night.
On the restless beaches I used to range
The two that I loved have walked with me -
I saw them change and my own heart change -
I cannot face the unchanging sea.
Тянусь я сердцем вверх – всегда
Весной ромашка ловит дождь.
Из сердца чаша хоть куда,
В нем только боль - и что ж!
Учусь я у цветка, листвы,
Дождинке придающих цвет,
Как сделать золотом живым
Хмель горьких бед.
Alchemy by Sarah Teasdale
I lift my heart as spring lifts up
A yellow daisy to the rain;
My heart will be a lovely cup
Altho' it holds but pain.
For I shall learn from flower and leaf
That color every drop they hold,
To change the lifeless wine of grief
To living gold.
Ночью глухой ласточка кличет
Под звездной сетью небес.
Резкий, как боль, рвется оклик птичий
Через весь мир – к тебе.
Вечно любовь отбившейся птицей
В сердце моем кричит,
Ищет тебя и не может забыться,
Смолкнуть в звездной ночи.
До блеска крыши вымыл дождь.
Гвалт воробьев. Издалека
С апрельской грацией плывут
Малютки-облака.
Задворки голы и мрачны,
Всё то же дерево в окне.
Я бы не верила в весну,
Да вот – поёт во мне!
April
By Sara Teasdale
The roofs are shining from the rain
The sparrows tritter as they fly,
And with a windy April grace
The little clouds go by.
Yet the back-yards are bare and brown
With only one unchanging tree—
I could not be so sure of Spring
Save that it sings in me.
Зажег гибискус факелы к утру
(Люби меня, мой милый, жизнь не ждет).
С горящих пуансеттий на ветру
Багровый лист срывается в полет.
Ждет ящерка, головку приподняв, -
Целуй меня, пока не умер зной!
В тени ветвистой сейбы спрячь меня
От коршуна, что кружит надо мной.
In A Cuban Garden
by Sara Teasdale
Hibiscus flowers are cups of fire,
(Love me, my lover, life will not stay)
The bright poinsettia shakes in the wind,
A scarlet leaf is blowing away.
A lizard lifts his head and listens —
Kiss me before the noon goes by,
Here in the shade of the ceiba hide me
From the great black vulture circling the sky.
Поклонников принцессы
Вельможных - полон зал,
И каждый рад бы ей пропеть
Изящный мадригал.
А ей в любви жестокой
Один лишь свет в окне -
Тот рыцарь, что всегда молчит
От прочих в стороне.
Не удостоится кивка
Мольба их и хвала,
Но ради слова от него
Она бы умерла.
A Song Of The Princess by Sara Teasdale
The princess has her lovers,
A score of knights has she,
And each can sing a madrigal,
And praise her gracefully.
But Love that is so bitter
Hath put within her heart
A longing for the scornful knight
Who silent stands apart.
And tho’ the others praise and plead,
She maketh no reply,
Yet for a single word from him,
I ween that she would die.
Волны, одни волны кругом...
А. Грин
Одиночество равелина. Стоны ветра, сырые камни.
Слишком много видели стены – то-то призраки битвы давней,
Отделяясь от стен ночами, омывают над морем лица.
Он в веках – одинокий стоик. И, сощурив свои бойницы,
Он стоит и смотрит на город, на игру светотени в кронах,
На тягучие сны бульваров, дерезу на пустынных склонах,
На сквозящие тайны лестниц, в зелень спрятанные небрежно,
Суету площадей и улиц, дискотеки на побережье…
Он стоит – и смотрит бесстрастно, как снуют катера на рейде,
Как огни фонарей и окон окунаются в море сетью
И качаются с тихим плеском опрокинутым отраженьем,
В темноте купальщиков поздних освещая быстрые тени.
И еще он видит напротив, на стене бульвара опорной
След обстрела. Стена рябая, словно в оспинах серо-черных,
Рядом с морем в солнечных брызгах, катерами с их круговертью
Приоткрытый портал Аида осеняет прохладой смерти.
Но и город смотрит на море – и в проемах жаждущих окон
Видит, как он врос в эти камни на посту своем одиноком,
Как его осаждают волны и по стенам бегают блики.
Только ветер да мерный рокот, озабоченных чаек крики
Отдаются в безмолвных сводах отголоском чьих-то рыданий.
А ночами светит на башне неподвижный огонь в тумане.
Волны, волны кругом и всюду, нескончаемо их движенье…
Прибывая, бьется о вечность, лишь себя разбивая, время.
Ты лунный свет, ты лунный бред, ты лунный брод в росистых травах,
В протоках синих вен твоих – Колхиды сонная отрава,
Тут не афинина сова роняет пепельные перья -
Тебе, сомнамбуле, луна беззвучно отворяет двери.
Ты солнца дочь, но ясность прочь,твой облик – ночь, а мать – Геката,
Таинственным делам часы отсчитываешь от заката,
Обвита струями плюща, постель твоя стоит пустая.
Вороньи волосы свои ты расплетаешь, заплетая.
Сошла с ума? Пришла сама, как только тьма легла на кровли,
Несносен ветер, в нем тоска, морская соль и привкус крови.
Поют ахейские мужи, руно подвешено на мачту
Скрипят натужно паруса, а кажется, что дети плачут.
Он - иноземец ли, чужак? Луна течет молочным соком.
И в мире нет еще ножа, тебе назначенного Роком.
Наверно, это был побег,
И ни расстрел, ни газ
Не подходили тем троим:
Веревка – в самый раз
Трех обреченных это ждет,
Один - совсем юнец:
Повиснуть, дергаясь, в петле,
Качнуться – и конец
Но мальчик слишком легок был
И сразу не погиб.
Где Бог? – послышалось в толпе
Где Он? – и чей-то всхлип
Нас всех прогнали через плац -
Они висели в ряд;
А мальчик все не умирал,
Все длил свой личный Ад
Мы шли по пеплу и костям
Товарищей своих
Над нами растворялся дым,
Оставшийся от них
Где Бог? Где Он сейчас? – все звал
Один и тот же стон
И мысль: раз нет Его в петле,
Задушен газом Он.
--------------------------------
Golgotha At Auschwitz. John F. McCullagh
Perhaps they had tried to escape
or else done some petty crime
These three would not be gassed or shot
The rope would serve just fine
Two men,one boy with nooses fixed
condemned but never tried
The nooses fightened on their necks
as they kicked the air and died
Except the boy, he was too light
He lingered when they died
Where is God? one man muttered
Where is He? others cried
They made us all march past the place
Where those three in judgement fell
The boy in his slow agony
Still endured his private Hell
The path we walked was ash and bone
of former inmates made
Those gassed and buried in the air
These were their sole remains
Where God? Where is He now?
Some muttered as they passed
I thought - if He's not hanging here
More then likely He's been gassed
Белой бабочке - сонный цветок вьюнка,
Распустившийся клевер – пчеле.
А цыганской крови – цыганскую кровь
Отыскать, бродя по земле,
По раздолью вольного мира, сестра,
По нахоженной верной тропе,
И весь мир с его «над» и «под» обойдя,
Наконец-то прийти к тебе.
Прочь от мрачных становищ чужаков,
Вечной грязи и серых дней
(Утро ждёт нас вдали на краю земли)
Убежим, цыганка, скорей!
Вепрь бежит к корягам сухих болот,
Тростники – рыжей цапле кров,
А цыганке, дочери воли, родня -
Лишь цыгана вольная кровь.
Пестрой змейке - в щель меж камней скользнуть,
Рвется бык на простор степей,
А цыганку, дочь воли, влечёт цыган,
Им в дорогу - ему и ей.
Им обоим в дорогу, и вновь, и вновь!
И путем морских кораблей
За скрещенным знаком цыганских троп
Кочевать вдвоем по земле.
За цыганским знаком на Север путь:
Синих айсбергов мощный ход,
И промерзший бушприт льдистой коркой покрыт,
И закованы мачты в лед.
За цыганским знаком идти на Юг:
Прямо - полюс, огней игра,
И - Господня метла - дно морей добела
Дико воя, метут ветра.
За цыганским знаком – на Запад путь,
Где уходит солнце на дно,
Парус виснет, как шлейф, бесприютен дрейф -
Что восток, что запад – одно.
За цыганским знаком идти – узнать,
Как извечно молчит Восток,
Лес задумчив, палевая волна
Отрешенно моет песок.
«Тянет ястреба в небо, к шальным ветрам,
В чащу леса стремится лось,
А мужское сердце – к девичьей душе,
Так уж исстари повелось».
А мужское сердце – к девичьей душе.
Свет шатров моих, побыстрей!
Утро ждет нас вдали на краю земли,
И весь мир – у ноги твоей!
The Gipsy Trail
by Rudyard Kipling
The white moth to the closing bine,
The bee to the opened clover,
And the gipsy blood to the gipsy blood
Ever the wide world over.
Ever the wide world over, lass,
Ever the trail held true,
Over the world and under the world,
And back at the last to you.
Out of the dark of the gorgio camp,
Out of the grime and the gray
(Morning waits at the end of the world),
Gipsy, come away!
The wild boar to the sun-dried swamp
The red crane to her reed,
And the Romany lass to the Romany lad,
By the tie of a roving breed.
The pied snake to the rifted rock,
The buck to the stony plain,
And the Romany lass to the Romany lad,
And both to the road again.
Both to the road again, again!
Out on a clean sea-track -
Follow the cross of the gipsy trail
Over the world and back!
Follow the Romany patteran
North where the blue bergs sail,
And the bows are grey with the frozen spray,
And the masts are shod with mail.
Follow the Romany patteran
Sheer to the Austral Light,
Where the besom of God is the wild South wind,
Sweeping the sea-floors white.
Follow the Romany patteran
West to the sinking sun,
Till the junk-sails lift through the houseless drift.
And the east and west are one.
Follow the Romany patteran
East where the silence broods
By a purple wave on an opal beach
In the hush of the Mahim woods.
'The wild hawk to the wind-swept sky,
The deer to the wholesome wold,
And the heart of a man to the heart of a maid,
As it was in the days of old.'
The heart of a man to the heart of a maid -
Light of my tents, be fleet.
Morning waits at the end of the world,
And the world is all at our feet!
В марте 1944 года фашистскими оккупантами было разгромлено севастопольское подполье.
Памяти В.Д. Ревякина и членов его подпольной
организации
Лабораторное шоссе скользит меж гор в извивах балки.
По склонам домики, просев, глядят таинственно и жалко.
Моя печальная земля, ступенек ноздреватый камень.
Пылятся в дымке тополя, светясь белёными стволами.
Пестрят сквозь пряди дерезы косые ветхие калитки.
Предощущение грозы – тут времени границы зыбки:
Еще зловещий ток войны течет в земле и будит раны,
Плоть Корабельной стороны в крови Малахова кургана.
Кривые улочки Бомбор – камней стоглавая аскеза.
С героем погибает хор под скрежет ржавого железа.
Смотри, покуда хватит сил, - везде оставленные знаки.
Здесь под конвоем уходил в ту ночь туманную Ревякин.
Смотри, он перешел порог, – он знал уже, что без возврата.
Пора - свое взыскует Рок, заплечный кредитор солдата.
Калитка скрипнула вдали – прокрались тени вдоль сарая.
Еще кого-то увели, еще кого-то… Тьма сырая
Мазнула мокрым по лицу и на губах осталась солью.
Кончался март и шло к концу по мертвым улицам подполье.
Факультет исчезнувших вещей
Времени, сбежавшего с откоса:
Лодочник в брезентовом плаще
В сизом ореоле папиросы.
Осень в зыбком воздухе дрожит
И переливается, как будто
Сторожат, мерцая, миражи
Акварельный сон Стрелецкой бухты.
Спит в воде заброшенный понтон.
Здесь - ни корабля, ни пешехода.
Только тишина фантомный звон
Льет в раскрытые ладони лодок.
Пальцы в мозолях, натружены вены,
Дворика скудный пейзаж:
Ладят смышленые руки Лонгрена
Детский смешной такелаж.
Вспухшее море взвивается пеной,
Волны меняют размах:
Шторм! Запирает калитки Каперна,
Хлопают ставни в домах.
Козочкой прыгая с камня на камень,
Прячась в кустах дерезы,
Дочь твоя бродит, Лонгрен, берегами,
И не бежит от грозы.
Гадкий утенок с изогнутой шеей
Щурится, глядя во тьму,
Тайной своей угнетен и взлелеян,
Тесно и тошно ему.
Мало ли, вдруг и поможет однажды
Ей романтический крен.
Только понять ее странную жажду
Ты не умеешь, Лонгрен.
Вся твоя радость – высокие реи,
Режущий пену бушприт.
Кто там придет в алом шелке за нею,
Что там она говорит?
Плещется горем минувшее время,
Все твое море теперь -
Шхуны-игрушки, а тайна - зачем ей?
Хочется верить – ну, верь.
Странным цветам незнакомого флага
Ты удивишься, как сну,
В день, когда волны овечками лягут,
Алым отливом плеснув.
Под раздраженной толпы пересуды,
Счастьем дразня и слепя,
Бросит она, поднимаясь на судно,
Издали взгляд на тебя.
Минули годы – не так уж и мало,
Многие мили морей,
Разноязычие чуждых причалов
Издавна ведомо ей.
И, опираясь на поручни юта,
Смотрит на след за кормой,
И в тишине капитанской каюты
Шепчет тоскливо: «Домой!».
Если бы снова увидеть Каперну,
Смуглых портовых бродяг,
Башню с часами, причал и таверну,
Стружки, отцовский верстак.
Ты наступаешь на
отца, сказала мать,
и верно – я стояла прямо в центре
участка с ровно скошенной травой,
Там мог быть похоронен мой отец,
Хоть не было ни надписи, ни камня.
Ты наступаешь на отца, она сказала снова,
на этот раз погромче,
что начинало уж совсем казаться странным,
она сама ведь тоже умерла, и это даже доктор
подтвердил.
Я сдвинулась немного вбок - туда, где
отец заканчивался, начиналась мать.
На кладбище стояла тишина, один лишь ветер
шелестел в деревьях,
и слабо-слабо доносились всхлипы -
издалека, за несколько рядов,
еще – собака выла.
Потом и эти звуки смолкли. Тут меня
Пронзило мыслью: я не помню совершенно,
как привезли меня сюда –
на кладбище, как мне теперь казалось,
хотя оно могло быть таковым
лишь в мыслях; может, это был и парк,
или не парк, а сад, быть может, павильон,
благоухавший, как мне стало ясно,
дыханьем роз -
douceur de vivre струящим в воздух, сладость жизни,
как говорят. В какой-то миг
вдруг до меня дошло, что я одна.
Куда же подевались остальные -
сестра, кузины, Кэтлин, Абигайль?
Уже сгущались сумерки. Где ждет машина,
Готовая подбросить нас домой?
Я начала искать, чем заменить ее. Уже я
ощущала,
Как нетерпение во мне растет
И достигает паники, пожалуй.
В конце концов я разглядела поезд,
казалось мне, стоявший за листвой, и машиниста -
в открытой двери стоя, он курил.
Возьмите и меня, кричала я, теперь несясь бегом
по множеству отцов и матерей, -
возьмите и меня, кричала я,
уже до машиниста добежав.
Мадам, сказал он, указав на рельсы,
Вы видите, что здесь конец пути,
Смотрите - дальше рельсы не идут.
Отказ был резким, взгляд при этом - добрым,
И тут моя настойчивость окрепла.
Но ведь назад они идут! - сказала я, заметив,
что рельсы прочные, как будто часто
по ним идет состав туда-обратно.
Вы знаете, сказал он мне, у нас
такая трудная работа: ты встречаешь
так много горя, разочарований.
Всё доверительней он на меня смотрел.
Когда-то был и я таким, как вы, прибавил он, -
Влюбленным в беспокойство.
Стал разговор наш как со старым другом:
а вам, спросила я, ведь он же мог уйти,
не хочется вернуться вновь домой,
опять увидеть город?
Дом мой здесь, -
ответил он, - а город –
для города я навсегда исчез.
Aboriginal Landscape
by Louise Gluck
You’re stepping on your father, my mother said,
and indeed I was standing exactly in the center
of a bed of grass, mown so neatly it could have
been
my father’s grave, although there was no stone
saying so.
You’re stepping on your father, she repeated,
louder this time, which began to be strange to me,
since she was dead herself; even the doctor had
admitted it.
I moved slightly to the side, to where
my father ended and my mother began.
The cemetery was silent. Wind blew through the
trees;
I could hear, very faintly, sounds of weeping
several rows away,
and beyond that, a dog wailing.
At length these sounds abated. It crossed my mind
I had no memory of being driven here,
to what now seemed a cemetery, though it could
have been
a cemetery in my mind only; perhaps it was a park,
or if not a park,
a garden or bower, perfumed, I now realized, with
the scent of roses —
douceur de vivre filling the air, the sweetness of
living,
as the saying goes. At some point,
it occurred to me I was alone.
Where had the others gone,
my cousins and sister, Caitlin and Abigail?
By now the light was fading. Where was the car
waiting to take us home?
I then began seeking for some alternative. I felt
an impatience growing in me, approaching, I would
say, anxiety.
Finally, in the distance, I made out a small train,
stopped, it seemed, behind some foliage, the
conductor
lingering against a doorframe, smoking a cigarette.
Do not forget me, I cried, running now
over many plots, many mothers and fathers —
Do not forget me, I cried, when at last I reached
him.
Madam, he said, pointing to the tracks,
surely you realize this is the end, the tracks do
not go further.
His words were harsh, and yet his eyes were kind;
this encouraged me to press my case harder.
But they go back, I said, and I remarked
their sturdiness, as though they had many such
returns ahead of them.
You know, he said, our work is difficult: we
confront
much sorrow and disappointment.
He gazed at me with increasing frankness.
I was like you once, he added, in love with
turbulence.
Now I spoke as to an old friend:
What of you, I said, since he was free to leave,
have you no wish to go home,
to see the city again?
This is my home, he said.
The city — the city is where I disappear.
Тяжелый плен тюремных стен:
Прогулка по часам,
Затылки в ряд,
тоскливый взгляд
К свинцовым небесам
И стража. Даже
умереть
Он здесь не может
сам.
Следит охрана день и
ночь,
Считая пульс тоски.
Стыдится плакать
арестант,
Молиться не с руки.
Тюрьма добычу не
отдаст,
Схватив ее в тиски.
Все по уставу:
комендант
Поддерживал контакт;
Врач объяснял, что
смерть – лишь факт,
Лишь медицинский факт,
Беседой мучил
капеллан,
Сдвигая четки в такт.
Курил он трубку дважды
в день
И кварту пива пил.
Бесстрашный, даже
тайный страх
Себе он запретил;
Ждал палача, и сгоряча
Сказал, что рад бы
был.
Никто не понял и не
смел
Спросить – ведь те,
кого,
Им не в упрек,
назначил Рок
В тюрьме стеречь его
С бесстрастной маской
на лице,
Не спросят ничего.
А если бы они его
Решились утешать, -
Он смертник! Чем ему
помочь
И что ему сказать?
Нет слов таких, чтоб в
страшный миг
Тоску его унять.
Унылый звук:
плетется круг.
Уродливый парад!
Обриты лбы – клеймо
Судьбы:
Таков наш маскарад.
Нам все равно: ведь
нас давно
Построил Дьявол в
ряд.
Кто целый день трепал
пеньку,
Стирая ногти в кровь,
Кто с тачкой шел, кто
драил пол,
Кто тряпкой вновь и
вновь
Лоск наводил на сгиб
перил, -
Трудись! Не
прекословь!
.
Кто шил мешки, кто бил
киркой,
Кто камень добывал;
Грудь рвали мы, крича
псалмы,
И пот в глаза стекал.
Но в сердце каждого из
нас
Смертельный ужас ждал.
Так тихо ждал, что
день сползал
Медлительной волной,
И, дети тьмы, забыли
мы,
Как горек путь земной,
Пока не увидали вдруг
Могилу под стеной.
Зияла грязной
желтизной,
Как лопнувший нарыв,
Асфальта пасть: ведь -
кровью всласть
Округу напоив -
Лишь ночь пройдет, в петле
умрет
Тот, кто сегодня жив.
Мы шли назад, и с нами
в ряд
Шли Ужас, Смерть и
Рок:
Палач, неся свой
саквояж,
Скользнул во мгле, как
вздох.
Нас била дрожь, - ведь
каждый лег,
В могилу эту лег.
* * *
В ту ночь витал, как
призрак, Страх
По этажам тюрьмы.
То вверх, то вниз шаги
крались,
Но слышали их мы,
И лунный блик - иль
бледный лик -
Заглядывал из тьмы.
А Он заснул и видел
луг,
Цветенья благодать…
Мелькала стража у
дверей:
Ей было не понять,
Как может тот, кто
казни ждет,
Так безмятежно спать?
Но нам, чей путь - в
грехе, уснуть
Той ночью не пришлось:
И каждый, заступив на
пост
Бессонной вахты слез,
Сквозь зла юдоль,
сквозь тьму и боль
Другого ужас нес.
* * *
О, как же страшен этот
путь -
Чужой виной страдать!
И в потроха клинок
Греха
Впустить по рукоять
И повернуть, терзая
грудь,
И жертвы кровь
принять.
Бесшумно подходя к
дверям,
Охрана шла сквозь
мглу,
И рос в глазах
угрюмый страх:
Впервые на полу
Простерлись мы, сыны
тюрьмы,
В молитвенном пылу.
Нас вел порыв: слова молитв
Текли с безумных уст,
И ночи траурный плюмаж
Над нами реял, густ,
И горьким уксусом Креста
Был Покаянья вкус.
Петух пропел! Петух
пропел,
Но день не наступал
И, корчась, Ужас по углам,
Оставшись, оседал.
Клубилась мгла - все духи
зла
Слетались к нам на бал.
Они, скользя, они, сквозя,
Сплетались в хоровод,
Ползли к окну, дразня луну,
И, сделав поворот,
Крутясь, вертясь, двоясь,
смеясь,
Опять неслись вперед.
Вон, вон они плывут,
взгляни,
Кружась рука в руке
С протяжным звуком
сарабанд
И тают вдалеке,
Их шаг тягуч, их знак
летуч -
Как ветер на песке!
Во мгле ведет их
кукловод
И дергает за нить:
Гротескный звук
заполнил слух,
И все страшней их
прыть
И громче вопль, и
громче вопль -
Чтоб мертвых
разбудить.
Их пенье – крик:
«О, мир велик,
Но цепью скован шаг!
Ты пару раз рискни
сейчас,
Сыграй, оставив страх!
Но кто тайком играл с
грехом –
Не победит никак».
Так ночь текла, и духи
зла
Слетались из темниц,
И мучил нас их дикий
пляс,
Их вой с паденьем ниц,
-
О Кровь Христова! –
этих лиц,
Живых ужасных лиц!
Вон, вон, взгляни: кружат
они -
Глумливых рой гримас,
Сцепленье рук,
кривлянье шлюх,
Издевка хитрых глаз,
Смиренных поз, - почти
всерьез
Склоняясь и молясь.
Проснулся ветер,
застонав,
Но все тянулась ночь:
Ее сквозь плач незримый
ткач
Тянул от солнца прочь,
И рос в сердцах к
восходу страх,
Что падшим не помочь.
А ветер горько
завывал
За стенами тюрьмы,
И, как недуг, терпели
круг
Минут ползущих мы:
О этот стон! За что
закон
Теснит нас властью
тьмы?
И, наконец, косая тень
Решетки – тень тоски -
Легла напротив на
стене
Над койкой в три
доски;
А значит, страшный
цвет зари
Окрасил гладь реки.
* * *
Побудка и уборка – в
шесть,
А в семь тюрьму сдавил
Недвижный страх,
накрыл размах
Тяжелых черных крыл:
То Смерть вошла -
дыханьем зла
Убить того, кто жил.
Дохнуло льдом, но не
стекал
На бледного коня
Пурпурный плащ: пришел
палач,
От лишних глаз храня
Три ярда пут, свершить
свой труд
До наступленья дня.
* * *
Мы, кто бредет в грязи
болот,
Кому неведом свет,
Слова молитв давно забыв,
Глотаем слезы бед.
В нас что-то умерло внутри:
Для нас надежды нет.
Ведь правосудие людей
Не отклонит свой ход:
Оно и слабого убьет,
И сильного убьет.
По сильному пройдет сильней,
Растопчет и сметет!
Мы ждали с пересохшим
ртом,
Когда часы пробьют,
Наступит срок - ударит
Рок,
И так свершится Суд.
Будь добрый, злой –
тебя петлей
Пеньковой захлестнут.
Что мы могли?
Расслышать знак.
Ждать, напрягая слух.
Как статуи в глуши
аллей,
Длить тишину вокруг
И слушать, словно
барабан,
Сердец безумный стук.
* * *
Удар восьмой! Над всей
тюрьмой
Тоскливый звук плывет.
Взметнулся крик – и
сразу стих,
И замер гулкий свод:
Как прокаженный
простонал
Над тишиной болот.
Пронесся гул – в
глазах мелькнул
Привычный страшный
сон:
В силках засаленной
пеньки
Повис и бьется Он,
Хрипя, моля, - и вот
петля
Последний душит стон.
Но я постиг тот горький
вскрик,
О, как никто из нас!
Я знал, как жжет
кровавый пот,
В агонии струясь:
Кто много жизней
пережил,
Тот умер много раз.
In Debtors' Yard the stones are hard,
And the dripping wall is high,
So it was there he took the air
Beneath the leaden sky,
And by each side a Warder walked,
For fear the man might die.
Or else he sat with those who watched
His anguish night and day;
Who watched him when he rose to weep,
And when he crouched to pray;
Who watched him lest himself should rob
Their scaffold of its prey.
The Governor was strong upon
The Regulations Act:
The Doctor said that Death was but
A scientific fact:
And twice a day the Chaplain called,
And left a little tract.
And twice a day he smoked his pipe,
And drank his quart of beer:
His soul was resolute, and held
No hiding-place for fear;
He often said that he was glad
The hangman's hands were near.
But why he said so strange a thing
No Warder dared to ask:
For he to whom a watcher's doom
Is given as his task,
Must set a lock upon his lips,
And make his face a mask.
Or else he might be moved, and try
To comfort or console:
And what should Human Pity do
Pent up in Murderer's Hole?
What word of grace in such a place
Could help a brother's soul?
With slouch and swing around the ring
We trod the Fools' Parade!
We did not care: we knew we were
The Devil's Own Brigade:
And shaven head and feet of lead
Make a merry masquerade.
We tore the tarry rope to shreds
With blunt and bleeding nails;
We rubbed the doors, and scrubbed the floors,
And cleaned the shining rails:
And, rank by rank, we soaped the plank,
And clattered with the pails.
We sewed the sacks, we broke the stones,
We turned the dusty drill:
We banged the tins, and bawled the hymns,
And sweated on the mill:
But in the heart of every man
Terror was lying still.
So still it lay that every day
Crawled like a weed-clogged wave:
And we forgot the bitter lot
That waits for fool and knave,
Till once, as we tramped in from work,
We passed an open grave.
With yawning mouth the yellow hole
Gaped for a living thing;
The very mud cried out for blood
To the thirsty asphalte ring:
And we knew that ere one dawn grew fair
Some prisoner had to swing.
Right in we went, with soul intent
On Death and Dread and Doom:
The hangman, with his little bag,
Went shuffling through the gloom:
And each man trembled as he crept
Into his numbered tomb.
That night the empty corridors
Were full of forms of Fear,
And up and down the iron town
Stole feet we could not hear,
And through the bars that hide the stars
White faces seemed to peer.
He lay as one who lies and dreams
In a pleasant meadow-land,
The watchers watched him as he slept,
And could not understand
How one could sleep so sweet a sleep
With a hangman close at hand.
But there is no sleep when men must weep
Who never yet have wept:
So we—the fool, the fraud, the knave—
That endless vigil kept,
And through each brain on hands of pain
Another's terror crept.
Alas! it is a fearful thing
To feel another's guilt!
For, right within, the sword of Sin
Pierced to its poisoned hilt,
And as molten lead were the tears we shed
For the blood we had not spilt.
The Warders with their shoes of felt
Crept by each padlocked door,
And peeped and saw, with eyes of awe,
Gray figures on the floor,
And wondered why men knelt to pray
Who never prayed before.
All through the night we knelt and prayed,
Mad mourners of a corse!
The troubled plumes of midnight were
The plumes upon a hearse:
And bitter wine upon a sponge
Was the savour of Remorse.
The gray cock crew, the red cock crew,
But never came the day:
And crooked shapes of Terror crouched,
In the corners where we lay:
And each evil sprite that walks by night
Before us seemed to play.
They glided past, they glided fast,
Like travellers through a mist:
They mocked the moon in a rigadoon
Of delicate turn and twist,
And with formal pace and loathsome grace
The phantoms kept their tryst.
With mop and mow, we saw them go,
Slim shadows hand in hand:
About, about, in ghostly rout
They trod a saraband:
And damned grotesques made arabesques,
Like the wind upon the sand!
With the pirouettes of marionettes,
They tripped on pointed tread:
But with flutes of Fear they filled the ear,
As their grisly masque they led,
And loud they sang, and long they sang,
For they sang to wake the dead.
"Oho!" they cried, "the world is wide,
But fettered limbs go lame!
And once, or twice, to throw the dice
Is a gentlemanly game,
But he does not win who plays with Sin
In the Secret House of Shame."
No things of air these antics were,
That frolicked with such glee:
To men whose lives were held in gyves,
And whose feet might not go free,
Ah! wounds of Christ! they were living things,
Most terrible to see.
Around, around, they waltzed and wound;
Some wheeled in smirking pairs;
With the mincing step of a demirep
Some sidled up the stairs:
And with subtle sneer, and fawning leer,
Each helped us at our prayers.
The morning wind began to moan,
But still the night went on:
Through its giant loom the web of gloom
Crept till each thread was spun:
And, as we prayed, we grew afraid
Of the Justice of the Sun.
The moaning wind went wandering round
The weeping prison-wall:
Till like a wheel of turning steel
We felt the minutes crawl:
O moaning wind! what had we done
To have such a seneschal?
At last I saw the shadowed bars,
Like a lattice wrought in lead,
Move right across the whitewashed wall
That faced my three-plank bed,
And I knew that somewhere in the world
God's dreadful dawn was red.
At six o'clock we cleaned our cells,
At seven all was still,
But the sough and swing of a mighty wing
The prison seemed to fill,
For the Lord of Death with icy breath
Had entered in to kill.
He did not pass in purple pomp,
Nor ride a moon-white steed.
Three yards of cord and a sliding board
Are all the gallows' need:
So with rope of shame the Herald came
To do the secret deed.
We were as men who through a fen
Of filthy darkness grope:
We did not dare to breathe a prayer,
Or to give our anguish scope:
Something was dead in each of us,
And what was dead was Hope.
For Man's grim Justice goes its way
And will not swerve aside:
It slays the weak, it slays the strong,
It has a deadly stride:
With iron heel it slays the strong,
The monstrous parricide!
We waited for the stroke of eight:
Each tongue was thick with thirst:
For the stroke of eight is the stroke of Fate
That makes a man accursed,
And Fate will use a running noose
For the best man and the worst.
We had no other thing to do,
Save to wait for the sign to come:
So, like things of stone in a valley lone,
Quiet we sat and dumb:
But each man's heart beat thick and quick,
Like a madman on a drum!
With sudden shock the prison-clock
Smote on the shivering air,
And from all the gaol rose up a wail
Of impotent despair,
Like the sound the frightened marshes hear
From some leper in his lair.
And as one sees most fearful things
In the crystal of a dream,
We saw the greasy hempen rope
Hooked to the blackened beam,
And heard the prayer the hangman's snare
Strangled into a scream.
And all the woe that moved him so
That he gave that bitter cry,
And the wild regrets, and the bloody sweats,
None knew so well as I:
For he who lives more lives than one
More deaths than one must die.
То не мундир на нем алел,
А кровь, - вино и кровь.
Так, в пятнах крови и вина,
И был он взят без слов.
За ним пришли – ведь он убил,
Убил свою любовь.
Теперь он в серой робе шел,
И бритые виски
Скрывала кепка. Шел, как все.
Высок, шаги легки…
Но не встречал я у людей
В глазах такой тоски.
О, как на небо он смотрел,
Туда, поверх стены, -
Ведь небом узники зовут
Клочок голубизны, -
Как провожал он облака,
Пока они видны!
Я рядом шел, в своем кругу
С другими боль деля.
За что его? – терзал вопрос,
Усталый ум сверля.
И кто-то сзади мне шепнул:
«Беднягу ждет петля».
Иисус! Качнулись стены вдруг,
Тюремный двор поплыл,
И небосвод над головой,
Как сталь, ее сдавил:
Привыкший боль носить в душе,
Я боль свою забыл.
Я знал теперь, какая мысль
Тоской его гнетет,
И отчего от облаков
Он глаз не оторвет:
Он ту убил, кого любил,
И сам он смерти ждет.
Но каждый в жизни убивал
Любимых – кто как мог:
Кто взглядом, что всегда корил,
Кто ядом льстивых строк,
Коварным поцелуем - трус,
Храбрец - тот грудь рассек.
Кто в нежной юности убил,
А кто - успев созреть;
Душили в клетке золотой
И похоть жгла, как плеть.
А самый добрый выбрал нож
И сделал легкой смерть.
Тот изменил, тот надоел.
Продал, - а тот купил.
Кто море слез пролил, а кто
Одной не уронил, -
Но ведь не каждого казнят,
Хоть каждый и убил!
Не каждый пьет позор до дна,
Когда приходит срок:
На шее грубая петля,
На голове – мешок;
Не каждый чувствует, как пол
Уходит из-под ног.
И не за каждым день и ночь
Глазка следит прицел,
Чтобы молиться он не мог
И плакать он не смел,
И сам не смог бы палача
Оставить не у дел,
Пока втроем в рассветной мгле
Не ступят на порог
Дрожащий призрак – капеллан,
Судья – печально-строг,
И в портупее комендант -
Как воплощенный Рок.
Не каждый из последних сил,
Одевшись впопыхах,
От равнодушных глаз врача
Скрывает дикий страх,
Пока чуть слышный стук часов,
Как молот, бьет в висках.
Не каждый с пересохшим ртом
Проглотит в горле ком,
Узрев перчатки палача,
Вошедшего тайком, -
Запястья смертника стянуть
Ремнем, тройным узлом.
Не каждый слушал, помертвев,
Что капеллан читал,
И только смертный ужас в нем
«Я жив еще!» - кричал
При виде гроба на пути
В чудовищный подвал.
Не каждому войти туда,
Где свет в оконце скуп,
Моля: «Быстрей!», шепча: «Скорей!»,
Не ощущая губ;
Принять Кайафы поцелуй
И превратиться в труп.
Oscar Wilde. The Ballad Of Reading Gaol
He did not wear his scarlet coat,
For blood and wine are red,
And blood and wine were on his hands
When they found him with the dead,
The poor dead woman whom he loved,
And murdered in her bed.
He walked amongst the Trial Men
In a suit of shabby grey;
A cricket cap was on his head,
And his step seemed light and gay;
But I never saw a man who looked
So wistfully at the day.
I never saw a man who looked
With such a wistful eye
Upon that little tent of blue
Which prisoners call the sky,
And at every drifting cloud that went
With sails of silver by.
I walked, with other souls in pain,
Within another ring,
And was wondering if the man had done
A great or little thing,
When a voice behind me whispered low,
"That fellow's got to swing."
Dear Christ! the very prison walls
Suddenly seemed to reel,
And the sky above my head became
Like a casque of scorching steel;
And, though I was a soul in pain,
My pain I could not feel.
I only knew what hunted thought
Quickened his step, and why
He looked upon the garish day
With such a wistful eye;
The man had killed the thing he loved
And so he had to die.
Yet each man kills the thing he loves
By each let this be heard,
Some do it with a bitter look,
Some with a flattering word,
The coward does it with a kiss,
The brave man with a sword!
Some kill their love when they are young,
And some when they are old;
Some strangle with the hands of Lust,
Some with the hands of Gold:
The kindest use a knife, because
The dead so soon grow cold.
Some love too little, some too long,
Some sell, and others buy;
Some do the deed with many tears,
And some without a sigh:
For each man kills the thing he loves,
Yet each man does not die.
He does not die a death of shame
On a day of dark disgrace,
Nor have a noose about his neck,
Nor a cloth upon his face,
Nor drop feet foremost through the floor
Into an empty place
He does not sit with silent men
Who watch him night and day;
Who watch him when he tries to weep,
And when he tries to pray;
Who watch him lest himself should rob
The prison of its prey.
He does not wake at dawn to see
Dread figures throng his room,
The shivering Chaplain robed in white,
The Sheriff stern with gloom,
And the Governor all in shiny black,
With the yellow face of Doom.
He does not rise in piteous haste
To put on convict-clothes,
While some coarse-mouthed Doctor gloats, and notes
Each new and nerve-twitched pose,
Fingering a watch whose little ticks
Are like horrible hammer-blows.
He does not know that sickening thirst
That sands one's throat, before
The hangman with his gardener's gloves
Slips through the padded door,
And binds one with three leathern thongs,
That the throat may thirst no more.
He does not bend his head to hear
The Burial Office read,
Nor, while the terror of his soul
Tells him he is not dead,
Cross his own coffin, as he moves
Into the hideous shed.
He does not stare upon the air
Through a little roof of glass;
He does not pray with lips of clay
For his agony to pass;
Nor feel upon his shuddering cheek
The kiss of Caiaphas.
В тех широтах, где я никогда не жила,
Над стеклянной водой наклонилась ветла
И луна заплетает ей косы,
Будто сторож она этих призрачных мест:
Возле старой каплицы рассохшийся крест
Наклоняется знаком вопроса.
Край увяз в тишине, загустевшей, как мёд,
Лишь на станции колокол редко вздохнет
И надолго заглохнет в тумане, -
Он, спустившись к утру, голубым обволок
Сосны, розы костелов, полынь синагог, –
Что здесь ищет вельможная пани?
Ничего не найдется, ты видишь - одни
Огороды, сараи, косые плетни,
Травы сизые, топи да гати,
Семинарии густо-багровый кирпич.
Паровозный гудок, гулко ухает сыч,
Шепот речки ленив и невнятен.
Или так шелестит облетающий лес?
Что ты можешь искать в сонном городе С.?
Скрип телеги? Ворчанье собаки?
Или память ты ищешь? - Немая зима,
Керосином облитые, тают дома,
Превратившись в пылающий факел.
Пепел вьется до неба, до блеклых высот,
Пани ищет тот дом? Что здесь пани найдёт?
Остов печи? Крючки-шпингалеты?
Ветер воет в ветвях отдаленных ракит,
А разбуженный лес шелестит, шелестит,
Темным тающим снегом одетый.
Стон деревьев, костелов, дворов, синагог
Заплетается слёзной струной в кровоток,
Оттесняя гекзаметры моря,
И придушенный плач неумолчной струны
Вьётся даже сквозь яростный грохот волны,
В резонанс попадая и вторя.
Слышишь? Горькая нота звучит в забытьи.
Мой венок опускаю на воды твои -
Омывается память, струится,
И несёт ее тихая эта вода
В те широты, где я не жила никогда,
Где рассохшийся крест и каплица.
Дайте жить, как нужно мне,
Остальное - мимо!
Только солнце в вышине,
Путь необозримый.
Сплю под звездами в траве,
Хлеб макаю в реки.
Вот такая жизнь - по мне!
Нынче и навеки.
Пусть беда ударит вдруг
Или ждет с годами!
Лишь бы видеть мир вокруг,
Тропку под ногами.
Ни богатства, ни любви, -
Нужно мне немного:
Небо синее вдали,
Впереди – дорога.
Бури осенью в лесах
И в полях застанут:
Смолкнут птичьи голоса,
Пальцы мерзнуть станут.
В поле снежная мука -
У костра теплее;
Справлюсь с осенью пока
И с зимой за нею!
Пусть беда ударит вдруг
Или ждет с годами!
Лишь бы видеть мир вокруг,
Тропку под ногами.
Ни богатства, ни любви, -
Нужно мне немного:
Небо синее вдали,
Впереди – дорога.
The Vagabond
Robert Louis Stevenson
From Songs of Travel
(To an air to Shubert)
Give to me the life I love,
Let the lave go by me,
Give the jolly heaven above
And the byway nigh me.
Bed in the bush with stars to see,
Bread I dip in the river --
There's the life for a man like me,
There's the life for ever.
Let the blow fall soon or late,
Let what will be o'er me;
Give the face of earth around
And the road before me.
Wealth I seek not, hope nor love,
Nor a friend to know me;
All I seek, the heaven above
And the road below me.
Or let autumn fall on me
Where afield I linger,
Silencing the bird on tree,
Biting the blue finger;
White as meal the frosty field --
Warm the fireside haven --
Not to autumn will I yield,
Not to winter even!
Let the blow fall soon or late,
Let what will be o'er me;
Give the face of earth around,
And the road before me.
Wealth I ask not, hope, nor love,
Nor a friend to know me.
All I ask, the heaven above
And the road below me.
В такие ночи, как эта, мы купались в каменоломне;
мальчики придумывали игры, в которых им надо было срывать с девочек одежду,
а девочки участвовали, потому что в сравнении с прошлым летом у них были новые тела
и им хотелось выставлять их напоказ; кто похрабрее,
прыгали с высоких скал – вода кишела телами.
Ночи были влажными, тихими. Камни – прохладными и мокрыми:
мрамор для кладбищ, для никогда не виданных нами построек -
зданий в далеких городах.
В пасмурные ночи ты слеп. В такие ночи камни были опасны,
но с другой стороны, всё это было опасно, за этим мы туда и шли.
Лето было в самом начале – это тогда мальчики и девочки стали соединяться в пары,
но в итоге всегда несколько человек оставались без пары – иногда они стояли на карауле,
иногда притворялись, что уходят друг с другом, подобно остальным,
но чем они могли заниматься там, в лесах? Никому не хотелось быть на их месте.
Но они как ни в чем ни бывало являлись опять - как будто в одну из ночей удача могла к ним перемениться,
судьба стала другой.
Но в начале и в конце мы все были вместе.
Когда догорит вечер, когда младшие дети улягутся спать,
мы были свободны. Никто не говорил ничего, но было известно - в эти ночи встречаемся,
а в другие - нет. Раз или два в конце лета
нам стало ясно, что от всех этих поцелуев рождаются дети.
И для тех двоих это было ужасно - так же ужасно, как быть одному.
Игры закончились. Мы сидели на камнях, курили сигареты,
переживая за тех, кого не было с нами.
Потом в конце концов шли домой через поля,
потому что назавтра всегда была работа.
А на следующий день мы снова были детьми, сидели утром на переднем крыльце,
ели персик. Только это просто чтобы уважить рот.
Потом шли на работу, что значило помогать на полях.
Один мальчик работал на старую леди - ладил полки.
Дом был очень старый, возможно, ровесник этой горы.
Потом день таял. Мы мечтали, дожидались ночи.
В сумерках стояли у наружной двери, глядя, как удлиняются тени.
А какой-то голос на кухне всегда сокрушался из-за жары,
желая жаре лопнуть.
Потом жара спадала, наступала ясная ночь.
И ты думал о мальчике или девочке, с которыми позже встретишься,
Представлял, как вы уйдете в леса, ляжете там,
И будете делать всё, чему научились в воде.
И хотя иногда не получалось встретиться с тем, с кем бывал раньше,
Ему не было замены.
Летняя ночь светилась: в полях мерцали светлячки.
И тем, кто понимал, звезды отправляли послания:
Ты покинешь деревню, в которой рождён,
и в другой местности станешь очень богатым, очень могущественным,
но всегда будешь оплакивать что-то оставленное позади, хотя
и сам не сможешь сказать, что это такое,
и в конце концов возвратишься, чтобы его отыскать.
Midsummer
by Louise Gluck
On nights like this we used to swim in the quarry,
the boys making up games requiring them to tear off ;the girls’ clothes
and the girls cooperating, because they had new bodies since last summer
and they wanted to exhibit them, the brave ones
leaping off ;the high rocks;—;bodies crowding the water.
The nights were humid, still. The stone was cool and wet,
marble for ;graveyards, for buildings that we never saw,
buildings in cities far away.
On cloudy nights, you were blind. Those nights the rocks were dangerous,
but in another way it was all dangerous, that was what we were after.
The summer started. Then the boys and girls began to pair off
but always there were a few left at the end;—;sometimes they’d keep watch,
sometimes they’d pretend to go off; with each other like the rest,
but what could they do there, in the woods? No one wanted to be them.
But they’d show up anyway, as though some night their luck would change,
fate would be a different fate.
At the beginning and at the end, though, we were all together.
After the evening chores, after the smaller children were in bed,
then we were free. Nobody said anything, but we knew the nights we’d meet
and the nights we wouldn’t. Once or twice, at the end of summer,
we could see a baby was going to come out of all that kissing.
And for those two, it was terrible, as terrible as being alone.
The game was over. We’d sit on the rocks smoking cigarettes,
worrying about the ones who weren’t there.
And then finally walk home through the fields,
because there was always work the next day.
And the next day, we were kids again, sitting on the front steps in the morning,
eating a peach. ;Just that, but it seemed an honor to have a mouth.
And then going to work, which meant helping out in the fields.
One boy worked for an old lady, building shelves.
The house was very old, maybe built when the mountain was built.
And then the day faded. We were dreaming, waiting for night.
Standing at the front door at twilight, watching the shadows lengthen.
And a voice in the kitchen was always complaining about the heat,
wanting the heat to break.
Then the heat broke, the night was clear.
And you thought of ;the boy or girl you’d be meeting later.
And you thought of ;walking into the woods and lying down,
practicing all those things you were learning in the water.
And though sometimes you couldn’t see the person you were with,
there was no substitute for that person.
The summer night glowed; in the field, fireflies were glinting.
And for those who understood such things, the stars were sending messages:
You will leave the village where you were born
and in another country you’ll become very rich, very powerful,
but always you will mourn something you left behind, even though
you can’t say what it was,
and eventually you will return to seek it.
Двусмысленное слово -- щит и стрела
предателя; раздвоенный язык пусть
будет гербом его.
Кавказская пословица
Еще не встало солнце,
Но багрянцем луг озарен.
Лорд Джулиан бросил своих молодцов
И скачет за вами он!
Укутайтесь плащом
Зеленым до сапожек.
Лорд Джулиан нетерпелив
И долго ждать не может.
Не сомневаюсь, хочет он
Венчаться сей же час
И господином вашим стать,
Назвав женою вас.
О леди! Ныне не до книг:
Лорд к промедленью не привык.
Так Элис, дочери Дю Кло,
Нашептывал сэр Хью, вассал,
Незамутненно и светло
Воздушный лик сиял;
Как лань со звездочкой во лбу
С фамильного щита,
Когда и жаворонок спит
Еще в тепле гнезда,
Вся в белом слушала его
Она до наступленья дня,
Головку полунаклоня, -
Подснежник посреди снегов!
Закрыв глаза, представьте вид -
Над книгой девушка сидит -
Свежей цветка на ветке,
И льет на нежный силуэт
Венера ясный, острый свет
Сквозь переплет беседки:
Она одна из сонма звезд
На глади голубой
Осталась, презирая страх,
Вступить с рассветом в бой.
О, Элис нравилось читать!
Владел в то утро ей
Овидий – маг метаморфоз
Богов, зверей, людей.
Таившая издевку речь
Успела в душу ей протечь
И жгла ее, как яд.
От книги Элис подняла
Лишь голову – не взгляд.
«Изменник, прочь! Твои глаза
И совесть нечисты!
Как мог милорд тебя прислать
И как решился ты?
Скажи: «Спеши, не торопясь,
Охотник! И поверь,
Сильней моей приманки власть
И благородней зверь».
Недобро улыбнувшись ей,
Откланялся вассал.
Нахлынув, так от корабля
Отходит мощный вал,
А тот качается, кренясь,
Во вспышке грозовой,
И долго покидает слух
Глухой далекий вой.
Но Элис, видом омрачась
На миг – усмещка отдалась
В ее поджилках дрожью, -
За платьем бросилась тотчас,
За парою сапожек.
Стоит терновник весь в цвету!
В тумане видно наготу
Ствола издалека,
Но солнце озарило сад -
Алмазы россыпью глядят
Из каждого цветка.
В улыбке тает отблеск слез.
Кричит комически-всерьез -
Охотница вполне:
«Хип, Флориан, хип! Коня, коня!
Седлай кобылу мне!»
«Мой Джулиан собрал весь род,
И видишь ли, дружок,
Милорд медлительных не ждет,
Изволь являться в срок».
Тот Флориан, испанский паж,
Был юн, горяч и смел.
За леди с гордой головой
Скакал, от счастья сам не свой,
Но, шлейф неся, краснел.
Охотница, в зеленом стан,
Летит во весь опор: колчан,
Сапожки, гибкий лук;
Паж, улыбаясь ветерку,
Копьем играет на скаку -
О, как же юн ты, друг!
И не сдержи она коня
На миг – взглянуть, как шар огня,
С востока край земли
Целуя трепетно, взойдет, -
Вассала, гнавшего вперед,
Догнать они могли.
Так вышло - потайной тропой,
Где Джулиан ждал чуть свет,
Примкнуть к охотникам спешил
Владетельный сосед.
И с ним, досадуя в душе,
Он разойтись не смог:
Не венчан – лишь помолвлен, он,
Гордыни полон и смущен,
Отстать искал предлог.
Перчатку мял, губу кусал,
Смотрел вокруг и в небеса -
Нигде не видно нужных слов.
Увы, что можно тут сказать?
С гордыней, что терзает знать,
Любовь не рядом на весах,
Но что без мужества любовь!
Где ветви арками сплелись,
Тенист и зелен свод!
Отшельник мог бы там бродить,
Коль он в лесу живет.
Под мрачным пологом листвы
Путь различив едва,
В зеленый рай войдете вы -
Поляна, свет, трава.
Там Джулиан вскочил в седло;
Кругом толпится люд -
Строй верховых стоит, готов,
Борзые рвутся с поводков,
Копытом кони бьют.
Кобылу осадил сэр Хью,
Взлетев тропой лесной,
И встал безмолвно в конный строй
У лорда за спиной.
Лорд полуразвернул коня:
«Что, рыцарь, ты один?
Охрана Элис не нужна?
Или, боясь чащоб, она
Нас ждет среди равнин?».
Ему вполголоса вассал,
Косясь по сторонам, сказал:
« Нет, медлить не резон!
От леди я привез ответ,
Для слуха радости там нет,
И вас не стоит он!
Я прибыл в срок – центральный вход
Не отперт был слугой.
Там только Элис не спала -
И кое-кто другой.
Я незамеченным вошел -
В тот час гостей не ждут,
И там увидел дочь Дю Кло
В предутреннем саду.
Но стоп! О прочем умолчу,
Подробности в цене
У сплетниц; бабья болтовня
Не подобает мне».
«О Гнев Господень! Говори!» -
Лорд крикнул, угадав ответ.
Притворной резкостью вассал
Его к догадке приближал:
«Не гневайтесь – для вас готов
Вернуть обратно соколов,
Но сердце дамы – нет.
Она «Спеши не торопясь!" -
Сказала, и "Поверь,
Сильней моей приманки власть
И благородней зверь!».
Но мне игра была ясна:
В глазах читалась цель одна -
Разжечь любовный пыл.
Я видел, покидая сад:
Блестел ее фривольный взгляд
И паж его ловил».
Лишь только смолк, впитавшись в слух,
Последний звук коварных фраз,
Меж двух дубов, что там растут,
Как будто шлем блеснул - и тут,
Заливисто смеясь,
Юнец, не справившись с конем,
Во весь опор летит на нем,
Забыв про удила;
Кричит, оборотясь назад:
«Не я, миледи, виноват -
Кобыла понесла!».
Вдруг за смеющимся юнцом -
Смотри! С пылающим лицом -
Луну добавь, хоть рассвело,
И завершенным стал бы вид -
Дианой-лучницей летит
Дитя любимое Дю Кло!
Стал Джулиан мрачней, чем сон,
Быстрей, чем сон, рванулся он,
Но это наяву
Бьет ярость в голову, пьяня,
Стрела проносится, звеня,
И Элис падает с коня
В высокую траву.
========================================================================
Alice du Clos; or, The Forked Tongue
A Ballad
'One word with two meanings is the traitor's shield and shaft:
and a slit tongue be his blazon!'
Caucasian Proverb
'The Sun is not yet risen,
But the dawn lies red on the dew:
Lord Julian has stolen from the hunters away,
Is seeking, Lady! for you.
Put on your dress of green,
Your buskins and your quiver:
Lord Julian is a hasty man,
Long waiting brook'd he never.
I dare not doubt him, that he means
To wed you on a day,
Your lord and master for to be,
And you his lady gay.
O Lady! throw your book aside!
I would not that my Lord should chide.'
Thus spake Sir Hugh the vassal knight
To Alice, child of old Du Clos,
As spotless fair, as airy light
As that moon-shiny doe,
The gold star on its brow, her sire's ancestral crest!
For ere the lark had left his nest,
She in the garden bower below
Sate loosely wrapt in maiden white,
Her face half drooping from the sight,
A snow-drop on a tuft of snow!
O close your eyes, and strive to see
The studious maid, with book on knee,—
Ah! earliest-open'd flower;
While yet with keen unblunted light
The morning star shone opposite
The lattice of her bower—
Alone of all the starry host,
As if in prideful scorn
Of flight and fear he stay'd behind,
To brave th' advancing morn.
O! Alice could read passing well,
And she was conning then
Dan Ovid's mazy tale of loves,
And gods, and beasts, and men.
The vassal's speech, his taunting vein,
It thrill'd like venom thro' her brain;
Yet never from the book
She rais'd her head, nor did she deign
The knight a single look.
'Off, traitor friend! how dar'st thou fix
Thy wanton gaze on me?
And why, against my earnest suit,
Does Julian send by thee?
'Go, tell thy Lord, that slow is sure:
Fair speed his shafts to-day!
I follow here a stronger lure,
And chase a gentler prey.'
She said: and with a baleful smile
The vassal knight reel'd off—
Like a huge billow from a bark
Toil'd in the deep sea-trough,
That shouldering sideways in mid plunge,
Is travers'd by a flash.
And staggering onward, leaves the ear
With dull and distant crash.
And Alice sate with troubled mien
A moment; for the scoff was keen,
And thro' her veins did shiver!
Then rose and donn'd her dress of green,
Her buskins and her quiver.
There stands the flow'ring may-thorn tree!
From thro' the veiling mist you see
The black and shadowy stem;—
Smit by the sun the mist in glee
Dissolves to lightsome jewelry—
Each blossom hath its gem!
With tear-drop glittering to a smile,
The gay maid on the garden-stile
Mimics the hunter's shout.
'Hip! Florian, hip! To horse, to horse!
Go, bring the palfrey out.
'My Julian's out with all his clan.
And, bonny boy, you wis,
Lord Julian is a hasty man,
Who comes late, comes amiss.'
Now Florian was a stripling squire,
A gallant boy of Spain,
That toss'd his head in joy and pride,
Behind his Lady fair to ride,
But blush'd to hold her train.
The huntress is in her dress of green,—
And forth they go; she with her bow,
Her buskins and her quiver!—
The squire—no younger e'er was seen—
With restless arm and laughing een,
He makes his javelin quiver.
And had not Ellen stay'd the race,
And stopp'd to see, a moment's space,
The whole great globe of light
Give the last parting kiss-like touch
To the eastern ridge, it lack'd not much,
They had o'erta'en the knight.
It chanced that up the covert lane,
Where Julian waiting stood,
A neighbour knight prick'd on to join
T he huntsmen in the wood.
And with him must Lord Julian go,
Tho' with an anger'd mind:
Betroth'd not wedded to his bride,
In vain he sought, 'twixt shame and pride,
Excuse to stay behind.
He bit his lip, he wrung his glove,
He look'd around, he look'd above,
But pretext none could find or frame.
Alas! alas! and well-a-day!
It grieves me sore to think, to say,
That names so seldom meet with Love,
Yet Love wants courage without a name!
Straight from the forest's skirt the trees
O'er-branching, made an aisle,
Where hermit old might pace and chaunt
As in a minster's pile.
From underneath its leafy screen,
And from the twilight shade,
You pass at once into a green,
A green and lightsome glade.
And there Lord Julian sate on steed;
Behind him, in a round,
Stood knight and squire, and menial train;
Against the leash the greyhounds strain;
The horses paw'd the ground.
When up the alley green, Sir Hugh
Spurr'd in upon the sward,
And mute, without a word, did he
Fall in behind his lord.
Lord Julian turn'd his steed half round,—
'What! doth not Alice deign
To accept your loving convoy, knight?
Or doth she fear our woodland sleight,
And join us on the plain?'
With stifled tones the knight replied,
And look'd askance on either side,—
' Nay, let the hunt proceed!—
The Lady's message that I bear,
I guess would scantly please your ear,
And less deserves your heed.
'You sent betimes. Not yet unbarr'd
I found the middle door;—
Two stirrers only met my eyes,
Fair Alice, and one more.
'I came unlook'd for; and, it seem'd,
In an unwelcome hour;
And found the daughter of Du Clos
Within the lattic'd bower.
'But hush! the rest may wait. If lost,
No great loss, I divine;
And idle words will better suit
A fair maid's lips than mine.'
'God's wrath! speak out, man,' Julian cried,
O'ermaster'd by the sudden smart;—
And feigning wrath, sharp, blunt, and rude,
The knight his subtle shift pursued.—
'Scowl not at me; command my skill,
To lure your hawk back, if you will,
But not a woman's heart.
'"Go! (said she) tell him,—slow is sure;
Fair speed his shafts to-day!
I follow here a stronger lure,
And chase a gentler prey."
'The game, pardie, was full in sight,
That then did, if I saw aright,
The fair dame's eyes engage;
For turning, as I took my ways,
I saw them fix'd with steadfast gaze
Full on her wanton page.'
The last word of the traitor knight
It had but entered Julian's ear,—
From two o'erarching oaks between,
With glist'ning helm-like cap is seen,
Borne on in giddy cheer,
A youth, that ill his steed can guide;
Yet with reverted face doth ride,
As answering to a voice,
That seems at once to laugh and chide—
'Not mine, dear mistress,' still he cried,
''Tis this mad filly's choice.'
With sudden bound, beyond the boy,
See! see! that face of hope and joy,
That regal front! those cheeks aglow!
Thou needed'st but the crescent sheen,
A quiver'd Dian to have been,
Thou lovely child of old Du Clos!
Dark as a dream Lord Julian stood,
Swift as a dream, from forth the wood,
Sprang on the plighted Maid!
With fatal aim, and frantic force,
The shaft was hurl'd!—a lifeless corse,
Fair Alice from her vaulting horse,
Lies bleeding on the glade
По всей Кастилии кружат на ветру лепестки флердоранжа
дети выпрашивают монетку
под апельсиновым деревом я повстречалась с моим любимым
или это было под акацией
или он не был моим любимым
Я про такое читала, вот оно мне и приснилось:
разве может, когда я проснусь, оказаться, что случившегося со мной - не было?
Колокола Сан-Мигеля
Звонят далеко-далеко
В тени его волосы белокурые
Мне это приснилось -
означает ли это, что не было совсем ничего?
Чтобы быть реальным, обязательно ли происходить в мире?
Мне всё приснилось, эта сказка
стала моей историей;
он лежал рядом,
моя рука касалась кожи его плеча
Полдень, потом ранний вечер:
звук поезда где-то далеко-далеко
Но то был не этот мир:
в этом мире всё происходит окончательно, бесповоротно,
силой мысли невозможно сделать так, чтобы этого не было.
Кастилия: монахини парами гуляют по темному саду
Под стенами галереи Святых Ангелов
дети выпрашивают монетку
Я проснулась от собственного крика
это не было правдой?
Под апельсиновым деревом я повстречалась с любимым:
Я забыла
Только факты, не итог -
Где-то там были дети, плакали, выпрашивали монетку,
Мне всё приснилось, я отдалась ему
Всецело и навсегда
И поезд повез нас обратно
сначала в Мадрид,
потом в Страну Басков.
Castile
by Louise Gluck
Orange blossoms blowing over Castile
children begging for coins
I met my love under an orange tree
or was it an acacia tree
or was he not my love?
I read this, then I dreamed this:
can waking take back what happened to me?
Bells of San Miguel
ringing in the distance
his hair in the shadows blond-white
I dreamed this,
does that mean it didn't happen?
Does it have to happen in the world to be real?
I dreamed everything, the story
became my story:
he lay beside me,
my hand grazed the skin of his shoulder
Mid-day, then early evening:
in the distance, the sound of a train
But it was not the world:
in the world, a thing happens finally, absolutely,
the mind cannot reverse it.
Castile: nuns walking in pairs through the dark garden.
Outside the walls of the Holy Angels San Miguel
children begging for coins
When I woke I was crying,
has that no reality?
I met my love under an orange tree:
I have forgotten
only the facts, not the inference—
there were children, somewhere, crying, begging for coins
I dreamed everything, I gave myself
completely and for all time
And the train returned us
first to Madrid
then to the Basque country
А в конце моего страдания
Оказалась дверь.
Послушай меня: то, что ты зовешь смертью,
Я помню.
Надо мной шорох: колышутся ветки сосны.
И только. Слабый луч солнца
Бликует на сухой почве.
Ужасно, когда сознание
Продолжает жить
Погребенным в темной земле.
А дальше это кончилось: то, чего боится
душа, не умея сказать,
Внезапно кончилось, плотная почва
Немного подалась. И мне увиделось -
Птицы копошатся в приземистом кустарнике.
Ты, не помнящий
Перехода из иного мира, -
Я скажу тебе, я снова могу говорить.
Всё вернувшееся из забвения возвращается, чтобы
обрести голос:
Из сердцевины моей жизни
Вырвался мощный фонтан, ярко-синие
Тени пошли по лазури морской воды.
----------------------------------
Louise Gl;ck
The Wild Iris
At the end of my suffering
there was a door.
Hear me out: that which you call death
I remember.
Overhead, noises, branches of the pine shifting.
Then nothing. The weak sun
flickered over the dry surface.
It is terrible to survive
as consciousness
buried in the dark earth.
Then it was over: that which you fear, being
a soul and unable
to speak, ending abruptly, the stiff earth
bending a little. And what I took to be
birds darting in low shrubs.
You who do not remember
passage from the other world
I tell you I could speak again: whatever
returns from oblivion returns
to find a voice:
from the center of my life came
a great fountain, deep blue
shadows on azure seawater.
Звук танцев взяли мы как след.
Нас вел вдоль улиц лунный свет,
И оказалось, к дому шлюхи.
Внутри, все свары перекрыв,
Бессмертный Штрауса мотив
Играл оркестрик тугоухий.
Там странный шел гротескный бал,
И тени тех, кто танцевал,
Кружась, неслись по занавеске
Под скрипки и рожка игру,
Сплетясь, как листья на ветру,
В диковинные арабески.
Как на пружинах, в два ряда
Скелетов тощих череда
Тянулась в медленной кадрили.
Все взялись за руки потом
И, чинные, давясь смешком,
Под сарабанду заскользили.
То раскрывал объятья жест
Фантом-любовник под оркестр,
Ему губами подпевая.
То шла - ужасное лицо -
Марионетка на крыльцо
Курить, как будто бы живая.
Тогда Любимой я сказал:
Мертвец для мертвых правит бал
И с прахом прах кружит над бездной.
Но тут, услышав скрипки трель,
Она стремглав вбежала в дверь
И в доме похоти исчезла.
И сразу стал фальшивым звук,
Остановились тени вдруг,
Измучены круженьем лишним.
И робкой девочкой рассвет
Прокрался, в серебро одет,
По улице притихшей.
Oscar Wild
The Harlot's House
We caught the tread of dancing feet,
We loitered down the moonlit street,
And stopped beneath the harlot's house.
Inside, above the din and fray,
We heard the loud musicians play
The Treues Liebes Herz of Strauss.
Like strange mechanical grotesques,
Making fantastic arabesques,
The shadows raced across the blind.
We watched the ghostly dancers spin,
To sound of horn and violin,
Like black leaves wheeling in the wind.
Like wire-pulled automatons,
Slim silhouetted skeletons
Went sidling through the slow quadrille.
Then took each other by the hand,
And danced a stately saraband;
Their laughter echoed thin and shrill.
Sometimes a clockwork puppet pressed
A phantom lover to her breast,
Sometimes they seemed to try and sing.
Sometimes a horrible marionette
Came out and smoked its cigarette
Upon the steps like a live thing.
Then turning to my love I said,
`The dead are dancing with the dead,'
`The dust is whirling with the dust.'
But she---she heard the violin,
And left my side, and entered in:
Love passed into the house of lust.
Then suddenly the tune went false,
The dancers wearied of the waltz,
The shadows ceased to wheel and whirl.
And down the long and silent street,
The dawn with silver-sandalled feet,
Crept like a frightened girl.
Зажглись вдоль улиц фонари;
Шаги стихают до зари;
И синью сумерки сползли
На стены и на сад вдали.
Во тьме, упавшей до утра,-
Карминных отсветов игра:
На крыше рдеют тут и там,
Скользят по книжным корешкам.
Войска у башни, шпиль в огне
И гибнет город - видно мне,
Но пристальней вгляжусь – их нет:
Войска исчезли, меркнет свет.
И вновь мерцанье, тот же ритм;
И город призрачный горит,
И огненной аллеей, глядь,
Шагают призраки опять.
Мерцающие угольки,
Куда в ночи идут полки
И что это за города
В пожаре рушатся всегда?
--------
Armies in the Fire. R.L. Stevenson
The lamps now glitter down the street;
Faintly sound the falling feet;
And the blue even slowly falls
About the garden trees and walls.
Now in the falling of the gloom
The red fire paints the empty room:
And warmly on the roof it looks,
And flickers on the back of books.
Armies march by tower and spire
Of cities blazing, in the fire;--
Till as I gaze with staring eyes,
The armies fade, the lustre dies.
Then once again the glow returns;
Again the phantom city burns;
And down the red-hot valley, lo!
The phantom armies marching go!
Blinking embers, tell me true
Where are those armies marching to,
And what the burning city is
That crumbles in your furnaces!
В огромных скругленных окнах уже золотился вечер,
Закатом над бухтой соткан и зыбью морской подсвечен.
Жара теряла на трапах тягучие капли сока
И с ветром соленый запах вливался в проемы окон.
На улочках перевитых дремала древняя память,
Был город ею пропитан насквозь ночными часами.
А там, где в тиши рассветной с причала слышались склянки, -
В окошке стояла клетка с тропической обезьянкой.
И мимо толпы прохожих по тающему асфальту
Брели на жаре, - но все же ее обезьянье сальто
Притягивало их взгляды, смешком освежая лица,
К запущенному фасаду, к окну, где она томится.
И вроде бы отвечала она не в лад и глумливо
На смех внезапным оскалом, но были глаза-оливы,
Как память ее, печальны: корабль и боцман угрюмый;
Кормушка, вода, дневальный; темно в закоулке трюма.
И качка, и воздух с солью, недели мерного плеска,
И долгие дни неволи, и клетка, и занавеска.
Продели тонкие ручки сквозь прорези кофты желтой,
И смотрит с тоской горючей в окно, как чужие толпы
Смеются, проходят мимо, торопятся вдаль, к причалу,
И дальше, жарой томимы, - на пляж, под дикие скалы.
Там равнодушное море - ему никого не жалко –
В кудрявой пене прибоя перемывает гальку.
И только луна, немножко жалея, стелет сияньем
По морю свою дорожку туда, в края обезьяньи.
Нет долины зеленее!
В изумрудах трав и вод
Замок высился над нею,
К небесам вздымая свод.
В царстве Мысли, в светлой дали -
Там стоял он, явно зрим.
Серафимы пролетали,
Не дерзнув сближаться с ним.
Хлопотал над крышей ветер,
Пело стягов полотно.
(Смыто волнами столетий,
Это кануло давно),
Самый воздух, овевавший
В те былые дни чудес
В дымке таявшие башни,
Улетучился, исчез.
В окна путники смотрели -
Там в сиянье анфилад
Звукам лютни и свирели
Танцевали духи в лад,
Кружась у трона, где Правитель,
Порфирородный сын,
Безмолвно созерцал обитель
Как вечный властелин.
Блистали жемчуг и бериллы -
Была открыта дверь дворца,
А в ней струило, лило, длило
Свой отклик Эхо без конца,
Искрился звуком беспечальным,
Ликуя и хваля,
Хор красоты необычайной
Во славу короля.
Но силы зла, облекшись в горе,
Коснулись их крылом невзгод.
(Над обезлюдевшим подворьем -
О, плачьте! - утро не взойдет),
От замка, что лишь славу ведал,
Один остался след -
Полузабытая легенда
Давно ушедших лет.
И видят путники доселе:
Все окна льют багровый свет,
Фальшивят лютни и свирели,
Танцуют тени менуэт,
Бурлящим призрачным потоком
Текут, толкаясь, в дверь,
Оскалясь желчно и жестоко:
Улыбок нет теперь.
The Haunted Palace by Edgar Allan Poe
In the greenest of our valleys
By good angels tenanted,
Once a fair and stately palace-
Radiant palace- reared its head.
In the monarch Thought's dominion-
It stood there!
Never seraph spread a pinion
Over fabric half so fair!
Banners yellow, glorious, golden,
On its roof did float and flow,
(This- all this- was in the olden
Time long ago,)
And every gentle air that dallied,
In that sweet day,
Along the ramparts plumed and pallid,
A winged odor went away.
Wanderers in that happy valley,
Through two luminous windows, saw
Spirits moving musically,
To a lute's well-tuned law,
Round about a throne where, sitting
(Porphyrogene!)
In state his glory well-befitting,
The ruler of the realm was seen.
And all with pearl and ruby glowing
Was the fair palace door,
Through which came flowing, flowing, flowing,
And sparkling evermore,
A troop of Echoes, whose sweet duty
Was but to sing,
In voices of surpassing beauty,
The wit and wisdom of their king.
But evil things, in robes of sorrow,
Assailed the monarch's high estate.
(Ah, let us mourn!- for never morrow
Shall dawn upon him desolate!)
And round about his home the glory
That blushed and bloomed,
Is but a dim-remembered story
Of the old time entombed.
And travellers, now, within that valley,
Through the red-litten windows see
Vast forms, that move fantastically
To a discordant melody,
While, like a ghastly rapid river,
Through the pale door
A hideous throng rush out forever
And laugh- but smile no more.
Город в море
Тут Смерть себе воздвигла трон!
В тот город, что уединен
На Западе, укрытом мглой,
Все – чистый, грешный, добрый, злой -
Навек уходят на покой.
Святилища, дворцы и башни
(Изъело время прочный кров!)
Совсем не таковы, как наши.
Кругом, в забвении ветров,
Безвольно расстилаясь вдаль,
Недвижных вод стоит печаль.
Тут слеп и черен небосклон
И вечной ночи строг закон;
Но свет, мерцающий на дне,
Подсвечивает в тишине
Зубцы на сумрачной стене,
Лес башен, шпилей и колонн,
Воздетых ввысь, как Вавилон,
Беседки в запустенье давнем,
Их плющ лепной, цветы из камня,
Диковинных святилищ ряд,
Их фризы, где сплелись, как сад,
Сирень, фиалка, виноград.
Безвольно расстилаясь вдаль,
Недвижных вод стоит печаль.
Сливаясь с башнями, их тени
Плывут, собой сгущая темень,
А с главной башни городской
Зрит Смерть, являя облик свой.
Гробы отверсты, склепа грот
Зияет вровень с блеском вод;
Средь сокровищ тлеет прах;
В мертвых идолов зрачках
Светится бриллиантов гладь...
Только вод не взволновать!
Нет, не вьется зыбь, увы,
Вдоль стеклянной синевы.
Тот ветер, что неведом ей,
Живит волну других морей.
Намека нет на плеск волны
Среди ужасной тишины…
Но вдруг… как треснуло стекло.
Волна! Движение пошло!
Как будто, сдвинув башни вбок,
Открылся рядом сонный ток;
Как будто вскрыли небосвод
Верхушки в поисках пустот.
В свеченье волн краснеет кровь;
Очнулось время, дышит вновь.
С неслыханным доселе стоном
Осядет город, рухнет он…
Весь Ад, привставший с тысяч тронов,
Отдаст ему поклон.
The City in the Sea. Edgar Allan Poe
Lo! Death has reared himself a throne
In a strange city lying alone
Far down within the dim West,
Where the good and the bad and the worst and the best
Have gone to their eternal rest.
There shrines and palaces and towers
(Time-eaten towers that tremble not!)
Resemble nothing that is ours.
Around, by lifting winds forgot,
Resignedly beneath the sky
The melancholy waters lie.
No rays from the holy heaven come down
On the long night-time of that town;
But light from out the lurid sea
Streams up the turrets silently -
Gleams up the pinnacles far and free -
Up domes - up spires - up kingly halls -
Up fanes - up Babylon-like walls -
Up shadowy long-forgotten bowers
Of sculptured ivy and stone flowers -
Up many and many a marvellous shrine
Whose wreathed friezes intertwine
The viol, the violet, and the vine.
Resignedly beneath the sky
The melancholy waters lie.
So blend the turrets and shadows there
That all seem pendulous in air,
While from a proud tower in the town
Death looks gigantically down.
There open fanes and gaping graves
Yawn level with the luminous waves;
But not the riches there that lie
In each idol's diamond eye -
Not the gaily-jewelled dead
Tempt the waters from their bed;
For no ripples curl, alas!
Along that wilderness of glass -
No swellings tell that winds may be
Upon some far-off happier sea -
No heavings hint that winds have been
On seas less hideously serene.
But lo, a stir is in the air!
The wave - there is a movement there!
As if the towers had thrust aside,
In slightly sinking, the dull tide -
As if their tops had feebly given
A void within the filmy Heaven.
The waves have now a redder glow -
The hours are breathing faint and low -
And when, amid no earthly moans,
Down, down that town shall settle hence,
Hell, rising from a thousand thrones,
Shall do it reverence.
Мягко хлынут дожди и запахнет землей,
Будут ласточки звонко носиться стрелой,
И лягушки в ночи заведут свой мотив,
Затрепещет опять бледный цвет диких слив,
И малиновки вновь, оперившись огнем,
Прихотливо засвищут над низким плетнем.
И никто о войне знать не будет, никто
Не заметит, когда подведется итог:
Ни птица, ни дерево в толк не возьмет,
Что исчез навсегда человеческий род;
Весна и сама, народившись чуть свет,
Едва ли заметит, что нас уже нет.
--------------------------------------------------
THERE WILL COME SOFT RAINS
by Sara Teasdale
There will come soft rains and the smell of the ground,
And swallows circling with their shimmering sound;
And frogs in the pools, singing at night,
And wild plum trees in tremulous white,
Robins will wear their feathery fire,
Whistling their whims on a low fence-wire;
And not one will know of the war, not one
Will care at last when it is done.
Not one would mind, neither bird nor tree,
If mankind perished utterly;
And Spring herself, when she woke at dawn,
Would scarcely know that we were gone.