Не обжилась
душа в тумане
прошедших утренних времён...
И жизнь не выдаст, не обманет
того, кто ей не обольщён.
Пусть никому не будет дела
до ночи скорченной твоей.
Чем крепче в снах нахолодело,
тем день и солнышко милей.
И время ветерком по коже
приносит свет из пустоты...
Тебе никто ничто не должен,
но хорошо, что должен ты.
И надо прошептать "спасибо"
не объяснишь и сам, за что -
идёт ли снег, иль пахнет липа,
иль глянет кто-то из-за штор?..
Как много сущего осталось
от давних сказок, от начал!
И полон ты, хотя и малость
тебе никто не обещал.
* * *
Остаток лет начну лишь править
к расчёту и опять пойму,
что жизнь не учит ничему,
а только отягчает память.
И эти приступы молчанья -
не небом посланная мысль,
а скука слова... Ну а высь
ничуть не ближе, чем вначале.
Иль не на уровне ребёнка
стоим пред Богом в полный рост -
на той же дальности от звёзд
и тьмы, где вечности воронка?
И мной манок надежды вертит
и гУлит с жизнью до конца,
и ослепляют гордеца
младые приступы бессмертья.
1995г
К 15-ой годовщине ухода Виктора Гаврилина (26.03.2009г.)
* * *
К приходу
слов всё суеверней,
с мистичностью их подоснов,
я отношусь... Здесь столько терний!
Бьёт электричеством от слов.
Они снисходят в мои строки,
и я вершу невольный труд,
чтоб начертать слова-пророки...
Свершится, что они рекут.
И им видны такие дали,
и эхо в них такого дня,
где нас ещё не расслыхали,
и где светло, но без меня.
* * *
Чтоб я
навеки не затих,
стальным терпеньем занедужив,
дай, Господи, мне слов таких,
что прожигают сталь и душу.
Мне их не удержать в себе
от непереносимой боли,
и в облегчающей мольбе
я их пущу к высокой воле.
Я этих слов не породил,
и господином я их не был.
Мне вышло на исходе сил
с земным общаться через небо.
* * *
Оторвусь от песенного дела,
словно от скалы каменотёс...
Как моё веселье постарело!
В смехе уж не та природа слёз.
Отбылось всё, что до слёз смешно мне.
Смех, как стал я падок на слезу.
Сны и явь кричат мне: "Вспомни! Вспомни!".
Всё я помню и, как крест, несу.
Нет мне дела до отжатых хроник.
Я живое воскрешу на свет.
О, как вас однажды это тронет,
что измучил в памяти поэт.
* * *
Не в темень
грунта с высоты
лечу среди других комет.
Я в ночь иду на свет звезды -
за мною остаётся след.
Вращается наждачный мрак,
и нет ему своих орбит.
Источен я, но не иссяк,
покуда плоть моя искрит.
Не в силах осветить весь мир,
в горнило звёзд себя я вверг.
И путь мой - огненный пунктир
пролёг, сгорая снизу вверх.
Когда о тьму я изотрусь,
душою не сойду на нет.
Ты не смотри, где мрак и грусть,
моя душа прольёт лишь свет.
* * *
Завершаюсь...
Мир вам, люди,
с кем сошлись мои года!
Мир вам всем, кому не будет
повторенья никогда!
Перед добрыми вещами
остаюсь навек в долгу.
Да простят мне!.. Я прощаю,
всё прощаю и врагу.
Знаю я, не святость это
или небреженье зла.
Жизнь ткалась из тьмы и света
и борением была.
Март 2009г.
Самое последнее. Незаконченное…
От
чёрно-белых зим шалею,
и вижу выцветшие сны.
И снег глубок. Всё тяжелее
мой путь до будущей весны.
25 марта 2009г.
Вся моя привязанность земная,
не томи так душу, не томи!
Мне пора б о вечном, но не знаю,
как мне быть с родимыми людьми,
перед кем я грешен... Их всё меньше,
в чьи живые очи загляну...
С бОльшими простился, не сумевши
свету дать им в тёмную страну.
Мне его сверх сил моих досталось.
Я б в прибыток близкой мне душе
сдал бы его, белый, но усталость
мне не даст столкнуть его уже.
И плыву я в лучезарном море,
и любую выдержу волну,
зная, что кому-то будет горе,
если я, проклятый, утону.
Так на земле должно было случиться:
как озаренье и как вещий глас,
однажды в мае маленькая птица
счастливой трелью в сердце ворвалась.
О, как легко об этом забывалось!
Но снова в пору лиственных ночей
таинственное горло раскрывалось,
и жизнь пугала щедростью своей.
ЧтО наши годы, если слышим кровью
мы этот зов, чтоб снова отвечать
всей нашей смутой - грустью и любовью -
и в безднах сада вечность различать?!
Кому не померещилось однажды,
что истина раскрылась до конца
в ночах бессонных, полных чудной жажды,
и в древних песнях страстного певца.
Но вот она, извечная картина,
где ртуть луны и аспид тополей,
где надо всем поёт неукротимо
кладбищенская птица - соловей.
Не сочтёшь к счастливым датам поздравительных открыток,
За
что я, Господи, в ответе,
когда с начала всех начал
на этом, выпавшем мне свете,
я ничего не выбирал?
И всё ж печалью своих песен
я утвердил уже давно,
что мир воистину чудесен...
О да, как много мне дано!
И жизнь моя - как сплошь предгрозье -
вот-вот начнётся что есть сил.
Коль много дали, много спросят.
А я так много не просил.
Зачем же так - обложат данью
дарованную благодать,
и не смогу я без страданья,
что стало жизнью, отдавать!
* * *
На исходе земных моих лет
я обрёл невесёлое счастье -
с тем, что мне подарил этот свет,
Божьей милостью долго прощаться.
А на небе уж свечи зажглись
по мою запоздалую душу...
О, продлись, расставанье, продлись!
Я твоё торжество не нарушу
ни слезой и ни жалкой мольбой,
жизнь медлительно в сердце вбирая,
будто что-то возьму я с собой
в обитание ада иль рая.
Странно: я не готов ещё в путь,
может, в лучшее, только в иное,
и хоть как-то хочу протянуть
я своё пребыванье земное.
И доныне надежду таю
затеряться в бесчисленном люде,
и про грешную душу мою,
может, небо и вовсе забудет.
Тихой ночью в безлюдности парковой
слышит домик, что стар и дощат,
как деревья большими огарками,
от мороза сгорая, трещат.
Как близка ты, пустыня вселенская!
Кто со скрипом ступил на крыльцо?
Это древняя стужа Крещенская
смотрит Родине прямо в лицо.
Так и чудится, словно в проколотый
звёздный купол, что жгли корабли,
задувает космическим холодом
за распахнутый ворот Земли.
И тепло не течёт полнокровное
по пустотам подземных аорт,
а дрова на жаровню огромную
умыкнул человек или чёрт.
И по соплам безумие мечется,
и скудеет семейная печь...
Всё трудней обогреть человечество,
и всё проще дотла его сжечь.
То в снеге Святок, то в золе,
то вера, то тоска на троне...
Боюсь, что скоро на земле
тебя ничто уже не тронет.
Ты, от самой себя отстав,
саму себя опережая,
на приворотный свой состав
всё горше ищешь урожая.
Всё пережито наперёд
и, не побыв, глядится былью.
И покрывают недород
родные сказки изобилья.
И снова в низости вещей
тебе одной не сыщешь места.
Ты неба горнего бедней,
да только из земного теста.
И на последний твой делёж,
где вздох бессильный отлетает,
такую бездну припасёшь,
чего и рай не залатает!
1988г.
Есть дни меж
осенью и летом,
когда не начались дожди,
когда с оставшимся просветом
душа сжимается в груди.
Душа хотела б превратиться,
коль не готовится в отлёт,
в комочек тёплый малой птицы,
что с песней и зимой живёт.
Вдали от солнечного мая,
какая б стужа ни была,
сидит на ветке, напевая,
остаток давнего тепла -
сквозь снегопад и сквозь порошу
в глуши седого января,
как сновидение о прошлом,
как юность, утро и заря.
Как ни верти
- столетье на исходе.
Ему ничто людское не новО -
всё испытало, но к дурной погоде
не ноют кости века моего.
О век терпенья, сколько было боли,
что страх и разум словно притуплён,
иль это наркотическое поле
исходит от взведённых мегатонн!
И кровь нема, и мысль уже привычна.
Но жизнь в миру, подставленном на слом,
неясно в чём, но всё же истерична,
и проступает ауры* симптом.
О, как хмельно и терпко пахнет дымом -
ты чуешь ли, принюхавшийся век!
Как много музыки в домах, торчащих дыбом,
где забывает грешный человек,
что есть музЫка в дьявольских синкопах,
исторгнутая бивнями ракет,
когда клавиатура красных кнопок
под зуммер выключает белый свет!
*Аура (мед.)- предшествующее эпилептическому припадку состояние.
1985г.
Со стёкол давнего мороза
сотру хрустящую куржу,
сквозь лёд печального склероза
глазок волшебный продышу.
Где лес заснеженный недвижим
по-над забытою рекой,
семья катается на лыжах -
какой далёкий в том покой!
И полдень плещется в навалах
снегов и солнца на горе.
Ни слишком старых нет, ни малых -
все в золотой своей поре.
И все в счастливой неразлуке
на негадаемый на срок,
и отражаются друг в друге
для сна, снимаемого впрок.
И светом залитые лица
витают где-то до сих пор -
мерцают, силясь повториться,
как жизнь, как время, как укор.
Нас
преданней всех берегут телефонные книги.
От верности этой, от этой собачьей почти
не вдруг оторвёшься, скатившись на путь забулдыги,
из списка живущих и мёртвым не сможешь уйти.
Уж если попался в продленье пунктиров и точек,
размноженным по миру, каплю бессмертья вкуси.
Пока не отменит тебя тугодум и учётчик,
пока не изымет былого, ты - еже еси.
Вот имени буквы и чисел твоих вереница,
что связаны насмерть эпохой сего тиража...
И можно, исчезнув, к себе самому дозвониться
из шороха зыбей, куда отлетает душа.
* * *
Укрыться
музыкой, перезубрить тома...
Ценитель опытный, зачем всё это -
иль для занятья гордого ума,
изъятого из буднего сюжета?
ЧтО сны искусства наши и мечты
там, где поступков чёрствая краюха
и мелочь слов?! Как жалко высоты
ни в чём не проявившегося духа.
И музыка, выходит, - лишь игра
для наших душ с повадкою бирючьей.
А как он близок, локоток добра,
да не достать - всё как-то несподручен.
Так жизнь сгорает - вся в самой себе,
вся в переливах утончённой лени.
И столько света скопится в судьбе,
но для каких загробных откровений?
Порождается
всё пепелищем -
время ль новое, новый ли дом...
До поры мы ещё себя ищем,
и себя под конец предаём.
Снятся сны о начальном, весеннем
сквозь горчащего дыма налёт.
Обвыкаемся мы с невезеньем.
Носим боль - ту, что с нами пройдёт.
И неделя сживает неделю.
И сужается будней кольцо...
Мы в грядущее гордо глядели,
а теперь отвращаем лицо.
Мы настигли желанные дали,
что из прошлого были видны.
Так отгрезили мы, отмечтали.
Дальше - пропасть, и нету стены.
И несёт нас куда - неизвестно.
С ног сбивает вращенье Земли.
И другим уступаем мы место
так легко, что и знать не могли.
Ещё и четверти не сказано,
что в грешной вызрело груди.
Не торопись ко мне, безглазая,
опустошенья подожди.
И обходи пока до времени
в трудах прокуренный мой дом.
Дождись моей сердечной темени -
бери на выдохе немом.
Пусть буду окружён стенами я
при тишине при гробовой,
но выйду так, что и стенания
я не оставлю за собой.
Уйду теперь уж без отчаянья,
и мне наградой - тишина,
что значит: глубина молчания
уже всем сказанным полна.
Не накупишь духа южного базара.
И опять отмерится небогатый срок
доносить остатки летнего загара...
Что ж ты там готовила надолго и впрок!
Вот уже почти что никаких заначек
в северном, осеннем, в этом полусне.
Разве твоя смуглость... И на ней всё мягче
эти переходы к тайной белизне.
Или не игрушки - отпускная нега
на чужих припёках, в проходном саду?..
Словно в очищенье, нам дождя и снега
наменяют вдосталь триста дней в году.
Родовая непогодь, кровная прохлада...
Что ещё так ратует за родимый кров!
И опять не в радости и не в горе счастье,
а в усталой нежности зимних вечеров.
* * *
Вот и ты обиды острый локоть
затаишь над важностью шитья...
Подскажи мне, чем тебя растрогать
до возврата смысла бытия?
Пусть закат наш в белой ночи брезжит,
до восхода прочь не уходя,
или промельк чувственности прежней
пусть горит в зарницах без дождя.
Отражаясь в зеркалах минуты,
мы б узрели отраженье лет,
если б ныне вкруг душевной смуты,
за каймой, не сдерживался свет.
Пропусти его - он ливнем брызнет
из слепящих дней во дни темнот,
и в долине века радость жизни
ровное сиянье разольёт.
О, как мы
все на дружеском пиру
слова похвал сбирали полной торбой!
Но я не приучил тебя к добру.
Не потому ль, что сам я был недобрый?
Хоть совесть и меня умела грызть,-
ей был резон, - поди ж ты, не изгрызла.
И, как в дыхании, в любви была корысть,
исполнена возвышенного смысла.
Струны небесной золотая нить,
дабы не лопнуть, только мне играла.
О, как берёг я, без чего не жить!
Служения добру мне было мало.
И я предался равновесью сил,
что может значить - "каждому по вере"...
Стремленьем ввысь я радость отравил.
Сознаньем слабости я зло своё умерил.
2003г.
Зарастая ряской немоты,
уставая времени перечить,
о в какие полые грунты
вы сошли, серебряные речки?!
Запеклись промытые пески,
поглотились тьмой неумолимой
пескарей прозрачных косяки
и живые призраки налимов.
Я забыл мальчишеский реестр
мелководных дафний и личинок -
эту бездну всяческих существ,
что вполне лишь в малом различима.
Слышу в мире океанский гул,
вспоминаю голубую заводь,
где никто от века не тонул,
где мальчишкой научился плавать.
Вот и спАла малая вода,
и открылись первые предтечи
бытия, откуда навсегда
убежали маленькие речки.
Убежали, в нетях запропав.
Хоть бы в сны прорвались через годы,
где ни стрел щуриных, ни купав,
ни проток лесных, а - воды, воды!..
* * *
Умирают шмелиные норы,
где пещерный гуляет сквозняк.
Затихают подземные хоры
и басов шерстяная возня.
Никакие земные усилья
не наладят мохнатых махин,
их слюдиночки крыл выносили
на цветные ветра луговин.
Улетела на лапах шмелиных
с тех цветов золотая пыльца
полегли в тридевятых долинах
летунов меховые тельца,
чтобы память одна воскрешала
эти жизни, гудевшие зло,
эти жерла, и тяжкие жала,
и пушок... И ничто не спасло!
Соловьи отпоют. И не будет погоды.
Отшумит над землёй перелёт.
Не сезон распевать - ни нужды, ни охоты, -
а отчаянный ворон поёт.
Одиноко упорствует чёрная птица,
не вещает, не носит беду,
только всякое может сейчас приключиться,
если стынет крыло на лету.
Реет крик над округой картавый и сирый -
это, древней гортанью скрипя,
несгибаемый ворон пред горечью мира
как-нибудь ободряет себя.
Холодеющий, вскинется - всё ли он слышен?
И откликнется эхо... Живу!
Гололёд тишины, как окошко, продышан,
и кусается жизнь наяву.
И чего ей, зубастой, до жуткого клича!
Всё сама отведёт и нашлёт...
Каждый взмах - это взлёт, каждый день - как добыча,
и отчаянный ворон поёт.
* * *
У печали есть ворон, у радости – стриж.
Хорошо, что всё это – живое.
Ты глаза поднимаешь и в небо глядишь,
было б небо... А небо – с тобою!
Ни жар-птицы над нами, ни птахи цветной,
ну а этих, обычной раскраски –
что печали, что радости. Боже ты мой!
И чего тут придумывать сказки.
О земле и о небе негромко пою.
В жизни странное время бывает,
когда ворон врывается в радость мою,
а в печаль мою стриж залетает.
1978г.
Сколько ты, молодость, сбила сапог
на амстердамских каменьях.
Продыху дайте! Оставь меня, Бог,
с Саскией на коленях.
Пусть моё счастье пред небом грешно,
медли, безгрешное горе...
Весело милой, любимой смешно,
и – никаких аллегорий.
Двери закроем, задёрнем окно.
Здравствуй, любовь и беспечность!
Талию – левой, в правой – вино,
и – обернёмся на вечность.
Ни с
облаком, ни с деревом не мерясь,
ни с муравьём с травинкой на горбе,
тону в родстве их и впадаю в ересь,
что мир стоит, как жизнь сама в себе.
Пространство дня полно до окоёма
дыханием во времени одном.
Изъятому из этого объёма,
не тесно ль будет мне везде потом?
По жадности ни вздоха не оставит
процентщик, исчисляющий века,
и бесконечность, как представишь, давит
по кадыку тесней воротника.
Но тьму живую расстегнёт зарница,
и потный дождь запахнет вдалеке,
и колкий луг захочет прислониться
ко мне, колючему, щекой к щеке.
Дни и даты листвой занесло.
Что за сны нас качают ночами!
От луны нестерпимо светло.
"Honeymoon"* - говорят англичане.
Забываю заморский язык.
Забываю с тобою по-русски.
Листья клёна в руке твоей узкой.
Скажешь слово, и сводит кадык.
Где те пчёлы, что мёд нанесли
с одичавших таинственных злаков,
с первоцвета дурманящих маков
из какой-то восточной земли.
Уж рукою подать до зимы.
Дуют ветры на наших дорогах.
Заночуем у вечности мы
в диким мёдом пропахших чертогах.
И до белых беспомощных мух
будет бликов и снов колыханье,
будут пьяные тени вокруг
и твоё дорогое дыханье.
-----------------
*Медовый месяц (англ.)
Последние бабочки года,
сквозь август в сентябрь залетев,
кружатся, и нет им исхода,
как листьям отвядшим дерев.
И липы качливая ветка
пускает в последний полёт
птенцов, где лимонниц расцветка,
и их прибавляется счёт.
И зелен у крон ещё глянец,
но редкая ржавая прядь
роняет сухих шоколадниц
в порыве с живыми порхать.
Сплетенье существ и растений
в пространстве, где места полно,
свершает немое паденье
ушедшего лета на дно.
И серые ямы и склоны
накрыли шуршащим ковром
капустницы и махаоны
в последнем цвету неживом.
Когда былого правила поправ,
приходит тот, кто прежде был неведом,
он - всем судья. Всегда последний прав,
но и за ним приходит кто-то следом.
И не прервётся в этой череде
чреда неправых. Никому не верьте
на бесконечном на земном суде,
где приговоры длятся, как бессмертье.
Из века в век аукается даль
летящими без плоти именами.
Нас полностью не приютит скрижаль.
Что в камне том? Одно упоминанье.
Но восстают и тени из темнот
по милости судилища живого.
Лишь в эти игры не вступает Тот,
за Кем последнее пребудет Слово.
И нет последних на земном пути.
Шумят витии, переходят в тени,
успев затихнуть и своё внести
в отзывчивую вечность заблуждений.
Я растерял давно всю лёгкость чувства.
Как тяжко мир впечатался во мне.
Пишу о радости - выходит грустно.
Мне снится горькое и в сладком сне.
О, как ценю я каждое мгновенье,
что в прошлое уходит сквозь меня!
Всё чаще пульс. И нету мне забвенья
в необратимом ускоренье дня.
И всё моё, что прожил я доныне -
уж не моё. И милости ничьей
не вправе ждать я... Мне не до унынья,
не до тоски и прочих мелочей.
Мне этот мир по-полному отвесил,
и я, как Лир, в самом себе царю.
Никто не знает, как я тяжко весел,
никто не видит, как светло горю.
* * *
Оторвусь от песенного дела,
словно от скалы каменотёс...
Как моё веселье постарело!
В смехе уж не та природа слёз.
Отбылось всё, что до слёз смешно мне.
Смех, как стал я падок на слезу.
Сны и явь кричат мне: "Вспомни! Вспомни!".
Всё я помню и, как крест, несу.
Нет мне дела до отжатых хроник.
Я живое воскрешу на свет.
О, как вас однажды это тронет,
что измучил в памяти поэт!
Не порть сумерничанья наши,
в печали голову клоня,
они порой бывают краше
всеослепляющего дня.
Не зажигай огонь вечерний.
Повремени хоть полчаса
для этих тихих откровений,
где только наши голоса.
Вслух помечтай, вздохни и вспомни,
и попеняй не сгоряча.
И это будет, как в часовне,
где еле теплится свеча.
Не зажигай другую, ради
глубоких тайн в твоих глазах.
Пусть блик трепещет на окладе,
что на священных образах.
Когда огонь совсем потухнет,
меж нами не сойдёт на нет
призор скрепляющего духа,
которому не нужен свет.
Коль жизнь права, не пророню ни слова
ей поперёк, своё в себе держа.
Пусть лес шумит. Всё меньше дорогого,
чему ещё откликнется душа.
Я вдохновлюсь простой добычей хлеба,
ещё не раз узнаю, что почём.
И тучами захламленное небо
расщедрится то снегом, то дождём.
Скупое время не пускает выше,
приставив быт на уровне виска.
И ропот сердца сам себе не слышен,
не слышен дух, лишённый языка.
Где выдохлось божественное пенье,
вторгаются в пустоты тишины
утробный чавк да похоти сопенье,
да музыка кривая сатаны.
И на земле с лукавыми речами
и с хором верноподанных - опять
я постигаю мужество молчанья,
чтоб сердце разорвав, не закричать.
И вычтенный из алчущих в отчизне
до тишины, пред правдой большинства
не переделаюсь, не стану жизнью,
во всём не правый, если жизнь права.
В
позолоченной келье заката
с тёплым светом дрожащей свечи
за любовь, за отсутствие злата,
Спас Небесный, меня заточи!
Там, где даль нависает громоздко,
в перемешанной доверху мгле
есть упрямого света полоска -
это небо лежит на земле.
И не здесь ли спасать свою душу,
где сливаются вечность и прах?
Дольше всех здесь огонь не потушен -
так художник не спит и монах.
Свет мой пристальный, свет мой вечерний,
на закат за тобою спешу,
убываю и красным по черни
угасаньем на бездне пишу!
Стих. исполняет хор Сретенского монастыря.
http://www.youtube.com/watch?v=aRcXn0cyOcU
Августовское вёдро да пьяной пурги круговерть.
Что там даль обнажила и что схоронила опять?..
Словно пропадом всё, словно нету о чём пожалеть,
только жизнь не умеет без грусти себя вспоминать.
Я ещё не зарыт, и кострами мне осень кадит.
Так не черкайте накрест по холмику землю мою.
Запрокинусь ли в небо лицом, я ещё не забит,
и за всю за нелёгкую сам я себя отпою.
Отпою за безбожье, слепую весеннюю страсть
и томительный свет запоздалой лампады во мгле...
А других наберётся, кому веселее проклясть
и азы открывать, заходясь в очистительном зле.
Но куда с этой дрожью - в святые да в правды ушко,
и тяжёлому взгляду - в заоблачный синий прогал?...
Мы засыпаны будем, и встанет курган высоко,
где пройдётся по Родине нашей эпохи обвал.
1990г.
Мне эта осень не была обещана -
подумать только! - тридцать лет назад,
когда со мной отчаянная женщина
пошла дорогой через рай и ад.
За то, что не вкусили мы покоя
и по надёжной не плелись стезе,
стоит сегодня небо голубое
как утешенье боли и слезе.
О, позднее проглянувшее счастье,
сердечному прощанию сродни!..
Возьмёт своё осеннее ненастье
за эти солнцем залитые дни.
* * *
Счастье жизни по мелким крупицам
на земном распылилось пути...
Я не знаю, куда возвратиться
и доколе вперёд мне идти?
И на свете изменчивом блёстки
различаю я издалека.
Как текуч этот блеск!.. Мне и горстки
не собрать золотого песка.
И земное от края до края
я бы мог воедино свернуть,
с нежилой высоты озирая
по земле этой млечный мой путь.
В осиянности он, что на чёрном
из немыслимой дали видна.
Мне считать мою радость по зёрнам
до златого и вечного сна.
Стал у руки нажим почти воздушный -
как будто бы дыханием пишу.
Колышется мой почерк непослушный,
вот-вот снесёт все буквы за межу.
Волненьем трав пишу...
Не утверждаю
волненья на поверхности земли
словами истин. Строки мои в стаю
сбиваются, как в клинья журавли.
Они готовы, кажется, к отлёту,
и плачут, и курлычут неспроста.
Мою до дрожи тяжкую работу
легко как забирает высота!
Всё отпоёт, всё отлетит куда-то
без ходатайства, без моих забот...
То, что томило, сделалось крылато,
и для беды возможен стал полёт.
* * *
Мой белый свет, довольно мне загадок,
ведь я для грусти всё уже постиг!
Велик собою, для меня ты краток,
а я вместил в себя твой каждый миг.
Ты грохотал, но не сказал ни слова,
а я дерзнул обрушить слов обвал.
Ты ослеплял. Но не было такого,
чтоб намертво глаза я закрывал.
И в это всё не допущу гордыни -
раб Божий, наказания боюсь
безумием, когда под смех мой минет
ещё на миг ниспосланная грусть.
Соловей запоздалый - в колено одно
полутрели былого умельца.
В озарённости дня твоё пенье темно,
как любовь безответного сердца.
Отсвиставший июнь растерял свою страсть
и накрылся разросшейся тенью.
Ты явился затем, мой певец, чтоб попасть
с целым миром в несовпаденье.
И в своём одиночестве миру не лжёшь
в пору слаженных гнёзд и наседок,
и попыткой запеть повергаешь ты в дрожь -
так несладко поют напоследок.
* * *
В конце июня и могильный камень
наполнен жизнью, в зелени просев.
Весь горизонт заставлен облаками,
холмов тюками, купами дерев.
Чем ни завесишь кладовую лета -
листвой, травой ли - всё слепит глаза.
В бору, как в матрице, отлито света -
стоят его столбы и конуса.
О, как сейчас не плотью быть, а духом,
и в мире не явиться как-нибудь -
хоть комаром, лимонницей иль пухом
наискосок в свеченьи промелькнуть!
И за чертой прогала золотого,
в его луче крылами прошурша,
во мгле небытия исчезнет снова,
как бабочка, бессмертная душа.
От неволи рожденья - до судилища смерти,
вот он весь, как дыханье, дарованный путь.
Но спасибо, Господь, мне б хватило и трети
всей любви и печали, наполнивших грудь.
Ни о чём не молил - мне б хватило и грусти,
той, что с бедностью времени легче делить.
И ничто нас без гибели прочь не отпустит,
но ещё не оборвана кровная нить.
И последним чутьём обнажённого нерва
о как остро больная округа слышна,
как дорога видна!.. Я б заплакал, наверно,
но скуделька надежд не допита до дна.
И душе остаётся её одиночка -
чем тебе не жильё! - всё равно не навек.
Но до смертного часа даётся отсрочка,
и возможно хотя бы замыслить побег.
1995г.
На берегах
речушки Тани,
на заповедных берегах
живу, фенолог и ботаник,
брожу в некошеных лугах.
В зелёных кущах райской зоны
стоит уже который год
мой дом сосновый, дом тесовый
с окном высоким на восход.
Мы здесь царим над всей округой -
чтоб не соврать, на двадцать вёрст -
с моей отчаянной подругой,
и с нами пёс, огромный пёс.
Нам зверобой заместо чая
и сбор целительных цветов.
Мы знаем сладость одичанья
и ненасытность городов.
Мы птицы вольного ранжира,
и никому мы не должны.
Мне только жизнь нужна от мира
и верный взгляд моей жены.
И здесь, куда тропа закрыта,
ни перед чем не прегрешу.
В глобальной лавке дефицита
я ничего не попрошу.
И веют шум ночной и древний
мои дремучие леса...
И сладок сон моей царевны,
и чуток сон большого пса.
Спасибо вам, знакомые просторы, -
дорога, роща, стадо на лугу, -
за то, что вас завидя с косогора,
всё позабыв, растрогаться могу.
...А нынче пахло сеном на рассвете,
и вязли пчёлы в русых волосах,
и дул в лицо такой полынный ветер,
что выступали слёзы на глазах.
* * *
Будет долгая тёплая осень.
Не трави свою грусть, не трави.
Будут травы на третьем покосе,
что июньские травы твои.
Это дань за ненастное лето.
Пахнет мёдом от спелой земли,
и не скоро - по верным приметам -
соберутся в отлёт журавли.
Тишина, тишина-то какая!
Ни дождей, ни ветров не слыхать,
словно век эта даль голубая
будет хмель и тепло выдыхать.
Смотреть на дерева,
волнуемые ветром.
Дышать и просто быть - и больше ничего.
Ни мужеством скупым и не роптаньем щедрым
не надо отягчать значенья своего.
Нам суждено и так тонуть в самообмане,
и никому своей печали не повем.
И ты не слишком, жизнь, стесняй меня вниманьем -
за то, чего даёшь, не отплачу ничем.
Ведь я ещё не тот, когда не имут сраму -
есть перед кем глаза скрывать. Но сколько их
в могилу сведено, как в долговую яму
неведомым судом!.. А я их был должник.
И дикий май пьянит на грани святотатства, -
живому от живья не спрятаться никак, -
и сладко на земле страдать и оставаться,
и суетно сновать то к свету, то во мрак.
* * *
Не запомнив мая середины,
Не
упрекай... Что делать с этим
существованием моим
на этом милосердном свете?
Я больше сам собой казним.
Сам с неба быта я исчезну,
протяжный, как напрасный гром, -
я не наполнил жизни бездну
вовсю заявленным добром.
Не свёл я буднюю потребу
с звездой, где вечности оскал.
И дождь грохочущее небо
с землёй притихшей не связал.
Такая выпала погода
с сухой грозой мне на веку.
И всё же: пронесутся годы -
я совершусь, я истеку.
* * *
Низводят годы к одиночеству.
Мой путь к обочине тесним.
И не веселья сердцу хочется,
а понимания другим.
Но, разживясь своими датами,
не бытие где, а житьё,
мы стали накрепко разъятыми -
у каждого болит своё.
Делиться этим, не делиться ли -
всяк замкнут в собственном кольце.
Всяк наделён своей темницею,
живя хоть в сказочном дворце.
И если б даже закричали мы
на весь разноязыкий свет,
похожим был бы на молчание
крик, не найдя себе ответ.
Устройство мира к жалобам глухого
с годами нас обучит немоте,
но всё равно тебя венчает слово
хотя бы на кладбищенской плите.
Приходит срок с дежурных биографий
лежалый слой бытийности смахнуть -
искусство написанья эпитафий
в конце концов твой освящает путь.
Покуда мха разползшиеся пятна
не поглотят исписанный гранит,
до пошлости красиво и понятно
туман судьбы с прохожим говорит.
И прощена отныне без корысти
твоя душа, что нищего нищей.
и в пустоте словес не меньше истин,
чем в выморочной тяжести вещей.
И в нашей яви, скобяной, железной,
высокий смысл возможен для гвоздя,
когда им процарапывают бездну,
по черни века строчки выводя!
Мне эту речь, не вверенную
Богу,
не разменять на верные дела,
и не дозваться музыки в подмогу,
и молодость горластая ушла.
Живульку слов уже не ставлю круто.
Зачем она, шагреневая стать,
чтоб на мгновенье нравиться кому-то?..
Не нравился - теперь не наверстать.
Не так бы знать, не так наговориться,
да только время тикало в виске,
и всё была последняя страница,
и жизнь висела всё на волоске.
И ей, как дар, оставлено терпенье
благословить отеческую твердь
хотя б за эту длительность паденья
и жутким оком землю рассмотреть.
* * *
Иль свод железного режима,
иль небо изомнёт слова.
Молчи!.. Но и молчанье лживо,
покуда жизнь не трын-трава.
И не прикрыться ролью пешки,
чтоб повернее запродать
за красноречие усмешки
всю колготню и благодать.
Ответа надобно, ответа -
хотя б в ночи, перед собой -
на первобытный шорох лета,
на сон кошмарный, гробовой.
Но словно житель неолита,
ты не добрался, не дожил
до слов, ниспосланных молитвой, -
и речь, как голову, сложил.
На тёмных
снах, на пробужденьях зрячих,
судьба, судьба, крепка твоя печать,
но на лице, которое не спрячешь
ты не смогла страданье написать.
И нет раба в твоей унылой пытке,
покуда воля тяжкая дана
всё заслонить гордынею улыбки
и смуту жизни испивать до дна.
До пустоты, до гибельного донца,
что почернее чёрной полосы...
Пускай глаза наплачутся от солнца,
чтоб о себе не обронить слезы.
Пока искрят каменья дум тяжёлых,
воскурим стих, пуская сладкий дым.
Пойдём туда, где любят нас весёлых,
и за любовь весельем воздадим.
И если жизнь свою не переделать
земным усильем бедного творца,
пускай встаёт над сумрачным уделом
хотя бы вызов светлого лица.
* * *
Ни слёз, ни радостей уже не жду задёшево -
всё смертной платою надсаживает грудь.
Не говори мне ни плохого, ни хорошего
и не придумывай себя, а просто - будь.
Пускай весь мир ютится в телефонном зуммере -
как ни распался мир, но это обоймём.
Услышим - вздрогнем... Что ранимей сумерек
и нашей бытности меж ночью и меж днём!
Уже не солнечно, но и не смерклось нА сердце,
и в пору слышать бы часов старинных бой.
Уже ты юной не завидуешь красавице,
всё несказАннее становишься собой.
И, может быть, ничто не будет воздано -
лишь на земле мелькает благодать,
и не умею без тебя я, как без воздуха,
ни горько жить, ни сладко умирать.
Во времена бердического
смеха,
срамных острот и телечепухи
не до стихов, но, чтоб с ума не съехать,
я сам себя тяну писать стихи.
И незаметно злое вдохновенье
по воле налетевших аонид
в возвышенное переходит пенье...
Мне Муза опускаться не велит
с высокой ноты, взятой от печали
за Родины поруганную боль,
до низости плаксивого ворчанья
на жизнь вообще... О Господи, уволь!
Над пошлостью и злыми голосами
витают перешёпоты любви,
и гром урчит, окутан небесами,
и снизу их грохочут соловьи.
2003г
На беспамятном пире свободы
Как светел
нынешний февраль!
Чисты снега до окоёма.
И ослепительная даль
проникла в дальний угол дома.
Деревьев замерший скелет
по сине-белому пронижет
рентген небес, и белый свет,
открытый настежь, станет ближе.
И горизонта серебро
прольётся, в комнаты втекая.
Проляжет тополя ребро
по глади стен, как тень кривая.
И мне не будет так мала
квартира на манер пенала,
когда повсюду зеркала
полуда полдня разметала.
* * *
Прибывание
дня, нарастание света...
Есть улыбка, что чёрного сглаза сильней.
В повороте к теплу не оставит планета
эту зябкую тяжесть родимых полей.
Ничему не дана бесконечность падений.
За какой-то чертой уготован и взлёт.
Апельсиновый март в синеватые тени
вот опять из горсти желтизны подметнёт.
Этой мнительной думе больного простора
разве можно прозрачней ещё намекнуть
на бывалость всего, неизбежность повтора
и что всё утрясётся у нас как-нибудь?
Не грусти, моя даль, твой запас тароватей
всякой бойкой казны, ибо ты - без конца!
Не тебе в ожиданиях века не хватит.
Ты скорей своего упокоишь жильца.
Кто прибавит ему по твоим же длиннотам
пребыванье в живых, кто темнОты скостит?
И не чаще других по лесам и болотам
к нам весна выбредает, широкой в кости.
Но даруется выдюжить снова и снова
роковые разломы твои, и опять
за величье посулов, пьянящее слово
свою радость на вечность твою разменять!
Мне на земле не праздновать победу...
В круженье жизни, в призрачном лесу
я вдруг пошёл по собственному следу,
и, падшего, я сам себя несу.
Душа, душа, мы заблудились в чаще
прожитых лет, и я теперь могу
лишь в рог трубить, блуждать и возвращаться
опять к тебе в магическом кругу.
И встанет солнце, и вернётся ветер,
и возвратит волнение эфир...
Я услыхал себя на этом свете,
в бредовом мире вЫходил свой мир.
Не взятый вверх, отринутый веками,
в бездонно малом нахожу ответ,
и я невольно собираю камни,
всё растеряв, и выхода мне нет.
И в эту скудость невесёлой доли
не захотят ни пройды, ни враги,
а кто сойдёт в глухие мои долы,
боготворю и след его ноги.
Навевал слова мне гул простора
и томленье жизни, и пускай
не иссяк предмет для разговора,
но душа, душа имеет край.
Не усталость здесь всему помеха...
Просто даль была, и вдруг - стена.
Потому и в сердце только эхо.
Вечность мне моя возвращена.
Отскочила вечность, словно мячик.
Покатилось эхо вразнобой.
Я не вечен. Надо было мягче
пререкаться с собственной судьбой.
Родилась ли истина от спора...
Я не помню истины такой.
Только помню: словно поезд скорый,
пролетели годы предо мной.
Пролетели не дорогой Млечной,
а стальным закованным путём
в свой один и тот же путь конечный -
в тот, откуда рад бы и ползком.
Как летели те, в вагоне классном,
мимо тех, у края полотна!
Все смещались в направленьи разном.
Жизнь стояла. Жизнь была одна.
За праздник встреч и спешку декораций,
о Бог любви, пока навеселе,
дай горького уменья расставаться,
дай пристальных прощаний на земле!
Да не предъявит смертная свобода
живой неволе поздние права...
Благословенно мужество ухода
и тихие последние слова.
Прожитых дней порука круговая
сама по капле обличит себя.
Позволь уметь забыть, не забывая,
и разлюбить позволь, не разлюбя.
И про того, кто оставался светел,
весёлый голос, может, пропоёт:
"Печально, друг мой, без тебя на свете" -
и жизнь всплакнёт, как ель под Новый год.
* * *
Окутан снами, как туманом реки,
пронизан явью, я опять пойму, -
о, Господи, как я любил навеки,
кого я возлюбил, и жизнь саму!
Я знаю, кто-то стал невольно хуже
не замутнённых временем начал,
но я ничем не буду уж разбужен
от навсегда меня объявших чар.
Теченье лет, чреда разубеждений -
всё поверху пройдётся, как волна.
Но есть в нас чувства камня неизменней,
и в сердце есть большая глубина.
Там всё сплелось желания помимо -
отрада и томительная боль...
И это всё навек неразделимо,
как в смертности бессмертная любовь.
Крепись, печаль моей души осенней!
При условии
любви
всё, мой друг, меняет дело.
Что там ваши се ля ви
на мытье да на крови,
да на кАтанье умелом?!
То-то счастье развалить
все азы и предписанья
и не дать под небесами
бытию определить
сокровенное сознанье!
Может, всё вокруг уже
ржа железная надгрызла...
Что же надобно душе?
О, не рая в шалаше,
а нечаянного смысла!
Ведь и верные труды
полной мерой не оплатят.
Есть роскошество нужды -
не надолго, до черты, -
но отведавшему хватит.
Чтобы пасть у этих ног
и возвыситься без меры,
нужен дьявол, нужен бог,
суеверия комок,
где любовь - возможность веры.
1988г.
В глухом
посёлке с участью дыры
ещё живут два ветхих человека,
они уже, как век земной, стары...
О Боже мой, они старее века!
А по земле пройдёт то дождь, то снег -
лишь снег да дождик им воды приносит.
Прости же, старость, наш суровый век,
он у тебя прощенья не попросит.
Он над упавшим деревом вздохнёт,
войдёт в расчёт, и вот уж лес повален.
Оно и правда, дел невпроворот -
всё рубежи, где каждый кол глобален.
Великий век, с кем выпало дружить,
не принимай радеющую позу -
в твоих домах не сладко пережить,
переступить свою земную пользу.
Но всё же время - милостивый бог,
всё притупит, роптавшее доселе,
скуёт хрящи и мысль совьёт в клубок,
терпенье даст и в сонный дом поселит,
где скрип дверей - что карканье ворон,
и воет пёс в ночи, подобной бреду,
но сдуру воет... Или снится он?
Смерть не идёт - родные не приедут.
Всё уже круг
ниспосланных судьбою.
Не первый сад поднялся в полный рост.
А круг всё реже... Становлюсь собою
по нарастанью медленных сиротств.
И не сносить стеснительную жалость -
ту, что нажИл, с утратами копя.
Не много их, единственных, осталось...
О, как мне мало самого себя!
Задаться целью - ничего не стоит
недели за три свет в себе пропить.
Сольётся всё. И самое простое
тогда всё человечество любить.
И, отдаваясь мировому гуду,
где фистула собрата не слышна,
не только лица близкие забуду,
я в бред сошлю родные имена.
Раскину руки - холодом колодца
родной простор персты сведёт, но вдруг
последний кто-то так руки коснётся,
как вздох признания, что не разорван круг!
Вот и
смеркается... Не жизни жаль,
когда душой уходишь понемногу -
жаль в суете высокую печаль,
что всем теплом бывала ближе к Богу.
И не от той ли прежней высоты
так тяжелы опущенные плечи?
Мрачнеют дней подвижные черты.
Что делать!.. Расхолаживает вечность.
Взлетит ли шмель, вспорхнут ли сизари, -
о нет, не их я провожаю взглядом! -
не убыванье гаснущей зари,
а целой жизни утлую громаду.
И становлюсь невольно я велик,
и восстаю над бедным человеком,
когда всей плотью чувствую не миг,
а гибель, что моим зовётся веком.
* * *
Вот уже
безумия на грани,
берег веры я ищу с тоской.
Утопаю, Господи, в обмане,
что от зла и прелести людской.
И вблизи от вечности громады,
по годам мудрец почти уже,
как я мало, грешный, слышал правды,
сколько тайн храню в своей душе!
Пусть и осень вся стоит сквозная
на моём оставшемся веку,
я не всё скажу, о чём я знаю,
и молчать - живой ведь - не могу.
И в разверстой жизни - разве странно? -
кривизна нас повязала сплошь.
И на подлость полного обмана
есть и недосказанная ложь.
И не то чтоб здесь имелись квиты,
но по изъявленью своему
этот мир, свечением залитый,
мы повергли в маловерья тьму.
Я друзей и ровесников в будней горячке,
словно годы, теряю на плахе земли,
где к иным уже насмерть пристали болячки,
а иных под оркестрик за город свезли.
На двоих, на троих мне достало печали -
остальные ушли, как из пьяного сна.
Пережил я на свете, кого и не чаял
пережить - и какая моя тут вина?
Мы вольнее, чем думалось, ибо не звенья
мы какой-то цепочки... Повсюду проём.
И недолгую скорбь до начала забвенья
мы по ближнему празднику вновь познаём.
Позапрошлая вечность, желание славы,
молодого бессмертия век золотой...
Всё былое предстанет подобьем забавы
перед холодом лет и конечной тщетой.
Как же надо ещё с этим миром расстаться,
чтоб запомниться ветру и шуму дождя
и в Россию войти, как в семейные Святцы,
где всегда к Покрову будет снега кутья!
Зима
английского покроя...
Какая тёплая зима,
где ни сурового настроя,
ни прежней горечи ума!
Где наши тернии, Мария?
Как будто в пледе продувном
гуляет чих и малярия
над православным Рождеством.
Сквозь эпохальные химеры,
вглядись, былины вороша, -
мы дети климата иль веры,
и есть ли русская душа?
Она ль очнётся от наркоза,
когда завьюжит по ночам,
когда - года, и ель с мороза,
и тянет к сумрачным свечам?
Или, как сон, чужой и давний,
вдали заутреня слышна,
но, словно в грязь исповедальни,
ступень церковная страшна...
Какой ещё остался опий
у кровной памяти и слёз,
как не денёк из белых хлопьев
с толпой языческих берёз?
Стихи из последней книги "Необратимость" (2007г.)
* * *
Я заблудился в снах былого,
где и печально, и светло,
и нету сил мне молвить слово,
что в явь меня бы привело.
Лежу, покуда жизнь не вышла
из бездны сердца до поры,
а в глубине меня неслышно
клубятся целые миры.
Упрямых грёз кипит работа,
быть может, ночь, быть может, век.
И время съехало со счёта.
Сейчас я вечный человек.
И небеса, подобно гуду,
рекут мне всё, что на роду...
Я в этой вечности пребуду,
покуда слово не найду.
* * *
Кто по ночам у двери топчется,
я знаю, ибо мир мой тих...
Я вызнал речи одиночества,
молчанье музыки постиг.
И я нащупал твердь над бездною,
и три погибели прошло.
Так есть молитва бессловесная -
молчишь - а на душе светло.
И вскормлен я такими брашнами,
что пост снесу на сотню лет.
И мне не страшным станет страшное,
когда в себе зажгу я свет.
Отпрянет тень предела мнимого,
где писк мышей летучих стай...
И ничего необъяснимого,
один лишь я - как тайна тайн...
* * *
Души сказанье всё негромче
не потому, что мне темно.
Свою я летопись не кончу -
ей оборваться суждено.
Последней истины свеченье
прольётся в сумрачном мозгу,
я толковать её значенье
не захочу и не смогу.
Перед смежёнными очами
промчится жизни кутерьма...
Есть откровение молчанья
для всё постигшего ума.
В глаголы вечности вступая,
всё завершает тишина,
и истина её простая
живых тревожить не должна.
Не надейся, повальной
неправды чума -
впутан в бредни твои, не сойду я с ума.
Есть и здравого смысла пространство -
по земле отдалённых равнин тишина,
белый свет поутру, за зимою весна,
и незыблемо здесь постоянство.
Этот отчий оплот за душою храня,
я не двинусь, не тронусь в иные края
по морям ли, по небу, по рекам...
Я торить буду тяжкой рукою строку,
пробираясь сквозь дурости все на веку,
чтоб остаться простым человеком.
И о болях моих пусть заметят светло:
"То, что он проходил, ничего не прошло,
только время прошло как беспечность.
И столетний сквозняк вносит птичий косяк
и осеннюю грусть... Это вечность!"
По сиротской зиме, по ненастному лету
свою душу настрою - в туманах векА.
Никуда не уйду, никуда не уеду,
Русь кишит на штативе, пойми хоть сверчка.
Припадёшь - и видней, чем в стекло Левенгука,
сквозь окно чердака - даже пыль не стирай -
как ресницы лесов и залива излука
своей каплей земного уходят за край.
Всем, чем мог, поделился ты здесь, и подробен
для тебя этот хаос отеческий стал.
Ты - простейшему брат, и цепочка подобий,
прирастая, уходит в расхожий астрал.
Вот мой лес из берёз, комарья и валежин,
принимая, как парус, надмирный рассвет,
закачался под ветром, где век мой безбрежен,
где амуры порхают и времени нет!
* * *
Как семечко, выпасть из тёмной пещеры,Дар привычный, смертельный и сладкий,
жизнь, был властен и я над тобой.
Но когда?.. На четвёртом десятке
человек обрастает судьбой.
Протекло себе время, не силясь,
по колдобинам грешной земли.
Мы в державной волне отразились,
а в какой же ещё мы могли?!
Как старались мы с самого детства,
наше кровное время любя,
в эти тёмные зыби вглядеться
и увидеть большими себя.
Виноваты ль провалы мирские,
что в изломах великой воды
мы увидели лица людские,
но кривились живые черты?!
О, не надо лукавить, ребятки,
что по жизни мы шли напрямик!
Пусть благие, но всё же оглядки
создавали наш нынешний лик.
О, как многое втуне заглохло!
О, как много воды утекло!
Утекло, чтоб назваться эпохой,
поглотив наших жизней тепло.
Этот плеск усмиряющий страшен,
чья берущая воля крута...
Только что он без участи нашей? -
лишь прибой да пустая вода.
От долгих зим осевшей глоткою
в застольях шёпотом пою.
Рассчитанный на жизнь короткую,
я песню преступил свою.
Смертельно жив... Но вкривь заверчено
чужое время на дворе,
и карты сброшены доверчивым.
Идёт игра. Я не в игре.
Как будто с шапкой-невидимкою
впал в параллельные миры.
Но слышно, как синицы тинькают
в просветах суетной игры.
Вот так, за шумом, за пределами
звучит серебряная нить.
И между складными, умелыми
придётся непонятным быть.
И свет над ночью, свет игольчатый
до звона тишиной объят,
и бубенцы, и колокольчики
пути в иное сторожат.
Блаженная,
мятежная Россия,
небесная в единственном числе,
ты испокон перекликалась с синью -
не потому ль, что скучно на земле?
Мелькнёт ли ангел в призрачном полёте,
падёт звезда, иль прокурлычет стерх -
всё знак тебе... Средь ямин и болотин
как не споткнуться, заглядевшись вверх?!
И вот мираж твоих коммун повергнут
и Китеж твой. Над правдою земли
то позолота, то рубины меркнут,
и звёздные ржавеют корабли.
И не взлететь... Но как от сна дурного -
над всей погибелью, над вороньём -
тебя зовёт и поднимает Слово,
начертанное в имени твоём.
Не сочтёшь к счастливым датам поздравительных открыток, -
бытия неравномерность, - хоть бы в старости одну.
Веселит и так весёлых громкой музыки избыток.
Так и всё, как деньги к деньгам и в покое сон ко сну.
Но усталую болезность не лишить её бессонниц,
и давно пустому сердцу покаянье б не далось,
и живыми не смешаешь хлопья снега и лимонниц -
это вместе не порхает и задумано поврозь.
Что тут, Боже мой, разбавить и стереть какие грани
между этих передержек, где всё сущее дано,
чтобы масленое маслить, и опять ранимых ранить,
и завешивать завесы, где без этого темно;
где скучающему - время, потерявшему - потери
и весёлому познанью - зык пророчащего рта,
слову слово, гром пустотам, красноречию неверье
и предсмертному прозренью - кляп небес и немота!
С грехов богатством на монету,
когда я был ещё пострел,
тогда за малое к ответу
попасть я к Богу не успел.
Меня несли к обрыву кони.
свистели камни у виска.
Был шанс для лёгкости агоний,
но срок мой не пришёл пока.
И не сумняшеся ничтоже,
вбирал я чистым белый свет.
Как мало был тогда я должен
по малости драчливых лет!
Но только убывала милость
так называемых небес,
грехов в отместку накопилось
почти на неподъёмный вес.
И отворил я в сердце рану,
откуда с болью всё - вовне.
И я пред Господом предстану
с печальной песней обо мне.
* * *
Тих мой край, как после пьяной тризны.
Что ни день, то головная боль.
Нас как будто запугали жизнью...
Что мне вечность?! Господи, уволь!
Я и так уже сверх сроку пожил.
Знать, Твои покровы надо мной.
Я одарен временем, но, Боже,
освяти мой певчий труд земной!
Заповедь нарушив, хоть какое
я на этом свете свил гнездо.
Я боролся грешною строкою
со своей неудальной звездой.
Всё перечил, Господи, перечил,
в восходящий не попал поток.
И раскинул руки, тем и вечен,
вечности стоящий поперёк.
Без
величавого оркестра
сошла империя на нет.
Ну что же, всё встаёт на место,
и бедным должен быть поэт.
Какая роскошь облетела
с препон державных и оград!
Садов проглядывает тело,
и осень курит самосад.
Зачем избытка нам уроки
и мотовства, когда пришли
стареть и скаредничать сроки
и не осилить всей земли?!
И вновь поэт, как Лир бродячий,
простора нищего король,
себя в ничтожности упрячет
и подглядит земную боль.
И упадёт он на колени,
как ни легка его сума,
и мир пред ним так откровенен,
что трудно не сойти с ума.
Не развести
послаще, не отсрочить
земного века и родных кручин.
Бери, что дали, - жизнь ещё короче
во времена замены величин.
И в силовом российском этом поле -
ни трав, ни цвета, а добро и зло,
белым-белы от снега ли, от боли -
не разобрать... Здесь правду занесло.
И потому сейчас к суду и Богу,
трубач небес, помедли, не зови.
Дай добрести остатнюю дорогу
в потёмках смуты с посохом любви.
А в дольнем крае, как на тракте Млечном,
блистанье льда и битого стекла.
Где, как не здесь, дано взалкать о вечном,
коль бренный скарб всё выгорал дотла!
И эта пустошь самоценной жизни
души как есть ничем не развлечёт.
Нас провели чистилищем отчизны
где, как отстрел, затеяли учёт.
И нагружали небыли и были,
чтоб на излом был виден человек.
Нам на земле архангелы трубили,
и Судный день тянулся битый век!
Кто по ночам
у двери топчется,
я знаю, ибо мир мой тих...
Я вызнал речи одиночества,
молчанье музыки постиг.
И я нащупал твердь над бездною,
и три погибели прошло.
Так есть молитва бессловесная -
молчишь - а на душе светло.
И вскормлен я такими брашнами,
что пост снесу на сотню лет.
И мне не страшным станет страшное,
когда в себе зажгу я свет.
Отпрянет тень предела мнимого,
где писк мышей летучих стай...
И ничего необъяснимого,
один лишь я - как тайна тайн...
* * *
Из края детства петухом разбужен,
вцепляясь в явь забрезжившего дня,
я в прошлое проваливаюсь глубже,
и жизни наст стал хлипок для меня.
Былого тяготы на мне повисли,
став дорогими - не могу стряхнуть.
Ещё парят порою мои мысли,
земля уже мне сдавливает грудь.
И тяжкий вздох мой вызывает точно
ответное движение древес.
Меня всё больше понимает почва,
а не надзор кочующих небес.
И я во сне давно уже не птица...
Ещё чуть-чуть, и нагружусь я всклянь,
чтобы со всем прожитым провалиться
в свою неопечаленную рань.
Простите заблудших, кто с места не сдвинется
за гневным ли флагом, за скорбным крестом.
Запутали душу. Душа - не провидица
в потёмках, где чувствовать надо хребтом.
Застынем. Замрём. Пусть юдольная выгода
блошиной торговкой снуёт между толп...
За свалкою улиц, где нету нам выхода,
привидится света клубящийся столп.
Луны ль это люк, во спасенье отдраенный,
отвесный прожектор ли сторожевой,
душа уведёт к гипнотизму окраины
в воронку свеченья нырнуть с головой.
Нас, может быть, втянет в глубины галактики,
в базальты вбуравит луча вертикаль.
Блаженные, были и есть мы лунатики -
стремились на блеск, попадали под сталь.
Но не было ль чудом - по ниточке жизни
так долго ступать, уводимому сном,
и птицей белеть на высотном карнизе
до гиблого окрика в небе ночном!
Богородица... Осень... Завесы раздвинь
из дождей ли, из слёз ли во взгляде -
помолюсь за Россию на вещую синь
и на даль в золочёном окладе.
Этот год разукрасил Твоё Рождество
всем язычеством бабьего лета.
И сошла благодать бы, да сроку всего,
всей казны на неделю просвета.
Потому и неволен печальный кутёж.
Впереди так и так обнищанье.
И под ветром колотит похмельная дрожь
бутафорскую роскошь прощанья.
О, как быстро опять по оврагам сметёт
купола с покорёженных веток!
Потускнеет блистание всех позолот,
как убудет небесного света.
В чистом поле, Мария, ни зги, ни огней,
лишь какая-то снежная сечка
посыпает с высот. И вокруг чем темней,
тем виднее грошовая свечка.
И отчаянней вера, что есть на краю
для заблудших заслон и ограда,
словно всем уготовано место в раю,
кто вкусил от российского ада.
1991г.
Я болен, Нина, и синица
руке усталой тяжела,
и есть лишь сон: большая птица
полощет в небесах крыла.
Но журавля не выбираю.
Откроешь светлое окно
в осенний пир, - беру, что с краю, -
и без застолия хмельно.
Какая грустная отрада
вкушать от радости земной,
когда уже так мало надо
и мир не властен надо мной.
Я выбрал всё. Глаза закрою -
и всё, что кровное, видней.
И я склоняюсь головою
к любви и Родине моей.
И потому не плачу, Нина,
ничто впустую не терпя,
ведь эта мука - не чужбина,
и этот свет - не без тебя.
Как жизнь из пыльного архива,
меня не выручат слова.
Я знаю, мудрость молчалива
и равнодушием жива.
Зачем всё так же, как в начале,
меня тревожит этот свет,
и так не близок путь к молчанью,
что мне земных не хватит лет.
И не успеть родимым лицам
пропасть за гранью грешных снов,
и можно всё ещё виниться
пред теми, кто прощать готов.
И легче мне под небесами
нести безвестности позор.
СкучнО мне жизнеописанье,
но сладок тихий разговор –
простой, где тема измельчала
до полуслова, до кивка,
до рук касания… Их мало,
с кем одного мы языка.
А ты одна. Твои объятья
поют в ответ словам моим,
и этот свет не столь понятен,
сколь дрожью плоти ощутим.
Ни вечной
любви. Ни наследного хлама –
а только шинель на гвозде...
И двери скрипят. И Прекрасная Дама
усталая спит на тахте.
Ни краха не будет, не будет и чуда –
сбылось, что предчувствием жгло.
И вновь не заснуть от какого-то гуда,
и в темень смотреть тяжело.
В России темно, но она светлоока,
и ветер надежду принёс.
Да здравствует ветер!.. Но как одиноко,
когда суету перерос.
Тяжёлая Русь, от кровавой досады
рубаху рвани на груди,
ворочай простор, перемалывай грады,
костями пророков хрусти.
По скомканным розам, по грёзам провидца
веди свой предвиденный путь...
Рокочут костры, и летит кобылица
и бьёт в его грешную грудь.
Одна щепотка
слов в языческой мольбе
за чёрствый хлеб любви, одно "прости" осталось.
Уже ничем земным я не воздам тебе,
и верить не могу, чтоб нА небе воздалось.
И хватит мне по гроб уже того греха,
что, проигравший всё, тебя, как милость Божью,
на продувной земле я не одел в меха.
О сладко ли, мой друг, обогреваться дрожью!
Я в жизни, как во зле, раскаяться готов,
в гроссбухе бытия зачёркнут и затерян,
но мне видать твой след на белизне снегов,
и ходики стучат, и потолок побелен.
Как будто бы дошла до чистого листа
на выпавшем веку земная наша встреча,
и что тут сочинишь, поскольку жизнь проста,
и что ещё глупей, чем простоте перечить?!
Как зорок взгляд на склоне дней.
Он видит всё, что будет с нами,
духовным зреньем. И темней
слова от сумрачного знанья.
На слух обыденны они,
но их значение глубоко,
и их запутанность сродни
разгадке вечной тайны Бога.
От Бога слово, но оно
низведено во прах речами
сует, а истины зерно
сквозит сквозь паузы молчанья.
И всё огромней эта тишь
от трав земных до поднебесья...
Ужель ты скоро замолчишь,
моя натруженная песня!
* * *
Души сказанье всё негромче
не потому, что мне темно.
Свою я летопись не кончу -
ей оборваться суждено.
Последней истины свеченье
прольётся в сумрачном мозгу -
я толковать её значенье
не захочу и не смогу.
Перед смежёнными очами
промчится жизни кутерьма...
Есть откровение молчанья
для всё постигшего ума.
В глаголы вечности вступая,
всё завершает тишина,
и истина её простая
живых тревожить не должна.
В заздравьях гроз вино смурное вышло.
Даль на излёте августа светла.
Так далеко и так просторно слышно...
Успение. Звонят колокола.
А церковка одна на всю округу.
Но бередит заутренним баском.
И стадо с колокольцами по лугу
уводится небесным пастухом.
Так всё должно пустеть пред холодами.
Ну что ж, ну что ж, не в том ли благодать -
скудеющими на порыв летами
со временем холодным совпадать?!
И смерть понять дано уже степенней,
когда остались Бог да чудеса,
и откровенней, и светлей Успенье
распахнуто, как двери в небеса.
Крестимый в городе Венёве,
что посреди российских бед,
я плоти Боговой и крови
вкушал. Мне было восемь лет.
Когда бы возраста младенца
меня окутывала тьма...
Но нет! Куда мне было деться
от муки бедного ума?
И храм пропах как бы в хворобе,
и свечек плавился янтарь...
Потом кладбищенских надгробий
читал я жалостный букварь.
Там вязь кириллиц по граниту:
"ОСТАНОВИСЬ И ПОМОЛИСЬ"...
А надо всем была разлита -
поднимешь взгляд - земная высь.
То вороньём, то облаками
перемежалась синева,
и снегом на могильный камень
спускался праздник Покрова.
А за стеной лежала площадь,
ведя до чайной по торцу,
где пустоту жевала лошадь
и жались голуби к крыльцу.
И меж озябшего народа,
что отирался у дверей,
прошёл бочком рыжебородый
меня крестивший иерей.
И мир смеркающийся, Божий,
не поднося ко мне креста,
дыша овчиной и рогожей,
крестил Россией навсегда.
В безлунность ли ночей, в глаза ли твои глядя,
не разглядеть ни зги - там для меня темно.
Где плакала любовь, теперь одно проклятье,
где вспыхивал упрёк - проклятие одно.
"Счастливо" крикнуть ли, шепнуть ли "умираю" -
ничто души твоей уже не всколыхнёт.
О как устала ты идти, идти по краю,
лишь холодом свело от бездн и от высот!
В молчаньи вечеров своё ты вяжешь платье.
Какую долгую завязываешь нить,
чтоб вновь не рассчитать, и оттого заплакать,
и всю тоску недель по ниткам распустить!
О чём ты, милая, какая незадача?!
Ещё хоть что-то есть из милых пустяков,
что заново начнёшь, что сделаешь иначе,
и нету роковых ни петель, ни стежков.
И шёпотом сухим узор перепроверя,
хотя бы этот счёт напутать не страшись.
Ну что оно тебе, потерянное время,
когда в глаза глядит потерянная жизнь!
Грустно, Нина, - немыслимый в прозе
пропадает июнь голубой,
и шумит под ветрами предгрозий
опустевшего парка прибой.
Дымным табором едут от Клина,
наливаясь дождём облака...
Мне так долго не пишется, Нина.
Что с того, что печаль глубока?!
Но моё ремесло не отменишь...
Тем упрямее видят глаза,
как становится в озеро Сенеж
раскалённой треногой гроза.
И ломается с треском опора.
Этот мир ненадёжен во всём.
Всё отхлынет, всё кончится скоро -
дождь и то, что за этим дождём.
И природа, смертельно живая,
смертью лета
поправшая смерть,
не помедлит. Я не успеваю
в жизни ландыша вечность узреть.
И останется воображенью
из пустого в порожнее лить.
Что там дни в комарином круженье -
мне и век комара не продлить!
И за вычетом всех околесиц
мне навеки указан предел...
А июнь - мой немеркнущий месяц -
мне б навеять бессмертье успел.
Но и небу не всё удаётся.
Поживём без небес, как кроты,
и сойдёт помрачённое солнце
с самой светлой своей высоты.
О, как быстро прошло белым светом крещенье!
Не от гнева и боли темнеет в глазах.
Оглядеться б успеть, попросить бы прощенья
ни за что и за всё - на предвечный размах.
Пропадай без остатка - зачем мелочиться?
Никаких твоих тягот не стоила жизнь.
Если б не был пред ближними лёгок, как птица,
всё предстанет падением - только держись!
Высоко вспоминаю и падаю, падаю,
не улегшись пока ещё ниже земли
рядом с теми, кого за погостной оградою
в покаянную память мою погребли.
* * *
Чураясь поэтического бреда,
и всё же смутен, я понять хочу,
с кем из живых идёт моя беседа
в загадках, что и мне не по плечу?
Не всё здесь так, как музыку мы слышим
с кружением видений в унисон.
Дыханье слов на мысли - это свыше -
как видеть всем один и тот же сон.
И встанет жизнь в тумане без сюжета,
но будет много что проистекать,
поскольку было сказано про лето,
про смерть и детство, и про жизнь опять.
В чреде событий не найти порядка,
и в том отличье омута, ракит
от огородин, что объяла грядка...
От дикой речки вечностью разит.
Что за река? И почему вдруг лето
течёт в стихе, не ведая времён?
Всё свершено. Не спрашивай поэта.
Ты сам домыслишь: лодка, Стикс, Харон...
Бурливых вёсен радостные воды
так далеки ли от летейских вод?..
Неслышное дыхание ухода
в одной груди с дыханьем сна живёт.
Бывает так: проснёшься среди ночи
от ледяного, каменного сна.
Как плотно жизнь свои закрыла очи!
И слушаешь: да дышит ли она?
И мирозданья замершее тело
не шевельнётся окрику в ответ.
Но зеркало окна едва вспотело -
живые есть, и это этот свет.
Ты жив. И в застеклённой крестовине
ты отражён светящимся во мгле.
И не примкнул ты к бОльшей половине
родившихся однажды на земле.
И для тебя сейчас стоит погода.
Но даже в ветре, веющем в окно, -
во всём царит дыхание ухода.
... Ещё с рожденья началось оно.
Где молодость, милые, даже не вспомнить имён,
и некому, значит, вопрос этот бросить в лицо...
На речке, где берег, кузнечиков слышится звон,
и женское тело цветочной запахло пыльцой.
Как близко всё это - касания, запах и хмель!
Не пёс же я гончий, что чует сквозь свитую даль?!
Вот вытяну руку, где травы спластали постель,
и скомканы ситцы, и слышен подмышек миндаль.
Я знаю, поодаль куртиной разросся ивняк,
и рядом, примятый, исходит в угаре чабрец...
Ничто не исчезло, но только в глазах моих мрак,
от беглого взгляда на солнце. Но я - не слепец.
Лишь миг пересилить, и вот уж спадёт пелена,
и всё, что я видел, я снова увидеть бы мог.
И в вечности полдня никак не относит волна
от топкого берега тайных венчаний венок!
* * *
Не биться в хохоте, не мять траву,
а наблюдать, застыв, закат недальний...
Как, глядя в небо, преклонить главу
пред женщиной, что уж давно не тайна?
Но издали потянет ветерком -
он запах головы пышноволосой.
По памяти подкатит к горлу ком,
подступит миг телесного хаоса.
О, русский луг и таволги прибой,
всей одурью опять в лицо мне брызни,
и снова будет женщина впервой,
чтоб разным эхом повторяться в жизни!
В седине холодной, не в печали,
на виду, да счастьем обойдён...
Но светлы, отец, твои медали,
слышу с детства этот перезвон.
Ах, каким ты ходишь знаменитым!
А в стране всегда хватает дат,
чтобы встать над удивлённым бытом
в полном блеске боевых наград.
Постарела вся твоя отвага.
Звёздный час навеки позади,
только в такт медлительного шага
вся Европа пляшет на груди.
А гремела... Но без малой раны
отпустила, больше не звала.
Ты махнул бы в дружеские страны,
да душа, что сроду тяжела,
привела к замашкам домоседа,
что металлом доблестным богат.
Вся сполна отмечена Победа,
где сверкнёт то Вена, то Белград.
Здравствуйте, весёлые столицы!
Ах, как блещут ваши имена
в дни, когда отец мой облачится
в свой мундир армейского сукна!
О, звените, пойте и блистайте,
высветляя то, что позади,
но былым огнём не припадайте
к русской переполненной груди!
ВСЁ ТО, ЧТО НАЗЫВАЕТСЯ СУДЬБОЙ
( Краткий автобиографический очерк )
Появился я на свет в пору крепких сибирских морозов 21 декабря 1947 года на Алтае, в городе Бийске. Своей малой родины не помню, ибо покинул её трёх лет от роду. Вернее, помню, но всё это безвременные живые картинки, где появляется почерневший от времени двухэтажный дом, заросший буйной травой овраг, пустынная пыльная дорога. И в этих картинках неизменно царит лето с ослепительным солнцем, от которого хочется чихать и смеяться.
Семья наша вела, если можно так сказать,
кочевой образ жизни, так как отец мой, кадровый военный ещё с довоенной поры,
часто менял место своей службы. Во время учёбы отца в академии имени Фрунзе мы
жили в Москве, затем объездили весь европейский Север, жили в Архангельской
области, затем в Карелии. Во время школьных каникул нас с братом отправляли на
родину матери в Тульскую область, на станцию Мордвес, где нас привечали дед с
бабкой. С этим местом связаны самые тёплые и солнечные воспоминания моего
детства и ранней юности. Мордвес навсегда мне запомнился своим неторопливым
бытом, шумом летних базаров, вкусным хлебом, громыханием поездов, широкими
полями с перелесками, ласковой речкой и прудом. Я всегда с нетерпением ждал
каникул, чтобы вернуться в этот родной край к моим бабушке и дедушке Филатовым.
В Мордвесе я, насколько мог, постиг
глубинную Россию с её простыми и в то же время, непростыми, людьми. И как бы ни
проста была жизнь в те далёкие времена с её непритязательным, а порою бедным
бытом, всё самое лучшее о России я впитал именно в этих краях.
Счастливая моя юность закончилась в Карелии, в городе Петрозаводске, где
в 1963 году я окончил девятый класс специальной математической школы.
Математический уклон образования, тем не менее, не вытравил из меня уже
проснувшуюся во мне тягу к написанию стихов.
Писание стихов – дело не нарочное. Когда говорится «искра божья», можно предположить, что речь здесь не только о таланте, то есть степени, но и наваждении. Человек возжён. Об этом же материалист сказал бы, что в космосе человеческого организма и сознания так уж разместились светила. Именно такой «парад планет» обычно приходится на человеческое отрочество и юность. Там начинаются стихи. Иногда это продолжается всю жизнь. Был ли я таким исключением, когда в шестнадцатилетнем возрасте из случайного полудетского сочинительства вступил в пору постоянного писания стихов? Все тогда было в помощь этому: и сам нежный возраст, и юношеская влюбленность, и перенасыщенная романтикой природа Карелии, где я жил в то время. И эпоха на дворе стояла весенняя, поэтическая – «оттепель». Вся держава полнилась стихами – новые поэты, возвращенные поэты, зарождающиеся поэты… Как многое нравилось и как на многих хотелось быть похожим. Манила мировая скорбь, как это бывает в юности, и грустно становилось, что не было своей скорби. Ждать же ее оставалось недолго. Ищущий да обрящет. Судьба распорядилась так, чтобы проснувшееся во мне наваждение стиха теперь существовало не благодаря, а вопреки всему. Скорби же отмерилось вдосталь и так надолго, что в ней терялся горизонт отпущенной жизни.
А настоящей жизненной трагедии ждать оставалось совсем недолго. Знойным летом, а именно 4 июля 1964 года, в счастливую пору каникул во время купания в одном из прудов в Сокольниках (нырнул с разбега, пруд оказался мелким) я получил серьёзную травму позвоночника. Меня, шестнадцатилетнего, неподвижного, «Скорая» с сиплой сиреной доставила в мрачное старинное здание московской первоградской больницы.
Спасибо моей спортивной юности, моей тренированной плоти, родителям с их бессонными ночами – судьбе и молодости было угодно, чтобы я выжил, поломанный, но живой и верующий в жизнь. Трудно выживалось мне в одиночной палате. И когда после полугода предсмертного забытья мир проступил в очнувшемся сознании со всей своей неумолимой правдой, не слезы полились ему навстречу. Всё те же столбцы. Отказывающаяся подчиняться рука не в силах была держать карандаш, который приходилось привязывать, а строка дерзила и все пыталась воспарить над безысходностью.
…А стихи начались давно. Впервые я зарифмовал слова и назвал это стихами лет в десять. Но серьёзно, насколько это можно назвать, я начал писать с пятнадцати лет. Вот тогда я и написал стихотворение о Карелии, которое через год было опубликовано в «Комсомольской правде».
Так с чего начались стихи? Никогда не был домоседом и меланхоликом. Так как отца по долгу службы переводили из части в часть, мне нередко приходилось менять школы. Нужно было постоянно самоутверждаться среди одноклассников. Довольно рано понюхал табаку и глотнул горькую. Но при всём этом я умудрялся жадно читать, учился музыке. В ту пору у меня было много привязанностей и любимых занятий. Очень любил собак. Была у меня Каштанка, простая дворняга, но такая умная. Я уходил с ней подальше от людей, читал ей стихи, и плакал. Она всё понимала. Любил лошадей, купал их в речке, хорошо сидел в седле. Когда переехали в Карелию, полюбил природу этого края, его леса и озёра. Ходил с друзьями в дальние походы по тайге. Начал серьёзно заниматься спортом – лыжами, спортивной гимнастикой. Имел разряд по этим видам спорта, а впоследствии стал чемпионом Петрозаводска по вольной борьбе среди юношей.
Любимым героем моей ненасытной юности был джеклондонский Мартин Иден. Именно в нём сочетались сила и любовь к жизни с жаждой к знаниям и творчеству. Ницше, сверхчеловек – этого я уже тогда не принимал, но уверовал, что жизнь – это захватывающая борьба.
Но некая раздвоенность во мне присутствовала. Наряду с грубоватостью во мне всегда было что-то вроде сентиментальности. Вот потому-то и поэзия моя началась с Есенина. В нём я нашёл созвучное мне сочетание чувствительности и ранимости с буйством и драчливостью, и всё это русское, и всё это укачивает и опьяняет. И как трудно уйти здесь от подражания. Были потом Блок, Мандельштам, Пастернак, но подражать я уже не умел. Не потому, что быстро нашёл своё лицо. Нет. Просто после многих лет версификаторства верх взяла потребность не просто писать, а потребность выразить себя.
…После почти годового пребывания в больнице я поселился с родителями в подмосковном Солнечногорске. Обычная же моя биография в дальнейшем выглядела так. В 1969 году я заочно окончил одиннадцатый класс и поступил на заочное отделение Московского института иностранных языков им. Мориса Тореза, который окончил в 1975 году. Работал инженером-переводчиком в Министерстве местной промышленности. И, конечно, продолжал писать стихи.
Позднее я довольно хорошо изучил англоязычную литературу, которую читал в оригинале. Эта литература, всегда с оттенком некого скепсиса, постепенно отучала меня от ложного пафоса и красивостей. Книги мне привозили из Москвы, из библиотеки иностранной литературы. Вспоминаю такой случай. Один из моих друзей, который привозил мне книги, забыл в метро книгу Моэма «Бремя страстей человеческих» канадского издания. Для меня это было настоящей трагедией. Меня исключили из читателей библиотеки. И тогда я обратился через свою знакомую к Виктору Борисовичу Шкловскому с просьбой о помощи. Везло же мне на хороших людей! Шкловский пишет письмо своему другу, профессору Брайтонского университета Робину Миллеру, и тот присылает ему эту книгу и именно канадского издания. Я был восстановлен читателем. Виктор Борисович прислал мне письмо, где написал, что я могу к нему обращаться всегда, если будет плохо. И вообще я удивляюсь той человеческой доброте и отзывчивости, которую в наше прагматичное время трудно представить. Вспоминая все тяготы и неурядицы прошедших тех лет, я вижу, в основном, всё то доброе и светлое, что окружало меня в моей трагической ситуации. Это и институтский коллектив, и просто хорошие друзья. А так как жизнь свою я не представлял без поэзии, с особым теплом вспоминаю тех профессиональных поэтов-литераторов, которые поняли мою поэзию и поддержали меня на тернистом пути литературной жизни. Это Николай Старшинов, Марк Соболь, поэт-фронтовик Александр Балин, Станислав Лесневский.
Помню морозный декабрь 1979 года, когда в Софрине состоялось Московское совещание молодых литераторов. Вспоминаю происходившие здесь споры и обсуждение стихов; ещё молодые лица участников нашего семинара и молодую же категоричность… Стихи мои были рекомендованы совещанием к изданию, и в 1980 году в издательстве «Молодая гвардия» вышла моя первая книжечка стихов «Листобой», которая получила специальную премию как лучшая книга молодого автора. И какое было внимание к молодым поэтам – мне прислали поздравительную телеграмму от издательства, а премию приехали вручать Николай Старшинов и директор издательства. Именно с «Молодой гвардией», как с первой любовью, связаны у меня самые тёплые чувства. Здесь, в альманахе «Поэзия», ещё в 1976 году появилась первая, значительная для меня подборка стихов, и наши чувства приобрели как бы взаимность.
Вторая моя книжка «Август» вышла в изд. «Современник» в 1985 году, промаявшись в издательстве около десяти лет. Это почти норма. Много нервотрёпки было связано со всеми техническими и идеологическими рогатками тех лет, стоявшими на пути публикаций стихотворений. Впрочем, опасно сетовать на некоторые затяжки. А не позволяли ли они дозреть недозревшему? Наверно, в этом есть своя жестокая правда творчества: всё проверить временем, но с ним, проходящим, что-то утрачивать навсегда. И сказанное выверится жизнью, а там… «как слово наше отзовётся».
В 1990-м году в издательстве «Советский писатель» вышла книга «Птицы под дождём», а потом были другие книги и значительные публикации в центральных журналах «Наш современник», «Москва», «Юность», почти ежегодно в сборнике «День поэзии», в различных альманахах и антологиях, в том числе в антологии «Русская поэзия. ХХ век». В 1989 году был принят в Союз писателей СССР.
В 2006 году стал дипломантом третьего московского Международного конкурса поэзии «Золотое перо» в номинации «Лучшее лирическое стихотворение».
Поэзия… Как ни бывает красив её окончательный результат, само занятие этим искусством – это отчасти каторжный труд, требующий большого душевного напряжения. И всё же поэзия всё искупала. Стихи дарили мне новых друзей, стихи помогали жить, страдать и любить. Благодаря стихам я познакомился с той, которую полюбил, и которая стала моей верной спутницей жизни и Музой.
1980–1995–2009 гг. Виктор Гаврилин.
Апрель. И жизнь неотвратима,
как убывание её...
А на дворе упадок Рима,
и даль изношена в тряпьё.
И не припомнишь, что за роскошь
сгубила нас, а мы живём.
Для воробья оставим крошек,
и нам воздастся соловьём.
Воздастся... И набухнет семя
по норам, узким и сырым,
поскольку не прервётся время,
и встанет злак. Но рухнет Рим.
И пусть, сверкнув, своя Помпея
заснимет озарённых нас,
когда, над буднями корпея,
мы разменяем смертный час!
* * *
Во хмелю апрелей струн ли переливы,
или кто-то тростью водит вдоль оград...
От любви несчастной до любви счастливой
два пролёта жизни, а потом - назад.
Словно вдох и выдох. И опять к истоку -
как в томленье детства, в сирость старика,
где любой одёрнет. Всё-то лыко в строку,
и не удаётся потому строка.
Мы свои не хуже годы распинали
и земной без проку торопили путь,
и от ожиданий до воспоминаний
скоротали радость, не успев моргнуть.
И последним утром брызнет свет слезливый,
в чьих лучах качнётся смерти колыбель.
Обоймёт усталость - ночь была счастливой,
и уже не выспать этой жизни хмель.
С
утра ажурных занавесок
совсем не различима нить.
Туманный день встаёт над лесом,
не в силах воздух просветлить.
Аллеи доверху сегодня
не хуже туч полны дождя.
Сейчас надеть бы плащ и бродни,
легко из дома уходя.
И не грибы, и не охота
бродягу в млечность уведут,
а запах чащи и болота,
где преет лист и вымок трут.
И тянет с крутизны, со склона
сойти с туманом наравне
в парник оврага, в глубь девона -
в молчанье жизни там, на дне.
И так на свете одиноко,
что слово, сказанное вслух,
витает, как ещё до Бога,
и смысла не находит звук!
Вся моя
привязанность земная,
не томи так душу, не томи!
Мне пора б о вечном, но не знаю,
как мне быть с родимыми людьми,
перед кем я грешен... Их всё меньше,
в чьи живые очи загляну...
С бОльшими простился, не сумевши
свету дать им в тёмную страну.
Мне его сверх сил моих досталось.
Я б в прибыток близкой мне душе
сдал бы его, белый, но усталость
мне не даст столкнуть его уже.
И плыву я в лучезарном море,
и любую выдержу волну,
зная, что кому-то будет горе,
если я, проклятый, утону.
2002г.
* * *
Опустошит,
как боль тупая,
меня хандра, к слезе клоня,
но следом музыка вступает
в незащищённого меня.
Открыт всему как нищий духом,
всё самомнение спустя,
ловлю я сиротливым слухом
свирель в шипении дождя.
В потоках проливных жируя,
гармония набила рот,
но так неисчислимы струи,
что хоть одна из них поёт.
И, не гневя уныньем Бога,
мне ль в горле не сглотнуть комка?!
Ну, а печалей... Их так много,
что хоть одна из них сладка.
2002г.
Эту землю в
немеренной силе
от исчадий родных очагов
на копытах коней разносили,
на подошвах худых башмаков.
Этот край разболелся простором.
Эта даль разучилась считать.
И усвоил размашистый норов
свой вершитель и собственный тать.
Перекрёсток ли целого мира
или Богом забытый тупик,
но привычно идти напрямик
под холодным вниманьем эфира.
Так не ходит чужая фиеста.
И не жалко последний исток,
словно всё ещё снимется с места -
на Восток, коль остался Восток.
* * *
Роковых годин концертный зал,
где звучат беспомощные речи,
столько раз на соучастье звал -
позовёт опять, я не отвечу!
Ошалелым жителям Руси
продувная сень родного края
слишком часто кликала "спаси",
то дуря, то вправду умирая.
Ты зачем, лихая сторона,
с пробужденья жалости, с начала,
чтобы душу вымотать до дна,
зов надсадный слышать приучала?
Иль, жалея нас, хотела ты
притупить рисковую тревогу,
и к тебе у гибельной черты
чтоб никто не кинулся в подмогу?
ЗАВЕЩАНИЕ
Ты прости мою грешную слабость -
коль не минуть разлуки земной,
я уйду, только ты бы осталась
век дослушать, оставленный мной.
Жизнь вплетёт соловьиные скерцо
в одинокую иволги грусть.
Я легко встрепенусь в твоём сердце.
И пока ты жива, я продлюсь.
Долголетьем твоим буду воздан.
Внемли небу, живи не спеша.
Я хочу, чтоб пила этот воздух
и пьянела родная душа.
Будут кстати тогда мои песни -
те, которые дольше, чем мы,
где печальные русские веси
с вьюжной вечностью русской зимы.
* * *
“Помнишь ли
ты обо мне?..”
Звёзды спокойные светят.
Тихо в забывчивом сне.
Шумно на суетном свете.
Где тут какая вина?
В сердце приходит прохлада –
жизнь остаётся полна.
Видишь, былого не надо.
Что тебе жалко, душа?
Жалко всё реже и реже.
Мудрая жизнь не спеша
ветви отсохшие срежет.
Только дымок издали.
Только дерев привиденья.
Что тебе думы мои?
Что мне твои сновиденья?
Просто в глухой тишине,
в час незаметной печали –
“помнишь ли ты обо мне”, –
губы мои прошептали.
Авторская песня в исполнении Нины
Гаврилиной
ссылка: http://www.stihophone.ru/works.php?G=22&ID=13780
26 марта - 12-ая годовщина ухода Виктора.
*
* *
Пьянящий воздух мартовской земли,
хлебнувший первача капели,
расшевели меня, расшевели!..
Я пропадаю, в самом деле.
Ворвись со всею дребеденью дня,
как друг врывался мой, бывало.
Заполни всё собой, чтобы в меня
жизнь всей печалью не втекала.
Пусть этот день в другой бы день втекал,
насплетничав до равнодушья...
Я стосковался так по пустякам!
Устал от мыслей о грядущем.
А этот март загадан был вперёд
совсем без моего участья.
Вот так и всё само собой придёт.
Бессилен я... Какое счастье!
* * *
Красуясь в песнях юных дней,
я краткий путь себе пророчил.
На деле вышло всё длинней,
и стих мой дышит всё короче.
Теперь уж, как ни отдышись,
чем дальше, тем ещё труднее.
И грудь мою забила жизнь,
и плотен воздух, полный ею.
И этот груз мне не избыть,
томящий душу до удушья.
Я кончусь - будет длиться нить
строки за грань мою идущей.
2006г.
На
беспамятном пире свободы
перед Господом, как наяву
я вас помню, пропащие годы,
словно я вас ещё созову.
Вечер судный - не всё ж веселиться -
столько жизнь накопила дождя...
Мне ещё вам заглядывать в лица,
по касательной в вас уходя.
Поминальных, воскресных, обычных,
всяких дат набралось на земле,
и однажды мне стало привычным
убывать, прирастая в числе
этих, как ни встречай, а прощаний,
ощущаемых мной наизусть...
Вот чулан, что завален вещами,
и во всём только я разберусь.
Только мне так печально и сладко
ворошить эту пыльную тьму,
где хоть что-то в эпохе упадка
отзовётся лишь мне одному.
Мне от жизни
всё меньше становится надо.
Может быть, надо только одно -
пусть во тьме вечеров как звезда, как лампада
наше долго б светилось окно.
Чёрен бархат небес... Знаки наших созвездий
молчаливо бы нам предрекли,
что, пройдя через всё, мы останемся вместе
на земле, а потом вне земли.
Не считай наши долгие годы. Довольно.
Час последний разделим вдвоём -
только так мы друг другу не сделаем больно...
Вместе с облаком мы поплывём.
А под нами внизу в незатейливом сборе
будет плакать оркестрика медь,
но о чём, не понять, его музыки горе,
если нам так блаженно лететь.
Куда ты, друг, на эти тОрги,
на этот шумный передел
с товаром, что из самых горьких -
с печалью знаний не у дел?!
Зачем сейчас тебе на сцену,
где обретают с молотка,
иль вперебивку крикнешь цену
грозы и дикого цветка?
И кто из слышащих расслышит
в ожесточённой толкотне,
как время водами колышет
с мычаньем истины на дне?
Нужда - плохая ученица,
и распинаться не спеши,
за что душою зацепиться
среди отсутствия души.
Смотри, и так какая хватка
у толп, сгрудившихся в народ,
что воздух делит и украдкой
на горло длань тебе кладёт.
* * *
Не виновна российская вьюга,
что пробрАла до белых волос.
Не от лиха бежим - друг от друга,
если лихо в самих завелось.
И свои затолкут по-простецки
на открывшемся вдруг дележе...
Вот и родину выдюжить не с кем -
не с берёзкой же в зимней душе?..
Одолеешь и приступы грусти,
и со Святок жестокий запой,
но не вид из окна захолустья
и беспамятный гул над толпой...
Те же жители тех же провинций,
те же звёзды и пыль и - не те...
Что ж так убыло, чем погордиться
всё на той же юдольной версте?!
Или гроздья столетий и царствий,
вереницы случившихся лет
получили смещенье в пространстве,
коль не солоно нам на обед?
И Россия уже не загадка,
если всё, не чинясь, вопиёт,
что любовь - это мера достатка...
Как же гладок был этот народ!
Как беден
шум, как тишина роскошна!
Светла душа, пока хоть что-то жаль.
Ещё печаль себе позволить можно.
Мой золотой, не кончилась печаль.
Пусть это будет чёрной полосою -
знать, по краям усматриваешь свет,
и взгляд не пуст, а полнится слезою,
не мёртвою он влагою согрет.
А горечь пить - так мелкими глотками,
когда на дне её конец пути.
Ещё в груди не тот тяжёлый камень,
который всё равно как извести.
И чует сердце: боль не изболела
до пустоты последней, и опять
усталое томительное тело
угадывает жизни благодать.
И в помощь мне - всё то, что было прежде.
И в сны мои - всё то, что не вернуть.
И светлячок, закукленный в надежде,
как ни темно, заманивает в путь.
И пусть влеком я тем, во что не верю, -
нам всё равно не к Богу на постой, -
зовёшь ли в пропасть, к лютому ли зверю,
не покидай меня, мой золотой!
Остановилось время. Святки.
Сплю и не сплю. Схожу с ума.
Не в сани - хоть бы на запятки
возьми меня с собой, зима.
Но поздно. Не мои всё сани,
а след моих засыпал снег.
Все унеслись мои цыгане...
Да что мне струны их и смех!
Лишь сердце жаждет воплощенья
тех пьяных былей-небылиц
в лихую пору до Крещенья,
где ржанье звёздных кобылиц.
И свет серебряных снежинок
ещё видней на вороных,
и взялся инеем загривок,
и жадно их дымится дых.
И тройку вещую в запале
всё хлещет парень во хмелю...
Загнали, дьяволы, загнали,
загнали давнюю мою!
У зимних
улиц, где всегда затарен
гнилой февраль в лотки и короба,
ещё в запасе есть метель окраин
и с краю дом, а может быть, изба.
Рубеж огней и темени граница...
Шумит в крови языческий раздор,
когда дано лицом оборотиться,
как в пропасть памяти, в ночной простор.
И к горлу подступающее поле
с причудившимся вдалеке возком
разбередит - кого встречаешь что ли,
иль провожаешь, сглатывая ком?
Кто там помнИтся - мать или невеста?
Всё в этой мгле знаменье и беда:
что волчий глаз глухого переезда,
что в чёрный лес упавшая звезда.
И ты поймёшь: не так уж он незыблем,
огни клюющий город за спиной,
когда ему мы новых не подсыплем
и обернёмся дикой стороной.
И сладко нам, врачуя дух болезный,
стоять от гибели за полшага
и растравлять себя родимой бездной,
где кони ржут и мечется пурга!
В безумные
дни, где пожар и потеха,
смятенной души да не выдаст слеза!
О, время-метель, не от жгучего снега -
от гари твоей отвращаю глаза!
Во храмах святых и молитвы, и ладан...
Молитесь за нас. Обелит меня снег.
И в зимней во тьме потому мне повадны
роптанья мои и уныния грех.
В затянутой драме нескучных событий
зевотой иль дивом разинуты рты?..
И я средь зевак. Но осталось мне прыти
на грустную думу, пустые труды.
Ничем, кроме утра, не буду я воздан,
и мыслью бесцельной мы вместе пройдём
со снегом, напрасно сшивающим воздух
и видимым только в паденье своём.
Пой,
воробьишко, чтобы сердце сжалось,
когда на холод завернёт зима...
Ещё хватает мужества на жалость
и на наивность достаёт ума.
О вы, избытка белые сугробы
на черноте лесов, на голытьбе!
И я достаточно богатый, чтобы
позволить роскошь бедности себе!
Всё вне цены - настолько я бездумен.
Всё - в душу мне, что б ни приметил глаз.
Свободен я, как в келии игумен -
свой век отдал, но вечность - про запас.
А эта жизнь беспомощно повисла
на нитях снегопада без затей,
и всё-таки не может быть без смысла
задуманность бессмысленности всей.
* * *
Ничто не тайна.
Падают завесы
с былых пространств, да света всё равно
не разглядеть. То упыри, то бесы
летят, летят в разбитое окно.
И тёмен путь, что с давнего разбега
ведёт из переплёта в переплёт.
Всей чистоты, что понасыплет снега.
Всей милости, что попик отпоёт.
Но в оправданье многому, послушай,
как в пустоте сизифова труда
одна шестая всепланетной суши
рокочет миру "Не ходи сюда!"
На минном поле опыта родного
уже давно гремит со всех концов,
и этот гром, как никакое слово,
охолонит сторонних мудрецов.
Не всяк сподоблен, прогорев на хлебе,
идти с сумою на посмертный суд...
О Господи, почём хотя б на небе
за одного побитого дают?
* * *
Слова и вещи в их широком сбыте -
всю розницу однажды на веку
нам заменяет пиршество событий.
Пойдёт Россия разгонять тоску.
Не песни петь - какие нынче песни! -
а будни комкать, как хмельной напев,
пока ещё на голом интересе,
и сечь себя, от боли ошалев.
Есть праздники без смеха и застолий,
наполненные хмурыми людьми,
где тешит души ощущенье воли,
а с чем её едят - пойди пойми.
Не выдумка ль пресыщенного галла
смущает возбуждённые умы?
Здесь просто человеческого - мало,
а с Божьим доживёшься до сумы.
И всё-таки на вьюжной карусели,
на сломанной рулетке степняка
нам выпадает злобное веселье,
и власть судеб сдаётся на пока.
Всё на пока... И сердце не на месте.
О, кто кому скорей предъявит счёт,
пока опять глухая сила мести
российский зимник в кровь не иссечёт
* * *
По холстинам
равнин не до вышивки гладью -
это синие тени по снежным полям.
В самый раз перештопывать старые платья
там, где ветхая даль посеклась по краям.
Позабытая стать... Пелагея, Аксинья
в величавом босом хороводе своём...
Возвращается круг - нас пытает Россия
аржаным сухарём, сквозняком да тряпьём.
Словно дразнит, зовёт воспылать нелюбовью,
и от козлищ овец отсекает с плеча,
и смиренным своим то просфорку поповью
приближает к губам, то подол кумача.
И даруется быть и не бредить о снеге -
он всё валит и валит, чтоб нам навсегда
оставаться на этом ледовом ковчеге,
во спасенье несущемся нЕвесть куда!
1988г.
* * *
Равнина ещё
не остывшей постели,
наплывы завешенных белым зеркал -
всё сглажено, будто бы после метели,
и лунная ртуть пролегла через зал.
И полночь мехами лисы чёрно-бурой
и плач придушила, и спешку шагов.
Но мрак светоносен... Так режут гравюры
и в вечность уходят по хрусту снегов.
Уходят, а ты не поплачешь, Россия, -
иль слух не дойдёт, иль замёрзнет слеза.
Спасибо, что бабы ещё голосили
и тёрли платками сухие глаза.
Россия, уйдут и они безнадежно,
и плакальщиц этих не выкопать впредь,
и молча ты будешь вдовой безутешной
в окне мироздания ликом белеть!
1988г.
Снег идёт,
но снега нету
на пожухлости земли.
Так и мы по белу свету
шли, кто знает, где прошли?!
Не летели ж легкокрыло,
не примяв земную пядь...
Где нога твоя ступила, -
точка в точку, - не узнать.
Жизнь - вода. Неуловимый -
дальше, дальше - окоём...
С широтой почти лавины
приблизительно живём.
Не измеренные суммой
ни деяний, ни шагов...
Человек - туман разумный.
Всё объял, и был таков.
Он и ровня хлябям прочим -
одолел их, видит Бог.
И из всех свидетельств точен
лишь размер его сапог.
* * *
За твердь
домашнего порога
в провал предвечной пустоты
не оборвись, когда надолго
опору выбьют суеты.
Когда бы знать, от коих думок
и от каких тягучих сил
твой путь снований и прогулок
тебя сторонкой отводил.
О, если б разуму и воле
одним предался человек,
он до последней самой доли,
до края жизнь свою отсек!
И всё б напрасное осталось
в туманном воздухе пиров,
в словах, сбивающих на жалость,
и в мирозданье вечеров;
и в скарбе дней, и в гиблом деле
постройки рая на бобах,
где мы счастливо проглядели
земной бессмысленности страх.
* * *
Вслед за
сезоном листопада
томятся дни от пустоты.
Где пламень парка, где громада
преград и осени осада?..
Всё прахом. Ждал я простоты,
и снег пошёл в мои баллады.
Ещё черны мои дороги.
Ещё не всюду намело.
Но в окнах памяти, в берлоге
включился снег, и мне светло.
И отсвет падает на строки.
И время сочинять про счастье,
и слово нечего искать -
ему сейчас дано случаться,
слетать, ложиться на тетрадь
как дар, что по небесной части.
И лёгок труд, когда от Бога.
Природа творчества светла.
И как судить о жизни строго,
где даль прозрачнее стекла,
и мир безгрешный у порога,
и вся земля белым-бела!
Не в руку
сон тобой увиден,
где камень лёг у трёх дорог...
И Бог тебя возненавидел,
и Смысл тобою пренебрёг.
Сама рвалась до шатий-братий,
в драчливых помыслах проста.
И вот опять всех виноватей -
без злой добычи, без креста.
Где рай спасённому наступит,
не мил спаситель оттого,
что испокон в крови заступник,
печальны милости его.
Не на коне - на волке сером,
священно зол, блаженно нищ,
вернётся он по звёздным сферам
к своим богатствам пепелищ.
И там в похмелье разудалом
вдруг поперхнётся широтой,
её гудением усталым,
всё той же вьюгой, да не той.
И в этом утлом поднебесье,
быть может, крепче всех стоит
российский дым - глухая песня
то забубенно, то навзрыд.
Как Богу в пору сотворенья,
одной лишь ей дано вспороть
коросту, одеревененье,
души надышивая в плоть.
Вдыхая смысл и боль, и память
в прогал с невестино кольцо, -
и сны оттуда, след и заметь,
и жар слезы, и снег в лицо!
* * *
После бурь пророчества, бытовых развязок
в лежбищах отхлынувшей волны
времена крушения социальных сказок
нам как думы смертные даны.
И не застит сущего рай, что был нагадан
на державной решке, на крови.
Рупора развенчаны. Да не станет адом
этот холод пройденной любви!
И пока не кликнула пса сторожевого
злоба века или злоба дня,
дай печали праведной и живого слова,
Родина охрипшая моя!
Занесённую небом, почти неземную,
с облаками сугробов дорогу в полях
одолеем. Не первую зиму зимуем.
Но до неба не скоро. Ты лучше приляг.
Наша комната в путь поплывёт, как кибитка,
и не вдруг разберёшься, что это лишь сон,
потому что и в нём всё светло от избытка
белизны, что со всех подступает сторон.
Проступает сквозь веки и занавес ночи,
сквозь ума помраченье и наговор зла.
И метель нас отшепчет от скверны и порчи
и напомнит, что Русь вся до неба бела.
· * * *
Так много ночи, что не сладит с нею
фонарь у самых окон, у крыльца!
Так много ночи, что ещё виднее
свет негасимый твоего лица!
Срок полнолуний занавесит вьюга,
чтоб, отлетев, явить печальный серп.
Белеет ликом спящая подруга,
как будто жизнь идёт не на ущерб.
Бледна царевна. Только не убудет
земного времени из волшебства, из сна -
оно стоит недвижимо в сосуде,
лишь зыбится видений глубина.
А ночь несётся белыми конями.
Дорогой ночи, вьюгами пыля,
уже тебя навеки обгоняет
моя любовь, бессонница моя.
* * *
Как похоже!.. Под смертною данью
лес осенний расцвёл, не поблек.
Убери из иного страданье,
и окажется пуст человек.
Есть престранное чувство полёта
от беды, наполняющей грудь,
и внутри обрывается что-то,
надо только руками взмахнуть.
Надо только не падать, мой сокол, -
далеко ли до самого дна!
Безнадёжность должна быть высокой
и следами надежды полна, -
той, что склонна была к многословью -
душу выплеснет, только держись! -
ну а эта светлеющей кровью,
не поморщившись, платит за жизнь.
С этажа на этаж
поднебесных реалий -
не в иные миры - переходит душа...
На другой частоте, на смещённом канале
что-то вновь замелькает, в эфире шурша,
недоступное здешнему уху и глазу -
только окрика тень да покойник во сне.
Но навряд ли нельзя пересечься ни разу
этим драмам, кричащим на разной волне.
Все мы здесь. Оттого и секундных касаний
нам не минуть - в предгибельном чувстве толчка,
в порче бреда, наполненного голосами,
где за грань нас качнёт Провиденья рука.
И случайно дано нам чужие страницы
пробежать на другом временном рубеже,
чтоб кусочками яви по ним повториться
и подумать, что всё это было уже.
Вот вам судеб чутьё, и природа пророков,
и возможность поломки небес, и тогда -
громождение душ, столкновение сроков
и, наверное, Страшного сущность суда.
* * *
Нет, рулетка земной карусели
головы не вскружила моей.
Я попал на чужое веселье -
по ошибке попал, дуралей.
И теперь с этой пляшущей бражкой
надо быть по-людски наравне -
подпевать, улыбаться с натяжкой,
всё скрывая, что плачет во мне.
Как тут быть, коль в застолии жизни
род поруки царит круговой?!
Мы живём в магнетизме Отчизны.
Горек тот, кто остался собой.
А вокруг всё спешит измениться.
Вверх рванёшь ли, от зыбей вскрыля,
и узришь одинокою птицей,
как тебя покидает земля.
...И вижу мир, где белых молний
росчерк
на клочья рвёт густую темноту,
и слышу звук: ночной бомбардировщик,
роняя гром, теряет высоту.
Ослабло небо под крылом зловещим,
всё тяжелее прорва мегатонн.
Посадки просит голос человечий,
и небосвод уходит под уклон.
И летних гроз бушует беспорядок.
Аэродромов нет для корабля.
И детище глобальных неполадок
не принимает грешная Земля.
И вне команд, вне курса назначенья
глухая смерть свершает свой полёт,
теряется для средств обнаруженья
и, падая, никак не упадёт
Махину занемогшую объемлет
циклона гальванический наркоз,
и вещество само теряет землю
и переходит в измеренье гроз.
И термояда призрачный носитель
так и летит в необозримой мгле,
он в теле гроз гремит, небесный житель,
и молниями тянется к земле.
Глазами встретиться с синицей
и прочитать иную мысль, -
на миг сумевшую раскрыться,
про осязаемую высь!
Туда, с испугу, сняться с ветки
свершать работу летуна,
порхать в одной огромной клетке,
где верба с небом сведена!
Мы все в одном - с червём и тлёю...
Как странно: облако вдали
и солнца луч зовут землёю.
Всё не без примеси земли.
Как вверх себя бы ты ни поднял
преград не знающим умом,
ты тоже только тварь Господня,
в пространстве заперта своём.
Но и тебе под небесами
в священном ужасе, на миг
дано вдруг встретиться глазами
с Тем, кто весь этот мир воздвиг.
И не вспорхнёшь ты легкокрыло
в свою стихию, не смекнув,
чья вскользь тебя сковала сила,
всей бездной ловчею сморгнув.
Стена берёз, где проступила медь,
ещё постой в обилье августовском,
не облетай, не дай мне разглядеть
ни ворона, ни тучи над погостом,
куда нескорый протянулся путь
через чужую скорбь, через долину.
О, как легко ещё с лица смахнуть
не сеть морщин, а только паутину!
Её полно в запущенном лесу,
где никогда не навести порядок,
где дым костра колеблем на весу,
и я не знаю, почему он сладок.
Кадит, сгорая, небыль и быльё,
и нету слёз - иль брага жизни слаще,
чем горькое Отечество моё,
иль этот мир уже не настоящий?
И кажется мне, Родина моя,
ты просто даль, и выдумка, и память.
И в долгих святцах за тебя моля,
осталось свечи возжигать и плавить.
И дней земных пусть и сурова нить -
как рвётся всё! - боюсь с тобой разлуки,
и всю тебя мне не с кем разделить,
как одиночество предсмертной муки.
Под дымом вьюг, под пеленой дождя
ты всё равно на гибельной примете,
но долго надо жить на этом свете,
чтоб ни о чём не плакать, уходя,
чтоб не хотелось оглянуться вспять...
Привычка жить однажды притупится,
прошелестит последняя страница -
уже и скучно, и темно читать.
И разглядеть в потёмках нелегко
черёд вещей и запустенья мерзость.
Уже во всём с тобой несоразмерность -
всё слишком мелко или велико.
И впереди не больше пустоты.
От суеты сует почти отторжен,
скользишь клинком из одряхлевших ножен,
как обнажаешь свет своей звезды.
И всё растёт сверкающий зазор -
не там ли есть желанная свобода?
И всё желает твоего ухода,
и равный кличет, и не нужен спор.
Будет долгая тёплая осень.
Не трави свою грусть, не трави.
Будут травы на третьем покосе,
что июньские травы твои.
Это дань за ненастное лето.
Пахнет мёдом от спелой земли,
И не скоро - по верным приметам -
соберутся в отлёт журавли.
Тишина, тишина-то какая!
Ни дождей, ни ветров не слыхать,
словно век эта даль голубая
будет хмель и тепло выдыхать.
* * *
Я вновь пойду по пройденным дорогам,
знакомый лес увижу за горой,
где жил со мною в детстве быстроногом
бродяжий дух -
брусничный, смоляной.
Там деревушка выглянет.
Как мама,
издалека узнает, кто идёт,
и отворится старенькая брама,
и взвизгнет пёс и ужин свой прольёт.
Как уголёк на голубом оконце
последний луч зарделся и потух,
но ладит песню огненный петух,
катая в горле маленькое солнце.
И мне светло.
Я так здесь долго жил,
что дом успел осесть по окна в землю,
и ежевичник стены окружил,
и этот круг до смерти неразъемлем.
Притворство правды... Что за чудо,
где циник, тёмное нутро,
натащит слёз из ниоткуда,
когда возьмётся за перо!
И от неведомого зова
вся тяжесть встанет на крыло.
Душа ли выронила слово,
иль слово душу подняло?
И вновь пережитого новость
весомой станет, как судьба,
где истин принятых суровость
не обязательна груба.
И взгляда цепкого прохлада -
лишь оттого, как вышло жить,
но все мы чувствуем, как надо
и чем нам стоит дорожить.
Вот почему сквозь грай вороний
и торг с ценою стервеца
нам внятна невидаль гармоний
и слов стыдливых хрипотца.
* * *
Года... как их сукно сурово!
Пускай у жизни сто обнов,
дороже всех одна обнова -
дожить до новых соловьёв.
И здесь не жажда жизнью длиться,
что подают, вбирая в грудь.
Мне напоёт с прищёлком птица,
что можно всё ещё вернуть.
А что вернуть?.. Опустишь руки,
одно лишь чуя торжество,
что всё течёт в сомкнутом круге
и не исчезло ничего.
Как сон во сне, как песня в песне,
одно колено, и - опять.
И память, воздуха телесней,
слилась... И что тут возвращать!
На чудный день, спустившийся на землю,
на грустный зов закатного луча
душой не отзываюсь, а приемлю -
чем дальше, тем послушнее молча.
В стихиях, где пора вступать пророку,
мне чудится гармоний торжество.
О росчерк гроз!.. Вставлять ли лыко в строку
письмён, где не добавить ничего?
И подданства здесь нету, и главенства.
Мир завершён и доверху набит.
Так глубоко лишь смерти совершенство -
что сократит её и что продлит!
Теснина полноты...Иное дело -
просторность дней и хлябанье минут,
когда вокруг ещё полно пробела,
который в жизни волею зовут.
* * *
Пока не погасли осенние рощи
и сад от листвы перед сном не раздет,
под тучами жизни вернее и проще
во всём разглядеть согревающий свет.
И утром ненастливым в сонном оконце
от отсвета далей - ах, прямо с утра! -
по первому взгляду мерещится солнце,
потом разберёмся - за дело пора.
Пускай этой хмарью кисельной, овсяной
утробина будней по горло сыта,
душа налегке восстаёт, осиянной
погибелью кущ, полыханьем листа.
И ясно, что можно и тленом согреться,
пока пребывает он весь в золотом,
что старость впадёт на прощание в детство
смеяться беззубым младенческим ртом.
* * *
Пусть убыванием желаний
душа уже поражена,
с небес обложенная данью,
жива раскаяньем она.
Она с надеждой света ищет
пролить на прегрешений мрак,
и в ней царит не пепелище,
а жизнь, что прожита не так....
Не так, как ныне бы хотелось...
Но если всё вернуть опять,
с тоской признать найдётся смелость,
что зла в себе не избежать.
Несомый добрыми конями,
не избежать, не обогнуть
грехов, как поздних покаяний,
так сладко истомивших грудь!
* * *
Не весь я вышел. Настоящее,
застыв, не сделалось былым.
Ещё приходит уходящее,
и ветер гонит, гонит дым.
Не виден я седому ворону,
что вольно по небу кружит,
и путь, открытый в одну сторону,
пред ним и предо мной лежит.
Я б стать хотел самой беспечностью.
Ведь всё на свете так и так
туда, что называют вечностью,
уносит времени сквозняк.
Но не приходит примирение -
всё оборачиваюсь вспять.
Осталось так немного времени
пред тем, как вечность разменять.
Октябрь жестокий. Так и пить не бросить
хмель увяданий, эти посошки.
Чем дни теплее, тем длиннее осень...
Как медленны прощанья и горьки!
Боясь гостей обидеть, понемногу
уже в глубинах где-то гасят свет.
А мы пьяны. Куда таким в дорогу!
И дом застолья всё ещё согрет.
И дальше листья жёлтые не вянут,
не опадают мумии цветов
и не волнуют, только душу тянут.
Не трогают гербарии садов.
И золотые по исподу полдни
чуть ворошат свой карнавальный сор
и так стоят, так шепчутся "запомни",
как что-то ждут и всё тебе в укор!
* * *
День осенний, бездыханный,
немигающая ясь...
Словно в гонке окаянной
будней цепь разорвалась.
Меж прошедшим и грядущим,
как в воронку, в синеву,
проворонен иль отпущен,
отлетаю наяву.
Только головокруженье
без привычки - всё, что есть.
И земного пораженья
не успеют мне учесть.
Кем я был, и кем я не был
и зачем был этот путь -
пусть теперь рассудит небо,
если есть там кто-нибудь.
Да не сгинуть - бесполезно -
в этом обмороке дня,
и очнувшаяся бездна,
как слезу, сморгнёт меня.
* * *
Убывающий край мой, какая б напасть
ни теснила бы нас, подступая под горло,
хватит места, где солнцу взойти и запасть,
где вселенскую скорбь можно выместить гордо.
Здесь размыкано то, что нигде не снести,
и сквозит мирозданье в окошке, и даже
будет с нас и суглинка в прощальной горсти,
чтобы целой земли мы постигли бы тяжесть.
Перезревший сентябрь, уходя по стерне
прямо в небо, в иные дубравы,
что ж, в нагрянувший утренник, весь в седине,
жги морозцем унылые травы.
Обернёшься - как много здесь стало не жаль!
Откурлыкали выси...Как скоро
после всей воркотни появляется сталь
в крике ворона, в скрипе простора!
О святая неверность природы земной,
в животворном порыве к измене,
как всесущий учитель, не стой надо мной -
я оболтус не в первом колене!
Что уроки твои?.. Всё равно исхитрюсь
под пожизненной этой опекой
на засушенный цвет, на поющую грусть -
не в глаза, так во сне человека.
И трепещет осина на свежем холсте,
где кармина положено густо.
И вцепилось за вечность в своей простоте -
всё в слезах - ослушанье искусства.
* * *
Радость не заначив ни на ноготь,
я и грусть порядком порастряс.
Никого я не хочу растрогать.
Не один живу я только раз.
Только раз... И то уже удача.
Надо предаваться ли тоске?
Что ж ты, моя иволга, так плачешь
ввечеру в поникшем ивняке!
Как рыдает всё твоё веселье!
Не понять: то радость или ложь.
Разве можно так по сердцу трелью!
Ты его до срока разорвёшь.
Не положили отчие равнины
и свет небесный гладкого пути.
Ах, где вы, золотые середины?!
То ропот гневный, то печаль в груди.
Я не судья вам, города и веси,
а просто сын нетерпеливый ваш.
И не сулит третейских равновесий
ни эта даль, ни сдавленный пейзаж.
Всё тише, тише небеса курлычат
в урочный срок прощального тепла,
и на кругу сезонов и привычек
душа покоя так и не нашла.
И жизнь свершается на острой грани.
И лучшего, наверно, не дано,
чем бесконечно раниться и ранить
самой судьбой, где всякого полно.
И этот путь неконченный итожа,
я вижу мира грубые черты,
и всё прекраснее, и всё дороже
счастливое стеченье доброты.
* * *
Охладевшее лето, припомни себя
в пересвистах побудок весёлых,
где, разбуженной липы цветы облепя,
пели знойно-тяжёлые пчёлы.
Повторись, как число в календарном листе.
Всё на место расставь, как бывало.
Не тебе извиняться, что годы не те.
Разгуляйся - чего тебе мало?
Лишь травою дохнёт, исцеляющей грусть,
лишь запахнет чащобой прогретой,
никуда мне не деться - с тобой повторюсь,
возвращусь в настоящее лето.
Этот шелест и шорох ночною порой,
этот мир, что заварен вкрутую,
помогли б обмануть охладевшую кровь
и подвигли б на радость простую.
Вот она, моя молодость: струны в душе,
холодок земляники доспелой,
пряный ветер в лицо, ветерок - и уже
растревожилась жизнь и запела!
Этот край приозёрный сдавил окоём
до кровавых рубцов в час заката.
Утонуть бы мне, Родина, в небе твоём! -
ничего мне другого не надо.
Если вечная жизнь на земле не дана
и затихнуть должно моё сердце,
затяни меня в высь, где не будет мне дна,
где всегда ты мне будешь виднеться.
Проползёт электричка ли змейкой сквозь лес,
деревенька ль вскричит по-петушьи -
всё увидит бескрайнее око небес,
всё услышат надмирные уши.
И в меня как в частицу единых высот,
поместясь в восходящем потоке,
и материя звука земного войдёт,
и пейзажа холмы, и протоки.
* * *
Тихо. Осень почти на исходе.
Даль открыта. Открыта земля.
Двери настежь. Пустынно в природе.
Мебель вынесли всю из жилья.
Бедный мой, был согласен не ты ли,
чтоб осталось всё так, как вчера?
Что душа твоя! - мир изменили
и как будто пригнули ветра.
Всё высокое сделалось ниже -
от деревьев до мутных небес.
Не поникни и ты. Так иди же
дальше жизнью, уже без чудес -
весь открыт постороннему взору,
заполняя простор пустоты,
точкой медленной двигаясь в гору
до посильной не всем высоты.
* * *
На закате, туманном закате
мир поблекший печально красив.
Мягок свет, движим вовсе к утрате.
Птица мрака возьмёт свой мотив.
Ни движенья на небе. И ветер
не всколышет сухого листа.
И какой это силой на свете
подгоняема жизнь и куда?
Иль не так уж надёжно я замер,
чтобы миг, хоть один, не вспугнуть...
Жизнь моя!.. я вбираю глазами
час заката в стеснённую грудь.
Душа моя, душа, до боли не пустая!..
Накоплено всего - вот-вот и разорвёт.
Всей слабостью своей я мир в себя впускаю,
не в силах оттолкнуть больных его забот.
Вкушая, не кривясь, тяжёлую свободу,
я знаю, что во мне всё меньше высоты.
И комната моя открыта небосводу,
и в доме не растут домашние цветы.
Мне от семи ветров ничем не заслониться,
и ветрено во мне, поскольку плоть тонка.
Сквозь стены пролетит стремительная птица
и, пронизав меня, всплывёт под облака.
И с нею буду я кружиться долго-долго,
купаясь в синеве сияющих небес,
и если вдруг в неё навскид пальнёт двустволка,
то с нею часть меня в глухой сорвётся лес.
Песня на эти стихи в исполнении Н.Гаврилиной
http://www.stihophone.ru/works.php?G=22&ID=13784
* * *
Что я в песнях своих напророчил,
не позволивший жалость к себе,
да не сбудется в точности, Отче!
Дай со мной поиграть и судьбе.
Я, уже предрешённый, осенний,
сделал ставки не все, и пока
мне оставлена ересь везенья,
что играет в крови игрока.
Пусть измерил я собственной мерой
свой предел и терпенья, и сил,
жизнь пьянит же нас грешною верой
в нечто большее, чем получил.
И во тьму уводящие тени
как бы жизнь не обстали кругом,
грел бы мысль светлячок заблуждений
перемётным своим огоньком.
На полустанке лет могу глаза смежить
и разглядеть черты небесных городов.
Тому, кто опоздал, уж незачем спешить,
и до земных столиц не будет поездов.
На полустанке лет до неба тишина.
Все, кто умеют жить, уехали давно,
и разделила мир незримая стена,
и будет век пустым стальное полотно.
И обступает грусть меня со всех сторон.
Я заперт. Не закрыли только высоту -
мне лишь туда осталось, жить приговорён
поверх всего невольно с временем пойду.
И стану временем, чей неуклонен ход
сквозь морок выгоды и расторопность дел,
и не замечу сам, как в старость занесёт
и как на поезд вечности успел.
* * *
Ни шёпотом, ни криком, ни молитвой
не долететь мне к вам через метель,
друзья мои. И свет луны пролитый
не слить назад в небесную скудель.
Наверно, так должно распасться время,
но длятся дни, и всё больней в груди,
и тяжко мне привязанностей бремя...
За что оно? О Боже, отпусти!
Оставь с подругой верною моею
свистать упрямо на своём шестке.
Не то копил. И с тем, что я имею,
по памяти не шляться налегке.
И кажется, что я один в округе,
что заперт в прошлом, в нежности погряз,
и дум темницы, и мои досуги
из бездны жизни воскрешают вас.
* * *
Земные ливни и метели,
о, сколько зим и лет подряд,
о, как вы сладостно умели
мостить мою дорогу в ад!
И я не ведал бездорожья,
коль было некуда свернуть,
лишь убывать... Я понял с дрожью,
как был накатан этот путь.
И не возвысившись на вздохе,
виной каких надмирных крыл
не наследил я на эпохе,
я на земле не наследил?
Приму забвение как милость
за всё нечаянное зло,
как будто Богом всё простилось,
что небо смыло, замело.
Иль свод железного режима,
иль небо изомнёт слова.
Молчи!.. Но и молчанье лживо,
покуда жизнь не трын-трава.
И не прикрыться ролью пешки,
чтоб повернее запродать
за красноречие усмешки
всю колготню и благодать.
Ответа надобно, ответа -
хотя б в ночи, перед собой -
на первобытный шорох лета,
на сон кошмарный, гробовой.
Но словно житель неолита,
ты не добрался, не дожил
до слов, ниспосланных молитвой, -
и речь, как голову сложил.
* * *
Пускай душа останется живым.
на выход кликнут разве что с вещами.
И будет путь по мёрзлым мостовым
в тупик пурги, как с будущим прощанье.
Угрюмый путник на исходе сил
ничем последних не нарушит правил
и с узелком - души не прихватил -
сойдёт на нет. Он вечность вам оставил.
Она ничья, коль вынули её,
коль вытрясли задолго до кончины.
О чём же поминальное питьё?
Какие там ещё сороковины!
Той тени нет, что отлетит шурша
к теням. Ни отпущенья, ни побега
здесь не дано. Бессмертная душа,
изъятая, лежит вне человека.
И сколько душ покинутых, чужих
набилось в мир, как в склад для реквизита,
где пыльный луч, удушливость и чих
глаза слезят, и кислота разлита!
* * *
Хороших вестей не таили,
дурных нА сто лет запасли...
И вот эти чёрные были
прорвались из грешной дали.
ЧЕм горькую чашу разбавить,
коль грёза до дна испита?
И тёртая мечется память
по следу, да ощупь не та.
И позавчерашняя новость -
по сути, не новость давно,
а бремя твоё или косность,
что опыту жизни равно.
Чего ж тут лукавому ново!
Иль ты без понятья хлебнул
крикливость двоякого слова
и счёта двойного разгул?
И массовый бред человечий
не сослепу вовсе прожит,
и весь этот чёт или нечет
был белыми нитками шит.
Хмельных надежд с напёрсток, с ноготь,
кутила-май, и мне плесни,
покуда не устали трогать,
не выдохлись земные дни.
Не пожалей меня, исторгни
мой вскрик на нерве, на струне...
Пусть при слезе, не при восторге,
но всё равно, играй на мне.
И как бы ни был я затерян
в миру, где смута и разор,
живой, я жизни соразмерен
и выношу её напор.
И всей отдушиною песен -
до издыханья, до конца -
самой грозе я равновесен,
как флейта выдоху творца.
Как искорёжен весь каркас весны!
Строенье парка - будто после взрыва.
И сумерки ещё не зелены.
И лягушачья заводь молчалива.
Откуда в нас уверенность живёт,
что жизнь всегда своё исполнит дело,
и загустеет всё - невпроворот,
и почки не контужены обстрелом?
Но вот в долине, где метался бой,
отщёлкнув тишину среди затишья,
сам выпростался лист глухонемой,
колеблем ветром, но совсем не слышим.
Дохнёт ли бриз, пройдётся ль буря вдруг,
клоня к земле вскипающее древо,
в чащобе словно выключили звук -
она отныне всё приемлет немо.
И от молчанья лёгкого листа,
безмолвного раскачиванья веток
сама стихия кажется пуста,
и нет её величию ответа.
Глазами встретиться с синицей
и прочитать иную мысль,
на миг сумевшую раскрыться,
про осязаемую высь!
Туда, с испугу, сняться с ветки
свершать работу летуна,
порхать в одной огромной клетке,
где верба с небом сведена.
Мы все в одном - с червём и тлёю...
Как странно; облако вдали
и солнца луч зовут землёю.
Всё не без примеси земли.
Как вверх себя бы ты ни поднял
преград не знающим умом,
ты тоже только тварь Господня,
в пространстве заперта своём.
Но и тебе под небесами
в священном ужасе, на миг
дано вдруг встретиться глазами
с Тем, Кто весь этот мир воздвиг.
И не вспорхнёшь ты легкокрыло
в свою стихию, не смекнув,
чья вскользь тебя сковала сила,
всей бездной ловчею сморгнув.
Ещё осталось, что терять,
как ни витийствовало б слово,
и жизни горестную кладь
душа оставить не готова.
Иль не избыток этих вёрст
томит и рвёт грудную клетку,
и наш извечный перехлёст
играет в русскую рулетку!
И вьюга вертит барабан,
покуда в ствол патрон не ляжет.
Вот и конец. Но снова пьян
стрелок, и он чуток промажет.
И край подранков и рванья
осядет в гибели подённой,
где птицы - все из воронья
и смерть лежит не погребённой.
И кто не будет оглушён,
припомнит прожитые были
гастрономических времён,
тоску которых не ценили.
Ведь и казённости напор
имел рассеянную милость
оставить солнечный зазор,
куда втугую жизнь вместилась.
И всё погибельно срослось,
и вольный дух обжил неволю,
чтоб всей державности колосс
пронизан был живою болью.
Ещё на жаждущие всходы
не ядовитый дождик льёт.
Уже не так чисты высоты,
но нету выбора высот.
И никаких там авиаций,
чтоб целым миром без чудес
поверх небес своих подняться,
эпохой меченых небес;
где, как вселенские проделки
каких неведомо гостей
кроятся диски и тарелки
игрой отхожих воздусей.
Как ненасытны наши корни
и нужд чадящих фитили!
Как замутнён наш отсвет горний
дыханьем загнанной земли!..
Вот так глядишь, и словно впору
кумир с простительным грешком,
и даль, притёртая к забору,
и ливень с нефтяным душком.
Дорогую печаль безнадёжной любви, сны и ветер,
опьяненье простуд и пока что не старую мать -
этот мир неусталый в отчётливом утреннем свете
только молодость помнит. О, как ей легко вспоминать!
Пустяками житейства покуда запятнана совесть.
И не камни ворочать былое своё ворошить -
словно сеном пахнёт... Что былин склеротических повесть,
если память умеет ещё не по памяти жить!
Как легко обозреть не бескрайнюю эту дорогу.
И рукою подать до любых закоулков в судьбе -
небогатая ноша, где всё перечтёшь, слава Богу,
а о том, чего нету, ты сам нагадаешь себе.
И в насмешливом мире, среди повидавших и тёртых,
вспоминай, моя радость, с улыбкой себя вспоминай,
и слова затаи там, где слов накопилось до чёрта.
Ты права, моя радость, но будет и этому край.
Сколько сору ещё понаносит в любую проруху,
и прошедшего реку уже не просмотришь до дна.
Вспоминая о матери, вспомнишь больную старуху -
как её позабыть, чтобы молодость стала видна?
Вот и тяжкая ноша бывалую даль заслонила.
И несущему крест выбирать не придётся пути,
и тебе остаётся забвенья лукавая сила -
столько надо забыть, чтобы бедную мудрость нести!
Где в зной овевала прохлада,
где пели весной соловьи,
я изгнан из этого сада
по воле ушедшей любви.
Всё то, вытворяло что с нами
небесное таинство сил,
сменил я на позднее знанье,
что яблоко рая вкусил.
И память моя уже плохо
хранит этот вкус неземной.
И яблоня страсти засохла,
и срезана напрочь пилой.
Гнилая, не годна на терем,
в огне согревая жильё,
она украшенье потерям,
из коих богатство моё.
Зима. Россия. Вальс и свечи -
всё это заново со мной.
Ах, эти руки, эти плечи
и нарочитый локон твой!..
Нет, я на "Вы": кружитесь, Нина.
Уже поёт виолончель,
или февральская метель,
так вдохновенно и так дивно.
Потом уйдём из шумной залы,
по снегу доберёмся вброд
во флигель, где не слышно бала,
лишь за окном метёт, метёт.
Метёт, смешав десятилетья,
кружа и спутывая век,
и только вальс один на свете -
далёкий вальс и близкий снег.
А грусть российская заводит,
заводит слёзный перифраз -
как будто музыка уходит,
как будто лёгкость не про нас.
Вот уже безумия на грани,
берег веры я ищу с тоской.
Утопаю, Господи, в обмане,
что от зла и прелести людской.
И вблизи от вечности громады,
по годам мудрец почти уже,
как я мало, грешный, слышал правды,
сколько тайн храню в своей душе!
Пусть и осень вся стоит сквозная
на моём оставшемся веку,
я не всё скажу, о чём я знаю,
и молчать - живой ведь - не могу.
И в разверстой жизни - разве странно? -
кривизна нас повязала сплошь.
И на подлость полного обмана
есть и недосказанная ложь.
И не то, чтоб здесь мы были квиты,
но по изъявленью своему
этот мир, свечением залитый,
мы повергли в маловерья тьму.
* * *
Не обращённая к кому-то,
тяжёлая в себе сама
мысль не нашла в себе приюта -
томит, почти сводя с ума.
Она, быть может, из такого
мучительного далека,
где не родилось ещё слово
и лишь клубятся облака.
И думы мрачное, немое,
туманящееся вещество
сбирается над головою
в грозы безумной торжество.
И сотрясая всё предместье
дремучей силой не у дел,
гроза разбрасывает с местью
в свою же темень высверк стрел.
К кончине века, на исходе лета,
ведя тысячелетие во мрак,
в незримый крест построились планеты,
и средь миров читался вещий знак...
Чем не запев тебе для летописца,
который не астролог, не пророк!..
Пусть явлен знак - к итогу не пробиться.
Вселенский крест - он про вселенский срок.
Не разобраться нам, разумной глине,
в давильнях и протяжностях высот.
А то, что все в конце концов загинем -
эк невидаль и странный оборот!
И жизнь в траве отпущенного века
пускай затрётся, словно муравей.
Среди пространств пылинкой человека
как мы свободны в малости своей!
Не о звёзды душа искололась,
и живу, высоты не кляня.
Слышу свой улетающий голос -
тот, который счастливей меня.
О решительность слова и звука!
Я не буду уже тишиной.
Стала песней высокая мука,
а другая осталась со мной.
Это ей, как терпению, длиться
и не зваться никак. Но всегда
над молчаньем является птица,
над печалью восходит звезда.
Сентябрь
Это золото - осенне,
и отлётны стаи птиц,
и прогорклый дух рассеян
в увяданьи медуниц.
Время кончилось лиманов,
парусов и парусин.
Переводятся романы
на язык родных осин.
Всё здесь нынче на излёте,
всё аукает "лови",
и о чём ни запоёте -
всё о грусти и любви.
Не одно ль и то же это?!
И любимая грустна,
и легко она одета,
и не вечная она.
* * *
Когда ложатся под глазами тени,
когда выходят годы на угор,
не отлюбив ещё, к извечной теме
мы умудрённый обращаем взор.
Ещё напиток даровой не допит
и жаден опьяняющий глоток,
но в наши чувства заползает опыт,
в нас грустно улыбается пророк.
Неведенья былого не хватает,
чтобы любить, не думая, опять.
А птица есть, да только не летает,
хоть по расчётам и должна летать.
Чтоб до слёз потянуло в родительский сад,
к старым вишням и быту провинций,
надо в собственном доме почуять разлад
и от скомканных снов пробудиться.
Дай притихшему дому тебе не воздать
ни на грош за порывы благие,
и с отчаяньем вспомнится старая мать -
на разоре страшней ностальгия.
Как далёко видать в одиноком числе!
Может быть, только это сиротство
нас воистину тянет к родимой земле -
вдруг опять она впору, по росту?
Только давнюю стать примерять подожди.
Ты забыла в досаде сердечной,
что у вас там с зазимка то снег, то дожди,
что утрами не топлены печи.
Помолись не картинам знакомых полей,
не радушью горластых гулянок,
а нечаянным вздохам старушки своей,
что затопит в избе спозаранок.
Но никак не обжить эту горечь добра
и никак не добыть искупленья,
словно вся твоя родина так же стара -
греет сны и роняет поленья.
Клёнов ли костры, рябин жаровни
под тумана пеплом от реки -
всё мне будто говорит "запомни"...
Всё горит. Прощанья коротки.
В дымной сини догорает солнце
пред порою затяжных дождей,
а потом, холодное, очнётся.
Дни пустынней станут и светлей.
И под небом сплошь сквозные дали
в призрачный сольются окоём...
Будет жаль прощаний и печали,
до небес охваченных огнём.
* * *
Только-только окончился август.
Было лето коротким до слёз.
Пожелтевшего тополя парус
эту землю в предзимье понёс.
Был мой век, как казалось, без края,
но в движеньи за край сколько сил!
Возвращался я в жизнь, умирая,
только много ль с собой возвратил?
Возвращался иным по натуре,
но из сердца не отдал чудес...
О, какая осенняя буря
обломала мой рдеющий лес!
И сквозное седое пространство
не горит от кровавых осин,
но остался мой цвет постоянства
в снегирях и гирляндах рябин.
* * *
Цветенье осени... Чего отыщешь краше
под ветром на сегодняшней земле?
И всё качается, и всё друг другу машет,
прощаясь перед тем, как скрыться в мгле
на веки вечные... Нужна какая сила,
чтоб всё, гореть способное, собрав,
заполыхать всей краскою, уйти красиво
и не примять в бреду стоящих трав!
Слететь всей рощею, чтоб только даль осталась,
и там, в дали зари вечерней смерть...
Должна быть яркою и быть красивой старость -
о, где б такую осень мне узреть!
Когда отбродит зелье листопада
с осадком лета на слоистом дне,
пора испить смирение, и надо
остаться с музыкой наедине.
Не страшно с этой музыкой, не страшно,
когда б она не начала навзрыд
всё о напрасном или о вчерашнем,
а в доме холод нынешний стоит.
И всё в подмогу взгляду реалиста,
и памятью не просветлить лица,
чего умеет нарочитость свиста
и чай вечерний бедного жильца.
Блажен, что он довольствуется малым!
А там, согревшись, можно как-нибудь
вверять себя гармониям усталым
и старый плед теплее подоткнуть.
А ты колдуй, лукавое искусство,
чтоб всю тщету земную перебрать,
и застонать или зевнуть до хруста,
и поздно лечь, не разобрав кровать.
И не жалеть, что жизнь - она не сцена.
За пять шагов твой пропадает лик,
но виден ты до пятого колена -
до вечности под пыткою музЫк.
И милость в том, что властны над тобою
не только годы, непогодь и власть,
но и печаль, что выше головою,
с которой слаще грешному пропасть.
Н.
Заполонили подоконник
плоды - железо и нектар.
А ночью снится: дым и кони
и в синем августе базар,
откуда нас потом увозят
с каникул летних поезда,
и трутся яблоки в авоськах,
и пахнут, пахнут навсегда.
Я их запомнил поимённо.
Созреет в августе земля,
я повторяю упоённо:
шафран, анисы, штрифеля...
А знаешь, милая, ведь рано
с нескучным детством рушить связь.
Грызи румяные шафраны,
от солнца щурясь и смеясь.
Ещё не биты наши карты,
пока пьянит нас дух садов,
и помним шумные плацкарты
давно ушедших поездов.
* * *
В дряблой зелени вспыхнули гроздья рябины,
словно ветром раздутые кучки углей.
Я вдыхаю опять запах вымокшей глины
и грибной аромат отдалённых аллей.
Этой ночью шёл дождь не по-летнему кротко,
не решаясь стучаться в уснувший мой дом,
и сквозь сон мне мерещилось, что под окном,
как к приезду гостей, всё шипит сковородка.
Это август. С заплатами жёлтого цвета
плодородья растрёпанное божество.
Хмель минувшей весны и прожорливость лета
отразились в тяжёлой осанке его.
Он меня переполнил. Замучил оскомой
от анисовок алых, агатовых слив
и печали о той, что из этого дома
навсегда укатила, "пока" обронив.
Только всё, что за лето в груди накипело, -
то ли счастье сезонное, то ли напасть? -
отлегает от сердца и яблоком спелым
в августовские травы готово упасть.
Где страстность слов изнемогла
и мысль с душой не обвенчала,
подъемлет мощные крыла
высокой музыки начало.
Вот понесла - за взмахом взмах
земное, ищущее выси,
в обитель душ, что в небесах,
в сияние надмирной мысли.
Там звуки, сдавленные в гром,
на землю шлют свои раскаты.
И меж душою и умом
в единой бездне нет преграды.
И блеском молний скреплены
душа и мысль - одно и то же,
и в тайне музыки ясны,
пронизанные искрой Божьей.
* * *
Всё, что пущено на ветер,
без пристанища на свете -
щебет, блики в вышине,
прячьтесь, милые, во мне.
То, что вечности не ищет,
не каменьями кладбища -
сном и вздохом огражу.
Ничего не попрошу.
И какой валун болезный,
зверь внимательный какой
удержал бы вас над бездной
понимающей душой,
и тщетою человечьей
так напряг вселенский зал,
что одной попыткой речи
пыль со звёздами связал?!
Что за пристальный август! Глядит, не мигая,
это синее небо, уставившись ниц.
И распахнуто око до леса, до края,
где пушок облаков - их не сдунуть с ресниц.
Улеглись непогоды и ветры большие.
И залив застоялся и бочкой запах.
Непроветренный луг заблохастел, завшивел,
и бездомные травы не лягут в стогах.
Я застигнут врасплох глубиною безделья.
Холодов ожидал и готовился впрок...
Распалившийся месяц, философ, Емеля,
ты на самом излёте задал мне урок!
И пред всем неизбежным, пред смутой осенней,
лишь на срок разохотясь, ты учишь опять,
как удачу ловить, уповать на везенье,
и со смертью играть, и гнезда не свивать.
* * *
Вот опять начинают бессонниц химеры
открывать человеку у звёздной межи
дальновидную трусость молитвы и веры
с этим штучным раденьем о благе души.
Да, под этой земной ускользающей сенью
надо с дрожью шептать: "Повели, Государь,
всё, Небесный, отдать за спасенье, спасенье -
приюти потеплей твою бедную тварь!"
Всё отдать за миры, где и след не простынет
никогда, никогда в небесах без дорог...
А покуда лежит вся земля, как пустыня,
словно нет никого - только смертность и Бог.
Но на будущий день августовского Спаса
ясноокий прохожий анисовки плоть
на ладони протянет, как будто от сглаза,
и от сердца добавит: "Храни вас Господь!"
Мир, готовый к новому прорыву
в область песен, зелени и птиц,
ты, припавший в нетерпеньи к гривам
взнузданных игривых кобылиц,
забери меня в поход свой рьяный -
с гиканьем влетим в цветущий день,
покорим, красавцы и буяны,
уйму городов и деревень.
Я боюсь проспать твою атаку
и, тревожный от апрельских дней,
просыпаюсь ночью среди мрака:
не слыхать ли где твоих коней?
А они промчались утром рано,
бега их никто не услыхал.
...Эскадрон лихого атамана
вёрст семьсот на север отмахал.
* * *
У меня бушует непогодина,
у тебя с небес огнём печёт.
Вот у нас с тобой какая родина -
выбирай любую из погод.
Много света есть и много темени.
Но в просторах поселён разлад.
Мы уходим с разницей во времени -
ты к восходу, я же на закат.
И с такою всеохватной росстанью,
если мы с тобой ещё вдвоём
на земле, то, кажется, что просто мы
никогда всецело не уйдём.
Рухнут наземь города, разОрены,
чтоб уже не вздыбиться опять...
Мы ж с тобой пусть разными, но зорями,
чередуясь, будем полыхать.
* * *
Мне убыванье наше скрасить нечем...
О, если б я тебя заверить мог,
что где-то ждёт нас время новой встречи
куда на больший и счастливый срок!
Пора утихнуть... Вот была бы милость,
прощенье затянувшейся вины,
что в срок земной любовь не поместилась...
Мы жизнью всё в себе изжить должны.
Печальное моё несовпаденье
усталости с переполненьем чувств...
И потому, когда я стану тенью,
в пустое я томленье превращусь, -
как имя, что затеряно в склерозе,
стучащееся в память со слезой,
иль трудное дыхание в предгрозье
с неразразившейся потом грозой.
В саду, в котором долго до плодов,
где всё на вырост и с тобою порознь,
в саду недосягаемых годов
растёт предел и тянет соки поросль.
Ты здесь - старик пред будущностью лоз
и саженцев медлительных растений.
Приравнен к веку трепетных стрекоз,
ты не дождёшься настоящей тени.
Как коротки твои календари,
что выставлены словно на уроке:
не так уж и неведомы - смотри! -
твои земные рубежи и сроки.
Не так уж необъятен твой простор,
где заперты года твоих горений -
от сих до сих... Но выйди за забор
в спиртовый пламень нынешней сирени!
И отзовись на загородный крик,
и сокрушись на опьяневшем вдохе,
что время жизни вмято в черновик,
и не возлюблен ближний по эпохе...
А ночью в зоне будущих садов
взойдёт луна над одиноким лугом
для передыха, для усталых снов
о том, что все покинуты друг другом.
Питомцу муз - блаженной крови -
за всю молитвенность греха
оставлено бессмертье в слове,
в хмельном узилище стиха.
Пусть вечность - каждому по вере.
Но рукотворна эта честь -
так, без чистилищ и преддверий
смерть преступить таким, как есть.
Камней исчезнувшего Рима
и мух, застывших в янтаре,
душа в строке не меньше зрима -
в своей томительной игре.
И жизни прожитая мера
всё длится, как в плену кольца,
где то ли мука Агасфера,
то ли объятья без конца.
Апрель. И жизнь неотвратима,
как убывание её...
А на дворе упадок Рима,
и даль изношена в тряпьё.
И не припомнишь, что за роскошь
сгубила нас, а мы живём.
Для воробья оставим крошек,
и нам воздастся соловьём.
Воздастся... И набухнет семя
по норам, узким и сырым,
поскольку не прервётся время,
и встанет злак. Но рухнет Рим.
И пусть, сверкнув, своя Помпея
заснимет озарённых нас,
когда, над буднями корпея,
мы разменяем смертный час!
* * *
Весна, угрюмая сначала,
перемоглась до ясных дней.
Синь небосвода предваряла
кончину матери моей.
И высоты бездонной сила
над дольней жизни широтой
то ль в глубину свою манила,
то ль искушала красотой
под солнцем блещущего мира,
где птиц сдуревших благодать,
чтоб это облачком эфира
нам было жальче покидать.
Но жить должна остаться тяга
и горечи хотя бы нить,
чтоб эта вспененная брага
ещё могла тебя пьянить.
Но там, где прочь ушла и память,
и никаких желаний нет,
не жалко плоть свою оставить,
не жаль покинуть этот свет.
И скорбь обряда гробового
средь ликованья вешних дней -
на то, чтоб жизнь ещё больней
была прекрасна для живого.
* * *
Под муаровой дымкой от дождя и бензина,
где трубой выхлопною попыхивал зной,
запотевшая местность, родная равнина,
подними изголовье этой речке больной.
Пусть окинет сознанье, ещё не слепое,
смертный одр, где слезливая память её
бредит зеленью свай, толкотнёй водопоя
и подолами баб, полоскавших бельё.
Так и кануло всё в эту русскую Лету
с выкликаньем парома и хлопками вальков.
Размагнитило время неспешную ленту
с отражением храма и купальских венков.
О, глотнуть бы ту синь - может, вышло бы дважды
в эту воду вбрести, а не в мертвенный сток,
что в гордыне чумной умирает от жажды,
запрокинувшись навзничь средь ржавых осок!
Вот последнюю блёстку русалочью сбросит
и, в преданья свои отлетая душой,
проклянёт нас и, нет, ничего не попросит
на равнине родимой, на равнине чужой.
Любовь моя - звезда моя заветная,
роняй подольше путеводный свет.
Куда летит всё самое, всё светлое?
Глаза закрою, в них - горящий след.
Прости за всё, что понапрасну ранило.
Но жизнь не обошла нас высотой -
какая искра небо протаранила,
раздвинув темень огненной чертой!
А я - как миг, за светом поспешающий,
пока две тьмы не сдвинули зазор,
и жизнь со смертью не сошлись в упор
вслед за моей любовью истлевающей.
* * *
Печальная муза меня не тиранит.
Как утро, чиста черновая тетрадь.
А женщина возраста осени ранней
меня отучает слова рифмовать.
И попусту в прошлом не роется память,
и звонкая осень не сводит с ума,
а ты подойдёшь - не отнять, не добавить...
Чего же мне делать! Ты песня - сама.
Наденешь, смеясь, даровую обнову -
как девочка в танце, дразни и кружись.
А дни - безоглядны, и некогда слову,
и сбивчиво набело пишется жизнь.
Поэт всегда на грани смерти,
поскольку к вечности приник...
Мне шепчут ангелы и черти,
как будто знаю их язык.
Я ж различаю колокольчик,
а то - на ржавых петлях дверь.
И свет звезды моей, игольчат,
сцепляет горестность потерь.
Чтоб всё хранить, напевность слова
мне так нужна, пусть в горле ком!
И столько есть ещё родного
на этом свете и на том.
Перемешались мне на милость
небытиё и бытиё,
и всё живьём навек вместилось -
всё в сердце грешное моё.
* * *
Всю ночь шумят и дождь, и ветер,
как будто мимо жизнь течёт.
Меня немного уж на свете,
но я не кончился ещё.
Я длюсь. Ко мне напрасна жалость -
не так мучителен мой день.
Во мне бывалое всё сжалось,
и стал я твёрдым, как кремень.
Уже не дальние зарницы,
когда не долетает гром, -
теперь грохочет и искрится
напор грозы во мне самом.
Тот, который сейчас на коне,
распинаемый вспышками блицев,
вместо Бога приставлен ко мне,
но душа не согласна молиться.
Преклонишься ли грешной главой
перед хваткой людской и удачей,
но над этой зубастой судьбой
сокровенная мысль не заплачет.
И от века не полон герой,
что не принял смертельные муки,
не простёр над своею горой
палачом пригвождённые руки.
То ли завистью мир одержим,
то ль знавал он оракулов лучших,
потому и не верит живым,
потому и не любит везучих.
И жестокая милость людей
не уступит пророку ни пяди,
чтобы тот не вознёсся над ней
без расплаты земной, без распятья.
Блаженные кончаются во сне,
и это не нечаянная милость -
где бесконечно верилось и мнилось,
там смерть, как явь, не втиснется вполне.
И чистоте отчалившей души -
вслед летаргии этой голубицы -
теперь уже попробуй докажи,
как вкруг живого гибельность клубится.
И правда правды в том, что однова
по жизни мечется, как зверь в загоне,
но сказка о бессмертии права,
когда есть плоть, избегшая агоний.
Мементо мори - смертной думы дрожь,
но благодать даруется от Бога -
он пощадит беспечностью расплоха:
тебя уж нет, а думаешь - живёшь.
И снится избранным продленье сна -
в нём грани нет - воистину он вечен:
кто перервёт его, и кто встряхнёт за плечи
на высоте, где нету ни рожна?!
* * *
Не слишком ли дорого будет,
чтоб где-то ещё воздалось
за утро в щебечущем чуде
и век этот, прожитый вкось?
Не надо глухих упований -
уж было всего до краёв.
Не будет других расставаний.
Не будет иных соловьёв.
И с этою истин из истин
и самое верное - ложь...
Не знаешь, как ты бескорыстен,
коль с неба ничем не возьмёшь.
Ничто не вернётся вовеки
таким, как ты отдал вчера -
на том и стоят в человеке
и смысл, и неволя добра.
* * *
Со стёкол давнего мороза
сотру хрустящую куржу,
сквозь лёд печального склероза
глазок волшебный продышу.
Где лес заснеженный недвижим
по-над забытою рекой,
семья катается на лыжах -
какой далёкий в том покой!
И полдень плещется в навалах
снегов и солнца на горе.
Ни слишком старых нет, ни малых -
все в золотой своей поре.
И все в счастливой неразлуке
на негадаемый на срок
и отражаются друг в друге
для сна, снимаемого впрок.
И светом залитые лица
витают где-то до сих пор -
мерцают, силясь повториться
как жизнь, как время, как укор.
* * *
Из дней земных был день из всех красивей.
Не всё едино в замыслах Творца.
На век был день, в нём не было усилий,
вот и не вспомнить мне его лица.
В потоках ветра над землёй тяжёлой
кружили жизни, лёгкие в кости...
Как твердь эфира, как струна Эола,
есть музыка, которой нет почти.
И нет почти сияющего фото
с бегущей надписью "на много лет".
Зачем стоишь ты так вполоборота,
что свет разлился, ибо тени нет!
* * *
Она от себя не отпустит,
в суглинке своём схороня,
и вечной не выплачет грусти -
так Родина любит меня.
Чтоб в долы её наглядеться,
не сразу сгубила дотла.
Всей смутой упала на сердце,
но светлую в жёны дала.
Когда прогорала эпоха,
стеля опьяняющий дым,
она даже Отняла Бога,
чтоб крепче сродниться с живым.
И в серость прогорклого хлеба
вмешала такой приворот,
что грешную душу и небо,
и небо уже не возьмёт!
* * *
До рванья не пообношен,
по сиротству наших зим,
по зазимкам и порошам
ты пройдёшь, пока любим.
Не тебе родные дали
в снегопадах и пурге
что-то шили и вязали,
чтоб не шлялся налегке.
Нет, иное рукоделье
вымерялось по тебе -
этой свиткою на теле,
как судьбою на судьбе.
Есть, что снашивать и штопать,
есть, в чём ёжиться теперь...
О, любви упрямый шёпот -
счёт повязанных петель!
Не от долгого досуга
завязалась эта нить.
Есть печальная подруга,
что взялась тебя хранить.
И тепла её науки
не засыпят покрова,
и о том хлопочут руки,
что не всё одни слова.
Оживёт, позовёт и нахлынет
то, что память спустила до дна,
что поднять не сумела доныне
даже музыки давней волна.
Что-то в космосе крови сойдётся.
И посмотрит звезда на звезду,
и взойдет заходящее солнце,
и сдуреют все птицы в саду.
И в воронку былого затянет –
в мир, где свищут одни соловьи,
на пиры с молодыми гостями,
с духотою предгрозья любви.
Этот воздух, которым дышали,
нас, наверно б, сейчас раздавил...
Где ж ты, Родина наша большая,
где до неба хватало нам сил!
* * *
Падучая российского развала
до неба билась и в моей судьбе.
Моя звезда напутствий отсияла,
и тихий свет пора искать в себе.
Я не о том сиянье себялюбья,
что внутрь стремится, всё вокруг черня...
Но музыку на сердце приголубя,
сольюсь я с пеньем, дальним от меня.
И вкрадчивый гобой моей аорты,
не ведая расставленных тенёт
людской враждой, пройдёт любого чёрта
туда, где голос горестный поёт.
И никуда мне от него не деться.
Он мне сияет в нашей общей мгле.
И кажется: повсюду моё сердце...
Не всё от солнца светит на земле.
Золотой под синью день - снова мне награда.
Залюбуешься. Поймёшь - что там ордена!
Этой жизни от меня ничего не надо...
Неужели просто так мне она дана?
Или слишком дешева, или в малом спросе
у Создателя всего путь на этот свет?..
Неизвестность ли страшит, как свой век доносит
объявившийся в живых?.. Лишь в конце ответ.
Нет, никто не выбирал, стоит ли явиться
в этот свет и в эту тьму в плачущей плоти.
И крылатая душа - неземная птица -
до неведомой поры спряталась в груди.
Но за выпавшую ей тленную теснину,
словно в утешение, жизнь взамен даёт
чудный мир, который я взглядом лишь окину -
жадным взглядом, что быстрее, чем любой полёт.
Писание стихов – дело не нарочное. Когда говорится «искра божья», можно предположить, что речь здесь не только о таланте, то есть степени, но и наваждении. Человек возжён. Об этом же материалист сказал бы, что в космосе человеческого организма и сознания так уж разместились светила. Именно такой «парад планет» обычно приходится на человеческое отрочество и юность. Там начинаются стихи. Иногда это продолжается всю жизнь.
Был ли я таким исключением, когда в шестнадцатилетнем возрасте из случайного полудетского сочинительства вступил в пору постоянного писания стихов? Всё тогда было в помощь этому: и сам нежный возраст, и юношеская влюбленность, и перенасыщенная романтикой природа Карелии, где я жил в то время. И эпоха на дворе стояла весенняя, поэтическая –«оттепель». Вся держава полнилась стихами – новые поэты, возвращённые поэты, зарождающиеся поэты… Как многое нравилось и как на многих хотелось быть похожим. Манила мировая скорбь, как это бывает в юности, и грустно становилось, что не было своей скорби. Ждать же ее оставалось недолго. Ищущий да обрящет. Судьба распорядилась так, чтобы проснувшееся во мне наваждение стиха теперь существовало не благодаря, а вопреки всему. Скорби же отмерилось вдосталь и так надолго, что в ней терялся горизонт отпущенной жизни.
Я думаю: что движет поэтической мыслью человека на самом-самом закате его жизни – на таком закате, что до ночи всего один шаг? Что заставляет того, кому намечено стать лагерной пылью, у кого отнято и доброе имя, и всё человеческое, твердить про себя сочинённые летучие строчки, ломая камень для неведомого монумента? Что водит рукой того, кто в палате смертников записывает свои певучие столбцы? И веры-то здесь нет – той утешающей, боговой с ее загробной жизнью, адом или раем, отмщением или искуплением. Ведь именно в этих ситуациях до боли ясна вся словесная тщета. И стихи – не молитва во спасение души. Выжить бы, а потом уже говорить о высоком…
Трудно выживалось мне в одиночной палате одной из московских травматологий. Судьбе и молодости угодно было, чтобы я выжил – такой как есть, но выжил. И когда после полугода предсмертного забытья мир проступил в очнувшемся сознании со всей своей неумолимой правдой, не слезы полились ему навстречу. Всё те же столбцы. Отказывающаяся подчиняться рука не в силах была держать карандаш, который приходилось привязывать, а строка дерзила и всё пыталась воспарить над безысходностью.
Я думаю: странно не то, что написанные тобой стихи, вроде бы понятные тебе, не понимают другие, а странно то, что их понимают. Видно, что-то в моих стихах поняли, и в 1965 году небольшое моё стихотворение появилось в «Комсомольской правде». Это была моя первая публикация.
Такой ли сейчас у меня сентиментальный возраст, но хочется вспоминать только хорошее – не людскую жестокость, а людскую доброту, не холодные редакционные отказы, а чьё-то участие, понимание и реальную помощь в литературных мытарствах.
Вспоминаю ужасно морозный декабрь 1979 года, когда в Софрине состоялось Московское совещание молодых литераторов. Вспоминаю происходившие здесь споры и обсуждение стихов в прокуренной комнате гостиницы; еще молодые лица участников нашего семинара и молодую же категоричность… Стихи мои были рекомендованы совещанием к изданию, и в 1980 году в издательстве «Молодая гвардия» вышла моя первая книжечка стихов «Листобой».
Именно с издательством «Молодая гвардия», как с первой любовью, связаны у меня самые теплые чувства. Здесь в альманахе «Поэзия» еще в 1976 году появилась первая, значительная для меня подборка стихов, а мой «Листобой» получил специальную премию издательства, и наши чувства приобрели как бы взаимность.
Да не создадут все эти памятные и приятные для меня события впечатления гладкого литературного пути! В духе времени мучительно медленно продвигались рукописи по издательским конвейерам. Вторая моя книжка вышла в издательстве «Современник» в 1985 году, промаявшись в издательстве более десяти лет. Это почти норма… Впрочем, опасно сетовать на некоторые затяжки. А не позволяли ли они дозреть недозревшему? Наверно, в этом есть своя жестокая правда творчества: всё проверить временем, но с ним, проходящим, что-то утрачивать навсегда. Кроме того, многое может оказаться не ко времени, не к его духу. Нелепо надеяться на благоволение к печальным темам и сомнениям во времена, когда все силы брошены на отображение подъёма и непреклонной уверенности. Но что делать с тем, что существует, но не радует, а разве человек должен знать о себе только хорошее и светлое? Не за тем ли каждому человеку дается непохожая судьба, чтобы человек полнее знал о человеке? И на подъёмах его счастья, и в безднах трагедий пусть говорит человек. И сказанное выверется жизнью, а там… «Как слово наше отзовётся»…
(Предисловие к книге стихов "По времени жизни". 1991 г. Изд. "Молодая гвардия")
Докончу век и горький хлеб разлуки
со всеми, кто уходит и ушёл.
Пространство жизни не заменят слухи -
пускай молчит и вертится ужом.
Благословляю непокорность плоти,
когда пощады в нетях ищет дух...
Сгорает жар в груди, и воздух плотен,
и жажда жить несёт через недуг.
В какую б даль мечта ни залетела,
ей дан возврат к душе своей - к дворцу,
что вознесён кариотидой тела
натужного, ненужного Творцу.
Но чист и тот в своей земной юдоли,
за кем ходила гибель по пятам -
жилец гонимый, пониманьем боли
к страданью он сочувствие питал.
И святость есть в простосердечном стоне
безверья пред распятием Христа:
не виден дух, но виден гвоздь в ладони,
и внятна мука - вечность не пуста!
* * *
Неминуемой уча разлуке,
будь же славен и за то, Господь,
что к веселью жить прибавил муки,
и, дыша, не возгордилась плоть.
Много ль надо, чтобы вдруг умолкло
трепетанье воздуха в груди...
Только что-то истово и долго
обещает вечность впереди.
Так незрима времени преграда,
что незримым чем-то мы уйдём
за предсмертное мгновенье ада,
за земной сквозящий окоём.
И разлука будет не нежданна,
как ты осторожно ни дыши.
Долго в плоти открывалась рана
для полёта плачущей души.
* * *
Опустошит, как боль тупая,
меня хандра, к слезе клоня,
но следом музыка вступает
в незащищённого меня.
Открыт всему как нищий духом,
всё самомнение спустя,
ловлю я сиротливым слухом
свирель в шипении дождя.
В потоках проливных жируя,
гармония набила рот,
но так неисчислимы струи,
что хоть одна из них поёт.
И, не гневя уныньем Бога,
мне ль в горле не сглотнуть комка?!
Ну, а печалей... Их так много,
что хоть одна из них сладка.
От твоей беды до моей беды
в мою сторону путь короче.
Так и жду: меня жить разучишь ты,
стон твой - в сердце мне, прям и точен!
От своей беды буду долго нем,
но - докатится - опечалю.
Станет невтерпёж, то уйду совсем,
будет лучше так - я вначале.
Ненаглядный свет, перекличка бед.
Не хочу гадать, с кем я равен.
Осеню стихом суету сует,
я растроган ей, но не ранен.
Вот и предпочту эту суету
той тебе одной, сжавшей руки...
Тяжело молчишь, но твою беду
я вберу в себя в смертной муке.
От всего в груди я бы мог запеть -
боль саму воспеть в веки кои,
чтоб сорваться вниз!.. Только как успеть,
отлетев, тебя успокоить?
* * *
Твой для меня далёкий день рожденья -
о, наважденье Божьего числа! -
мне он любви на землю снисхожденье,
когда ты в пору для любви вошла.
Вошла с любовью и ушла с любовью,
оставленною в сердце у меня.
Я эту тяжесть не донёс воловью
опять на небо, бубенцом звеня.
Не позвоню взахлёб по телефону
в твой день рожденья, призрачный совсем.
Дни о тебе спустились вниз по склону,
и опустело небо номер семь.
За снами, за горами, за лесами
ты ждёшь гостей в свой месяц и число...
Мы не сольёмся даже голосами -
их долгим эхом порознь разнесло.
* * *
Весь белый свет моя округа
с округлой прорвою ноля...
Но нет! Со мной моя подруга
и дума русская моя.
Во что не вник, чего лишённый,
но чую, преклонив главу,
тепло руки незащищённой
и холод снега к Покрову.
И пусть уже скудеет сердце,
трезвеет сердце, всё равно,
о, как дано ещё согреться
и как продрогнуть мне дано!
Крутого времени громаду
необделёнными пройдём,
покуда есть ещё на чём
в слезах остановиться взгляду...
* * *
Вот и осенняя дорога,
хотя какие там года...
Но эти сумерки до срока!
Но эта зябкая звезда!
Штрихом пространство обозначив,
слетают хлопья с высоты
на заколоченные дачи,
на почерневшие цветы.
И всё грузнее гнётся ветка,
и всё пустынней во дворе,
но снега павшего подсветка
всего нужнее в ноябре.
Каким святым поставить свечки
за тишину, что словно впрок,
за след твой лёгкий на крылечке
и твой из юности снежок?
И звук шагов твоих дороже -
вот так, по позднему пути...
А счастье опоздало, может,
чтоб только ты могла прийти.
* * *
Судьбы стеченья и излуки
и буден тесное кольцо...
А симфонические звуки
дышали вечностью в лицо.
Спасибо музыке небесной
за возносящие крыла,
но через суетные песни
живая память пролегла.
Есть возвращённые мгновенья.
Простая музыка поёт
и наспех метит поколенья,
и машет вслед, и отстаёт.
Но как тавро - небрежный крестик,
чтоб вечно видеть мне тебя,
когда включается оркестрик,
на старой записи хрипя.
В иных мирах державный беркут
по небу крылья распластал...
Я этой синью был отвергнут.
Я сам себе Россией стал.
И в клетке времени больного,
не дав надежды, всё равно
меня в полёт кормило слово -
миры вобравшее зерно.
И хмель веков, и дух броженья
питомца брали в оборот,
и было головокруженье
принять так просто за полёт.
О сладость этого подлога!..
Или она не тот же дар
нести в себе любовь и Бога,
коль всюду свары и навар,
коль шептуны заголосили?
Я в этом хоре не пою -
хранитель тайны непосильной,
печалью с Родину мою.
* * *
Нет, рулетка земной карусели
головы не вскружила моей.
Я попал на чужое веселье -
по ошибке попал, дуралей.
И теперь с этой пляшущей бражкой
надо быть по-людски наравне -
подпевать, улыбаться с натяжкой,
всё скрывая, что плачет во мне.
Как тут быть, коль в застолии жизни
род поруки царит круговой?!
Мы живём в магнетизме Отчизны.
Горек тот, кто остался собой.
А вокруг всё спешит измениться.
Вверх рванёшь ли, от зыбей вскрыля,
и узришь одинокою птицей,
как тебя покидает земля.
Дождь августа в конце запамятовал как-то,
когда вдоль этих лип он шёл в последний раз
оград наискосок... Давно рассохлась кадка
под жёлобом сливным, и травостой угас.
Но вот уже потом, вслед яблочного Спаса,
вломился ливень в сад, махнув через забор -
пред окнами семь дней, покачиваясь, пасся,
как заплутавший вдрызг, нетрезвый ухажёр.
А кто ему нужна, не крикнет откровенно -
лишь георгины мнёт с печали ли, со зла -
иль водяного дочь, лягушка ли Царевна,
чью шкуру, как цветок, уж засуха сожгла.
* * *
Как плоть в потоках радиаций,
как мысль в раскрытие греха,
душа не может не меняться,
трудясь над выделкой стиха.
Неосязаемых материй
о как обманчива игра!
Но знай, поэт, придёт пора,
и слово нас к себе примерит.
Не оступись на высоте
тобою избранных понятий
и душу правь по чистоте
в твоей судьбе, что не без пятен.
Что там довольствие и слава
пред вдохновеньем тех минут,
когда в себе почуешь право
на смертный, на высокий суд!
И точка этого отсчёта
с обратной связью слов и дел -
твоя звезда, твоя забота
и твой рискованный удел.
* * *
Как много тех, в быту поднаторелых,
не отягчённых ни добром, ни злом,
кого земные бездны и пределы
не пробовали сроду на излом.
В тех судьбах, где не выдавлена проба,
в неперешедших роковой межи,
пребудет в неизвестности до гроба
и низость, и величие души.
Но есть при этой ненарочной тайне
покой забот и отрешённость сна...
Храни же, небо, вас от испытаний,
когда у истин тяжкая цена.
Храни вас всех, кто буднями не выдал
глубин своих, нетронутого дна,
поскольку жизнь - не пытка и не дыба
и быть такой по сути не должна.
1986г.
* * *
Июль был неисповедим,
он о дождях ломал прогнозы
и своеволием своим
не отпускал на волю грозы.
Так и замкнулся зноя круг,
и все в силках его, как птицы,
в испуге выдохлись - а вдруг
всё это век ещё продлится?!
Кто обещал нам всё менять,
небесные отверзнуть хляби,
зачем-то пойманным, опять
силки вселенские ослабить?
Знать, жизнь хоть в чём-то, но игра -
игра не наша, но над нами,
и сам Игрок, придёт пора,
оставит нас под пламенами.
* * *
Вновь из небесных пустынь занесённый,
вялый, как шар, испускающий дух,
звоном кузнечиков полдень пронзённый
падает в память, ложится на слух.
Рыбы застыли в недвижимых реках.
Луг запылившийся прахом пропах.
Мумия пения, высохший стрекот -
спишь ли - стоит, не смолкая, в ушах.
Чудо ль, что день усыпительно долог?
В мысли медлительной долог и миг.
Воздух заснул. Не колышится полог.
Медленность - вечности смертный двойник.
Жизнь, ты сейчас не летишь, а витаешь,
и рассыпаешься средь тишины
в звоне кузнечиков, и не считаешь
сроки - не нами они сочтены.
* * *
Ни с облаком, ни с деревом не мерясь,
ни с муравьём с травинкой на горбе,
тону в родстве их и впадаю в ересь,
что мир стоит, как жизнь сама в себе.
Пространство дня полно до окоёма
дыханием во времени одном.
Изъятому из этого объёма,
не тесно ль будет мне везде потом?
По жадности не вздоха не оставит
процентщик, исчисляющий века,
и бесконечность, как представишь, давит
по кадыку тесней воротника.
Но тьму живую расстегнёт зарница,
и потный дождь запахнет вдалеке,
и колкий луг захочет прислониться
ко мне, колючему, щекой к щеке.
* * *
Встанет июнь меж былым и грядущим,
позарастут все начала-концы...
В лиственной давке, в подветренной куще
шарят ветвями деревья-слепцы.
Щупают воздух согбенные старцы,
словно остались без поводыря.
Не разбрестись им и не перебраться
через овраг на простор пустыря.
Так из Господнего лета не выпасть -
свет ослепляет, дурманит пыльца.
Что ж, дотолкут свой пожизненный выпас
в мудрой неволе жнеца и косца.
Ноет спина. И нелепа свобода
от злободневности нынешних гроз.
Видишь, на Млечном Пути огорода
вызрели зёрнышки утренних рос.
Этой поры благодатная несыть -
не отманёшься - все буки забьёт.
Там уж, глядишь, нашинковывать, резать,
что затучнело, приходит черёд.
Снова по кругу... И вслед за сиренью
грянет эпоха цветения лип,
дождь пробежит, поспевая к Успенью,
и не заметишь прощания всхлип.
* * *
Тенью с позолотой знойных пятен
заслонишься с головы до ног,
но прогал июня необъятен,
и весь день смещается припёк.
Как птенцы, вытягивая шеи,
ловят солнце зыбкие цветы.
Всё вокруг исполнено движенья
от сквозного тока высоты.
И немолчен гуд, и небо светит,
купоросом налитое всклень.
Перегрев немыслимые сети,
на мгновенье выключится день.
Ночь падёт, но ощутимо солнце,
и мерцает весь земной испод...
Этот срок без мрака нам зачтётся
в отведённом веке день за год.
Пьёшь прегрешенья, каешься сполна
и этой брагой пробуешь согреться...
На свете жизнь должна быть не одна -
на всё от сердца не хватает сердца.
Представишь вдруг, что ты сойдёшь с ума.
Несчастный ум не главная потеря -
так не страшны ни хвори, ни сума,
но страшно вовсе превратиться в зверя.
Взликует плоть без прошлого в душе
и без слезы, отзывчивой на лиру.
Пойдёшь, как эхо, пО миру, уже
без сожаленья уподобясь миру.
Средь зазывал публичных и кликуш,
продажных истин, выставленных в сумме,
лишь отрешённость, как холодный душ,
и надо всем естественность безумья.
И вот уж зверь маячит впереди,
и дышит зверь, и подступает сзади.
Ты тишину последнюю в груди
сожмёшь и в клетку сам себя посадишь.
Ни зги. Но пробежит свеченье
по зыби мертвенных небес.
И жизнь - всего лишь приключенье
в холодном распорядке бездн.
Какая скука догадала
однажды сбиться с пустоты
и быть, чтоб гибель ожидала
нас на рожне земной версты?
Но гоним время то и дело
и на себе пластаем плеть
так, чтоб от бега опьянело
то, что умеет опьянеть.
В том суть пути... Какое счастье
для ныне присных, что всегда
дано чему-нибудь случаться,
и длится эта череда!
Лишь поспевай глазеть и пыхать
до гробового до гвоздя,
и бытия сорвётся прихоть
в обязанность небытия.
* * *
О, грозы в мае! С ветром в занавеске,
с уютной затемнённостью квартир,
и шумные, короткие, как всплески,
дожди весенний омывают мир.
И жизнь ярка, как голубая вспышка,
и до удушья запахов полна,
и всё кричит, всё до восторга - слишком:
живи сто лет - не вычерпать до дна.
О грозы в мае! Холод губ в дождинках,
твой жадный вздох - протяжно, глубоко,
и небо слышно... В запотевших крынках
скисает голубое молоко.
* * *
...Как пахли ландыши! Как ветвь сирени гнулась!
На том неповторимом рубеже,
когда ещё спешит куда-то юность,
но взгляд на вещи пристален уже.
Дожди вприпрыжку убегали в лето,
и первый гром в лохматых тучах глох,
а время от заката до рассвета
похоже было на счастливый вздох.
Как жадно жил я в эти дни на свете,
метаясь посредине двух огней -
твоим хохочущим двадцатилетьем
и близящейся зрелостью моей.
И вяли. вяли белые сирени,
которые дарил тебе за то,
что выше самых благодарных рвений
и, как весна, даётся ни за что.
* * *
Не запомнив мая середины,
соловьёв полуночных проспав,
попадаешь в летние куртины,
в зной полыни и озноб купав.
Так взрастают путаные годы,
дорогое скопище утрат,
где всего невнятней переходы
из цветенья в тихий листопад.
Не разъять летучего избытка,
незаметных дат не отчеркнуть.
И тебе, как беглая улыбка,
остаётся пройденного суть.
И в горячке фактов не подробен
этот путь нечаянный земной -
этот гром, расслышанный в утробе
облаков, проплывших стороной.
Тёпло-сладкий запах фимиама,
и покой торжественных минут...
ЗолотЫ рокочущие храмы,
но с хорошим к Богу не идут.
Нас вниманье вечности великой
поделиться радостью зовёт,
но от жалоб почернели Лики,
как ни светел благостный киот.
Голубые очи херувима
ждут и ждут сияния в ответ -
иль прошли неплачущие мимо,
иль дающих не было и нет?
1998г.
* * *
Дует ветер. Железо дрожит на карнизе.
Глохнет в свисте фрамуг чей-то крик со двора.
Дует ветер в Москве, и со всей моей жизни,
как мальчишки на драку, сбежались ветра.
Дует ветер. Торжественно дует и жутко.
И не вечер ещё, но почти что темно.
Говорят: "За окном перевёрнута будка", -
и с улыбкой рассеянно смотрят в окно.
Вот она, заваруха, восторг и тревога!
Словно что-то стряслось со вчерашнего дня,
всё мне кажется: кто-то вбежит и с порога
захохочет, и кепкой запустит в меня.
Дует ветер. Мы свет допоздна не засветим.
Где-то хлопают двери, и тянет с окна.
Старый тополь пригнулся. О боже мой - ветер!
Дует ветер. И жизнь ожиданий полна.
* * *
Деревья шумят. Начинается ветер.
К растрёпанным купам поднимется взгляд.
Как тихо от этого шума на свете.
Одно только слышно - деревья шумят.
Могучей дубравы согласное вече...
Впивай этот ропот хмельной, как вино.
Не только тебе одному, человече,
шуметь на немолчной планете дано.
И ты не один с этим ветром эпохи,
где гиблого атома вкраплен распад.
Подует покрепче - здесь тоже не вздохи.
Такая погода - деревья шумят.
Восходит кипенье зелёного шума,
и птиц не слыхать над твоей головой,
и так неизбежна высокая дума,
и в нас отзывается ветр верховой.
1980г.
Под муаровой дымкой от дождя и бензина,
где трубой выхлопною попыхивал зной,
запотевшая местность, родная равнина,
подними изголовье этой речке больной.
Пусть окинет сознанье, ещё не слепое,
смертный одр, где слезливая память её
бредит зеленью свай, толкотнёй водопоя
и подолами баб, полоскавших бельё.
Так и кануло всё в эту русскую Лету
с выкликаньем парома и хлопками вальков.
Размагнитило время неспешную ленту
с отражением храма и купальских венков.
О, глотнуть бы ту синь - может, вышло бы дважды
в эту воду вбрести, а не в мертвенный сток,
что в гордыне чумной умирает от жажды,
запрокинувшись навзничь средь ржавых осок!
Вот последнюю блёстку русалочью сбросит
и, в преданья свои отлетая душой,
проклянёт нас и, нет, ничего не попросит
на равнине родимой, на равнине чужой.
Мне для песни хватит и печали
...А мои былые соловьи,
вышел срок - и разом замолчали,
только плачут иволги твои.
Что пропелось буйно и красиво,
ты уже вернуться не зови.
На зелёной дудочке из ивы
я тебе сыграю о любви.
Не доверюсь искреннему слову
и стиху, что всё же нарочит.
Дудочка!.. На срезе по живому
тоненькая музыка горчит...
В АЛЬБОМ
Твои маленькие руки,
твои крылья, горлица,
взяли ветер на поруки -
может, успокоится.
Твои маленькие руки
всё закрыли дО неба.
Закрывай мои прорухи,
как лицо ладонями.
Подойди, дыханья легче,
и на жизнь беспутную
положи ладошки крепче -
я ни с кем не спутаю
* * *
На земле, где лес и звёзды,
где на ветках бубенцы,
есть неведомые гнёзда,
есть живучие птенцы.
Дни и ночи тают, тают
в свете солнца и луны,
словно травы, подрастают,
вырастают певуны.
Вырастают, удаются -
что за сила их хранит?!
Словно сами песни льются
и не ведают обид.
На полях, где зреет колос,
в чаще, где родник рождён,
чей-то светлый слышен голос
с незапамятных времён.
Этот свет и темень эта,
это небо вдалеке -
всё воистину воспето
на крылатом языке.
* * *
Не ко мне прилетел ты, весёлый скворец,
а скорее к весеннему грому,
и не мною храним твой бескрылый птенец,
просто пальцем его я не трону.
Посреди мирозданья, людского жилья
раным-рано в заботах проснёшься,
то грача передразнишь, а то соловья,
но мелодий людских не коснёшься.
Сплетены наживульку, знаменьем взошли
твои песни иного порядка...
О не ты ли исконный хозяин земли -
так ты важно хлопочешь на грядках?!
Словно всё для тебя - эти пустыши крыш,
эти зёрнышки звёзд врассыпную...
Император скворечника, как ты сладИшь
свою малую чашу земную!
И, головку задрав, испиваешь до дна
то ли сладкую жизнь, то ли небо.
И ни старость, ни смерть мне твоя не видна,
как бы трепетно смертен ты не был.
Но, летучий собрат мой по тёплой кровИ,
как дано тебе в краткую пору,
насылая напасть безответной любви,
открываться случайному взору!
Как тебе улыбнётся природы венец,
над которым пусты пьедесталы!..
Гул небесный, кому я - весёлый скворец,
провожаемый взглядом усталым?
1982г.
В глухом посёлке с участью дыры
ещё живут два ветхих человека,
они уже, как этот век, стары...
О Боже мой, они старее века!
А по земле пройдёт то дождь, то снег -
лишь снег да дождик им воды приносит.
Прости же, старость, наш суровый век,
он у тебя прощенья не попросит.
Он над упавшим деревом вздохнёт,
войдёт в расчёт, и вот уж лес повален.
Оно и правда, дел невпроворот -
всё рубежи, где каждый кол глобален.
Великий век, с кем выпало дружить,
не принимай радеющую позу -
в твоих домах не сладко пережить,
переступить свою земную пользу.
Но всё же время - милостивый Бог,
всё притупит, роптавшее доселе,
скуёт хрящи и мысль совьёт в клубок,
терпенье даст и в сонный дом поселит,
где скрип дверей - что карканье ворон,
и воет пёс в ночи, подобной бреду,
но сдуру воет... Или снится он?
Смерть не идёт - родные не приедут.
1982г.
* * *
Я слонялся по городу Саки.
Был карман мой хронически пуст.
Я сродни был бездомной собаке.
Был я смугл и худущ, как Исус.
Мне претило чужое веселье.
Мне хотелось рыдать и любить.
Был я грустен, как будто с похмелья,
только не на что было мне пить.
В старом парке, в кафе, где прохлада,
где коньяк попивал армянин,
выпивал я стакан лимонада
и под зной удалялся один.
И слонялись со мною незримо,
не сливаясь с курортной толпой,
неприкаянность тихого Грина,
одиночество пьяного По.
Я по ним свои беды иначил.
Я глядел исподлобья на свет
и твердил про себя: "Я богаче,
я пьянее других - я поэт".
* * *
Игристо крымское вино,
но зал в кулак зевает сладко,
а над обшарпанным фоно
потеет страстно дипломантка.
Шопен. Полно свободных мест.
Качает звёзды воздух шаткий,
и слышен духовой оркестр
с соседней шумной танцплощадки.
Там пыль пропахла полынком -
хмельна и терпка, словно вермут, -
там отдых пляшет дураком.
Шопен заглушен и отвергнут.
Не огорчайся, Фредерик,
что глухотою зал недужен.
Ты слишком скорбен и велик,
и потому ты здесь не нужен.
Тебя попробуй заглуши,
когда - печаль и мир заснежен.
Ты - обострение души.
Ты, как страданье, неизбежен.
1970г.
ВАЛЕРИЮ САПУНОВУ
__________________
Как вмёрзший в полночь Сыктывкара,
торча в гостиничном окне,
о друг мой вольный, друг мой старый,
ты вспомнишь с грустью обо мне,
чтоб наши сбивчивые встречи
вдруг полюбить как никогда -
так любят тех, кто уж далече,
или ушедших навсегда.
И не заснёшь ты этой ночью,
где лишь метели шепотки.
И жизнь покажется короче
командировочной тоски.
Зачем же он, большой и зряшный,
такой томительный припас
у недосказанности нашей
пред теми, кто расслышал нас?
Засни, мой друг. Куда как мудро
вот так накрыться с головой,
когда проглянет просто утро
и номер выстудится твой.
* * *
Доконают ли дела, заморочит быт -
но всего не объяснить буден ворожбою...
Нам уже не прокутить всех твоих обид.
Чую смутную вину... Друг мой, что с тобою?
На какие поезда вновь ты не успел?
Сквозь какие не прошёл родственные розни?
В этой жизни заводной прибывает дел
поважнее наших встреч, разговоров поздних.
И от дружеских долгов уж простыл и след.
Пусть не рушится ничем дух родного крова.
А подступит мир к тебе тот, где друга нет,
докури свою печаль у окна ночного.
Наши думы вознеслись. Лестницы круты.
Не приспели времена, чтоб искать подмогу,
потому, что непролазной нет у нас беды.
Нет беды у нас такой?.. Ну и слава богу!
* * *
О, эта музыка осенних вечеров,
когда одни вы с давними друзьями
и ваша слаженность басов и теноров
плывёт, плывёт над поздними свечами!
Как волны ходят, как летается во сне,
так вам плывётся по теченью песни.
И хор несёт в своей спокойной глубине
ваш голос, что в согласии безвестен.
Когда вдоль стен плывёт дрожание теней
и тёмный мир стоит у самых окон,
хвала поющему, которому видней,
что ты, душа, не вовсе одинока!
Какая правда вызреет в груди!..
Но, человек, умей запеть в начале,
чтобы в столетье друга обрести
на выдох песни, на длину печали...
Родимые, мне тесно в этом мире.
Всё память - от вины и до вины.
Не спрятаться... О, как меня смирили!
И жизни край мне с каждой стороны.
Невелико земное государство
тому, кто уж полвека с ним провёл
за пудом соли... Только благодарствуй,
вся малость, где теряется орёл!
Куда же мне взмывать? Равна преграде
и даль сама, упавшая дугой.
Не размахнуться... За края тетради
срываюсь я дрожащею рукой.
Иль всё уже, что движет мной, случилось,
или такой приблизился предел,
где навсегда легла неизречимость,
и я за хляби эти не успел?..
* * *
Как предвечность обряда святого причастья,
так в приметах земная наука разлук
всё грустней для меня. Всё трудней мне прощаться.
Ничему не вернуться на прежний на круг.
Будет снова обещана вечности новость,
и отпущен в молитве который уж грех,
и допущена к сердцу иная весёлость...
Где ж теперь он, со мной распростившийся смех?
Тот, который до слёз... Он отрясся в вагоне
под глухой перестук "не вернусь, не вернусь"
и совсем запропал. Не затеять погони -
заплутаешь средь слёз, где глубинная Русь.
И узнаешь ли, с кем здесь простились навеки,
пред какою разлукой здесь был причащён
тот размеренный смысл, тот покой в человеке,
что под именем Бога идёт под уклон?
В реторте марта, как в бреду,
способны скрещиваться трассы,
и вот таранит на лету
шальной сизарь стекло террасы.
Напрасно было б этот дом
плохой приметою дурачить,
но есть в просторе лобовом
сейчас опасная прозрачность,
где не преграда - эта вязь
сквозных ветвей, и можно птицей,
из стылой дали понесясь,
в прогал слепящий провалиться.
И всюду неизбежен риск -
всё птицы-треф, всё или-или,
и так легко разбиться вдрызг,
когда сам воздух застеклили!
* * *
Врачуюсь. К незажившей ране
утрат, что пробрались и в сны,
я прижимаю этот ранний,
первоначальный дух весны.
Изнемогающая свежесть
едва проклюнувшихся вод
лишь обласкает безнадежность
и безнадежность сбережёт.
Жизнь не прошла и не ослепла.
Вот почему я не мечусь.
И знаю, мне не встать из пепла
всёповторяющихся чувств.
Они вздымаются по кругу
и вновь теряют высоту.
И чёрной ветрености вьюгу
я холодку не предпочту.
При сумеречной музыки звучанье
и думах, непереводимых в звук,
о том, что слово было не в начале,
кощунственно уверуешься вдруг.
В мирах туманных смутно мысль бродила,
объятая немотным полусном,
пока на звук не накопилась Сила,
и прогремело Имя, словно гром.
Тумана бесконечность затвердела,
и мыслящее нечто напряглось
для изреченья и вершенья дела.
И свет со тьмою разошлись поврозь.
И вспыхнуло добро тогда звездою -
в лучах на фоне мрака пролегло.
И красота назвалась красотою...
Не избежало имени и зло.
Февраль. Усталые снега
в глубоких пролежнях от спячки,
лишь бесноватая пурга
в последней вскинется горячке.
И пожелтевшие дворы
подёрнет смертной белизною...
Россия, мать, как мы стары!
Сам воздух пахнет стариною.
Ты в пору полдня отдаёшь
дремучей разомлевшей льдиной,
где накопился дух рогож
и пот давнишний лошадиный.
Всё промотавшему жильцу
какое сладкое наследство!
Коль дело движется к концу,
нам ближе, ближе память детства.
Что было не было, сплелось:
гумнА, усадьбы, избы, пОветь...
Всё разлетелось вкривь и вкось,
но роскошь есть - любить и помнить.
И даль фамильная свербит
в кручине, лёгкой на помине,
где всяк под небом родовит -
и грач, и снег в прощальной стыни.
Различу лебедей в холодеющей мгле -
тесен клин, не вмещусь в эту стаю.
Припаду, ещё тёплый, к осенней земле.
Нет приюта теплу... Пропадаю.
Сбились в сердце моём выживанья часы,
что в свой срок призывают к разлуке -
прочь от гнёзд от пустых, от увядшей красы,
что жила в неоглядной округе.
Или, может быть, вечнозелёная ель
да сосна, что обстали болото,
подвели мою жизнь, как под нож, под метель,
отведя от печали отлёта.
Чтоб, остывшему, мне стала пухом земля -
пухом, по-лебединому белым,
и душа, навсегда из меня воскрыля,
надо мною б курлыканьем пела.
* * *
В прошлое падаю, руки раскинув во сне.
Речи из клятв из былых долетают до слуха...
Так ли высОко в сегодняшней мне вышине
на высоте в испытаньях взращённого духа?
Можно ль, чтоб в холоде высей я явно обмяк,
грешен, что столько сумел позабыть и оставить?
А надо мной пролетает, курлыча, косяк...
Жалко, душа моя, если не будет нам стаи,
где неизменный уже нам вести переклик,
самозабвенно наполненный памятью древней -
так высоко, что как будто, друг другу впритык,
разное стало сплошным, всех времён безвременней.
В красных, скупого размера, -
в сдавленной тьме домовин
спите себе, офицеры.
Тысячи снов - как один.
Век ваш, он небом не воздан.
Души, и те - для земли...
Звёзды, упрямые звёзды
в грустных суглинках взошли.
Вот и без Бога не страшно
чёрным костям стариков...
С низкой тульёю фуражки
вплющены в крышки гробов.
Громких парадов мундиры...
Планок брикет наградных...
Красные спят командиры
в званьях своих отставных.
Будто бы вся, без остатка,
грешно безгрешная суть -
здесь. И душа, как касатка,
в дом свой не может вспорхнуть.
И на века не раздвоен
пленник присяги одной,
старый курилка и воин -
камень, земля, перегной!
Прибывание дня, нарастание света...
Есть улыбка, что чёрного сглаза сильней.
В повороте к теплу не оставит планета
эту зябкую тяжесть родимых полей.
Ничему не дана бесконечность падений.
За какой-то чертой уготован и взлёт.
Апельсиновый март в синеватые тени
вот опять из горсти желтизны подметнёт.
Этой мнительной думе больного простора
разве можно прозрачней ещё намекнуть
на бывалость всего, неизбежность повтора
и что всё утрясётся у нас как-нибудь?
Не грусти, моя даль, твой запас тароватей
всякой бойкой казны, ибо ты - без конца!
Не тебе в ожиданиях
века не хватит.
Ты скорей своего упокоишь жильца.
Кто прибавит ему по твоим же длиннотам
пребыванье в живых, кто темноты скостит?
И не чаще других по лесам и болотам
к нам весна выбредает, широкой в кости.
Но даруется выдюжить снова и снова
роковые разломы твои, и опять
за величье посул и пьянящее слово
свою радость на вечность твою разменять!
Когда я стал везенью неугоден,
когда во мне затих былой остряк,
я испытал, как женщина уходит,
которая не любит передряг.
Что слёзы те?! Пускай с мольбою хлынут -
кто снизойдёт к ним... Но казалось мне,
сам воздух из моей был жизни вынут.
И жизнь тонула в тягостной вине.
Ничто не грело. И от мира холод
мне грудь сковал, но всё же я дышал -
иль потому, что был ещё я молод,
иль встречу встреч предвидела душа.
И вот совсем загинувшему вроде,
даётся посох на земном пути.
За что такое?.. Женщина приходит,
чтоб до небес с тобою всё пройти.
* * *
Всем скрепам и весёлости переча,
испепеляя лучшие года,
на белом свете длится наша встреча,
и жизнь в её цветеньи прожита.
За грустные младые наши леты,
что до конца останутся со мной,
мне б каждый день дарить тебе букеты...
Цвети хоть, осень, напрочь покупной!
Как жаль: тебе уже не много надо -
мерцанье ваз, за астрами уход.
Меня же кличет вечности громада
в повинный, искупительный полёт.
И. может, там, как кофточку какую,
как виды повидавшая швея,
искусно жизнь твою перелицую -
носи, красивую, теперь не для меня.
Из края детства петухом разбужен,
вцепляясь в явь забрезжившего дня,
я в прошлое проваливаюсь глубже,
и жизни наст стал хлипок для меня.
Былого тяготы на мне повисли,
став дорогими - не могу стряхнуть.
Ещё парят порою мои мысли,
земля уже мне сдавливает грудь.
И тяжкий вздох мой вызывает точно
ответное движение древес.
Меня всё больше понимает почва,
а не надзор кочующих небес.
Я и во сне давно уже не птица...
Ещё чуть-чуть, и нагружусь я всклянь,
чтобы со всем прожитым провалиться
в свою неопечаленную рань.
* * *
Я не знаю, сколько зим и лет
под прозрачной дымкою секрета
мне ещё подарит этот свет,
но благословлю незнанье это.
Непогасший, каждый день встаю,
пусть конечный, как земное солнце.
Но за жизнь, быть может, на краю
моя вечность маленькая бьётся.
Расплылись начала и концы
с этим миром зримого свиданья.
Но мой век отрезали резцы
от туманной бездны мирозданья.
Только беспредельна моя часть
нескончаемости, как ни мерьте.
И в мою предельность просочась,
набирается туман бессмертья.
В мир огородов и поленниц
испить колодезной воды,
как интурист, как чужеземец,
свернув с просёлка, входишь ты.
У женщины простоволосой
берёшь ты гнутое ведро
и пьёшь, осматриваясь косо,
и влага холодит нутро.
Потом, блаженствуя, ты куришь,
усевшись на прогнивший сруб,
и смотришь, как гуляют куры
в тени запущенных халуп.
И вдруг в тебя вселится жалость
к окошкам крохотным, к избе,
как к неудавшейся судьбе,
к тому, что прозябать осталось.
Ты распростишься с чувством этим
в лугах пьянящих, в знойном лете.
Ты машешь женщине рукой,
такой цивильный, городской.
Но до околицы до самой
ты будешь странный стыд нести,
как будто кто-то близкий, слабый
тобой оставлен на пути.
Этот край непролазный за так не отпустит души -
приторочит ухватистей к тряской судьбине своей,
пасторалью прикинется с брызгами сини во ржи
и со временем вытянет всё до последних кровей.
То-то жизней напластано - будто бы всё под заём!..
Вот и век, почитай, кукарекнул, да выплаты нет.
Развесёлая скука, жестокая милость во всём,
но имей только голос, они-то подбросят сюжет.
Не оставит в покое подшитая к нерву страна -
что нам списки, и акты, и вдавленный струп сургуча! -
толмачи да акцизные это ещё не она,
и зари не повыплескал яростный плеск кумача.
Благодарен и вздоху, кто носит под сердцем свинец,
развелось жизнелюбов, где тяжко, а Спас - на крови,
и пронзительно свищет придавленный дланью птенец,
и звончей к холодам, соловьи вы мои, соловьи!
1988г.
Не прошло и жизни - жизнь забылась:
взлёт ресниц и лёгкая рука...
За подкладку музыки забилась
строчка лета крошкой табака.
Не прошло и века - век окончен
долгих писем, заказных звонков.
И на сгибах лист уже истончен,
разверни его - и был таков.
Потому так боязно тревожить
в три забвенья сложенную весть.
Пусть молчит до срока то, что можно
только раз единственный прочесть.
Только раз, совсем уже последний -
эту тяжесть с лёгкою рукой,
слог разлуки и полудень летний,
прямо в грудь летящие строкой!
Всё больше начинаю жить по памяти.
О вехи одолённого пути,
светите мне подольше и не падайте -
без вас мне ни к чему, что впереди!
И за спиной печальное мерцание
сложилось в указующий мне луч,
и длящегося света отрицания
я не исторгну, чем меня ни мучь.
Пусть, незаметный, я сольюсь с другими,
но предо мной пылает полоса.
Не просто так, но я живу во имя...
И голоса мне сзади, голоса.
* * *
Вот и смеркается... Не жизни жаль,
когда душой уходишь понемногу -
жаль в суете высокую печаль,
что всем теплом бывала ближе к Богу.
И не от той ли прежней высоты
так тяжелы опущенные плечи?
Мрачнеют дней подвижные черты.
Что делать!.. Расхолаживает вечность.
Взлетит ли шмель, вспорхнут ли сизари -
о нет, не их я провожаю взглядом! -
не убыванье гаснущей зари,
а целой жизни утлую громаду.
И становлюсь невольно я велик,
и восстаю над бедным человеком,
когда всей плотью чувствую не миг,
а гибель, что моим зовётся веком.
Пил эпоху, горькую по замеси,
вольный дух московского двора,
на магнитной летописной записи
он запел вне выправок пера.
Хриплым эхом по российским рытвинам
ломкая дорожка поплыла,
где фонила правда неприкрытая
и невольно вслушаться звала.
Мальчики, сцепленьем клавиш клацая,
завертели эхо по стране.
Пахло перегретой изоляцией
и бедой, понятной не вполне.
Проступали щели умолчания,
что в державных стиснуты строках.
Ах ты, грусть, за вывескою "Чайная"
на спиртных российских кабаках!
О как дума на голос изводится,
всеблагих исходов не открыв,
а душа по-прежнему невольница,
где славянский выкован надрыв!
И всего-то ей, что предначертано, -
только рябь берёзовых столбцов,
на которых словно позачеркана
речь прямая братьев и отцов.
И чего не впишешь поразборчивей,
как Голгофу выпоешь свою
и глаза закроешь: "Разговорчики!
Что за разговорчики в строю?!"
1985г.
Когда зима пуржить устала,
открылся свод над головой.
Деревьев белые кораллы
так разрослись под синевой,
что парк наш стал неузнаваем,
и лёгкость вспененных чащоб
казалась принесённым раем,
где бренных не осталось троп.
Эдема зимнего не руша,
безлюдья оживляли ширь
синиц порхающие души
и птица гордая снегирь.
И после лютой круговерти,
когда совсем настанет тишь,
не так ли, русское бессмертье,
и ты под синевой стоишь?
Вкруг нас на свете так пуржило,
что забелило, как святых,
и у ворот небесных Сила
нас в рай впустила, как своих.
Зарастая ряской немоты,
уставая времени перечить,
о в какие полые грунты
вы сошли, серебряные речки?!
Запеклись промытые пески,
поглотились тьмой неумолимой
пескарей прозрачных косяки
и живые призраки налимов.
Я забыл мальчишеский реестр
мелководных дафний и личинок -
эту бездну всяческих существ,
что вполне лишь в малом различима.
Слышу в мире океанский гул,
вспоминаю голубую заводь,
где никто от века не тонул,
где мальчишкой научился плавать.
Вот и спАла малая вода,
и открылись первые предтечи
бытия, откуда навсегда
убежали маленькие речки.
Убежали, в нетях запропав.
Хоть бы в сны прорвались через годы,
где ни стрел щуриных, ни купав,
ни проток лесных, а - воды, воды!..
* * *
Умирают шмелиные норы,
где пещерный гуляет сквозняк.
Затихают подземные хоры
и басов шерстяная возня.
Никакие земные усилья
не наладят мохнатых махин,
их слюдиночки крыл выносили
на цветные ветра луговин.
Улетела на лапах шмелиных
с тех цветов золотая пыльца
полегли в тридевятых долинах
летунов меховые тельца,
чтобы память одна воскрешала
эти жизни, гудевшие зло,
эти жерла, и тяжкие жала,
и пушок... И ничто не спасло!
Нет пристанища звуку.
Ты счастливее, мастер Гварнери.
Ты волнуешь мне руку.
Вырву звук - он утонет в поверье.
Я не верую в чудо.
Но клянусь на вине и на хлебе:
я бессмертен, покуда
этой музыкой воздух колеблем.
Но кончаются звуки
и на самом великом концерте.
Опускаются руки,
остаётся лишь эхо бессмертья.
И летят пред глазами
залы, залы и женские лица -
это я ускользаю.
Ни во что на земле не вцепиться.
Пятернёй, что от беса,
пролетаю по узкому грифу.
К небу!.. С круч поднебесных
низвергаюсь, подобно Сизифу.
Как расслышат мой плач
с пересказчика, с нотного знака?
Народится Скрипач,
но с иным колебанием мрака.
О мать моя, теперь ты стала тайной!
За белой бездыханностью твоей,
за чёрною минутой погребальной
открылся счёт осиротевших дней.
Ты в памяти свои меняешь лица
от молодости до последних лет.
Всё будет так, пока я буду длиться.
Кто ты теперь, скажи? Ответа нет.
И по кому на поминальный ужин
все эти хлебы, вина и кутья?
И там, где ты, тебе никто не нужен -
весь этот свет и, неушедший, я.
Как мне вынести юной скрипачки игру -
не игру, а почти что молебен!..
Вот стоит, заслонясь, как свеча на ветру,
струйкой музыки локоть колеблем.
О дитя отрешённости!.. Горло свело
за тщету беззащитного дара.
Ну куда ей?.. Худое её ремесло
в дни ловитв и шального навара.
И зачем эту душу босой завели,
как спросонок, в доходные рощи...
А со скрипки поющей, где осы, шмели,
что за мёд?! Но скрипачка не ропщет.
И на тверди скупой, примостившись бочком,
громоздит безгреховные скерцо.
Ах, сейчас обернуться б запечным сверчком -
так теплей на Руси, моё сердце!
И твоим потаённым стараньям смычка
воздалось бы - не зря обучали
этой песне, что нас усыпляла века
и в надежде пустой, и в печали.
Тревога сердца вот уже добрАлась
за край отваги, за туман и дым...
Ещё на осень и ещё на жалость
я больше стал под небом уязвим.
И никакой всесильною рукою,
где ни приткнись, хранимому не быть,
когда живёт смертельно дорогое
не только в нас, и легче нас убить.
Сквозная ширь от леса и до леса
и небо Родины размером с жизнь -
всё разлеглось пятою Ахиллеса, -
куда ни кинь, попробуй промахнись!
Исполненные помыслы благие
отныне мстят, и ясно до конца,
как извести нас - или ностальгией,
иль днями без любимого лица.
Так усмиряют загнанного зверя
сознанием, что слишком он велик,
и не уйти, и всё теперь - потеря,
и всюду сердце, и бессилен клык.
Зимний снег в слепящем блеске,
синий свет над белизной,
отдалённый и нерезкий -
это всё ещё со мной.
Зной снегов в златой полуде,
раскалённый солнца шар -
как они меня остудят
и уймут сердечный жар?
И притихший, не капризный,
взглядом пью заката мёд...
Я до смерти болен жизнью.
Жизнь меня и приберёт.
И для смерти не отложит
ни одну живую нить...
Так любимую возможно
всей любовью разлюбить.
* * *
Двор, как гроб или корыто...
Зимний свет берестяной...
Ночь безмолвна. Ночь покрыта
с головою простынёй...
Всё недвижное окрУглив,
долго-долго падал снег.
Не сыскать следа в округе.
Не ступал здесь человек.
Жили люди иль не жили
в этом городе пустом?
Ах, зачем вы положили
эту ночь перед окном!
Ни креста ей Христа ради -
только рамы переплёт...
Кто по-божески обрядит,
кто по-русски отпоёт?
И покров - бугром над грудью -
не смахнёт ничья рука,
так безвылазно безлюдье,
да и снЕга на века.
* * *
...А в декабре, не мешкая, приспели
дни света позднего и ранней тьмы.
И задымились первые метели,
и парк чадил, клубясь в костре зимы.
Дерев курился вертикальный хворост.
И на дорогах черноты прогал -
глубь колеи и беспорядок бОрозд -
позёмки белый пепел засыпал.
Всей ширью с севера тянуло яро,
метели раскаляя порошок.
И дымный воздух белого пожара
сбивал на слёзы и лицо мне жёг.
И только позже, к зимнему Николе,
улёгся дым, и сине-белым днём
взыграло солнце на слепящей воле,
весь мир морозным опалив огнём.
Дурных событий музыка усталая
как ни гнетёт, о том моя печаль -
в великой смуте возвеличить малое...
Простая радость, как тебя мне жаль!
Чего б не жить заботами садовника,
когда повсюду заморозок лёг?
Мои кусты малины и крыжовника,
глядь, выстоят, укутанные в срок.
И всё бы так, по ладу, по пословице
да по трудам, где каждому своё,
пока чужое лихо не заломится...
Затворник мудрый, припасай ружьё.
Вот и грехи... Безропотное деревце
и то, склоняясь, ропщет на ветру.
Так время нас заставило ощериться
и наконец принять его игру.
И наша злость хранит родную кровлю,
и нас ведёт в торговые ряды
распродавать повязанные кровью
истошных лет смиренные плоды.
1996г.
Не снизошедший до глухого стона,
весь мир пропитан духом чужака,
и залегает в тёмный угол дома
немая боль, утробная тоска.
Собака бредит: перед ней пустыня,
где ни души,а только лютый зной.
И горькое непониманье стынет
в мерцанье глаз, подёрнутых слезой.
И это есть сокрытое рыданье,
когда душа на жалобы скупа,
и безъязыко смертное страданье,
и безответна верности мольба.
И, ведая карающую руку
лишь в помысле хозяина, она
как должное свою приемлет муку
и не припомнит в чём её вина.
И эту плоть угрюмо сокрушает
дремучий зверь невидимым клыком.
"За что, за что?" - сознанье вопрошает,
и всё вокруг пропахло чужаком.
Две отпускные сырые недели
что-то читал, на гитаре играл.
Праздные дни не ползли, а летели...
Дед его грешный вдали умирал.
Дед его грешный... Не то чтоб забытый,
но отпечаливший всех на веку.
Что же так ныло?.. Мотив басовитый
ночью уныло вертелся в мозгу.
Русскую мессу гармошка играла,
зябкая вялость по жилам лилась...
Это во внуке, боля, отмирала
цепких кровей застарелая связь.
И, неприкаянный, он и не ведал
в мерном круженьи своих полудел,
как с уходящим, хладеющим дедом
на поколение сразу старел.
И между ним и положенной бездной
стали пролёты родства коротки,
лишь простирался у двери отверстой
свет одинокий отцовской руки.
Отсвет свежевыпавшего снега
и моей бумаги чистый лист...
Как светло! Я не свершу побега
в темень строк, невольный оптимист.
Я своим не запятнаю следом
для всего открытой чистоты -
лучше уж, безмолвен и неведом,
я уйду путями высоты.
Жизнь не станет оттого короче...
Если ж станет, сам лишь виноват -
начертал, надумал, напророчил,
и ни слова не вернуть назад.
* * *
Травя мне душу, истязая тело,
крадя сам воздух и лишая сил,
о жизнь моя! ты словно не хотела,
чтобы напрасно я тебя любил.
Твой чёрствый хлеб сродни небесной манне
был для меня. И длился сердца стук...
Благодарю за тяжкое вниманье,
за избранность, что не для вечных мук.
Я не прошёл ещё - ты слышишь пенье?
И звуки грусти не прими за стон.
И я, несломленный, тебе на удивленье
добуду силы на земной поклон.
Когда на экране
в атаке вы видите лошадь,
когда кувырками
её обрывается бег,
что с нею случилось –
ничуть не должно вас тревожить.
Конечно, нам важен
сидевший на ней человек.
А знаете, лошади
падать нарочно не могут.
Представьте: несётся
из полных доверчивых сил,
в галопе петля
подсекает переднюю ногу...
Но падать умело
никто лошадей не учил.
Со свёрнутой шеей
лежала она среди лета,
наверно, с обидой
в своей лошадиной душе.
Потом незаметно прошёл
человек с пистолетом...
А впрочем, не надо.
Ведь это за кадром уже.
Всё отведал - и браги весенней,
и осеннего курева дым.
Проиграл, но осталось везенье,
что уже не умру молодым.
И за что мне такая заслуга -
за несчастную ль песню мою,
иль за то, что любила подруга
и у гибели всей на краю?
И, горбатясь над правдой простою,
я не влез в потайные ходы.
Я сметливого мира не стою,
я не стою его суеты.
И для смерти не выверил силы -
не извёлся неистовством дел
к пышной святости ранней могилы
и красивого вздоха: "Сгорел!".
Пощади, незнакомец, - не делай мне столько добра.
Я устал уж за век свой, и чем тебе равным отвечу?!
День к закату склонился, а ты умудрился с утра
милосердия мир сотворить за короткую встречу.
При раскладе таком я уверовать сердцем могу
в то, что занятость принял я за человеческий холод.
Распахну свою душу я, и на десятом шагу
ядовитым шипом отчуждения буду проколот.
Лучше я бы заранее ждал многоликое зло
и не лез на рожон, в каждом встречном отзывчивость видя.
Я на отклик сердечный сказал бы себе "повезло",
а за всё равнодушье на мир бы я не был в обиде.
Что ж, Господь с вами, люди! Живите такими как есть
в этой жизни, что выйдет и в долголетье короткой.
И нам всем по пути до конца, и почту я за честь,
если я в толкотне не работал локтями и глоткой.
Огонь жилья, не пропадай во пОле,
не меркни в снежном. Нет звезды тому,
кто ни одной молитвы не запомнил
и, заплутав, не крестится во тьму.
Пропащему с небес не будет знака
и ангела в Аравиях пурги...
Горит окно и лает пусть собака -
туда, туда нас поведут шаги.
И веселее по юдоли снега
на невысокий, на домашний свет
влачиться, предвкушая рай ночлега,
и, может быть, иного рая нет.
Запорошённый ворон, словно чайка,
кричит на ели - вся в бурУнах ель...
Уже вблизи мерещится хозяйка,
и белая тепла её постель.
Но поле будет до того большое,
так долго добираться до огня,
что всё вокруг становится чужое,
и край не тот, где поняли б меня.
Но за версту, искрясь дугою Вольта,
чьё ж, не приблизясь, так зовёт окно?..
"Изольда, - снег повизгивал, - Изольда".
О, имя льда, как холодно оно!
И я позвал. И дом возник в пролеске.
И настежь дверь открытою была.
И всё внутри клубилось в лунном блеске,
и свет стекал из окон без стекла.
И та, что ждАла стынущего гостя,
раздетая лежала на спине,
сияние расплескивая горстью,
покачиваясь в млечной полынье.
Обратно в ночь когда уйти посметь бы...
Но от Изольды нет дороги вспять.
Загинуть в поле иль в объятьях ведьмы -
теперь уж не придётся выбирать.
* * *
Не мерил бы вздохом дневные суеты,
не слышал бы смертное сердце своё,
но время настало, когда до рассвета
бессонниц кружит надо мной вороньё.
И чёрные птицы, добычу почуяв,
в распятьях полёта взмывают в мозгу,
и клювами выели память ночную –
вся жизнь предо мной, да собрать не могу.
Я трачу бессонницы. Их не восполнить.
Как в храме пустом, в мирозданье горю
забытой свечой. Что ж о главном не вспомнить?
Что ж некому думу додумать свою?
Я высвечу суть с потайными углами –
всмотреться б туда, не сверяясь ни с кем,
но мысль, как свечи заострённое пламя,
и здесь на житейском дрожит сквозняке.
* * *
Как просто жизнь свою увидеть снова,
единым вздохом прошлое объять.
Какой короткий путь у прожитого,
но не осилить мне его опять.
Быть может, это смертная усталость,
быть может, память пройденных забот…
На повторенье силы не осталось,
пусть ничего обратно не придёт.
Что в мире жгучем было утоленьем
высокой жажды? Всё перетерпя,
вершилась жизнь, и с грустным удивленьем
смотрю я на вчерашнего себя.
Как пели годы! Пели, отлетая
в леса и долы памяти живой.
Перед тобою, молодость крутая,
готов клониться скорбной головой.
Но снов моих и слов моих не ведай.
Останься там, у счастья на краю.
Не приходи, чтоб сдержанной беседой
я не сгубил отчаянность твою.
* * *
Уроки жизни, демоны побора
со звонких благ, что небом вручены…
Чтоб дух поющий не возвысил взора –
учить его до вечной тишины!
Но как бы жизнь ни обошлась жестоко
с упрямым сердцем бедного певца,
в нём говорливость светлого истока
себя не замутила до конца.
И, слыша мир всем обостреньем слуха,
усвоил он до кончиков ногтей,
что, так сказать, житейская наука
есть тоже сочинение людей.
Пусть горький ум терпенье выбирает,
и всё-таки рождается в ответ
та музыка, что вовсе не играет,
а властвует и раздвигает свет.
С пургою ночь и солнце летним полднем...
О, сколько в жизни выпало погод!
И всё ж какой мы эту землю вспомним
в огромный миг, объявший наш уход?
Перед отверстой звёздною аллеей
мы обернёмся всей душой назад.
Не в силах жить, о, как мы пожалеем,
и серый дождь, и белый снегопад!
Пускай из глаз на всхлипе влага брызнет,
и все слова вберёт надрывный стон
о конченном, - всё будет гимном жизни,
и больше чёрных нет у ней сторон.
И некуда пробиться, что ни делай.
Нет подвигов и ухищрений нет
таких, чтоб возвратиться нам на белый -
о Господи! - и вправду белый свет.
Напрасно журавли рыдали
над сном лесов, над сном полей...
Я тоже вжился в эти дали,
но от того им не теплей.
Как грустно стало жить в Отчизне!
Зато завраться не дано
мне о любви к ней больше жизни...
Но жить без Родины темно.
Она была мой первый лучик
в младенческой прозревшей мгле.
И лишь её я знаю лучше
всех местожительств на земле.
И если вдруг на всей планете
нельзя мне без поводыря,
то я на этом белом свете
прожил воистину зазря.
Из мира трав и полнолунья
на свет открытого окна
ночная бабочка июня
влетает, шорохов полна.
Пока огонь мой не потушен
и не пропел вдали петух,
стрекочет рядом дух заблудший
или своё нашедший дух.
Есть чудеса у летней ночи,
но есть и нужная строка,
и шёпот думы неумолчной
и свет спокойный ночника.
Есть в этом странное влеченье.
И станут бабочки опять
луны огромное свеченье
на одинокий свет менять.
Какое счастье не заметим,
какую истину найдём
под этим избранным, под этим
теперь пожизненным огнём.
* * *
Заполнит веранду моторчик шмеля,
пропахнет сиренью квартира.
Давай улыбнёмся , подруга моя,
несчитанной мелочи мира.
Настойный озёрный чешуйчатый чад
и тёмные всхлипы удода...
Давай улыбнёмся. До гроба богат,
от таволги до небосвода.
Превыше ли это отпущенных сил...
О, как мы бескрылы, голубка!
Кто ж тяжкую душу вот так размягчил,
что пьёт это небо, как губка?
О это вместилище мошек, скворцов
достойно невольного стона
за утренний дух молодых огурцов,
грохочущий запах озона!
За то, что полно человечьих преград
меж нами и просто сиренью,
за плен ожиданий, рассеянный взгляд
и только урывки прозренья.
Я плачу, музыка, я плачу,
звучи, печальная, звучи.
Весь грешный мир переиначу,
когда ты слышишься в ночи.
Войдя божественным началом,
земным откликнулась во мне.
Пока ты, чудная, звучала,
с тобой мы были наравне.
И каждый странно изъяснялся,
но спелись разные миры.
Кто снизошёл, а кто поднялся –
всё позабылось до поры.
Но, уходя, как Божья милость,
пойми, не знающая зла:
не ты одна в груди вместилась.
Я слышать мог – ты петь могла.
Развенчанные годы за плечами,
невнятливые годы впереди -
как им легко склонить тебя к молчанью!
Летейский холод плещет у груди.
И ощущенье времени нависло
как убыль вздоха, воздуха зазор.
В тебе самом весь мир лишают смысла.
Осталось верить в Божий приговор.
И века тектонические плиты
по швам разъялись, бездны оголя,
лишь уцелело слово для молитвы,
и ход светил, и жизни колея.
Разреши мне, пусть будет в июле жара,
словно смолоты в воздух кофейные зёрна,
и с какой-то шашлычною дымкой утра
по низине приправлены духом озёрным.
Это пиршество всё ещё вынесет плоть.
Пусть запомнит в ней каждая бренная клетка
то, как плавится в сотах медовый ломоть,
как в саду истомляется душная ветка.
И,быть может, в последней горячке земной
будет бред не про некие адовы пытки,
а про пенье пчелы, и полуденный зной,
и горение жизни в слепящем избытке.
Когда неволя твоего рожденья
забьётся криком в низкий небосвод,
костров осенних горькое кажденье
тебе свивальник памяти совьёт.
Отведан дым, опробованы воды
глухих ключей, застопоренных рек,
и во хмелю фатальной несвободы,
наверно, проще избывать свой век.
Да будь ты трижды нехристь и подкидыш,
будь сирота, беспамятный дотла,
но если в нетях отроду не сгинешь,
уже займёшь чьего-нибудь тепла.
А там, глядишь, нашлёт какую хворость
и окружит сиделками судьба -
вот и готова жизненная повесть
спасённого и потому - раба.
ЧтО понесёшь в себе, какую удаль,
когда чем больше делено с тобой,
тем в гордой воле легче стать Иудой,
и ноет нерв поруки круговой?!
1990г.
На горестной земле под красною звездою,
на доблестном пути, который без креста,
не прячь меня, мой век, я ничего не стою,
от тайных тайн твоих душа моя чиста.
И если мир похож на некий рынок птичий,
где всякое живьё - с ценой и ярлыком,
затем, чтоб не пропасть средь человечьей дичи,
наверно, лучше б здесь пристроиться щенком.
О, как она тонка, небесная опека,
коль всё переломил неписаный закон,
что нету ничего дешевле человека,
но страшно, если б он был в цену оценён!
И этот скрытый торг не поимеет срама
с уценкой отработанных старух,
не обернуться им развалинами храма,
который от греха поднимут из разрух.
Забьёт ли здесь потом услада колоколен
и загудит ли хор про вечную юдоль,
не этой лепотой жестокий край отмолен,
а теми, кто унёс безропотную боль
Забывай эту женщину и не пугайся безмолвья...
Есть за городом лес, а за лесом - поля и поля.
Но зачем мне туда? О, как пусто в душе за любовью!
В нашем городе пух, тополя вы мои тополя.
Что за сны отошли? Потрошили какую перину?
И не спится ночами, но жизнь наступает с утра.
В парке плачет удод, и мальчишки палят пуховину,
и гремят электрички, но всё это словно игра.
И за всем - пустота. Но сосёт и сосёт под ключицей.
И душа - как пробел, что вот-вот и предъявит права,
и нельзя ей не верить, что всё ещё может случиться,
и пропащая молодость тихие копит слова.
С наивной душой гимназистки,
с сухим провалившимся ртом
дворянка породы российской –
старушка в пальто продувном.
Плешивый застиранный бархат,
зашторивший глухо окно, –
вот всё, что осталось от барства.
Да было ли с нею оно?
Великие ветры эпохи,
октябрьские ветры смели
остатние жалкие крохи
от прежде роскошной семьи.
Как всё оказалось некрепко!
Как всё оказалось грешно!
История мстила за предков –
за кровь их, за власть и вино.
И мстила порою жестоко.
Но ей, не от мира сего,
для счастья хватало и Блока,
заветного тома его.
А ныне старинную шляпку
лишь скинет с седой головы –
усталую русскую бабку
в ней сразу увидите вы.
И часто в окно спозаранок
я вижу пальтишко её –
одна из последних дворянок,
сутулясь, идёт в забытьё.
1974г.
Выхожу один я на дорогу...
М.Лермонтов
Туман с утра. И кофе пьёт Европа...
А я от забытья не отошёл
на пустыре меж дикого укропа.
Мне снится погреб - кадки и рассол.
А надо мной картавит ворон жуткий,
он слышит смерть от ног, разбитых в кровь.
Я на такой земле сносил обутки,
никто которой не измерит вновь!
Меня теснина будней отравляла,
да только всё вытягивала ширь.
Вот занемог, и ничего не мало -
с такой сумой в тюрьму б иль в монастырь.
И всё равно, что тюрьмы нынче плохи
и нищих не берут в монастыри -
кого стерёг великий зверь эпохи,
того живьём попробуй забери.
Я вышел так, что повелят "воскресни" -
мне нечем быть в оставленном краю,
и, может, я в тоскливой самой песне
гордыню тешил здешнюю мою.
И уплыву я в невесомом дыме,
коль в эту землю в Бозе мне не лечь -
мне небеса останутся родными
и русских звёзд космическая речь.
Через дворы,сквозь пыль дневную
дойти до поля напрямик,
где слышно, как сечёт втихую
большого зноя маховик...
Нет. Это в травах небогатых,
сам от себя впадая в транс,
кузнечик мой в зелёных латах
выводит скрипочкой романс.
И надо ль знать, что рядом пойма,
река и жирная трава,
где на него, коль будет пойман,
берёт под берегом плотва?!
Но, как судьба, играет скрипка,
кружится зноя колесо...
И обречённая улыбка
вросла в печальное лицо.
Две розы, не успевших распуститься,
стоят у койки, где лежал калека...
Две девушки по порученью ЖЭКа
вчера их принесли ему в больницу
и с праздником поздравили вначале,
а после, долг платя былым заслугам,
они минут пятнадцать помолчали
и упорхнули, кажется, с испугом.
Он тоже знал, что скоро будет точка,
но для борьбы была ещё причина –
хрипеть, но жить, чтоб эти два комочка
цветами стали до его кончины.
Он не был никогда сентиментальным,
он никогда не умилялся слёзно,
а тут в мозгу канючил голос дальний:
"Как хороши, как свежи были розы!"
И музыка военная играла,
курсантов провожая на бессмертье...
А вот сегодня дня недоставало,
чтобы увидеть розы на рассвете.
Простого дня, где, в общем, жертв не надо,
где смерть тебя не ищет поминутно;
его прожить – что побродить по саду
и через тын залезть в чужое утро...
Две розы не успели распуститься
у койки, где лежал седой калека.
Две девушки по порученью ЖЭКа
вчера их принесли ему в больницу.
Обернись на меня, наша музыка давняя,
обернись, мне в лицо посмотри
и нахлынь на меня, опрокинута далями,
закружи – раз-два-три, раз-два-три.
Снизойди до меня из былого потоками,
от забвенья опомнись во мне,
до слезы покрасуйся, невольно жестокая,
и печально растай в тишине.
Будет комкать мой мозг твои тихие отзвуки,
память - кутаться в ласку мехов.
И минувшего тени останутся в воздухе,
словно запахи старых духов.
О, как давнее с тем, что сейчас, перекрещено!
Даль не дальше, чем толща стекла.
И вот-вот как ушла моя давняя женщина –
след простыл, а подушка тепла.
За безвыходность жизни - единственный луч
через тьму мирозданья и хруст пустырей,
Светлый Боже, моей меня прытью домучь,
коли заяц я в свете твоих фонарей!
Если духу не дал променять этот блеск
на летящую в стороны ночь,
где подземных цикад электрический треск
и теней инфернальная корчь.
От неравной погони твоей не уйти,
на какую б стезю ни снесло.
Подсвети мою гибель, полёт подсвети,
и спасибо Тебе, что светло!
...А как дождались перекура,
а как спроворили чифирь,
отпетый урка, гений шкурный,-
какая в душу вкралась ширь!
И начал ты гитару мучить
о жизни тёртой вкривь и вкось,
но правде злобной и дремучей
под стать ей слова не нашлось.
И на других стрелял ты глазом,
сентиментален, - бог ты мой! -
и по щеке слезу размазал,
клонясь над песней головой.
И здесь в театре с игроками
краплёными ещё видней:
душа художника лукавей
души лепечущей твоей.
Но и она, полунемая,
встаёт неловко на крыло,
всей Божью сутью понимая
добро исконное и зло.
Но только в тяжбе чёрно-белой
ей серединной нет черты,
и вслед за грязью очумелой
она алкает красоты.
Но два врага, два исступленья,
не сговорятся эти два -
глухая страстность преступленья
и звонкий холод мастерства.
Эта женщина, вставшая вдруг на колени,
и, простите, мужская слеза на ветру -
всё здесь было достойно бы слов умиленья,
но прощаются так не к добру, не к добру.
Пахнет ранняя осень квартирой вчерашней -
табаком и помадой, и тем, что вплелось
в самый смысл бытия. И становится страшно
за разъятую явь, за дыханье поврозь.
И кружится над жизнью смертельность разлуки.
И надмирного взгляда значенье темно.
И надолго ль удержат греховные руки
эти муки и всё, что не в руки дано?
Это только когда-то подобием Бога
поживалось - была одинокая власть
над собой, но двоих так для случая много,
что под темень летящую как не попасть!
В непросохшем лесу, где берёзы в соку, и где почки
по-спиртному запахли, и прелью разит от земли,
вразнобой где-то глухо бренчат бубенцы на цепочке.
Ты лицо запрокинь – это просто летят журавли.
Что ты вздрогнешь, душа? Что ты, грустная,
вслушавшись в клёкот,
что за радость расслышишь, какую отрадную весть?
Словно это к тебе, словно это они не пролётом,
и на ближней поляне сейчас собираются сесть.
А они пролетят – тонкой нитью, сквозной паутиной, –
пролетят, как приснятся, высоким небесным путём,
и рванётся рука на стихающий крик журавлиный...
...Ожидаем, и любим, и в вечной разлуке живём.
Богородица... Осень... Завесы раздвинь
из дождей ли, из слёз ли во взгляде -
помолюсь за Россию на вещую синь
и на даль в золочёном окладе.
Этот год разукрасил Твоё Рождество
всем язычеством бабьего лета.
И сошла благодать бы, да сроку всего,
всей казны на неделю просвета.
Потому и неволен печальный кутёж.
Впереди так и так обнищанье.
И под ветром колотит похмельная дрожь
бутафорскую роскошь прощанья.
О, как быстро опять по оврагам сметёт
купола с покорёженных веток!
Потускнеет блистание всех позолот,
как убудет небесного света.
В чистом поле, Мария, ни зги, ни огней,
лишь какая-то снежная сечка
посыпает с высот. И вокруг чем темней,
тем виднее грошовая свечка.
И отчаянней вера, что есть на краю
для заблудших заслон и ограда,
словно всем уготовано место в раю,
кто вкусил от российского ада.
Промямлили, прогрезили, продали...
Что ж, никого, Россия, не жалей
и песню дай по высоте печали,
дай муку по терпимости твоей.
Есть небеса, куда сниматься стаям
настанет срок, а нам куда, куда?
Пойдя на всё, как мелко пропадаем.
Крошится твердь вкруг каждого гнезда
и исчезает в прелести зыбучей,
шумит в ушах шуршанием песка
и шёпотом, что ты была лишь случай,
который затянулся на века.
Так почему, коль рушится громада
самих земель, скреплённых на крови,
не сдунет нас энергия распада,
высвобожденье злобы и любви?
И столкновенье чуждых океанов
всё так же, как мышиная возня,
не кончится рождением титанов
и высеченьем судного огня?
Господь вам в помощь, стихотворцы,
в не слишком признанном труде,
но бедных ваших слов узорцы
стремились в муках к красоте!
Пускай вам слава только снилась, -
не многим выпала она, -
но как Божественная милость
вам боль сочувствия дана.
Вы затерялись среди прочих,
несущих свой безвестный крест.
И вам одним от ваших строчек
глаза солёной влагой ест.
Но, может быть, всё не случайно,
и вам доверена сполна
невыразимой силы тайна,
что и для гения темна.
Ты позвонишь – меня не будет дома.
Какая чушь: нигде не буду я,
лишь по страницам маленького тома
ещё метаться будет жизнь моя.
Я там честней, значительней и выше.
Меня впервые не за что корить.
Но нет меня – я потихоньку вышел
бессонной ночью в вечность покурить.
Объят закатом, жизнь свою итожа,
суров к себе стареющий поэт.
Вокруг всё больше, что его моложе...
О, как печально этим он согрет!
Его томят прощальные напевы,
что зреют в тяжелеющей крови,
но юные ещё волнуют девы,
легки, как песни первые любви.
Ещё с надеждой просыпаясь утром,
уже он видит свой земной предел.
Воспета жизнь... Но надо ли стать мудрым,
чтоб с грустью видеть, сколько не успел?!
И сны несут, несут его к истокам.
И явь уносит к берегам могил.
Но есть бессмертье... В мире, столь жестоком,
свой милосердный мир он сотворил.
Вот строгий век, сведённый в полукруг,
собранье чувств и судеб на излёте -
ещё чуть-чуть... И трудится досуг,
сжимая сердце на отвесной ноте.
От пристаней кутузок и трибун,
о этот хор, повыбит и подровнен,
ещё плывёт по натяженью струн,
весь - перепев, но никому не ровня.
Ему бы песни все перерасти
и, онемев, в слезах предстать пред миром,
а он, зажмурясь,
весело почти
ведёт напев по эпохальным дырам.
И странно знать, что он не упадёт
в провал псалма иль в бездну откровенья.
И мудрость лет не превышает нот,
и не разъять заученного пенья.
И кличут, кличут грешные уста
былую стать безжалостных идиллий,
и снова жизнь на кумачах проста
и так длинна, что ей за всё простили.
Колдунью-жизнь
до смертной корчи
я превознёс в краю родном,
и потому, наверно, Отче
я был плохим твоим рабом.
Трава лугов, вода колодцев,
стихов пророческие сны...
О, разве это мне зачтётся,
где нету никакой страны
и где что иудей, что эллин,
и я прощения лишён,
когда аршином общим мерен
с каких неведомо сторон.
Но знаю, заповедь нарушил
по выбору - не по судьбе,
ведь я за други отдал душу,
а что же, Господи, Тебе?
И если рвался я сквозь морок
к тебе с молитвой на устах,
то это страх за тех, кто дорог,
прости мне, Отче, только страх!