Юрий Со


Плеск привязанных лодок

Разлюбить бы вас всех, люди, птицы, дожди.
Сесть на лестнице, голову свесив.
И понять, что ни тени, ни те, кто в пути,
память больше не мнут и не месят.
И уже из парадной не выбежать вон,
не исчезнуть на улицах. В окнах
не мелькнуть. Не услышать густой саксофон.
С голубями на крыше не мокнуть.
Ничего, что мой город распался и в нём
ничего уже не происходит.
Не святым, но рекламным пропитан огнём.
И в расцвете он, как на исходе.
Хорошо бы начать, а закончить вчера.
Говорить, но не знать, что услышан.
За минуту уйти до того, как пора.
И застыть сквозняками колышим.
Там, в пустых коридорах, нас много. И я
голос из хора в тысячи глоток.
Хрип мой пятном затёрт на обоях жилья,
тихий, как плеск привязанных лодок.


Готика

Графиня с изменившимся лицом бежит к пруду
и на бегу срывает ценник с платья.
На башне граф в застиранном халате
служанку принуждает к секс-труду.
Служанка убегает в непорочности своей
и со всех ног стремится к водоёму.
А юный паж к оконному проёму
приник, дрожа от любованья ей.
Он тут же устремляется за девушкой вослед,
неся в себе ведро тестостерона.
Сбивает с ног почтенную матрону,
что жаждет страсти уже много лет.
Матрона с озабоченным лицом бежит за ним,
топча траву берегового парка.
И тлеет насквозь от любви огарка,
дыша, потея только им одним.
Граф наблюдает с башни и ему не по нутру
холодный сок. Он надевает шорты
и в толк не может взять, какого чёрта
им не сидится в замке поутру.


Уходи, музыкант

Андалузские псы покидают свою конуру
и бегут краем моря навстречу закатам,
где пейзаж обернётся зазывным плакатом,
вдоль стены полусорван, висит на ветру.

Без осадки плывёт бригантина в родной Зурбаган.
Сквозь портовый туман пробирается пара
тех любовников, что между дымом и паром
балансирует, молча, в кармане сжимая наган.

В сквере старый шарманщик грустит, подсчитавши барыш.
Осознав, что напиться сегодня не хватит,
он уходит в туман и идёт, как по вате,
волоча инструмент, в окружении шпилей и крыш.

Уходи, музыкант. Здесь не место для тех, кто сгорел.
Видишь там, у столба, Себастьян умирает.
Так сегодняшний день, даже в близости рая,
будет только одною из многих вонзившихся стрел.

Курят лучники, стрелы готовя свои для друзей.
Королевство свернулось калачиком в яме.
В этой серой, и полупустой панораме,
счастлив только профессор, шагая на службу в музей.


Сегодня вороны...

Сегодня вороны не слишком крикливы

и белым цветком обозначился вьюн.

А узкие листья изогнутой ивы

повисли над озером. Лето. Июнь.

Наверное, мудр тот, кто это придумал,

кто сам не живёт здесь, но помнит о нас.

Как троица, встали у леса три дуба.

Там был и четвёртый, но высох, угас.

Кто ветки его карандашным огрызком

лишь только наметил, потом обломал…

Не страшно к нему подойти слишком близко.

Срок жизни любой возмутительно мал.

Кто нас охраняет с невидимой вышки?

Мы пленники разума, но без оков.

Мы даже не гости, а лёгкие вспышки,

как танец над садом ночных светляков.

Я тоже пылаю и крохотный свет мой

пока ещё теплится в чьих-то руках.

Дойти до заката и встать до рассвета,

чтоб оба зрачка растворить в облаках.

 



Преподобная жуть

Преподобная жуть ослепительной жизни

снова ставит в тупик и авансы даёт.

И надежда гудит в заскорузлой харизме,

от земли отрывается, как самолёт.

Суть должна быть в руке. Мне предчувствия мало.

И об этом, увы, не расскажешь врачу.

Пока в круглый прицел меня смерть не поймала,

я, пришпиленный к небу, слова бормочу.

Время года – беда. Время суток – унынье,

что сменяется смехом, пока ты в строю.

Так случалось во веки и присно, и ныне.

Можно ровно дышать и на самом краю.

Можно руки поднять и на них сядут птицы.

Можно смежить глаза, чтоб остался лишь я,

и смотреть как уверенно движутся спицы

в тех руках, что прядут полотно бытия.

Время жизни – июнь. Венценосное лето

усмехается хитро, как старый дантист,

что готовит наркоз и кусачки. Но это

подтверждает, что мир, как и прежде, цветист.

 



Комендант одиночества

Комендант одиночества смотрит мои документы
и прошенье моё прозрачными пальцами мнёт.
Молча, ставит печать и глазищами цвета цемента
буравит сознанье и разовый пропуск даёт.
Он ведёт меня краем густого, лесного массива,
а потом по тропе он подводит к застывшей реке.
Говорит: «Это здесь». Я сажусь на траву. Тут красиво.
Комендант исчезает с папкой бумажек в руке.
Медно-пламенный линь на меня из водицы взирает.
И восходит луна, законам театра верна.
А на том берегу в покосившемся, старом сарае
мышь сгрызает в земле остатки гнилого зерна.
Комендант одиночества всё это мне предоставил,
может, на день, может, на целую тысячу лет.
И деревья скрипят надо мной жестяными листами.
Луна застывает на всходе, желта, как омлет.
Комендант одиночества тихо вернулся в каптёрку.
Он шлагбаум закрыл и крутой заварил кипяток.
Снял с себя сапоги и сырую стянул гимнастёрку.
Выпил чаю покрепче, сидя лицом на восток.



Все в доме спят

Все в доме спят. И полная луна
из туч надолго выходить боится
и серебрит расслабленные лица
людей, застрявших в лабиринтах сна.

Весь дом затих. И беспокойный день
забыт и убран мягкой тишиною.
И каждый спящий чувствует спиною
свою усталость. Шевелиться лень.

Спят люди, одеяла сжав в горсти.
Уснул огромный муравейник страсти,
в котором не услышишь слова «здрасьте»,
да и «прощай» тут тоже не в чести.

А в окна снова хлынул лунный свет.
Линолеум блестит в сияньи белом.
И люди, напряглись во сне всем телом,
как будто бы грозит им пистолет.

Там, за окном, желтушность фонарей
высвечивает ветви и аллеи.
И кошки убегают поскорее
от шаркающих на ветру дверей.

В дурдоме спят. Дежурный санитар
намазывает масло на горбушку
и достаёт початую чекушку,
чтоб выпить в озареньи лунных чар.



Ненависть

                                  " Ненавижу это всё."
                                          В. В. Маяковский

«Ненависть – это постыдное чувство»
Так твердили школа, церковь, искусство.
Был добродушен. Так учило стадо.
Подставлял другую щёку, раз надо.
"Ближнего возлюби." И я пытался.
Чуть без зубов и без глаз не остался.
К людям любовь огромная, острая,
если один на безлюдном острове.
А если рядом хоть один двуногий,
выбираешь ни одного, чем многих.
«Человек нуждается в человеке.» Дудки.
Он нуждается в сне. И проститутки
гораздо честней, чем вожди народов,
которым место лишь в цирке уродов.
Это знамя брехнёй и кровью сшито.
Ненависть – это, скорее, защита
одного от безумия всех. Нету
всеобщего счастья. Белого света
хватает лишь на одного. И это
то немногое, отчего планета
ещё не взорвалась. Живя на грани,
ненависть не сбережёт, но не ранит.
И с нею чуть дольше ползти до гроба.
И я из двух зол выбираю оба,
поскольку выбора нет и не будет.
Ненависть есть то последнее в людях,
что отпущено свыше. То, что сниже,
так никогда и не станет нам ближе.


Беседа с Антонио Вивальди

В уютной Вене, где ты дуба дал,
напрасно я свой справочник листал.
То кладбище засыпали к херам,
поставили какой-то жирный храм,
имеющий похожесть с булавою.
Ты покачал бы рыжей головою,
когда б узнал. В постсмертной жизни
по счастью нет чужбины и отчизны.

Я сел в кафе среди других гостей,
всего в ста метрах от твоих костей,
укрытых под асфальт уже навек.
Ты столько раз тащил меня наверх,
оберегая от дерьма и фальши,
выталкивая в свет, а может, дальше.
И там, где не был ни один живой,
меня хранил мелодии конвой,
не подпуская ни святых, ни пошлых,
ни ушлых. В захламленных бошках
ты выметал, подобно сквозняку,
все, что мешало твоему смычку,
и все, что с небом говорить мешало,
не оставляя ни обид, ни жалоб,
ни даже страха. Так легко. Не знаю,
легко ли было. Ты давно не с нами.
Не подойти и не задать вопроса.
Поверх голов плывет кончерто-гроссо.
И я по Вене без воды плыву.
Лишь потому наверно и живу,
что не один, а нас довольно много.
Нам и просить-то нечего у Бога,
поскольку все уже сполна дано.
Осталось только оглядеться. Но...
Пора назад. Пора домой, в Россию.
Там холодно и сыро. Но красиво.
Мой город на Венецию не тянет.
И хоть воды — не вычерпать горстями,
другой простор. Все очень уж большое.
И я не знаю, это хорошо ли.
Какая есть. Другой найти не смог.
«Ведь это твоя Родина, сынок».


Стихи с набережной

Я лежу в этом городе вздыбленным мостом
между Веной прозрачной и невским погостом,
между плеском волны и резьбою дверей.
Я ослеп и оглох в молоке январей.
Мне бы только минуту, и я уцелею.
Видишь, птицей на бакене смутно белею.
Я лежу в этом городе кротостью луж,
по которым бредёт тощий пес неуклюж.
Вот дома отразились в припадке падучей,
их углы то тупы, то становятся круче,
а потом затопляются где-то совсем
и гремят электричкою в ноль двадцать семь.
Я свечусь в этом городе лампой в парадном
и шуршу голубями туда и обратно.
Этот вечер настоян на брызгах такси,
на отрывочном «нет» и бездушном «мерси».
Мне бы только минуту, и я соберусь
в плеске баржи, натужно толкающей груз.
Или в желтых подтеках на краске Сената.
Мне бы только минуту. А больше не надо.

                    СПб - Вена - СПб. 2015


Запись

Забывается всё: имена, телефоны и числа,
кто меня обнимал и которых уже не обнять.
Ненавидеть легко. А любить я уже разучился.
Значит, так и запишем: придется учиться опять.

В белом легком пуху и дорога, и в зеркале рыльце.
Пел то в хоре, то без, не боясь остановок в пути.
Мне хватало небес. От людей, по привычке, укрылся.
Значит, так и запишем: придется к ним снова идти.

Где ни жил, каждый кров, будто женщину, гладил руками.
И любил повседневности вялотекущую рать.
Разбросал всё, что есть — самоцветы и пыльные камни.
Значит, так и запишем: придется их снова собрать.

Так и жил. Много ран, но по счастью, немного увечий.
Не всегда понимал ни благую, ни гадскую весть.
Мир прекрасный меня потихонечку расчеловечил.
Значит, так и запишем: я был и, пока ещё, есть.


Алкоголик и мудрость Конфуция

Питерский квартал, где ветер гадский
режет влажный воздух, как кинжал.
Где-то во дворе на Петроградской
пьяница покорно возлежал.
Он валялся в одежонке куцей,
как расхожий алконавта клон.
У меня в карманчике Конфуций.
У него в плаще одеколон.
Встретились два, знающих пределы,
одолевшие кусок уже большой.
Вот мы рядом. Одинаковое тело.
Одинаково не ярко за душой.
В нас уже давно зов неба замер.
Как и мне, ему все фразы — хлам.
Он смотрел усталыми глазами,
жмясь к моим начищенным туфлям.
Что сказать? Куда ты не кидайся,
в Питере в такое время дня
плоховато с мудростью китайской.
Не работает. Такая вот фигня.
Осыпает осень нас листами.
Только с виду не похожи мы.
Можем поменяться враз местами,
от тюрьмы, как говорится, и сумы...
Будем жить, не нарушая правил.
И тому порукой «стольник» мой.
Я еще Конфуция оставил.
Сел в свой «Джип» и укатил домой.


Но Они мне ответили - Нет

Разломав все ограды, заборы,
озаренно закончив сонет,
я подумал что, вот, уже скоро...
Но Они мне ответили: «Нет».

Расшатав берега и основы,
в упоении свалившись в кювет,
я узнал всемогущее слово.
Но Они мне ответили: «Нет».

В вязком обществе водки и хлеба,
отблевав поэтический бред,
я почти дотянулся до неба.
Но Они мне ответили: «Нет».

Я упал, не стесняясь поклона.
В старой церкви пульсировал свет.
Ничего не сказала икона.
Но Они мне ответили: «Нет».

Убежал от людей, как от гончих,
упоительно взявших мой след.
Можно все в одночасье закончить.
Но Они мне ответили: «Нет».

Неужели так будет всегда?
И Они мне ответили...


Художник

Платформа. Июль. Человек с этюдником
идет из вагона по направленью к стогам.
Садится. И, долго роясь меж тюбиков,
что-то там ищет, кисти бросая к ногам.

Наконец, достаёт губную гармошку.
Часа полтора играет мотивчик хромой.
Глядит на часы. Поспешая немножко,
идет на платформу и уезжает домой.


Какая она - нежность...

Интересно, какая она – нежность...
Что её порождает? Слова, внешность,
свет торшера, звуки, горенье свечи
или как Она вдруг роняет ключи,
потом нагибается и смеётся…
Смех её – выплеск воды из колодца,
в котором так часто ночует луна.
Нежность. Это странная штука. Она
выше любви, хотя мы полагаем,
что выше нет ничего. И слагаем
гимны тому, что умрёт. Нежность жива,
даже если любовь давно уж мертва.
Значит, нежность не есть цветок, но запах.
Ему всё равно где восток, где запад.
Нежность – это даже не крик, но воздух,
что звук несёт. И если любить поздно,
любовь грудничком дрожит от холода,
а нежность встаёт и держит голову.
Её не вытравить, как запах дыма
после пожарища. Неумолима.
Любовь - от земли. Нежность, - скорей, от неба.
Реже от тела. И редко от хлеба.
Любовь – искры, костёр. А нежность – это
снова и снова встающее лето,
всепожирающий вечный июль,
что не боится слов, астрологов, пуль.
Лишь смерть, укрывшись в свою неизбежность,
может быть, что-то и знает про нежность.


Три женских вопроса

ВОПРОС ПЕРВЫЙ: Сколько у тебя было женщин?

1 вариант:
Милая, ты что ж такая нервная?
По зову сердца ты, конечно, первая.
Все до тебя лихими были стервами.
Мне даже это вспоминать срамно.
Уж если что-то осознать дано -
твою единственность, поверь мне. (но...)

2 вариант:
Пустейшая субстанция — количество.
Сколь ни было — все были Их Величества.
Ты тоже. Ничего здесь личного.
В тебе нет ни фига от них отличного.
И был бы я последний идиот,
не взяв, что в руки мне само идет.

ВОПРОС ВТОРОЙ: Ты меня любишь?

1 вариант:
О, да и yes! Мы понимаем оба:
люблю тебя, практически, до гроба.
Мне не найти и сотой доли слов,
чтоб объяснить тебе мою любовь.
Я без тебя — безмозглое бревно.
С тобой я — лодка, плот, корабль. (но...)

2 вариант:
В любовных битвах, жертвуя собой,
оттуда выполз я едва живой.
Уж и не знаю что внутри осталось...
И лет так... (много) милым не икалось.
Страстей пригорки слишком уж покаты.
И лень мне. Извини. Уж чем богаты...

ВОПРОС ТРЕТИЙ: Ты где?

1 вариант:
Я здесь, с тобой. Уже настолько рядом,
ни словом нас не разделить, ни взглядом.
Лишь благодарность возношу судьбе
за то, что я с тобою. (и в тебе)
Когда бы знала как же я давно
тебя ищу по белу свету. (но...)

2 вариант:
Так где же я? Хорошенький вопрос,
и до ответа я, как видно, не дорос.
Наверное, я там, где никогда не буду.
Опять иду к придуманному чуду,
которое рассыпется в руках
и разнесется пылью в облаках...

ЭПИЛОГ

Любимые, в незнаньи жить давайте.
И три вопроса нам не задавайте.
Коль не хотите на душе морозов,
вообще не задавайте нам вопросов.
На этом посылаю свой поклон.
Ну, и "Зенит", конечно, - чемпион!


Надо бы верить...

Все тают мечты, особенно будучи
сняты с плеча и на свалку заброшены.
Надо бы верить в светлое будущее.
Но сильно мешает тёмное прошлое.
Перешагнуть через смрад ежедневности
и лечь под событий отпущенный топот.
Надо бы верить в церковные ценности.
Но сильно мешает весь жизненный опыт.
Верить срамно в идеал одноразовый.
Дураку и тюрьма, как сласть парадизов.
Надо бы верить в сияние разума.
Но верить нельзя, пока есть телевизор.
Ползут правдорубы тучными клушами,
башку не отмыв от жира и перхоти.
Надо бы верить, что всё идёт к лучшему.
Веры навалом. А лучшего нетути.
Осень. И падают листья смородины.
Лес и поля поменяли обличие.
Надо бы верить в величие Родины.
Верит ли Родина в это величие…


Письмо на листе лопуха

Я пишу тебе это письмо на листе лопуха
камышовым пером. Кучевые ползут облака,
словно дым от пожара, словно на небе война.
Хромоногое лето бредёт к середине. Она
уже близко. А ты только дальше. Очень похоже,
в сознанье моё «Здесь» и «Там» скоро будут не вхожи.
Пишу, понимая, что ты не нужна здесь. Но это
мне так непривычно, что легче спихнуть всё на лето
холодное, чуждое, беглое, рваное ветром...
Ты мне не нужна. Закрываюсь я шляпой из фетра,
утепляюсь жилетом из адыгейской чесучи.
Много раз пробирал меня этот холод ползучий.
Ты здесь не нужна. Это следствие, но не причина.
Ещё один шрам и ещё одна, может, морщина.
В зеркале прячется кто-то, будто бы тюль в бахроме.
И чьи-то незримые руки сплетают моё макраме.
Я пишу тебе это письмо и отправлю с ручьём.
Оно писано на тарабарском, на птичьем, ничьём...


Они говорят...

«Я ухожу» - они говорят. Это смешно.
Можно уйти из квартиры, из города. Но
в память можно войти, а выйти уже никак.
Там нету дверей, что хлопают на сквозняках.
Это не жизнь: там ты вошёл, а там-то вышел.
Память сильна: упавший возносится выше
того, кто летал. Там звук живёт только всуе.
Там время не движется вдаль, только буксует.

«Я ухожу» - они говорят. Если бы так.
Тогда не вопил бы, не ёрзал каждый пустяк.
Уходишь? Блеск! Только всё забери без остатка,
чтоб ни черта не валялось, даже осадка.
Чтоб на полках не оставалось ни атома
и чтобы ни рая не ведать ни ада мне.
Всё уноси. Только это выйдет едва ли.
Таких обещаний нам, увы, не давали.

«Я ухожу» - они говорят. Что ж, идите.
Ладно. Торты не ест настоящий кондитер.
Да и сапожник своих сапог не имеет.
Мёртв пианист, который играл как умеет.
В детстве легко: там все были дяди и тёти.
«Ухожу». Никуда вы уже не уйдёте.
Здесь вы, со мною. Толпитесь нудно, постыло.
Буду таскать вас теперь, пока не остыну.


Крик василиска

Этот лес. Этот голос. Быльем поросло.
Из былья выдираю сухое весло.
Это тело, покрытое мокрым бельем,
будет тоже затянуто мшистым быльем.
Это вечность со вкусом казенных галет,
это я, погребенный под шорохом лет.
Это небо. И это всего лишь река.
Были крылья. Теперь это только рука,
под которой от счастья не вскрикнет никто.
Я влезаю в века, как влезают в пальто.
Мне всегда на людей безнадежно везло.
Это лодка покоя. А это весло.
Ни воды и ни крови мы здесь не прольем.
Никогда ты, родная, не станешь быльем.
И зачем же тогда эта жизнь нам дана?
Чтобы пить её чашей, в которой нет дна?
Хватит нам и ладоней лицо вытирать.
Хватит взгляда, чтоб вовсе тебя потерять.
Это даже не стих. Это шепот и писк.
Я встаю над водой, как ночной василиск.
То ли жив хорошо, то ли плохо убит.
Я сегодня за завтра кровищей умыт.
Поднимаюсь в гниющей своей чистоте
этим стершимся словом на рваном листе,
этой буквой, что вырвана с корнем из жил.
Я любил как умел. Как любил так и жил.


Корабль дураков

Мы шли на зюйд. Теченье уносило
корабль полный духов и людей.
Собрала тут неведомая сила
воров, монахов, клерков и судей.
Мы ели рыбу, водорослей комья,
порой медуз глотали мы живьём.
И, вобщем-то, никто уже не помнил
куда, зачем и сколько мы плывём.

Раскосая деваха Божью милость
звала, шепча свои псалмы в рапан.
Она здесь зачала и разродилась,
ребенок где-то в трюме запропал.
Босой поэт бубнил стихи о смерти,
рукою к юнге проскользнув в штаны.
Торгаш слюнявил доллары в конверте,
которые здесь даром не нужны.

Здесь без работы гнил гробокопатель,
зрачками шаря по сплошной воде.
Сосал здесь рыбьи кости председатель
каких-то банков, фондов и т. д.
Никто уже не задавал вопросов.
Гроссмейстер проститутке ставил шах.
И бойкий, но свихнувшийся философ,
нам вдохновенно толковал о вшах.

Монахини в своём тщедушном теле
носили неизвестно чьих детей.
Их все уже давно переимели
и больше не считали за людей.
Наш путь лежал не краток и не долог.
Мы шли на зюйд. Потом уже на вест.
От голода икающий астролог
пытался втюхать мне нательный крест.

А в темном трюме без конца орала
толпа, не в силах более молчать.
Конкистадоры или либералы,
среди дерьма их трудно различать.
Там, между бочек в темноте слоистой,
попавшую им в руки на беду,
два бугая терзали феминистку,
которая здесь перешла в вуду.

Вдруг капитан (Петров, Мурадов, Лившиц?)
Поспешно вышел к носу корабля.
И юнга, кое-как спустившись,
ему шепнул на ухо: там земля.
Но капитан, он ведь великий дока.
И с ясностью, присущей лишь ему,
он понимал что хорошо, что плохо,
а что совсем не нужно никому.

И наш корабль тихо развернулся
и удалился в синий океан.
Никто из нас на землю не вернулся.
Земли ведь нету. Это всё обман.



   © Все права защищены


Её платьица были безвкусны...

Её платьица были безвкусны
и удушливо пахли духи.
Вечерами вздыхала так грустно
и дурные читала стихи.
Её завтраки все подгорали,
вытекала из ванны вода.
На неё все соседи орали,
угрожая кошмаром суда.
Рисовала на стеклах картинки,
безуспешно пыталась вязать.
И носила мужские ботинки,
забывая шнурки завязать.
Постоянно ключи забывала,
возвращалась, дойдя до угла
в полудреме. И часто бывало,
вспомнить имя мое не могла.
У неё сразу рвались колготки,
телефон был какао залит.
И искрили электропроводки.
Холодильник ревел, как болид.

Я окурок в руке разминаю.
Разноцветное было житье.
Почему же её вспоминаю...
Почему вспоминаю её...


Кукла в дожде

В старом дворе, на задворках империи,
девочка куклу забыла на дереве.
Так и осталась на ветке рябины
кукла Маруся, а может Ирина.
Здесь дождь подоспел. И худые дворняги
попрятались в тайных местах, бедолаги.
Капли по лужам запрыгали танцами.
Гром прокатился где-то за станцией.
Пара влюбленных промчалась без зонтика.
Ищет бабуля сбежавшего котика.
И падали косы майского ливня
на нерацветшие вишни и сливы.
Потом все исчезли, закрылись, забились.
И только мы с куклой под веткой забылись.
Одна позабыта малой девчонкой,
другого забыла красавица с чёлкой...



Ясное утро буддиста

*     *    *


Махнуть рукою утренней звезде
или ветвям, что треплются, как знамя.
О чём просить, когда я точно знаю:
рай там, где я. Мне хорошо везде.
Прости, мой мир, что я лежу в саду,
а не крушу кувалдой идеалы,
что простелив под сливой одеяло,
я не ищу покоя, но найду.
Свет утра прост, как будто детский смех.
И до того всё это ясно видно,
что мне порой бывает даже стыдно
за то, что свет не может быть для всех.
Он от людей упрятаться горазд.
Оно понятно. Но несправедливо.
И я молчу. Я собираю сливы,
как камни собирал Экклезиаст.
Сияет утро, как в воде коралл.
Мимо меня шагают по дороге
вожди, жрецы, кумиры и пророки…
Идут туда, откуда я удрал.
Блестит роса на яблочном листе.
Как хорошо, что мне идти не надо.
Дороги все ведут в чертоги сада.
Рай там, где я. Мне хорошо везде.