Опять банкуешь, вздохнуть не смея, не зная правил своей игры.
Свились рулеткой минуты-змеи, неразличимые до поры.
Легко выкидывает коленца судьба в рискованных странных па,
ведёт к раскладу невозвращенца фортуной брошенная тропа.
Слабеет ветер надежды-веры, едва коснувшись тропы хвостом.
Но ты лелеешь свою химеру …и убиваешь её потом.
Заплатишь всем, и тебе заплатят,
поставишь всё на зеро опять.
Проснёшься ночью, дрожа в кровати: минуты выгнулись и шипят.
Лишь ветер ловит чужие карты, рывком швыряет за Рубикон.
Ты снова будешь играть азартно – кто знает, может, последний кон.
"Грусть подкрадывалась к ней как-то незаметно и овладевала ею постепенно, как потемки комнатой."
А.П.Чехов
I.
Пепельница плюётся окурком,
окурок падает и прожигает скатерть.
Образуется дырка. Или дурка?
Время не катит.
Точнее, катит, но не туда.
Секундами капает день. Синхронно - вода
из крана.
Ложиться рано.
Наблюдаю за мотыльком:
как он ищет защиты у люстры под потолком
от темноты
"Эй, ты!" -
окликаю.
Насекомое удивляется: "Кто такая?"
А кто я? Не отвечаю.
Хочется выпить крепкого.
Чаю.
И конфет вместо сигарет.
Счастья нет.
И не будет.
Л-ю-ю-ди!
Я вас когда-то видела наяву?
Непонятно, кого и зачем зову.
Никто не слышит.
Кошки орут на крыше.
У них не кончается весна.
А я сижу одна
и легко
(в недрах души, ну очень глубоко,
ощущая себя поэтом),
пишу какую-то дребедень.
При этом
темнота незаметно съедает день...
II.
День почти растворился в утробе тьмы,
и со мной перешёл на "мы".
Из солидарности я к нему проявила милость.
Заулыбались лампочки включённые.
Пантера чёрная
споткнулась о люстру и подавилась,
поперхнулась, спряталась и стала рыжей.
Мотылёк к предмету своей мечты подлетел поближе.
Нарезая круги, притягивал ватты.
Как же мне спасти этот глупый комок мохнатый?
И крылатый.
Эй, дружок, послушай, твой танец шалый
может стать последним.
Раз так, пожалуй,
отбирать не стану у тьмы обречённый день я,
а верну прожорливой хищнице на съеденье.
Борису Пастернаку:
Летний день
Плыла жара по всей земле,
царило лето.
Яйцо лежало на столе
в потоке света.
Лучился золотом овал -
такая пруха!
Старик от счастья напевал:
"Живём, старуха!"
В ответ морщинистым лицом
сияла баба.
Гордясь невиданным яйцом,
носилась Ряба.
Метнулась мышь из-за угла,
такая малость.
Яйцо упало со стола,
яйцо сломалось.
Оно упало невпопад
со стуком на пол.
И слёз горячий водопад
со щёк закапал.
Стоял июль, жара плыла,
и то и дело
яйцо летело со стола,
яйцо летело.
-------
Новелле Матвеевой:
Курица из избушки
(испоняется на мотив песни "Девушка из харчевни").
Моих яиц ты просил не зря,
недаром зёрна клюю.
Хотела богатым сделать тебя,
а также бабку твою.
Когда же ваш мимолётный гость -
мышь, смахнула яйцо хвостом,
мне было довольно того, что хвост
за дверью скрылся потом.
Когда яйцо упало под стол
и там разбилось, неясно, как,
мне было довольно, что ты нашёл
и всё собрал - не дурак.
Когда же ты куда-то исчез
и был неизвестно где,
я знала - золото прОдал на вес,
такой находчивый дед!
Когда, наконец, мой любимый дед,
ты снова крикнул "Цып-цып!" с крыльца,
мне было довольно того, что след
остался после яйца.
Неважно, что бабка, сварив обед,
пятно скребла почти до утра.
Мне было довольно, что этот след
блестел на полу вчера.
I
Крысы
Небо дышит пылью и пахнет серой,
солнце - выжатый ананас.
Позади куражится город серый,
он всегда ненавидел нас.
Потому не спросит: зачем? куда мы?
Догорая, чадят мосты.
Мы уходим сомкнутыми рядами,
зубы-гвозди, крепки хвосты.
Поднимаем пыль на тропе ногами,
животами в траве шурша.
Каждый носит свой непрощённый Гамельн,
и не стоит его прощать.
В край, где в нежной музыке тонет слово,
мир по-своему нарекать
мы идём за дудочкой крысолова.
Не свернуть.
...Впереди река.
II
Дети
Небо дышит пылью и пахнет серой,
солнце - выжатый ананас.
Околдован звуками город серый,
потому не удержит нас.
Прибиваем пыль на тропе ногами,
невысокой травой шурша.
Смотрит вслед беспомощный сонный Гамельн,
нас научат его прощать.
Горько шепчет в спины попутный ветер,
опустился небесный свод.
Мы теперь уже навсегда не дети...
На волнах чародейных нот
в край, где в недрах музыки зреет слово,
мир по-новому нарекать
поплывём за дудочкой крысолова.
...Удержи на воде, река!
------
Согласно средневековой немецкой легенде, музыкант, обманутый магистратом города Гамельна, отказавшимся выплатить вознаграждение за избавление города от крыc, c помощью колдовства увёл за собой городских детей, сгинувших затем безвозвратно.
Гладко выбрит, ухожен и держится прямо,
образец - от очков до штанов,
никогда не испортит собой панораму
господин Летунов.
Оставляет следы, как любой из прохожих,
но никто не идёт по следам.
Аккуратен в работе, не глуп, не тревожен
и не смотрит на дам.
Мужики ни за что не поймут Летунова:
тот ни водку не пьёт, ни коньяк.
Иногда принимают его за больного –
может, скрытый маньяк?
Подымить в коллективе - отравится, что ли?
Поучиться у них, казанов…
Но не курит и вовсе не любит застолий
странный тип Летунов.
Избегает конфликтов и слов непотребных,
не мужик, а какой-то дебил.
...Каждый вечер он смотрит в знакомое небо,
словно что-то забыл.
Всё привычно и даже комфортно притом, но
будто кто-то негромко зовёт.
Летунов напряжённо пытается вспомнить,
надо вспомнить… И вот
вспоминает, что он не чудак и не болен,
просто может летать по ночам,
запылённые крылья берёт с антресоли,
прикрепляет к плечам.
Открывает окно… и, за тучами тая,
твёрдо верит: в густой темноте
он сейчас не один, люди тоже летают,
но другие, не те.
Оттолкнувшись от неба и лунного света,
разрушая основы основ,
ищет стаю свою и родную планету
всем чужой Летунов.
На площади, сутулая, хромая,
из равнодушных пальцев принимая
монетки – метки вех календаря,
сквозь лица смотрит, не благодаря.
Порой, под нудный гул автомобилей,
плывёт в потёртый лаковый обман
запретных тем, где так её любили.
И жизнь свою листает, как роман.
Трава и небо - те же, только те ли?
Её всегда настойчиво хотели.
Пожалуй, покупали. Но она
гордилась, что достойная цена.
Бежали дни (ей было их не жаль) и,
сгущаясь в годы, падая в провал,
бесцеремонно цену понижали:
любой и покупал, и продавал.
...Светило тонет в озере заката,
но гасят пламя дробные стаккато
непрошенного крупного дождя,
и тот, не различая, не судя
людей смывает с площади, толпою.
Толкая в бок, изрядно пьян и зол,
зовёт в любовь былую, с перепою,
знакомый ей по прошлому «козёл».
Послав подальше выпившего фавна,
не нужная ему, себе – подавно,
поскольку для любви уже стара,
уходит в нишу тёмного двора.
А завтра вновь, со страстью наркомана
сложив грехи в заплечную суму,
прочтёт главу печального романа,
не нужного, по сути, никому.
В юности была она белая и пушистая,
точнее, розовая и мягкая, как пастила.
Все, кто ею владели, имели намерения чистые
и восторгались: как же она мила!
Время шло, и она становилась жёсткой,
стёрся и стал сероватым нежно-розовый цвет.
Теперь её часто гладили против шёрстки
или вообще забывали, будто её и нет.
Всё рвалось в душе, но никто не штопал.
Почернела, высохла, стала совсем стара.
С ней уже обращались грубо: просто возили по полу,
обычно по выходным, с утра.
Но она презирала бессмысленное нытьё,
плакала иногда в туалете над унитазом,
в другое время никто её слёз не видел ни разу.
Держалась довольно стойко,
пока не услышала: «Да выбрось ты это рваньё,
эту заразу
на помойку».
И вот, навсегда заброшенная, среди всякого мусора
вспоминает злые слова когда-то любимых владельцев,
никому не нужная и бродячей собакой покусанная
старая половая тряпка, бывшее розовое полотенце.
Мы не знали друг друга, старели досрочно,
наши будни делила вода.
Я была неказистым комочком песочным,
ты был слеплен из снега и льда.
В мутном небе моём суховеи застыли,
оценив твой подарок сполна:
горстку белого снега в прозрачной бутыли
принесла мне морская волна.
От жестокого солнца послание пряча,
вытирая осевшую пыль,
знак зимы я песком заменила горячим
и тебе возвратила бутыль.
Жар и холод под пробкой менялись дарами,
и к мечте прикоснувшись почти,
мы хотели обняться, но море меж нами
от воды отражало «Прости!»
Неусыпные волны стояли в дозоре.
Только стал небосвод голубей,
подобрело и сжалилось вечное море,
и пустило для встречи к себе.
Знаю, ты растворишься в обманчивой сини,
я с придонным смешаюсь песком.
Это лучше, чем сгусток бесплодной пустыни
или снежный бесформенный ком.
- Время повисло на стрелках часов,
страхи ползут из притихших лесов.
Двери и окна запри на засов,
мой любый.
Вдаль не смотри, отойди от окна,
может осколком поранить луна.
Чуешь, как мелко дрожат
тишина
и губы.
Видишь, как низко висят у воды
острые звёзды из тонкой слюды,
знаешь, кровавые в небе следы
остались.
Не поднимай к ним, любимый, лица,
стоны от неба слышны без конца.
Это приметы войны и свинца,
и стали.
- Полно, от ветра дрожит тишина,
прочно приклеена к небу луна,
нас не достанет, не тронет война,
я знаю.
Дом устоит против злобы и лжи.
Только от ветра стекло дребезжит.
Чай вскипяти и детей уложи,
родная.
Август уходит, печальный добряк.
Воздух не кровью – закатом набряк.
Вышили звёзды платок сентября
всего лишь.
Сонной травой зарастает быльё,
осень стучится, мы примем её.
Что же ты зябкое сердце своё
неволишь?
С летом прощается ветер в лесу,
листья, не пули, держа на весу,
стонет, жалея их цвет и красу.
Их много!
Сложит к порогу ковром поутру,
хочешь - красивый букет соберу,
осень впущу. И со стёкол сотру
тревогу.
Тучи плывут, закатные
сумерки шевеля.
Я превращаюсь в статую
личного февраля.
Скульптор притихший, что же ты
бледен и утомлён?
Глупо мечтать о прожитом,
грустно, Пигмалион.
Холод снаружи просится,
стынет материал.
Видишь, душе не по сердцу,
как ты её ваял.
Всё неживое, лишнее
трудно залить вином.
Ветер играет с вишнями
голыми, за окном,
крут и богат затеями.
Смутное дежавю.
Жаль, что не Галатея я –
к марту не оживу.
В южной части Тель-Авива,
не особенно престижной,
Яков держит бакалею –
магазинчик небольшой.
Всё расставлено красиво,
протирает полки трижды
в день его супруга Лея,
аккуратно и с душой.
От семьи Багратишвили
он из «Грузии печальной»
отчей Грузии чудесной,
по рождению еврей.
Вы к нему не заходили?
Яков – сам себе начальник.
Сам придумывает песни,
напевая у дверей.
У него детишек двое,
их автобус возит в школу,
сын Давид и дочка Сандра.
Яков хочет четверых.
И плывут в потоке зноя
звуки песенки весёлой
юрким стилем саламандры
вдоль кирпичных мостовых.
Магазин открыт до ночи.
Покупателей немало.
В сотне метров синагога,
рядом сквер хранит уют.
Забегает люд рабочий,
забредают нелегалы.
Собираясь у порога,
под беседу пиво пьют.
Никого не обижая,
он со всеми одинаков.
Хорошо идёт торговля,
для страны и для семьи.
А страна-то не чужая,
был бы мир, и будет Яков,
сберегая дом и кровлю,
песни складывать свои.
Пылится в заколоченном чулане,
а может быть, на старом чердаке
гербарий неисполненных желаний
и грезит о заботливой руке.
Забытые, отправленные в небыль,
листы, где нет ни времени, ни дат,
а только бледный цвет, засохший стебель,
сожжённый лес и вырубленный сад.
Гербарию загаданное снится,
он дремлет и не ведает пока,
что время копит новые страницы,
свисая паутиной с потолка.
Берта и Миша не очень ещё и старые:
какой это возраст - всего-то по семьдесят четыре.
Трапезничают на кухне вместе дружной парою,
а потом разбредаются по квартире.
В квартире красивый ковёр и миленькие обои,
светло и чисто, нигде никакой пыли.
Так случилось, что с разницей в год инсульт подкосил обоих,
теперь получше, но двигаться трудно и много чего забыли.
Утром их посещает сиделка Алла,
убирает, ходит на рынок, потом затевает печиво.
Берта смотрит по телеку сериалы,
Миша - футбол.
Вторая сиделка, Катя, приходит вечером.
Дни похожи, как близнецы, но каждый - жизнь, попробуй вырви-ка,
поэтому надо, хочешь-не хочешь, вставать с кровати.
Берте и Мише нравятся нежные сырники,
особенно, если их приготовит Катя.
Большой фотоснимок на стенке у Берты в спаленке,
там на природе Миша с цветами, а Берта босая.
На фото они молодые, и дети маленькие,
а нынче выросли, живут отдельно, но родителей не бросают.
Соня, дочка, в Штатах, раз в месяц примерно звонит по скайпу,
Саша, сын, иногда заходит, занят по горло и выше.
Дети хорошие, очень любят маму и папу,
то есть маму Берту и папу Мишу.
Саша пишет докторскую диссертацию,
у него семья и большая зарплата.
Но рвётся в Женеву, и родители не просят его остаться,
иначе им будет казаться, что виноваты.
Так и живут, незаметные, в доме многоэтажном,
Берта засыпает у телевизора, а Миша весёлый, смеётся, шутит.
Конечно, одним в стране им будет немного страшно,
но это никак не меняет сути.
Циля - бабушка своенравная,
любит, чтоб в доме была чистота.
Врач про неё говорит: "сохранная",
но всё-таки сила уже не та.
Вот если бы дальше жить, не старея
(бывают же крепкие старики)...
Циля тайком влюблена в Андрея -
доктора из поликлиники.
Поздние чувства - отнюдь не безделка,
нахлынут - не спросишь их, почему.
Поэтому Таня, сестра-сиделка,
часто водит Цилю к нему.
Где-то кольнуло, а Циля и рада,
маленькая радость - пигалица.
Пара кварталов - и вот он, рядом,
с Таней по-доброму перемигивается.
Так жаль, что почаще ходить непросто,
Таня - третья лишняя, но других вариантов нет.
Циле вчера исполнилось девяносто -
до ста двадцати ей ещё тридцать лет!
Есть у Рони квартира и обеспеченная сестра,
Рони душ принимает и громко поёт с утра,
вкусно завтракает и обедает за столом,
а на улице всем подряд говорит «шалом!»
Никого не пропустит (любой человек хорош)
и сияет, как начищенный медный грош.
Всем желает здоровья и счастья тепло и искренно,
смотрит в лица с любовью, и смеяться над ним бессмысленно,
потому что он светится, словно солнце из моря выловил на крючок.
Городской дурачок.
А Дорит ночует в подъездах, но в том не видит беды,
если там не холодно. На помойках полно еды.
Вот вчера нашла почти что целую запечённую курочку.
Городская дурочка.
Просыпается утром рано, идёт во двор,
если кто-то встретится, заводит с ним разговор.
И её не гонят – ну в чём же она виновата?
Иногда кому-то звонит со сломанного автомата.
А недавно я видела Рони с Дорит вдвоём,
говорили взахлёб, и каждый, вроде бы, о своём.
улыбались, вовсю размахивали руками,
но совсем не выглядели дураками.
Он смотрел ей в лицо с любовью, держал за талию,
и они, довольные, хохотали.
Рон одет был дорого, впрочем, просто:
джинсы от «Levi Strauss» и рубашка новая от «Lacoste».
А Дорит в заношенной рваной кофте,
из которой бесстыдно торчали грязные
бретельки от лифчика.
Такие похожие, такие разные –
два счастливчика.