Среди черного дыма войны
проступали под пенье кукушек
голубые глаза тишины
со зрачками нацеленных пушек.
И земля под пером февраля
расплывалась чернилами, немо
перепачканным ртом шевеля,
словно небу читала поэму.
Над заплатанной россыпью тел
на огромной бессмысленной плахе
то ли ангел по небу летел,
то ли облако в белой рубахе.
И мололась, мололась мука,
и кипела, кипела работа.
А века... Что такое века?
это капельки крови и пота.
Продолжая идти напрямик,
мимоходом столетья растили
Украины решительный миг
и бездарное время России.
И отчаянно скалился рот,
искаженный восторгом и грустью.
И река, совершив поворот,
устремлялась к далекому устью
и срывала покров и покой
с берегов и с пустого причала.
И в полете орла над рекой
одинокая песня звучала.
И плыла в этой песне тоска,
как в блаженной молитве калеки.
А века... Что такое века?
Это наши закрытые веки
Незаметно, неслышно, по-лисьи,
поредевшим хвостом шевеля,
то ли небо отпрянуло в выси,
то ли вниз провалилась земля.
Эти слезы еще отольются –
за собой не оставив следа,
на поверхности мертвого блюдца
высыхает живая вода.
От отчизны шагая к отчизне,
рассыпая словес серебро,
подливал я в чернильницу жизни
и оттачивал смертью перо.
Опускался в глухое зимовье,
этот мир, помутненный, как дым,
проклиная с такою любовью,
что бывал им ответно любим.
Я подкармливал крошками хлеба
обнимающий берег прибой,
над собою не чувствуя неба,
но почувствовав твердь под собой.
И когда подступила усталость,
бестелесные дни хороня,
то ли счастья во мне не осталось,
то ли в нем не осталось меня.
* * *
Ты любила варанов, тянулась к вараввам,
обживала пески, обжигала волной,
признавая мое верховенство над правом
и твое надо мной.
Ты неслась на знаменах, на древних эмблемах,
на разбухших утробах торжественных дат.
Ты сверкала, как зайчик – на щитах, и на шлемах,
и на копьях солдат.
И в последний закат на последней Голгофе,
всех прекраснее жен, всех желанней невест,
на смертельном огне ты готовила кофе
и несла мне на крест.
С крахмальною салфеткой на коленах,
с бородкой в масле,
он говорил: «Не брать военнопленных –
у нас не ясли».
Янтарный гусь расправил мощно лапы,
и, хорошея,
внутри графина водка потекла по
хрустальной шее,
раздвинула сознанья коридоры
слезою нежной.
«Вот так же мы разделаем просторы
недозалежной,
как эту птицу. На калач намажем
зернистой чернью
и – помоги нам Господи – закажем
по ней вечерню».
В стаканах отражались многогранно
лампады-клюквы,
а на стене ночного ресторана
горели буквы,
поднявшись над столешницей аршинной,
над белой плахой:
«Любитель пообедать Украиной –
изыди на***».
А бородатый, собственной отчизне
служа нелепо,
вершил войну, размазывая жизни
ножом по хлебу.
Я родился от буквы ять
под обстрелом чернильных пятен.
Не пытайся меня понять –
я и сам себе непонятен.
Я сменил полусотню лиц.
И о чем рассказать могли мне
снегопады пустых страниц
и косые в линейку ливни?
Я витийствовал на бегу
под покровом змеиной кожи.
Пожелай твоему врагу
быть слегка на меня похожим.
Вырывай из судьбы листы
и, не помня, к чему и кто ты,
из космической пустоты
извлекай по частям пустоты.
Опрокинется небосвод,
и спросонья глазам усталым
в полусумраке эшафот
померещится пьедесталом.
К одиночеству моему
прислонив на подушке пряди,
приручай, как собаку, тьму,
против неба ее погладив.
Родина опаздывала на свидание.
Я посматривал на часы, заглядывал в календарь.
Рассчитавшись на первый-второй, пятиэтажные здания
выстроились вдоль улиц. Перекресток, жертвенный, как алтарь,
мне подмигивал то зеленым, то красным оком,
призывая: «Иди», окрикивая: «Стоять!»
Пространство поворачивалось раненым боком,
из которого высовывалась рукоять
ножа. С лицом белее мела,
вдалеке, сжатая в металлические тиски,
Родина штопала собственное тело,
пришивая оторванные куски,
расползаясь на заплаты, рассыпаясь в руины,
зализывая раны языками огня.
Каштаново-карие глаза Украины
мне глядели в лицо, не узнавая меня,
доводя до дрожи, до гусиной кожи.
И хотелось, обрывая смертоносный след,
На задворках мира воскликнуть: «Боже!»
... И в ответ услышать: «Меня здесь нет».
Наши трубы уходят в астрал,
наши губы спрягают глаголы.
Вдохновенный церковный хурал
в небеса отправляют монголы.
Под кочующий грохот орды
опускаются степи сутуло.
Как прекрасны, смуглы и горды
их высокие острые скулы!
Я с тобой, бесконечно живой,
измерение вижу другое –
натянувшись в руке тетивой,
ты сгибаешь пространство дугою.
И на солнце блеснув, как слюда,
промелькнув, как слепая причуда,
ты уходишь опять в никуда,
возвращаясь опять ниоткуда.
И на части пустоты дробя
и бездумно осколки сличая,
я брожу от себя до себя,
никого на пути не встречая.
Крепчает градус. Тончают нервы.
В открытой банке грустят консервы,
под лампой грея свои хвосты
в янтарном масле. Горбушка хлеба
пропахла спиртом. Обрывок неба
цветет полынью ночной звезды.
Ее предвестье толкает к мести.
В моем предместьи, глотая двести
горчащих граммов, размыв черты,
я вижу птицу над мертвым телом.
Мальчишка в черном, мальчишка в белом
лежат в обнимку, оскалив рты.
В ночном тумане плывут пираньи.
Я на стакане считаю грани,
почти желая ступить за грань.
И с мирозданием связь утратив,
я провожаю сестер и братьев
и в их улыбки кладу юань.
Я заблудился, шагая к безднам.
Отстав на малость, не став небесным,
стеклом похмельным о стол звеня,
я возвращаюсь в мое земное,
где жизнь, бессмысленная со мною,
еще бессмысленней без меня.
От крымского ханства до крымского хамства
два с четвертью века. Степное пространство,
омытое морем, залитое светом,
примкнув поневоле к безрадостным датам,
сегодня спиной повернулось к поэтам,
помятым лицом обернувшись к солдатам.
Мне всё здесь знакомо до дрожи, до боли –
от скал Карадага до высохшей соли
на шортах, на майке, на собственной коже,
от бликов на гальке и мелких осколках
до оргий от похоти спятивших кошек
на шиферных крышах в рыбацких поселках.
Здесь всё состояло из веских предтечий
смешения рас и смешенья наречий.
И двигаясь сонно в замедленном стрипе,
учились массандру в стеклянной огранке
глотать полуголые мальчики-хиппи
и полуодетые девочки-панки.
Витает навязчиво, как паранойя,
иное виденье, застолье иное.
И близ покосившейся автостоянки
глотают бензин, доходя до икоты,
одетые в панцыри мальчики-танки
и девочки – бронемашины пехоты.
Я не знаю – быть может, вчера, а, быть может, сегодня,
словно пух с тополей, словно дымка с усталых полей,
поднялась над землею небесная белая сотня,
отчего небеса на мгновение стали белей.
Их встречали без слов, их, как в ризы, одели в шинели,
увели высоко-высоко. И как будто в ответ
на притихшей земле почему-то снега почернели,
словно кто-то над раненым городом выключил свет.
Сквозь февральскую тьму проступали знакомые лица,
неподвижные руки сжимали пустоты в горсти.
И хотелось слегка запоздало над каждым склониться
и на ухо шепнуть бесполезное слово – «прости».
Три яблока, один стакан с вишневой
Наливкою. Мне хочется по новой,
Разбрасывая точки и тире,
Прислушаться к осеннему сигналу,
Сворачивая время, как сигару
Катает негритянка на бедре.
Холстом украшен жертвенный треножник.
Твой рыжий и бессовестный художник,
Лишенный окончаний и корней,
Я ничего, наверное, не значу.
Но посмотри, с какой самоотдачей
Я высекаю звезды из камней
И поджигаю спичкою, как порох.
Прости мои полотна, на которых
Катаются во всей своей красе
Спокойно и уверенно, как Будда,
Ветра на крыльях мельницы, как будто
На чертовом вращаясь колесе.
Тебе, должно быть, тесно в этой раме?
Обманутая здешними дарами,
Ты губ приподнимаешь уголки,
Спеша улыбку на лицо напялить,
И дергаешь за ниточки на память
Завязанные мною узелки.
Пора возвращаться в родные пенаты,
Где даты поддаты и мысли пернаты,
Где жизнь на лету и любовь на бегу,
И зимние окна рисуют квадраты
Оранжевым светом на черном снегу.
Пора возвращаться в родные палаты,
Где в белых халатах гуляют пилаты,
Галантно затеяв с медсестрами флирт.
С одним из пилатов, я слышал, пила ты
Из жертвенной чаши этиловый спирт.
Чужие супруги в постели упруги.
Я рад за тебя и за то, что в округе
Чекистской походкою бродит зима.
Ты любишь пилата за чистые руки,
Горячее сердце и холод ума.
Пора возвращаться в родные коммуны.
Не знаю, зачем, и не знаю, к кому, но
Гудит голова, и бормочут уста,
И к деньгам карманы, по счастью, иммунны,
И совесть – не столько чиста, как пуста.
И хочется воздух руками потрогать,
На землю упав, как остриженный ноготь,
И бешеным псом, возмутясь тишиной,
На тени в окне твоем лаять – должно быть,
С похмелья окно перепутав с луной.
Всё было горько и красиво.
Писалась повесть площадей
Похмельным трепетом курсива
Перекосившихся дождей.
Пространство города пустело
От фонаря до фонаря,
И тот скрывал нагое тело
Под власяницей ноября.
Кружилась тьма в протяжном свисте,
И в забытьи полухмельном
Неслись оборванные листья
Косматым рыжим табуном.
Прости мне мысли неблагие,
Безлюдье улиц и дворов.
Я забываю ностальгию
Ноябрьских темных вечеров.
Всё стало тихо и сурово.
Одетый в зимнюю броню,
Под белоснежностью покрова
Я наше время хороню.
Затянут холодом снаружи
Щемящий осени разброд.
И лед сковал дыханье лужи,
Зажав рукой ей влажный рот.
Забудем наше многословье,
Оставим эту круговерть.
Нас ждет безмолвное зимовье,
Напоминающее смерть.
Молитвы нежные допеты.
Подобно умершим богам,
Деревьев голые скелеты,
Чернея, бродят по снегам,
Теней змеящуюся полость
Освободив из западни.
И наша собственная голость
Их обнаженности сродни.
Мы стали теми, кем хотели,
Укрывшись снегом под конец
С татуировками метели
На алой мякоти сердец.
Дверную ручку вывернув до хруста,
Ты входишь в эту комнату. В ней пусто.
Темнеет пол, белеет простыня,
Колышутся на окнах занавески,
На потолке рисуя арабески
Чернилами теней. Но нет меня.
Я – нечто, заблудившееся в теле,
Я – ангел, распростертый на постели
За неименьем собственных небес.
Пространство, обездвиженное комой,
Сужается, и время насекомо
Бормочет тишине в противовес.
Я – выстрел, не раздавшийся из пушки.
Над ухом у меня поют кукушки,
Как будто мне хотят накуковать
Столетия. Я, короток и кроток,
Лежу, уткнув небритый подбородок
В обиженно скрипящую кровать.
Чернеют дыры и белеют пятна.
Невнятно, но по-своему приятно
Опустошаться, грезя наяву,
Покрывшись сетью тоненьких прожилок.
Но ты подуй легонько в мой затылок,
И, может быть, я снова оживу.
Расправившись с моей первоосновой,
Ваяй меня, как Голема, по новой,
Крупицы собирая и крепя.
Светлеет ночь, ложатся тени длинно,
И время, застывая, словно глина,
Под пальцами крошится у тебя.
Небо опускается вниз,
Ливнями ударившись оземь.
Приходи ко мне, Дионис,
Вечером, похожим на осень.
За окном плывет тишина,
Сумерки невольно сгущая.
Не бери с собою вина –
Я хозяин. Я угощаю.
Подставляй граненый стакан.
Странная, должно быть, отрада –
Путника из древних Балкан
Напоить лозой винограда.
Видишь, как я счастлив, назад
Дарящему дар возвращая.
Приводить не нужно менад –
Я хозяин. Я угощаю.
Женщины друг дружке сродни –
Мы для них всего лишь трофеи.
Правду говорят, что они
Скопом погубили Орфея?
Лучше сохранять с ними мир,
Опасаясь, чтя и прощая...
Вот маслины, фрукты и сыр –
Я хозяин. Я угощаю.
Комната невзрачна на вид.
А в Элладе было раздолье?
Будем в тесноте без обид
Продолжать на пару застолье.
Боги мастера покутить,
Тварей и людей укрощая.
Можно ли себя укротить?
Я хозяин. Я угощаю.
Извини, я пьян, Дионис.
Я утратил силы и разум.
Хочешь спать? Усни и приснись
Всем твоим возлюбленным разом.
Я куда-то движусь вперед,
Жизненную нить сокращая.
Кто из нас сначала умрет?
Я хозяин. Я угощаю.
Ты извини, мне ничего не надо,
Мне эта радость странная дана –
Забыться от дождя и листопада,
Как от стакана крепкого вина.
Я буду слушать этот тихий шорох,
И где-то там, у бездны на краю,
Во мне сгорит опавших листьев ворох,
Развеяв горечь давнюю мою.
Светлеют мысли, сердце забывает,
Не торопясь, не чувствуя вины.
Чужой страны на свете не бывает,
Как не бывает не чужой страны.
Всё ни к чему. И всё подобно чуду.
И подустав от этих вечных тем,
Я был всегда и я всегда пребуду,
Не зная, кто я, где я и зачем.
Я наступаю заново на грабли.
Кружит листва. Нерадостен и тих,
Дробится дождь на крохотные капли.
И я похож на каждую из них.
Много ли нам осталось?
Сделалась даль близка.
Вот и прошла усталость.
Вот и пришла тоска.
Переполняй елеем
Заново суть и речь –
Мы уже то не склеим,
Что не смогли сберечь.
Мы превратились в слитки,
Мы разучились сметь,
Медленно, как улитки,
Переползая в смерть.
Небо над нами звездно,
Высится гор гряда.
Лучше проститься поздно,
Нежели никогда.
Шествуй по миру снова
В алом плаще зари.
Только прошу – ни слова
Больше не говори.
Сумеречно и ложно,
Вьется туда стезя,
Где полюбить – безбожно.
А не любить – нельзя.
Какая ночь! Вина, Варфоломей,
Трактирщик пьяный.
Пусть лучше нас убьет зеленый змей,
Чем змей багряный.
Он где-то здесь. Его питает кровь
И наши страхи.
Постель мне этой ночью не готовь –
Посплю на плахе.
Я помяну тебя, а ты меня.
Неважно, кто ты.
Какая ни случилась бы резня,
Мы – гугеноты.
Огни и толпы. Улица пьяна
От круговерти.
С какой любовью пишут времена
Картины смерти!
Козлищ не отмежует от овец
Ни плач, ни скрежет.
Примерный муж и любящий отец
В толпе зарежет.
Сливается в безудержную плоть
Людская масса.
Ты думаешь, им надобен Господь?
Им нужно мясо.
Пускай мое отведают сполна.
Захочешь – наше.
А мы хлебнем тем временем вина
Из общей чаши.
Не причитай, не жалуйся, не плачь –
Почувствуй силу.
Цветами разукрасит твой палач
Твою могилу.
Простим его. Какого нам рожна?
Рассудим мудро.
Варфоломея ночь не так страшна,
Как страшно утро.
Попридержи злоречие твое
И словоблудье.
Убийцы – не исчадье, не зверье,
А просто люди.
Мы – та же голь. Мы, как столетий боль,
Неотвратимы.
И – вразуми нас, Бог – не одного ль
Венка цветы мы?
*
Нормандский запах осени и яблок.
Плоды, неярко солнце отражая,
Висят на ветках, пестрые, как зяблик,
И ожидают сбора урожая.
Выплескивая мнительность наружу,
Прилива темно-серая палитра
Неспешно надвигается на сушу
И пенится кувшином, полным сидра.
*
Прогуливаясь в сумерках полями
Меж звездами и стеблями пшеницы,
Внезапно ощутить себя нолями
Умеют, к сожаленью, единицы.
Шагая по пути к непротивленью,
Выходишь на дорогу к равновесью.
И то, что недоступно заземленью,
Окажется доступным занебесью.
*
Приятно ощутить свою искомость
От темени до чашечки коленной
И противопоставить невесомость
Закону тяготения Вселенной.
Примеривая здешние широты,
Свыкаешься, как с рокотом прибоя,
С сознанием того, что мы сироты,
Несущие созвездья над собою.
*
Пространству тесны временные рамки,
Как сущности бывает тесно в теле.
Бездарно разорившиеся замки
С успехом превращаются в отели.
Насмешливая масок перемена
Не так видна порою предвечерней –
В сегодняшнем обличие бармена
Читается вчерашний виночерпий.
*
Петляющую вязь невзрачных улиц
Переломляет ресторанов призма.
Не хочешь ли шампанского и устриц?
Хоть в этом привкус есть каннибализма –
Врастая постепенно в наши кожи
И прислонясь к обманчивой подпорке,
Мы чем-то сами с устрицами схожи,
Укрывшимися в собственные створки.
*
Мы спрятаны надежною постелью
От мирозданья как от наважденья.
Мне кажется, по нашему отелю
Разгуливают ночью привиденья.
За тонким тюлем словно шевелится
Проем окна, расцвеченный луною.
И мы лежим, приблизив наши лица
И повернувшись к остальным спиною.
*
Сереет утра матовый хрусталик,
Глядясь бельмом в действительности зыбкой.
Дымится чай. Нетронутый рогалик
Лежит на блюдце, выгнувшись улыбкой.
Летают чайки, доводя крикливо
Скупой пейзаж до вычурных истерик.
Прилив сменился натиском отлива,
Во всем уродстве обнажившим берег.
*
Должно быть мы настолько первозданны,
Что в этом мире не находим места.
О наши ноги трутся чемоданы,
Без лишних слов готовые к отъезду.
Бросают волны сбивчивою кодой
В осенний воздух пригоршни жемчужин.
Мы вновь свободны – странною свободой,
В которой никому никто не нужен.
*
Мир – не больше чем холст без рамок.
Здешний воздух весной вальяжен.
Отчего-то похож мой зАмок
На замОк без ключей и скважин.
В этом теле душа остыла,
Но работа ее разбудит –
Вспоминая о том, что было,
Забываешь о том, что будет.
*
Для того, кто рожден в Тоскане
Среди солнца и померанцев,
Непонятна тоска. Тоска не
Омрачает сердца тосканцев.
Здесь готовы молиться зверю,
Помести его на иконы.
Незаконнорожденный? Верю.
Всё рожденное – незаконно.
*
Масть ложится послушно к масти,
Собираются в крылья перья.
Извини, побежденный мастер,
Победившего подмастерья.
Ученичества суть рутинна,
Как вода под застывшей ряской.
Если таинства нет, картина
Остается холстом и краской.
*
Человек потому стремится
В недоступное поднебесье,
Что немного похож на птицу,
Потерявшую равновесье.
Окружен несусветной грязью
И закупорен в твердолобье,
Сотворенный по безобразью
Пробивается к бесподобью.
*
Я не то что охоч до денег,
Почитания, грубой лести,
Но без низких на вид ступенек
Не построить высоких лестниц.
Позволительно, зная, кто ты,
Небеса за себя посватать
Для того, чтоб достичь высОты –
Те, с которых не стыдно падать.
*
Я не верю в прелюбодейство,
Но уверен, что есть расплата.
Живописцу вредит семейство,
Если только оно не свято.
Мироздание столь бездонно,
Что вполне объяснимо, если
Интересней писать Мадонну,
Чем супругу в уютном кресле.
*
Я смогу пережить измену.
Я сумею с изменой слиться.
Я гляжу на пустую стену,
И на свет проступают лица.
Подсознанье зудит, как муха.
Этот кубок и мной отведан –
Иисусу страшна не мука,
А сознанье того, что предан.
*
Я устал от общенья с теми,
Кто напялил обличья судей.
Успокоят людей на время
Только залпы из всех орудий.
Еретически бесит вера.
И бессмысленно оправданье
Самозванного инженера
Разрушенья и созиданья.
*
Время, видимо, нас пороло
Снисходительнее доныне.
Что такое Савонарола?
Перемноженная гордыня.
Увлекая богообразно
Покаянников и отребье,
Страстотерпец сильней соблазна.
Но слабее, чем страстотерпье.
*
Венценосцы, святейший Папа
Предаются, сойдясь, азарту.
В их игре ни одну без крапа
Не отыщешь в колоде карту.
От посулов любвеобильных
Тяжело, как в медвежьих лапах.
Ублажив интересы сильных,
Откликаешься в сердце слабых.
*
Я уеду. Я стану частью
Недописанной мной тетради –
Нет, конечно, не ради счастья,
Но согласья с собою ради.
Здесь довольно самцов и самок.
Их бездарность надежней дара.
Возвышается древний замок.
А под замком течет Луара.
*
Я не помню своих флоренций,
Я по ним отслужил молебен.
Мне приходит на ум Лоренцо –
Так ли был он великолепен?
Честолюбие – немощь духа.
Для ничтожных и сильных мира
На земле и светло и сухо,
Под землею темно и сыро.
*
Чем отчетливей поднебесье,
Тем размытей граница между
Сновиденьем и явью. Здесь я
Оставляю в залог надежду.
Пусть над ухом жужжит, как овод,
Меж земной и небесной твердью
И внушает, что жизнь – лишь повод
Не для смерти, а для бессмертья.
Звени бубенчиками, Тиль,
Светло и громко.
Краюху хлеба и бутыль
Хранит котомка.
Глотая дождь, глотая пыль,
Глотая вьюгу,
Звени бубенчиками, Тиль,
На всю округу.
Иди, не ведая куда –
Чего бояться?
Свистят дрозды, поет дуда
В руках паяца.
Весенний воздух нежно груб
И обездвижен,
И валит дым из стройных труб
Веселых хижин.
Пора забыть о холодах,
Когда веками
Топили печи в городах
Еретиками.
Живое, пущено под сруб,
Лишилось боли.
Твой мир, обглоданный, как труп,
Чернеет в поле.
Не оперевшись на костыль,
Не ступишь шагу.
Звени бубенчиками, Тиль,
Дуди в баклагу.
В тебе никто не обличит
Единоверца.
И пепел Клааса стучит
В чужое сердце.
Январский вечер. Рюмка водки.
Проем окна.
По небу в серебристой лодке
Плывет луна.
Деревьев черные зарубки
Покрыли снег,
Где воздух, от мороза хрупкий,
Нашел ночлег.
Внутри тепло. Трещит дровами
В углу камин.
Соприкоснувшись головами,
Сплелись в один
Нечеткий контур наши тени.
И тень твоя
Кладет ладони на колени
Небытия.
Но мне, по правде, неохота
Глотать свинец.
Я позабыл, что миру кто-то
Предрек конец.
Ты погоди – метеосводка
Не столь верна.
Сперва допьем. Не греет водка –
Нальем вина.
Сорви с дыхания покровы,
Стеклом звеня.
Гляди сквозь мрак вина багровый
На свет огня.
Глотай январь, вяжи прилежно
Его петлю.
И ненавидь меня так нежно,
Как я люблю.
Опускаясь под вечер и ранясь о провода,
Полумертвое небо становится вновь живее.
На конце папиросы вспыхивает звезда,
В окружающем сумраке нервно оранжевея.
Выползая наружу и смело растя в длину,
Тени смотрятся сверху значительнее, чем люди.
Подступившая тьма флегматично жует луну,
Полукруглую дольку оставив на черном блюде.
Наши тихие души спят в оболочке тел,
Обездвиженные и лишенные дара слова.
Завершая по новой начатый передел,
Неземное переползает за грань земного.
В полусумраке комната прячет углов оскал.
И заведомо обреченный на пораженье,
Ты глядишь с улыбкой в черный квадрат зеркал
И без всякой горечи видишь в них отторженье.
Мне помнится дивно бессмысленный город,
Пригревший меня на груди,
Где падало небо, и прямо за ворот
Текли проливные дожди.
Здесь каждый другому был снами навеян,
Запутавшись в ложных узлах.
И время, кружась каруселью кофеен,
Мелькало в кривых зеркалах,
Качалось в угаре и пьяном размахе,
Сжималось в стальную иглу.
И женщины, жадные, как росомахи,
Глотали коньяк на углу.
Под пятнами туши синели прожилки,
Неон разливался, слепя.
Они предлагали хлебнуть из бутылки
И следом за этим – себя.
Но месяц лохматый с укором почтенным
Скрывался в свою конуру,
И ночь, захмелев, оседала по стенам
Домов, просветлевших к утру.
И в утренней дымке, неясной и зыбкой,
Я пьяный лежал у реки.
И маленький ангел с недетской улыбкой
Кормил меня хлебом с руки.
Сумерки. Солнца тускнеет медь.
Дымом сочатся трубы.
Дудочник, что ты хотел пропеть,
Флейту целуя в губы?
В мыслях и чувствах царит разброд.
Обруч пространства тесен.
Дудочник, твой онемевший рот
Слишком устал от песен.
Мир перевернут. Святых святей,
Бесы одеты в ризы.
Дудочник, в городе нет детей –
В городе только крысы.
Всё омертвело. Сердца пусты.
Сжаты в тисках и гулки,
Вьются изгибами, как хвосты,
Голые переулки.
Скука и смута, распад и тлен.
Скалясь с холма свирепо,
Бурые десны кирпичных стен
Зубы вонзают в небо.
Сдохнуть ли, спиться ли от тоски?
Тщетно мечтать о чуде?
Странно, но стали тебе близки
Эти места и люди.
Ты угодил на свою беду
В темное закулисье.
Лучше молчать, чем учить дуду
Преданно петь по-крысьи.
Сумерки. Солнца тускнеет медь.
Дымом сочатся трубы.
Дудочник, что ты хотел пропеть,
Флейту целуя в губы?
Дай ненадолго покой дуде,
Мирно сомкнув ресницы.
Перевернувшись в речной воде,
Город ко дну стремится.
Оливково-лавандовый Прованс,
Где неба бледно-синего фаянс
Так уязвим на вид и даже хрупок,
Что, очевидно, вздох или изгиб
Крыла летящих в воздухе голубок
На нем оставить трещину могли б.
Голубки здесь изящны и худы.
Их четкие когтистые следы,
Пропитанные ароматом соли,
Рассыпаны по пляжному песку.
И солнце, раскаленное до боли,
Лучами прижимается к виску.
Мигрень и зной охватывают юг.
Срастаются в неразделимый круг
Огонь, вода, земля и с ними воздух.
Темнеет, кровожадность утолив,
Густой багрянец в виноградных гроздьях,
И шевелится серебро олив.
Тяжелый, изнурительный мистраль
Свивает мысли в дикую спираль,
Безумие неся в своем дыханьи.
И мир, приподнимаясь на дыбы,
Шатается, при каждом колыханьи
Морокою опутывая лбы.
Здесь блеклы краски, выжжены цвета
И кажется, что жизни привита
Суровость. Но под нею шевелится
До умопомраченья нежный дух,
Светящийся, как бронзовые лица
Под черными одеждами старух.
Необъяснимо сердце веселя,
Морщинисты, как здешняя земля,
Их смугло-терракотовые руки.
Но сходны с небесами их глаза,
То черные, как сумерки на юге,
То ясные, как утра бирюза.
Друг друга дополняют неспроста
Малейший штрих, малейшая черта.
Мазками на безоблачном просторе
Читается возвышенностей цепь,
И как за степью чувствуется море,
Так и за морем чувствуется степь.
Лавандовый, оливковый Прованс!
Перед пространством время впало в транс
С таким самозабвением и страстью,
Что стерся циферблат его до дыр.
Прованс, непостижимый, как – по счастью –
Для пониманья недоступен мир.
Он уходил из дома на войну,
Но он не верил в праведность войны
И не стремился к будущему бою.
И, может быть, любя свою страну,
Он за собой не чувствовал страны,
А видел только небо над собою.
И шли дожди, уныло морося,
Вращая мир вокруг своих осей.
И разгоняя мысли алкоголем,
Шутили и горланили друзья.
Но он не видел лиц своих друзей,
А видел птиц, летающих над полем.
И был огонь. И сузились круги.
Из гулкого смешения шагов,
Чернея, вырисовывались тени.
И где-то рядом падали враги.
Но он не видел лиц своих врагов,
А видел лишь ожившие мишени.
И был порыв. И радость в нем была.
И бешенство подталкивало в бой,
Как будто уравняв его с богами.
А после на глаза упала мгла.
Но он не видел смерти над собой,
А видел только землю под ногами.
Как всадник, покачнувшийся в седле,
Утратило пространство существо,
Прижав к нему лицо, от ран рябое.
И он лежал, один на всей земле,
Не слыша никого и ничего,
Но снова видя небо над собою.
Скажи мне, если б я был собакой,
Небольшой, кареглазой, рыжей окраски,
Забавлялся любовью, погоней, дракой,
Мечтал о мясе и о хозяйской ласке,
Облаивал встречных, а всего охотней
Твоих поклонников с их похотью жалкой,
Весело шастал меж подворотней
И вожделенной мусорной свалкой,
Держал твои плечи в упругих лапах,
Лизал тебя в щеку, презирал ошейник
Чувствовал радостно каждый запах,
Не зная только запаха денег,
Потакал твоим слабостям, не любил величья,
Был со многими мил, нетерпим к немногим –
Скажи мне, ты бы нашла различье
Между мною двуногим и четвероногим?
Погляди, я стою, окружен захолустьем,
На своих двоих. Мне ни шатко, ни валко.
И скулю на луну – не затем, что грустен,
А затем, что ее почему-то жалко.
Я буду пить любую из отрав,
Во всем винясь, ни с чем не соизмерясь.
Но только тот несокрушимо прав,
В ком говорит возвышенная ересь.
Мне так близка дорога катастроф
В ее земной и неземной юдоли.
Уходят в небо сполохи костров,
В которых звезды корчатся от боли.
Я ощущаю от ожога след.
И на свободной от крестов Голгофе
Бессмертный инквизитора скелет
Сидит на троне с чашечкою кофе.
Пустоты глаз устремлены вперед,
И скалится отточенно, как бритва,
Лишенный губ и выраженья рот,
Где нет хулы страшнее, чем молитва.
Всё полустерто. Всё непривычно голо.
Всё уместилось в тесный охват границ
В доме, где только тени скользят по полу,
Тихо играя музыку половиц.
Вслушайся в эти отзвуки, от которых
Хочется, позабывшись и налегке,
Ветром запутаться в светло-зеленых шторах
Или плясать, как зайчик, на потолке.
Дом этот бросив, мы заблудились между
Небом и подворотней, забившись в щель.
Знаешь, не так уж страшно терять надежду,
Если перед собою не видеть цель.
Я не пойму, какого мы беса тешим,
Души спалив дотла и развеяв дым.
Можно, простившись с большим, смириться с меньшим.
Легче проститься с меньшим и стать пустым.
Черные кости веток размяв до хруста,
Мартовский ангел нас совратил с пути.
Не огорчайся – если на сердце пусто,
Может, сумеет кто-то в него войти.
Наш приговор до худших времен отсрочен.
Горсть мимолетностей перехватив на чай,
Мы умираем разве что между прочим.
Да и живем, пожалуй что, невзначай.
Скучно, устав от зрелищ, мечтать о хлебе,
Грустно быть всеми, так и не став собой.
Мартовский ангел спит в предзакатном небе,
Видно, до дна упившись своей трубой.
Так ли, скажи, просторна небес обитель?
Не обо мне печалясь или скорбя,
Спи беспробудно, пьяненький мой хранитель,
Если, конечно, кто-то хранит тебя.
Всё это так прекрасно и так нелепо –
Чувствовать вечность, напрочь забыв о том,
Что на бездомье кажется домом небо,
Как на безнебье кажется небом дом.
Любезный друг! Живя обетованно
Вдали от всевозможных словоблудов,
Я снаряжаю в небо караваны
Великолепных жертвенных верблюдов.
Я вглядываюсь с нашей первой встречи
В их грустные задумчивые лица,
Прислушиваюсь к их негромкой речи
И, кажется, учусь у них молиться.
Когда они мохнатыми горбами
Колышут на ветру, как парусами,
Я чувствую, что мы росли рабами,
Порою забываясь небесами.
За крытыми столами и в постели
Усердствуя натужно и устало,
Мы, верно, слишком многого хотели,
Когда для счастья меньшего хватало.
Мы увлеклись бессмысленной погоней,
И наша суть настолько опустела,
Что сделалась причиною агоний,
Разрушивших до срока наше тело.
Мне хорошо. Безумье позабыто,
Безудержность ушла, исчезла спешка.
Я слушаю ночами, как копыта
Шуршат песками с ветром вперемешку.
Чернеет высь, луны сверкает блюдо,
Горят созвездья, словно крошки хлеба.
И по барханам движутся верблюды,
Хребтами спин покачивая небо.
Зима торопиться обычно не любит. Зима,
Надев сапоги и грубо вязаный свитер,
Неспешно обходит поля и заходит в дома
Как фермер степенный, как хмурый общинный пресвитер,
Напомнить о том, что не худо б дрова запасти,
Расчистить от снега тропу от калитки до двери,
И в сельскую церковь придя на молитву к шести,
Вернуться домой к немудреной, но сытной вечере.
... Мне нравилась с детства красивая пропись зимы.
Орудуя сжатым меж красными пальцами мелом,
Она не строчила по белому черным псалмы,
Но строчки стихов выводила по черному белым.
Едва прочитав их, я мог рассказать наизусть –
Конечно, не стих, и не строчку стиха, и не слово –
Я мог пересказывать светлую зимнюю грусть,
И радость, и странное чувство чего-то иного.
Казалось, вселенная спит у меня за стеной,
С утра на лежанке спросонья ворочаясь сладко.
И мир, бесконечно огромный в сравненьи со мной,
Неведомо как помещался во мне без остатка.
Зима повзрослела со мною на пару. Она,
В железную кружку плеснув кипятка и заварки,
Сидит вечерами за грубым столом у окна
И смотрит, как падает снег, исправляя помарки
Записанных начерно, прожитых начерно лет.
И ждет одинокого гостя, почти обесплотев
И, верно, забыв, что вовне одиночества нет,
Поскольку оно примостилось на стуле напротив.
Зимою грусть становится близка
И невесома, словно облака,
Которые в самозабвеньи неком
Плывут и исчезают в полумгле,
Как будто исповедовавшись снегом
На небо заглядевшейся земле.
И хочется идти по снегу вдаль,
Не зная, но предчувствуя печаль,
Пока тебе дорога не наскучит.
И прикоснувшись к сердцу твоему,
Печаль тебя чему-нибудь научит.
Но радость не научит ничему.
До синевы метелями обрит,
Скупой январь слегка посеребрит
Дороги и глухое бездорожье,
В котором всё утрачивает вес
И тишина – не больше, чем подножье
Великого молчания небес.
И хочется запомнить наизусть
И эту тишину, и эту грусть,
Которая, подобно волхвованью,
Из мира в мир протягивает нить
И сердце приближает к пониманью
Того, что невозможно объяснить.
Возвращение Цезаря
Грязен, опасен, величествен, неповторим,
Город спросонья похож на бессмысленный улей.
Юлий, ты хочешь войти победителем в Рим?
Римом придется на время пожертвовать, Юлий.
Пиршества, нежные женщины с ликом камей –
Время течет незаметно, бездумно и праздно.
Если соблазны тебя искушают, сумей
Сделаться выше и больше любого соблазна.
Тусклый светильник, шатер, раскладная кровать –
Слово последнее слышится малость кроваво.
Здесь неуместна брезгливость. Учись убивать,
Если желаешь достигнуть величья и славы.
Кровь опьяняет намного сильнее вина.
Сложит убийце поэт, не стыдясь, мадригалы.
Впрочем, убийство ли это? Всего лишь война.
Галлы, конечно же, люди. Но, всё-таки, галлы.
Перед тобою враги. За тобою друзья.
Всё остальное когда-нибудь время рассудит.
Чувствуй призыв и мгновение. Медлить нельзя –
В Риме друзей, к сожалению, больше не будет.
Делу политики чуждо понятие честь.
Дружба здесь ценится ниже интриг и коварства.
Зверские пытки и казни, конечно, не месть,
А неотъемлемый труд ради нужд государства.
Думать об этом не время. Есть некий Закон,
Тысячекратно сильней, чем людские законы,
Повелевающий жизни поставить на кон
И без оглядки по ним перейти Рубиконы.
Люди – песок. Или, может быть, меньше песка.
Мощные реки выходят наружу из грота.
Граждане Рима! Ведя за собою войска,
В Рим возвращается Цезарь. Откройте ворота.
Смерть цезаря
Обветшал, похоже, наш кумир
Вопреки фанатикам-радетелям.
Римлянин, захватывавший мир,
Мнил себя при этом благодетелем.
Ты в своих деяниях не нов.
Торжеством играет на лице заря.
Рев буцин и раненых слонов
Раньше срока величают цезаря.
Запахи покрытых потом кож
Движутся лавиной до экватора.
Это время вкладывает нож
В руку, что зарежет императора.
Но пока звучит заздравно речь,
Ложными проникшись мессианствами,
Временем пытаясь пренебречь,
Идол наслаждается пространствами.
Выгнута победоносно бровь,
Мощно длань раскинута над странами.
Что же ты, пролив чужую кровь,
Так ошеломлен своими ранами?
Ты затеял эту круговерть,
Обольстившись лаврами властителя.
Расступитесь, воины. Пусть смерть
Приласкает тело победителя.
Тонут удивленные глаза
В веках венценосного разбойника.
Пусть ему приснятся небеса –
Синие, как губы у покойника.
В субботний вечер в маленьком кафе
На невысокой деревянной лавке
Полковник артиллерии в отставке
Глотал коньяк, в кармане галифе
Раскрыв украдкой тощий кошелек
И мрачно пересчитывая деньги.
Он созерцал бетонные ступеньки,
Немытый пол и скучный потолок,
Испытывая приступы тоски,
Дробящие сознание, как свёрла.
Недорогой коньяк царапал горло
И стягивал удавкою виски.
Существованье – повод для вражды.
По крайней мере, повод для запоя.
Наедине с фужером и с собою,
Он в прочих собеседниках нужды
Не чувствовал. Полковник, отчего
Ты сделался чужим и бесполезным,
И вещество объятием железным
Закупорило в панцырь существо?
Полковник, ты скучаешь по войне?
Вдали от смерти жизнь неполнокровна.
Деревья, превратившиеся в брёвна,
Становятся бессмысленны вдвойне.
Не поменять ли в сердце часовых?
Не время ли с собою объясниться?
Как долго наважденьем будут сниться
Живые, хоронящие живых?
Полковник, ты тоскуешь по полям,
Где прорастают сквозь тела колосья
И раздается птиц многоголосье
С молитвой поминальной пополам?
Ты не вернулся ни с одной войны.
Пожертвовавший кровью вместе с потом,
Полковник, ты остался патриотом
Давно не существующей страны.
Не те места и времена не те,
И люди на бессмыслицу похожи.
Но если сердце пусто, отчего же
Такая тяжесть в этой пустоте?
По совести скажи: зачем в дыму
Сражений сохранил тебя Всевышний?
Не ты один на этом свете лишний –
Мы все на этом свете ни к чему.
Полковник, пей коньяк. Молчи. Скучай.
И спорь с самим собой, не зная твердо,
Что будет лучше – дать бармену в морду
Или оставить что-нибудь на чай.
Зайдя в харчевню, он спросил вина и мяса.
Слегка подвыпив, заказал вина для всей
Честной компании. К нему прильнула масса
Даренной выпивкой испытанных друзей.
Их лесть груба была, как шутки были грубы.
И пышногрудая девица в епанче
Шептала на ухо, и целовала в губы,
И возлежала разомленно на плече.
– Еще вина!
– Довольно пьянствовать, мой милый,
И задарма поить бродяг. Гони их прочь!
Не стоит вечером разбрасываться силой,
Когда не хочешь провести впустую ночь.
– А ты быстра, гляжу.
– А жизнь еще быстрее.
Пойдем к тебе?
– Мой город слишком далеко.
И это к лучшему. На сердце у еврея,
Чем дальше родина, тем более легко.
– Ты это в шутку?
– Ты не любишь на ночь шуток?
Пошли наверх, коль не раздумала идти.
Что ночь, что жизнь – один невнятный промежуток
Меж непонятными отрезками пути.
Но ты мне нравишься. Хоть я всегда был шалым,
Я буду нежен и прилежен в этот раз.
Бродяга учится довольствоваться малым:
Друзья – на день, приют – на ночь, любовь – на час.
– ... И я ушел. Мне стал мой дом не интересен.
Я из породы перелетных певчих птиц.
Нам говорят, что тесен мир. Но мир не тесен.
Однако тесно ощущение границ.
– Останься здесь.
– С тобой?
– Спроси еще: со шлюхой?
– Нет, не спрошу. Но не останусь. Мне нельзя.
Представь: я стану стариком, а ты старухой.
Семейство. Дети. Внуки. Родичи. Друзья.
Из часа в час. Из века в век. Из звеньев в звенья
Одна цепочка вьется, судьбами звеня.
И в этом счастье есть. Но нет благословенья.
И в этом мудрость есть. Но в этом нет меня.
– Я поняла. Ты сердцем глуп. Ты мне не нужен –
Я пошутила. Заплати мне за ночлег.
– Возьми хоть всё.
– Ты щедр... Оставь себе на ужин.
Ты в самом деле очень глупый человек.
Он шел всё дальше, городами обрастая,
Поближе к вечеру захаживал в кабак
И за собой водил прибившиеся стаи
Лохматых ливней, снегопадов и собак.
И в зыбком времени, быть может, столь же зыбок,
Он оставлял, себя растрачивая сам,
Следы подошв, следы надежд, следы ошибок,
Едва заметные земле и небесам.
«Что я здесь делаю? Старее ли, новее,
Все одинаковы на свете уголки.
Чем оживленнее дороги, тем мертвее
На них глядятся перекрестков узелки.
В родной стране от безысходности болея,
Я болен ею же, но в никакой стране.
Я ни о чем и ни о ком не сожалею.
Но, верно, кто-то сожалеет обо мне.
В привычной близости не ощущая прока,
Стремится взгляд за недоступный окоем.
Не потому ли нет в отечестве пророка,
Что нет отечества в пророке самоем?
Пространство сводится к прокрустовому ложу,
Дороги сходятся заведомо к концу».
Но чем-то блудный сын неблудного дороже,
Когда он снова возвращается к отцу.
Любимая, когда мы убивали,
Гордясь собой и родиной вдвойне,
Мы об убитых думали едва ли,
Поскольку на войне как на войне.
Опутаны едиными силками,
Мы даже не смотрели им в глаза,
Которые синели васильками,
Как будто отражая небеса.
Солдаты поневоле людоеды.
Нам было, если честно, всё равно.
Поверь, что запах крови и победы
Пьянит куда сильнее, чем вино.
Мне в самом деле хочется напиться,
Просыпаться песком сквозь решето.
Любимая, я вовсе не убийца,
А – Бог свидетель – сам не знаю кто.
Я пустота. Я пушечное мясо.
Несомый стаей озверевший волк,
Которым движет страх, тупая масса,
Слепая верноподданность и долг.
Здесь нет дорог. Здесь правит бездорожье.
И сам от безысходности не свой,
Я всё пойму, когда звенящей рожью
Меня укроет поле с головой.
Не жди меня. Уснет и не проснется
Моя душа, не размыкая век.
А если я вернусь, к тебе вернется
Чужой и незнакомый человек.
Я очерствел. Я высох, словно корка,
До мелкой пыли сердце раскрошив.
А, всё-таки, любимая, мне горько –
За тех, кто умер, и за тех, кто жив.
Моряк, чтобы вернуться обратно,
Должен уйти в море. Охотник подняться на холм.
Узоры обоев сливаются в пятна,
Стены и пол медленно обрастают мхом.
Дни за окном мелькают бесцветной стайкой.
Но лежа в постели, смотришь не вдаль, а вверх,
Где луна проплывает белой чайкой
И солнце кружит, как рыжий стерх.
Тропический дождь льет с потолка на ложе,
Ветер надувает простыню в порыве лихом.
Моряк, чтобы вернуться обратно, должен
Уйти в море. Охотник подняться на холм.
Достаточно начертать «мене, текел, фарес»,
Чтобы с треском обрушилась стена.
Жребий брошен. Уносит парус
В иные пространства и времена.
Прошлое осталось лежать за порогом.
Настоящее мчится во весь опор.
Пахнет солью морской и грогом
Ошалевший от звезд простор.
В этом наполненном тьмой просторе
Без грусти угадываются вдали дома.
Моряк вышел в открытое море.
Охотник поднялся на вершину холма.
Жизнь обнажает костлявый остов,
На ребрах которого птицы поют.
Для каждого моряка отыщется остров.
Для каждого охотника найдется приют.
Путь, змеясь от вершин до подножий,
Переползая через долины и рвы,
Остатается лежать сброшенной кожей
Среди высоких стеблей травы.
Якорь брошен. Опущены сходни.
Над вечерними склонами сгущается тьма.
Моряк возвращается с моря. Охотник
Спускается вниз с холма.
Твоя наивность слишком горяча.
А я устал. Ни твоего плеча,
Ни рук твоих, ни нежного затылка
Я не коснусь. Как к пламени свеча,
Так жертва опрометчиво и пылко
Стремится под секиру палача.
Я не злодей, я не нарочно груб.
Звучит печально флейта в хоре труб.
Под ветром осыпается шиповник,
Теряя лепестки невинных губ.
Помилуй Бог – какой же я садовник?
Скорее – поневоле – лесоруб.
В душе моей гуляют декабри –
Темно снаружи, холодно внутри.
Завален снегом сад наполовину,
И, как живые пятнышки зари,
Поклевывают мерзлую рябину,
Сверкая алой грудью, снегири.
Забредшая сюда издалека,
Застыла в изумлении река,
Со всех сторон охваченная льдами.
Но неподвижность стала ей близка –
Мгновения, умножившись годами,
Незримо превращаются в века.
Так было, есть и, верно, будет впредь.
Печально раньше смерти умереть.
Бездарно ощущенье здешней скуки.
Вечерний воздух потемнел на треть,
И ветер дует бешенно на руки,
Пытаясь их морозом отогреть.
Но даже если нет пути назад,
Заглянем напоследок в этот сад,
Где, с трепетом предчувствуя секиру,
Под снегом ветви голые висят.
И наши судьбы шествуют по миру,
Живя и умирая невпопад
Только дело не в снеге. Ступая по голой земле,
Улыбаясь камням и стирая подошвы в мозоли,
Мы сумеем так нежно, так тихо исчезнуть во мгле,
Так легко, чтоб при этом никто не почувствовал боли.
Горизонтом назвавшись, к себе приближенья не ждут.
Так заблудимся в чаще, лишь шаг не дойдя до опушки,
Наблюдая, как, за руки взявшись, столетья идут
И, старея на наших глазах, умирают кукушки.
В предвечернюю синь убегает разбитый огонь,
И, запамятав, что человек человеку полено,
Мы поместимся в мире, ладонь положив на ладонь,
И поместимся в клетке, коленом упершись в колено.
Пусть спасенье нелепо, как айсберг укутанный в мех,
Но, сближаясь в щелчке, уже пальцы не так одиноки.
И над нами рассыплется каплями тихонький смех –
Это ветер смеется о наши небритые щеки.
Утро появляется из темноты,
Как из кокона, покрытое серой пылью.
Сердце лепестков распахивают цветы.
Бабочка разворачивает крылья
И летит. Ее неправильная красивая тень
Движется по земле, окруженная светом.
Жизнь – это первый и последний день.
Но нужно ли бабочке знать об этом?
Бабочка летит. Что она видит вдали?
Всякий полет ярок. Всякая цель нелепа.
Крылья опускаются в сторону земли.
Крылья поднимаются в сторону неба.
Сердечный труд и телесная лень
Свойственны бабочкам и поэтам.
Жизнь – это первый и последний день.
Но нужно ли бабочке знать об этом?
Бабочка летит. В белом цвету
Стоят апельсиновые деревья.
Хочется всё полюбить на лету –
Для любви хватает и однодневья.
Полюбить миндаль, полюбить сирень,
Промелькнуть над крокусом и первоцветом.
Жизнь – это первый и последний день.
Но нужно ли бабочке знать об этом?
Как ни пёстры крылья, но мир пестрей,
То запачкан кровью, то отмыт небесами.
Бабочка летит медленно – пуля летит быстрей,
Замерев на мгновение перед глазами.
Пули цель известна, и она точь-в-точь
Попадет в цель по знакомым метам.
Смерть – это первая и последняя ночь.
Но нужно ли бабочке знать об этом?
В непросторных, но жарко натопленных хижинах,
Где уютный огонь, подружившись с камином,
Процарапывал контур фигур обездвиженных
На расплывшемся сумраке нежным кармином,
И от скуки заигрывал с утварью кухонной,
И крахмальную скатерть поглаживал робко,
И бока щекотал котелку меднобрюхому,
Где, ворочаясь сонно, ворчала похлебка –
В этих хижинах всё, от краев подлокотника
До проема окна с неприкрытою ставней,
Ожидало, застыв, возвращенья охотника,
Что ушел за добычей. А, может быть, стал ей.
Времена осыпались, белели и снежили,
Восхвалялись землей, небесами радели
И казались куда благодатнее, нежели
В неприглядной жестокости были на деле,
Разоряли дотла непокорные вотчины,
Малевали свой лик на священных иконах
И по снегу прошлись отпечатками волчьими,
Расписавшись в не менее волчьих законах.
В молчаливом лесу, где январское зодчество
Обнажает борьбу между светом и тенью,
Понимаешь, насколько сродни одиночество
Осознанью, бесстрашью и благословенью.
Забываются те, для кого ты стараешься
И по снегу шагаешь с заточенной жердью,
Словно ею черту провести собираешься
Между собственной жизнью и чьею-то смертью.
Вечный голод и холод роднят тебя с городом
И на этой дороге, суровой и длинной,
То представишь лису на плаще твоем воротом,
То оленя тушенной в котле олениной.
Из-за дальних холмов надвигаются сумерки,
Проникая под сердце зимою и тьмою.
Возвращаться с пустою охотничьей сумкою
Всё равно что по свету скитаться с сумою.
Ты спускаешься долу, следами уродуя
Этот снежный покров, этот саван Господен,
Из пустынного мира с жестокой свободою
В обитаемый мир, где никто не свободен.
Поднимаются хижины бурыми пятнами
Валит дым из трубы с величавою спесью.
И неясно, под кровлю вернуться обратно ли
Или мимо пройти и шагнуть в поднебесье.
Ты говорила мне, будто летала над Витебском,
Будто бы город казался не больше, чем вытиском
С нежно любимого мной и тобой полотна –
С хатами, церковью, скрытыми дымкой предместьями.
Я тебя спрашивал: «Разве летали не вместе мы?»
Ты отвечала мне: «Нет, я летала одна».
«Где же был я?» «Я не знаю. Но там тебя не было».
«Я понимаю. Ошибся, наверное, небом я
И залетел не туда». «И, похоже, не с той», –
Ты отвечала с какой-то насмешливой горечью.
«Ты, очевидно, готова считать меня сволочью?»
«Я, очевидно, считаю тебя пустотой».
Радость моя, прекратим бесполезные споры мы –
Мы заблудились с тобою по разные стороны.
Сбиться с пути в сновиденьях моих и твоих
Проще простого. Когда-нибудь горечь уляжется,
Время покатится дальше под горку. Но, кажется,
Больше не снятся нам общие сны на двоих.
Я в сновиденьях твоих стал изгоем и выкрестом,
Я не летаю с тобою по небу над Витебском,
Мне не под силу начало по новой начать.
Всё-таки чем-то большое разнится от малого,
Всё-таки богово – Богу, Шагалу – шагалово...
«Что ты молчишь?» «Потому что мне легче молчать».
Я ухожу за холстом, за кистями и красками,
Зная, что должен мазками расправиться с масками,
Чтобы не сделалась домом родным западня.
Я затеваю заведомо что-то нелепое.
Хочешь – гляди, как пишу незнакомое небо я,
Там, где не будет тебя. И не будет меня.