За морем, далее Крита, южнее Сирийского брега,
В землях обильных живёт эфиопов народ темнокудрых,
Знающих ткацкий станок, иглу и пурпурную краску,
Робких же в сердце своём, олимпийских богов не познавшем:
Туч собирателя Зевса и светлой Афины Паллады,
Дух укрепляющей в битве, наставницы мудрой героев,
Гермеса, славного ковом, и Феба, искусного в пенье.
В страхе небесных светил и вод солёных теченья,
В страхе всего, чему жизнь морская дарует пучина,
Рыб не едя по сей день, не тревожа простор океана
На черногрудых судах, они претерпели на суше
Землетрясенье, пожар и потоп - Посейдоновы кары.
Руша жилища людей и труд быков тихоходных,
Лён и ячмень на полях погубив, землепашца заботу,
Вплоть до лоз виноградных, на холмах высоко растущих,
Воды поднялись, а с ними чудовищный зверь появился,
Видом подобный червям, коих Нил семиустый рождает.
Каждую ночь уплывал зверь в открытое море,
Паки с зарёй возвращаясь, насытить бездонное чрево,
Лучших коров, и детей, и прекраснейших дев пожирал он,
В страхе доколе народ с царём не бежал от прибрежья.
Есть на высокой горе, посреди чудотворной дубравы,
Храм, посвящённый издревле морским божествам беспощадным,
Чтут в нём бессмертную рыбу, живущую в озере тёмном,
Десять ей служат жрецов, питая отборною снедью.
Рыбе взмолился народ, царящей в палатах из кедра,
Тучные бёдра тельцов три дня возжигая усердно.
В день четвёртый жрецы, искушённые в разных гаданьях,
Кинули жребий, дабы преступленье народа изведать.
Жребий метали весь день, и выпал он дому Кефея,
Дому царя - омрачились печалью лица сограждан.
Снова жребий метнули - выпал он Кассиопее,
Царской жене - Аполлон, прозревающий с высей всю землю,
Часто не мог оторвать от неё восхищённого взора,
Дочь её только одна превзошла своей красотою.
Встала от сонма она, величием равная Гере -
Боги встают перед ней, царицей бессмертных и смертных,
Если чертог золотой, устроенный сыном Гефестом,
Свой оставляет она, восходя на вершину Олимпа -
Так с безмятежным челом и чудесно возвышенным станом
Встала она пред людьми и крылатое бросила слово:
"Нет на руках этих крови, и сердце в груди беспорочно,
Помню одну лишь вину за собой, единое слово;
С берега видя, как дочь моя радостно плещется в волнах,
Молвила я безрассудно - увы мне, море всё слышит -
Краше её назвала, возгордившись, самой Атаргатис.
В этом ли грех мой иль нет, но иного греха я не знаю."
Речи скончала царица, чело окутав покровом,
Молча стояла она, и безмолвно внимали ей мужи.
Се возвестили жрецы: "Неразумных простят ли нас боги?
Слова назад не вернуть, и царица морская во гневе,
Гневен и брат её, Солнце, пастырь овец белорунных.
Дочерь ты с нею равняешь? Горе, о, горе несчастной!
Горе тому, кто нечестьем станет богам ненавистен,
Горе тому, кто богов оскорбит ненароком гордыню,
Ибо ему суждено испытать неоскудную ярость.
Кто уподобится богу? Невиданный страх, безобразный
Ужас о тысяче рук, пребывающий вечно во мраке.
Проклята наша земля, проклят народ здесь живущий.
Ныне бери свою дочь, о, злосчастная Кассиопея,
Ныне веди её к нам, как утонет луна на закате;
Свяжем цепями её и несытому зверю добычей
Бросим на дальней скале, разбивающей шумные волны;
Жизнь её примет богиня, и люди заслужат прощенье,
Кровью грехи искупив: покоритесь веленью бессмертных."
Горестно прочь удалились Кефей и Кассиопея,
Горько им было в душе, и сердца трепетали как листья.
Всё же разумный Кефей, как отец и пастырь народа,
Дочери жизнь уступить порешил, дабы лиха избегнуть.
Ночью глубокой, едва утонула луна на закате,
Тронулись в путь между скал, окружённые тьмой непроглядной -
Дела постыдного их да не видит благое светило -
Медленно тронулись в путь на галере жрецы и царица,
Деву в оковах везя, а Кефей в своём пышном чертоге,
Рвущийся крик из груди подавляя, с сухими очами,
Снова на троне воссел как отец и пастырь народа.
Вот на далёкой скале, разбивающей шумные волны,
Деву невинную ставят, лицом обращая к восходу,
Под нависающим круто утёсом на склоне кремнистом
Ставят жрецы Андромеду, богине подобную видом,
Белые руки её возлагают на серые камни,
Крепят безжалостной медью, всемощных богов призывая.
"Внемли, царица морей, эфиопами чтимая рыба,
Чей истребительный гнев неотступно наш край разрушает,
Ты и твой солнечный брат, пастырь овец белорунных,
Землю сжигающий днём, на груди твоей спящий ночами -
Жизнь заберите одну, пощадив неисчётные жизни,
Кровью жертвы бесценной ярость свою утоливши."
Трижды вкруг девы ходили они, а несчастная матерь
Медлила, сердцем крушась, проливая горючие слёзы
Дочери милой на грудь, и безудержно так причитала:
"Дочка, родная! Прости! Не кляни своей бедной убийцы.
Тем ли грешна, что люблю? Матерям ли завидуют боги?
Я ль не любя понесла на супружеском ложе? Уж я ли
И не кормила тебя, не твоею ли тешась красою,
Ручки в купели твои целовала да гладила кудри?
Я ль не взрастила тебя, а взрастивши сама погубила!
Тем ли грешна, что люблю? Поклянись, обещай своей маме
Не проклинать её. Пусть не пошлют мне другого ребёнка
Боги, чтоб снова отнять, пусть умру я бездетной от горя!
Видишь, колена твои, на которых дитя не лелеять,
Я обняла - не кляни в смертный час свою бедную матерь."
Плача, припала она к коленам девичьим, и дева
Молвила тихо: "Проклясть! Никогда! Ниже в миг мой последний."
(Продолжение следует)
Не худо в Англии житьё, коль денег как песку,
Да нету в Англии житья простому моряку.
Я много видел островов, но, сколько их невесть,
У Мэйна грозных берегов получше остров есть.
На рейде Авес принимал отличные суда -
На каждом справный такелаж и пушки хоть куда;
И был у тысячи мужчин свой собственный закон -
Свободно избран капитан и властью наделён.
Оттуда шли к Испанцу мы, что золото привык
Копить, Индейцу развязав под пытками язык,
И за торговым кораблем, чей капитан ничуть
Не побоится моряка под килем протянуть.
Там пальмы были высоки, и сладок был их плод,
Там попугаи на ветвях кричали круглый год,
Туда из рабства путь лежал для девушек цветных,
Что рады были приласкать защитников своих.
Как было здорово лежать в удобном гамаке,
Курить табак и слушать бриз, шуршащий на песке:
Тут машет пальмовым листом мулатка, а вдали
Грохочет вал, дробясь о риф, за милю до земли.
Но, как Писанье говорит, всему конец придёт,
И биты были мы, когда пришёл испанский флот.
Мы продержались целый день, а под обстрелом в ночь
Я, весь израненный, бежал в пироге утлой прочь.
С подругой верною вдвоём без пищи девять дней
Скитались мы, пока Господь не сжалился над ней,
Меня ж английский бриг нашёл, и я на нём домой
Вернулся, чтобы век стоять с протянутой рукой.
Теперь я стар и ухожу в неведомую весь,
Но, что б там ни было, навряд ли хуже там, чем здесь.
Эх, если б чайкою морской возможно было стать,
Махнул бы я за океан, чтоб Авес повидать.
Charles Kingsley (1819-1875)
The Last Buccaneer
Oh, England is a pleasant place for them that's rich and high,
But England is a cruel place for such poor folks as I;
And such a port for mariners I ne'er shall see again
As the pleasant Isle of Aves, beside the Spanish main.
There were forty craft in Aves that were both swift and stout,
All furnished well with small arms and cannons round about;
And a thousand men in Aves made laws so fair and free
To choose their valiant captains and obey them loyally.
Thence we sailed against the Spaniard with his hoards of plate and gold,
Which he wrung with cruel tortures from Indian folk of old;
Likewise the merchant captains, with hearts as hard as stone,
Who flog men and keelhaul them, and starve them to the bone.
Oh, the palms grew high in Aves, and fruits that shone like gold,
And the colibris and parrots they were gorgeous to behold;
And the negro maids to Aves from bondage fast did flee,
To welcome gallant sailors, a-sweeping in from sea.
Oh, sweet it was in Aves to hear the landward breeze,
A-swing with good tobacco in a net between the trees,
With a negro lass to fan you, while you listened to the roar
Of the breakers on the reef outside, that never touched the shore.
But Scripture saith, an ending to all fine things must be;
So the King's ships sailed on Aves, and quite put down were we.
All day we fought like bulldogs, but they burst the booms at night;
And I fled in a piragua, sore wounded, from the fight.
Nine days I floated starving, and a negro lass beside,
Till for all I tried to cheer her, the poor young thing she died;
But as I lay a-gasping, a Bristol sail came by,
And brought me home to England here, to beg until I die.
And now I'm old and going - I'm sure I can't tell where;
One comfort is, this world's so hard, I can't be worse off there:
If I might but be a sea-dove, I'd fly across the main,
To the pleasant Isle of Aves, to look at it once again.
Он вызывал при встрече всякий раз
Одновременно жалость и презренье -
Какое несуразное творенье
Явил на свет Господь в одном из нас,
Дав твари человечий вид и глас,
Когда в крысиной шкуре, без сомненья,
Тот никогда б не вызвал удивленья -
И бесполезен, и нечист подчас.
Теперь нора последняя готова
Захлопнуть дверь землистую за ним,
Из той норы никто не выйдет снова -
Исхода нет ни праведным, ни злым.
Что ж, мы людей помянем добрым словом,
Ну а про крыс... давайте помолчим.
Edwin Arlington Robinson
(1869-1935)
The Rat
As often as he let himself be seen
We pitied him, or scorned him, or deplored
The inscrutable profusion of the Lord
Who shaped as one of us a thing so mean -
Who made him human when he might have been
A rat, and so been wholly in accord
With any other creature we abhorred
As always useless and not always clean.
Now he is hiding all alone somewhere,
And in a final hole not ready then;
For now he is among those over there
Who are not coming back to us again.
And we who do the fiction of our share
Say less of rats and rather more of men.
Се вострубили трубы серебром,
И опустились люди на колени -
Поверх голов был виден в отдаленье
Владыка Рима, сходный с божеством.
И были ризы светлые на нём,
И жгучий пурпур мантии державной,
Увенчан ношей трёх корон преславной,
Во блеске Папа шествовал в свой дом.
Но в сердце я за пустошами лет
Искал Его, кто по Генисарету
Шёл, не найдя пристанища нигде.
"В норе лиса, и птица во гнезде,
А я один брожу по белу свету,
И приклонить главу мне места нет."
Oscar Wilde (1854-1900)
Easter Day
The silver trumpets rang across the Dome:
The people knelt upon the ground with awe:
And borne upon the necks of men I saw,
Like some great God, the Holy Lord of Rome.
Priest-like, he wore a robe more white than foam,
And, king-like, swathed himself in royal red,
Three crowns of gold rose high upon his head:
In splendor and in light the Pope passed home.
My heart stole back across wide wastes of years
To One who wandered by a lonely sea,
And sought in vain for any place of rest:
"Foxes have holes, and every bird its nest,
I, only I, must wander wearily,
And bruise My feet, and drink wine salt with tears."
"Нет. Нет, Мария - ничего, ни слова.
Всё время ничего. Ступай сама -
Быть может, он послушает... Хотя бы
Позволит заглянуть себе в глаза.
А я - как дождь, как ветер в кроне кедра, 5
Как глупая пичуга... как ничто.
Мария, пусть он на тебя посмотрит.
Когда бы он сказал, что мы ничто,
Я знала бы, ты слышала хоть что-то.
Ведь он любил нас, ведь из-за любви 10
Его вернул Господь. Зачем так долго
Не приходил он? Плакал почему?
Я думала, он будет рад - и Лазарь -
Увидев нас, что мы не изменились,
Что всё как прежде, всё как было прежде." 15
Мария же, в объятиях сестры,
Как гибнущий пловец её схватившей,
Боясь не выдержать и вместе с ней
В холодном море страха утонуть,
Искала затуманившимся взором 20
Далёкие родные берега,
И не могла их более увидеть,
Напрасно глядя в зыбкий полумрак,
И, различая где он, понимала,
Что он не здесь. Давно ли бедный брат 25
Их умер, а теперь казался жив,
Но это было хуже самой смерти.
По крайней мере, гроб до сей поры
Был чем-то верным; но в подобный день
Никто не может в чём-то быть уверен. 30
И в этом дне они совсем одни,
А где-то за пределом Вифании
Господь, который поздно к ним пришёл,
Который их любил, однако медлил,
И ныне из-за них гоним людьми - 35
Ловцами, испугавшимися жертвы.
"Коль это жизнь, то лучше быть в гробу
Для Лазаря", подумала Мария
И вслух сказала Марфе: "Нет, сестра.
Не так, как прежде. Всё не так, как прежде, 40
Когда проходит Время, а сейчас
Проходит то, что более, чем Время.
Мы здесь одни и далеко от дома;
С тех самых пор как он вернулся к нам,
Мы дальше от него и от себя, 45
Чем эти звёзды. Он не говорит,
Пока не говорит его душа;
Нам остаётся ждать, и мы узнаем...
А может статься, больше знать нельзя.
Мы слишком близко, Марфа, к этим знаньям, 50
А потому мы просто будем ждать.
Друзья помогут, если будет нужно,
И есть одежда, чтоб его согреть.
Наверное, мы слишком ещё юны,
Чтобы решать, что лучше для него, 55
И мы не знаем, как он постарел.
Когда ты помнишь, что сказал Господь,
Поверь, что нет причин у нас для страха.
Дозволь же легкомысленной сестре
Сегодня стать хозяйкой в нашем доме, 60
Ведь я не так напугана как ты,
Не столь нетерпелива."
Марфа села
У ног Марии, глядя на цветок
С коротким и знакомым ей названьем, 65
Таким простым, но в этот миг оно
Казалось чуждым бесконечной тайне,
Пугающей и смутной, будто жизнь
Становится кошмаром. Вновь слезами
Наполнились её глаза. "О нет", 70
Она пробормотала, ненавидя
Ещё не прозвучавшие слова,
"Ты в самом деле очень терпелива,
И терпелив его вернувший нам,
Одна лишь я всегда была простушкой, 75
И всё из-за меня." Оборотясь,
Она вгляделась пристально туда,
Где Лазарь у раскидистого кедра
Мог показаться тенью средь теней,
Когда б она не помнила... Но тут 80
Прохладными ладонями Мария
Коснулась жаркого чела сестры.
"Бог любит всех, тебя он тоже любит;
Ты просто неразумное дитя,
Которое не хочет засыпать. 85
Попробуй отдохнуть хотя б немного,
Ты знаешь, что я рядом, и друзья
Придут, коль будет нужно."
Марфа встала
И за сестрою следом побрела, 90
Но возле дома, вдруг остановившись,
Они вдвоём глядели в полумрак,
Где навсегда, казалось, замерла
Безмолвная неясная фигура.
"Сходи за ним, Мария. Там темно, 95
И я боюсь, когда его не вижу,
И сон меня бежит. Сходи к нему,
Заставь его взглянуть тебе в глаза,
И я тогда услышу даже шёпот.
Иди! Иль криком я всю Вифанию 100
Здесь соберу, чтоб он заговорил.
Пускай он скажет, что он рад, и только.
И если я потом навек усну,
Мне всё равно. Иди!"
Мария, словно 105
Её толкнул рассерженный ребёнок,
Ступила несколько шагов и стала,
Не отводя от Марфы глаз своих;
Ещё немного, и ещё немного,
Пока она до Лазаря дошла, 110
Сидевшего, закрыв лицо руками,
Как будто вовсе не было лица.
Тогда Мария снова обернулась,
Ища глазами Марфу - в этот миг
Ей чудилось, что ближе до Египта, 115
Чем до сестры, стоящей у дверей;
И, любопытством более чем страхом
Понуждена, она заговорила:
"Прости нас, брат, что испугались мы";
И так сказавши, тут же пожалела, 120
Как мало в её речи состраданья,
И радости от встречи, и любви.
Он был недвижен, будто и не слышал,
Иль не узнал, иль было всё равно
Промолвит ли она ещё хоть слово 125
Или умрёт. "Мы любим тебя, Лазарь,
И нам не страшно. Он пообещал -
Нам нечего бояться. Разве ты
Не скажешь мне, что рад? Ну, посмотри!
Ведь это я, твоя сестра Мария." 130
Его ладони были холодны,
Как и её; и даже сквозь накидку,
Ту самую, в которую друзья
Закутали его, когда он вышел
Из тьмы на свет, была заметна дрожь. 135
И он вздохнул, Мария же взмолилась
Услышать снова голос брата, чьё
Столь ощутимое рукопожатье
Красноречивей было языка.
И, наконец, единственное слово - 140
Сколь долгожданное - слетело с уст,
И этим словом было её имя.
"Я слышал, говорили, что он плакал".
Как этот голос ни был слаб и глух,
Мария тотчас же его признала: 145
Да, это Лазарь, и покуда ей
И этого довольно. "Кто просил
Его прийти и плакать обо мне?
Мария, ты?" Вопрос в его глазах
Не вынеся, Мария отвернулась, 150
Почувствовав, как будто навсегда,
Пустую безысходность, горький вкус,
Присущий только холоду без злобы.
"Наверное, я тоже бы заплакал,
Когда бы я был им." 155
Его рука
Коснулась чёрных локонов Марии,
Тех, что шутя, он раз благословлял,
А Марфа, оторвавшись от работы,
С улыбкою за ними наблюдала. 160
Но это в прошлом, ныне всё не так;
И эта мысль была подобна птице,
Что в сумерках мелькнёт перед окном.
Его рука лежала на челе
Как тяжесть милосердья. "Я прощаю: 165
Вы с Марфой не могли об этом знать -
Один Господь всё знает... Где же он?
Ах да, я помню, что его искали.
Пускай Господь простит, и я прощу.
Я должен, я ведь знаю от него, 170
Как это трудно. Я был далеко,
Я был не здесь, и Марфа испугалась...
Но для чего тогда он это сделал?
Из-за тебя, Мария?.. Где же все?
Ах да, я помню, все давно ушли... 175
Из-за меня... Но где же он теперь?..
Скажи, кого я вижу? Это Марфа?
Там у дверей?.. Мне, правда, нужно время."
Он поглядел растерянно вокруг
И снова на Марию. Было видно, 180
Что, наконец-то, он пришёл в себя.
Мария задрожала, обнаружив
В его словах всё то, чего она
В душе боялась. Лишь его прощенье
Давало ей надежду. Почему 185
Он вдруг спросил, из-за неё ли это?
Чего так ждал Господь? И что грядёт?
Что будет с нею, с Лазарем, со всеми?
Что видел он перед своим приходом
И оттого ли медлил с ним? 190
"Где он, Мария?"
И повторив вопрос свой, Лазарь снова
Неловко осмотрелся и опять
К Марии повернулся за ответом.
"Они его нашли? Иль он ушёл, 195
Чтоб больше никогда не заглянуть
В мои глаза? Так где же он, Мария?"
"Не знаю, но я чувствую, он жив -
Жив как и ты, и точно так же рядом.
Я верю, он ещё вернётся к нам - 200
И к Лазарю, и к Марфе, и к Марии -
И будет всё как прежде. Всё как прежде.
Так Марфа говорит, а он сказал -
Нам нечего бояться." Брат устало
Закрыл глаза, и будто тень улыбки 205
Скользнула на мгновенье по лицу.
"Всё так как прежде", он пробормотал,
"Так Марфа говорит, а он сказал -
Вам нечего бояться. Нет, не вам.
И почему бы вы должны бояться? 210
Отдайте мне свои пустые страхи,
И пусть они смешаются с моим,
Как мелкий дождь с водой Генисарета."
"Раз ты меня не хочешь напугать",
Ответила Мария, "то скажи, 215
Скажи, что ты и вправду брат мой Лазарь,
И что Господь наш знаменье явил
Грядущей радости, которой будет
Исполнен сей возлюбленный им дом.
Но ты дрожишь? Ты - тот, кто знает всё, 220
Кто всё прожил, почувствовал, увидел -
Дрожишь?.."
Он головою покачал
И долго медлил, прежде чем ответить,
Недоумённо глядя ей в лицо. 225
И наконец, он вымолвил: "Не знаю.
Когда я возвратился, сам Господь
Глядел в мои глаза, а я в его.
В них было больше, чем я мог увидеть,
И я не видел больше ничего - 230
Нигде и ничего на целом свете -
Одни его глаза. Они смотрели
В мои так долго, будто бы он знал."
Мария начала бояться слов,
Как никогда ей не случалось раньше 235
Бояться одиночества и смерти,
И всё-таки она должна спросить:
"Не мог же знать он, что есть нечто хуже,
Чем смерть. А ты..."
"Есть то, что хуже смерти", 240
Ответил Лазарь, "и он это знал;
И это было то, что я увидел
В то утро заглянув ему в глаза.
Я был испуган, но не так как ты.
Есть то, что хуже смерти; разве лучше 245
Коль заживо ты будешь умирать?
Давай оставим этот разговор.
Ты не поймёшь, когда скажу я больше -
Я должен говорить на языке,
Который не забыли только дети, 250
А став как дети, мы идём вперёд.
Как это важно! Сколькие стареют,
И увядают, и уходят прочь,
Не зная - как. Мария, ночь настала,
И скоро тьма поглотит всё вокруг. 255
Пойдём скорей туда, где ждёт нас Марфа,
И светом пусть наполнится наш дом."
Он встал, но, удержав его, Мария
Спросила: "Неужели это всё?
Как ничего ты Марфе не сказал, 260
Так ничего не скажешь и Марии?
Ничто, да, Лазарь? Это то, что ты
Обрёл там, где ты был? Одно Ничто?
А коли так, то есть ли что-то хуже,
Иль лучше, если так? Зачем тебе 265
Опять идти по сумрачной дороге?"
"Будь это так, я вряд ли бы ответил,
И даже стань я Богом - что Ему
В том ухожу я или остаюсь,
Будь это так? Зачем Господь заплакал, 270
Когда и я, и целый мир - ничто?
Будь это так, зачем ему бежать
И длить существованье бренной плоти,
Когда побег бессмыслен, как и жизнь?
К чему менять Закон, который был, 275
На тот, который столь же нов, как старый?
Я, как и ты, не знаю всех ответов,
Но я уверен, это не был страх,
И не забавы ради он сошёл
И вечному Неведению служит 280
Неистощимой суеты сует.
Вы это называете Ничем?
Вы этого боитесь, ты и Марфа?
Тогда ваш сад засажен сорняком.
Тому ж, чей сад недобрый плод приносит, 285
Его бы лучше вовсе не иметь,
Да не пожнёт он там же, где посеял.
Что до меня, то я опять с тобой,
Среди теней, которые не будут
Такими же зловещими и впредь. 290
Я вижу, и во мне есть доля зла,
И потому меня ты испугалась.
Но мне не страшно - даже этот мир...
Я думал, что боюсь - мне нужно время,
А время мира - это краткий миг. 295
Я не могу сказать, что он увидел,
В то утро заглянув в мои глаза;
Как далеко я был, и почему
Я снова здесь; или куда ведёт
Нас старая дорога. Я не знаю. 300
Я знаю только, что вернувшись видел
Его глаза среди ветвей и лиц -
Одни его глаза; они смотрели
В мои так долго, будто бы он знал."
Два человека в мире есть,
О ком хочу я больше знать,
Но, как ни бьюсь, мне ничего
Не удаётся отыскать.
Мельхиседек благословил
И дал Авраму хлеб с вином;
Намного тот умней меня,
Кто скажет более о нём.
Когда Приамов град пылал,
Укалегон утратил кров;
Скажите, кто он - и за вас
Молить я буду всех богов.
Два человека в мире есть,
О ком я думать обречён:
Где б ни был я, со мной всегда -
Мельхиседек, Укалегон.
Edwin Arlington Robinson
(1869-1935)
Two Men
There be two men of all mankind
That I should like to know about;
But search and question where I will,
I cannot ever find them out.
Melchizedek he praised the Lord,
And gave some wine to Abraham;
But who can tell what else he did
Must be more learned than I am.
Ucalegon he lost his house
When Agamemnon came to Troy;
But who can tell me who he was --
I'll pray the gods to give him joy.
There be two men of all mankind
That I'm forever thinking on:
They chase me everywhere I go, --
Melchizedek, Ucalegon.
Ревом и стоном Гурона стесненный,
Над неустанно бегущей волной,
Плотным тумана кольцом окруженный,
От любопытства людей удаленный,
Остров лежит Маниту роковой.
Здесь, где тяжелая поступь прибоя,
В дрожь приводящая гроты до дна,
Борется с линией береговою,
Высится храм Маниту - голубое
Небо как крыша, туман как стена.
Эти седые угрюмые скалы
Тысячелетья стоят на часах,
И никогда до сих пор не бывало,
Чтобы откуда-нибудь прозвучало
Слово, что отзыв найдет в их устах.
Солнце одно в золотой колеснице
В книгу небес год запишет огнем,
Облако только, как дикая птица,
Белые крылья расправив, промчится,
Тень в безымянный метнув окоем.
Так год за годом века проплывают,
Остров же этот всегда одинок,
Стелется дымка иль к солнцу взмывает,
Краток ли день или ночь убывает,
Запад горит или светел восток.
Здесь незнакома страстям быстротечность,
В полдня тиши и в молчании звезд
Берег и берег потратили вечность
На разговора пустого беспечность
Под неуемного озера хлест.
William Wilfred Campbell (1858?-1918)
Manitou
(The Island sacred to the Memory of Manitou in Lake Huron.)
Girdled by Huron's throbbing and thunder,
Out on the drift and lift of its blue;
Walled by mists from the world asunder,
Far from all hate and passion and wonder,
Lieth the isle of the Manitou.
Here, where the surfs of the great lake trample,
Thundering time-worn caverns through,
Beating on rock-coasts aged and ample;
Reareth the Manitou's mist-walled temple.
Floored with forest and roofed with blue.
Gray crag-battlements, seared and broken,
Keep these passes for ages to come;
Never a watchword here is spoken,
Never a single sign or token,
From hands that are motionless, lips that are dumb.
Only the sun-god rideth over,
Marking the seasons with track of flame;
Only the wild-fowl float and hover -
Flocks of clouds whose white wings cover
Spaces on spaces without a name.
Year by year the ages onward
Drift, but it lieth out here alone;
Earthward the mists and the earth-mists sunward,
Starward the days and the night blown dawnward,
Whisper the forests, the beaches make moan.
Far from the world and its passions fleeting,
'Neath quiet of noon-day and stillness of star,
Shore unto shore each sendeth greeting;
Where the only woe is the surf's wild beating
That throbs from the maddened lake afar.
Саре Бернар
Семь ли звезд купала ночка
В озера тиши,
Семь грехов у царской дочки
В глубине души.
У ножек ее розы алые,
Да алые розы в кудрях,
И перси волнуются малые,
Что алые розы в садах.
Прекрасен витязь, что лежит
За белым тростником,
И рыба жадная спешит
Пугливым косяком.
Его слуга, совсем дитя,
Ах, золото шитье!
Над ними кружит шелестя,
Ах, черно воронье!
Почто они так холодны?
(Кровь на ее руке).
Почто так лилии красны?
(Кровь на речном песке).
Те двое ехали с севера,
И двое ехали с юга,
А вОроны ждали на дереве,
Косилися друг на друга.
Любивший царевну истово
Искупит свою вину,
Могилу вырыв под тисами
Для всех четверых одну.
Семь звезд над тихою водой
Держали свой кувшин,
И семь грехов в душе одной,
А на другой - один.
Да жив ли ты, Христос? Быть может прах
Твой по сей день внутри скалы-гробницы,
А Воскресенье - только сон блудницы,
Что прощена тобой во всех грехах?
Истреблены жрецы твои, и страх
Наполнил стоном воздух, словно ветер.
Иль ты уже не внемлешь тем, чьи дети
Недвижно распростерты на камнях?
Явись, Сын Божий! Тьмы покров упал
На эти земли, и в беззвездном небе
Взметнулся полумесяц над крестом!
Когда ты смерть воистину попрал,
Явись, Сын Человеческий, во гневе,
Чтоб Магомету днесь не быть царем!
Oscar Wilde (1854-1900).
Sonnet on the Massacre of the Christians in Bulgaria
Christ, dost thou live indeed? or are thy bones
Still straightened in their rock-hewn sepulchre?
And was thy Rising only dreamed by Her
Whose love of thee for all her sin atones?
For here the air is horrid with men's groans,
The priests who call upon thy name are slain,
Dost thou not hear the bitter wail of pain
From those whose children lie upon the stones?
Come down, O Son of God! incestuous gloom
Curtains the land, and through the starless night
Over thy Cross the Crescent moon I see!
If thou in very truth didst burst the tomb
Come down, O Son of Man! and show thy might,
Lest Mahomet be crowned instead of Thee!
Сколько волн ведет прибой,
Сколько снега есть зимою,
Иль былинок над землей,
Или мертвых под землею,
Всех сочти, но что со мною
Наяву и в сладком сне,
Я от всех надежно скрою,
Скрою имя милой мне.
Океан спроси полночный,
Иней, спящий на полях,
Луг, травой поросший сочной,
Дев с отчаяньем в очах,
Пусть расскажут о венках,
Что на волю волн пускают,
О погубленных сердцах,
Но мое они не знают.
Edmund William Gosse (1849-1928)
Song for Music
Count the flashes in the surf,
Count the crystals in the snow,
Or the blades above the turf,
Or the dead that sleep below!
These ye count-yet shall not know,-
While I wake or while I slumber,-
Where my thoughts and wishes go,
What her name, and what their number.
Ask the cold and midnight sea,
Ask the silent-falling frost,
Ask the grasses on the lea,
Or the mad maid, passion-crost!
They may tell of posies tost
To the waves where blossoms blow not,
Tell of hearts that staked and lost,-
But of me and mine they know not.
В наш век, стесненный до предела,
Поэзия окостенела.
А в прежних людях столько пыла -
Тогда безумство шуткой слыло,
Тогда корявых фраз поленья
Воспламенял огонь сравненья,
И все бессмыслица и бред,
И все мечта и лунный свет.
Когда бы смели мы опять
Так дурно как они писать,
То добрались во время оно
До чистоты их обертона.
Но ныне каждый столь учен,
Так робок, мил и так умен,
Что флейте правды не на шутку
Предпочитает света дудку.
Так проморгали мы как раз,
Что жизнь проходит мимо нас,
А для нее у нас нет слова -
Простого, резкого, живого.
И зелень и багрец садов,
И волны улиц и домов,
И сизый дым на голубом,
Все краски города кругом;
И лица белые как снег,
И запах сена от телег,
Желанье, хохот, ропот гневный,
Спектакль жизни каждодневный -
Все это стало бы в два счета
У дней минувших рифмоплета
Стихом, который был бы плох
И вздорен, как античный бог.
Edmund William Gosse (1849-1928)
Impression
In these restrained and careful times
Our knowledge petrifies our rhymes;
Ah! for that reckless fire men had
When it was witty to be mad,
When wild conceits were piled in scores,
And lit by flaring metaphors,
When all was crazed and out of tune,-
Yet throbbed with music of the moon.
If we could dare to write as ill
As some whose voices haunt us still,
Even we, perchance, might call our own
Their deep enchanting undertone.
We are too diffident and nice,
Too learned and too over-wise,
Too much afraid of faults to be
The flutes of bold sincerity.
For, as this sweet life passes by,
We blink and nod with critic eye;
We 've no words rude enough to give
Its charm so frank and fugitive.
The green and scarlet of the Park,
The undulating streets at dark,
The brown smoke blown across the blue,
This colored city we walk through;-
The pallid faces full of pain,
The field-smell of the passing wain,
The laughter, longing, perfume, strife,
The daily spectacle of life;-
Ah! how shall this be given to rhyme,
By rhymesters of a knowing time?
Ah! for the age when verse was glad,
Being godlike, to be bad and mad.
Странник под вечер к дому пришел,
Говорил с молодым женихом.
А вещей у него - клюка, что в руках,
Вот и все, что было при нем.
Просьба была понятна без слов:
Ему нужен ночлег, и, слегка
Обернувшись, смотрел он в сумрак дорог,
Где не видно ни огонька.
Вышел к нему жених за порог
И сказал: "В небеса ли взглянуть
Стоит нам, чтоб узнать, кто ночь переждет,
А кто ночью отправится в путь?"
Жимолость дворик стелила листвой,
Темно-синий на ягодах цвет,
Осень хрипло дышала ранней зимой.
"Так каков же, странник, ответ?"
В доме невеста ждет. Полутьма,
Только ярко пылает камин,
И румянец лежит на щеках от огня,
А от сердца играет кармин.
Видел жених, дорога трудна,
Но труднее не думать о той,
Кого хочешь хранить, алмазным ключом
Запирая ларец золотой.
Понял жених, что мало отдать
Корку хлеба иль весь кошелек,
Помолиться за нищих, иль богачам
Справедливый бросить упрек,
Но не о том ли странник просил,
Чтоб разрушить любовь двух сердец,
Принеся в его дом беду и раздор,
Он хотел узнать наконец.
R. Frost (1874-1963)
Love and a Question
A stranger came to the door at eve,
And he spoke the bridegroom fair.
He bore a green-white stick in his hand,
And, for all burden, care.
He asked with the eyes more than the lips
For a shelter for the night,
And he turned and looked at the road afar
Without a window light.
The bridegroom came forth into the porch
With, 'Let us look at the sky,
And question what of the night to be,
Stranger, you and I.'
The woodbine leaves littered the yard,
The woodbine berries were blue,
Autumn, yes, winter was in the wind;
'Stranger, I wish I knew.'
Within, the bride in the dusk alone
Bent over the open fire,
Her face rose-red with the glowing coal
And the thought of the heart's desire.
The bridegroom looked at the weary road,
Yet saw but her within,
And wished her heart in a case of gold
And pinned with a silver pin.
The bridegroom thought it little to give
A dole of bread, a purse,
A heartfelt prayer for the poor of God,
Or for the rich a curse;
But whether or not a man was asked
To mar the love of two
By harboring woe in the bridal house,
The bridegroom wished he knew.
Судьба, как увядающая роза,
Цветным дождем осыпалась к ногам.
Мой первый след осеннего мороза -
По лепесткам.
Мое дыханье листья закружило
На берегах разгоряченных век,
Сердечных бурь неистовая сила
Швырнула в снег.
Edmund William Gosse (1849-1928)
The Fallen Rose
Life, like an overweighted shaken rose,
Falls, in a cloud of colour, to my feet;
Its petals strew my first November snows,
Too soon, too fleet!
'Twas my own breath had blown the leaves apart,
My own hot eyelids stirred them where they lay;
It was the tumult of my own bright heart
Broke them away.
Его приход! Я замер, ожидая
Увидеть неземное торжество,
Как некогда иное божество
Златым дождем осыпало Данаю;
Иль жуткий вид: Семела, изнывая
Неутолимой жаждою страстей,
Молила, чтобы Бог открылся ей,
И вот сплелись огонь и плоть нагая.
В подобных упоительных мечтах
Я шёл сюда, а ныне же, смущённый,
Стою пред высшим таинством Любви:
Лишь ангел держит лилию в руках
Над девушкой коленопреклонённой,
И Голубь крылья распростёр свои.
O. Wilde (1854-1900)
Ave Maria plena Gratia
Was this His coming! I had hoped to see
A scene of wondrous glory, as was told
Of some great God who in a rain of gold
Broke open bars and fell on Danae:
Or a dread vision as when Semele
Sickening for love and unappeased desire
Prayed to see God's clear body, and the fire
Caught her white limbs and slew her utterly:
With such glad dreams I sought this holy place,
And now with wondering eyes and heart I stand
Before this supreme mystery of Love:
A kneeling girl with passionless pale face,
An angel with a lily in his hand,
And over both with outstretched wings the Dove.
Нет, Господи, не так! На крыльях голубицы,
В тени масличных рощ и в белизне лилей
Яснее для меня урок любви Твоей,
Чем в ужасах громов и адовой зарницы.
Те лозы на холмах - заветные страницы
Для памяти моей, а вечером о Том,
Чей гроб навеки пуст, поведают тайком,
Летя в свое гнездо, всеведущие птицы.
Приди же лучше к нам осенним теплым днем,
Когда листва рябит пурпуровым огнем,
И вторят пенью жниц полей златые дали.
Едва свой первый взгляд, прекрасна и полна,
На землю обратит взошедшая луна,
Возьми Твой урожай - мы слишком долго ждали.
Oscar Wilde (1854-1900)
Sonnet on hearing the Dies Irae sung in the Sistine Chapel
Nay, Lord, not thus! white lilies in the spring,
Sad olive-groves, or silver-breasted dove,
Teach me more clearly of Thy life and love
Than terrors of red flame and thundering.
The hillside vines dear memories of Thee bring:
A bird at evening flying to its nest,
Tells me of One who had no place of rest:
I think it is of Thee the sparrows sing.
Come rather on some autumn afternoon,
When red and brown are burnished on the leaves,
And the fields echo to the gleaner's song,
Come when the splendid fulness of the moon
Looks down upon the rows of golden sheaves,
And reap Thy harvest: we have waited long.
Зашел я как-то раз в кабак, пивка попить в обед,
Кабатчик стал и говорит: "Для красных пива нет".
Ржут девки местные - одна со стула аж сползла,
А я пошел оттуда вон, сказав себе со зла:
Я Томми, я такой-сякой, известно наперед,
Но сразу "Мистер Аткинс" я, когда труба зовет,
Когда зовет труба, о да, когда труба зовет,
То сразу "Мистер Аткинс" я, когда труба зовет.
В театре был я как-то раз (и ни в одном глазу!) -
Гражданским, даже пьяным в дым, места дают внизу,
Меня же на галерку шлют, для прочих не в пример,
Вот надо будет пострелять - тогда пихнут в партер!
Ах, Томми то, да Томми се, "за дверью подождет",
Но поезд сыщут для него, когда война идет,
Когда идет война, о да, когда война идет,
То поезд сыщут для него, когда война идет.
Ругайте тех, кто сохранил для вас покой и мир,
Да только ваших слов цена - что стоит наш мундир.
То, что солдат бывает пьян, солдату не к лицу -
Да вам разок бы "строевым" потопать по плацу.
Ах, Томми то, да Томми се, да "Томми, вот чурбан",
Но Томми стал "герой", едва ударил барабан,
Ударил барабан, о да, ударил барабан,
И Томми стал "герой", едва ударил барабан.
Пусть не "герои в красном" мы, но не черните нас,
Ведь люди из казармы, ну, ничем не хуже вас.
А коли мы себя порой ведем "совсем не так" -
В казармах тоже люди, не святые как-никак.
Ах, Томми то, да Томми се, да "шел бы он куда",
Но "Томми, два шага вперед", когда пришла беда,
Когда беда пришла, о да, когда пришла беда,
То "Томми, два шага вперед", когда пришла беда.
У вас один лишь треп: еда, работа да жилье,
А нам важнее сохранить достоинство свое.
Довольно кухонных соплей, скажите на зачин,
Что "униформу вдов" носить не стыдно для мужчин.
Ах, Томми то, да Томми се, да "Томми, чертов скот!"
А пушки чуть заговорят, он - "Родины оплот".
Пусть Томми то, да Томми се, но, судя по всему,
Ваш Томми не совсем дурак и видит что к чему!
Rudyard Kipling (1865-1936)
Tommy
I went into a public-'ouse to get a pint o'beer,
The publican 'e up an' sez, "We serve no red-coats here."
The girls be'ind the bar they laughed an' giggled fit to die,
I outs into the street again an' to myself sez I:
O it's Tommy this, an' Tommy that, an' "Tommy, go away";
But it's "Thank you, Mister Atkins," when the band begins to play,
The band begins to play, my boys, the band begins to play,
O it's "Thank you, Mister Atkins," when the band begins to play.
I went into a theatre as sober as could be,
They gave a drunk civilian room, but 'adn't none for me;
They sent me to the gallery or round the music-'alls,
But when it comes to fightin', Lord! they'll shove me in the stalls!
O it's Tommy this, an' Tommy that, an' "Tommy, wait outside";
But it's "Special train for Atkins" when the trooper's on the tide,
The troopship's on the tide, my boys, the troopship's on the tide,
O it's "Special train for Atkins" when the trooper's on the tide.
Yes, makin' mock o' uniforms that guard you while you sleep
Is cheaper than them uniforms, an' they're starvation cheap;
An' hustlin' drunken soldiers when they're goin' large a bit
Is five times better business than paradin' in full kit.
Then it's Tommy this, an' Tommy that, an' "Tommy how's yer soul?"
But it's "Thin red line of 'eroes" when the drums begin to roll,
The drums begin to roll, my boys, the drums begin to roll,
O it's "Thin red line of 'eroes" when the drums begin to roll.
We aren't no thin red 'eroes, nor we aren't no blackguards too,
But single men in barricks, most remarkable like you;
An' if sometimes our conduck isn't all your fancy paints:
Why, single men in barricks don't grow into plaster saints;
While it's Tommy this, an' Tommy that, an' "Tommy, fall be'ind,"
But it's "Please to walk in front, sir," when there's trouble in the wind,
There's trouble in the wind, my boys, there's trouble in the wind,
O it's "Please to walk in front, sir," when there's trouble in the wind.
You talk o' better food for us, an' schools, an' fires an' all:
We'll wait for extry rations if you treat us rational.
Don't mess about the cook-room slops, but prove it to our face
The Widow's Uniform is not the soldier-man's disgrace.
For it's Tommy this, an' Tommy that, an' "Chuck him out, the brute!";
But it's "Saviour of 'is country" when the guns begin to shoot;
An' Tommy this, an' Tommy that, an' anything you please;
But Tommy ain't a bloomin' fool - you bet that Tommy sees!
Я теряю последние силы,
И задор, и немногих друзей,
И остаток гордыни своей,
Что мне веру в мой гений внушила.
Мне казалось когда-то - милей
Нету друга, чем Истина. Было
На поверку довольно постыло
Мне знакомство короткое с ней.
Только Истина вечно пребудет,
Тот из нас, кто об этом забудет,
На земле не оставит следа.
Бог сказал, но я медлю с ответом.
Хорошо, что живя в мире этом,
Я поплакать могу иногда.
Alfred de Musset (1810-1857)
TRISTESSE
J'ai perdu ma force et ma vie,
Et mes amis et ma gaietй;
J'ai perdu jusqu'а la fiertй
Qui faisait croire а mon gйnie.
Quand j'ai connu la Vйritй,
J'ai cru que c'йtait une amie ;
Quand je l'ai comprise et sentie,
J'en йtais dйjа dйgoыtй.
Et pourtant elle est йternelle,
Et ceux qui se sont passйs d'elle
Ici-bas ont tout ignorй.
Dieu parle, il faut qu'on lui rйponde.
Le seul bien qui me reste au monde
Est d'avoir quelquefois pleurй.
Ты для меня как прежде молода,
И мне порою кажется, что это
Всё в первый раз: пусть зим трёх холода
С лесов густых осыпали три лета,
Три осени сменили три весны,
Апрелей трёх цветущих ароматы
В горниле трёх июней сожжены,
А ты весенней свежестью богата.
Но если вдруг краса по кругу лет,
Как часовая стрелка, осторожно
Проходит, не оставив лёгкий след,
Мои глаза обмануты, возможно.
О, если так, грядущий век, внемли:
Ты не увидишь лета на земли.
CIV
To me, fair friend, you never can be old,
For as you were when first your eye I eyed,
Such seems your beauty still. Three winters cold
Have from the forests shook three summers' pride,
Three beauteous springs to yellow autumn turn'd
In process of the seasons have I seen,
Three April perfumes in three hot Junes burn'd,
Since first I saw you fresh, which yet are green.
Ah! yet doth beauty, like a dial-hand,
Steal from his figure and no pace perceived;
So your sweet hue, which methinks still doth stand,
Hath motion and mine eye may be deceived:
For fear of which, hear this, thou age unbred;
Ere you were born was beauty's summer dead.
Как новичок на сцене оробело
Стоит, волненьем памяти лишён,
Иль сумасброд, когда в нём кровь вскипела,
Молчит, до исступления взбешён,
Я пред тобою так же не умею
Ни слова о любви произнести,
Но не слаба любовь моя, немея,
А силы нет любовный гнёт снести.
Пускай же мне заменит красноречье
Негласное заступничество книг,
Молящих о любви и новой встрече
Настойчивее, чем любой язык.
Любовь нельзя читать порою вслух,
Но, кто не слеп, к любви не будет глух.
XXIII
As an unperfect actor on the stage
Who with his fear is put besides his part,
Or some fierce thing replete with too much rage,
Whose strength's abundance weakens his own heart,
So I, for fear of trust, forget to say
The perfect ceremony of love's rite,
And in mine own love's strength seem to decay,
O'ercharged with burden of mine own love's might.
O, let my books be then the eloquence
And dumb presagers of my speaking breast,
Who plead for love and look for recompense
More than that tongue that more hath more express'd.
O, learn to read what silent love hath writ:
To hear with eyes belongs to love's fine wit.
Красиво жить не запретишь,
Как не заставишь жить достойно;
Не отменяет право войны,
Но узаконивает лишь.
Коль в обе дырочки сопишь,
То значит можешь спать спокойно;
И даже толстый будет стройным,
Едя на ужин с маслом шиш.
Когда стихами льешь из лейки,
Мораль проста как три копейки,
Которых, кстати, больше нет:
Ушами хлопать не пристало,
Тяни сильнее одеяло,
Едва погаснет верхний свет.
Возможно сгинет мир в огне,
А может лед
Покончит с ним. Желанье мне
Твердит, что гибнет мир в огне.
Но если дважды смерть нас ждет,
То учит ненависть меня,
Для разрушенья только лед
И без огня
Вполне сойдет.
Robert Frost (1874-1963)
FIRE AND ICE
Some say the world will end in fire,
Some say in ice.
From what I've tasted of desire
I hold with those who favor fire.
But if it had to perish twice,
I think I know enough of hate
To say that for destruction ice
Is also great
And would suffice.
Псаммаратис, наш крокодил,
(Так жрец мне в Омби объяснил),
Нас очень любит и берет
Себе одну девицу в год.
Мне недостойной трижды честь
Он оказал, изволив съесть
Моих трех дочек! Оттого
Я столь усердно чту его.
Весной проводятся смотрины
У девушек и викторины.
Кто проиграл серчает больно,
Зато Избранница довольна.
Еще три месяца она
Живет во храм заключена,
Чтоб всех богов успеть почтить
И чтоб Венере послужить.
Потом на середину Нила
Везут ее для крокодила.
Лишь пастью щелкнет он, и вот
Конец счастливый настает.
Ну а с тобой мне грех один!
(С моей четвертой, господин).
Таких негодных, злых девчат
И крокодилы не едят.
Richard Garnett (1835-1906)
Our Crocodile
Our crocodile, (Psammarathis,
A priest at Ombi, told me this,)
Our crocodile is good and dear,
And eats a damsel once a year.
To me unworthy hath he done
This favour three times -- one by one
Three daughters ate! I praise therefore
And honour him for evermore.
Each Spring there is an exhibition
Of maidens, and a competition.
The baffled fair are blank and spiteful,
The victor's triumph most delightful.
Three months secluded doth she dwell
With the high pontiff in his cell,
Due-worshipping each deity,
And Venus more especially.
Then, on an island in the Nile,
They take her to our crocodile,
He wags his tail, the great jaws stir,
And make a happy end of her.
B a bo! O you brainless child!
(My fourth, sir,) dirty, rude, and wild!
You'll break my heart! you'll ne'er be meet
For any crocodile to eat!
Нет нигде свободных мест,
Все бездельники глазеют
На холма вершину, где я
На себе поставил крест.
Я прибит к нему. Окрест
На ладони Иудея,
Двести римлян, два злодея -
Депутатский адский съезд.
Со щеки слеза упала,
Я пытаюсь сжать кулак:
Как хотел ты, Отче, так
Все и было от начала,
Но в толпе среди зевак
Мать скорбящая стояла.
Мне никогда, наверно, не понять
Какие страсти правят в этом мире,
Какие звезды светятся в эфире,
Какие боги к нам сошли опять.
Мне хочется планету поменять
И в новой однокомнатной квартире
На жизни перекошенном пунктире
Поставить "ер" или хотя бы "ять".
Однако бытие неумолимо,
Сознанье ж эфемерно и ранимо -
Кому из них кого определять?
И я терплю, когда, надев чулочки,
На прочном и коротком поводочке
Ведет меня судьба на двор гулять.
Боязливо косился забором
Низкорослый потрепанный дом,
И плелись тонкорунным узором
Облака по-над солнечным лбом.
Хулиганили ветры швыряя
Горсти пыли в слепые глаза,
И лизала, на вкус проверяя,
Эту пыль золотая слеза.
И такая невинная нежность
Растекалась в сердечной глуши,
Словно первой любви неизбежность
Пролилась из сосуда души.
На жаре разомлевший до донца,
Развалясь на лохматой траве,
Я погладил душистое солнце
По курчавой его голове.
Этим вечером было так душно.
На тропе беспросветно чужой
Ты легла предо мной равнодушно,
Серебристо сверкнув чешуей.
Я погладил наощупь головку,
Прижимаясь к объятий кольцу,
Так невинно, наивно, неловко
Приближая виперу к лицу.
И тогда ты устало шепнула,
Отгоняя сомнения дым,
И томительно сладко щипнула
Поцелуем смертельным своим.
Я безвольно дрожал в лихорадке
На груди серебристой твоей,
И казалось на миг этот краткий,
Что я твой нежно любящий змей.
В моей душе хватает места злу,
Но стоит ли несчастная упрека?
Пускай она вместилище порока,
Что толку ворошить теперь золу?
Я чуда безотчетно ожидал,
И, нового кумира сотворяя,
Готовился врата увидеть рая,
И прежнего немедленно свергал.
Мое непостоянство смертный грех,
Но этот мир изменчивее всех.
Оно свирелью выпало из рук -
Гармония внутри еще сокрыта,
Но смолк уже аллегро чистый звук,
Мелодия забыта.
Пробудится ль оно когда-нибудь,
Удастся ли кому-нибудь другому
В тончайшую соломинку вдохнуть
Органный рокот грома!
Его перо! Мы бережно храним
Воспоминанья. Граций смех так сладко
Звучит в речах, в которых он другим
Все отдал без остатка.
Он истину с улыбкой рассказал,
Желанное даруя утешенье,
И слова благородней был металл,
Чем паствы приношенье.
Мы, палочку волшебную в руках
Сжимая, произносим заклинанье,
Но умер маг, обращено во прах
Всех чар очарованье.
Bret Harte (1836-1902)
ON A PEN OF THOMAS STARR KING
This is the reed the dead musician dropped,
With tuneful magic in its sheath still hidden;
The prompt allegro of its music stopped,
Its melodies unbidden.
But who shall finish the unfinished strain,
Or wake the instrument to awe and wonder,
And bid the slender barrel breathe again,
An organ-pipe of thunder!
His pen! what humbler memories cling about
Its golden curves! what shapes and laughing graces
Slipped from its point, when his full heart went out
In smiles and courtly phrases?
The truth, half jesting, half in earnest flung;
The word of cheer, with recognition in it;
The note of alms, whose golden speech outrung
The golden gift within it.
But all in vain the enchanter`s wand we wave:
No stroke of ours recalls his magic vision:
The incantation that its power gave
Sleeps with the dead magician.
Ты был бы счастлив, умирая,
Когда, сорвав последний плод,
Проходит Осень золотая?
Под небом, розовым у края,
Пока к вечерне храм зовет,
Ты был бы счастлив, умирая?
Уже тумана сеть густая,
Опутав землю, ввысь ползет,
Проходит Осень золотая.
Когда Надежд крылатых стая
На юг направила полет,
Ты был бы счастлив, умирая?
Что не придет Зима седая,
Неся неволи снежной гнет,
Лишь Осень кончится златая;
Что не заплачешь ты, стеная,
Ломая рук иссохших лед,
О смерти тщетно умоляя,
Лишь Осень кончится златая.
Edmund William Gosse (1849-1928)
Villanelle: "Wouldst thou not be content to die"
Wouldst thou not be content to die
When low-hung fruit is hardly clinging,
And golden Autumn passes by?
Beneath this delicate rose-gray sky,
While sunset bells are faintly ringing,
Wouldst thou not be content to die?
For wintry webs of mist on high
Out of the muffled earth are springing,
And golden Autumn passes by.
O now when pleasures fade and fly,
And Hope her southward flight is winging,
Wouldst thou not be content to die?
Lest Winter come, with wailing cry
His cruel icy bondage bringing,
When golden Autumn hath passed by.
And thou, with many a tear and sigh,
While life her wasted hands is wringing,
Shalt pray in vain for leave to die
When golden Autumn hath passed by.
Милая девочка, как изумленно
Ты посмотрела, шепча возмущенно!
Кажется диким мой пристальный взор?
Так лучше видно, когда он в упор!
Так лучше видно всю прелесть твоих
Розовых щечек и глаз голубых.
Хочешь понять, почему эти руки
Будят в груди твоей томные муки?
Так ли случайно, пока мы одни,
Хрупкого стана коснулись они?
Грубые руки в сплетениях жил,
Чтобы я лучше тебя защитил!
Красная Шапочка, я каждый вечер
Ручку твою пожимаю при встрече.
В щечку целуя тебя, отчего
Только вздохну, не сказав ничего?
Что же, теперь ты узнаешь, что я
Вовсе не бабушка, радость моя!
Bret Harte (1836-1902)
WHAT THE WOLF REALLY SAID TO LITTLE RED RIDING-HOOD
Wondering maiden, so puzzled and fair,
Why dost thou murmur and ponder and stare?
"Why are my eyelids so open and wild?"
Only the better to see with, my child!
Only the better and clearer to view
Cheeks that are rosy and eyes that are blue.
Dost thou still wonder, and ask why these arms
Fill thy soft bosom with tender alarms,
Swaying so wickedly? Are they misplaced
Clasping or shielding some delicate waist?
Hands whose coarse sinews may fill you with fear
Only the better protect you, my dear!
Little Red Riding-Hood, when in the street,
Why do I press your small hand when we meet?
Why, when you timidly offered your cheek,
Why did I sigh, and why didn't I speak?
Why, well: you see--if the truth must appear--
I'm not your grandmother, Riding-Hood, dear!