1. Письмо
Еду Воронежской областью
поездом Нальчик – Москва.
Жизнь представляется повестью.
Надо найти слова.
Жизнь представляется повестью,
только её сюжет
дан нам ещё не полностью,
нескольких главок нет.
Путь – не железный, жизненный
не одному тебе
дан как экзамен письменный
с правом Судьбы в судьбе.
Зыбок тот путь - и прочен,
не вечно длящийся…
К литературе, впрочем,
не относящийся…
2. Константа
Сядь ко мне (куда ты денешься),
локон подними со лба.
Я боюсь, что ты изменишься.
Остальное всё - судьба.
А сладка она? Горчит она?
Всё уложится в сюжет,
где угадано, просчитано
так, что даже тайны нет.
…и забытый вальс
Собачий
Рвал на части
Душу мне.
И.Иртеньев
Если память так же цепка
и хватается за всё,
вспомни, детка, Клару Цеткин,
день рождения её.
Натыкаемся попарно,
хоть они давно в гробу
то на Либкнехта мы Карла,
то на Розу Люксембург.
Имена их протянулись
и в платоновский рассказ,
и к тому ж названья улиц
в каждом городе у нас.
Все кларнеты и кораллы
сгинули в пучине вод.
Что там Карл украл у Клары?
Что там Клара у него?
Когда вешаешь монисто,
собираясь на трамвай,
вспомни этих коммунистов,
Александру Коллонтай.
Что они там толковали
про свободную любовь
вспоминается едва ли
в нашей жизни вновь и вновь.
Мы сегодня много меньше
вместе с целою страной
вспоминаем этих женщин
в день рождения одной.
Потому не без азарта
в подошедший самый час
в этот день Восьмого марта
поздравляю я и вас.
Не паситесь в офсайте,
в тени у чужого крыльца.
Старых жён не бросайте,
несите свой крест до конца.
Г.Поженян
Не торчите на сайте
вдалеке от детей и подруг,
но и жён не бросайте –
отобьются, отвыкнут от рук.
Королевы,
не в хай-теках ищите утех.
А проблемы…
так нехай они будут у тех,
кто зависим
от сети виртуальной, почти неземной,
но – зависни
в этой жизни реальной, останься со мной.
Интернетно
научились общаться мальцы, ну и пусть.
Жизнь – конкретна,
интересна в деталях, на запах, на ощупь, на вкус.
Но ментальность
расширяется быстро, так стих твой любой
моментально
может стать достоянием многих, размножен толпой,
как тот вирус.
Не простой, а компьютерный, хамский весьма.
Но папирус
научил египтян и письму как искусству. Искусство письма
исчезает как форма
выражения образа мыслей, идей.
Исчезает на форумах,
а началом-то был Колизей,
что, наверно, из Рима,
из конкретного Рима, из самого из нутра
и реально, и зримо
остаётся его достоянием, как и Собор Петра.
Приезжали
от Бога, изучали, читали, чесали в седой бороде.
Говорят, что от вас остаются детали: скрижали,
несколько строчек в блогах, береста и папирус, несколько букв в Word’е.
На острове жили камни.
И в сумерках, в темноте
казались они великанами,
качались, как буква Т.
Залезешь на крышу буквы
и медленной силой ног
качаешь её, как будто
ты сдвинуть твердыню смог.
Не от твоего колена!
Не силой твоей, чудак!
Его принесла морена
и вот положила так.
При прочем расположении
(хоть прочего, впрочем, нет)
любое его движенье
сломает тебе хребет.
Средь каменного сада,
вконец презирая смерть,
танцуешь на крышке ада,
и в танце колеблешь твердь.
Владычествуешь над ними,
танцующий бог камней!
Качаются все твердыни
под грузом твоих ступней.
Вот сила искусства высшая!
Ей в танце послушна та,
над кем-то уже нависшая
колеблемая плита!
В декабре такая музыка –
не услышишь по весне.
Из таких бывает муз она –
колокольчики да снег.
Только снег да колокольчики
делят звуки пополам
и срываются с игольчатых
ёлочьих покатых лап.
Те, одетые с иголочки,
лишь качаются едва
и в простых игрушках ёлочных
держат тайну Рождества.
Под гирляндами старинными,
серпантином и дождём
праздник пахнет мандаринами
и хлопушечьим огнём.
И до самого до вечера,
где огонь бенгальский жгут,
души детские доверчиво
продолженья тайны ждут.
Очарован музыкой Пуленка,
я сижу и слушаю её,
и, к тому же, на моих коленках
разместилось младшее дитё.
Что-то оно слушает, внимает.
Ведь, казалось бы, двенадцать нот,
только душу чем-то задевает
и до сердца как-то достаёт
то расположенье нот и пауз
на пустой линейке временной –
а какая музыка осталась!
Что она тут делает со мной!
Добрый Гвидо, что придумал ноты,
дай поговорить начистоту:
мы здесь чтобы заполнять пустоты.
Чем заполнить нашу пустоту?
Видимо, хотя порой не резко:
весь наш мир и всё живое в нём –
это только времени отрезки.
Заполняем. Думаем. Живём.
Заполнять пустующее время
дворникам, поэтам, мужикам –
выпало им всем.
Над ними всеми
заполняет Время Музыкант.
Всё имеет смысл и порядок,
может дать гармонию и звук:
и поступки нот из звукоряда,
и любое дело наших рук,
и ребёнок, спящий на коленках,
весь наш мир, всё бывшее во мне,
и тот отзвук музыки Пуленка
в непустой звучащей тишине.
Спокойно и без помпы
(а помпа-то к чему?)
Встречает Флюгер Компас
и говорит ему:
пурга ли налетела,
циклон сбивает с ног,
одним с тобою делом
мы заняты, браток.
В полях и перелесках
заблудшим где-нибудь –
железка и железка –
указываем путь.
А Компас стиля ретро
ему ответил сам:
ты крутишься по ветру,
а я - по полюсам.
Он лишь подует, ветер,
а ты уж тут как тут.
Таких вертлявых ведь и
в дорогу не берут.
В Земле есть ветры тоже
у самого нутра –
надёжнее и тоньше
магнитные ветра.
На чём бы и на ком бы
ты б ни стоял, петух,
берёт в дорогу компас
моряк или пастух,
идёт, не беспокоясь
за мой ориентир:
изменится мой полюс –
перевернётся мир.
Тот край, что состоит из руд,
камней, корней и силы прочей –
он пихты тёмный изумруд
несёт и трепетно, и прочно.
Когда прибрежные кусты
пройдёшь решительно и с болью –
заметишь, что леса густы,
как бы присыпанные солью
стоят по склонам этих гор,
и лапы их отяжелели,
поскольку снег с давнишних пор
в ладонях еле держат ели.
Закат красив, как вишневит.
По снегу, по тайге, по рудам
пройдём, и склона внешний вид
прорежем, как стекло корундом,
спускаясь со скалистых гор.
Тепла не будет маловато:
топор, что рубит дров в костёр,
остёр, как сабля Салавата,
и справедлив. Так, он меня
использует, слагая в пламень
дрова и ветви. И огня
нам хватит до утра. А камень?
А камень мне слагает пусть.
Отсюда до истоков Ая
не самоцвет он – златоуст
сокровищницы Таганая.
Неожиданный день, дарованный
неприятностями судьбы,
невзначай у неё сворованный,
или спрошенный в долг как бы,
а какой-то был чистый, утренний,
поэтический он, день птиц -
снегириными вспыхнул грудками,
отозвался дождём синиц,
что в кустах придорожных тенькают…
И напомнил мне голос птах,
что не всё измеряют деньги.
Что расплачиваться – в стихах.
Шорохом букв, шелестом слов
полнится голова.
Вот и осталась одна любовь –
вслушиваться в слова,
в строки, составленные мной…
Кажется, им самим
ясно не видно за пеленой,
как изменился мир.
(вольное переложение романа Юхани Ахо)
Часть 1
Жила-была Мария,
выращивала капусту.
Ещё ей не говорили,
как грустно тут и как пусто.
Работающие мужчины,
в принципе, все скучны.
Но прибыль они получили
за выращенные кочны.
Не то, чтобы шито-крыто,
не лишним был рубль, но
хватило на мотоцикл
и сковороду для блинов.
Так жизнь проходила между
капустой и гаражом.
Ну что же ты, ну, не мешкай, -
шепнул ей один пижон.
Я дам тебе денег столько!
Весь мир покажу! Бери!
Мария держалась стойко
недели две или три.
Он сладко ей пел на ухо:
тебя я всю жизнь искал…
Зачем ты напился, Юха!
Ты счастье своё проспал!
Часть 2
И в горле клокочет злоба
(хоть финном был до сих пор):
ответите вы мне оба!
И Юха берёт топор.
Сурова страна Суоми.
Там Юха нашёл потом
Марию в публичном доме,
к тому же уже с дитём.
И, в угол загнав партнёра,
начхав на стрельбу в упор,
на суку, на сутенёра
тяжёлый поднял топор…
Финал
Земля ему будет пухом
потом, а пока живьём,
но с пулями в брюхе, Юха
покинул публичный дом,
добрёл до помойной кучи,
её предпочтя одру,
и небу подставил очи
на мусорном на ветру.
Там чайки ещё вспорхнули,
когда он валился взад –
подействовали пули,
что выпустил этот гад.
Суперфинал
Вот так оно было! Так-то!
К лежащему без борьбы
ещё приближался трактор,
как страшный каток судьбы.
История повторима?
Ну, кто здесь меня поймёт?
Но трактор проехал мимо,
и Юха остался мёртв.
Мораль
Кто счастье своё упустит,
землячки и земляки,
ищите его в капусте,
на родине, у реки.
Она чем ещё привычней –
что русские Марьи в ней,
а не в домах публичных
находят своих детей.
Ещё мораль
Устану твердить едва ли,
что женщины средних лет
от пьющих мужей устали
и падки в кабриолет.
Вот скоро весна и лето,
начнётся сезон рассад.
Учтите – кабриолеты
уж в очередь вон стоят.
Шинкуйте капусту в кадки –
не стыдно потом подать
на стол, но учтите – падки
от тех, кто готов поддать.
Резюме метафизическое
Рассказ мой уже подробен,
добавлю лишь: может быть,
рассерженный муж способен
возмездие завершить
и пулями поражённый.
А что ещё хорошо –
наш Юха ушёл отмщённый.
Поэтому и ушёл.
Эпилог, он же Пролог
История умолчала
о том, что будет потом.
Вернёмся опять в начало,
покинем публичный дом,
где вся эта камарилья
осталась. А чтоб им пусто!
Жила-была Мария,
выращивала капусту…
По узкой маленькой дорожке
бежала кошка от кота,
но так хотелось этой кошке,
хотя бы кончиком хвоста…
А в это время в том же месте,
куда кошачая тропа
вела, с дружком гуляла вместе
девица. Шли на танцы, в парк.
Увидев кошку, умилились,
достали фотоаппарат
и с ней снимались и резвились,
чему был кот не слишком рад.
Потом она её вернула,
при этом киске дав пинка,
и тоже хвостиком вильнула,
и потащила паренька.
Пронаблюдав у молодёжи
все эти игры, без затей
я думал: как они похожи,
инстинкты кошек и людей.
Вот человек – ума палата!
А у животных, чёрт возьми,
нет только фотоаппарата,
да и желанья маловато
в часы любви играть с людьми.
Послушай, не идёт ли дождь
по тёмным скатам крыш и кровель?
А то покуда ты живёшь
никто и не приходит кроме...
Послушай, как дрожат сады
в холодной оторопи ветра,
и на ночлег из темноты
тянулась судорогой ветка.
Спасу дрожащую её,
как воробья из переделки.
А время всё берет своё,
час к часу скрещивая стрелки.
Не более пяти минут -
мгновенья, посланные свыше -
даны нам, и часы пойдут,
и дождь пойдёт по каждой крыше.
Настанет вдруг и наш черёд,
нам жребий выпадет счастливый,
и мы узнаем наперёд
всю эту ночь и день дождливый.
Как, тёплых снов не пощадя,
к нам ночь входила на ночь глядя
и иероглифы дождя
чертя на заоконной глади.
И с этой веткой, и с дождём,
гитару гладя и её гриф,
вот так тихонько и живём,
разгадывая иероглиф.
Чьи замутнённые черты
повыше мокрых крыш и кровель?
А больше к нам из темноты
никто и не приходит, кроме...
Я ночами правил на твой маяк,
о Поэзия, нимфа, миф,
но напарывался, как плохой моряк,
на подводные рифы рифм.
Я к своим матросам был в меру строг,
прививал им суровый стиль,
но меня сносило в красивый слог,
словно в штиль корабли. Прости.
И тогда - чистюля, эстет, гурман,
золотистых морей корсар -
я направил на ледяной Грумант
свои шёлковые паруса.
Ждал погоды, ветра просил, дрейфовал,
но рассчитывал на улов.
И качало море - за валом вал –
леденящие глыбы слов.
Паруса, солёные, как треска,
не похожи уже на шёлк,
и тот остров, что я так давно искал,
я, наверно, уже нашёл.
Когда стихи берут поэта
в такой тяжёлый оборот,
и музу бедную при этом
он тоже за душу берёт,
то как начать – уже не важно,
банальность рифм, банальный слог,
и все стихи уже не ваши.
Нет больше рифм. Нет больше слов.
Вот так над полем урожая,
как угрожающий карниз,
нависла туча дождевая
и падает дождями вниз.
Так молния ударит если
в уединённые стволы,
они в безмолвности древесной
и молчаливы, и светлы.
Как будто жизнь – не смерть – вдохнули.
И осуждённые на казнь
так молча принимают пулю.
Как путь. Как выход. Как приказ.
Притягивают, как магнит,
ушедшие года:
и дом как будто бы стоит –
я путь забыл туда.
Как весть о тех далёких днях,
как память прошлых дней:
всё так же холодно в сенях…
(пожалуй, холодней…)
Всё так. За дверью два ведра
с колодезной водой,
я только путь забыл туда,
порос он лебедой.
Я думал: если в этом сне
останусь, и тогда
вдруг тени явятся ко мне
ушедших навсегда?
Что, если только дверь отмкни
в безмолвие избы,
там продолжают жить ОНИ –
я просто путь забыл?
Там, за поленницею дров,
как раньше, как всегда,
отец был молод и здоров,
и мама молода,
но не пускают по стопам,
из снов моих бегут,
и не дают остаться ТАМ,
и явь мне стерегут.
С утра я тебя дожидался вчера,
Они догадались, что ты не придёшь,
Ты помнишь, какая погода была?
Как в праздник! И я выходил без пальто.
Арсений Тарковский
... И эта осенняя тяжесть одежд
меня не тревожит. Я в дом не войду,
останусь стоять у околицы меж
крыжовниками в опустевшем саду.
А в доме тепло и истоплена печь,
в углу самовар зашумел, как живой,
ещё пирогов не успели испечь
и сахар на стол подают кусковой.
Вот скрипнули дверью в сенях - я промок.
Я завтра хочу за грибами с утра,
а то уже зимний сквозит холодок
и рамы вторые поставить пора.
И сон заволакивает, как слюда,
рисунок обоев на ближней стене...
Как часто во сне прихожу я сюда,
где живы ещё, где беды ещё нет...
И я не проснулся ни в пять и ни в шесть,
ни в восемь. Как сладко спалось поутру!
Так просто, как будто, казалось бы, есть
у жизни второй и спасительный круг.
Весна бежит по лужам,
как бешеный кобель,
и мартовской получкой
звенит её капель.
Хоть не увенчан славой
за стройную красу,
бежит он, как шалавый,
вынюхивая сук.
А на суку ворона,
ей что-то Бог послал.
О том, что сыр - ворованый,
молчит, но не со зла.
Ведь слюни льёт лисица,
как детскую слезу -
налоговой полицией
она у нас в лесу.
Не спи, не спи, сестрица! –
я тихо ей шепну, -
вернутся скоро птицы,
не вечен их шоп-тур.
Вон едет грач на "Форде",
ведь у него здесь дом,
и выкупает ордер
на старое гнездо.
Показывая норов,
бобры в реке не спят,
а всё копают норы
/ну хоть не компромат/.
Соседствуют в природе
и звери, и жульё.
Весна их всех находит,
весна в лесу живёт.
Живёт легко и просто -
пьёт воду из ручья
и баснями, как просом,
всё кормит соловья
о том, что всё случится
в природе, как всегда,
вернутся с юга птицы,
растает время льда,
что лик зимы не вечен,
простимся скоро с ней.
А мы всё бисер мечем
пред мордами свиней.
В корыто по копыта
уже кабан залез...
А нас, коль Бог не выдаст,
то и свинья не съест.
На запахе твёрдом, сосновом
был воздух настоян, как мёд.
И, может быть, жизни основа
отсюда начало берет?
И, может быть, этой весною,
к коре прикоснувшись щекой,
ты соединишься с лесною
величественной нищетой,
когда, отдыхая от бега,
как в храме древесном, стоишь,
и бисер последнего снега
крушится под тяжестью лыж.
По капле вбирая породу
сугробов, проталин, ручьев,
поймёшь неземную свободу
неспешных её голосов.
И это простое блаженство -
ручьями бежать по лесам -
быть может и есть совершенство,
пока неоткрытое нам?
И, может, в сравнении с летом,
прощание с долгой зимой -
борьба между Солнцем и светом,
а не между светом и тьмой.
Темно и сыро в нашем городке.
Плывут буксиры по Москве-реке
и разливают над рекой Москвой
полночный голос, стон протяжный свой.
Услышав в будке тот буксирный стон,
матрос, качаясь, выйдет на понтон.
И, чертыхаясь, кнопку жмет матрос,
и шкив потянет маслянистый трос,
и вот уже из полной темноты
тебе навстречу двинулись мосты
не для того, чтоб вздрогнуть и заснуть -
ночным судам освобождая путь.
А там, на барже, трогая штурвал,
закурит шкипер "Беломорканал",
и синий дым от этих папирос
привычным нюхом чувствует матрос,
но он далёк, и кислую слюну
матрос тоскливо выплюнет в волну,
и, проводив, как пьяные мечты,
он за баржою заведёт мосты,
и лишь одни с тобой на свете мы -
разведены.
Темно и сыро в нашем городке.
Плывут буксиры по Москве-реке.
И стон протяжный пополам с тоской
разносит эхо над Москвой-рекой.
В. Татаринову
Я жизнь подарить вам готов.
За ценность её не ручаюсь.
А сам ухожу я, качаясь,
тропою бродячих котов.
Все кошки боятся воды.
Бродячих котов – без истерик –
всё тянет и тянет на берег.
Мы, верно, речные коты?
Где тропы твои пролегли?
Где братья твои прокричали?
Мы будем стоять на причале,
встречать-провожать корабли,
смотреть, как стальные винты
вскрывают упругие воды,
как дымом своим пароходы
похожи на наши хвосты.
Пространство вечерней реки…
Чтоб не посадило на камень,
украсят его огоньками,
зажгут речники ночники.
Зажгут ночники речники,
и каждый маячащий бакен
напомнит не то, чтоб собаки –
бродячих котов язычки.
И свечками наших хвостов
украшен причал, где был катер.
Зимуем мы, как дебаркадер,
под боком больших городов,
где в воздухе запах печной,
где сыплются искры за ворот,
и крайнею улицей город
всё трётся о берег ночной.
Я жизнь подарить вам готов,
но вот приключилось бродяжить.
Идём мы – и ноша не в тяжесть –
тропою бродячих котов.
Идём мы… А знаешь ли, Влад,
коты-то не ходят толпою,
но выпавший снег над тропою
укроет следы наших лап.
Хоть лето близилось к закату,
стояли тёплые деньки,
и наблюдали мы, ребята,
как вылетели метельки.
Как будто бы в душе - потёмки,
и вдруг - неясно, зыбко так
замреет свет. Взлетят подёнки,
и хоть на миг отступит мрак.
Как крошечные Ариэли -
лишь крылья, больше ничего -
те духи воздуха летели
из надземелья своего.
Ни с кем из тех, давно известных,
хоть легковесных на бегу,
я насекомых бестелесных
сравнить пока что не могу.
Как будто нематериальны
их невесомые тела.
Слова, стихи - и те реальны,
а это - музыка была.
Даже не музыка, а - нота,
или ещё не нота - тень,
витающее где-то что-то,
пока без знаков на листе.
Так, с речи перейдя на шёпот,
я пробую не сотворить.
Чтоб это передать, должно бы
стихотворения не быть.
Но рвётся паутинкой тонкой
связующая с небом нить,
и над рекой скользят подёнки,
тела и крылья в лёгкой гонке -
и не поймать, и не забыть.
...до детской сладости во рту,
до сказок перед засыпаньем,
неуловимое, как ртуть,
непонятое пониманьем,
неузнанное - как же так! –
нетронутое - на досуге –
непройденное ни на шаг
до цели, до конца, до сути,
до судорог - не удержать,
и - брошено, не получилось,
осталось на весу дрожать,
как капелька на паутинке,
как сны, способные менять
виденья лик на профиль женский,
как невозможное понять
владеющими в совершенстве,
имеющими цель... и вот
опять мерцающее что-то,
дурманящее, как полёт,
предощущение полёта,
и то, как прожил жизнь, и то,
кем не был, не служил - и только! –
куда важнее, чем итог –
Недостижение Итога.
Живите в доме и не рухнет дом.
Арсений Тарковский
На этом месте раньше был пустырь.
Теперь построен дом. И мы отныне
его жильцы. Отныне я и ты
здесь будем жить. Подумаем о сыне.
А дом наполнен множеством вещей
и всё имеет запах, вкус и что-то
знакомое до самых мелочей
и узнанное с полуоборота.
Ты помнишь миг прекрасной суеты:
вносились вещи, собиралась мебель...
Дом раньше был лишь кубом пустоты,
за нить луча подвешенным на небе.
Теперь здесь дом - картины, книги те,
что прежде покупались для обоих.
Прекрасен миг проснуться в чистоте,
где первый луч играет на обоях.
Разрушен дом. Исчезла чистота.
Смешалось всё: картины, люди, боги.
Жилища нет. Но вечна пустота
с неуловимым привкусом эпохи.
… и манит страсть к разрывам.
Б.Пастернак
Ну вот и Франция, Париж
моей достигли музы,
где жили Пьер и Романиш,
обычные французы.
Она, наверно, сгоряча
(прелестница к тому же),
взяла, влюбилась в скрипача
и обманула мужа.
Они не ждали, кто кого
томлением изморит.
Так линии береговой
не устоять от моря.
И страсть – волною за волной.
Не выбраться, счастливой,
особенно, когда луной
натянуты приливы.
Скрипач был, впрочем, не влюблён,
но приложил когда-то
к томленью сердца – в унисон –
скрипичную сонату.
А Пьер готов был все простить,
вернув былые годы,
хотел прощения просить
за все её уходы.
Она же быстро собрала
нехитрое убранство.
Любовь трагедией была,
как музыка у Брамса.
Ни мужа ей, ни скрипача,
ей никого не надо.
Пусть будет музыка звучать,
скрипичная соната.
Ни до себя, ни до любви,
ни до чего нет дела,
когда с той музыкой в крови
она в кафе сидела,
склонясь к последнему письму,
непонятая всеми,
и не вернулась ни к кому,
и утопилась в Сене.
А Пьер… Забыться он не смог.
Вдали от всех религий,
хранил последнее письмо
ценнейшей из реликвий.
А за окном гудел Париж
торжественно и чинно.
А он все звал: «Маниш, Маниш»,
так не поняв причины.
Потом прошло немного лет.
Хоть были парижанки,
Пьер, выполнив её завет,
женился на служанке.
И Пьера окружил почёт,
и появились дети.
Он, может быть, со скрипачом
лакал коньяк в буфете.
Но вот у самого окна,
разглядывая полночь,
он вдруг представил, как она
звала его на помощь.
Вода, просачиваясь с крыш,
как слёзы, сердце ранит…
И всё зовёт его Маниш,
и манит, манит, манит…
Тебе
Когда я дрожал и падал,
то ты, совладав с тоской,
несла меня, как лампаду,
от ветра прикрыв рукой.
Ладонью твоей согретый,
тот тлеющий фитилёк
вдруг в пламя такого света
во тьме превратиться смог.
Убавив его - скучаю,
не дабы сберечь огонь,
но чтоб не обжечь случайно
спасительную ладонь.
* * *
Не мучь меня - отпусти.
Изломами рук покатых,
кореньями слов пустых
всё держишь меня пока ты.
В руках твоих - Боже мой –
топор непорочной стали.
Руби меня - я живой,
на мне два листа остались.
Я сук твоего ствола,
ты - сок моего начала.
Отшельничала, ждала,
но время рубить настало.
Руби же меня, руби,
пусть брызнут в траву рубины.
Руби меня - не люби,
отныне я твой рубимый.
Из ран моих ножевых
две капнут - одну пригубят.
Любимых - еще живых –
мучительно долго рубят.
Бабочка
Ну почему же ты не улетаешь,
бабочка-счастье, подобие птиц.
Перебираешь, как будто читаешь
крылья потрёпанных, пыльных страниц.
Что ж ты сидишь у меня на ладони?
Что не отважишься на полет?
Хочешь пройти и испить свою долю –
линию жизни наоборот?
Книгу прочту, пыль смахну полотенцем –
ты всё сидишь у меня на руке.
Станешь ли гусеницей-младенцем,
съёжишься, робко уснёшь в уголке.
Как же ты спишь безмятежно, нечутко,
нежной доверчивой кожей дыша –
напоминанием первого чуда,
там, где ещё непорочна - душа.
Миг - вот уже и ладонь опустела,
несколько взмахов двух маленьких крыл.
Будто частица души улетела.
Счастлив, что не упустил - отпустил.
1
На все явления
есть тем не менее
разные взгляды – а скрытого в них!
Вот и молчание
есть одичание,
но и отсутствие болтовни.
Жизнь как движение –
не прегрешение.
Чья-то нелёгкая ввысь понеслась,
в высшее общество!
Во власти корчиться?
Возможность творчества – высшая власть.
Вот и явление
стихотворения…
Лучше явил бы нам злата дворец!
Что же ты, Родина?
Не рада, вроде бы…
Всё, как юродивый, новый творец.
Мир ли, Россия ли –
столько насилия!
А для чего убивать или красть?
Всё-то испортится.
Душа-то, вор, черства.
Возможность творчества – высшая власть.
2
А в юности казалось,
что не было и дня,
чтоб муза не касалась
своим крылом меня.
И, музу поджидая,
я не боялся встреч
и не предполагая,
куда заводит речь.
Но уже в жизни новой,
начавшейся во мне,
я относился к слову
и строже, и умней.
Но, муза моя, с кем ты,
где дух твой прежде жив?
В ком сдержанность аскета?
Или святой наив?
Побывали на хуторе мытари,
погуляли на славу и всласть.
И опять в нашем таборе выборы.
Выбираем верховную власть.
И палач, и сортирная гадина -
этой власти звериный оскал.
И страна, что ещё не украдена
голосует за тех, кто украл.
Не под мухой всегда, так под мушками,
в той стране нам приходится жить,
где не Пушкина словом, а пушками
научились с людьми говорить.
Мы живём в той России оставленной,
под пятой этой власти живём.
Отпечатался след окровавленный
под железным её сапогом.
Грудь пустую от важности выперши,
ей ли, подлой, стыдиться, рыдать?
Она сможет и выборы выдержать,
и из пепла, как Феликс, восстать,
и кровавый свой стяг высоко нести...
Что ж ей делать у этих высот
с эфемерной прослойкою совести,
на себя принимающей всё?
Пережив Колыму и Освенцимы,
старомодны они и странны,
5% интеллигенции –
беспокойная совесть страны.
До каких ещё пор, до каких ещё
новых лет не корить, не карать,
а обруганной, нищей, расхищенной
грех чужой себе на душу брать?
Никогда на вопрос не ответят нам
те, умеющие кричать,
что несут бюллетени с отметиной,
словно Каинову печать.
Золотой сон
Когда наступит час,
когда наступит утро,
и все вокруг очнутся в золотом
сиянии проснувшегося солнца,
и лица просветленные вернутся
в чету людей, согретые как будто
Его теплом.
Мне хочется пожить
ещё чуть-чуть в таком прекрасном мире,
где люди сотворяют миражи.
Я вновь хочу заснуть
в саду весенних грез, под цветом нежных яблонь,
чтобы потом проснуться в раннем детстве,
где капелька росы
чиста, как в первый день творенья
и нет меня -
я растворён в росе...
* * *
мне что-то кажется порою
что я уже не существую
что я уже погиб когда-то
в какой-то автокатастрофе
или опился алкоголем
причём уже неоднократно
и тела бренная структура
давно лежит в земле холодной
гния остатками материй
а "я" первичный, "я" духовный
живёт в таком же точно мире
и ходит средь людей телесных
с иллюзией, что мы на равных.
они меня не замечают
но если я давно уж умер
и тела бренная структура
давно лежит в земле холодной
гния остатками материй
то я совсем не понимаю
зачем же я купил ботинки?