Где водомерки скачут ловко,
на безымянном озерке,
стоит, покачиваясь, лодка
со стрекозой на кочетке.
Вокруг мальки щебечут стайкой,
летит взволнованный бекас.
Вот был бы ты промокшим зайкой,
Мазай тебя на ней бы спас.
Но чуть рассвет посеребрится
и росы на небе блеснут,
чуть тёмный лес зашевелится
и травы селезня вспугнут,
меж камышей проскочит ужик,
а цапля выскользнет, как вор,
и тень от ивы станет уже,
выходит к лодке дед Егор.
Бредёт, ногой ступает в лодку,
отчаливает и гребёт,
бормочет в редкую бородку:
«Вперёд, родимая, вперёд!
Вперёд, какие, к ляду, хвори!»
И налегает на весло,
твердя себе: «Давай, Егорий!»,
костлявой смертушке назло.
Душа-то всем ветрам открыта,
любой судьбе, любой беде,
да и подумаешь, беды-то —
не отражается в воде.
Вдыхает сизый воздух жадно,
Егорий — старый человек.
И ничего, что помер, ладно,
намедни, давеча, в четверг.
Вот самолёт теряет высоту
и скоро вцепится в Курумоч коготками,
а я смотрю на эту красоту —
мигающую звёздочку на ткани
ночного неба, а потом разбег —
взлетает новый, и другой взлетает
и сразу тает, как на коже снег,
как рафинад в стакане с чаем, тает.
Отрыв — и подступает к горлу ком
в волнении и трепете, когда я
по ком-то, кажется, грущу (по ком?),
цикл возвращений в небо наблюдая,
и понимаю: как ни мельтеши
ты на земле, каким ни будь важнецким,
однажды не удержит плоть души,
и разделить восторга будет не с кем.