Юрий Лавут


От белого...

От белого заснеженного поля,
завесившего с улицы окно,
тебе деваться некуда – мусолишь
с утра до ночи белое кино.

 

Отряхивают ангелы над миром

от белых перьев белые крыла, 

чтоб ощутить смиренье кожей сирой

в любви, что непосильно тяжела.

 

Страданье рядом, можно не тянуться – 
черпай горстями да хлещи на пол,

когда страстей земное безрассудство  

опять погасит светлый ореол. 

 

Слова – любые – ничего не значат,

люблю – всего лишь плотское люблю.

Мне страшно не когда она заплачет – 

когда отводит взгляд, шепча: «молю». 

 

Здесь плачу я. Заснеженное поле!

Безжалостная белая пустынь!

От белого, зажавшего в неволе,

спаси меня от ангела, спаси!

 

Куда бежать из собственного дома?
Разгона нет, попробуй убежать,

когда от двери до аэродрома

любовь пружиной возвращает вспять.  

 

Там милые чужие злые лица, 

толпа людей не оставляет след, 
для нас, для пёстрых, там одна граница – 

свобода, у тебя которой нет,

 

там голубую вену горизонта

под вечер солнце, взяв наискосок,
прорежет краем огненного фронта –
и красным станет ангельский снежок...


Муравей

Оттого что Земля – это суша всего лишь на треть,  

то на этой земле не найдётся нетронутой дали.

Исходи, раскопай, перетри, чтоб потом умереть, 
и тебя закопали туда, где недавно копали.

Оттого, роя чёрное в белом, под утро не спишь, 
увязая в словесных торосах, как мёрзлый бульдозер,  
и заносит, заносит, что в снежном пространстве степи,
ты, одну за другой борозду разрывая, сморозил.

Заржавелый стоишь, тишиной делишь год пополам. 
Тают в почву слова. Разбросав по строкам препинаки,
разлетаются рифмы по солнечным материкам,
где в зелёных побегах торчат словно красные маки.

 


Оттого, что слова – суть словесная крошка земли,
за словцом, муравьём, шестилапым себе конфидентом, 
по весне снаряжаешь один за другим корабли
к многотомным, промытым насквозь словарей континентам. 

Каждый новый прибывший стараясь понять голосок, 
ты, толмач не рифмующих млекопитающих тварей, 
ищешь внутренней цельности собственных строк  
муравейника, что собирался с твоих полушарий.

Вновь прибывшие! С неба дождём, муравьиным стежком
по стенам, из щелей, из-под плинтуса кверху, по ножке – 
все на стол! все под лист! – там сидите, шурша шепотком,
в чёрной челюсти смысла слюнявя корявые крошки... 

И в какой-то момент, шаг за шагом, строка за строкой, 
сочетав разногласия в утреннем свежем рассудке, 
выдвигается четверостишьями праздничный строй,
заполняя прорехи и сглаживая промежутки.

Не без хрипа строка, словно звуки сквозь трещину рта,  
выползает из чёрной щели, что неровно прогрызла – 
Муравьиная Муза, что там, под листом, заперта, 

разгребая пером снежно-белую корку листа,
междустрочья оставив дорожной полоской бинта, 
выгоняет строку муравьёв терпким запахом смысла.


Мы любим тебя, Робин Бобин!

   
         Конечно, вы это видели, любезные читатели! На зелёной поверхности большого стола лежат белые шары, сложенные в треугольник. А могут ли пятнадцать круглых шаров сложиться в ровный треугольник? Ясно любому: не могут. Теле-видение! Все всё поняли. Ну, ладно, видим пятнадцать шаров, сложенных в треугольник! Теле-видим!  Но любуемся, невольно, не машины же: шары гладкие, бокастые, видно что тяжёленькие – один к одному, только цифры на них разные: единица, пятёрка, и другие. Совершенно белые. Идеальный такой треугольник на нежно-зелёном фоне! Потом, когда все налюбовались, выходит Робин - специальный такой большой парень. Ставит на стол ещё один шар, отдельно от всех шаров и берёт из-под стола здоровенную длинную дубинку. И уже нам тревожно! Вытянул её – и как размахнётся, да как вдарит по этому отдельному шару – бог мой! все зажмурились, а этот несчастный отдельный шар заранее, наверное ещё у него в руке, скукожился с перепугу, зажался весь, и тут ему прямо в морду – баа-ах! – камера подъезжает все ближе и ближе, а он держится-держится, не хочется ему ужасно, но деваться некуда и он на огромной скорости летит прямо в красиво уложенные треугольником шары, которые трясутся со страху, стучат по столу, подпрыгивают, как бешеные, и от удара разлетаются с треском и криком по всему полю, и проваливаются в специальные дырки, которые наделаны по краям зелёного стола, и сидят там в зелёных сетках решётчатых... И все обескуражены что ли… А этот, который вдарил, так дубину под стол – и ушёл! И долго-долго все зрители, поражённые, вот, не обескуражены, нету куража-то давно нету, да, поражённые этим, случившимся, изучают печальную картину разрушения. Конечно, вы это видели, любезные читатели. Это показывали по телевизору. Ну, отсморкавшись, все, естественно, поняли, не дураки, два раза повторять не требуется: от одного единственного, крепко ударенного шарика, по всему полю может разлететься целая куча мирных, аккуратно пронумерованных, никуда вообще до этого не собиравшихся двигаться, шаров. Вот так! Вот так вот, мои дорогие! Всю эту непрочность, всю эту зависимость и покорность люди поняли и прямо опечалились, а многие ещё и плакали...
Прошло немного времени – год может быть или даже больше, и всё это опять показали. Типа повтор: вот как оно, люди, было когда-то! Вспомните! Что-то у них там на телевидении, может, изменилось – и решили они напомнить: вот как оно было-то, люди! А зачем, спросите, вспоминать? Зачем надо теперь вспоминать? Да? Зачем бередить, да?  Простота наша! Потом только поняли. Оказывается, другой финал-то был! То есть, внимание, там был другой финал. Про который, как оказалось, никто не знал! Вот так. Здесь, сказали, рифма: финал – не знал, не знал - финал! В обе стороны! Так и тут! Показывали с конца!! Вся хитрость! С конца и к началу! Поняли? Тогда! Тогда нам показывали с конца и к началу. Перепутали они, поняли? Перепутали! Прямо так и сказали: виноваты, перепутали. Робин не ушёл, а пришёл! Все шарики, что тогда провалились в дырки, вдруг зашевелились, задвигались, выскочили на поверхность, побежали навстречу друг другу, и на середине зелёного поля сами сложились в чудесную треугольную фигуру! Вот так всё и открылось. Последний шар подкатился и р-рраз – стук! – стал на место. И в телевизоре заиграли самую торжественную музыку, а камера отъезжает, отъезжает, как бы говоря: вот оно, смотрите, люди, как всё было на самом-то  деле! – и многие заплакали у телевизора! Так всё стало красиво, ровно и по-справедливости, как было когда-то, давно, в самом-самом начале, в детстве. А по телевизору родным голосом сказали, что, дорогие товарищи, тогда было с заду наперёд, а сейчас, наконец, показывают всё по правде, как было. А это уже, считаю, у них была промашка: они, конечно, мастера сказать что-нибудь прямо в душу; голосов, говорят, там разных у них в запасе сколько хочешь: например, обыкновенный мужчина, а голосок у него тоненький, как у ребёнка – и все понимают, что этого парня жалко, а если женщина хрипатая – значит распущенная, аморалка, доверия не будет. Народ-то непрост стал, недоверчив, как собака битая, так сразу тебе и поверили, как же! Покажут они тебе сразу по правде. В конце дня ещё раз, специально для тех, кто никак не может уняться до поздней ночи, показали всё это ещё раз. Эти тоже, конечно, хоть и выпимши, но засомневались. На следующий день опять, а потом ещё и ещё. И тут только все стали постепенно понимать. Никто их не бил, никто. Некому их дубасить-то!  Белые шары сами зачем-то вылезают из дырок и собираются в треугольник. А зачем? А разве могут просто так пятнадцать белых шаров собраться в треугольник? А? – спрашивали их каждый раз, причём нормально, по-людски спрашивали, на камеру. Ну скажите людям-то зачем вы собираетесь, но ответа не было! Не отвечают, понимаете? Их спрашивают – а они молчат! Увлечённые они своим совершенством. Робин Бобин, стоящий у стола, аж не выдержал, ушёл от них: шар забрал, дубинку сунул под стол и попятился, а они всё лежат и лежат. А время идёт, а время на телевидении все знают сколько стоит! Лежат и болтают на своём круглом языке. И многие из тех, кто сидел в студии, начали кричать: эй, Робин, ты что, испугался их что ли? Он тогда уже вышел решительно и, подхватив дубинку, под торжественную музыку наподдал им хорошенько. Вот это любят у нас показывать вечером: только эти соберутся, как люди начинают кричать и звать Робина: Ро-бин! Бо-бин! Робин выходит и даёт им дубинкой. Они разлетаются – крик, шум! – и освобождают место для какой-нибудь интересной кинокартины или шоу. Не зря люди-то ждут! Многие просто полюбили этого Робина! И будут любить, уверен, всю жизнь!


Неделями серое небо...

 Неделями серое небо без проблеска солнца

и белое пастбище снега –  

давай, привыкай.

                              И довольно уже беспокоиться:

и альфа зима, и омега.

 

Порадуйся: осень засчитана как отступное.

Пустили туда, где контрастней 

на белом увидишь оставшееся остальное.

Попробуй держаться бесстрастней.

 

Поля за спиной смотрят в небо пустою анкетой.

Прости, чернозём и суглинок,

что, снег, разлетаясь от песенки спетой,

укроет следы от ботинок.


Когда ты тих...



 

Когда ты тих, твой верхний слой прозрачен.

Прокатится ленивая волна –

И день прошёл, короткий, как удача:

Едва, невинной негою охвачен,

Очнёшься от полуденного сна,

Как на твоё мерцающее брюхо

Уже ложится ночь, озарена:

В индиговой воде дрожат, разбухнув,

Взъерошенные звёзды и луна.

 

Когда ты тих, нервические стайки 

Забудут про опасливый рывок, 

Текут по анемоновой лужайке,

Колышутся и нежатся, лентяйки, 

Покуда мимо, образом тревог, 

Слепые ядовитые медузы,

Промятые тяжёлой глубиной, 

Морской бахчи белёсые арбузы,

Всплывают к свету мутной головой.

 

Когда ты тих, придонные зверюги,

Живущие в греховной глубине,

Не поршень, заострённый от натуги,

Хотят вонзить щетинистой подруге,

Не зверем в темноте и тишине

Ждут волокнистую живую мякоть,

Но челюсти от глаз и до хвоста

Зажав, дрожат, стараясь не заплакать

О светлой жизни с чистого листа.

 

Где день как ночь, где в черно-сизых недрах

Душа дешевле прочих дешевизн,

Где нет небес, теплом и светом щедрых, 

Вода уходит вглубь на километры 

И не мелькнёт случайной тенью жизнь.

Там, закипая, водная громада,

Всем весом океанского нутра

Наваливается на пламень ада,

Смиряя взрыв бушующий ядра.


Смерть попугая

                                                                 

                                                                             А.Н. Вертинскому

 

Театральный художник в запое и в его мастерской тишина.

Попугай в оперенье простое прячет клюв: то ли запах вина,

то ли въедливый запах морилки лезет в птичьи мозги из пустой,

но не выдохнувшейся бутылки, не желающей стать пустотой.

 

Он являлся распахивал дверцу сыпал семени божью щепоть
напевал что-то близкое сердцу разве может оставить господь

ни еды ни воды только сетка пробирайся по жёрдочке в край  

рви дыру но качается клетка и за ней примыкающий рай

нет воды это значит не нужен нет еды это ты не хорош

если он третий день равнодушен то цена тебе ломаный грош

о замрите движенья и звуки ставлю точку смыканием век

сон отрада в короткой разлуке помоги мне в разлуке навек.

 

На подстолье макет декорации; тайный люк, чтобы главный герой

мог исчезнуть в момент кульминации; заперт сверху тарелкой с едой;

хлеб, вино и остатки грудинки; рядом стул и на спинке пиджак;

по стенам стеллажи и картинки; мебель, кисти, обрезки, верстак.

 

Вдруг под вечер, по божецкой милости, сквозь подвальное полу-окно

из мороки февральской унылости солнце врезалось в створку трюмо,

перепачкалось в радужной лужице расползающейся амальгамы

и цветастыми пятнами тужится повторить новогодней программы

карнавальное лёгкое счастье:

 

кресло, выпачканную обивку на себя натянув кое-как,

светит рыжею плюшевой гривкой; завалившись спиной на верстак,

задирает побитые ноги, но не может достать до небес;

где-то здесь театральные боги, постановщики смертных чудес –  

 

и Жако, встрепенувшись отчаянно, достаёт из груди серый нос,

и поёт, к баритону хозяина подмешав попугайский прононс,

и кричит что-то тем, кто за дверью, где вечерняя спит пустота,

выдирая то серые перья, то багровые перья хвоста

из тщедушного жалкого тельца – 

 

никого, кто в замочную скважину увидал бы как кружатся перья, 

как расцвечено всё, разукрашено, как бодрит горький запах похмелья;

зритель сверху, где тешат традиции: сцена, пьеса, артист-шалопай, 

там, где смерть как повтор репетиции; боги здесь, где издох попугай.


Времена года

 


                      К     О.


      Когда шепчу, отчаянно и нежно,
      Что ты свои забыла обещанья,
      Что ветрена, обнажена небрежно,
      Ты, видно, намечаешь день прощанья,

      Когда, припомнив прежние разлуки
      И горькую привычку к расставаньям,
      Кричу, что прежде холода и скуки
      Я первый положу конец свиданьям,

      Не верь, моя подруга золотая!
     Люблю я тем сильней, краса и муза,
      Чем очевидней истина простая:
      Природа против вечного союза.

      Надежда не даёт расстаться с милой –
      И ход времён нас разлучает силой.

 



                З И М А

       
К католическому Рождеству
Растранжирено золото папства!
Первым снегом умытая паства
Реформацию ждёт к торжеству  –

Протестантство встаёт на посту
С новым Urbi et Orbi : «Богатство,
Пышность, Праздность – духовное рабство!  
Вон из сердца златую листву!


В Новый путь: от крещенья морозом
К причащению от белизны!
Под одежду, бесстыдная бронза!»

Все трезвы, работящи, честны
И домашняя скромная проза
Наше Кредо теперь... до весны.




      ВЕСНА



Когда оседает в полях ледяная держава,
А по городам её шкура пробита мочой
И с грязью сбегает ручьями недавняя слава -  
Прошедшие зиму встречают тебя горячо!


Забыв, чья ты дочь, что бледна, холодна и прыщава,
Что детски костляво твоё молодое плечо,
Голодная птица полей и лесная орава
В припадке надежд попадают на старый крючок.


В разбойничьем марте не брызнет зелёная лава,
В холодном апреле, и даже за первым грачом –
Опять мокрый снег и чернеет сырая дубрава.

Взрослея несытою плотью под жарким лучом,
Ты хочешь любви, но ведёшь себя, словно шалава.
И вот уже Лето. И счастье. А ты ни при чём.


 АВГУСТ



Зачем ты лгал как ветреный любовник,
Затеявший очередной роман,
Что здесь, в широтах наших, ты паломник,
А не залётный гость из жарких стран?! 


Зачем лукавил, гастролёр-садовник, 
Сворачивая пёстрый балаган:
«Цветы увяли, но созрел шиповник!
Зимой - две чайных ложки на стакан»?..


За изобилье временных щедрот,

В цветных лохмотьях шутовской раскраски,

Прощаться вышел лиственный народ,


И я, как драный пёс, не знавший ласки,

Поверив с ними этой глупой сказке,

Что ты сюда вернёшься через год...

  

 

  


Электронные письма виртуальному другу


Чудесный жанр эссе. Уходящий вершиной за облака. Если под настроение удаётся туда забраться, не на самый верх хотя бы, но туда, где нет уже ни эллина, ни иудея, и  спускаясь оттуда в долину описывать местность и заносить впечатления в блокнотик, замечая при этом когда и где появился первый эллин, а когда и где иудей, и что от этого меняется  на местности – то вот тебе и Эссе Собственного Спуска. Может получиться весёлое, если сбежать в лёгкую припрыжку, притормаживая затем только, чтоб не расшибиться, а может получиться серьёзное и многоумное, если ночевать на полянках и сидеть у ночного огня, поглядывая на звёзды.



Письмо вступительное.


        Обращали ли вы внимание, друг мой, на то, как с детства знакомое растение, какая-нибудь Сурепка Обыкновенная семейства Капустные, долговязая двухлетняя хулиганка, хозяйничающая на заброшенном поле среднерусской равнины, на юге превращается вдруг в стелющийся многолетник, резными листьями украшающий каменистые пейзажи? Скорее всего, у Вас даже не возникало мысли, что этот стелющийся долгожитель, мелкими листьями декорирующий сухие пейзажи гористого юга, и есть обыкновенная Сурепка, засоряющая вольные русские просторы. А когда хвойный южный великан роняет вдруг рядом с тобой тяжёлую шишку, трудно поверить, что этот неудачливый снайпер – та самая милая араукария, что растёт у тебя дома в горшке на подоконнике. Это непривычно, но легко объяснимо: для выживания в течение миллионов лет, в меняющихся природных условиях и среди всеобщей конкуренции спасением вида является широкая изменчивость. По аналогии, язык, путешествующий вместе со своими двуногими носителями на юг или север к другим народам, в другие ментально-артикуляционные условия, меняется, потому что должен приспосабливаться. Но как, не перемещаясь, пребывая в одном и том же месте, в пользовании одного и того же народа, язык может измениться за несколько сот лет почти до полной неузнаваемости? Язык, назначение которого – передача смыслов, то есть точность звучания и написания – это для него должно быть принципом и жизненной необходимостью. Обязанный когда-то передавать через столетия «из уст в уста» огромные тексты, а сейчас миллион раз в секунду фиксируемый в мельчайших деталях на бумаге и в "облаках", на заборе и экране, как он может меняться? Кажется, всё в языке должно сопротивляться переменам, недаром вечно смешной народной шуткой является одна неправильная буква, произнесённая каким-нибудь учёным немцем в простом русском слове.  Но язык, оказывается, переменчивее сурепки! Кто и что оказывает такое влияние? Вольнодумные грамотеи, летописцы и писатели, злоупотребляющие близостью? Интернет-хулиганы? Власть, которая может потоптаться в любом месте? Конечно, все они. А ещё всякого рода Победители. Или Побеждённые, хлынувшие на Победителей волной культурной/антикультурной экспансии. Да, но интереснее всего, что перемены происходят и без всяких объединений, нападений и вмешательства властей. Каким образом язык «дрейфует» сам по себе, по воле каких неведомых волн? Лингвисты умеют подсчитывать скорость изменений в «главной сотне слов» языка: шесть, скажем, или двенадцать за тысячелетие, пытаются вывести законы, по которым меняются правила и слова, их написание и звучание. Знаменитая гипотеза Сепира — Уорфа утверждает, что существующие в сознании человека системы понятий и существенные особенности его мышления во многом определяются тем конкретным языком, носителем которого этот человек является. То есть, язык, определяя существенные принципы мышления – один из наших наставников и проводников в будущее! Это удивительно, и даже поучительно, как говорят в восточных сказках. Замерев на минуту и отдав тем самым дань научной мудрости, нам почему-то всё равно кажется, что должно быть наоборот. Нет, это характер народа, системы его понятий и существенные особенности мышления должны отражаться в языке, определять его движение, изменения и характер. Если бы русский народ вдруг заговорил, скажем, на немецком, то есть немецкий на работе, на перекуре, дома с женой и на рыбалке, то вряд ли бы долго удалось этому немецкому оставаться самим собой и навязывать свой жёсткий курс нашему хаотичному своеобразию. Эту явную очевидность даже стыдно противопоставлять знаменитой гипотезе. Но она явно внутри противостоит.

Пройдёмся по этому месту ещё раз. Если бы какой-нибудь педантичный Язык развивался как энергичная Единица, которая, добавляя и добавляясь, получает потом в награду весь натуральный ряд чисел, а вслед за ним арифметику, алгебру и даже физику, то такой бодрый логичный язык, видимо, мог бы быть нам учителем и проводником в будущее. Может быть именно таковы английский, немецкий и прочие жёсткие языки жёстких народов? - подозреваем мы, не обращая внимания на существующие возражения (пусть сначала этот самый учёный немец научится наши буквы выговаривать). Но это совершенно невозможно для такой сущности, как наш русский язык, это ведь ясно показали века его развития: какой из него проводник или наставник, его взаимоотношения с носителем, русским народом, скорее как у кухарки с тестом. Со стороны русского языка нами никак не ощущается навязывание каких-либо классификаций, какого-то порядка, строя и окрика, то есть у нас руководящее первенство не за языком, как пытается убедить нас чужеродная Гипотеза Сепира-Уорфа, а за уникальным характером народным, выпекающим такие пирожки, какие ему, народу российскому, его начальству и самому Господу требуются. Так нам кажется. Или мы даже уверены, хотя и признаём, что это, конечно, не какое-то строгое доказательство. Ну и что? Пусть такой ощущенческо-умозрительный взгляд не научен и несёт все минусы эдакого чувствилищного подхода, но зато и все плюсы вольного нашего увлечения. Пусть он нас приведёт... а пусть приводит куда получится, там, на месте, и оглядимся.

 

Письмо 1.

ЯЗЫК ЗА ЗУБАМИ

 

 К языку не подходи. Попробуй, тронь эдак неловко язык какого-нибудь народа – и он загрызёт тебя своими народными зубами. Тема языка – это тема общественная и при этом стыдливо-интимная. Врачи, которые без малейшего смущения трогают тебя за все места, к языку тянутся ложечкой! Поэтому и мы возьмём для нашего серебряную ложечку, то есть начнём с похвал. Не красотам, не гибкости и всяческим очевидным природным его изяществам, но сразу скажем о сердцевине, пульсирующей в языке – о поэзии. Тут для нас достаточно имён: Пушкин и Маяковский, Цветаева и Пастернак, Мандельштам и Бродский. До сих пор недооценённый Заболоцкий. Ещё Тютчев, Ахматова, Фет, Есенин, Блок и можно продолжать далее (другой, чужой, поэзии не знаем, да и знать не хотим, своего, типа, добра хватает; а и хотели бы, не сможем знать-познать, то есть не можем почувствовать, не задевает).

Даже Проза сказала о языке Поэзией:

"Во дни нескончаемых сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах родины, ты один мне надежда и опора, о великий, могучий, свободный и правдивый русский язык".
Духоподъёмно! Невозможно не согласиться, когда говорит вдохновение. Опорой, люди добрые, нам не волевые или душевные качества, не вера или даже, не дай бог, разум. Нет, надежда только на язык.

Нашёл только один пример подобного отношения (живых носителей исчезающего этого языка осталось на первое января 2019 г. только 174 человека): О, Бамбара (язык народа бамана, западная Африка, Мали)! Ты рождён Кауземахири (мать всего живого, жена Каузе, формально главного бога)! Ты, могучий слон, шествуешь по саванне между быстрых антилоп и крикливых гиен. В засуху и в дожди великие шаманы подбирают твоё душистое «гуано» и отдают нам как молитвы и песни. О, Бамбара! Мы рабы твои... и т.д.
Такого отношения к языку, как у нас и братских Бамана, нет у остальных народов, предпочитающих, видимо, опираться на менее свободные и правдивые объекты.

В белоснежном халате такого накрахмаленного патриотизма, уже можем встать перед зеркалом и приглядеться, открыв рот пошире. "Горло красное, язык белый!" – вечный русский эпикриз. И если с красным горлом, чуть не уморившим весь организм в прошлом веке, всё не можем разобраться, то с белым языком ситуация ещё более сложная. Для точности понимания необходимо снизить температуру и уровень национального пафоса, зашкаливающего при приближении к зеркалу, до пресной европейской нормы. Приведём десяток прохладных наблюдений-соображений.

1.   Насчёт таких свойств, как свободный (если не считать признаком сего вольное положение слов в предложении), и уж тем более правдивый, И.С.Тургенев, конечно, погорячился, потому что откуда они в языке-то взялись, если во всём остальном правдивого и свободного не выживало пока? Никакой он не правдивый и не свободный. Гибкий, мощный, мутный и даже вкусный, как не отстоявшийся сок с мякотью, восприимчивый, эмоциональный и хаотичный – это да, но не "свободный и правдивый". Может, именно потому мы «ленивы и не любопытны», что любопытство в хаосе с детства не имеет перспективы?

2.   Возьмём ударения, очень немаловажный элемент. Он недаром так прямо и называется. Потому что, если кто-нибудь поударяет вас целый день, пусть даже тихонечко, но на каждой фразе – вы к вечеру обязательно ощутите значение этого для эмоционального здоровья. А ведь примерно это и происходит. А как в других языках? Там, где ударение в слове практически фиксировано, ситуация отличается кардинально: в головах попросту нет этого элемента – ударения. Там, где закона больше, там ударений меньше.

3.   Само место ударения в словах мало чем обосновано. Поэтому нам приходится запоминать не только сами слова и их, существующую вне всякой логики, родовую принадлежность (пример: слово «мужчина» - посмотрите, как заморочена ваша голова по этому поводу). Нам нужно запоминать и ударение в них. Которое ещё и меняется в словоформах (замечательная гибкая подвижность ударения).
Может быть и хорошо, что их, слов, в несколько раз меньше, чем в английском? Страшно представить в пять раз большее количество слов со своими ударениями и родами, когда уже и сейчас, кажется, для нужд повседневной многосмысленной российской жизни, свободной у населения остаётся хорошо, если полголовы.

4.   Как следствие, мы словозависимы, литературозависимы и, ура, стихозависимы. А ещё в ту, свободную, половину (или восьмушку?) головы, в школе подселяют Пушкина с Есениным и дедушку Крылова со всем зоопарком. В результате мы стихо-гипнотизируемы! Потому что стихами этот Хаос вдруг чудесным образом начинает выстраиваться в строки, которые шагают куда-то вперёд и вперёд, подчиняясь внятному ритму, то есть, значит, есть куда идти, и там, значит, смысл, свет и прекрасное далёко. Не стоять же в хаосе на обочине? Нет, мы бежим вслед!

5.   Ударения требуются ещё и для проявления смысла фразы. Пусть в словах местоположение ударения никакого смысла не несёт, но именно его, это бессмысленное ударение, прописанное нам начальством слов, приходится ставить, чтобы тебя попытались понять.
Например:
Но ведь тЫ этого хотела. Но ведь ты Этого хотела. Но ведь ты именно этого хотЕла, глупая моя голова.
Такого рода функции ударения провоцируют эмоциональность буквально на ровном месте: чтобы вложить свой смысл (а мы упрямо пытаемся это делать), требуется акцентировать, без нажима смысла не возникает. Знатоки нас утешают: есть ещё «тоновые» языки, и всякие другие языки, в которых способы вложить смысл ещё эмоциональнее нашего: распевом, знаком, высотой интонации (может, они ещё менее связаны со свободой и правдой?).

6.   Наш язык – это язык с относительно большой средней величиной слова, а это значит, что при всей своей изменчивости, он за столетия не захотел повзрослеть, то есть потерять детскую нескладность и припухлости, не захотел постареть и подсохнуть. Он хочет быть вечно юным и прекрасным. Потому что он – пора уже это сказать прямо – он ДЕВА КРАСОТЫ (именно красоты, а вовсе не дева мощи и правды, и именно поэтому во дни тяжких размышлений о судьбах родины была опорой Полина Виардо)!

     Именно к Деве Красоты вели нас все предыдущие, и поведут будущие

     соображения.

7.   Дева наша, естественно, не слишком последовательна. Отсутствует множество логичных цепочек, например: я хочу, ты хочешь, он хочет, мы хочем, вы хочете, они хочут. Последние варианты звучат не просто непривычно или плохо, а неприлично. Именно поэтому вечные всенародные попытки приживить это «хочут» не имеют шансов: Дева требует приличий даже в нынешние распущенные времена.
Как же так? Откуда это интеллигентское отвращение? Это победа звуковой эстетики над правдой жизни!

8.   А вот здесь не так здорово. Там, где путать совсем не стоило бы.
Недопустимая двусмысленность слова "преданный".
Вот что сказано по поводу этого же, но английского, слова, у Бродского: "слово это было -- "treachery" (предательство). Замечательное английское слово, скрипучее, как доска, перекинутая через пропасть. В смысле звукоподражания – покрепче этики. Это – акустика табу."
В русском же слове «преданный» не возникает двусмысленности только в том случае, если его применять к взаимоотношениям барин-холоп. «Преданный холоп», «преданный раб», «преданный слуга» – это однозначно верный холоп, раб и слуга (барин же не может предать). Тут тебе и этика, и эстетика.

9.   Почему-то одинаковые смыслы у противоположного: "как всегда" и "как никогда" ты, дорогая, прекрасна. Масса подобных примеров.
К тому же:
Не иеемт занчнеия, в кокам прякоде рсапожолены бкувы в солве.

Не иеемт зачннеия тжаке в кокам пряокде свола в перолдежнии соятт.    Свё поянтно и так.
Избыточность свойственна любому языку. Но мера, а? Отвечаем: чувство меры – не главное для юной девы, это добродетель зрелости.

10.  Почему даже очень крепкие мужские вещи, например, "стена" и "машина" - женского рода? Потому, что «а» на конце! Этот женский звук «а», протяжно оканчивающий слово и определяющий род его, очень показателен.
"Существительные с окончанием -а (-я) и его фонетическими безударными эквивалентами (например: страна, сеялка, работница, земля и т. п.) воспринимаются, за исключением небольшого круга слов, относящихся к лицам мужского пола, как слова женского рода." Виноградов В.В.
Это исключение для лиц мужского пола, сделанное вопреки логике, правилу и звучанию, так сказать, силой, дабы избежать невыносимого пассажа – о-о-очень показательное. Кого хотим обмануть? Себя в первую очередь, естественно. Получается? О, конечно, конечно!!
«Экая Вы важная особа, – усмехнувшись, сказала Елизавета Анисимовна рыжему приказчику». Который, совершенно нас этим не шокируя, со всеми своими ножищами, усищами, табаком и кривой страшной рожей, оказывается, особа. И вообще: юноша, слуга, староста, судья, Коля, волчара, парнишка, – относятся к женскому морфологическому роду. Слово «мужчина» отнесли к мужскому роду, вырвав его, бледнея от стыда, у очевидного женского (а мы ещё хотим, чтоб власть грубо нарушила древнюю традицию и не манипулировала специально заложенными повсюду-повсюду-повсюду двусмысленностями, которые она гордо назвала законами). Так что Мужчина и мужское в русском языке – это всегда присутствие женского.


Теперь закроем рот и снова посмотрим в зеркало. Словом "язык" обозначается мускулистый отросток, который мы видели во рту, но зачем сложная гибкая система, служащая для человеческого общения, называется так же? А уж если так случилось, то рассматриваемой нами сущности, в отличие от отростка, нужно придать хотя бы какой-то женский оттенок. Именно в женском обличье она соответствует словесной, психологической, литературной и прочей сути Руси и Россиянской нашей Федерации. В обширной русской литературе нет мужчины (!!), который мог бы хоть в некоторой степени представлять страну и народ. Онегин с Раскольниковым? Василий Теркин, Обломов, Карамазов, Живаго, Вронский или Печорин? Или матрос Кошкин с князем Мышкиным? Не могут, это ясно.
А вот Хельга на крепостной стене, Душечка, Анна Каренина, Наташа Ростова, Дама с собачкой, Татьяна Ларина – это и есть Россия. Она же Язык. Татьяна Дмитриевна Язык, Наталья Ильинична Язык, Анна Аркадьевна Язык.

 

 

 

Письмо 2.


ОЙ ТЫ, ГОЙ ЕСИ, ДЕВА КРАСНАЯ!

 

         «Я к вам пишу — чего же боле? Что я могу ещё сказать?» – спросила девушка в письме к своему единственному читателю, подразумевая, что сам факт обращения уже полностью выдаёт её тайные чистые намерения. В те, прежние, времена и свои юные годы, она ещё не подозревает насколько прямо могут быть высказаны интимные желания, и не представляет, чем можно удержать мужчину. «Хоть каплю жалости храня, вы не оставите меня», – пишет она ему, ощущая себя почти что на паперти. Но жалость, к счастью, не смогла вдохновить адресата.

В наших электронных обстоятельствах тем более не может быть речи о любви, жалости и паперти: интерес – это единственное, что может удержать внимание, говорим это со всей прямотой нынешних разнузданных времён. А поскольку электроны принадлежат всем, то жанр электронного письма подразумевает публичное обращение и прямое высказывание, почти договор: я буду махать руками, пытаясь разогнать туман и муть, а вы, друг мой, постарайтесь осмотреть местность.

          Женскость объясняет, персонифицирует и оживляет драгоценное национальное достояние – русский язык, продолжая влиять на его эволюцию. Возрастание звучности и смягчение согласных, стремление к открытому слогу – вполне отражают его глубинную женскую сущность.
Понятно, парни, что этот тезис про глубинную женскую сущность не может не вызывать глубокого несогласия, но что же тут поделаешь. Царизм веками душил нашу родину, народ свой держал в кандалах, а золотую Аляску взял и продал, очень неумело поторговавшись. Потом большевики губили Россию, которую в результате мы навсегда потеряли, а потом её нам ещё и вернули, помятую, но в прежнем практически виде. А не так давно родину обманули семь толстяков-банкиров, скупивших всё-всё самое лучшее, саблезубые олигархи, выхватившие из дрожащих народных рук милую, как паровая машина, чудесно грохотавшую большим чугуном советскую промышленность. А как нас предали (сделали своё скрипучее "treachery") братские народы! А?! Эти любимые когда-то младшие братья отвергли не только всё то бесконечно доброе, что для них делалось веками, а может быть даже тысячелетиями, но и язык, на котором всё это делалось! А ведь одно дело стать отвергнутым мужчиной, да, парни (например, англичанином или испанцем, языки которых почему-то так и остались в их бывших колониях), и совсем, совсем другое – быть бабой, которой попользовались и бросили вместе с её прекрасным языком, по красивой азиатской традиции, в набежавшую историческую волну. Сидеть у пруда «Алёнушкой», косы в воду, и радоваться, что не Офелия в проточной воде? Как, парни, в этих обстоятельствах девушке вернуть уважение? До «Богатырей» ещё двадцать лет! Без вашей помощи не справиться, так что не надо кривить носом! Может нужно вспомнить про защитников своих, Великого Петра, Грозного Ивана и, Великого и Грозного одновременно, Иосифа!? Которые приподняли под уздцы над необъятной российской географией не просто какую-нибудь, европейских размеров, малоубедительную сивку-бурку, но мощную конскую плоть, типа Екатерина Великая! Нет, парни, бесполезно, пока всё это Великое и Грозное до сих пор никак не слезет с её спины, а рядом ещё хитрый Стерх мостится с амфорами в обеих.
   Эта вся язвительность к тому, что проходя через такие сексистские обстоятельства, кровь и жестокость, Язык гнула свою женскую линию, преодолевая имманентное азиатское хан(м)ство и веками терпя глупое пренебрежение: взяли в приличную степную семью, но не признавали своей, третировали как замарашку, потом вдруг стали приучать к пышностям азиатского двора: убирали, украшали и натаскивали, обвешивали тяжёлыми восточными побрякушками и тюркскими оборотами. Потом сняли накидки и научили смелым заморским новинкам и манерам. Приходилось и конфликтовать: распознавать чужих, устанавливать границы и обороняться, а кроме того, вместе со всем племенем нападать и завоёвывать. И, наконец, сегодня от этой закалённой особы требуется конкурировать, искать успеха и демонстрировать доступность. Требуется-то требуется, но что она может с сегодняшним страдальцем-хозяином, который хочет встать с колен, не вставая с печи? А условный лидер, на подиуме демонстрирует обнажённый торс: смотрите все! мужик я, мужик, а не баба!

Что происходит с русским языком, который, благодаря распаду империи и эмиграции миллионов его носителей, получил шанс превратиться в язык международный? Увы. Империя, озабоченная угрозой дальнейшего распада, даже не замечает того, как неожиданным образом может исполниться прежняя мечта, как на место неудачной попытки проникновения с коммунистической идеологией, пришла возможность обосноваться в десятках стран мира с эмигрантами, привозящими не только русский язык, но и контекст – русскую культуру. Перепутавшая столетия империя, при обычной своей неповоротливости, «позднем уме» и вечном «своя своих непознаша», уверенно упускает возможность за возможностью. Она не замечает шанса уйти из состояния аварийно-катастрофического шоу. Нет ни сил, ни стержня, ни азарта, ни настоящей любви к своей культуре и языку. Как только Иван-дурак становится царём, народная сказка заканчивается, что уж тут говорить про целую череду советских и последующих народных дураков. Рыбий, «по щучьему велению», а на самом деле – рабий способ правления, допускал в язык только канцеляризмы, а остальное отвергал ради сохранения исконно-русского, посконно-советского и сермяжно-идейного. Накопленное внешнее словесное давление ворвалось в язык новыми словами, понятиями, англицизмами, жаргоном, искажениями, олбанским мусором и пр., грозя своеобразию языка и его драгоценной, диковатой женственности. Сегодня все: невиданно для России самостоятельная молодёжь и ставший необходимым английский, неуважительный ко всему национальному интернет и мощное кино-дыхание запада, отвязные менеджеры-космополиты и хозяева-предприниматели – всё, как кажется, хочет исказить и испортить девицу. А ведь дальше встанет вопрос о ещё большем разделении в языке: об отдельном литературном русском, разговорном русском, простонародном русском, и русском пиджине в среднеазиатском исполнении. Пользователей последних трёх будет всё больше и больше, а ценителей первого меньше и меньше. Людей, говорящих на литературном, останется, как везде, два процента – и дай нам, Господи, конструктивный крах и раздел без ожесточения...    


Письмо 3.

Форма - способ контакта с будущим.

            Что достойного, соответствующего размерам, внутренней оригинальности, количеству народа и времени присутствия на исторической арене вложено нашей русско-татарско-еврейской культурой в мировую копилку? Архитектура – мимо, философия, идеология, религия, мифология – всё чужое, о науке-технике можно говорить только с благотворительной или терапевтической целью.
Литература, музыка и изобразительное искусство! И это немало! Можно гордиться своим вкладом в мировую культуру. Не будем, однако, закрывать глаза на консервативную и, в целом, заимствованную форму у сделанных нами вложений (исключения, как и достижения в науке-технике, связаны с коротким периодом мессианских фантазий, перешедших ненадолго в мобилизационное большевистское вдохновение).
Культура, не имеющая внутри формотворческого заряда, относящаяся к форме небрежно, легко ставящая цензурный штамп: «формализм», не воспитывающая чувства стиля и высокомерно отвергающая «школу представления» для «школы переживания» – неизбежно сталкивается с тем, что само это новое содержание без яркой, точной формы сильно теряет в "сроке хранения".
Храмы по шаблону. Самая мужская вещь! Потом, как храмы, строятся сталинские высотки, становясь для следующих небрезгливых поколений чуть ли не единственным достойным художественным образцом. Потом, символ дуболомства – Новый Арбат, потом, ещё через пятьдесят лет, Сити. Это на всю огромную территорию! Каждый раз кажется, что это заявка на что-то Своё и Величественное, а в результате общая вторичность, Шанхай и убогий вид городов и деревень. Там, где по России прошёл российский человек – там помойка не только в прямом, но и в архитектурном (читай – мужском) смысле. 

Если говорить о великой русской литературе, то ответственность (по принципу «кому больше дано, с того больше спросится») в первую очередь лежит на Поэзии. И что? Что происходит с формой?.. 

Может быть, форма не держится этой глиной (падает, как падали кремлёвские башни, пока не пришли итальянцы со своими сонетами)? Кирпич из этой глины плох? Башни, форма не нужны были тут никогда! Для чего ценить форму, если родной монголо-татарский ветер налетит и разрушит всё возвышающееся, всё противопоставленное (сосед подожжёт, большевики-опричники отнимут и т. д.).
Форму ценит тот, кто понастроил бесформенного, разочаровался, сломал, потом опять очаровался, и ещё раз сломал, потом понял ценность формы, её перспективность, её протянутую в будущее руку и связь с содержанием. А что можно понастроить-очароваться-разочароваться, пребывая в рабах, даже если ты и дворянин, и если не в рабах сегодня, то завтра будешь? Раб может быть только податливый, только пластилиновый. Делай как сказали, не твоё! Строй «как замки строиться должны», «как церкви строиться должны», «как избы строиться должны». Рабам не требуется форма. Рабам не требуется архитектура. Никто даже не заметил возникшей в девяностых годах, исторически уникальной, возможности преобразить почти разрушенную тогда Москву. Возможность эта была «по моему хотению» загублена пошлым мэром и таким же его окружением, при совершенной проституточности архитектурно-культурного сообщества и коровьем безразличии народном. Москва – это что за город? Может, это гнездо, родной угол, тёплый, свой, близкий город? Нет. Произведение искусного человеческого труда и творческой мысли? Нет. Повтор творческий достижений европейской культуры, построенный пусть и на костях, как Петербург, но невольно впечатляющий? Тоже нет. Воплощение чего-нибудь духовно-национального? Нет. Максимум: «Золотая моя столица» (о, да, золотая, богатая, г-да Лужков-Путин-Собянин), или "Как много в этом звуке" (звуке!), и ещё «Москва, я думал о тебе!» –  это всё. Сейчас наблюдать этот бездарный золотой звук горько: новый кремлёвский оленевод озаботился наружней чистотой юрты, передвижением саней и ярком украшении к праздникам – и народы тундры не нарадуются в своих тухловатых юртах...
Корневое ощущение раба: всё чужое, ничего не жалко, в том числе себя, потому что цена самому себе – рубль, отрубленный кусочек серебра. Когда вдруг кому-то предоставлялась возможность заявить своё, нутряное, сердечное, горькое, сладкое или кисло-сладкое, то всегда приходилось торопиться: свобода-то недолговечна! Торопиться задеть за живое, торопиться построить, торопиться пропеть-проплакать-прокричать, ведь скоро опять будешь делать по образцу и чужое. Там, где живут рабы, там Ремесленник – это ругательство. Аглицкое сукно, немецкая работа, французский стиль – всё не своё, всё с издёвкой, всё чужое. А своё – это женское, но не то, что глупый чужеземный глаз видит снаружи, кося на русскую красоту своими злыми очами. Это то, что внутри, в своём серале! Это мягкость, это воск, мёд, это пенька и шерсть, это натура и нутряное, целебное: жир, кровь с молоком, струя. Да, конечно, это ещё и мужчина: жен. род, ед. число, хорошо склоняется, и не только по падежам. А как он может быть другой? Бывали тут другие, бывали, рождались тут всякие прочие мужички, пробовали вякнуть, да всем им головушки-то быстро почикали. Потом опять такие появились – и тоже почикали, потом другие ещё – тогда и этим. Остались понятно какие. Кто ж тебе башню построит?!...

     Стеная вот про всё про это, упрекая и клеймя непонятно кого, как Алёнушка у пруда, невозможно не мечтать о том, чтобы ценность раба приблизилась к ценности рабовладельца – и огромные перемены запустятся сами.

      В сказку, в литературу, в поэзию! где вроде бы не должно быть проклятой зависимости от азиатской географии, ни знакомых до тошноты мафиози в погонах и без. Законы и правила, взятые с Запада, постепенно выстроили силлабо-тоническую систему как законодательную систему русской поэзии, она воспитала наш слух, ранжировала эмоции и настроила душу. Усвоены спондеи и дактили с анапестами, правило альтернанса, анжамбеманы и пр. Метрика и ритмика. Строфика. То есть структуры, материалы и сырьё, сочетая, наполняя которые возникает плоть поэзии. И если из законодательной «глины» стабильные петербургские пацаны лепят для своего нетребовательного народа неказистые горшки да плошки, то что выходит из под рук, направляемых музой и не так тесно связанных с каморрой? Что получается у нас из поэтической глины, как Вам кажется, виртуальный друг мой?

 

Письмо 4.
ТВЁРДАЯ ФОРМА


                                                              …до чего все старо на Руси и сколь она

                                                               жаждет прежде всего бесформенности...

                        И. Бунин

 

    Эй, ветер равнинный! Владея равниной,
Подхватывай то, что звучит вдоль дороги,

Напрасно ты хочешь расквашенной глиной,

Нам с детства вперёд нагружающей ноги,

Пластами костей, потерявших гражданство,

Уральским разбитым хребтом позвоночным
Скрепить распадающееся пространство,
Ведь там, где ничто не является прочным –
Ни вера, ни память, ни цель, ни идея,
Где пепел сердца не преследует стуком,
Одна только женская рифма умеет
Пространство протяжно пронизывать звуком.


         Сегодня русское общество, оплакав себя за девяностые годы, эпоху перемен и зыбкости, видит свой идеал в отеческой имперской длани над сталинской высоткой, выстроенной с немецкой аккуратностью, но наполненной душевным русским содержимым. Не станем подвергать сомнению реальность эдакого чудесного сочетания, но обратим внимание на само желание традиционной твёрдой формы для беспокойной русской поэтической начинки. Может ли новый имперский настрой оживить русскую поэзию, может ли возникнуть перспектива твёрдой формы русского стиха? Вот ведь построили же в центре Москвы на Садовом кольце (Оружейный переулок) огромного многобашенного монстра как очевидную серую ностальгию, заявку и даже доминанту – и заселилась туда беспечно многая люди, меняльныя конторы и прочия купеческие лавки. То есть: «Куда ж нам плыть?» – снова русский вопрос, стоящий сразу за таким же вечным «Кто виноват?». Автор первого вопроса (когда-то желавший«по прихотисвоейскитаться здесь и там, дивясь божественным природы красотам»), захотел рулить осмысленно в тот момент, когда у него уже  и паруса надулись, ветром полны, и громада двинулась – то есть до этого не спешил, был уверен в себе. Но нам, без громады и ветра в парусах, среди тысяч снующих у берега вёсельных шлюпок, хотелось бы заранее принять направление. Взглянем же с приподнятого сегодняшнего берега на прошлое, на достижения русской поэзии.


«…этот, знаменитый впоследствии, Пушкинский четырехстопник явился какой-то измерительной единицей русской жизни, ее линейной мерой, точно он был меркой, снятой со всего русского существования подобно тому, как обрисовывают форму ноги для сапожной выкройки, или называют номер перчатки для приискания ее по руке, впору. Так позднее ритмы говорящей России, распевы ее разговорной речи были выражены в величинах длительности Некрасовским трехдольником и Некрасовской дактилической рифмой». Б.Пастернак, «Доктор Живаго».
Это про метрику и про её развитие.
Строфика. Онегинская строфа, Державинская, «лесенка» В.В. Маяковского и широкое, с выдумкой, двухсотлетнее осваивание западных находок, почти не отставая.
А вот можем ли мы назвать собственным усилием рождённую или хотя бы изменённую на свой лад и укоренившуюся за это время Твёрдую Форму русского стиха?
Её нет.
В легко принимающем чужое, быстром английском, консервативном итальянском, тяжеловесном немецком, французском, японском, арабском, филиппинском – есть, а в нашем, где «что ни звук, то и подарок: все зернисто, крупно, как сам жемчуг, и, право, иное названье (!) еще драгоценней самой вещи(!!)» – в нашем нет. Это при общей чувствительности и восприимчивости. Что, Твёрдая Форма, также как многие, опять таки мужские, вещи: архитектура, религия, законы, идеология, принципы – не стоит, не держится, падает?
Чтобы понять, насколько мы далеки от чужой оригинальной национальной формы, примеримся к хайку, попробуем ощутить возможность чего-то подобного в русском, даже не языке и поэзии, а хотя бы сознании: 17 слоговый столбец (!), разделяемый в пропорции 12:5 словами-разделителями «кирэдзи», с обязательным «киго» – «сезонным словом», например, упоминанием о цветущем банане во время пролёта жаворонка. Эта организация стиха и вложенное в него содержание намного дальше от нас, чем сам Дальний Восток. Этот столбец отсутствует, как всякий вертикальный элемент, в Русском мире (вопреки бюрократической выдумке, называющей взаимовыгодный сговор "вертикалью власти"; есть небесная высота и народное поле, и нет никаких промежуточных, приподнятых над народом, элементов для вертикали, которая с высоты – точка, типа мушка навозная, присевшая на народную горизонталь). Столбец хайку невозможно представить ни в русской книге, ни на плакате, ни на стене деревянной или бетонной избы. А как же тогда нам познакомиться с тонкой восточной поэзией? Как проникнуть, почувствовать, познать хокку и хайку японской поэзии - поэзии чувств под пение соловья среди цветов сакуры?! Никак, забудьте об этих жёстких столбцах, описывающих розовые лепестки и пёстрый осенний лист, печаль бледной луны, шепчущий тростник и робкое прикосновение школьницы к испуганному аистёнку. Само это перечисление звучит на русском языке издевательством. Ни о чём достойном в переводе на русский язык, увы, не может идти речь: кислота, которая может проесть калёный металл, не трогает мягкую пластмассу, а коготок, царапнувший пластик, смешон металлу. «Стихи-иероглифы — ребус без отгадки. Ключ к шифру не у автора, а там, где он взял вещи для своего стихотворения: в мире, окружающем и нас и его. Искусство поэта — в отборе, в умении так вычесть лишнее, чтобы вещи не заглушали друг друга. Предельная краткость, максимальная конденсация текста здесь не стилистический, а конструктивный прием. Это не лаконизм западного афоризма, сводящий к немногим словам то, что можно было бы сказать многими. Это самодостаточность японских танка и хокку, которые не представляют мир, а составляют его заново. Максимально сужая перспективу, они делают реальность доступной обозрению и мгновенному вневербальному постижению. В сущности, это стихи, научившиеся обходиться без языка». А.Генис.
Замечательные слова, но много ли тех, кто на российских просторах может вневербально постигать реальность? Здесь нужно глаголом жечь сердца людей.

То есть, перспективнее переводить с дельфиньего.
Это же касается и многих других языков, географически располагающихся к русским столицам гораздо ближе Японского архипелага. Только великий переводчик, виртуоз русского языка и гений общечеловеческого смысла может обжечь нас чужой поэзией. Обратим ещё раз внимание на парадоксальное и точное замечание, что это стихи, которые обходятся без языка. Русская поэзия, которая и есть сердцевина русского языка, здесь просто столбенеет, создавая единственно возможный в русской степи вид вертикали: вертикаль охреневшего недоумения.

Очевидно, что нам не грозят ни японская жёсткость, ни определённость их поэтического «духовного знамени». У нас изначально форма воспринимается как ограничение вдохновения, как невозможность распахнуть душу, ударить шапкой об пол и выложить всю правду-матку. Царит невинное непонимание плодотворности ограничений. «Сонет (читай - любая твёрдая форма, а часто и просто хоть какая-нибудь форма) не нужен!» – это гордое вольное кредо огромного числа пишущих в рифму, и тем более не в рифму, "естественное неведение или даже напускная невинность кажутся благословенными, потому что позволяют отмести то, что уже сделано классиками, как несуществующее". Но время невинности, пусть это и с трудом осознаётся самой невинностью, давно уже прошло, а из длиннобородого русского сериала «сейчас как возьму да распахну душу» появилось очень мало того, что достойно долголетия.

Мы делаем себе эти упрёки в отсутствии формы, отсутствия узаконенных поэтических стандартов, которые сами собой ставят задачу смыслу и акцентируют содержание, чтоб прояснить ситуацию, пусть и несколько обидную. Любое «не можешь-не умеешь» звучит упрёком нашему гордому величию, упрёком мифу о разгульной и душегубской душе, о страстно любимой вольной воле, где «по Дону гуляет казак молодой» с «раскосыми и жадными очами», о «русском бунте, бессмысленном и беспощадном», который чуть что – так тут же «за борт её бросает». То есть звучит упрёком всем нашим тяжёлым мужицким понтам, за которые всегда и сразу было как-то неловко. Хоть эти молодецкие зверства и сбылись по одному разу в пятьсот лет, но были подняты как флаг и пример национальной мужественности, свободолюбия и воинственности. То же и про время невинности, которое, если говорить о женственной природной ойкумене, если и проходит, то как весна – возвращается.

        Не нужно ни страдать, ни оправдываться по поводу отсутствию твёрдой формы. Нужно лучше понять себя. Она прекрасна у англичан и хороша, видимо, для японцев. Но мало ли в жизни хорошего, что никак тебе не подходит или господь не дал? Барышню, натягивающую военную форму, невольно хочется спросить про грязь общей казармы, грудь и прочее разное не военное, тем более что вот есть Василиса Кожина, без всякой военной формы срезавшая косой (сельскохозяйственный ручной носимый инструмент), бессмысленно и беспощадно, голову у пленного французского офицера. Вообще, в природе и вечных ценностях твёрдая форма – не главное (в отличие от серого убожества на Оружейном переулке) – так чего стыдиться своего женского естества?

       Ладно, форма – это не наше, а где наше? Что видно с берега, куда бы нам от него всё-таки уплыть? Может быть нас ждёт верлибр, освобождающий от ритмических оков, не утруждающий себя даже и рифмой летучей? Но почему тогда практически не происходит предсказанного А.С.Пушкиным перехода к верлибру? Когда упоминают об этом не сбывшемся предсказании, то обычно говорят о пришедшей в поэзию неточной рифме, принёсшей недостающее Александру Сергеевичу разнообразие, которое он видел в верлибре.

Верлибр по-настоящему родится, когда его бесформенность и вязкость компенсируются, станут востребованы на фоне приевшейся ритмичности и звонкости. Когда он заявит читателю о выборе, о своеобразной «антиформе», играющей своими индивидуальными цветами (тонкостью и чувствительным смыслом? прямой сильной метафорой? россыпью красот, побеждающих рифму и размер?). Пока же «ходьба по разостланной верёвочке да ещё с приседанием на каждом шагу» по-прежнему увлекает и выглядит чудом, отказ от этого порядка будет свидетельствовать скорее о недостатке мастерства и бессильной сдаче главных высот.
      А может быть правы были те, кто призывал взглянуть шире на вопрос формы? Шире – это ведь про нас? Может быть форма не обязательно инструкция: два катрена плюс два терцета, или все нечётные рифмуются, а все чётные не рифмуются. Может быть сегодня для нас, удачно опоздавших, форма может быть некой заявленной творческой установкой, вокруг которой возникает, выращивается своеобычный мир? Потребность организации выразилась сто лет назад вот в таком заявлении: «для акмеистов сознательный смысл слова, Логос, такая же прекрасная форма, как музыка для символистов. Акмеизм — для тех, кто обуянный духом строительства, не отказывается малодушно от своей тяжести, а радостно принимает ее, чтобы разбудить и использовать архитектурно спящие в ней силы. Зодчий говорит: я строю — значит, я прав. Сознание своей правоты нам дороже всего в поэзии, и, с презрением отбрасывая бирюльки футуристов, для которых нет высшего наслаждения, как зацепить вязальной спицей трудное слово, мы вводим готику в отношения слов, подобно тому, как Себастьян Бах утвердил ее в музыке» О.Мандельштам. Но, увы, с "готикой в отношения слов" не прокатило, несмотря на имя автора.
Манифест футуризма : «Поэзию надо рассматривать как яростную атаку против неведомых сил, чтобы покорить их и заставить склониться перед человеком. Мы будем воспевать огромные толпы, возбужденные работой, удовольствием и бунтом; мы будем воспевать многоцветные, многозвучные приливы революции в современных столицах; мы будем воспевать дрожь и ночной жар арсеналов и верфей, освещенных электрическими лунами; жадные железнодорожные вокзалы, поглощающие змей, разодетых в перья из дыма; фабрики, подвешенные к облакам кривыми струями дыма; мосты, подобно гигантским гимнастам, оседлавшие реки и сверкающие на солнце блеском ножей; пытливые пароходы, пытающиеся проникнуть за горизонт; неутомимые паровозы, чьи колеса стучат по рельсам, словно подковы огромных стальных лошадей, обузданных трубами; и стройное звено самолетов, чьи пропеллеры, словно транспаранты, шелестят на ветру и, как восторженные зрители, шумом выражают свое одобрение».
Всё это оказалось не способным продержаться и тоже упало.
Вопрос с твёрдой формой закрыт?
Нет.

Нельзя не видеть, что Русская поэзия – это локальное и удивительное для расхлябанного русского мира чудо упорядоченности и место чудотворной победы русского языка над русским народом. Победы, которую приветствует побеждённый. Нужна ли Твёрдая форма с опозданием на двести лет?! Какая-то новая российская пропорция сердца и головы, прозы и стиха, стона и философии, афоризма, ритмической схемы и рифмы? Уточнит, укрепит, обновит ли она берег, от которого когда-то «громада двинулась» и сейчас могли бы оттолкнуться прочие суда, откуда ветер мог бы наполнять их паруса? Если разделить восторг Б. Пастернака по поводу плодотворного соответствия Пушкинского четырёхстопника русской жизни, то есть связи с народом, взаимозависимости и заложенной веками предопределённости – то да! Пусть западный мир удаляется в свободную голубую даль верлибра, а мы свои, немного взъерошенные акцентным стихом, рифмованные и эмоциональные четверостишия, за двести лет верности уже ощущая право на это, возьмём и назовём нашим берегом Твёрдой Формы Русской Поэзии...


Письмо 5.

ПОЭЗИЯ - ДУША ЯЗЫКА

 

Считать язык живым – вещь простая и естественная, ещё В. И. Даль рассказал нам, что создал свой «Толковый словарь», собирая по крупице то, что слышал от учителя своего, живого русского языкa. Уж если колония бактерий в чашке Петри – это жизнь и живое, если уже заговорил с нами (почему-то исключительно женским голосом и сразу как помощница) искусственный интеллект, то нашу Деву Языка, которая меняется, осуществляет обмен с окружающей средой, использует и накапливает информацию, оставляя прошлому отходы жизнедеятельности, и т.д. и т.п. – её никак по-другому, чем живую, нельзя воспринимать. Для некоторых книгочеев эта красавица предмет вполне серьёзного мужского интереса и про тело её словесное мы тут уже перетёрли. Пора подумать и о душе её девичьей: что происходит сегодня в поэзии?..

А происходит в ней прекрасная тишина. Тихо, непривычно тихо, аж заслушаешься. Как же так, спросите Вы, а шумный прибой полумиллиона (!!) человек, упрямо бьющих о глинистый народный берег печалями и радостями своих биографий? А клёкот передовой поэтической тысячи с бумажных и электронных просторов поэтических порталов? Разве это похоже на тишину? Согласен, согласен, здесь разнообразно шумно. Но если переместиться туда, где в недавние трагические десятилетия воздвиглись вершины поэзии, где каждое имя – страдание, трагедия и испытание духа – там тишина.

Эту художественную горную систему прошлого столетия, возвышающуюся, в смысле поэзии, над всем сегодняшним, завершила (вместе со столетием) вершина И. Бродского. Очевидно, что за горным воздухом – туда, нет никакого резона шататься на плоскогорье, где поэзия вместе с борцами за лучший мир сто лет пыталась сеять «разумное, доброе, вечное», где чем активнее сеяли доброе и вечное, тем меньше всходило разумного. Подозрение по поводу этой блестящей Некрасовской фразы появилось сразу как только доброе и вечное взялось разбрасывать семена и расширять свою паству. Но в условиях тупо-самодовольного самодержавия, а потом зверствующих вождей равенства, выбора для Поэзии не было: только «там, где мой народ, к несчастью, был».

Сегодня поэтический пейзаж изменился кардинально. По равнине больше не ходят с лукошком стихов, любая степень народности в поэзии дискредитирована до степени отвращения и отвергнута во всех видах: от служения идеалам народной пользы и просвещения до сострадания и единения с очищающим деревенским бытом, не говоря уже о социальном энтузиазме и прогрессизме (кстати, эта обречённость «разумного» в Некрасовской троице отлично стимулирует сегодняшнюю власть на постоянную имитацию доброго и вечного в неутомимом телевизоре). И.Бродский – это окончательный поворот от народности к индивидуальности – тут и собственная судьба изгнанника и невозвращенца, и поэзия, отказавшаяся от снисходительности к своему кровавому гнезду и обращённого к нему чувствительного слова. Идолы народной пользы, народного служения, народного воспитания, протеста, призыва и пр. – повалены, сброшены в историческую реку и уплыли по течению куда-то на юг. Народ вне игры, он дисквалифицирован не только как судья, герой, источник сострадания, силы и добра, но как зритель и даже как почва. В мучительское прошлое отошло даже самое лучшее на тему родины: и героическое «я была тогда с моим народом», и мягкое Мандельштамовское «Россия, Лета, Лорелея», и задорное Цветаевское: «Его и пуля не берет, И песня не берет! Так и стою, раскрывши рот: «Народ! Какой народ!» Самый компромиссный вариант И.Бродского: «за лучшие дни поднимаю стакан, как пьёт инвалид за обрубок». Это в поэзии, только в поэзии! В жизни дармовые демократические перемены, наоборот, поставили нового Идола сырьевого общенародного пропитания, подчеркнув тем самым разрыв.

      Вершины того, что было создано в трагическом прошлом столетии, требуют от новых вершин тоже высоты, а значит и удалённости от почвы. Не общаться с общенародной культурой, её смыслами, общенародной моралью, а может быть даже с любыми смыслами и логикой речи – это логично возникающая возможность поиска новых средств выразительности поэтического языка. Таковые  возникали и раньше, и замах часто был нешуточный: автор «дыр, бул, щир» утверждал, что в его шедевре «больше русского национального, чем во всей поэзии Пушкина». Ярко сказано, однако при любой степени снисходительности лучше понимать простейшее: мы в России, друзья, мы в России! А в России Дева, даже сильно озабоченная собственным телом, требует разговора о чувствах; женщина, ядро рода и хранительница гуманных традиций, требует душевности и чувств. Она хочет быть Эвтерпой – музой с флейтой/авлосом/сирингой в руке. Ты можешь игнорировать что-то из её привязанностей, сделать революционные заявления, скакать-кричать и резво шалить, но не всяко, не всяко. Можешь сказать странно, но красиво, вроде: «крылышкуя золотописьмом прозрачных жил, кузнечик в кузов пуза уложил» – и заявить этим о «поэзии слов», поэзии о словесном теле Девы Языка и всяческих его интересных возможностях. То есть, как человек чуткий и не лишённый чувства изящного, но ты не можешь пошутить, типа: «блюлю» вместо «люблю», если ты не свинья в поэзии. Если у тебя верлибр или трудные поэтические размеры, не завораживающие её девичий слух, то нужно предложить что-то взамен желанному чувству, красоте и напевности. Что это, друг мой?.. Философичность, афористичность, изящество?.. Никто не знает… Для всех нас есть избитая во всех смыслах, но реальная зависимость от того, «как слово наше отзовётся», удастся ли твоим стихотворным строкам получить «благодать», то есть со-чувствие той самой почвы, от которой мы удалились. У нас не получится игнорировать смысл и чувство, возикающие иногда волшебным образом помимо нас, чуть ли не из воздуха. Скажите нашей Деве что-нибудь новое, интересное и важное о чувствах – и она Ваша. Раскочегарьте, раскочегарьте новый вулкан…

       Часть лавров нынешней исторической победы тишины нужно отдать И.Бродскому, который, завершая столетие, сделал в русской поэзии работу, которую кроме него вряд ли кто-то мог сделать.

Ю. Н. Тынянов, говоря о движении литературных жанров на периферию жанровой системы, отмечал связанное с этим движение интонации. От витийственного, ораторского начала Оды к мелодическому стиху, минору Элегии. Но И. Бродский довёл это движение до логического конца, до точки, которую невозможно было прозреть в, казалось бы, не русской дали: интонацию – до монотонной, прячущей ироничность, афористичность и пр., а жанр – до скучного, философского, почти что пренебрегающего чувствительностью. Сие было невозможно представить в вечно взбудораженной русской поэзии, где тот, кто больше, чем поэт, отчаянно и важно распахивает душу тому, кто меньше чем. Нужна ли нашей женственности, на место душевной простоватой страстности («поэзия должна быть глуповата»), интеллектуальная изощрённость, виртуозность, мудрёная тоска изгоя? Русская ли это поэзия? Спрашивать ещё продолжают, хотя уже поздно. Так много разом переменилось, что в этом «эффекте Бродского» невольно думаешь о пособнике – подозреваю Аполлона, но не беломраморного красавца с лирой, а того грозного, что с безграмотного пастуха, возомнившего о себе и решившего музицировать на публике, содрал кожу и прибил её к сосне (может быть хотел, чтоб пастух стал более чувствительным к искусствам, но тот взял и помер). Известное противопоставление Е.Евтушенко и И.Бродского, бьющее наблюдателя излишне, казалось бы, форсированной остротой реакций последнего, имело продолжение после тихого уходаИ.Бродского. Человек в цветных пиджаках в телевизорах и на огромной сцене Кремлёвского дворца, фальшь поздних стихов и беготня с ними по сцене и зрительному залу, крича и размахивая руками, превращение поэзии в позор и цирк уточнили всё по вопросам индивидуальности и общенародности с жестокой наглядностью.

           И. Бродский предположил рождение поэзии из языка:
Язык – «глосса»(в переводе с греч., жен. род) – голос – муза диктующая – поэт – поэзия.
Но что в этой цепочке должно предшествовать языку? Откуда-то он, пусть понемногу, потихоньку, но берётся же? Народ формирует язык? Нет, история народа и история языка – это две разные истории и наши умные друзья, Сепир и Уорф, не напрасноутверждают, что неизвестно ещё кто на кого больше влияет. Но если для братского народа – бамана –  это сделала Кауземахири, то ясно, что для нас, сторонников единого, хоть Аполоном, хоть Эвтерпой, хоть Василисой Прекрасной её назови, это сделала тоже она.

 
Кауземахири – язык – «глосса»(греч., жен. род) – голос – муза диктующая – поэт – поэзия.


А если в обратную сторону, поскольку «поэзия – это единственное оружие для победы над языком его же, языка, средствами»? Получается, что Поэзия через нашу Деву Языка может добраться до самого начала цепочки, до облачно-заоблачных высот Кауземахири! Сие, виртуальный друг мой, и позволило назвать это письмо "Поэзия – душа языка".

 


Раннее


Они как витамины,

Как справочник, как путь,

Как новые извилины,

Когда туманна суть.


Ласкаются как кошки,

Стучат как башмачки,

В них легче по дорожке,

Виднее, как в очки.


Найди себе такие,

Чтоб с ними на парад,

А в пару к ним - простые,

Чтоб было с чем назад.


Имей на каждый случай:

На Ой и на Хи-хи.

Ищи, учи и мучай

Любимые стихи!


 *

 

Спит, переполнен сонным счастьем,

Сад под туманной кисеёй,

Когда, уже законной властью,

Вступает утро в мир ночной.

 

Пока рассвет ещё застенчив,

Бутоны вымоют в росе

Тугие розовые плечи,

Чуть приспустив резной корсет.

 

Легко дыша, полуусильем

Полуодет, дрожа легко,

Нырну с крыльца свободным стилем

В туман, стекающий рекой.

 

Коротким рубящим движеньем,
Стараясь не задеть шипов,
Всех лучших в этом поколенье

Срезаю с утренних кустов.


В росе, в траве, в очарованье
Я возвращаюсь в прежний сон,

А сад, очнувшись терпкой ранью,

Уже шумит, ошеломлён.


Когда проснусь, в хрустальной яме

Бутоны вспыхнут из воды,
Босыми драными ногами 

Ещё не чувствуя беды. 


*

Я был неправ. Я пожелал. 


Я не планировал разлуку.


Не выпросил, чтоб принесла 


Зима спасительную скуку. 




Теперь придётся по живому. 


Приди, Весна, и помоги – 


Швырни меня к аэродрому,


Мгновенно замени другим,

 



И в ночь, заправленного болью, 


Оставь на взлётной полосе.


Я справлюсь с самолётной ролью


К утру, холодный и в росе. 




Следи враждебным синим глазом,


Стирая тряпкой облаков


Прочерченное белым газом:


Или полёт, или любовь.




*

Что из того, что нет тебя со мною, 


Нет платьев брошенных, нет запаха духов. 


Я от себя легко всё это скрою 


И кое-что ещё из пустяков. 




Мой хищник вспоминает каждый запах 


И тихо подвывает: позови.


Но я, как только встал на задних лапах, 


Так выгоняю память из крови. 




Дышу дождём, травой, машинной смазкой, 


Мне эта смесь заменит запах твой. 


Мне ветки голые твоей ответят лаской. 


Достаточно, чтоб сдерживался вой.


 

 

 *

Я выбирал цветок в цветочном магазине. 


Искал живой, в горшке, в соломенной корзине 


И стройная лошадка в чёрной гриве 


Сказала, что растения в периоды цветения


Нуждаются в уходе и поливе.




Я выбрал два. И это был тот день, 


Когда ты мне сказала, что уходишь. 


От запаха сослалась на мигрень,


Но я ушёл, оставив их в прихожей.




Ты берегла меня и мне их возвратила 


Не сразу, а недели через две 


С какими-то ужасными, вежливыми словами.


Я хотел их тут же расколотить, 


Но просидел с ними вечер и ночь.




Один, смешно, завял на следующий день, 


Другой цветёт без перерыва 


И игнорирует и ночь, и день, и тень, 


И графики ухода и полива.




Упрямое, упрямое растение!


Вдвоём на линии сопротивления


Нам не страшна цикличная природа. 


Я вас люблю, растения, которым для цветения 


Не нужно ни полива, ни ухода.



Афоризмы 2


Хорошее дело патриотизмом не считается.


Не обязательно любить в женщине человека, чтобы он в ней появился.


Эмигрант – это человек, лишивший Родину-мать родительских прав.

Хорошо развитое развивается неохотно.

Женщина думает о супружеских правах, а мужчина о супружеских обязанностях.

Достаточно говорить на одном языке, чтобы не понимать друг друга.

Истины воинственны.

Если вокруг одни больные, значит, тебя уже выписали.

Качество контакта не зависит от длины провода.

Челобитная – единственный жанр, выдержавший тысячелетия.

Драгоценный опыт не всякому по карману.

Лучше всего учишься на ошибках жены.

 После каждой операции хирургам есть о чём поспорить.

Лучшие моменты жизни совпадают у многих, а худшие только у любящих.

Верх пирамиды тоже пирамида.

Того, что нельзя, намного больше того, что можно.

В какой пробирке родился – в такой и пригодился.

Женщине всегда есть что привести в порядок.

То, что не портится, есть невозможно.
 
Память с годами становится всё хуже, а воспоминания всё лучше.

Надежда верит, что всё можно начать с начала, а Вера надеется, что с конца.

 В отличие от новых, старые ошибки делаешь регулярно.

Ева сорвала яблоко с Древа Познания, потому что даже в Раю с дураком жить невозможно.

Тяжёлая обида быстрее всплывает на поверхность.

Надевая вечерний наряд, женщина покидает реальность.

 Пока не наступишь на горло собственной песне, не расслышишь голос совести.

Cнизу верят, что сверху смотрят с любовью.

Надежда жива неудачей.

Уголовный Кодекс, как компас, всегда показывает на север.


Окоём деревенского быта…

Окоём ежедневного быта

К декабрю стал уныл и чумаз,

Оскорбляя уже неприкрыто

Октябрём избалованный глаз.

Завершив мотовство разореньем,

Опустившийся нищий пейзаж 

С безутешной слезой и смиреньем

Сочетает лихой эпатаж:

На прощанье родная природа,
Не жалея поля и леса,

В холод, дождь, на ветру, в непогоду 

Оголяет свои телеса. 

     Красота, покидая наш дом,

     Обрекает его на разгром.

 

И внутри, и снаружи разруха.

На подмогу приходят, как встарь,

Отступленье, искание духа 

И отечественный календарь.

Отсидимся, чтоб время никчёмное

Израсходовало свой запас,

Чтобы белое спрятало чёрное,

Унижающее напоказ.

Чистота – наше зимнее знамя!

Застели нам просторы равнин,  

Успокой величавыми снами

На безмолвии белых перин.

     В это время гордимся страной: 

     В белом родина только зимой.

Там, где зелень непоколебима, 

Умилительно верят в обман,

Что зима самобытно любима  

Населением северных стран,

Что для тех, кто устроился между, 

В средней, кажется им, полосе,

Кто в шкафах меховую одежду

Бережёт через летние все,

Тем за праздник считается тоже –

Снег, мороз и зима навсегда, 

Что, как перья, их белая кожа

Не боится ни снега, ни льда. 

     Чёрным белый – цвет ангельских крыл, 

      Белым белый – чтоб чёрное скрыл.


Но побыв оскорбительно мало,      

Не приняв даже школьной лыжни, 

Наспех брошенное покрывало

Расползается в первые дни.

Снова грязь и поганство наружу,

Снова тычемся в них без конца,

Вид на прежнюю N-скую лужу

Ранит детские наши сердца. 
Ну когда же свидетельства краха

И осенние краски стыда 
Хляби лесостепного размаха

Скроют толщею снега и льда?!

       О, верните нас, блудных детей,

       В волосатые шкуры зверей!

 

Пусть, ровняя всё до горизонта,

Главной национальной черты,
Наступление снежного фронта

Всем покажет триумф чистоты!

Пусть классические перспективы

К февралю – до рыданий навзрыд, 

Мы согласны – внесут коррективы 

В разболтавшийся осенью быт! 

Календарь! Ныне, присно и вечно 

Наше прошлое облагородь, 

Покажи в белизне подвенечной 

Покаянья не знавшую плоть.

     Наше дело – любовь! Пусть грязна!

     Ночь – и утром уже белизна!   


Что добавить о выпавшем снеге...

Что добавить о выпавшем снеге?
      Перспектива дорог похоронена.
      Первый белый, от карканья пегий,
      обнаружил, что даль проворонена.
     
      Вспять, по стрелкам-следам этих птичек!
      Там, где нет ещё птичьего гама,
      где чулки закрепляет на лифчик
      на тебе, ещё дремлющем, мама,

      лишь жуки попадают в ловушки, 
      а у сроков любые отсрочки
      и внезапно три чёрные тушки
      не присядут на прерванной строчке...



Что добавить о выпавшем снеге?
      Чистоты простодушный обман
      соблазняет мечтой о побеге
      из привычного – в новый капкан.

      Снегопад, декорация детства
      из остатков осенней воды,
    предлагает небесное средство,
      исправляющее    все  следы. .

  долгожданное вышнее благо .
  . вновь часам не хв атает м инут. .
    телом ,  чувством , душой ,  шаг за шагом , .
. в этот н овы й  любов н ы й   марш рут   . 

    п у сть   за   на ми   по   это му    сле ду ,
на бл у ж д а н и я ж и з н ь . . н е   к л а дя .. ,
      п р и н им а я п о бе г   з а     п о б е д у
и   же ла я   т а к о й   д л   я   с е б я . . .. , ,

. . .. н.о   . . ..   о п я ть . .   сн егопад . .. н а к р ы в а . е  т    
  . э т о т . н о вы й . .     ис п ра вле ны й след . .   .   .

    и .. … р ав н и   н а . .   к а к     п р е жд е   п у с т а я . .
      б у.. д ..т о     н е     б ы л о     н а с . .  
                                  . .   б       у     д     т         о       н     е             т     .     .  


   
Что добавить о выпавшем снеге?
      Даже если к началу весны  
      нас, гуляющих по лесосеке,
      помечают мазком белизны,
 
      то, когда соловьи прилетели,
      ни об осени, ни о зиме - 
      мы же вечно-зеленые ели! - 
      мы не помним в лесной кутерьме.
     
      Можжевеловый яростный запах
      обожжёт деревянную плоть,
      заостряются иглы на лапах
      и в корнях начинает колоть,

      вылупляются нежные шишки
      от верхушки, зелёной, как лук,
      вниз по веткам, а если излишки –
      до широких разлапистых брюк,

      забывается вой лесопилки,
      машут ветки лесному зверью,
      от восторга разбухнут прожилки
      и смолу золотую прольют,

      небосвод и прозрачен, и матов
      солнца золота льёт водопад,
      и всё лето спектакли закатов,
      и всю осень, как бал, листопад,

      и приятен наивный морозец,
      и забавно пернатых кормить.
      Крепкий тёмно-зелёный народец
      верит: всех нас не перепилить.
     
      Рождество наступает внезапно:
      парня рядом за пару минут
      повалили – уже просто лапник –
      и к чужому ночлегу везут.

      Не узнаешь об этом ночлеге
      ничего. Только дым вдалеке...
      Что добавить о выпавшем снеге?.. 
      Лучше б летом уплыть по реке...




Сквозь рваные тучи...

Сквозь рваные тучи направленный свет
Частями выхватывает панораму.
Вон в детском углу, где меня уже нет,
Другой кто-то треплет мажорную гамму,
Смещая лучи: в середине пути,
Где пар от реки и листва пожелтелая,
Где я погружаю, чтоб легче идти,
В речное – своё, ещё крепкое, тело –
Там музыка тише и суше трава,
Вода обжигает терпимо-привычно,
Давно не обманывает синева:
Не праздничный день впереди, а обычный.

Машину трясёт по разбитой грунтовке.
Опухшие девки и вёдра антоновки.
Ленивые жвачные с добрыми лицами
Умеют часами, не двигаясь, двигаться
К закату раздувшимся розовым выменем,
Стирая различье меж кличкой и именем,
И время, спеша от цветения к спелости,
Палитру ведёт через розовый к серости –
И еду я еду: пустые пространства.
Усталые пасынки пыльной равнины,
Под ветром склонились, как будто от пьянства,
Растения с минимумом клейковины.

Ах, этот всегдашний её недостаток
У этих раздольных неласковых мест,
Под северным ветром от этого шаток
Накупольный крест и кладбищенский крест,
От этого лепятся вечно друг к другу
Слепые домишки, а спелая рожь,
Чуть тронешь – так ссыпется в руку с испугу,
Что сам испугаешься – лучше не трожь.
Степные – растенья особой породы -
Они без раздумий, как гибкий ковыль,
Под ветром, рванувшем при смены погоды,
Должны поклониться и спрятаться в пыль.

Шоссе всё сильней протирает резину,
Сгоняя седую от пыли машину
Поближе к обочине мыслью не новой:
Всё бросив, идти налегке по грунтовой,
Но свет уже выхватил край панорамы,
Где вместе – раввины, попы и имамы –
Приветливо ждут у обрыва асфальта,
Где каждый, проделав невольное сальто,
Кресты, полумесяцы, звезды Давида
Найдёт уже в зеркале заднего вида,
Чтоб с теми, кто раньше вручил душу богу,
Над тучами вторить про рожь и дорогу,
Чтоб с запахом мяты и болиголова
Внизу раздавалось небесное слово.

Эй, ветер равнинный! Владея равниной,
Подхватывай то, что звучит вдоль дороги!
Напрасно ты хочешь расквашенной глиной,
Нам с детства вперёд нагружающей ноги,
Пластами костей, потерявших гражданство,
Уральским разбитым хребтом позвоночным,
Скрепить распадающееся пространство,
Ведь там, где ничто не является прочным,
Ни вера, ни память, ни цель, ни идея,
Где пепел сердца не преследует стуком,
Одна только женская рифма умеет
Пространство протяжно пронизывать звуком.


Как человек и человек...

*
Вспоминаньем пуховым из ос
                                      я укроюсь для сказок своих –
И прощай, белый свет,
                                      я глазею в себя, словно в щёлку.
Там любимая девочка с глаз голубых
                                      резким взмахом льняную сбивает чёлку
И берёт меня под руку длинной рукой,
                                      осы грудь жалят нежно и колко,
Башмачки её цокают рядом со мной.
                                        Ангел смерти поёт. Остальное умолкло.

*
Дело даже не в странной прозрачности кожи,
И не в розовых ноздрях на лёгкий просвет,
И не в бьющей внезапной и трепетной дрожи,
И не в том, что за нами из юности след.
Я не знал, что бывает нужда в поцелуях,
Я не знал, что к рассвету синеют глаза,
Я могу из себя вить верёвки, и вью их,
Чтобы крепче тебя к себе привязать.
С этих рельсов уже повернуть невозможно,
И не важно, счастливый ли это билет.
Знать, что будет - как минимум, неосторожно.
Ты моя в этот миг, в этот час, в этот год, в эту тысячу лет.

*
Мучительно ожесточённые,
Сломавшие хребет судьбе,
Нарушив предопределённое –
Ты мне дана, а я тебе –
Очнёмся через много лет,  
И вдруг поймём, что потеряли,
Тайком вынюхивая след
Отсюда в прошлые печали.
Затем, что прошлые печали
Отсюда стали веселы,
Затем, что отчего-то стали
Смешны, нелепы и малы.
Но время гусеничным траком
По влажной памяти прошло  
И выдавило кислым страхом
Картинки, где звенит стекло
И бьётся, в резонанс попавший,
Бессильный человечий вой –
Прошло, как трактор, размотавший
Любовь по улице чужой –
И врозь, с любовью вой мешая,
Мы будем доживать свой век,
Как маленькая волчья стая.
Как человек и человек.

*

Те времена, когда я отвергал
Её любви торжественную розу,
Вишенное лобзанье полных губ,
Груди упругой нежное касанье,
Пробег весёлый пальцев по руке,
Речей ручей и леса щебетанье,
Коленей чуткое движенье
Навстречу близости и ласке,
И трепет слов, скрывавших предложенье,
Кладущее на щёки тени краски,

Теперь, когда я свой букет желаний,
Прикосновений, ласк и нежностей любви,
Цвет верности и остроту признаний
Не в силах удержать в руках, груди, крови,
Когда я, задыхаясь от терзаний,
                              держу все эти терпкие цветы,
Те времена, где вы? Любимая, где ты?


Твой взгляд внимательный я чувствую всечасно
И не живу, а с временем теку,
И жду, я думаю, напрасно,
Что ты покажешься на берегу…

 

 *


Прикосновенье, думал, безнаказанно.

Желания томительное жало

То, что, казалось, не могло быть связано,

Изранило, пронзило и связало –

И разлилось в тебе едва знакомое,

Упорствуя в пугающем стараньи

Переменить привычное на новое,

Отказывая даже в сочетаньи.


Ты посредине. Выбор неизбежен.
Шагай в любую сторону – к измене.

Ещё укол – и ты уже не прежний.

Иную кровь подхлёстывает в вене
Сегодня принимаемый прилежно

Благословенный яд прикосновений.

 


*
Я полюбил его – пространство,
Опустошённое тобою,
Где, разорённый долгим трансом,
Я больше ничего не стою,
Где трещиной пролёгший вычет
Тебя из этого пространства
Ночами дёргает и хнычет,
И глухо врёт про постоянство,
Где озирается тревога  
В надежде прежнего пожара,
Хотя вокруг всё так убого,
Что виден горб земного шара.
Но я люблю то, что осталось,
Простив тебе свою вину,
Приняв оставшуюся малость  
Как приглашенье в глубину.

*
Что из того, что нет тебя со мною,
Нет платьев брошенных, нет запаха духов –
Я от себя легко всё это скрою.  
И кое-что ещё из пустяков.
Мой хищник вспоминает каждый запах  
И тихо подвывает: позови,
А я, как только встал на задних лапах,
Так выгоняю память из крови.
Дышу дождём, травой, машинной смазкой,
Мне эта смесь заменит запах твой.  
Мне ветки голые твоей ответят лаской.
Достаточно, чтоб сдерживался вой.





Афоризмы 1

Божий дар оплачивается получателем.


Афоризм – слова, пленённые мыслью.


Поэзия - душа языка.


Как только Иван-дурак становится царём - сказка заканчивается.


Сонет - старинные, но до сих пор точные, весы для развешивания ингредиентов поэтического пирога.

Те, кто летают, съедают тех, кто порхает.


Поэзия ранит раненых.


Из одной дрянной жизни получается множество прекрасных историй.


Цель искусства - заменить собой реальность.


Сарказм - исподнее, которым размахивает потерпевший кораблекрушение.


Загон всегда в дерьме.


Реальность – мечта после эксгумации.


Пока дураки строят дороги - умные уже уехали.


Без царя в голове хотят царя во главе.


Чем больше сеют доброго и вечного, тем меньше вырастает разумного.


Огород - общенародное полезное ископаемое.


Жираф - первая попытка ДНК выйти в открытый космос.


Каждый умеет выбрать точный момент для принятия неправильного решения.

Художник может поддержать власть только с творческой целью почувствовать себя дерьмом.

Варвар всегда готов предложить цивилизации захватывающую альтернативу.


Аргументы значения не имеют.


Духовная скрепа - это когда крестный отец возглавляет крестный ход.


В первый раз никакое количество в качество не переходит.


Только находясь в близких отношениях можно понять насколько вы далеки друг от друга.

Семейное счастье - это когда что бы не происходило утром всё равно овсянка.

Среди мужчин и среди женщин продолжается разделение на мужчин и женщин.

Красота ограничивает стилистику.


Качество - это когда количество в него ещё не перешло.

Хочешь взглянуть правде в глаза – встань сначала с головы на ноги.

Чем прямее извилины, тем извилистее мысли.


Собака уверена, что это кошка - друг человека.


Главная задача госучреждений – отучить людей обращаться в госучреждения.


Не расхочешь – не получишь.


Люди думают, что люди думают.


У стоящих друг против друга левое и правое не совпадают.


Если планку подняли, это ещё не значит, что ты взял предыдущую высоту.


О какой открытости и морали можно говорить при такой перекрученной ДНК?

Человек - часть бесконечного, окружённая со всех сторон непроходимым конечным.

Конкуренция - смертельная битва добра с добром.

Нарушая законы физики, счастье исчезает бесследно. Зато и возникает из ничего.

Время показало: всё, что сегодня утверждает наука – это антинаучно.


Пожалеешь - пожалеешь.


Внезапность – неизменное свойство долгожданных событий.


Собаку бьют не когда убежала, а когда прибежала.

Когда женщина за рулём, мужчина заводится и впустую расходует топливо.

Чем больше упущенных возможностей, тем меньше непоправимых глупостей.

Не заболеешь – так и будешь ходить не выздоровевшим.

Чем меньше мужчины отличаются от женщин, тем больше женщины отличаются от женщин.

Крупные купюры всегда хорошо выглядят.

Те, кто любят деньги, любят тех, кто не любит деньги.

Милосердие в людях не разбирается.

Ищи половину среди целых.

В конце тоже будет слово.

Действительные члены не только в Академии Наук.

Переднее место всегда занято чьим-то задним местом.

Чиновники как шпроты - один к одному, без головы и в масле.

Обезьяна, которая не трудилась, тоже стала человеком.



Голостравы

Ах, северный ветер! Владея равниной,
Подхватывай то, что звучит вдоль дороги.
Напрасно ты хочешь расквашенной глиной,
Нам с детства вперёд нагружающей ноги,
Пластами костей, потерявших гражданство,
Уральским разбитым хребтом позвоночным,
Скрепить распадающееся пространство,
Ведь там, где ничто не является прочным,
Ни вера, ни память, ни цель, ни идея,
Где пепел сердца не преследует стуком,
Одна только женская рифма умеет
Пространство протяжно пронизывать звуком.
                                                                          ** *


Сижу у Бородинской панорамы
Спиной к потоку юркого железа.
В соседнем доме мамы моют рамы,
Что кажется отсюда бесполезным.
Горячее железо духовито
И гадит в небо сизою струёю.
Дежурный ангел ватной пятернёю
Всё в кучевое соберёт корыто,
И, окропляя тоннами помоев
Обветренные лица не героев,
Вернёт на землю. Вечное помыто.

Народ – трава. Коси его косою,
Трави, топчи и танками дави –
Слезами обольётся, как росою,
И вновь заколосится на крови.
Проходят, покуражившись на свете
Злодействами, лихие времена,
И новые приносит семена
В истерзанную землю южный ветер.
Трава, трава!
Тебе всё трын-трава.
Зачем люблю, трава, твои слова?
Зачем твои запомнил имена?

Железо за спиной внезапно встало –
Как прежде, возят цугом и по встречной
Модель для будущего пьедестала.
Клеймёная звездою трёхконечной,
В бронированной шкуре лимузина,
От Жукова на пляшущей лошадке
К Кутузову, осевшему в посадке,
Бежит тысячесильная скотина.
Стоящего железа смрад сильнее –
И патина становится чернее.
Царь вдоль холопов – русская картина.

Марь белая растёт, беды не зная,
Меж донника, овса и череды,
От урожая до неурожая,
От полбеды до полной лебеды.
Зачем нужна ей, однолетней, память
И сорок шесть мудрёных хромосом?
Её судьба пропасть под колесом
Иль под кирзовым сапогом истаять.
Чай не газон.
Раз-два – и весь сезон.
Зима как сон – и вновь полки имён
Поднимутся, чтоб душу маять.

В последний день конца кровавой бани
Наследники устраивают праздник.
Коптит былое дым воспоминаний,
А у Кремля поставлен чёрный всадник, 
Которым горе подменила сила:
Притормозив коня жеманным жестом,
К Истории поставлен задним местом – 
Бездарность всё в одно соединила  –
На стременах привстал изящно Жуков,
Ополовинивший колонны внуков.
И эта половина ту забыла.

Тысячелистник, Мятлик, Незабудка,
Иван-да-Марья, Пижма, Молочай,
Лапчатка, Клевер, Василёк, Ярутка,
Крестовник, Одуванчик, Иван-чай,
Ромашка, Ситник, Девясил, Горчица,
Пастушья сумка, Бальзамин, Кипрей,
Лапчатка, Мать-и-мачеха, Пырей,
Полынь, Солодка, Чистотел, Мокрица,
Овсюг, Чабрец,
Чертополох, Чистец,
Крапива, Хвощ, Острец, Осот, Синец,
Болиголов, Фиалка, Медуница…


Пятнистый пруд зелёная осока...


Пятнистый пруд зелёная осока
Лакает разомлевшим языком,
Пуская слюнку пенную, ждёт срока
Свидания с кувшинковым соском.

От Повара — цветочная лепёшка,
Обвалянная в солнечной пыли –
Поляна у пруда. Большая ложка —
Десерт на летнем празднестве земли.

Среди цветов и листьев земляники
Шелков разбрасывая пёстрый ком,
Ты, собирая солнечные блики,
Раскинешь руки кремовым крестом,

И посреди умолкнувшего круга
Свивая в розу медленную страсть,
Побегами схватившись друг за друга,
Чтобы с Земли покатой не упасть,

Мы, целое в божественных объятьях
С поляной, прудом, небом голубым,
За всех безгласых, солнечную страсть их
Выплёскивая в крик, благодарим.


Без весны

1.

Пчёлы и цветочная поляна.
Пахнет мёдом и травой горчит.
В небо из цветочного стакана
По сухой соломине торчит.

Нам, хмельным от этой благодати,
И беспечным - штамп - как мотыльки,
Кажется: десерт подали кстати.

Ах, какие же мы всё же дураки.

Летних снов разноцветных хвосты

Растворяются в утренней дымке,
За ночь взмокнув, краснеют кусты
На окошечном матовом снимке,

Паутина летит с лёгким свистом,

                                        ведь песенка спета,

В безнадежном упрямстве в дырявые сети ловя

                                                            уходящее лето.



2.

С какой-то бешеной сноровкой
Промчались август и июль,
И с бабье-летнею уловкой
Сентябрь вступает в колею.

Бежит сухою кромкой леса,
Где жёлтых листьев до колен -  
Осенний штамп - где даль белеса,
Как окончанье перемен –

Но нет! Кропя холодной влагой,
Предсмертной красотой горя,
Октябрь, чахоточный бедняга,
Дотащится до ноября –

И дальше будет только хуже,
Всё больше будет лета жаль:
Ноябрь, Декабрь, Январь, и ужас –
В конце, как зверь, стоит Февраль.

Я всё знал, я всё знал,
но не верил и ждал,
И дождался, что в ветре проснулся металл,
А зима выметает последние ясные дни.
Я не лета прошу, я прошу, чтоб звучали они
Жёлто-красною гаммою тёплых скрипичных густых
Контрапунктом для белых стальных духовых...

3.

Холодом и вьюгою ускорен,
Махом одолев лесной скелет,
Ветер вылетает, раззадорен –
И в полях уже пощады нет: 

Обнаружив розовые пятна,
Выполняет свой служебный долг - 
Их с морозом в кровь вогнать обратно, 
Явно понимая в этом толк.

Белые хозяйские постели,
Снег и лёд на всяком деревце,
Говорят: тепло ни в бренном теле
Ты не сохранишь, ни в пальтеце.

Пусть несут послушливые ноги,
Ускоряя свой смиренный бег, 
К тёплой - вот и зимний штамп: берлоге,
Где подруга, пища и ночлег.

Только домовитость, осторожность,
Скромность и размеренность в быту
Оставляют гражданам возможность
Пережить злодейку на посту.

Зимняя суровая картина
Кажется честней других картин:
Человек – домашняя скотина,
А не госпожа и господин.

К очагу, к очагу! В свой любимый, насиженный угол,
Чтоб весёлую в яростном пламени слыша сосну,
Прочитать про неправильных кукол и правильных кукол, 
И в натопленном доме, уже собираясь ко сну,  
Вдруг понять почему всё не гаснет пылающий уголь -  
Любишь лето и осень, а хочешь и веришь в весну.


Всё луна...


Всё луна. Прохладно, хоть и лето.
Чтобы никого не разбудить,
Не включая свет – довольно света –
Босиком на кухню воду пить.

Чиркнет струйка, грудь прорезав остро,
Кухня, покачавшись, поплывёт,
В лунном свете я торчу, как остров,
А вокруг чужая жизнь течёт...

Вслед за тенью спрятавшись в постели,
Вертишься всю ночь, как егоза.
На луне сегодня все сдурели:
Светят сквозь закрытые глаза.


Пришла зима и я очнулся...

Пришла зима, и я очнулся
На переломе бытия.
Ключ заржавелый провернулся –
И мы вдвоем, зима и я.
Днём оттепель, а ночью резкий
Мороз раскатывает лёд,
Снег опускает занавески
И вьюга за окном поёт.

Не нужно ни весны, ни лета,
Жары и зелени травы,
Ни пятен солнечного света,
Ни звезд, ни млечной синевы,
Огня, сжигающего душу,
Тебя, припавшую к руке,
Любви как море и как сушу,
Любви как парус вдалеке.
Огонь легко горит в камине,
К руке собака мордой льнёт,
Весны довольно на картине,
И вьюга за окном поёт.

Я слушаю твой голос, вьюга,
Ночной не прошенный толмач,
И за угрозами, подруга,
Я слышу жалобу и плач.
Какому ветреному другу
Строчишь послания души,
Гоняя бешено по кругу
Огромные карандаши?
Что утром все твои старанья,
И шум, и беготня, и свист,
Крик вызывает состраданье,
Но оставляет белым лист.

Учиться ничего не ждать.
Дышать на ватные окошки,
В иллюминатор увидать
В сугробах бывшие дорожки,
И сосны в снеговой пыли,
И солнце в ледяных заторах,
И голубой платок земли,
Светящийся поверх просторов...
 


Скажу себе...


Скажу себе: всё то, что обнимаю,
Меня, нелепого, обманет и уйдёт,
Чего боюсь и что подозреваю –
Дождётся и произойдёт.

Ещё скажу: я выдержу всё это,
Я вытерплю, пойму, что заслужил,
Что в собственной, забытой части света,
Земли обетованной не открыл.

Скажу теперь: готов, что обнимаю,
Как птицу выпустить. Держу, но осторожно.
И в одиночестве куда бежать мне, знаю –
Туда, где музой огорожено.


Всё, что записано честной строкой...


Всё, что записано честной строкой,
Не украшающей низменной были -
Мрачный тиран, не рождённый герой,
Вера, поверженная без усилий,

Всё, что так ранит сейчас нас с тобой,
Ляжет горячей взволнованной пылью
На предыдущий поверхностный слой,
Чтобы остынуть на том, что остыло.

Не поминая о зле и добре,
Муку и славу былых поколений
Время прессует на заднем дворе,

И в небоскрёбе его отложений
Весело машет рукою в окне
По этажам пробегающий гений.


Обставляешь прихожую...

Обставляешь прихожую словно гостиную?
Двигай в центр софу, обязательно длинную,
Чтоб на ней разместить всех друзей и подруг,
Чтоб любой на виду, если пауза вдруг –

И всё время о них, и подробно, и многое,
Отвлекай  разговором больное двуногое,
Отвлекай, чтоб не понял, что дело в прихожей.
Больше правды – двуногое чувствует кожей!

Больше правды: в прихожей её не бывает,
Правда – это из комнат – и этим переубеждает,
Правда – это из спальни (здесь дёшево не откупиться,
С полной выкладкой роль: ведь должно же ему что-то сниться?) –
Нужен смех, откровенность и боль. Нужен воздух бесстыдства.

Репетируй слова: «Ничего от тебя не скрываю!
Ты же видишь, как я устаю, как терплю и страдаю.
Что, не видишь?! Кручусь целый день – всё без толку и прока –
Для тебя и для нас! А бывает и мне одиноко! –
Ты не видишь? Представь, мне частенько не весело тоже –
Будний день не бывает на праздник похожим!
Это жизнь, это глупо — желать молодого веселья,
Если время пришло для разумного, в целом, похмелья.
И пойми, дорогой, этот простенький жизни закон:
Никогда и никто не бывает всю жизнь чемпион»

Но однажды – с другим и любимым – измучившись в ссоре,
В телефонном, схватившем за горло, внезапном прямом разговоре,
Ты расплачешься вдруг от прощенья, любви, примиренья –
А двуногий услышит, поймёт — и нет шансов на опроверженье,

Что она у тебя существует, заветная дверца,
Из обрыдлой домашней прихожей – в гостиную сердца,
И пускай эта дверца мгновенно и жёстко прикрыта
Разговором о жизни друзей, одиночестве, трудностях быта,

Из гостинной пахнувшее счастье, любви резеду
Не забыть. Будет помнить двуногий во сне, наяву и в бреду
Пролетевшего в дверцу весёлого злого шмелину,
Прокусившего глупого сердца его сердцевину.

И трясти его будет от мысли о жизни в прихожей,
Даже если она на все спальные будет похожей,
Даже если там жизнь обещает забвенье и праздничный пир,
Даже если она так огромна, как весь этот грёбаный мир.



Тирамису

В полосатом пространстве любой – арестант, независимо от волосатости,
а любовь – человечьесобачий талант преодоления полосатости...



Шестипалая пальма в окне в декабре
не ухожена и волосата,
волосатая Альма лежит на ковре
и хвостом выбивает стаккато,
а наружняя жизнь к полосе полосу
засылает к нам – и по простенку,
оседая, они, словно тирамису –
шоколад через белую пенку –
опускаются на пол и дальше ползут,
постепенно меняя местами:
то она в темноте, когда я на свету,
то она на свету, а я в яме...

Я её узнаю, эту зыбкую грань,
Где размолвка, сначала невинная,
Раскопав пограничную мелкую дрянь,
Делит целое на половины
И кладёт справедливость военной траншеей!
Боевые позиции сдав,
Я из ссоры к тебе потянусь всею шеей,
Как упавший в ловушку жираф:
Я изранен, любимая, после сраженья  
В полосатом домашнем лесу.
О, любовь! Выноси меня из пораженья
С тёмной в светлую вновь полосу.


Там где в узел все линии цвета вина
Собрала шерстяная розетка,
Там куда целый день с белых простынь окна
Тычет пальцами пальмина ветка,
Виновато к губам приникая губами,
И бесхитростно плотью друг к другу,
Мы над тающими полосами
Огибаем собаку по кругу…

Шоколадное время густеет, стекая,
Нарезаются дольки собачьим хвостом,
Вянет, в лунном сиянии изнемогая,
Розетка на ковре шерстяном...


Слова под утро не звучат...

 

Слова под утро не звучат,

Перо окутано туманом

И за ночь выдуманный сад

К рассвету кажется обманом.


Заснёшь – и в судорожном сне

Проходишь тем же садом млечным –

Стиха рифмованный корсет

Мучительно небезупречен:

 

Колючим ветвям чужд закон,

Полны дебютного испуга,

И лист, и почка, и бутон

Почти чужие друг для друга

 
На ветвях встрёпанных кустов.
Рукой, воспитанной терпеньем,
Всех, ранящих шипами слов,

Берёшь обдуманным движеньем

 

В охапку нового стиха,

Ровняешь строки новой нормой

И открываешь: суть легка,

Когда смирится строгой формой,

Когда в лирическую ткань

Из вещества стихотворенья

Оденется земная рань,

Что так хотела воплощенья,

 

Ждала, покуда спящий нем,
Мечтая о великом благе – 

Зажить звучащим бытием   

И стать словами на бумаге.


Посетитель пустынного берега...


1.
Посетитель пустынного берега,
Наблюдая замедленный ритм
Волн, кативших варяга до грека
Меж тяжёлых суглинистых рифм,

Был уверен, что северным пальцам
Не дано ни лепить, ни ваять,
Что чухонских лесов постояльцам
Эту глину вовек не размять.

Кто прислал? Эфиопская птица,
Распевавшая песни любви,
Научила волну чаще биться
В равнодушной российской крови.

На закисшем болоте словесности,
Средь еловых лесов, топи блат,
Поражая размером окрестности,
Заложился торжественный град.

Бородатые, в глине, гиганты,
Отжигая у вечной печи,
Целый берег рванув на пуанты,
Подставляли томов кирпичи.

2.
К высокой линии прибоя

Желаньем разрушенья полн,
Поток, не знающий покоя,
Шлёт череду упрямых волн -

И то, что наполнялось смыслом,
Что возводилось как основа,
Волна упрямая прогрызла
До основанья земляного.

Удивлены непротивленьем,
Имея высшие права
На воздаяние разрушеньем,
Разъединённые слова

Выносят медленные волны
И дальше катятся легко.
Слова бессмысленно покорны,
Пока гиганты далеко.


Я полюбил его - пространство...

Я полюбил его – пространство,
Опустошённое тобою,
Где, разорённый долгим трансом,
Я больше ничего не стою,


Где трещиной пролегший вычет
Тебя из этого пространства
Ночами дёргает и хнычет,
И тихо врёт про постоянство,


Где озирается тревога
В надежде прежнего пожара,
Хотя вокруг всё так убого,
Что виден горб земного шара.


И я люблю то, что осталось,
Простив тебе свою вину,
Приняв оставшуюся малость
Как приглашенье в глубину.


Желанья жолтыми глазами...

Желанья жолтыми глазами
глядят за окна сквозь туман –
и вдруг рассмотрят в старой раме,
под рваный сердца барабан,

свою мечту и цель полёта.
Надежду сбраживая в страсть,
всё, от гаданий до расчёта,
внезапно попадает в масть

и, подхватив поток воздушный
большим бахромчатым крылом –
летишь  – Прощайте, город скушный
и старенький аэродром!..

Но цель, увы, не в нашей власти.
Поток уносит к тем местам,
где крепко сбитые напасти
замесят с глиной пополам

и выбросят сушить под солнцем
на берег медленной реки,
где тихо роют под оконцем
ощипанные петухи,

где окна не запотевают,
туманя жизни суету:
желанья каплями стекают,
приоткрывая пустоту.


Воздушными холодными руками...

Воздушными холодными руками
Приобняла зеленые бока –
И отпустила, ватными клоками
Навесив кучевые облака,
Чтоб он согрелся, чтобы контур бледный,
Ещё не жёлтый, и не золотой,
Не испугал бы будущностью медной
Многоголосый деревянный строй.

Сидела в камышах болотных,
В густой еловой мокроте,
Гнала неверных перелётных
К чужой зелёной широте,
От ягод жёлтых, сизых, красных
Похожая на петуха,
Кружа хвостом огнеопасным,
Приподымая бархат мха,
Взлетела бабьелетним счастьем –
И, к поцелую поцелуй,
Упала ласковым ненастьем
Из тонких и прозрачных струй.

Как в Первый день. Воды от суши
Не отделил ещё Господь –
Дождём, как счастье входит в душу,
Она вошла в лесную плоть
И весь октябрь, застыв, стояли
И небосвод, и шар земной,
Лишь зубчик зубчиком цепляли
Дни шестерёнки мировой,
Пока, взбегая лапкой медной
По нервам плоти листовой,
Она венчала путь победный
Его короной золотой...

И вдруг, всеразрывающим движеньем,
Она рванулась с каждого куста
Безумной птицей, с клёкотом и пеньем,
С биеньем буйным рваного хвоста,
И с барабаном ливня, воем ветра,
Жестокому отдавшись естеству,
Без устали, с рассвета до рассвета,
Срывала в грязь венчальную листву.

Он замер, застонал, ещё не веря,
Качался, упирался и ревел,
Стволы роняя под ударом зверя,
И багровел, и багровел, и багровел…

Цветная сушь развешана как праздник,
По голубому красным и рябым,
Зелёный жёлт и более не дразнит,
И ветрено, и холодно, и дым…

Она же вновь, по собственному следу
На взбитой, обмороженной земле
Оплакав безутешную победу,
Всё шепчет: ты… готов… к зиме…


Очнулся, а вокруг зима...

Очнулся, а вокруг зима.
Иная бьётся киноплёнка:
Заборы, чёрные дома,
Дымы, как руки негритёнка.

Вновь чёрно-белое кино
Из детства, грубое и злое,
Соединило всё в одно:
И красное, и голубое,
Оранжевый и синий цвет,
Зелёный, жёлтый – всё чужое,
Лишь белый свят, лишь в белом свет,
И чёрное - всё остальное.

Не белое не отбелить:
Годится только на подстилку.
Нет сил любовь расколотить,
Как разорённую копилку,
И больно вырезать любовь,
Глазками вызревшую в тело,
Невольно брызжет рифма-кровь,
Ведь вырезаешь неумело.

Кричишь, звонишь, зовёшь назад
И шлёшь ненужные записки,
И неуместно виноват,
И непростительно не близки
И по-дурацки не точны
Все запоздалые попытки
Вернуть себе цветные сны
Из этой чёрно-белой пытки.

Заборы, трубы, крыши, стены –
На белом чёрные зигзаги.
Перо, как продолженье вены,
Готовит третий цвет бумаге...


Листья


ЛИСТЬЯ

 

 

Пока лазурь щедра и благодатна, 
Покуда светит солнце вертикали,
Порядок вечен, каждому понятно, 
И ветер, тайный друг горизонтали,

Свободу предлагает аккуратно.


Всё в прошлом: пристававший мимолётом, 
Всё лето бывший ласковым занудой, 
Предательским срывая поворотом, 
Подхватит, и пугая альтитудой,

Бросает кувыркаться вертолётом.


Мир, оказалось, полон терпкой влаги: 
Лохани туч с разрухи небосклона,

Ещё вчера заносчивые скряги,

Часами, не бледнея от урона, 
Сливают в грязь запасы летней браги, 

А снизу, сквозь отверженные воды,

Пузыря глаз, глядят неумолимо

Осклизлые и тощие породы:

Плоть, взятая взаймы, необходима

Для кухонных потребностей природы.

 

Последние старания норд-оста – 

Горизонталь. Все, наконец, упали.

Взлетают грабли, ангелы погоста:

Сухим – огонь и дым к небесной дали, 
А влажным – яма прелого компоста.


Полные чашки зелёного чая...

Полные чашки зелёного чая,
Ломтики сыра, жёлтый лимон,
Прикосновение пальцев, молчанье –
Всё вспоминается ныне как сон.

Может быть там, где всё это осталось,
Жизнь по другому закону меняется,
Всё, то что здесь безнадёжно прервалось,
Там не спеша продолжается.

Ветер легонько поднял занавеску,
Солнце под мебель задвинуло тень,
Море добавило к завтраку плеску –
Всё отдаю, чтоб попасть в этот день.

Только бы пить этот чай бесконечный,
Тоненько резать лимон,
Взглядом беспечным встречать твой беспечный,
Припоминая сегодня как сон.


Фотография 1945 г.



Я не знаю, кладут серебро в фотографии,
Или, вылежав долгие тёмные месяцы
В старой книге, семья офицера люфтваффе
С твёрдой карточки (с резными коричневыми краями) чуть ли не светится.

Я не знаю как может быть счастлива женщина
Перед явною пропастью вечной разлуки,
Посреди озверелого мира военщины
На коленях скрестившая тонкие руки (изнасилована и убита через месяц).

Я не знаю как девочка (погибла тогда же) рядом с отцом
В офицерском фашистском парадном мундире
Может детским глазастым счастливым лицом
Так нещадно сиять в погибающем мире.

Я не знаю, как всё это создал мужчина,
Человечья частица преступного племени.
Или этому свету другая причина –
Серебро, что приносит течение времени?


Слов навес на залипшие веки...

И.А.Бродскому

Слов навес на залипшие веки как за ночь нападавший снег - 
оборвётся с конька, грани ночи и утра, рванётся в побег - 
обретённые было слова из тебя изымая навек.

Будто вдруг засосал их - рыбёшек на нересте - водоворот,
будто чёрной дырой немоты проглотил их космический рот,
будто пущены красной зарёю, как сна пережиток, в расход.

Не начать наступающий день бормотком новорожденных строк,
не гнездиться в постели с закрытыми, слушая их говорок,
но с открытыми в общую из одиночки грести за порог,

Где лукавые речи кнута призывают к отмене границ,
где присяга на верность подрезанным крыльям - обязанность птиц,
где лихие деды поднимают душок молодых верениц,

где, наращивая икроножные, гонит асфальт по двору
и поёт о пуховой перине и преданности топору
цвет российского бройлерства. Там и стоять на ветру.


Медленно в памяти мама...


Медленно в памяти мама
Выйдет на старенький двор,
Где фортепьянная гамма,
Денег важней уговор,

Где для шпиона находка
Каждый случайный болтун,
В праздник – "под шубой" селёдка,
В будни – дрова и колун,

Кислые щи и картошка,
В очередь велосипед,
Из алюминия ложка,
На деревяшке сосед,

Ключ на лохматой верёвке
Шею безжалостно трёт...
Высыпалось из кладовки
Воспоминаний старьё.

Мама садится на поезд,
Поезд шипит и ворчит.
В саже от шпал и по пояс,
Дымная, как из печи,

Грозная туша стальная
Двинет зелёным хвостом,
С мамой легко ускользая
В чёрный тоннель под мостом...

Мама, я скоро приеду...
Раз ты не можешь сюда. 

Только закончу беседу,
Вымою руки к обеду,
Ключ – на храненье соседу,
И за тобой навсегда...


Производят ревизию солнце и ветер...

1. Начинают ревизию солнце и ветер. Исчезает зверьё и становится суше – наступил, наконец понимаешь, на свете твой черёд, чтоб таскали за голую душу – и годами бегут, оставляя проплешины, разбросав в перелесках лесное убранство, вековые деревья и даже орешины, постепенно меняя пейзаж на пространство. Уступают, не думая: правы, не правы, те края, что могли создавать напряжённости – пусть растут молодые высокие травы, созревая без от прежней весенней покорности... Иногда ещё лес разбежится берёзами – и замрёт своей новой зелёной гурьбой: достаёт до колен, обдирает до розовой, жёлтой жёсткою остью упрямый прибой. И ночами, гуськом, в своё детское тайное, отступает, склоняясь почти до травы. На ветру, в лунном свете, мелькая отчаянно, о прощании машут ладошки листвы.


2. Во мне отец и тысяча ошибок инстинктов и замедленных мозгов, графинчик слёз и кладбище улыбок набитых беззаботных дураков, живущих в этом неуёмном теле. Они кричат оттуда целый день, твердят своё, пока я сплю в постели: напутствуют, пока ночная тень. И я засяду, словно корень, в детях, и буду торопливо бормотать, почувствовав опущенные плети, и соки вверх из перегноя гнать. Пусть в будущее лес уносит семя. Росток, впиваясь в почву там, где проще, ещё не понимает, чьё он племя, что он всё та ж берёзовая роща, что повернувшись, взрослые и дети, к восходу солнца утром на восток, в его пронзительном холодном свете мы вместе на ветру: в листе листок.


Утро, млечный наряд растеряв на рассвете...

Утро, млечный наряд растеряв на рассвете,
Солнцем вспыхнуло, красками не дорожа,
Забежало за полдень и, вечер заметив,
Растерялось, застыло, закатом дрожа –

И сгорело, и кануло, будто и не было,
Разбросав за чертой горизонта угли.
Словно дым облаков по вечернему небу
Разлетается то, что с утра подожгли.

И мятежный закат, уходящий под землю,
И всплывающий леса небесный причал -
Не нуждаются в звуках. И я молча внемлю
Языку, речь которого не замечал.


Я склоняюсь к дурманным соцветиям...



Лепестки, умоляя о ласке,
Леденцовой пыльцою пылят,
Сладкой каплей в трепещущей чашке
Соблазняя летучий отряд,

Чтоб, отдавшись трудящейся роте,
Безупречны – светлы и чисты,
Возродиться из глинистой плоти

Райским садом: плоды и цветы.

О, посредники меж веществами
Обожжённой земной глубины
И летающими существами
Необъятной воздушной страны!

Вы, тяжёлые прахи земные
Превращая в прозрачный нектар,
Посылаете в мир позывные:
Всем-всем-всем кто имеет радар!  –

И без всяких греховных сомнений
Животворную службу свою
Насекомое, запахов гений,
Исполняет в цветочном раю.

Насекомым расставлены сети,
Но зачем вам, чтоб я в них попал?
Даже ваши цветочные дети
Посылают призывный сигнал.

Я не нужен вам для размноженья,
Я не буду носить вам пыльцу,
У меня нет такого движенья,
Чтоб, размазав её по лицу,

Перепачканный жёлтым и красным
Длинный нос или липкий язык
К вашим рыльцам - своим несуразным
Прижимать. Или есть, но отвык?

Я склоняюсь к дурманным соцветиям,
Чужестранец в молельне чужой,
Словно к венчикам, стеблям и плетям
Возвратился давнишний изгой,

Для чего эта связь между нами?
Что вам наша бескрылая плоть? – 
Рай, зовущий земными цветами,
В наших венах не перебороть!


Испуганной испариной расщелин...

Испуганной испариной расщелин
Невольно возвращаясь в облака,
Один, в громадах каменных потерян,
Ручей, мечтающий – река,

Решится - и захлёбываясь звоном,
Горстями радуг в воздухе пыля,
Поводопадничав, рванёт с разгона
Поить цветущие поля,

Леса, луга, деревни, скот, заводы,
Сбирая дань окрестных мутных рек,
Приняв осадки, паводки, отходы,
Грузнея, замедляя бег,

Достигнет моря полным, гибким телом,
За годы одолевшим стыд и страх,
Мечтая не о счастьи в мире целом,
А лишь о детских берегах,

Где вечные, божественно-немые,
Толкучку облаков пронзив насквозь,
Под воспалённым солнцем ледяные –
Вершины с жизнью врозь,

Где кончится круговорот рождений –
О чём ещё мечтать воде? –
О высоте, о чистоте, об испареньи –
И льде, и льде, и льде, и льде…