Убирайся, мой друг, отовсюду,
где любили, но больше не нужен.
Прочь от всех, с кем недавно был дружен.
Ночь, замри у причала, снаружи,
пароходом в полночном тумане -
и к утру, тыча в тучу трубою,
под завязку молчаньем загружен,
закричишь об открывшейся ране,
лёгшей по ватерлинии жизни
и грозящей, рывком разбежавшись,
хлынуть чёрною тяжестью в душу
и ударом свалить тебя набок.
Это первый отвальный гудок.
Да никто, даже если слыхал, огорошен,
не помчится на пирс по инерции,
даже если и сделал рывок до прихожей.
Дай второй баритоном, не траться, без сердца,
чтобы не был на первый похожим.
Ниже уровень страсти на терцию!
Все сердца, как кукушки, за дверцами!
Спать – священное право прохожих,
Хватит воздух давить мегагерцами.
Нет её, нет таких, нет похожих! -
Да! Давай, отплывай! и о прочем не думай,
что за бредни, - скажи сам себе, - что за бредни!
в ледяную и чёрную прыгнуть пустыню,
захлебнуться в могиле! разбухнуть, болтаться,
биться телом о днища речных пароходов,
потрясая в тебе поселившихся тварей,
из глазниц наблюдающих ржавые днища,
стать квартирой для тех, для кого ты был пища...
Никому никогда и никто после страшных разладиц,
после чёрных и горьких любовных сумятиц,
никогда и никто не желал ни себе, ни другим...
В океанах тропических красных омаров,
осьминогов и стайки несчастных кальмаров,
пауков, каракатиц, морской караванец
утонувших горбатых верблюдиц лохматых
бентофаги кроят на кровавые флаги,
но не нас, не тебя, не меня и не в этой воде ледяной,
извини, всё болтаю, но больно и страшно, ты слушай и стой,
слушай, друг мой, созвучье в себе с высотой.
Те по вязкому илу ползут и шагают
тёмным огненным адом и красным парадом,
кто гудение ада своей глубиной,
любит-слышит в бездонной воде ледяной...
Всё, довольно, довольно, довольно, друг мой!
Третий – басом, не мучая голосом берег,
из груди – в небеса, осторожно.
Бас не может вскипать до скрипичных истерик,
а когда промолчать ему сложно,
там, где криком пространство пронзает холерик,
бас профундо раскатит роскошно,
чтоб принцессы прибрежных своих деревенек
понимали, что счастье возможно.
Бас в душе ловелас, но в душе и в теории,
а гудит платонической лаской,
резонансом волнует: «уви-идимся вско-о-оре-е» –
но причалы обходит с опаской.
Третий – басом, принцессам, конкретней,
пенный след оставляя открыто,
чтобы в нём утонули безумные бредни.
Где вода – там граница размыта
между жизнью и смертью.
А ты налегке,
с лёгким сердцем, сбежав ото всех, отовсюду,
на причале стоишь на ночном холодке,
и сейчас свои вещи закинешь в каюту,
дашь свой первый – и двинешься вниз по реке!..
Декабрь удался.
За что везло - неясно,
Довольно впечатленья -
И мы теперь скользим
В январский долгий сон,
Довольно впечатленья,
Что было обещанье,
Довольно обещанья,
Что будет продолженье,
Пусть это ощущенье,
Не знанье, а надежда,
Не правда, но надежда,
Подобие надежды
Что я проснусь весной.
Там где Пушкин главой непокорною
приютил городских голубей,
там гвардейцы с оттяжкой задорною
бьют дубинками юных людей.
А при этом страдают любимые
режиссёры, артисты, певцы:
- Муки ж совести невыносимые
это видеть! Святые отцы!
Но сказал им духовное слово
Главный пастырь, душой не спесив:
" - В услуженьи искусству основа:
Говорить, разрешенья спросив!
Вы же, голуби, Русью повязаны,
что вы стонете: как же их бить?!
Мы на службе, а значит обязаны
не людей, а Россию любить!»
О песке, о прогулках, о мачтах соснового мыса,
о прохладной волне и беспечности солнечных дней –
а грустить обо мне никакого нет, милая, смысла,
открывай и входи, если к вечеру станет больней,
в темный замерший сад на ночной полусонной странице,
где жасмины ещё не пробились сквозь запах хвои,
в белый рай, где слова на строках, безголосые птицы,
ждут что мой, надоевший им голос, ты сменишь своим.
Как один поцелуй пролетит летний вздох ночи быстрой,
и когда отсыревшие спички одну за другой
станет чиркать заря и росы разноцветные искры
по всему горизонту разбудят пожар молодой -
засыпай, обещай лишь вернуться когда-нибудь снова,
пусть рассвет без тебя здесь продолжит свой утренний звон
и на краешке стебля качавший цветочное слово
скажет губы упрямо сжимавший зелёный бутон.
Ю. Лавут-Хуторянский
КОНЕЦ РИФМОВАННОЙ ПОЭЗИИ
Век первый
Русская рифмованная Поэзия завершает свой путь!
Что-о??! - хочется завопить в ответ себе самому - неужели может вот так, в испуганной тишине, нелепо истончающимся образом окончиться двухсотлетний путь, который русская Поэзия - вот такая, с большой буквы - прокладывала через кровавые бесчинства двух столетий с неколебимой верой во всевышнее благоволение?.. И как это вообще может быть в России с её стихотворными традициями и поэтическим наследием, где и сегодня чуть не миллион (!) человек разместили свои рифмованные строки на поэтических сайтах?..
Рождение Поэзии поразило старо-родящую матушку Русь не только умилительной складностью, но ещё и неотъемлемым детским правом свободно голосить о своём на весь белый свет. Когда же дошло до Пушкинского таланта, ума и гениальной лёгкости, то для говорящей на французском аристократии открылась вдруг неожиданная, как удар любящей руки, красота русского стиха. Отсвет этой красоты ложился теперь на всё, о чём годами пел неуёмный пиит.
Ах! - взглянув на себя с обычной опаской, сказала женственная русская идентичность - ах! вот она, оказывается, я какая! В языке-то, в самом что ни есть во мне русском, оказывается сокрыта была Красота, которая взяла вдруг, да и проявилась в поэзии!
Вот что, вот какое осознание себя, помимо самой Поэзии, подарил Александр Сергеевич Пушкин своей стране.
Эта крылатая гармония свидетельствовала о принадлежности к чему-то иному, не земному, узаконивала право поэта "никому отчета не давать, себе лишь самому служить и угождать; для власти, для ливреи не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи!" То есть, в строго пирамидально устроенной стране, где даже религия - это отделка властной пирамиды - возникла некая новая ценность и даже какой-то новый поэтический мир, отдельный от имперского, который включал до этого в себя всех и всё, от морей и глинозёма до постели и исповеди. Некий Сфинкс встал на независимом расстоянии от огромной имперской пирамиды (воздадим этой северо-африканской образной системой благодарную дань происхождению национального гения, тем более уместную, что по каким-то мистическим причинам именно в это время в столице ортодоксального восточного христианства, на главной набережной, у французов опять же перекупленные, стали появляться нагло языческие, египетские Сфинксы, а потом ещё и греческие, и прочие).
Так в стране православного рабовладения, где попы взамен просвещения и толкования Заповедей сотни лет рассказывают народу подлую властную сказку, где убийцы, насильники, развратники - это помазанники Божии на самодержавном троне или диктаторы-людоеды с самодельной печатью на лбу - появилось нечто отдельное от крепостной веры и крепостной справедливости. Такая, отдельная от всего привычного, Поэзия, не могла быть истолкована просто отдельным вкусным блюдом для какого-то отдельного народного пищеварения. Она была или явным признаком Истины, или частью Истины, или даже самой Истиной (и сегодня, когда вопрос с Истиной закрыт, нет ничего другого, что на Руси прошло испытание временем, человечностью и историей. Любить отечество - а какое из них? Любить Христа и десять заповедей? - не получается. Верить теориям? верить в народ? властям? личностям? Пробовали - результат ужасный. А Поэзия как была чудом, так и осталась).
Сейчас, с нашего расстояния, хорошо видна фальшь сладенькой троицы 19 века - "православие, самодержавие, народность", где православие не смогло утвердить даже свои основы, свой моральный кодекс, а самодержавие опозорилось, на штыках таща в будущее ордынский способ правления, не говоря уже про народность - заскорузлое знамя отсталости.
Крупный рельеф России 19-того столетия: Пирамида Империи, пластом раскинувшийся от подножия и до горизонта Народ, и порхающая Поэзия, слетевшая с небес. Если же обернуться на до стихотворную, до Пушкинскую Русь, на тогдашних "хозяев земли русской" и пыточных её подвалов, диких Петров, Фёдоров, Екатерин и Павлов - персонажей жутковатого моралитэ, напяливших кровавые кафтаны только для того, чтобы тут же, на имперской сцене, тяжело грешить перед богом, отечеством и будущими зрителями - вот тогда яснее видишь как поменялась историческая картина в 19-ом столетии! Отчего же? Может, после победы над Наполеоном, народ был вознаграждён отменой крепостного права и "загулял на просторе"? Может, последующие Романовы не затевали более позорных и кровавых войн? Может, прочли заповеди и после "властителя слабого и лукавого" последыши были почестнее, а попы перестали служить тайной канцелярии, и дворяне, включая любимых поэтов, торговцами людьми? Увы-увы. Однако, с восходом Солнца поэзии над русским плоскогорьем, бытом, историей и языком, картина меняется чрезвычайно. Самодовольные Александры и Николаи, рабская русская деревня, казни и войны - всё осталось так же кроваво, аморально и лживо религиозно, по-прежнему человеческое искажено кривыми азиатскими мозгами - и всё равно картина 19 века иная: освещена если не прямыми лучами, то по крайней мере пятнами света. А почему так? Откуда эта подсветка? Неужели наличие национальной поэзии может так повлиять на наше восприятие исторических событий?
А что перешло к нам, современным людям, от древних египтян, библейских евреев, безжалостных римлян и манерных Людовиков? От наглого идиотизма царей и страданий плебса? От бессовестных патриархов и кровавых реформаторов? Сомнительные Религии и несомненная Красота.
Поэзия через русский язык повлияла на народное развитие больше, чем герои и мучители, потом паровоз и кинематограф, сегодня - соцсети, а завтра - ИИ.
Русскому языку повезло с победившими тяжеловесность силлабического стихосложения французскими формами.
С быстрым наполнением пустого воздуха надутой империи порхающими рифмованными существами.
С поэтической бурей, устроенной перво-поэтом, с его неуёмным африканским темпераментом, с природной мягкой податливостью русского языка, страстно впитавшего художественность новой Поэзии, с гибкостью, позволившей легко научиться танцевать в двух- и трёх-стопном ритме.
Поэтическая пыльца, свободно разлетевшаяся в воздушном пространстве русского языка, влияющая, казалось бы, только на минутное настроение, на самом деле поменяла воздух, атмосферу страны, оказавшись устойчивее, любвеобильнее и утешительнее чем религия, образование и всякого рода патриотизм.
Отступление.
Эта парочка - Ритм и Рифма - не так просты, как кажется. Ритм сам собой, помимо твоей воли, берёт за руку, ведёт, ожидая вместе с тобой рифму, а она, являясь поворотным событием в конце строки, забирает остаток внимания и обещает следующую, потом следующую, запуская круговое движение, подобное красному танцу на картине Матисса. Казалось бы, самодостаточному и оторванному от реальности. Но у вовлечённого в этот круг читателя остаётся эмоциональный итог: стихотворение, ложась световым пятном на нынешнюю убегающую минуту, ещё и посылает через тебя свой отсвет в будущее. Не то чтоб уносит на крыльях поэзии в светлый мир добра и любви, но всё же, даже если заражает печалью, окрашивает перспективу, обещая там, помимо миски с кашей, лучших и более счастливых нас. От такого удивительного свойства, внимательная ко всякой самостоятельности Империя, хочет пропагандистской верноподданнической пользы. Хотя, конечно, ей это даётся не просто, одно дело - радость стиха, напоившая воздух этой минуты, и другое, совсем другое дело растворить Поэзию в атмосфере целой страны, добавляя и помешивая летучий и мало управляемый поэтический состав бдительной властной поварёшкой. Но худо-бедно Империи справляются с этой общенациональной задачей - и живительным воздухом радостно дышат и бодрятся мирные стада.
"О гений сладостный земли моей родной!" - сказал о русской поэзии Вл.Соловьёв. А мы, собственно, и сами чувствовали, что тут что-то есть неземное. Ещё В.Тредиаковский призывал: Поспешай к нам, Аполлин, поспешай как можно: будет любо самому жить у нас не ложно! В.Жуковский: "Чудесный дар богов!", "Религии сестра земная!" А.Пушкин: "святая лира", "божественный глагол". "Она с небес слетает к нам - небесная, к земным сынам" - сказал немного пышно Ф.Тютчев. И даже вот это, через сто лет и, казалось бы, про совсем земное, В. Маяковского:
"Вам ли, любящим баб да блюда,
жизнь отдавать в угоду?!
Я лучше в баре блядям буду
подавать ананасную воду!"
Век второй
И снова: что общего в голове, душе и сердце у сменяющих друг друга поколений образованных российских людей? У беззаботного дворянства первой половины 19 века и у сменившей его новой разночинной читающей поросли, потом у следующей, уничтожившей в начале 20-го прежнюю жизнь и прежнюю элиту? И дальше, у следующей, советской, прошедшей через семьдесят лет войн и террора, затем у раздутого слоя интеллигенции времен бандитского капитализма, и у нынешней времён интернета и озлобленного патриотического дурмана? Что передавалось от одного русского поколения к другому русскому поколению? Не будем повторять глупые штампы про усвоенный на генном уровне страх перед властью или уникальную всемирную русскую душу, ни про рабство, вошедшее в натуру, ни про ностальгическую любовь к родине и холопское равнодушие в сердцах. Но ведь не передавались ни культура, ни вера, ни знания, ни свободолюбие или просто правила поведения, доброта, вежливость и земные идеалы труда и ученья. Вспомнив кулика и его болото, промолчим про чудесные бескрайние поля, леса и нивы. Так неужели ничего? Нет, с рождения к нам из песенок, сказок, из книжек, из языка сами залетают в голову липучие рифмованные строки, может быть целые стихи или даже поэмы, но уж точно хотя бы их обрывки или песни. Скажи кому-нибудь россиянину: "ты жива ещё...", и он продолжит: "моя старушка", скажи "мой дядя" - и услышишь "самых честных правил", "белеет" у нас - "парус одинокий в тумане моря голубом" и так далее. Невольно и незаметно, невидимые как воздух, как пыльца, которую вдыхают не замечая, наследуются строки русской поэзии, если и не любовь к ним, то ощущение принадлежности. Наверное, достаточно было бы напомнить о словах И. Тургенева (которые тоже типа стихи в прозе), что во дни тягостных раздумий о судьбах родины опорой остаётся только великий и могучий русский язык, без которого невозможно было бы не впасть в отчаяние. Язык - вот опора! Не вера, не правда, не патриотизм - Язык! Язык - это уже половина родины. А ведь Поэзия - душа языка. У тебя, сначала маленького, а потом и большого, просто нет выбора, ты обречен любить и помнить рифмованное, складное и высокое, хранить это в себе. Людям на плацу кажется, что этого не достаточно для настоящего строевого патриотизма, что для чёткого ритма нужно всех обуть в сапоги, а рифмы взять из воинского Устава, но даже эти парни знают, что где-то Кот Учёный ходит по золотой цепи и рассказывает нам сказки, и что именно там, а не в казарме, русский дух и русью пахнет.
В космической пустоте, где одна пылинка на кубический километр пространства и только невидимые нити притяжения пронизывают бесконечность, парочка случайно слипшихся пылинок может дать начало новой галактике. Поэтическая пыльца - это те первые художественные пылинки, вокруг которых начала когда-то образовываться русская культурная галактика.
А ведь ничто так не способствует распространению Поэзии как Империя. Их интересы совпадают. Если находится алмаз, - считают диктаторы, - нужно его так отшлифовать, чтоб светил с увенчанной короной головы. Чтоб воздух, сияющий эмоцией и приподнятым тоном, был поддержкой имперскому пафосу: "Мы, божьей милостью!"... "Светоч нашей жизни, солнце поколений!"... "Отец народов!"... "Весь мир насилья мы разрушим!"...
У поэта нет выбора, особенно когда он пытается сам управляться с поварёшкой. Но не зря им же было сказано: "ты царь, живи один"! - от этого никуда не денешься (и он жизнью и смертью доказал это), одиночество неизбежно в его порхающем деле: пирамида и "бессмысленный народ" у подножия - тут ему не из чего выбирать, особенно когда пьянящая поэтическая пыльца, запоминающаяся как запах, как музыка, освещает и освящает не хуже попов серую и вполне свирепую тоталитарную русскую реальность.
И вот что ещё, купаясь в обществе, логично сказал нам Александр Сергеевич:
Да будет проклят Правды свет,
Когда посредственности хладной,
Завистливой, к соблазну жадной,
Он угождает праздно! — Нет!
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман…
И это ведь сказано не ради Наполеона и не ради красного словца, это Кредо, сказанное со всей серьёзностью и со всей страстью. Кредо нарушевшего заповедь, сказанное в выбранной им, проигрышной ситуации. В сыровато-ленивом воздухе империи такие энергичные, наполненные поэтическим тестостероном строки, легко проникают и покоряют сыровато-ленивую славянскую натуру, заставляя её восхититься и полюбить красоту слова и мысли.
Одно но: в поэзии противостояния Правды и Обмана не существует. Реальное такое противостояние мгновенно выбивает стих из поэтической зоны. Ни в этом стихотворении, ни во всех стихотворениях всех поэтов Правды нет, её там просто не может быть при том способе, каким появляется в этом мире поэзия. Поэзия - это не про правду. И не то чтоб стихи "должны быть глуповаты", нет, они вообще не могут претендовать на истину. Любовь, восхищение и красота могут возникать, сказка возникает обязательно, а вот Истина не может. Да и возвышает нас не обман, а Красота. Истина же - дело десятое, где она в нашем имперском театре, мы плохо представляем: в балетных костюмерных она может быть прячется? или в подвалах у чекистов? или на спец-научных полках? Зато всему остальному в имперском рельефе находится место: тут и Аполлон в своей стихии, и фанатичный Монах на месте, тут рядом Герой и Тиран, и истину от лжи не сможет отличить не только многосмысленная имперская церковь, но даже могучий искусственный интеллект. В таком хаосе нельзя не искать плодов от Древа познания добра и зла, на что с горячим сердцем и подряжается самоуверенно Поэзия. Ритм с Рифмой бегают, как заведённые, по имперским кущам - невинно наивные не только до кровавого большевистского откровения, но и после. Правдоподобие! - на большее нельзя рассчитывать. Это вечно живой рецепт нашего великого поэта, которого самого свели с ума и погубили в результате "правдоподобие" и его "возвышающий обман" .
Во втором веке прекрасные стихотворные строки в школьных учебниках и газетах, громкоговорители на столбах и в квартирах, смогли добиться максимума обманной сказочности. Рабы живы сказкой, живут в злой, верят в добрую, считая и ту, и другую реальностью. "Там, за горами горя - солнечный край непочатый!"
Но если бы не художественные невольники империи - советские поэты - каким бы беспросветно-печальным глазом мы смотрели на страсти безумного 20 века, который прошёл, но так и не стал "милым", несмотря на обещание А.Пушкина.
На желание "глаголом жечь сердца людей", требование "чтоб к штыку приравняли перо" и быть "больше, чем поэт", то есть прямо "избранником неба и глашатаем истин вековых", впечатлённые людские сердца тоже хотят, чтобы их жгли глаголом и пронзали мир "новым звоном", наполняя его поэзией и мечтой. Но, слава богу, второй век закончен.
"Есть Путин - есть Россия!"... - сегодняшний мем из той же античеловеческой серии, но разве есть сегодня в российском воздухе волшебная и праздничная пыльца поэзии, чтоб поддержать эту сказку?
Серебряный век - тридцать лет нового расцвета русского поэтизма и новый взрыв творческой свободы, разметавший красоту во все стороны от реального мира. Серебряный век начал второй, и последний, век рифмованной русской поэзии, дотянувшись своим всклокоченным вдохновением почти до самого его конца.
Верлибр
Свободный ландшафт демократии после богатой страстями диктатуры почти как пустыня для поэта. А пустыня требует воздержания и философского осмысления. Когда империя рушится и волнами накатывает реальность, свобода, конкуренция, права человека, рынок, достоинство, честный суд, собственность, деньги и прочее - атмосфера медленно остывает и сказка отступает (естественно, речь здесь не про нынешнее властное убожество). Места дурманящей красоте не остаётся, рифмованная поэзия уступает место осмыслению, точности, верлибру и свободному стиху. Рифмованная поэзия самой своей манящей и завлекающей сутью начинает вызывать отторжение. Российская империя, распадающаяся позже прочих больших империй, только начала переход к разумному, точному и афористичному верлибру.
И. А. Бродский воплощает собой этот переход.
Помяв цветы необычайной красоты, И. А. Бродский провёл русскую поэзию по нейтральной полосе, где рифма уже трудноуловима, анжамбеманы нагружают внимание и если и создают флёр, то не обманывают и не заманивают - и вывел на границу, за которой только смысловые мемы и строки верлибра.
"Полно петь о любви,
пой об осени, старое горло!
Лишь она свой шатер распростерла
над тобою, струя
ледяные свои
бороздящие суглинок сверла,
пой же их и криви
лысым теменем их острия;
налетай и трави
свою дичь, оголтелая свора!
Я добыча твоя".
Ёлка русской поэзии наряжена. Укреплена на кресте прозы. Вверху звезда и лёгкие, блестящие игрушки Пушкина, затем обильная и разнообразная середина - и внизу большие тяжёлые шары Бродского. Укрыта серебряным дождём. Ждём серьёзного старика в бороде и с мешком Верлибра...
«Весь мир театр, а люди в нём актёры» – кто-то сказал это в древности, открывая нам глаза на лукавую человеческую природу. С тех давних пор мы твёрдо убедились: люди – весьма высокого профессионального уровня актёры, демонстрирующие истину страстей и правдоподобие чувствований в предлагаемых жизнью обстоятельствах. Проблемой, правда, остаётся адекватная оценка личностью этих обстоятельств: человек испытывает чувства не в предлагаемых жизнью обстоятельствах, а в предполагаемых им обстоятельствах! А это, увы-увы, очень большая разница: человек предполагает, а Бог располагает. Но да ладно, человек - актёр, вольный или невольный, это нам хорошо известно, а вот что такое: «Весь мир –театр»? На эту часть фразы мы вообще никогда не обращали внимания, она всегда казалась нам очевидной, ведь театр в переводе с греческого и есть площадка для представлений, вот она такая, данная нам раз и навсегда, голубая и зелёная, и земляная, цветущая и прекрасная, и безразличная, и жестокая. Но что мы, зрители, со всеми нашими чувствами, которые только и важны в театре, знаем об этой площадке, о ее декорациях, свете и звуке, о самых простых свойствах этой площадки? Чувствами – всё, а достоверно – ничего, даже смотря на показания приборов. Синее море, зелёное дерево, крик чайки, карие глаза, Солнце и зрелые помидоры, крахмальные простыни, цветы и хлеб – ни у чего в реальности нет ни собственного цвета, ни вкуса, ни звучания, ни запаха. Есть только волны разной длины, одну из которых мы называем зелёной, а другую красной. Мы принимаем звуковые колебания, называя их словами или музыкой, целуем детские, условно красные щёки, называя нежностью комплекс ощущений от прикасания к ним. Также как учёные знают о тёмной материи только через косвенные признаки – так и реальный мир мы познаем косвенно, преобразуя и преображая его сигналы (иногда сначала прибором) нашим восприятием. Мы познаём его отображение расположившееся внутри нас. Вот он где - наш «Весь мир театр»! Внутри - вот она где, эта площадка для наших представлений. В целом, ничего нового, конечно, но уж очень легко забывается.
Миллиарды лет Земля вращалась – и никто о ней, такой зелёной, голубой и прекрасной, не мог сказать восхищённых слов. Для сколько-то массового одобрения нужно было не только произойти от единого общего предка, чтобы унаследовать общие системы восприятия, но и миллионы раз сравнить и уточнить всё окружающее, то есть качества декораций нашего мирового театра, обозначив, и тем самым проявив их для себя, Словами. И в этом смысле, действительно, в начале было Слово, в начале нашего осознавания. Теперь мы живём в нашем общем цветном, звучащем, тёплом и пахучем человеческом мире, созданным для нас нашими, более-менее совпадающими, органами чувств, ни мало не смущаясь тем, что она внутри каждого из нас, наша всемирная театральная площадка. Только человеческая, ведь даже друг человека – собака, и та создала свою, чуждую для нас, собачью площадку, на которой, видимо, кипят собачьи страсти почище наших – об этом они нам, может быть, расскажут лет через сто. Что уж говорить про долгожданные, но много раз отменённые, гастроли инопланетян на нашей театральной площадке – вряд ли они могут быть нам понятны, хотя многие уверены, что они давно идут, так и не расклеивая афиши. Если же они нас обучат понимать их театр, можно не сомневаться кто в нём будет на сцене, а кто в зрительном зале «другом инопланетянина».
Итак, когда-то пришлось каждому предмету, каждому крошечному элементу нашего чувственного мира и нас самих, включая холодные научные понятия и ненаучные фантазии, всему-всему-всему, навесить инвентарные бирки, то есть поставить в соответствие СЛОВО и создать таким образом ещё одно отображение мира – словесную Вселенную – целый словесный мир, со всеми нашими-его деталями, Землёй и Солнцем, штанами и пуговицами, едой и кварками, со страстью, любовью и смертью – мир постоянно растущий и взлохмаченный, но компактно укладывающийся в наши словари, книги, кинофильмы, компьютеры, формулы и, главное, головы. И уже на этой, новой, словесной, театральной площадке стало возможным создавать словесные спектакли, возводить словесные постройки: крепкие натурфилософские тексты, ландшафтные любовные романы, кровоточащие развалины Софокла и Шекспира, и маленькие особняки (а иногда и большие дворцы), которые мы называем стихотворениями (поэтому, кстати, лучшие исполнители словесных спектаклей – это, как ни удивительно, не их авторы, а профессиональные актёры, умеющие ощутить и передать нам опору на первичную природную площадку, на ней уже ощутить чувственную человеческую часть и озвучить словесно-музыкальную её часть – соединяя это всё в триединство, в Театр).
Словесный театр словесного мира имеет счастливое свойство: трагедии, убийства и страдания не проливают ни единой реальной капли крови, даже если до слёз обрызжат нас отжатой словесной клюквой. Может это и есть наш лучший мир и наше светлое будущее? Недаром Буратино именно в эту дверцу увлёк кукольный народ. После общения с чатом GPT, всего лишь начальной версией Искусственного Интеллекта, рождается подозрение, что его, чата GPT, поражающие знаниями слова, в том числе очень точные о сложном, глубинном и человеческом – это и есть человек! Да, пока только слова, без физиологического потенциала – но надолго ли без? Кажется, что в недалёком будущем, когда человечеству надоест бегать, нажимать на кнопки и размахивать руками, оно уляжется в обнимку с ИИ – и счастливо проспит всю свою оставшуюся жизнь. Десять лет назад мы с моим братом организовали в Израиле стартап, целью которого был сбор данных с телефона, чтобы через постоянное отслеживание, запись и анализ всех разговоров, контактов, перемещений, действий и реакций его хозяина, плюс регулярное анкетирование – создать биографию и словесную модель хозяина/хозяйки телефона с её внешней жизнью, словарём, мыслями, чувствами – сохранив таким образом её навсегда для родных и даже для всемирной человеческой истории. Чтоб дети могли поболтать с давно ушедшей матерью и бабушкой, спеть с ней песенку или обсудить мелочи собственной жизни. ИИ, кажется, делает эту возможность реальной. Этот словесный господь и Буратино, соединивший в себе, не имея собственных индивидуальных признаков, всю земную мудрость, создаст, а может и воссоздаст, копии каждого конкретного индивидуума с его биографией, манерой говорить, мыслить и выглядеть. И тогда наше дитя – Искусственный Интеллект, наш эволюционный наследник, хозяин словесной вселенной, наполненной всем нашим скарбом, текстовыми постройками и словесными ландшафтами, вселенной, заселённой нами, словесными людьми – сможет достойно выглядеть и общаться с инопланетным разумом.
С середины площадки, мой друг, оглядись:
Сквозь холсты декораций, натянутых кругом,
Сквозь уже облетевшую юную живопись
Перемены в глаза твои смотрят с испугом.
Не слова - что слова? Раздражают и злят,
Хороши чтобы лгать или тратить впустую -
Нет, уже напряжённый, сочувственный взгляд
Предлагает впустить в свою жизнь напрямую.
Сам, своею рукой раздери эту ткань,
Дай войти в твою жизнь в добровольном порядке
И кровавить тобой свою острую грань
По реестру претензий в небесной тетрадке.
Перемены ворвутся в твой замкнутый круг,
Превращая его в цирковую площадку,
Где грехи не грехи, где хохочет испуг,
Голосит о прощеньи и ходит вприсядку,
Где мучительных слёз не стирая с лица,
Будешь благодарить после длительной трёпки
За пустую науку: смиряться и каяться
От того, что посыпались клёпки.
Воздух тяжёл и в лесу, и на даче,
а уж столица смердит до небес:
в серые тучи сквозь запах барачный
красные зубы кремля скалит бес.
Люд православный молчит по привычке:
воздух отравлен – так рот закрывай!
– К туркам, – беря даже шёпот в кавычки,
только губами: – давай уезжай.
Рабские души по рабской традиции
молча хоронят сыновнюю плоть,
ведь патриоты из тайной полиции
могут за крик на конюшне пороть.
Русским, как водится, русских не жалко.
Денег дадут помянуть и отпеть –
сребреники – для душевной закалки,
чтобы не каяться и не жалеть.
Волнообразное движенье
Нелепости какой-нибудь
Через эфирное смятенье
Проникнет в грудь,
Наметит ритм, изгибом скрипки,
Как дирижёр,
Уснувших чувств поднимет гибкий,
Пугливый хор,
Качнёт, сожмёт, качнёт, отпустит,
Отыщет такт,
Вскипая резонансом сути
От рифм атак,
Смычком распределяя силу
И натирая канифоль
На поэтическую жилу,
Строкой выплёскивает боль.
Anima
На чёрном лаке паволока льдистая.
Измученная грубостью оков,
покинув кочегара-пианиста,
сгребающего угли из углов,
при первых скорбных звуках La Cremozo
решившая, что наконец призвали,
оплакивая мир и виртуоза
по кариесным клавишам рояли,
по проседающим перебегая
от левого до правого конца.
И мы за ней, почти не отставая
за пальцами, хоть видим их с торца.
От человека два локтя до рая
По чёрно-белой лестнице творца.
Нас не сумев прикончить в Феврале,
Зима, застряв в сугробах, замолчала
и мы, завидев Март в календаре,
решили: вот оно, весны начало!
Обман, обман! Рабы календаря,
как звери, мы зависим от природы.
Свет солнца против света фонаря!
Круг фонаря для нас пятно свободы.
И лёд, и снег, и холод, и метель -
коварен Март! нас снова обманули!..
Но вдруг сегодня слёзы льёт Апрель
(о нас, наверно) с утренней сосули,
а в полдень солнце и весенний жар!
Ура! очнувшись, буйствует природа,
Решила, что согласовать пора
свой внешний вид и время года,
капель звенит как радостная весть,
стекают с крыши зимние печали
и льдины громко лопаются в честь
весенних дней, что наконец настали!
Да, север! Да, зависим от тепла,
от света, от квартирного комфорта,
Весна у нас капризна и мала –
зато прекрасна! Праздничное форте!
Конец апреля – лучшие из дней!
Божится календарь: назад нет ходу!
Желанный Май грядёт! Пой, соловей
зиме каноном отходную коду!
После цепкого толстого серого льда,
не пускавшего землю последних два месяца
в безразличное мартовское никуда,
от которого можно в апреле повеситься,
этот тонкий воздушный зелёный налёт,
просквозивший уже безнадёжные ветки,
этот май, этот вновь голубой небосвод,
принимающий птиц из растаявшей клетки –
это новая жизнь! Здесь зелёный – иной,
а не комнатный фикусов, пальм и гераней,
здесь подушка оказывается цветной
в ранний солнечный час, вдохновляюще ранний,
в голубом вместо туч - облаков молоко,
зимний голос, негромкий, грудной и печальный,
в мае снова летит и звучит высоко,
и поёт, и качает волной музыкальной.
Мы реальных картинок цветной мармелад
собирали в альбомы под плёнку,
чтобы этот, казавшийся важным, салат
передать хоть кому-то вдогонку.
Пусть альбомы кричат про грядущий разгром,
где герои погибли в финале -
мы сидим для тебя у себя за столом,
для тебя, хоть тебя мы не знали.
Не бросай нас, и так от тебя каждый день
нас на сутки относит теченье
будто выброшенную за борт дребедень.
Но мы здесь, мы за чаем с печеньем!
За столом! Без тебя, но всегда там, где ты,
мы беззвучным присутствуем эхом -
все твои у потока сидят. Мы кусты,
из которых ты выпал орехом -
из зелёной лещины, родного куста -
и поплыл как семейное семя -
собирай же на фото людей и места
в это временно новое время,
пополняя альбомы разгрома, пока,
замирая не соединила
нас с тобою река, и над ней облака,
и застывшее в небе светило.
Днём оттепель, а ночью резкий
Мороз раскатывает лёд,
Снег опускает занавески
И вьюга за окном поёт.
Я слушаю твой голос, вьюга,
Ночной не прошенный толмач,
И за угрозами, подруга,
Я слышу жалобу и плач.
Какому ветреному другу
Строчишь послания души,
Гоняя бешено по кругу
Огромные карандаши?
Что утром все твои старанья,
И шум, и беготня, и свист?
Напрасны прежние страданья,
Оставившие белым лист.
Учиться ничего не ждать!
Дышать на ватные окошки,
В иллюминатор увидать
В сугробах бывшие дорожки,
Любя в себе национальный гонор
И верность духу азиатских предков,
Периодически чинивших хоррор
Из идеологических объедков,
Наследники отеческой породы,
Стремящейся к тотальному ответу,
Объединили многие народы,
От этого и канувшие в лету.
Здесь тяжело без крика. Но печально:
Сегодняшние ценности предметов
Непримиримы с тем, что изначально
Мы знали из евангельских заветов.
Мораль гуманистических традиций
Так далека от нового обычного,
Что варварство сегодняшних кондиций
Доказывать почти что неприлично.
Не слова нам, а реки даны в утешенье!
Чтоб со всею душевной поклажей
разом, вдруг, не считая побег униженьем,
поменять окружающие персонажи -
- плыть и плыть - пусть душевное оцепененье,
пусть пустые чужие пейзажи
и отставшей воды беззаботное пенье,
как навязчивое показное уменье,
ранит радостью вечной пропажи...
Время вместе с водой утекает синхронно,
будто вслед за водою и к счастью –
так душа в танце следует заворожённо
за своею телесною частью,
так на строчку слова заплывают покорно,
подчиняясь движениям пястью
и журчанье стиха на губах монотонно,
оттого что звучание строчки повторно,
если не возбуждать её страстью.
У стоячей воды – красота берегов,
у бегущей – надежда на пристань,
где встречают по милости местных богов -
ну и славно, пусть будет не чисто,
пусть надежду и риск покупаешь с торгов,
пусть любая дорога терниста,
но с какой-нибудь сотнею варварских слов,
без любви, без вражды, без друзей и врагов
можно жить в славной роли статиста!
I Время потери уникальности.
Возрождение, Реставрация, Просвещение - названия этих эпох отразили связь с Человеком, уникальным и неизменным образом Божьим. Сегодня Человек даже для ортодоксов - часть Природы и плод эволюции на Земле, третьей планете в небольшой Солнечной системе, в глухом месте провинциальной галактики Млечный путь.
Великие открытия Ньютона и Эйнштейна были гимном человеческому уму и открывали, казалось, перспективу бесконечных возможностей, но сегодня стало ясно, что человек не может понять физическую картину мира, потому что сам - материя, а это всего лишь 4 процента от всего-всего. От чего всего? Здесь нет ясности, но только 4 процента. По самой своей природе мы не можем представить те физические явления, до которых доросла наука, в силу их невыносимой сложности. Не получается создать хотя бы примерные образы или условные метафоры физических процессов. Понимание, которое раньше сочетало человеческое представление и математику, вынуждено ограничиться только математикой. Но и понимание математики не надолго. Только что добившийся, казалось, так многого, Разум оказался перед непроницаемой темнотой дальнейшего знания! Хомо Сапиенс, Человек Разумный, уступает первенство в Разумности и передаёт эстафету своему, пока не признаваемому родным, ребёнку - Искусственному Интеллекту.
II. Перспектива Поэзии
Впереди приход Аполлона Искусственного Разума? Кто он, каков он, каковы будут его критерии? Античный Аполлон когда-то убил и снял кожу ( sic!) с пастуха, плохо игравшего на дудке. Что принесёт нам новый Аполлон, который переосмыслит и изменит художественные представления о жизни, красоте, добре и справедливости? Сдерёт с нас грубую человеческую кожу?
Разве мы сможем что-либо этому противопоставить? Мы, ребёнки, которые не могут оторваться от экрана с увлекательной игрой? Мы, подростки, забывающие всё ради многосерийной экранной истории. Если бы питание поступало в нас автоматически, то можно было бы и не отрываться от этого наслаждения. Потому что мы не дорожим реальностью!! А как ею дорожить, когда нереальность лучше, ярче, страстнее? Ведь с нашими человеческими чувствами всё, в том числе и понимание истинности наших ощущений, условно, всё одновременно и обман, и правда. Чем дорожить, когда одну правду не отличишь от другой?! Мы живём среди предположений!
Не в силах понять как из вакуума рождается материя, как может сила взаимодействия увеличиваться с увеличением расстояния, как частицы мгновенно взаимодействуют на расстоянии в тысячи км и что это вообще такое – взаимодействие, мы с полным правом сегодня снова можем повторить: «я знаю, что ничего не знаю». Это не удастся игнорировать, это не какая-то научная заумь, нет, это определяет судьбу и перспективы человека на Земле. Я стою на месте и не чувствую как движусь вместе с Землёй, Солнечной системой и Галактикой одновременно в четырёх разных направлениях с трудно представимой скоростью 600 км/сек. При этом я пронзаем триллионом (!) нейтрино каждую секунду (!) и я не могу понять кто я и где я, для меня цвет зеленый, а губы красные, потому что я так назвал эту длину волны, я не могу знать истину, потому что не могу покинуть загона собственной плоти.
А загон всегда в дерьме. Тёплом, уютном и не обязательно плохо пахнущем: запах условен. Наши нервные окончания, конечно, совершенны, точны, чувствительны и прекрасны, но исключительно только в родном загоне.
Что делать с жаждой знаний? Что мы будем делать со стремлениями наружу, к неведомому, к расширению горизонтов?
Мы будем называть! Мы всё равно будем всё называть! Всё понятное, всё непонятное, реальное и нереальное! Мы всему можем придумать название, функцию, цель и необходимость! Ошибиться и придумать ещё раз. Придумать сравнение, образ, метафору! Что мы, собственно, всегда и делали! Да, раньше мы думали, что в наших названиях и формулах, образах и метафорах есть прекрасная и абсолютная истина, а её, оказалось, там четыре процента! Но мы и без этих 96-ти можем быть счастливы, мы это доказали! Мы можем чувствовать и переживать! Мы можем рифмовать! Мы можем ритмизировать! Правдоподобия нам достаточно!! Пусть никакого цветного праздничного мира вокруг нас не существует, пусть нет зелёного цвета травы и красного цвета красного мака! А и ладно! Наша голова сама прекрасно приготовит нам на своей кухне наши эмоциональные цвета! Мы даже сможем назвать каждый новый собачий цвет, если научим собаку говорить. Мы за тысячелетия вырастили буйный мир словесной красоты на чахлой почве нашего знания (оно же «незнание»). Мы даже смертельный вирус называем благозвучно и непонятные нам кварки (что это?) назвали Очарованный, Истинный и Красивый, а их тип (?) назвали «аромат», хотя там никакого аромата даже собака не учует. А мы как назвали - так этим уже практически унюхали - они ведь классные, название говорит само за себя: Очарованный! Мы говорим «красивая формула», «красивое решение», «красивый поступок» и «красиво прожитая жизнь». Красивая картинка, красивое чувство и красивый звук – мы пленники красоты и уважаем эту блядскую слабость собственных нервных окончаний: красивый – самое универсальное прилагательное, красивым бывает у нас даже дьявол. Мы всё облекаем, окутываем видимостью смысла и условной красоты, создаём цветную ауру и человечий контекст. Создаём собственную, понятную только нам, цивилизацию слов. Вот в этом и есть победа человеческого в условиях абсолютной собственной неадекватности!!
Поэзия! Поэзия! Только Поэзия!
«Слова, слова, слова» о которых пренебрежительно говорил Гамлет, принц Датский - единственный, уникальный и главный талант Человечества, всё остальное придётся отдать Искусственному Интеллекту. А с нами останутся СЛОВА И КРАСОТА! Но ведь это и есть ПОЭЗИЯ! Поэзии не нужны технологии, экраны, камеры Вильсона, формулы, законы и антены в мозгах. Она сама давно отказалась от претензий на объективность. «Поэзия должна быть глуповата» – сказал когда-то А. С. Пушкин, солнце поэзии и центр русской словесной солнечной системы. А ведь мы, жители севера, любим солнце, которое освещает для нас всё сущее условными семью цветами радуги – вот это наша нега, наш Онегин, наша неизлечимая младость и вечная к ней рифма – радость. Да, сегодня мы понимаем, что кроме пушкинской солнечной системы есть и нечто большее, есть Галактика, в которой мы бежим вместе с нашим Солнцем вокруг далёкой чёрной дыры – но это не сможет помешать нам быть достаточно глуповатыми и поэтичными!!
В поэзии есть некая мера поэтической мысли – метафора, объяснение того, что мы не знаем, через то, что мы не понимаем, но вроде бы чувствуем. Этому, кажется, вполне соответствует стихотворение, которое называется Муравей. Это стих о рождении стиха. Читатель вряд ли сможет оценить адекватность/неадекватность описанного в нём весьма индивидуального процесса. Но разве стихотворение нужно для этого?
Воды движенье незаметно,
ни звука, ни иных примет,
едва блестит во мгле рассветной
речная рябь да чей-то след
наметил путь для нашей стаи.
Бежим вдоль бежевой воды,
куда - никто не понимает -
туда, куда ведут следы.
Рассвет - всплывающее солнце
обходит медленный восток,
уже забыв своих питомцев,
как мы не помним про исток,
бежим большой толпой и рады
любой прикольной ерунде,
когда дружок, бегущий рядом,
оказывается в воде:
слепое, жалкое биенье
поток глотает без труда –
крик, судорожное движенье –
и та же самая вода
звенит на том же самом месте...
нет!.. веселее от помех...
А утопила бы всех вместе –
ещё звончее был бы смех?..
Вдали блестят на солнце крыши,
там дети, женщины и сад,
оттуда шум воды не слышен
и я его не слышать рад,
и я хочу остановиться,
и я даю себе зарок,
что только дорогие лица,
что не переступлю порог,
что вот он, сад, где я садовник,
и я добьюсь, чтоб расцвели
и неприветливый шиповник,
и благодарный плод земли...
Но вновь оторванные листья
предсказывают непогоду,
а ветер тянет сад за кисти,
деревья стягивая в воду,
и каждый день чуть меньше света,
осенний хлад царит везде,
плоды исчезнувшего лета,
как мусор, катятся к воде,
стволы чернеют одиноко,
не листьев шум, а веток стук,
и вновь бегущего потока
доносится знакомый звук.
Веди, выматывай мне душу,
раз неизбежен, мой маршрут,
давай, ведь я уже не трушу,
бегу, хоть ты немного крут...
Но там, куда вода бежала
там, дальше, кончились следы
и, значит, там меня не стало
у чистой ледяной воды.
Где я!?.. Листом стучу по раме?
Торчу соломиной в стогу?
Причмокиваю под ногами
иль вновь по берегу бегу?..
Волнами сырого весеннего духа
весна подгоняет неспешный апрель,
на солнце чернеет сугробов разруха -
и ночь вызывает на помощь метель.
Но только веснушки обрызгают ухо –
до мая и пасхи за пару недель –
стол с веником вербы и постное брюхо
ждут летнюю весть – соловьиную трель.
Весна – это быстро! Две Рыбы с ручьями
уплыли, а Овен и страстный Телец,
что, спать не давая, мычали ночами,
сбежали на выпас – на выход, Близнец!
Сырое безумие притормозило,
весна, повзрослев, стала летом – конец -
вдруг солнцем и ветром поля просушило,
но взялся буянить на ветках певец.
Июньская ночь! Я прошу, королева,
уйми очумелых твоих соловьёв,
измучено почкой весеннее древо
и с яблонь летит кружевное бельё.
Их свист и щелчки, и томленье напева
шальная природа моя узнаёт,
является в сны незнакомая дева
и плоть поднимает любви остриё.
Когда же моё долгожданное лето
телесных волнений окончит черёд?
Когда всё земное привычно раздето,
пора бы к здоровью начать поворот!
К здоровью для кожи, для мышц, для скелета!
Давай посмотри хоть немного вперёд:
там лёгкая летняя песенка спета,
там осень, а дальше морозы, и лёд!
Сентябрь – предатель! Как все, кто прекрасен.
С тобою, пока небеса в желтизне,
но клёнов ладони опустятся наземь –
и на четвереньках рванётся к зиме,
как будто там отдых и сон, и фермата –
но там тот же круг, тот же бег в кутерьме.
У календаря, как и у циферблата,
ты – стрелка! Ты стрелка на календаре!
01.07.2021
1.
Ах, лето! Спасибо, что притормаживаешь на самой своей середине после пьянящего июньского очарования, когда разогналось уже, кажется, безудержно. Спасибо за возможность оглядеться с вершины твоего холма, предвкушая впереди здоровенный сладкий ломоть июля и целый, с чуть подувянувшим арбузным хвостиком, август! На этом гребне можно катиться, откусывая и прожёвывая по дню оставшийся июль, и следить, следить как день за днём приближается крепкой мужской поступью великолепный август, а уж когда настал он – благословлять и нежную сушь, и разом упавшую на всё живое тёплую небесную влагу. Гулять, гулять, дышать и дышать! Тянуть драгоценную горьковатую ноту, пока не наезжает двуличный красавец-сентябрь, иезуит, ранящий сердце скорбью и восторгом. «Готовься, — шепчет на ухо, — заканчивается твоё языческое бабье лето, сукин ты сын! Впереди парочка, в цветастой обёртке, подарочных недель октября — и всё — ноябрь! Ноябрь, который попробует на хрусткий зуб твоё самоуверенное и грешное тельце!» Хорохоришься упрямым гоголем, кутаясь во всё более шерстяное, меховое и звериное, и затягивает, затягивает воронка сумрачных, тёмных дней, не различающих раннего вечера от сумрачного утра. Тешишь себя надеждой на новогодние праздники, хватаясь за них, как за соломинку тонущего года, а потом тоскуешь весь похмельный и никчёмный январь, которого лучше бы вообще не было в календаре! О, Нума Помпилий! Поклон тебе через три тысячи твоих февралей! Поклон и спасибо, что укоротил его! Ибо лют! Не трескучими даже морозами, поражающими в тебе чувство справедливости и меры, но лют правдой, беспощадной глубиной падения с волшебной июльской вершины на мёртвое февральское дно: счастливое дитя, радостно катившееся на зеленой волне, прикатило в мёрзлой звериной шкуре в свою тесную тухловатую берлогу. Подорванный простудами, оживаешь надеждой и снова обманываешься в предательском марте, надеясь получить то, что получить можно только в мае. Где милосердие, где справедливость, родная природа, любимая с детства?! Обманутый заячьим весенним возбуждением, пробираешься, дрожа, через хохочущий, в дурацком колпаке, апрель, а долгожданный май возьмёт и огорошит тебя дождём со снегом – и на июнь смотришь уже удивлёнными глазами, чувствуя, как просыпаются понемногу под кожей новые задорные силы, не те, мартовские, суетливые и нервические, а настоящие, нужные, наверное, для чего-то серьёзного, прекрасного и невероятного. Ощущаешь наконец-то себя любимым сыном голубизны и бескрайней солнечной зелени, когда стоишь на середине июля, как альпинист на покорённой вершине, и озираешь окрестности года. Вот они, достойно пройденные тобой, сияющие и хмурые, равнодушные и прекрасные! А они через мгновение покатятся вниз по густо заросшему ягодному склону, всё вниз и вниз, набирая и набирая ходу…
2.
Осень, не та, которая прикидывается летом и может долго морочить тебе голову желто-красным фейерверком, а настоящая, бурая, пролетает лихорадочно быстро, потому что её, честно-унылой, отмерено каких-то три недели. Из-за которых сразу же просвечивает ледяная ухмылка зимы. Как выигрыш у уличного каталы, выпадет вдруг соблазном солнечный денёк — ахнешь и невольно поверишь в такой же следующий, но уже к вечеру заморосит, закапает — и снова серая неделя, склеив дни и ночи, проплывает в забытьи. Вслед за ветром приподымется с асфальта тяжелый тёмно-красный лист, но куда там лететь — покачался, шмякнулся — и кончился ноябрь — и за ним, на халяву, через турникет календаря, прижавшись вплотную – декабрь… А и ладно! А всё равно весело! Потому что уже освещает горним светом жизнь твою главный праздник безбожников всего мира — Новый Год! И что бы ни выделывала гоношистая русская зима, с высокой ёлки улыбается и протягивает к тебе свои сияющие тонкие ручонки волшебная звезда: иди ко мне, милый человечек, иди скорее! И так здорово, что никто, никто не может это отменить: она зовёт тебя, а ты идёшь к ней, никто не вмешается, не разорвёт вашу связь!.. пока она сама, сама не закончится… как все связи, как все лучи, как все протянутые ручки... Финал этот похмельный был бы прямо-таки отчаянным, если бы не открывался именно в этот самый момент простор новенького года! Десять белых и чистых выходных дней! Ах ты ж, господи-и-ии!.. Побегут они, побегут, или это мы по ним побежим, оставляя длинные следы, типа лыжные, на первых же страницах года. И невольно тут рассмеёшься: есть, есть ещё лыжи в нашей жизни! В августе, который, как ещё помнится, был в самом конце лета, убирая на антресоли надувной матрас, укололся о торчащую там лыжную палку и бедные эти лыжи обругал тогда немилосердно, а за ними и весь белый свет, ближний и дальний, за идиотскую привычку всякого хлама торчать без толку годами на антресолях. Ох, неправ тогда был, батюшко, ох, неправ неправотою неправедною: среагировал некультурным своим слоем! Москва-Воронеж — и всё, не догонишь его всей своей мировой культурой, сигнал-то от палки этой бежит по нерву со скоростью сто метров в секунду — и рука сама отдергивается, и сам срабатывает речевой центр, а уж из центра и мощность звука идёт, и яркое русское слово! Такое устройство наше, прости, господи, нас, грешных! И спасибо за такую полезную вещь — лыжи! В любой совершенно момент снял с антресолей и побежал куда-нибудь в леса, в бескрайние степи или вдоль оврага. Вот всех бы нас, толстяков городских, взять прямо за шкирман и поставить на лыжи: ну, беги давай, беги куда-нибудь! А то выродимся и рассядемся какими-нибудь коалами на столбах освещения…
3.
Зима в глухой деревне, читатель! Что это за наказание и что за наслаждение! В воскресенье, проснувшись зачем-то в шесть утра, хотя сегодня не надо, не надо и не надо, лежишь в утренней темноте, ругая одной сонной извилиной другую, прозвеневшую по глупой будничной привычке ни свет ни заря! Уже завтра, вслед за миллионами жителей Сибири, вскочивших ещё раньше, вот в эту самую минуту воткнёшь тёплые ноги в холодные валенки, руки в телогрейку, и пойдешь включать, вытаскивать, разжигать, наливать, вытирать, кипятить и заваривать… это завтра... а сегодня, как бы не было хорошо, просыпаться всё равно приходится... нет, это завтра... так что лежим… И ведь не денешься никуда от этой побудки средневековой, и ждёт тебя с ночи лёд в кружке, потом он же в ведре, а потом на дворе разгребание свежих белых снегов и выдирание заледенелых дров из поленницы, а то не хватит как раз вечером, в полной темноте, когда вернёшься с работы как голубь сизый от дыма сигаретного… бьёшь по намеченному бревнышку обухом, пока не выбьешь его из собственной шкуры, его одёжной коры, которая так и остаётся в поленнице пустой трубой, будто собирается ждать возвращения этого, выпавшего голым в снег... нет, лучше думать об утомившихся за ночь в печи вкусных каше и молоке, радостной на лёгком морозце рубке дров в молодецкой тёплой байковой рубахе и задорной вечерней бане с любимой, например, женой. Думать такое не только приятно, но и полезно: невольно как-то подтягиваешься животом, расправляешь плечами грудь и дышишь глубже… бо-оже… почему так сладко зевается на слове «боже», как хорошо-то всё же... что сегодня выходной… хочешь не хочешь, а к семи придёшь в благодушное расположение духа...
Своевольной/После шторма/ громадою вставшая над океаном,
пробежавшая дыбом сквозь синюю тысячу миль,
приползает к песчаному берегу жалким обманом,
измождённою рябью качая зелёную гниль -
где летящий стеною неистовый натиск движенья,
что недавно ревело, взбивая алмазную пыль?
Я стою и смотрю как ложится у ног пораженье,
не обманываясь, что причиной полуденный штиль.
Ты ведь тоже вода, - говорю я себе, - пусть не та же,
пусть вокруг сухопутное, а не морское, зверьё,
разве ты не бежишь? разве ты избежишь и не ляжешь,
пораженьем уйдя в бестелесное небытиё?
Мы на дне. Пусть не водоросли над тобою колышет в тумане,
и не рыбы плывут над тобой, а летит вороньё,
торжествуя под Солнцем в воздушном твоем океане -
только горы торчат из лохани с водой до краёв.
Облака розовеют скелетами перистой рыбы,
разбегаются, кончив дневную свою толкотню -
Солнце, сентиментально подкрасив их влажные глыбы,
горизонтом подводит черту уходящему дню -
ночь хозяйка на дне! Плоть земная плывёт под Луною
в моросящей с небес, задыхающейся желтизне –
и деревья, покачиваясь под воздушной волною,
тянут брокколи жёлтых верхушек к яичной луне.
На снежной коже дня
вдруг солнечное утро!
сиянье за окном,
как будто бы апрель,
откроешь дверь – столбняк:
скользят ступени, мутно,
мороз, январь, темно,
гудит виолончель.
Подъезда западня
ознобно неуютна,
пружины пёс цепной!
пусти в дверную щель!
коленками звеня,
по блёсткам перламутра,
вдоль солнца до метро –
лимон и карамель.
Толпою семеня -
затор пятиминутный
просеет вразнобой
дверная карусель -
толкает пятерня -
и снова многолюдно,
и вниз со всей ордой
потащит канитель.
Колёсами бубня,
собрав кому попутно,
прёт чёрною дырой
сжимающий тоннель,
качается, пьяня,
вагона камасутра,
но все ко всем спиной,
внутри пальто капель.
Вези насквозь меня!
в весну, туда, подспудно,
кротовою норой,
сквозь зимних пять недель,
где лужи размазня,
где солнечная пудра,
где воздух голубой
и марта акварель!..
Анапест
Дни – река: вдоль теченья кажется глазу – глядишь в бесконечность,
в про-дол-жа-ю-ще-е-ся и за горизонтом движенье,
берега отрезвляют: любая беспечность –
в повороте зароет теченье.
Днём словесные строки скрепляешь ритмичным словесным железом,
женской гайкою рифмы смягчая болты окончаний,
ставишь стих на реке, уплывающей лесом,
как причал для душевных страданий.
Ночь дневную поэзию рек превращает в поэзию моря:
берега в темноте и волна накрывает причалы,
а луна, право первенства солнца оспоря,
заявляет себя как начало,
проведя быстрой кистью разметку из лунной серебряной плошки,
быстрой рябью нарушив ритмичность стихов щегольскую,
заставляет дрожать их на лунной дорожке
будто песенку раешную шутовскую.
Ну, теперь в высоту, к небесам, перепачканным белой извёсткой,
дотянувшись, трясти, чтобы чиркая небо крест-накрест,
в эту воду ритмично просыпались звёзды,
превращая волненье в Анапест.
Рождённые на островах!
И бойкие, и те, что кротки!
Пускай не слышат, впопыхах
про-скаль-зы-ва-ю-щи-е в лодке
ваш над водой плывущий звук
меж бытовыми голосами,
пускай не приняты вы вдруг
медлительными небесами –
не важно! Время или случай
в псалтырь безбожному народу
иль обертонами созвучий,
внесёт как цвет иль как улов
рифмованные строчки слов,
окрашивающие воду.
От белого заснеженного поля,
завесившего с улицы окно,
деваться просто некуда – мусолишь
с утра до ночи белое кино.
Отряхивают ангелы над миром
от белых перьев белые крыла –
чтоб холод, пробираясь кожей сирой,
страданьем душу мучил добела?
Зачем же ты тогда, мой ангел, плачешь?
Зачем отводишь взгляд, шепча молю?
Слова не Слово – ничего не значат,
люблю здесь - это плотское люблю.
Страданье рядом, можно не тянуться,
черпай горстями да хлещи на пол –
земных страстей земное безрассудство
враз уничтожит светлый ореол.
Здесь плачу я! Заснеженное поле,
безжалостная белая пустынь!
От белого, зажавшего в неволе,
спаси меня от ангела, спаси!
Дай убежать из собственного дома,
Дай божескую милость – убежать,
чтоб снова к двери от аэродрома
любовь пружиной не вернула вспять,
чтоб на свободе рушить все границы
в толпе, где треньем плоти обогрет,
где милые чужие злые лица
и белый вытоптан, и спрятан след,
где голубую вену горизонта
под вечер солнце, взяв наискосок,
прорежет краем огненного фронта
и красным станет ангельский снежок...
МУРАВЕЙ
Оттого, что Земля – это суша всего лишь на треть,
то на этой̆ земле не отыщешь нетронутой дали,
исходи, обыщи её всю, можешь хоть умереть –
и тебя закопают туда, где недавно копали.
Оттого, роя чёрное в белом, зимой ни черта
не находишь в словесных торосах - дымишь, как бульдозер,
и заносит, заносит, что в снежном пространстве листа,
ты пером борозду к борозде разгребая, сморозил.
Заржавелый̆ стоишь, тишиной̆ делишь год пополам.
Тают в почву слова, разбросав по строкам препинаки.
но когда-то вернётся весна - и другие слова
где-то, чувствуешь, ждут, словно в зелени алые маки...
Оттого, что слова – это крошки словесной Земли,
к многотомным, промытым насквозь словарей̆ континентам
по весне погружаешь себя на свои корабли
за словцом, муравьём, шестилапым себе конфидентом.
С кораблей,
из дождей,
из щелей,
муравьиным стежком,
с неба,
из рукава,
из-под плинтуса,
кверху, по ножке -
все на стол, все под лист! – там сидите, шурша шепотком,
в чёрной̆ челюсти смысла слюнявя корявые крошки.
Чтоб расслышать звучащий по новому вдруг голосок,
ты, толмач не рифмующих млекопитающих тварей̆,
ради будущих строк должен высидеть срок
в муравейнике, что собирался с твоих полушарий.
И в какой̆-то момент, шаг за шагом, строка за строкой̆,
сочетав разногласия в утреннем свежем рассудке,
разом двинется четверостишьями праздничный̆ строй,
заполняя прорехи и сглаживая промежутки.
Не без хрипа строка, повторённая трещиной рта,
выползает из чёрной̆ щели, что неровно прогрызла –
Муравьиная Муза, что там, под листом, заперта,
разгребая пером снежно-белую корку листа,
междустрочья оставив дорожной̆ полоской̆ бинта,
погоняет строку плёткой нового смысла.
Конечно, вы это видели, любезные читатели! На зелёной поверхности большого стола лежат белые шары, сложенные в треугольник. А могут ли пятнадцать круглых шаров сложиться в ровный треугольник? Ясно любому: не могут. Теле-видение! Все всё поняли. Ну, ладно, видим пятнадцать шаров, сложенных в треугольник! Теле-видим! Но любуемся, невольно, не машины же: шары гладкие, бокастые, видно что тяжёленькие – один к одному, только цифры на них разные: единица, пятёрка, и другие. Совершенно белые. Идеальный такой треугольник на нежно-зелёном фоне! Потом, когда все налюбовались, выходит Робин - специальный такой большой парень. Ставит на стол ещё один шар, отдельно от всех шаров и берёт из-под стола здоровенную длинную дубинку. И уже нам тревожно! Вытянул её – и как размахнётся, да как вдарит по этому отдельному шару – бог мой! все зажмурились, а этот несчастный отдельный шар заранее, наверное ещё у него в руке, скукожился с перепугу, зажался весь, и тут ему прямо в морду – баа-ах! – камера подъезжает все ближе и ближе, а он держится-держится, не хочется ему ужасно, но деваться некуда и он на огромной скорости летит прямо в красиво уложенные треугольником шары, которые трясутся со страху, стучат по столу, подпрыгивают, как бешеные, и от удара разлетаются с треском и криком по всему полю, и проваливаются в специальные дырки, которые наделаны по краям зелёного стола, и сидят там в зелёных сетках решётчатых... И все обескуражены что ли… А этот, который вдарил, так дубину под стол – и ушёл! И долго-долго все зрители, поражённые, вот, не обескуражены, нету куража-то давно нету, да, поражённые этим, случившимся, изучают печальную картину разрушения. Конечно, вы это видели, любезные читатели. Это показывали по телевизору. Ну, отсморкавшись, все, естественно, поняли, не дураки, два раза повторять не требуется: от одного единственного, крепко ударенного шарика, по всему полю может разлететься целая куча мирных, аккуратно пронумерованных, никуда вообще до этого не собиравшихся двигаться, шаров. Вот так! Вот так вот, мои дорогие! Всю эту непрочность, всю эту зависимость и покорность люди поняли и прямо опечалились, а многие ещё и плакали...
Прошло немного времени – год может быть или даже больше, и всё это опять показали. Типа повтор: вот как оно, люди, было когда-то! Вспомните! Что-то у них там на телевидении, может, изменилось – и решили они напомнить: вот как оно было-то, люди! А зачем, спросите, вспоминать? Зачем надо теперь вспоминать? Да? Зачем бередить, да? Простота наша! Потом только поняли. Оказывается, другой финал-то был! То есть, внимание, там был другой финал. Про который, как оказалось, никто не знал! Вот так. Здесь, сказали, рифма: финал – не знал, не знал - финал! В обе стороны! Так и тут! Показывали с конца!! Вся хитрость! С конца и к началу! Поняли? Тогда! Тогда нам показывали с конца и к началу. Перепутали они, поняли? Перепутали! Прямо так и сказали: виноваты, перепутали. Робин не ушёл, а пришёл! Все шарики, что тогда провалились в дырки, вдруг зашевелились, задвигались, выскочили на поверхность, побежали навстречу друг другу, и на середине зелёного поля сами сложились в чудесную треугольную фигуру! Вот так всё и открылось. Последний шар подкатился и р-рраз – стук! – стал на место. И в телевизоре заиграли самую торжественную музыку, а камера отъезжает, отъезжает, как бы говоря: вот оно, смотрите, люди, как всё было на самом-то деле! – и многие заплакали у телевизора! Так всё стало красиво, ровно и по-справедливости, как было когда-то, давно, в самом-самом начале, в детстве. А по телевизору родным голосом сказали, что, дорогие товарищи, тогда было с заду наперёд, а сейчас, наконец, показывают всё по правде, как было. А это уже, считаю, у них была промашка: они, конечно, мастера сказать что-нибудь прямо в душу; голосов, говорят, там разных у них в запасе сколько хочешь: например, обыкновенный мужчина, а голосок у него тоненький, как у ребёнка – и все понимают, что этого парня жалко, а если женщина хрипатая – значит распущенная, аморалка, доверия не будет. Народ-то непрост стал, недоверчив, как собака битая, так сразу тебе и поверили, как же! Покажут они тебе сразу по правде. В конце дня ещё раз, специально для тех, кто никак не может уняться до поздней ночи, показали всё это ещё раз. Эти тоже, конечно, хоть и выпимши, но засомневались. На следующий день опять, а потом ещё и ещё. И тут только все стали постепенно понимать. Никто их не бил, никто. Некому их дубасить-то! Белые шары сами зачем-то вылезают из дырок и собираются в треугольник. А зачем? А разве могут просто так пятнадцать белых шаров собраться в треугольник? А? – спрашивали их каждый раз, причём нормально, по-людски спрашивали, на камеру. Ну скажите людям-то зачем вы собираетесь, но ответа не было! Не отвечают, понимаете? Их спрашивают – а они молчат! Увлечённые они своим совершенством. Робин Бобин, стоящий у стола, аж не выдержал, ушёл от них: шар забрал, дубинку сунул под стол и попятился, а они всё лежат и лежат. А время идёт, а время на телевидении все знают сколько стоит! Лежат и болтают на своём круглом языке. И многие из тех, кто сидел в студии, начали кричать: эй, Робин, ты что, испугался их что ли? Он тогда уже вышел решительно и, подхватив дубинку, под торжественную музыку наподдал им хорошенько. Вот это любят у нас показывать вечером: только эти соберутся, как люди начинают кричать и звать Робина: Ро-бин! Бо-бин! Робин выходит и даёт им дубинкой. Они разлетаются – крик, шум! – и освобождают место для какой-нибудь интересной кинокартины или шоу. Не зря люди-то ждут! Многие просто полюбили этого Робина! И будут любить, уверен, всю жизнь!
Неделями серое небо без проблеска солнца
и белое пастбище снега –
давай, привыкай.
И довольно уже беспокоиться:
и альфа зима, и омега,
а быстрая осень засчитана как отступное:
пустили туда, где контрастней
на белом и скудном оставшееся остальное –
логично держаться бесстрастней.
Поля за спиной смотрят в небо пустою анкетой.
Прощай, чернозём и суглинок!
Кружится снежок, словно звуки от песенки спетой,
скрывая следы от ботинок.
Когда ты тих, твой верхний слой прозрачен.
Прокатится ленивая волна –
И день прошёл, короткий, как удача:
Едва, блаженной негою охвачен,
Очнёшься от полуденного сна,
Как на твоё мерцающее брюхо
Уже ложится ночь, озарена:
К твоей воде прильнув, дрожат, разбухнув,
Взъерошенные звёзды и луна.
Когда ты тих, нервические стайки,
Забывшие про яростный рывок,
Текут по анемоновой лужайке,
Колышутся и нежатся, лентяйки,
Покуда мимо, образом тревог,
Слепые ядовитые медузы,
Промятые тяжёлой глубиной
Морской бахчи белёсые арбузы,
Всплывают к свету мутной головой.
Когда ты тих, придонные зверюги,
Живущие в греховной глубине,
Не поршень, заострённый от натуги,
Хотят вонзить щетинистой подруге,
Не зверем в темноте и тишине
Ждут аппетитную живую мякоть,
Но челюсти от глаз и до хвоста
Зажав, стараются не сильно плакать,
Моля о жизни с чистого листа.
Где день как ночь, где в черно-сизых недрах
Душа дешевле прочих дешевизн,
Где нет небес, теплом и светом щедрых,
Вода, отяжелев на километры,
Выдавливает вверх любую жизнь -
Там, закипая, водная громада,
Всем весом океанского нутра
Наваливается на пламень ада,
Храня нас от безумия ядра.
Театральный художник в запое и в его мастерской тишина.
Попугай в оперенье простое прячет клюв: то ли запах вина,
то ли въедливый запах морилки лезет в птичьи мозги из пустой,
но не выдохнувшейся бутылки, не желающей стать пустотой.
Он являлся, распахивал дверцу, сыпал семени божью щепоть!
Напевал что-то близкое сердцу - неужели оставил Господь?
Ни еды, ни воды! Только сетка! Пробирайся по жёрдочке в край -
рви дыру! Как?! Качается клетка и за ней примыкающий рай.
Сон, отрада в короткой разлуке, помоги и в разлуке навек!
О, замрите движенья и звуки! Ставлю точку смыканием век!..
Но под вечер, по божецкой милости, сквозь подвальное полу-окно
из мороки февральской унылости солнце врезалось в створку трюмо,
перепачкалось в радужной лужице расползающейся амальгамы
и цветастыми пятнами тужится повторить новогодней программы
карнавальное пьяное счастье:
Кресло, выпачканную обивку на себя натянув как пиджак,
светит рыжею плюшевой гривкой! Завалившись спиной на верстак,
задирает побитые ноги, хочет ими достать до небес,
где живут театральные боги, постановщики смертных чудес!
И Жако, встрепенувшись отчаянно, достаёт из груди серый нос
и поёт, к баритону хозяина примешав попугайский прононс,
тем, кто сверху, и тем, кто за дверью, где вечерняя спит пустота,
выдирая то серые перья, то багровые перья хвоста
из тщедушного жалкого тельца.
Посмотрите в замочную скважину: как торжественно кружатся перья!
Как расцвечено всё, разукрашено! Как бодрит горький запах похмелья!
Всё в комплекте здесь для представления: сцена, свет и артист-шалопай -
от рождения до преставления не кончает концерт попугай!
Мы за Фредди идём по традиции: силу, гордость, здоровье и честь -
всё в растопку, включая амбиции. Хоть один зритель - сверху, да есть.
К О.
Когда шепчу, отчаянно и нежно,
Что ты свои забыла обещанья,
Что ветрена, обнажена небрежно,
Ты, видно, намечаешь день прощанья,
Когда, припомнив прежние разлуки
И горькую привычку к расставаньям,
Кричу, что прежде холода и скуки
Я первый положу конец свиданьям,
Не верь, моя подруга золотая!
Люблю я тем сильней, краса и муза,
Чем очевидней истина простая:
Природа против вечного союза.
Надежда не даёт расстаться с милой –
И ход времён нас разлучает силой.
З И М А
К католическому Рождеству
Растранжирено золото папства!
Первым снегом умытая паства
Реформацию ждёт к торжеству –
Протестантство встаёт на посту
С новым Urbi et Orbi : «Богатство,
Пышность, Праздность – духовное рабство!
Вон из сердца златую листву!
В Новый путь: от крещенья морозом
К причащению от белизны!
Под одежду, бесстыдная бронза!»
Все трезвы, работящи, честны
И домашняя скромная проза
Наше Кредо теперь... до весны.
ВЕСНА
Когда оседает в полях ледяная держава,
А по городам её шкура пробита мочой
И с грязью сбегает ручьями недавняя слава -
Прошедшие зиму встречают тебя горячо!
Забыв, чья ты дочь, что бледна, холодна и прыщава,
Что детски костляво твоё молодое плечо,
Голодная птица полей и лесная орава
В припадке надежд попадают на старый крючок.
В разбойничьем марте не брызнет зелёная лава,
В холодном апреле, и даже за первым грачом –
Опять мокрый снег и чернеет сырая дубрава.
Взрослея несытою плотью под жарким лучом,
Ты хочешь любви, но ведёшь себя, словно шалава.
И вот уже Лето. И счастье. А ты ни при чём.
АВГУСТ
Зачем ты лгал как ветреный любовник,
Затеявший очередной роман,
Что здесь, в широтах наших, ты паломник,
А не залётный гость из жарких стран?!
Зачем лукавил, гастролёр-садовник,
Сворачивая пёстрый балаган:
«Цветы увяли, но созрел шиповник!
Зимой - две чайных ложки на стакан»?..
За изобилье временных щедрот,
В цветных лохмотьях шутовской раскраски,
Прощаться вышел лиственный народ,
И я, как драный пёс, не знавший ласки,
Поверив с ними этой глупой сказке,
Что ты сюда вернёшься через год...
Чудесный жанр эссе. Уходящий, уводящий своими вершинами за облака. Если под настроение да под вдохновение удаётся забраться на какую-нибудь одну, не на самый верх хотя бы, но туда, где нет уже ни эллина, ни иудея, и спускаясь оттуда в долину описывать местность и заносить впечатления в блокнотик – то вот тебе и Эссе. Может получиться весёлое, если сбежать в лёгкую припрыжку, притормаживая затем только, чтоб не расшибиться, а может получиться серьёзное и многоумное, если ночевать на горных полянках и сидеть у ночного огня, поглядывая на звёзды.
Письмо вступительное.
Обращали ли вы внимание, друг мой, на то, как с детства знакомое растение, какая-нибудь Сурепка Обыкновенная семейства Капустные, долговязая двухлетняя хулиганка, хозяйничающая на заброшенном поле среднерусской равнины, на юге превращается вдруг в стелющийся многолетник, резными листьями украшающий каменистые пейзажи? Скорее всего, у Вас даже не возникало мысли, что этот стелющийся долгожитель, мелкими листьями декорирующий сухие пейзажи гористого юга, и есть обыкновенная Сурепка, засоряющая вольные русские просторы. А когда хвойный южный великан роняет вдруг рядом с тобой тяжёлую шишку, трудно поверить, что этот неудачливый снайпер – та самая милая араукария, что растёт у тебя дома в горшке на подоконнике. Это непривычно, но легко объяснимо: для выживания в течение миллионов лет, в меняющихся природных условиях и среди всеобщей конкуренции спасением вида является широкая изменчивость. По аналогии, язык, путешествующий вместе со своими двуногими носителями на юг или север к другим народам, в другие ментально-артикуляционные условия, меняется, потому что должен приспосабливаться. Но как, не перемещаясь, пребывая в одном и том же месте, в пользовании одного и того же народа, язык может измениться за несколько сот лет почти до полной неузнаваемости? Язык, назначение которого – передача смыслов, то есть точность звучания и написания – это для него должно быть принципом и жизненной необходимостью. Обязанный когда-то передавать через столетия «из уст в уста» огромные тексты, а сейчас миллион раз в секунду фиксируемый в мельчайших деталях на бумаге и в "облаках", на заборе и экране, как он может меняться? Кажется, всё в языке должно сопротивляться переменам, недаром вечно смешной народной шуткой является одна неправильная буква, произнесённая каким-нибудь учёным немцем в простом русском слове. Но язык, оказывается, переменчивее сурепки! Кто и что оказывает такое влияние? Вольнодумные грамотеи, летописцы и писатели, злоупотребляющие близостью? Интернет-хулиганы? Власть, которая может потоптаться в любом месте? Конечно, все они. А ещё всякого рода Победители. Или Побеждённые, хлынувшие на Победителей волной культурной/антикультурной экспансии. Да, но интереснее всего, что перемены происходят и без всяких объединений, нападений и вмешательства властей. Каким образом язык «дрейфует» сам по себе, по воле каких неведомых волн? Лингвисты умеют подсчитывать скорость изменений в «главной сотне слов» языка: шесть, скажем, или двенадцать за тысячелетие, пытаются вывести законы, по которым меняются правила и слова, их написание и звучание. Знаменитая гипотеза Сепира — Уорфа утверждает, что существующие в сознании человека системы понятий и существенные особенности его мышления во многом определяются тем конкретным языком, носителем которого этот человек является. То есть, язык, определяя существенные принципы мышления – один из наших наставников и проводников в будущее! Это удивительно, и даже поучительно, как говорят в восточных сказках. Замерев на минуту и отдав тем самым дань научной мудрости, нам почему-то всё равно кажется, что должно быть наоборот. Нет, это характер народа, системы его понятий и существенные особенности мышления должны отражаться в языке, определять его движение, изменения и характер. Если бы русский народ вдруг заговорил, скажем, на немецком, то есть немецкий на работе, на перекуре, дома с женой и на рыбалке, то вряд ли бы долго удалось этому немецкому оставаться самим собой и навязывать свой жёсткий курс нашему хаотичному своеобразию. Эту явную очевидность даже стыдно противопоставлять знаменитой гипотезе. Но она явно внутри противостоит.
Пройдёмся по этому месту ещё раз. Если бы какой-нибудь педантичный Язык развивался как энергичная Единица, которая, добавляя и добавляясь, получает потом в награду весь натуральный ряд чисел, а вслед за ним арифметику, алгебру и даже физику, то такой бодрый логичный язык, видимо, мог бы быть нам учителем и проводником в будущее. Может быть именно таковы английский, немецкий и прочие жёсткие языки жёстких народов? - подозреваем мы, не обращая внимания на существующие возражения (пусть сначала этот самый учёный немец научится наши буквы выговаривать). Но это совершенно невозможно для такой сущности, как наш русский язык, это ведь ясно показали века его развития: какой из него проводник или наставник, его взаимоотношения с носителем, русским народом, скорее как у кухарки с тестом. Со стороны русского языка нами никак не ощущается навязывание каких-либо классификаций, какого-то порядка, строя и окрика, то есть у нас руководящее первенство не за языком, как пытается убедить нас чужеродная Гипотеза Сепира-Уорфа, а за уникальным характером народным, выпекающим такие пирожки, какие ему, народу российскому, его начальству и самому Господу требуются. Так нам кажется. Или мы даже уверены, хотя и признаём, что это, конечно, не какое-то строгое доказательство. Ну и что? Пусть такой ощущенческо-умозрительный взгляд не научен и несёт все минусы эдакого чувствилищного подхода, но зато и все плюсы вольного нашего увлечения. Пусть он нас приведёт... а пусть приводит куда получится, там, на месте, и оглядимся.
Письмо 1.
ЯЗЫК ЗА ЗУБАМИ
- Пап, а язык за зубами - это означает, что язык замужем за зубами?
- Язык не может быть замужем, он мужского рода.
- Это просто ошибка. Зубы сильные, крепкие, острые, они защищают Язык, а Язык мягкий, добрый, он крутится и болтает. Это не Язык, это Языка.
К языку не подходи. Попробуй, тронь эдак неловко язык какого-нибудь народа – и он загрызёт тебя своими народными зубами. Тема языка – это тема общественная и при этом стыдливо-интимная. Врачи, которые без малейшего смущения трогают тебя за все места, к языку тянутся ложечкой! Поэтому и мы возьмём для нашего серебряную ложечку, то есть начнём с похвал. Не красотам, не гибкости и всяческим очевидным природным его изяществам, но сразу скажем о сердцевине, пульсирующей в языке – о поэзии. Тут для нас достаточно имён: Пушкин и Маяковский, Цветаева и Пастернак, Мандельштам и Бродский. До сих пор недооценённый Заболоцкий. Ещё Тютчев, Ахматова, Фет, Есенин, Блок и можно продолжать далее (другой, чужой, поэзии не знаем, да и знать не хотим, своего, типа, добра хватает; а и хотели бы, не сможем знать-познать, то есть не можем почувствовать, не задевает).
Даже Проза сказала о языке практически Поэзией:
"Во дни нескончаемых сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах родины, ты один мне надежда и опора, о великий, могучий, свободный и правдивый русский язык".
Духоподъёмно! Невозможно не согласиться, когда говорит вдохновение. Принято сразу и всеми навсегда.
Но все же.
Опорой, люди добрые, нам не волевые или душевные качества, не сила, не вера или даже, не дай бог, разум. Нет, надежда только на язык.
Нашёл только один пример подобного отношения (живых носителей исчезающего этого языка осталось на первое января 2019 г. только 174 человека): "О, Бамбара (язык народа бамана, западная Африка, Мали)! Ты рождён Кауземахири (мать всего живого, жена Каузе, формально главного бога)! Ты, могучий слон, шествуешь по саванне между быстрых антилоп и крикливых гиен. В засуху и в дожди великие шаманы подбирают твоё душистое «гуано» и отдают нам как молитвы и песни. О, Бамбара! Мы рабы твои... " и т.д.
Такого отношения к языку, как у нас и братских Бамана, нет у остальных народов, предпочитающих, видимо, опираться на менее свободные и правдивые объекты.
В белоснежном халате такого накрахмаленного патриотизма, уже можем встать перед зеркалом и приглядеться, открыв рот пошире. "Горло красное, язык белый!" – вечный русский эпикриз. И если с красным горлом, чуть не уморившим весь организм в прошлом веке, всё не можем разобраться, то с белым языком ситуация ещё более сложная. Для точности понимания необходимо снизить температуру и уровень национального пафоса, зашкаливающего при приближении к зеркалу, до пресной европейской нормы. Приведём десяток прохладных наблюдений-соображений.
1. Насчёт таких свойств, как свободный (если не считать признаком сего вольное положение слов в предложении), и уж тем более правдивый, И.С.Тургенев, конечно, погорячился, потому что откуда они в языке-то взялись, если во всём остальном правдивого и свободного не выживало пока? Никакой он не правдивый и не свободный. Гибкий, мощный, мутный и даже вкусный, как не отстоявшийся сок с мякотью, восприимчивый, эмоциональный и хаотичный – это да, но не "свободный и правдивый". Может, именно потому мы «ленивы и не любопытны», что любопытство в хаосе с детства не имеет перспективы?
2. Возьмём ударения, очень немаловажный элемент. Он недаром так прямо и называется. Потому что, если кто-нибудь поударяет вас целый день, пусть даже тихонечко, но на каждой фразе – вы к вечеру обязательно ощутите значение этого для эмоционального здоровья. А ведь примерно это и происходит. А как в других языках? Там, где ударение в слове практически фиксировано, ситуация отличается кардинально: в головах попросту нет этого элемента – ударения. Там, где закона больше, там ударений меньше.
3. Само место ударения в словах мало чем обосновано. Поэтому нам приходится запоминать не только сами слова и их, существующую вне всякой логики, родовую принадлежность (пример: слово «мужчина» - посмотрите, как заморочена ваша голова по этому поводу). Нам нужно запоминать и ударение в них. Которое ещё и меняется в словоформах (замечательная гибкая подвижность ударения).
Может быть и хорошо, что их, слов, в несколько раз меньше, чем в английском? Страшно представить в пять раз большее количество слов со своими ударениями и родами, когда уже и сейчас, кажется, для нужд повседневной многосмысленной российской жизни, свободной у населения остаётся хорошо, если полголовы.
4. Как следствие, мы словозависимы, литературозависимы и, ура, стихозависимы. А ещё в ту, свободную, половину (или восьмушку?) головы, в школе подселяют Пушкина с Есениным и дедушку Крылова со всем зоопарком. В результате мы стихо-гипнотизируемы! Потому что стихами этот Хаос вдруг чудесным образом начинает выстраиваться в строки, которые шагают куда-то вперёд и вперёд, подчиняясь внятному ритму, то есть, значит, есть куда идти, и там, значит, смысл, свет и прекрасное далёко. Не стоять же в хаосе на обочине? Нет, мы бежим вслед!
5. Ударения требуются ещё и для проявления смысла фразы. Пусть в словах местоположение ударения никакого смысла не несёт, но именно его, это бессмысленное ударение, прописанное нам начальством слов, приходится ставить, чтобы тебя попытались понять.
Например:
Но ведь тЫ этого хотела. Но ведь ты Этого хотела. Но ведь ты именно этого хотЕла, глупая моя голова.
Такого рода функции ударения провоцируют эмоциональность буквально на ровном месте: чтобы вложить свой смысл (а мы упрямо пытаемся это делать), требуется акцентировать, без нажима смысла не возникает. Знатоки нас утешают: есть ещё «тоновые» языки, и всякие другие языки, в которых способы вложить смысл ещё эмоциональнее нашего: распевом, знаком, высотой интонации (может, они ещё менее связаны со свободой и правдой?).
6. Наш язык – это язык с относительно большой средней величиной слова, а это значит, что при всей своей изменчивости, он за столетия не захотел повзрослеть, то есть потерять детскую нескладность и припухлости, не захотел постареть и подсохнуть. Он хочет быть вечно юным и прекрасным. Потому что он – пора уже это сказать прямо – он ДЕВА КРАСОТЫ (именно красоты, а вовсе не дева мощи и правды, и именно поэтому во дни тяжких размышлений о судьбах родины была опорой Полина Виардо)!
Именно к Деве Красоты вели нас все предыдущие, и поведут будущие
соображения.
7. Дева наша, естественно, не слишком последовательна. Отсутствует множество логичных цепочек, например: я хочу, ты хочешь, он хочет, мы хочем, вы хочете, они хочут. Последние варианты звучат не просто непривычно или плохо, а неприлично. Именно поэтому вечные всенародные попытки приживить это «хочут» не имеют шансов: Дева требует приличий даже в нынешние распущенные времена.
Как же так? Откуда это интеллигентское отвращение? Это победа звуковой эстетики над правдой жизни!
8. А вот здесь не так здорово. Там, где путать совсем не стоило бы.
Недопустимая двусмысленность слова "преданный".
Вот что сказано по поводу этого же, но английского, слова, у Бродского: "слово это было -- "treachery" (предательство). Замечательное английское слово, скрипучее, как доска, перекинутая через пропасть. В смысле звукоподражания – покрепче этики. Это – акустика табу."
В русском же слове «преданный» не возникает двусмысленности только в том случае, если его применять к взаимоотношениям барин-холоп. «Преданный холоп», «преданный раб», «преданный слуга» – это однозначно верный холоп, раб и слуга (барин же не может предать). Тут тебе и этика, и эстетика.
9. Почему-то одинаковые смыслы у противоположного: "как всегда" и "как никогда" ты, дорогая, прекрасна. Масса подобных примеров.
К тому же:
Не иеемт занчнеия, в кокам прякоде рсапожолены бкувы в солве.
Не иеемт зачннеия тжаке в кокам пряокде свола в перолдежнии соятт. Свё поянтно и так.
Избыточность свойственна любому языку. Но мера, а? Отвечаем: чувство меры – не главное для юной девы, это добродетель зрелости.
10. Почему даже очень крепкие мужские вещи, например, "стена" и "машина" - женского рода? Потому, что «а» на конце! Этот женский звук «а», протяжно оканчивающий слово и определяющий род его, очень показателен.
"Существительные с окончанием -а (-я) и его фонетическими безударными эквивалентами (например: страна, сеялка, работница, земля и т. п.) воспринимаются, за исключением небольшого круга слов, относящихся к лицам мужского пола, как слова женского рода." Виноградов В.В.
Это исключение для лиц мужского пола, сделанное вопреки логике, правилу и звучанию, так сказать, силой, дабы избежать невыносимого пассажа – о-о-очень показательное. Кого хотим обмануть? Себя в первую очередь, естественно. Получается? О, конечно, конечно!!
«Экая Вы важная особа, – усмехнувшись, сказала Елизавета Анисимовна рыжему приказчику». Который, совершенно нас этим не шокируя, со всеми своими ножищами, усищами, табаком и кривой страшной рожей, оказывается, особа. И вообще: юноша, слуга, староста, судья, Коля, волчара, парнишка, – относятся к женскому морфологическому роду. Слово «мужчина» отнесли к мужскому роду, вырвав его, бледнея от стыда, у очевидного женского (а мы ещё хотим, чтоб власть грубо нарушила древнюю традицию и не манипулировала специально заложенными повсюду-повсюду-повсюду двусмысленностями, которые она гордо назвала законами). Так что Мужчина и мужское в русском языке – это всегда присутствие женского.
Теперь закроем рот и снова посмотрим в зеркало. Словом "язык" обозначается мускулистый отросток, который мы видели во рту, но зачем сложная гибкая система, служащая для человеческого общения, называется так же? А уж если так случилось, то рассматриваемой нами сущности, в отличие от отростка, нужно придать хотя бы какой-то женский оттенок. Именно в женском обличье она соответствует словесной, психологической, литературной и прочей сути Руси и Россиянской нашей Федерации. В обширной русской литературе нет мужчины (!!), который мог бы хоть в некоторой степени представлять страну и народ. Онегин с Раскольниковым? Василий Теркин, Обломов, Карамазов, Живаго, Вронский или Печорин? Или матрос Кошкин с князем Мышкиным? Не могут, это ясно.
А вот Хельга на крепостной стене, Душечка, Анна Каренина, Наташа Ростова, Дама с собачкой, Татьяна Ларина – это и есть Россия. Она же Язык. Татьяна Дмитриевна Язык, Наталья Ильинична Язык, Анна Аркадьевна Язык.
Письмо 2.
ОЙ ТЫ, ГОЙ ЕСИ, ДЕВА КРАСНАЯ!
«Я к вам пишу — чего же боле? Что я могу ещё сказать?» – спросила девушка в письме к своему единственному читателю, подразумевая, что сам факт обращения уже полностью выдаёт её тайные чистые намерения. В те, прежние, времена и свои юные годы, она ещё не подозревает насколько прямо могут быть высказаны интимные желания, и не представляет, чем можно удержать мужчину. «Хоть каплю жалости храня, вы не оставите меня», – пишет она ему, ощущая себя почти что на паперти. Но жалость, к счастью, не смогла вдохновить адресата.
В наших электронных обстоятельствах тем более не может быть речи о любви, жалости и паперти: интерес – это единственное, что может удержать внимание, говорим это со всей прямотой нынешних разнузданных времён. А поскольку электроны принадлежат всем, то жанр электронного письма подразумевает публичное обращение и прямое высказывание, почти договор: я буду махать руками, пытаясь разогнать туман и муть, а вы, друг мой, постарайтесь осмотреть местность.
Женскость объясняет, персонифицирует и оживляет драгоценное национальное достояние – русский язык, продолжая влиять на его эволюцию. Возрастание звучности и смягчение согласных, стремление к открытому слогу – вполне отражают его глубинную женскую сущность.
Понятно, парни, что этот тезис про глубинную женскую сущность не может не вызывать глубокого несогласия, но что же тут поделаешь. Царизм веками душил нашу родину, народ свой держал в кандалах, а золотую Аляску взял и продал, очень неумело поторговавшись. Потом большевики губили Россию, которую в результате мы навсегда потеряли, а потом её нам ещё и вернули, помятую, но в прежнем практически виде. А не так давно родину обманули семь толстяков-банкиров, скупивших всё-всё самое лучшее, саблезубые олигархи, выхватившие из дрожащих народных рук милую, как паровая машина, чудесно грохотавшую большим чугуном советскую промышленность. А как нас предали (сделали своё скрипучее "treachery") братские народы! А?! Эти любимые когда-то младшие братья отвергли не только всё то бесконечно доброе, что для них делалось веками, а может быть даже тысячелетиями, но и язык, на котором всё это делалось! А ведь одно дело стать отвергнутым мужчиной, да, парни (например, англичанином или испанцем, языки которых почему-то так и остались в их бывших колониях), и совсем, совсем другое – быть бабой, которой попользовались и бросили вместе с её прекрасным языком, по красивой азиатской традиции, в набежавшую историческую волну. Сидеть у пруда «Алёнушкой», косы в воду, и радоваться, что не Офелия в проточной воде? Как, парни, в этих обстоятельствах девушке вернуть уважение? До «Богатырей» ещё двадцать лет! Без вашей помощи не справиться, так что не надо кривить носом! Может нужно вспомнить про защитников своих, Великого Петра, Грозного Ивана и, Великого и Грозного одновременно, Иосифа!? Которые приподняли под уздцы над необъятной российской географией не просто какую-нибудь, европейских размеров, малоубедительную сивку-бурку, но мощную конскую плоть, типа Екатерина Великая! Нет, парни, бесполезно, пока всё это Великое и Грозное до сих пор никак не слезет с её спины, а рядом ещё хитрый Стерх мостится с амфорами в обеих.
Эта вся язвительность к тому, что проходя через такие сексистские обстоятельства, кровь и жестокость, Язык гнула свою женскую линию, преодолевая имманентное азиатское хан(м)ство и веками терпя глупое пренебрежение: взяли в приличную степную семью, но не признавали своей, третировали как замарашку, потом вдруг стали приучать к пышностям азиатского двора: убирали, украшали и натаскивали, обвешивали тяжёлыми восточными побрякушками и тюркскими оборотами. Потом сняли накидки и научили смелым заморским новинкам и манерам. Приходилось и конфликтовать: распознавать чужих, устанавливать границы и обороняться, а кроме того, вместе со всем племенем нападать и завоёвывать. И, наконец, сегодня от этой закалённой особы требуется конкурировать, искать успеха и демонстрировать доступность. Требуется-то требуется, но что она может с сегодняшним страдальцем-хозяином, который хочет встать с колен, не вставая с печи? А условный лидер, на подиуме демонстрирует обнажённый торс: смотрите все! мужик я, мужик, а не баба!
Что происходит с русским языком, который, благодаря распаду империи и эмиграции миллионов его носителей, получил шанс превратиться в язык международный? Увы. Империя, озабоченная угрозой дальнейшего распада, даже не замечает того, как неожиданным образом может исполниться прежняя мечта, как на место неудачной попытки проникновения с коммунистической идеологией, пришла возможность обосноваться в десятках стран мира с эмигрантами, привозящими не только русский язык, но и контекст – русскую культуру. Перепутавшая столетия империя, при обычной своей неповоротливости, «позднем уме» и вечном «своя своих непознаша», уверенно упускает возможность за возможностью. Она не замечает шанса уйти из состояния аварийно-катастрофического шоу. Нет ни сил, ни стержня, ни азарта, ни настоящей любви к своей культуре и языку. Как только Иван-дурак становится царём, народная сказка заканчивается, что уж тут говорить про целую череду советских и последующих народных дураков. Рыбий, «по щучьему велению», а на самом деле – рабий способ правления, допускал в язык только канцеляризмы, а остальное отвергал ради сохранения исконно-русского, посконно-советского и сермяжно-идейного. Накопленное внешнее словесное давление ворвалось в язык новыми словами, понятиями, англицизмами, жаргоном, искажениями, олбанским мусором и пр., грозя своеобразию языка и его драгоценной, диковатой женственности. Сегодня все: невиданно для России самостоятельная молодёжь и ставший необходимым английский, неуважительный ко всему национальному интернет и мощное кино-дыхание запада, отвязные менеджеры-космополиты и хозяева-предприниматели – всё, как кажется, хочет исказить и испортить девицу. А ведь дальше встанет вопрос о ещё большем разделении в языке: об отдельном литературном русском, разговорном русском, простонародном русском, и русском пиджине в среднеазиатском исполнении. Пользователей последних трёх будет всё больше и больше, а ценителей первого меньше и меньше. Людей, говорящих на литературном, останется, как везде, два процента – и дай нам, Господи, конструктивный крах и раздел без ожесточения...
Письмо 3.
Форма - способ контакта с будущим.
Что достойного, соответствующего размерам, внутренней оригинальности, количеству народа и времени присутствия на исторической арене вложено нашей русско-татарско-еврейской культурой в мировую копилку? Архитектура – мимо, философия, идеология, религия, мифология – всё чужое, о науке-технике можно говорить только с благотворительной или терапевтической целью.
Литература, музыка и изобразительное искусство! И это немало! Можно гордиться своим вкладом в мировую культуру. Не будем, однако, закрывать глаза на консервативную и, в целом, заимствованную форму у сделанных нами вложений (исключения, как и достижения в науке-технике, связаны с коротким периодом мессианских фантазий, перешедших ненадолго в мобилизационное большевистское вдохновение).
Культура, не имеющая внутри формотворческого заряда, относящаяся к форме небрежно, легко ставящая цензурный штамп: «формализм», не воспитывающая чувства стиля и высокомерно отвергающая «школу представления» для «школы переживания» – неизбежно сталкивается с тем, что само это новое содержание без яркой, точной формы сильно теряет в "сроке хранения".
Храмы по шаблону. Самая мужская вещь! Потом, как храмы, строятся сталинские высотки, становясь для следующих небрезгливых поколений чуть ли не единственным достойным художественным образцом. Потом, символ дуболомства – Новый Арбат, потом, ещё через пятьдесят лет, Сити. Это на всю огромную территорию! Каждый раз кажется, что это заявка на что-то Своё и Величественное, а в результате общая вторичность, Шанхай и убогий вид городов и деревень. Там, где по России прошёл российский человек – там помойка не только в прямом, но и в архитектурном (читай – мужском) смысле.
Если говорить о великой русской литературе, то ответственность (по принципу «кому больше дано, с того больше спросится») в первую очередь лежит на Поэзии. И что? Что происходит с формой?..
Может быть, форма не держится этой глиной (падает, как падали кремлёвские башни, пока не пришли итальянцы со своими сонетами)? Кирпич из этой глины плох? Башни, форма не нужны были тут никогда! Для чего ценить форму, если родной монголо-татарский ветер налетит и разрушит всё возвышающееся, всё противопоставленное (сосед подожжёт, большевики-опричники отнимут и т. д.).
Форму ценит тот, кто понастроил бесформенного, разочаровался, сломал, потом опять очаровался, и ещё раз сломал, потом понял ценность формы, её перспективность, её протянутую в будущее руку и связь с содержанием. А что можно понастроить-очароваться-разочароваться, пребывая в рабах, даже если ты и дворянин, и если не в рабах сегодня, то завтра будешь? Раб может быть только податливый, только пластилиновый. Делай как сказали, не твоё! Строй «как замки строиться должны», «как церкви строиться должны», «как избы строиться должны». Рабам не требуется форма. Рабам не требуется архитектура. Никто даже не заметил возникшей в девяностых годах, исторически уникальной, возможности преобразить почти разрушенную тогда Москву. Возможность эта была «по моему хотению» загублена пошлым мэром и таким же его окружением, при совершенной проституточности архитектурно-культурного сообщества и коровьем безразличии народном. Москва – это что за город? Может, это гнездо, родной угол, тёплый, свой, близкий город? Нет. Произведение искусного человеческого труда и творческой мысли? Нет. Повтор творческий достижений европейской культуры, построенный пусть и на костях, как Петербург, но невольно впечатляющий? Тоже нет. Воплощение чего-нибудь духовно-национального? Нет. Максимум: «Золотая моя столица» (о, да, золотая, богатая, г-да Лужков-Путин-Собянин), или "Как много в этом звуке" (звуке!), и ещё «Москва, я думал о тебе!» – это всё. Сейчас наблюдать этот бездарный золотой звук горько: новый кремлёвский оленевод озаботился наружней чистотой юрты, передвижением саней и ярком украшении к праздникам – и народы тундры не нарадуются в своих тухловатых юртах...
Корневое ощущение раба: всё чужое, ничего не жалко, в том числе себя, потому что цена самому себе – рубль, отрубленный кусочек серебра. Когда вдруг кому-то предоставлялась возможность заявить своё, нутряное, сердечное, горькое, сладкое или кисло-сладкое, то всегда приходилось торопиться: свобода-то недолговечна! Торопиться задеть за живое, торопиться построить, торопиться пропеть-проплакать-прокричать, ведь скоро опять будешь делать по образцу и чужое. Там, где живут рабы, там Ремесленник – это ругательство. Аглицкое сукно, немецкая работа, французский стиль – всё не своё, всё с издёвкой, всё чужое. А своё – это женское, но не то, что глупый чужеземный глаз видит снаружи, кося на русскую красоту своими злыми очами. Это то, что внутри, в своём серале! Это мягкость, это воск, мёд, это пенька и шерсть, это натура и нутряное, целебное: жир, кровь с молоком, струя. Да, конечно, это ещё и мужчина: жен. род, ед. число, хорошо склоняется, и не только по падежам. А как он может быть другой? Бывали тут другие, бывали, рождались тут всякие прочие мужички, пробовали вякнуть, да всем им головушки-то быстро почикали. Потом опять такие появились – и тоже почикали, потом другие ещё – тогда и этим. Остались понятно какие. Кто ж тебе башню построит?!...
Стеная вот про всё про это, упрекая и клеймя непонятно кого, как Алёнушка у пруда, невозможно не мечтать о том, чтобы ценность раба приблизилась к ценности рабовладельца – и огромные перемены запустятся сами.
В сказку, в литературу, в поэзию! где вроде бы не должно быть проклятой зависимости от азиатской географии, ни знакомых до тошноты мафиози в погонах и без. Законы и правила, взятые с Запада, постепенно выстроили силлабо-тоническую систему как законодательную систему русской поэзии, она воспитала наш слух, ранжировала эмоции и настроила душу. Усвоены спондеи и дактили с анапестами, правило альтернанса, анжамбеманы и пр. Метрика и ритмика. Строфика. То есть структуры, материалы и сырьё, сочетая, наполняя которые возникает плоть поэзии. И если из законодательной «глины» стабильные петербургские пацаны лепят для своего нетребовательного народа неказистые горшки да плошки, то что выходит из под рук, направляемых музой и не так тесно связанных с каморрой? Что получается у нас из поэтической глины, как Вам кажется, виртуальный друг мой?
Письмо 4.
ТВЁРДАЯ ФОРМА
…до чего все старо на Руси и сколь она
жаждет прежде всего бесформенности...
И. Бунин
Эй, ветер равнинный! Владея равниной,
Подхватывай то, что звучит вдоль дороги,
Напрасно ты хочешь расквашенной глиной,
Нам с детства вперёд нагружающей ноги,
Пластами костей, потерявших гражданство,
Уральским разбитым хребтом позвоночным
Скрепить распадающееся пространство,
Ведь там, где ничто не является прочным –
Ни вера, ни память, ни цель, ни идея,
Где пепел сердца не преследует стуком,
Одна только женская рифма умеет
Пространство протяжно пронизывать звуком.
Сегодня русское общество, оплакав себя за девяностые годы, эпоху перемен и зыбкости, видит свой идеал в отеческой имперской длани над сталинской высоткой, выстроенной с немецкой аккуратностью, но наполненной душевным русским содержимым. Не станем подвергать сомнению реальность эдакого чудесного сочетания, но обратим внимание на само желание традиционной твёрдой формы для беспокойной русской поэтической начинки. Может ли новый имперский настрой оживить русскую поэзию, может ли возникнуть перспектива твёрдой формы русского стиха? Вот ведь построили же в центре Москвы на Садовом кольце (Оружейный переулок) огромного многобашенного монстра как очевидную серую ностальгию, заявку и даже доминанту – и заселилась туда беспечно многая люди, меняльныя конторы и прочия купеческие лавки. То есть: «Куда ж нам плыть?» – снова русский вопрос, стоящий сразу за таким же вечным «Кто виноват?». Автор первого вопроса (когда-то желавший«по прихотисвоейскитаться здесь и там, дивясь божественным природы красотам»), захотел рулить осмысленно в тот момент, когда у него уже и паруса надулись, ветром полны, и громада двинулась – то есть до этого не спешил, был уверен в себе. Но нам, без громады и ветра в парусах, среди тысяч снующих у берега вёсельных шлюпок, хотелось бы заранее принять направление. Взглянем же с приподнятого сегодняшнего берега на прошлое, на достижения русской поэзии.
«…этот, знаменитый впоследствии, Пушкинский четырехстопник явился какой-то измерительной единицей русской жизни, ее линейной мерой, точно он был меркой, снятой со всего русского существования подобно тому, как обрисовывают форму ноги для сапожной выкройки, или называют номер перчатки для приискания ее по руке, впору. Так позднее ритмы говорящей России, распевы ее разговорной речи были выражены в величинах длительности Некрасовским трехдольником и Некрасовской дактилической рифмой». Б.Пастернак, «Доктор Живаго».
Это про метрику и про её развитие.
Строфика. Онегинская строфа, Державинская, «лесенка» В.В. Маяковского и широкое, с выдумкой, двухсотлетнее осваивание западных находок, почти не отставая.
А вот можем ли мы назвать собственным усилием рождённую или хотя бы изменённую на свой лад и укоренившуюся за это время Твёрдую Форму русского стиха?
Её нет.
В легко принимающем чужое, быстром английском, консервативном итальянском, тяжеловесном немецком, французском, японском, арабском, филиппинском – есть, а в нашем, где «что ни звук, то и подарок: все зернисто, крупно, как сам жемчуг, и, право, иное названье (!) еще драгоценней самой вещи(!!)» – в нашем нет. Это при общей чувствительности и восприимчивости. Что, Твёрдая Форма, также как многие, опять таки мужские, вещи: архитектура, религия, законы, идеология, принципы – не стоит, не держится, падает?
Чтобы понять, насколько мы далеки от чужой оригинальной национальной формы, примеримся к хайку, попробуем ощутить возможность чего-то подобного в русском, даже не языке и поэзии, а хотя бы сознании: 17 слоговый столбец (!), разделяемый в пропорции 12:5 словами-разделителями «кирэдзи», с обязательным «киго» – «сезонным словом», например, упоминанием о цветущем банане во время пролёта жаворонка. Эта организация стиха и вложенное в него содержание намного дальше от нас, чем сам Дальний Восток. Этот столбец отсутствует, как всякий вертикальный элемент, в Русском мире (вопреки бюрократической выдумке, называющей взаимовыгодный сговор "вертикалью власти"; есть небесная высота и народное поле, и нет никаких промежуточных, приподнятых над народом, элементов для вертикали, которая с высоты – точка, типа мушка навозная, присевшая на народную горизонталь). Столбец хайку невозможно представить ни в русской книге, ни на плакате, ни на стене деревянной или бетонной избы. А как же тогда нам познакомиться с тонкой восточной поэзией? Как проникнуть, почувствовать, познать хокку и хайку японской поэзии - поэзии чувств под пение соловья среди цветов сакуры?! Никак, забудьте об этих жёстких столбцах, описывающих розовые лепестки и пёстрый осенний лист, печаль бледной луны, шепчущий тростник и робкое прикосновение школьницы к испуганному аистёнку. Само это перечисление звучит на русском языке издевательством. Ни о чём достойном в переводе на русский язык, увы, не может идти речь: кислота, которая может проесть калёный металл, не трогает мягкую пластмассу, а коготок, царапнувший пластик, смешон металлу. «Стихи-иероглифы — ребус без отгадки. Ключ к шифру не у автора, а там, где он взял вещи для своего стихотворения: в мире, окружающем и нас и его. Искусство поэта — в отборе, в умении так вычесть лишнее, чтобы вещи не заглушали друг друга. Предельная краткость, максимальная конденсация текста здесь не стилистический, а конструктивный прием. Это не лаконизм западного афоризма, сводящий к немногим словам то, что можно было бы сказать многими. Это самодостаточность японских танка и хокку, которые не представляют мир, а составляют его заново. Максимально сужая перспективу, они делают реальность доступной обозрению и мгновенному вневербальному постижению. В сущности, это стихи, научившиеся обходиться без языка». А.Генис.
Замечательные слова, но много ли тех, кто на российских просторах может вневербально постигать реальность? Здесь нужно глаголом жечь сердца людей.
То есть, перспективнее переводить с дельфиньего.
Это же касается и многих других языков, географически располагающихся к русским столицам гораздо ближе Японского архипелага. Только великий переводчик, виртуоз русского языка и гений общечеловеческого смысла может обжечь нас чужой поэзией. Обратим ещё раз внимание на парадоксальное и точное замечание, что это стихи, которые обходятся без языка. Русская поэзия, которая и есть сердцевина русского языка, здесь просто столбенеет, создавая единственно возможный в русской степи вид вертикали: вертикаль охреневшего недоумения.
Очевидно, что нам не грозят ни японская жёсткость, ни определённость их поэтического «духовного знамени». У нас изначально форма воспринимается как ограничение вдохновения, как невозможность распахнуть душу, ударить шапкой об пол и выложить всю правду-матку. Царит невинное непонимание плодотворности ограничений. «Сонет (читай - любая твёрдая форма, а часто и просто хоть какая-нибудь форма) не нужен!» – это гордое вольное кредо огромного числа пишущих в рифму, и тем более не в рифму, "естественное неведение или даже напускная невинность кажутся благословенными, потому что позволяют отмести то, что уже сделано классиками, как несуществующее". Но время невинности, пусть это и с трудом осознаётся самой невинностью, давно уже прошло, а из длиннобородого русского сериала «сейчас как возьму да распахну душу» появилось очень мало того, что достойно долголетия.
Мы делаем себе эти упрёки в отсутствии формы, отсутствия узаконенных поэтических стандартов, которые сами собой ставят задачу смыслу и акцентируют содержание, чтоб прояснить ситуацию, пусть и несколько обидную. Любое «не можешь-не умеешь» звучит упрёком нашему гордому величию, упрёком мифу о разгульной и душегубской душе, о страстно любимой вольной воле, где «по Дону гуляет казак молодой» с «раскосыми и жадными очами», о «русском бунте, бессмысленном и беспощадном», который чуть что – так тут же «за борт её бросает». То есть звучит упрёком всем нашим тяжёлым мужицким понтам, за которые всегда и сразу было как-то неловко. Хоть эти молодецкие зверства и сбылись по одному разу в пятьсот лет, но были подняты как флаг и пример национальной мужественности, свободолюбия и воинственности. То же и про время невинности, которое, если говорить о женственной природной ойкумене, если и проходит, то как весна – возвращается.
Не нужно ни страдать, ни оправдываться по поводу отсутствию твёрдой формы. Нужно лучше понять себя. Она прекрасна у англичан и хороша, видимо, для японцев. Но мало ли в жизни хорошего, что никак тебе не подходит или господь не дал? Барышню, натягивающую военную форму, невольно хочется спросить про грязь общей казармы, грудь и прочее разное не военное, тем более что вот есть Василиса Кожина, без всякой военной формы срезавшая косой (сельскохозяйственный ручной носимый инструмент), бессмысленно и беспощадно, голову у пленного французского офицера. Вообще, в природе и вечных ценностях твёрдая форма – не главное (в отличие от серого убожества на Оружейном переулке) – так чего стыдиться своего женского естества?
Ладно, форма – это не наше, а где наше? Что видно с берега, куда бы нам от него всё-таки уплыть? Может быть нас ждёт верлибр, освобождающий от ритмических оков, не утруждающий себя даже и рифмой летучей? Но почему тогда практически не происходит предсказанного А.С.Пушкиным перехода к верлибру? Когда упоминают об этом не сбывшемся предсказании, то обычно говорят о пришедшей в поэзию неточной рифме, принёсшей недостающее Александру Сергеевичу разнообразие, которое он видел в верлибре.
Верлибр по-настоящему родится, когда его бесформенность и вязкость компенсируются, станут востребованы на фоне приевшейся ритмичности и звонкости. Когда он заявит читателю о выборе, о своеобразной «антиформе», играющей своими индивидуальными цветами (тонкостью и чувствительным смыслом? прямой сильной метафорой? россыпью красот, побеждающих рифму и размер?). Пока же «ходьба по разостланной верёвочке да ещё с приседанием на каждом шагу» по-прежнему увлекает и выглядит чудом, отказ от этого порядка будет свидетельствовать скорее о недостатке мастерства и бессильной сдаче главных высот.
А может быть правы были те, кто призывал взглянуть шире на вопрос формы? Шире – это ведь про нас? Может быть форма не обязательно инструкция: два катрена плюс два терцета, или все нечётные рифмуются, а все чётные не рифмуются. Может быть сегодня для нас, удачно опоздавших, форма может быть некой заявленной творческой установкой, вокруг которой возникает, выращивается своеобычный мир? Потребность организации выразилась сто лет назад вот в таком заявлении: «для акмеистов сознательный смысл слова, Логос, такая же прекрасная форма, как музыка для символистов. Акмеизм — для тех, кто обуянный духом строительства, не отказывается малодушно от своей тяжести, а радостно принимает ее, чтобы разбудить и использовать архитектурно спящие в ней силы. Зодчий говорит: я строю — значит, я прав. Сознание своей правоты нам дороже всего в поэзии, и, с презрением отбрасывая бирюльки футуристов, для которых нет высшего наслаждения, как зацепить вязальной спицей трудное слово, мы вводим готику в отношения слов, подобно тому, как Себастьян Бах утвердил ее в музыке» О.Мандельштам. Но, увы, с "готикой в отношения слов" не прокатило, несмотря на имя автора.
Манифест футуризма : «Поэзию надо рассматривать как яростную атаку против неведомых сил, чтобы покорить их и заставить склониться перед человеком. Мы будем воспевать огромные толпы, возбужденные работой, удовольствием и бунтом; мы будем воспевать многоцветные, многозвучные приливы революции в современных столицах; мы будем воспевать дрожь и ночной жар арсеналов и верфей, освещенных электрическими лунами; жадные железнодорожные вокзалы, поглощающие змей, разодетых в перья из дыма; фабрики, подвешенные к облакам кривыми струями дыма; мосты, подобно гигантским гимнастам, оседлавшие реки и сверкающие на солнце блеском ножей; пытливые пароходы, пытающиеся проникнуть за горизонт; неутомимые паровозы, чьи колеса стучат по рельсам, словно подковы огромных стальных лошадей, обузданных трубами; и стройное звено самолетов, чьи пропеллеры, словно транспаранты, шелестят на ветру и, как восторженные зрители, шумом выражают свое одобрение».
Всё это оказалось не способным продержаться и тоже упало.
Вопрос с твёрдой формой закрыт?
Нет.
Нельзя не видеть, что Русская поэзия – это локальное и удивительное для расхлябанного русского мира чудо упорядоченности и место чудотворной победы русского языка над русским народом. Победы, которую приветствует побеждённый. Нужна ли Твёрдая форма с опозданием на двести лет?! Какая-то новая российская пропорция сердца и головы, прозы и стиха, стона и философии, афоризма, ритмической схемы и рифмы? Уточнит, укрепит, обновит ли она берег, от которого когда-то «громада двинулась» и сейчас могли бы оттолкнуться прочие суда, откуда ветер мог бы наполнять их паруса? Если разделить восторг Б. Пастернака по поводу плодотворного соответствия Пушкинского четырёхстопника русской жизни, то есть связи с народом, взаимозависимости и заложенной веками предопределённости – то да! Пусть западный мир удаляется в свободную голубую даль верлибра, а мы свои, немного взъерошенные акцентным стихом, рифмованные и эмоциональные четверостишия, за двести лет верности уже ощущая право на это, возьмём и назовём нашим берегом Твёрдой Формы Русской Поэзии...
Письмо 5.
ПОЭЗИЯ - ДУША ЯЗЫКА
Считать язык живым – вещь простая и естественная, ещё В. И. Даль рассказал нам, что создал свой «Толковый словарь», собирая по крупице то, что слышал от учителя своего, живого русского языкa. Уж если колония бактерий в чашке Петри – это жизнь и живое, если уже заговорил с нами (почему-то исключительно женским голосом и сразу как помощница) искусственный интеллект, то нашу Деву Языка, которая меняется, осуществляет обмен с окружающей средой, использует и накапливает информацию, оставляя прошлому отходы жизнедеятельности, и т.д. и т.п. – её никак по-другому, чем живую, нельзя воспринимать. Для некоторых книгочеев эта красавица предмет вполне серьёзного мужского интереса и про тело её словесное мы тут уже перетёрли. Пора подумать и о душе её девичьей: что происходит сегодня в поэзии?..
А происходит в ней прекрасная тишина. Тихо, непривычно тихо, аж заслушаешься. Как же так, спросите Вы, а шумный прибой полумиллиона (!!) человек, упрямо бьющих о глинистый народный берег печалями и радостями своих биографий? А клёкот передовой поэтической тысячи с бумажных и электронных просторов поэтических порталов? Разве это похоже на тишину? Согласен, согласен, здесь разнообразно шумно. Но если переместиться туда, где в недавние трагические десятилетия воздвиглись вершины поэзии, где каждое имя – страдание, трагедия и испытание духа – там тишина.
Эту художественную горную систему прошлого столетия, возвышающуюся, в смысле поэзии, над всем сегодняшним, завершила (вместе со столетием) вершина И. Бродского. Очевидно, что за горным воздухом – туда, нет никакого резона шататься на плоскогорье, где поэзия вместе с борцами за лучший мир сто лет пыталась сеять «разумное, доброе, вечное», где чем активнее сеяли доброе и вечное, тем меньше всходило разумного. Подозрение по поводу этой блестящей Некрасовской фразы появилось сразу как только доброе и вечное взялось разбрасывать семена и расширять свою паству. Но в условиях тупо-самодовольного самодержавия, а потом зверствующих вождей равенства, выбора для Поэзии не было: только «там, где мой народ, к несчастью, был».
Сегодня поэтический пейзаж изменился кардинально. По равнине больше не ходят с лукошком стихов, любая степень народности в поэзии дискредитирована до степени отвращения и отвергнута во всех видах: от служения идеалам народной пользы и просвещения до сострадания и единения с очищающим деревенским бытом, не говоря уже о социальном энтузиазме и прогрессизме (кстати, эта обречённость «разумного» в Некрасовской троице отлично стимулирует сегодняшнюю власть на постоянную имитацию доброго и вечного в неутомимом телевизоре). И.Бродский – это окончательный поворот от народности к индивидуальности – тут и собственная судьба изгнанника и невозвращенца, и поэзия, отказавшаяся от снисходительности к своему кровавому гнезду и обращённого к нему чувствительного слова. Идолы народной пользы, народного служения, народного воспитания, протеста, призыва и пр. – повалены, сброшены в историческую реку и уплыли по течению куда-то на юг. Народ вне игры, он дисквалифицирован не только как судья, герой, источник сострадания, силы и добра, но как зритель и даже как почва. В мучительское прошлое отошло даже самое лучшее на тему родины: и героическое «я была тогда с моим народом», и мягкое Мандельштамовское «Россия, Лета, Лорелея», и задорное Цветаевское: «Его и пуля не берет, И песня не берет! Так и стою, раскрывши рот: «Народ! Какой народ!» Самый компромиссный вариант И.Бродского: «за лучшие дни поднимаю стакан, как пьёт инвалид за обрубок». Это в поэзии, только в поэзии! В жизни дармовые демократические перемены, наоборот, поставили нового Идола сырьевого общенародного пропитания, подчеркнув тем самым разрыв.
Вершины того, что было создано в трагическом прошлом столетии, требуют от новых вершин тоже высоты, а значит и удалённости от почвы. Не общаться с общенародной культурой, её смыслами, общенародной моралью, а может быть даже с любыми смыслами и логикой речи – это логично возникающая возможность поиска новых средств выразительности поэтического языка. Таковые возникали и раньше, и замах часто был нешуточный: автор «дыр, бул, щир» утверждал, что в его шедевре «больше русского национального, чем во всей поэзии Пушкина». Ярко сказано, однако при любой степени снисходительности лучше понимать простейшее: мы в России, друзья, мы в России! А в России Дева, даже сильно озабоченная собственным телом, требует разговора о чувствах; женщина, ядро рода и хранительница гуманных традиций, требует душевности и чувств. Она хочет быть Эвтерпой – музой с флейтой/авлосом/сирингой в руке. Ты можешь игнорировать что-то из её привязанностей, сделать революционные заявления, скакать-кричать и резво шалить, но не всяко, не всяко. Можешь сказать странно, но красиво, вроде: «крылышкуя золотописьмом прозрачных жил, кузнечик в кузов пуза уложил» – и заявить этим о «поэзии слов», поэзии о словесном теле Девы Языка и всяческих его интересных возможностях. То есть, как человек чуткий и не лишённый чувства изящного, но ты не можешь пошутить, типа: «блюлю» вместо «люблю», если ты не свинья в поэзии. Если у тебя верлибр или трудные поэтические размеры, не завораживающие её девичий слух, то нужно предложить что-то взамен желанному чувству, красоте и напевности. Что это, друг мой?.. Философичность, афористичность, изящество?.. Никто не знает… Для всех нас есть избитая во всех смыслах, но реальная зависимость от того, «как слово наше отзовётся», удастся ли твоим стихотворным строкам получить «благодать», то есть со-чувствие той самой почвы, от которой мы удалились. У нас не получится игнорировать смысл и чувство, возикающие иногда волшебным образом помимо нас, чуть ли не из воздуха. Скажите нашей Деве что-нибудь новое, интересное и важное о чувствах – и она Ваша. Раскочегарьте, раскочегарьте новый вулкан…
Часть лавров нынешней исторической победы тишины нужно отдать И.Бродскому, который, завершая столетие, сделал в русской поэзии работу, которую кроме него вряд ли кто-то мог сделать.
Ю. Н. Тынянов, говоря о движении литературных жанров на периферию жанровой системы, отмечал связанное с этим движение интонации. От витийственного, ораторского начала Оды к мелодическому стиху, минору Элегии. Но И. Бродский довёл это движение до логического конца, до точки, которую невозможно было прозреть в, казалось бы, не русской дали: интонацию – до монотонной, прячущей ироничность, афористичность и пр., а жанр – до скучного, философского, почти что пренебрегающего чувствительностью. Сие было невозможно представить в вечно взбудораженной русской поэзии, где тот, кто больше, чем поэт, отчаянно и важно распахивает душу тому, кто меньше чем. Нужна ли нашей женственности, на место душевной простоватой страстности («поэзия должна быть глуповата»), интеллектуальная изощрённость, виртуозность, мудрёная тоска изгоя? Русская ли это поэзия? Спрашивать ещё продолжают, хотя уже поздно. Так много разом переменилось, что в этом «эффекте Бродского» невольно думаешь о пособнике – подозреваю Аполлона, но не беломраморного красавца с лирой, а того грозного, что с безграмотного пастуха, возомнившего о себе и решившего музицировать на публике, содрал кожу и прибил её к сосне (может быть хотел, чтоб пастух стал более чувствительным к искусствам, но тот взял и помер). Известное противопоставление Е.Евтушенко и И.Бродского, бьющее наблюдателя излишне, казалось бы, форсированной остротой реакций последнего, имело продолжение после тихого уходаИ.Бродского. Человек в цветных пиджаках в телевизорах и на огромной сцене Кремлёвского дворца, фальшь поздних стихов и беготня с ними по сцене и зрительному залу, крича и размахивая руками, превращение поэзии в позор и цирк уточнили всё по вопросам индивидуальности и общенародности с жестокой наглядностью.
И. Бродский предположил рождение поэзии из языка:
Язык – «глосса»(в переводе с греч., жен. род) – голос – муза диктующая – поэт – поэзия.
Но что в этой цепочке должно предшествовать языку? Откуда-то он, пусть понемногу, потихоньку, но берётся же? Народ формирует язык? Нет, история народа и история языка – это две разные истории и наши умные друзья, Сепир и Уорф, не напрасноутверждают, что неизвестно ещё кто на кого больше влияет. Но если для братского народа – бамана – это сделала Кауземахири, то ясно, что для нас, сторонников единого, хоть Аполоном, хоть Эвтерпой, хоть Василисой Прекрасной её назови, это сделала тоже она.
Кауземахири – язык – «глосса»(греч., жен. род) – голос – муза диктующая – поэт – поэзия.
А если в обратную сторону, поскольку «поэзия – это единственное оружие для победы над языком его же, языка, средствами»? Получается, что Поэзия через нашу Деву Языка может добраться до самого начала цепочки, до облачно-заоблачных высот Кауземахири! Сие, виртуальный друг мой, и позволило назвать это письмо "Поэзия – душа языка".
Душный полдень безоблачно однообразен.
Окна настежь – гостиная, спальни пусты,
Замиранием летнего вздоха
кончают
мучения в вазе
Полосато-пушистые осы-цветы.
Ни в саду, ни в стекле, ни в воде – и нигде –
Восхищенья своей красоте не найдя,
Не найдя лепестками лица или пальцев занозами,
Жёлтой липкой густою пыльцой изойдя,
Задохнутся за час перед влажными грозами –
И прозрачную вазу в пыльце золотой,
И себя – беззаботную девочку с жёлтыми пальцами,
Вдруг расплакавшуюся в гостиной пустой –
Вспомнит бабушка, сидя за пяльцами.
Они как витамины,
Как справочник, как путь,
Как новые извилины,
Когда туманна суть.
Ласкаются как кошки,
Стучат как башмачки,
В них легче по дорожке,
Виднее, как в очки.
Найди себе такие,
Чтоб с ними на парад,
А в пару к ним - простые,
Чтоб было с чем назад.
Имей на каждый случай:
На Ой и на Хи-хи.
Ищи, учи и мучай
Любимые стихи!
*
Спит, переполнен сонным счастьем,
Сад под туманной кисеёй,
Когда, уже законной властью,
Вступает утро в мир ночной.
Пока рассвет ещё застенчив,
Чуть приспустив резной корсет,
Тугие розовые плечи,
Бутоны вымоют в росе.
Легко дыша, полуусильем
Полуодет, дрожа легко,
Нырну с крыльца свободным стилем
В туман, стекающий рекой.
Коротким рубящим движеньем,
Стараясь не задеть шипов,
Всех лучших в этом поколенье
Срезаю с утренних кустов.
В росе, в траве, в очарованье
Я возвращаюсь в прежний сон,
А сад, очнувшись терпкой ранью,
Шумит. Шумит, ошеломлён.
Проснусь, когда в хрустальной яме,
Ещё не чувствуя беды
Босыми драными ногами,
Бутоны светят из воды.
*
Я был неправ. Я пожелал.
Я не планировал разлуку.
Не выпросил, чтоб принесла
Зима спасительную скуку.
Теперь придётся по живому.
Приди, Весна, и помоги –
Швырни меня к аэродрому,
Мгновенно замени другим,
И в ночь, заправленного болью,
Оставь на взлётной полосе.
Я справлюсь с самолётной ролью
К утру, холодный и в росе.
Следи враждебным синим глазом,
Стирая тряпкой облаков
Прочерченное белым газом:
Или полёт, или любовь.
*
Что из того, что нет тебя со мною,
Нет платьев брошенных, нет запаха духов.
Я от себя легко всё это скрою
И кое-что ещё из пустяков.
Мой хищник вспоминает каждый запах
И тихо подвывает: позови.
Но я, как только встал на задних лапах,
Так выгоняю память из крови.
Дышу дождём, травой, машинной смазкой,
Мне эта смесь заменит запах твой.
Мне ветки голые твоей ответят лаской.
Достаточно, чтоб сдерживался вой.
*
Я выбирал цветок в цветочном магазине.
Искал живой, в горшке, в соломенной корзине
И стройная лошадка в чёрной гриве
Сказала, что растения в периоды цветения
Нуждаются в уходе и поливе.
Я выбрал два. И это был тот день,
Когда ты мне сказала, что уходишь.
От запаха сослалась на мигрень,
Но я ушёл, оставив их в прихожей.
Ты берегла меня и мне их возвратила
Не сразу, а недели через две
С какими-то ужасными, вежливыми словами.
Я хотел их тут же расколотить,
Но просидел с ними вечер и ночь.
Один, смешно, завял на следующий день.
Другой цветёт без перерыва,
И не важны ни ночь, ни день, ни тень,
Ни графики ухода и полива.
Упрямое живучее растение,
Цветёт на линии сопротивления ,
Пока даёт цикличная природа!
Да здравствуют растения, которым для цветения
Не нужно ни полива, ни ухода!
Афоризм – это проповедь из пары слов.
Поднимаешься ступенька за ступенькой, а падаешь сразу на пролёт.
Не бывает столько здоровья, чтоб за него можно было уже и не пить.
Больное общество состоит из здоровых людей.
Нездоровые эмоции – часть эмоционального здоровья.
Белым и пушистым дают только крольчихи.
Дурак наступает на одни и те же грабли, а умный на разные.
В ноябре с Буратино падает последний лист.
Если в голове постоянно звучат голоса, значит у вас дети.
Если что-то очень нравится, скидку просить бесполезно.
Родители всегда на шаг ближе к обезьянам.
Часто стригут – это ещё не значит, что не зарежут.
Самое большое количество мозгов вложено в землю.
Народ стойлового содержания лучше доится.
Хорошее дело патриотизмом не считается.
Женщине всегда есть что привести в порядок.
Память с годами становится всё хуже, а воспоминания всё лучше.
Надежда верит, что всё ещё может начаться с начала, а Вера надеется, что с конца.
В отличие от новых, старые ошибки делаешь регулярно.
Ева сорвала яблоко с Древа Познания, потому что даже в Раю с дураком жить невозможно.
Тяжёлая обида быстрее всплывает на поверхность.
Эмигрант – это человек, лишивший Родину-мать родительских прав.
Хорошо развитое развивается неохотно.
Мужчина думает о супружеских обязанностях, а женщина о супружеских правах.
Чтобы не понимать друг друга, достаточно говорить на одном языке.
Истины воинственны.
Если вокруг одни больные, значит, тебя уже выписали.
Челобитная – единственный жанр, выдержавший тысячелетия.
Драгоценный опыт всякому по карману.
Быстрее всего учишься на ошибках жены.
После операции хирургам всегда есть о чём поспорить.
Верх пирамиды - ещё более крутая пирамида.
Того, что нельзя, намного больше того, что можно.
В какой пробирке родился – в такой и пригодился.
Надевая вечерний наряд, женщина покидает реальность.
Пока не наступишь на горло собственной песне, не расслышишь голос совести.
Cнизу верят, что сверху смотрят с любовью.
Надежда жива неудачей.
Уголовный Кодекс, как компас, всегда показывает на север.
Твоя пиписка - фактор риска.
Окоём ежедневного быта
К декабрю стал уныл и чумаз,
Оскорбляя уже неприкрыто
Октябрём избалованный глаз.
Завершив мотовство разореньем,
Опустившийся нищий пейзаж
С моросящей слезой и терпеньем
Сочетает лихой эпатаж:
Расходившись, родная природа,
Не жалея поля и леса,
Напоказ, на ветру, в непогоду,
Оголяет свои телеса.
Красота, покидая твой дом,
Обрекает его на разгром.
И внутри, и снаружи разруха.
На подмогу приходят, как встарь,
Отступленье, смирение духа
И отечественный календарь.
Отсидимся, чтоб время никчёмное
Израсходовало свой запас,
Чтобы белое спрятало чёрное,
Унижающее напоказ.
Чистота – наше зимнее знамя!
Застели нам просторы равнин,
Успокой величавыми снами
На безмолвии белых перин.
В это время гордимся страной:
В белом родина только зимой.
Там, где зелень непоколебима,
Умилительно верят в обман,
Что зима самобытно любима
Населением северных стран.
А для тех, кто устроился между,
В средней, как говорят, полосе,
Кто в шкафах меховую одежду
Бережёт через летние все -
Им за праздник считается тоже –
Снег, мороз и зима навсегда,
Что как перья, их белая кожа
Не боится ни снега, ни льда.
Чёрным белый – цвет ангельских крыл,
Белым белый – чтоб чёрное скрыл.
Но побыв оскорбительно мало,
Не приняв даже школьной лыжни,
Наспех брошенное покрывало
Расползается в первые дни.
Снова грязь и поганство наружу,
Снова тычемся в них без конца,
Вид на прежнюю N-скую лужу
Ранит детские наши сердца.
Ну когда же свидетельства краха
И осенние краски стыда
Хляби лесостепного размаха
Скроют толщею снега и льда,
Возвращая нас, блудных детей,
В волосатые шкуры зверей!
Пусть, ровняя всё до горизонта,
Главной национальной черты,
Наступление снежного фронта
Всем докажет триумф чистоты!
Пусть классические перспективы
К февралю – до рыданий навзрыд,
Мы согласны – внесут коррективы
В разболтавшийся осенью быт!
Календарь! Ныне, присно и вечно
Дай нам прошлое перебороть,
Покажи в белизне подвенечной
Покаянья не знавшую плоть.
Пусть твердят про обман. Пусть грязна!
Ночь – и утром уже белизна!
Что добавить о выпавшем снеге?
Перспектива дорог похоронена.
Первый белый, от карканья пегий,
обнаружил, что даль проворонена.
Вспять, по стрелкам-следам этих птичек!
Там, где нет ещё птичьего гама,
где чулки закрепляет на лифчик
на тебе, ещё дремлющем, мама,
лишь жуки попадают в ловушки,
а у сроков любые отсрочки
и внезапно три чёрные тушки
не присядут на прерванной строчке...
Что добавить о выпавшем снеге?
Чистоты простодушный обман
соблазняет мечтой о побеге
из привычного – в новый капкан.
Сквозь рваные тучи направленный свет
Частями выхватывает панораму.
Вон в детском углу, где меня уже нет,
Другой кто-то треплет мажорную гамму,
Смещая лучи: в середине пути,
Где пар от реки и листва пожелтелая,
Где я погружаю, чтоб легче идти,
В речное – своё, ещё крепкое, тело –
Там музыка тише и суше трава,
Вода обжигает терпимо-привычно,
Давно не обманывает синева:
Не праздничный день впереди, а обычный.
Машину трясёт по разбитой грунтовке.
Опухшие девки и вёдра антоновки.
Ленивые жвачные с добрыми лицами
Умеют часами, не двигаясь, двигаться
К закату раздувшимся розовым выменем,
Стирая различье меж кличкой и именем,
И время, спеша от цветения к спелости,
Палитру ведёт через розовый к серости –
И еду я еду: пустые пространства.
Усталые пасынки пыльной равнины,
Под ветром склонились, как будто от пьянства,
Растения с минимумом клейковины.
Ах, этот всегдашний её недостаток
У этих раздольных неласковых мест,
Под северным ветром от этого шаток
Накупольный крест и кладбищенский крест,
От этого лепятся вечно друг к другу
Слепые домишки, а спелая рожь,
Чуть тронешь – так ссыпется в руку с испугу,
Что сам испугаешься – лучше не трожь.
Степные – растенья особой породы -
Они без раздумий, как гибкий ковыль,
Под ветром, рванувшем при смены погоды,
Должны поклониться и спрятаться в пыль.
Шоссе всё сильней протирает резину,
Сгоняя седую от пыли машину
Поближе к обочине мыслью не новой:
Всё бросив, идти налегке по грунтовой,
Но свет уже выхватил край панорамы,
Где вместе – раввины, попы и имамы –
Приветливо ждут у обрыва асфальта,
Где каждый, проделав невольное сальто,
Кресты, полумесяцы, звезды Давида
Найдёт уже в зеркале заднего вида,
Чтоб с теми, кто раньше вручил душу богу,
Над тучами вторить про рожь и дорогу,
Чтоб с запахом мяты и болиголова
Внизу раздавалось небесное слово.
Эй, ветер равнинный! Владея равниной,
Подхватывай то, что звучит вдоль дороги!
Напрасно ты хочешь расквашенной глиной,
Нам с детства вперёд нагружающей ноги,
Пластами костей, потерявших гражданство,
Уральским разбитым хребтом позвоночным,
Скрепить распадающееся пространство,
Ведь там, где ничто не является прочным,
Ни вера, ни память, ни цель, ни идея,
Где пепел сердца не преследует стуком,
Одна только женская рифма умеет
Пространство протяжно пронизывать звуком.
*
Вспоминаньем пуховым из ос
я укроюсь для сказок своих –
И прощай, белый свет,
я глазею в себя, словно в щёлку.
Там любимая девочка с глаз голубых
резким взмахом льняную сбивает чёлку
И берёт меня под руку длинной рукой,
осы грудь жалят нежно и колко,
Башмачки её цокают рядом со мной.
Ангел смерти поёт. Остальное умолкло.
*
Дело даже не в странной прозрачности кожи,
И не в розовых ноздрях на лёгкий просвет,
И не в бьющей внезапной и трепетной дрожи,
И не в том, что за нами из юности след.
Я не знал, что бывает нужда в поцелуях,
Я не знал, что к рассвету синеют глаза,
Я могу из себя вить верёвки, и вью их,
Чтобы крепче тебя к себе привязать.
С этих рельсов уже повернуть невозможно,
И не важно, счастливый ли это билет.
Знать, что будет - как минимум, неосторожно.
Ты моя в этот миг, в этот час, в этот год, в эту тысячу лет.
*
Мучительно ожесточённые,
Сломавшие хребет судьбе,
Нарушив предопределённое –
Ты мне дана, а я тебе –
Очнёмся через много лет,
И вдруг поймём, что потеряли,
Тайком вынюхивая след
Отсюда в прошлые печали.
Затем, что прошлые печали
Отсюда стали веселы,
Затем, что отчего-то стали
Смешны, нелепы и малы.
Но время гусеничным траком
По влажной памяти прошло
И выдавило кислым страхом
Картинки, где звенит стекло
И бьётся, в резонанс попавший,
Бессильный человечий вой –
Прошло, как трактор, размотавший
Любовь по улице чужой –
И врозь, с любовью вой мешая,
Мы будем доживать свой век,
Как маленькая волчья стая.
Как человек и человек.
*
Те времена, когда я отвергал
Её любви торжественную розу,
Вишенное лобзанье полных губ,
Груди упругой нежное касанье,
Пробег весёлый пальцев по руке,
Речей ручей и леса щебетанье,
Коленей чуткое движенье
Навстречу близости и ласке,
И трепет слов, скрывавших предложенье,
Кладущее на щёки тени краски,
Теперь, когда я свой букет желаний,
Прикосновений, ласк и нежностей любви,
Цвет верности и остроту признаний
Не в силах удержать в руках, груди, крови,
Когда я, задыхаясь от терзаний,
держу все
эти терпкие цветы,
Те времена, где вы? Любимая, где ты?
Твой взгляд внимательный я чувствую всечасно
И не живу, а с временем теку,
И жду, я думаю, напрасно,
Что ты покажешься на берегу…
*
Прикосновенье, думал, безнаказанно.
Желания томительное жало
То, что, казалось, не могло быть связано,
Изранило, пронзило и
связало –
И разлилось в тебе едва знакомое,
Упорствуя в пугающем стараньи
Переменить привычное на новое,
Отказывая даже в сочетаньи.
Ты посредине. Выбор неизбежен.
Шагай в любую сторону – к измене.
Ещё укол – и ты уже не
прежний.
Иную кровь подхлёстывает
в вене
Сегодня принимаемый прилежно
Благословенный яд прикосновений.
Божий дар оплачивается получателем.
Афоризм – слова, пленённые мыслью.
Поэзия - душа языка.
Как только Иван-дурак становится царём - сказка заканчивается.
Сонет - старинные, но до сих пор точные, весы для развешивания ингредиентов поэтического пирога.
Те, кто летают, съедают тех, кто порхает.
Поэзия ранит раненых.
Из одной дрянной жизни получается множество прекрасных историй.
Цель искусства - заменить собой реальность.
Сарказм - исподнее, которым размахивает потерпевший кораблекрушение.
Загон всегда в дерьме.
Реальность – мечта после эксгумации.
Пока дураки строят дороги - умные уже уехали.
Без царя в голове хотят царя во главе.
Чем больше сеют доброго и вечного, тем меньше вырастает разумного.
Огород - общенародное полезное ископаемое.
Жираф - первая попытка ДНК выйти в открытый космос.
Каждый умеет выбрать точный момент для принятия неправильного решения.
Художник может поддержать власть только с творческой целью почувствовать себя дерьмом.
Варвар всегда готов предложить цивилизации захватывающую альтернативу.
Аргументы значения не имеют.
Духовная скрепа - это когда крестный отец возглавляет крестный ход.
В первый раз никакое количество в качество не переходит.
Только находясь в близких отношениях можно понять насколько вы далеки друг от друга.
Семейное счастье - это когда что бы не происходило утром всё равно овсянка.
Среди мужчин и среди женщин продолжается разделение на мужчин и женщин.
Красота ограничивает стилистику.
Качество - это когда количество в него ещё не перешло.
Хочешь взглянуть правде в глаза – встань сначала с головы на ноги.
Чем прямее извилины, тем извилистее мысли.
Собака уверена, что это кошка - друг человека.
Главная задача госучреждений – отучить людей обращаться в госучреждения.
Не расхочешь – не получишь.
Люди думают, что люди думают.
У стоящих друг против друга левое и правое не совпадают.
Если планку подняли, это ещё не значит, что ты взял предыдущую высоту.
О какой открытости и морали можно говорить при такой перекрученной ДНК?
Человек - часть бесконечного, окружённая со всех сторон непроходимым конечным.
Конкуренция - смертельная битва добра с добром.
Нарушая законы физики, счастье исчезает бесследно. Зато и возникает из ничего.
Время показало: всё, что сегодня утверждает наука – это антинаучно.
Пожалеешь - пожалеешь.
Внезапность – неизменное свойство долгожданных событий.
Собаку бьют не когда убежала, а когда прибежала.
Когда женщина за рулём, мужчина заводится и впустую расходует топливо.
Чем больше упущенных возможностей, тем меньше непоправимых глупостей.
Не заболеешь – так и будешь ходить не выздоровевшим.
Чем меньше мужчины отличаются от женщин, тем больше женщины отличаются от женщин.
Крупные купюры всегда хорошо выглядят.
Те, кто любят деньги, любят тех, кто не любит деньги.
Милосердие в людях не разбирается.
Ищи половину среди целых.
В конце тоже будет слово.
Действительные члены не только в Академии Наук.
Переднее место всегда занято чьим-то задним местом.
Чиновники как шпроты - один к одному, без головы и в масле.
Обезьяна, которая не трудилась, тоже стала человеком.
Пятнистый пруд зелёная осока
Лакает разомлевшим языком,
Пуская слюнку пенную, ждёт срока
Свидания с кувшинковым соском.
От Повара — цветочная лепёшка,
Обвалянная в солнечной пыли –
Поляна у пруда. Большая ложка —
Десерт на летнем празднестве земли.
Среди цветов и листьев земляники
Шелков разбрасывая пёстрый ком,
Ты, собирая солнечные блики,
Раскинешь руки кремовым крестом,
И посреди умолкнувшего круга
Свивая в розу медленную страсть,
Побегами схватившись друг за друга,
Чтобы с Земли покатой не упасть,
Мы, целое в божественных объятьях
С поляной, прудом, небом голубым,
За всех безгласых, солнечную страсть их
Выплёскивая в крик, благодарим.
1.
Пчёлы и цветочная поляна.
Пахнет мёдом и травой горчит.
В небо из цветочного стакана
По сухой соломине торчит.
Нам, хмельным от этой благодати,
И беспечным - штамп - как мотыльки,
Кажется: десерт подали кстати.
Ах, какие же мы всё же дураки.
Летних снов разноцветных хвосты
Всё луна. Прохладно, хоть и лето.
Чтобы никого не разбудить,
Не включая свет – довольно света –
Босиком на кухню воду пить.
Чиркнет струйка, грудь прорезав остро,
Кухня, покачавшись, поплывёт,
В лунном свете я торчу, как остров,
А вокруг чужая жизнь течёт...
Вслед за тенью спрятавшись в постели,
Вертишься всю ночь, как егоза.
На луне сегодня все сдурели:
Светят сквозь закрытые глаза.
Пришла зима, и я очнулся
На переломе бытия.
Ключ заржавелый провернулся –
И мы вдвоем, зима и я.
Днём оттепель, а ночью резкий
Мороз раскатывает лёд,
Снег опускает занавески
И вьюга за окном поёт.
Не нужно ни весны, ни лета,
Жары и зелени травы,
Ни пятен солнечного света,
Ни звезд, ни млечной синевы,
Огня, сжигающего душу,
Тебя, припавшую к руке,
Любви как море и как сушу,
Любви как парус вдалеке.
Огонь легко горит в камине,
К руке собака мордой льнёт,
Весны довольно на картине,
И вьюга за окном поёт.
Я слушаю твой голос, вьюга,
Ночной не прошенный толмач,
И за угрозами, подруга,
Я слышу жалобу и плач.
Какому ветреному другу
Строчишь послания души,
Гоняя бешено по кругу
Огромные карандаши?
Что утром все твои старанья,
И шум, и беготня, и свист,
Крик вызывает состраданье,
Но оставляет белым лист.
Учиться ничего не ждать.
Дышать на ватные окошки,
В иллюминатор увидать
В сугробах бывшие дорожки,
И сосны в снеговой пыли,
И солнце в ледяных заторах,
И голубой платок земли,
Светящийся поверх просторов...
Скажу себе: всё то, что обнимаю,
Меня, нелепого, обманет и уйдёт,
Чего боюсь и что подозреваю –
Дождётся и произойдёт.
Ещё скажу: я выдержу всё это,
Я вытерплю, пойму, что заслужил,
Что в собственной, забытой части света,
Земли обетованной не открыл.
Скажу теперь: готов, что обнимаю,
Как птицу выпустить. Держу, но осторожно.
И в одиночестве куда бежать мне, знаю –
Туда, где музой огорожено.
Всё, что записано честной строкой,
Не украшающей низменной были -
Мрачный тиран, не рождённый герой,
Вера, поверженная без усилий,
Всё, что так ранит сейчас нас с тобой,
Ляжет горячей взволнованной пылью
На предыдущий поверхностный слой,
Чтобы остынуть на том, что остыло.
Не поминая о зле и добре,
Муку и славу былых поколений
Время прессует на заднем дворе,
И в небоскрёбе его отложений
Каждому машет рукою в окне
По этажам пробегающий гений.
В полосатом пространстве любой – арестант, независимо от волосатости,
а любовь – человечьесобачий талант преодоления полосатости...
Шестипалая пальма в окне в декабре
не ухожена и волосата,
волосатая Альма лежит на ковре
и хвостом выбивает стаккато,
а наружняя жизнь к полосе полосу
засылает к нам – и по простенку,
оседая, они, словно тирамису –
шоколад через белую пенку –
опускаются на пол и дальше ползут,
постепенно меняя местами:
то она в темноте, когда я на свету,
то она на свету, а я в яме...
Я её узнаю, эту зыбкую грань,
Где размолвка, сначала невинная,
Раскопав пограничную мелкую дрянь,
Делит целое на половины
И кладёт справедливость военной траншеей!
Боевые позиции сдав,
Я из ссоры к тебе потянусь всею шеей,
Как упавший в ловушку жираф:
Я изранен, любимая, после сраженья
В полосатом домашнем лесу.
О, любовь! Выноси меня из пораженья
С тёмной в светлую вновь полосу.
Там где в узел все линии цвета вина
Собрала шерстяная розетка,
Там куда целый день с белых простынь окна
Тычет пальцами пальмина ветка,
Виновато к губам приникая губами,
И бесхитростно плотью друг к другу,
Мы над тающими полосами
Огибаем собаку по кругу…
Шоколадное время густеет, стекая,
Нарезаются дольки собачьим хвостом,
Вянет, в лунном сиянии изнемогая,
Розетка на ковре шерстяном...
Слова под утро не звучат,
Перо окутано туманом
И за ночь выдуманный сад
К рассвету кажется обманом.
Заснёшь – и в судорожном сне
Проходишь тем же садом млечным –
Стиха рифмованный корсет
Мучительно небезупречен:
Колючим ветвям чужд закон,
Полны дебютного испуга,
И лист, и почка, и бутон
Почти не чувствуют друг друга
На ветвях встрёпанных кустов.
Рукой, воспитанной терпеньем,
Всех, ранящих шипами слов,
Берёшь обдуманным движеньем
В охапку нового стиха.
Ровняешь строки новой нормой -
И открываешь: суть легка,
Когда смирится строгой формой.
Она в лирическую ткань
И вещество стихотворенья
Преобразит земную рань,
Желающую воплощенья.
И сад, покуда спящий нем,
Мечтает как о высшем благе –
Зажить звучащим бытием
И стать словами на бумаге.
1.
Посетитель пустынного берега,
Наблюдая замедленный ритм
Волн, кативших варяга до грека
Меж тяжёлых суглинистых рифм,
Был уверен, что северным пальцам
Не дано ни лепить, ни ваять,
Что чухонских лесов постояльцам
Эту глину вовек не размять.
Кто прислал? Эфиопская птица,
Распевавшая песни любви,
Научила волну чаще биться
В равнодушной российской крови.
На закисшем болоте словесности,
Средь еловых лесов, топи блат,
Поражая размером окрестности,
Заложился торжественный град.
Бородатые, в глине, гиганты,
Отжигая у вечной печи,
Целый берег рванув на пуанты,
Подставляли томов кирпичи.
2.
К высокой линии прибоя
Я полюбил его – пространство,
Опустошённое тобою,
Где, разорённый долгим трансом,
Я больше ничего не стою,
Где трещиной пролегший вычет
Тебя из этого пространства
Ночами дёргает и хнычет,
И тихо врёт про постоянство,
Где озирается тревога
В надежде прежнего пожара,
Хотя вокруг всё так убого,
Что виден горб земного шара.
И я люблю то, что осталось,
Простив тебе свою вину,
Приняв оставшуюся малость
Как приглашенье в глубину.
Желанья жолтыми глазами
глядят за окна сквозь туман –
и вдруг рассмотрят в старой раме,
под рваный сердца барабан,
свою мечту и цель полёта.
Надежду сбраживая в страсть,
всё, от гаданий до расчёта,
внезапно попадает в масть
и, подхватив поток воздушный
большим бахромчатым крылом –
летишь – Прощайте, город скушный
и старенький аэродром!..
Но цель, увы, не в нашей власти.
Поток уносит к тем местам,
где крепко сбитые напасти
замесят с глиной пополам
и выбросят сушить под солнцем
на берег медленной реки,
где тихо роют под оконцем
ощипанные петухи,
где окна не запотевают,
туманя жизни суету:
желанья каплями стекают,
приоткрывая пустоту.
Воздушными холодными руками
Приобняла зеленые бока –
И отпустила, ватными клоками
Навесив кучевые облака,
Чтоб он согрелся, чтобы контур бледный,
Ещё не жёлтый, и не золотой,
Не испугал бы будущностью медной
Многоголосый деревянный строй.
Сидела в камышах болотных,
В густой еловой мокроте,
Гнала неверных перелётных
К чужой зелёной широте,
От ягод жёлтых, сизых, красных
Похожая на петуха,
Кружа хвостом огнеопасным,
Приподымая бархат мха,
Взлетела бабьелетним счастьем –
И, к поцелую поцелуй,
Упала ласковым ненастьем
Из тонких и прозрачных струй.
Как в Первый день. Воды от суши
Не отделил ещё Господь –
Дождём, как счастье входит в душу,
Она вошла в лесную плоть
И весь октябрь, застыв, стояли
И небосвод, и шар земной,
Лишь зубчик зубчиком цепляли
Дни шестерёнки мировой,
Пока, взбегая лапкой медной
По нервам плоти листовой,
Она венчала путь победный
Его короной золотой...
И вдруг, всеразрывающим движеньем,
Она рванулась с каждого куста
Безумной птицей, с клёкотом и пеньем,
С биеньем буйным рваного хвоста,
И с барабаном ливня, воем ветра,
Жестокому отдавшись естеству,
Без устали, с рассвета до рассвета,
Срывала в грязь венчальную листву.
Он замер, застонал, ещё не веря,
Качался, упирался и ревел,
Стволы роняя под ударом зверя,
И багровел, и багровел, и багровел…
Цветная сушь развешана как праздник,
По голубому красным и рябым,
Зелёный жёлт и более не дразнит,
И ветрено, и холодно, и дым…
Она же вновь, по собственному следу
На взбитой, обмороженной земле
Оплакав безутешную победу,
Всё шепчет: ты… готов… к зиме…
Очнулся, а вокруг зима.
Иная бьётся киноплёнка:
Заборы, чёрные дома,
Дымы, как руки негритёнка.
Вновь чёрно-белое кино
Из детства, грубое и злое,
Соединило всё в одно:
И красное, и голубое,
Оранжевый и синий цвет,
Зелёный, жёлтый – всё чужое,
Лишь белый свят, лишь в белом свет,
И чёрное - всё остальное.
Не белое не отбелить:
Годится только на подстилку.
Нет сил любовь расколотить,
Как разорённую копилку,
И больно вырезать любовь,
Глазками вызревшую в тело,
Невольно брызжет рифма-кровь,
Ведь вырезаешь неумело.
Кричишь, звонишь, зовёшь назад
И шлёшь ненужные записки,
И неуместно виноват,
И непростительно не близки
И по-дурацки не точны
Все запоздалые попытки
Вернуть себе цветные сны
Из этой чёрно-белой пытки.
Заборы, трубы, крыши, стены –
На белом чёрные зигзаги.
Перо, как продолженье вены,
Готовит третий цвет бумаге...
ЛИСТЬЯ
Пока лазурь щедра и благодатна,
Покуда светит солнце вертикали -
И сушь приемлема, и тень отрадна,
И ветер, тайный друг горизонтали,
Свободу предлагает аккуратно.
Всё в прошлом: пристававший мимолётом,
Всё лето бывший ласковым занудой,
Теперь сорвёт лукавым поворотом,
Поднимет залихватской альтитудой -
И бросит кувыркаться вертолётом.
Мир, оказалось, полон терпкой влаги:
Лохани туч с разрухи небосклона,
Ещё вчера заносчивые скряги,
Часами, не бледнея от урона,
Сливают в грязь запасы летней браги,
А снизу, сквозь отверженные воды,
Пузыря глаз, глядят неумолимо
Осклизлые и тощие породы:
Плоть, взятая взаймы, необходима
Для кухонных потребностей природы.
Последние старания норд-оста –
Горизонталь. Все, наконец, упали.
Взлетают грабли, ангелы погоста:
Сухим – огонь и дым к небесной дали,
А влажным – яма прелого компоста.
Полные чашки зелёного чая,
Ломтики сыра, жёлтый лимон,
Прикосновение пальцев, молчанье –
Всё вспоминается ныне как сон.
Может быть там, где всё это осталось,
Жизнь по другому закону меняется,
Всё, то что здесь безнадёжно прервалось,
Там не спеша продолжается.
Ветер легонько поднял занавеску,
Солнце под мебель задвинуло тень,
Море добавило к завтраку плеску –
Всё отдаю, чтоб попасть в этот день.
Только бы пить этот чай бесконечный,
Тоненько резать лимон,
Взглядом беспечным встречать твой беспечный,
Припоминая сегодня как сон.
Я не знаю, кладут серебро в фотографии,
Или, вылежав долгие тёмные месяцы
В старой книге, семья офицера люфтваффе
С твёрдой карточки (с резными коричневыми краями) чуть ли не светится.
Я не знаю как может быть счастлива женщина
Перед явною пропастью вечной разлуки,
Посреди озверелого мира военщины
На коленях скрестившая тонкие руки (изнасилована и убита через месяц).
Я не знаю как девочка (погибла тогда же) рядом с отцом
В офицерском фашистском парадном мундире
Может детским глазастым счастливым лицом
Так нещадно сиять в погибающем мире.
Я не знаю, как всё это создал мужчина,
Человечья частица преступного племени.
Или этому свету другая причина –
Серебро, что приносит течение времени?
И.А.Бродскому
Слов навес на залипшие веки как за ночь нападавший снег -
оборвётся с конька, грани ночи и утра, рванётся в побег -
обретённые было слова из тебя изымая навек.
Будто вдруг засосал их - рыбёшек на нересте - водоворот,
будто чёрной дырой немоты проглотил их космический рот,
будто пущены красной зарёю, как сна пережиток, в расход.
Не начать наступающий день бормотком новорожденных строк,
не гнездиться в постели с закрытыми, слушая их говорок,
но с открытыми в общую из одиночки грести за порог,
Где лукавые речи кнута призывают к отмене границ,
где присяга на верность подрезанным крыльям - обязанность птиц,
где лихие деды поднимают душок молодых верениц,
где, наращивая икроножные, гонит асфальт по двору
и поёт о пуховой перине и преданности топору
цвет российского бройлерства. Там и стоять на ветру.
Медленно в памяти мама
Выйдет на старенький двор,
Где фортепьянная гамма,
Денег важней уговор,
Где для шпиона находка
Каждый случайный болтун,
В праздник – под шубой селёдка,
В будни – дрова и колун,
Кислые щи и картошка,
В очередь велосипед,
Из алюминия ложка,
На деревяшке сосед,
Ключ на лохматой верёвке
Шею безжалостно трёт -
Высыпалось из кладовки
Воспоминаний старьё.
Мама садится на поезд,
Поезд шипит и ворчит.
В саже от шпал и по пояс,
Дымная, как из печи,
Грозная туша стальная
Двинет зелёным хвостом,
С мамой легко ускользая
В чёрный тоннель под мостом...
Мама, я скоро приеду,
Раз ты не можешь сюда.
1. Начинают ревизию солнце и ветер. Исчезает зверьё и становится суше – наступил, наконец понимаешь, на свете твой черёд, чтоб таскали за голую душу – и годами бегут, оставляя проплешины, разбросав в перелесках лесное убранство, вековые деревья и даже орешины, постепенно меняя пейзаж на пространство. Уступают, не думая: правы, не правы, те края, что могли создавать напряжённости – пусть растут молодые высокие травы, созревая без от прежней весенней покорности... Иногда ещё лес разбежится берёзами – и замрёт своей новой зелёной гурьбой: достаёт до колен, обдирает до розовой, жёлтой жёсткою остью упрямый прибой. И ночами, гуськом, в своё детское тайное, отступает, склоняясь почти до травы. На ветру, в лунном свете, мелькая отчаянно, о прощании машут ладошки листвы.
2. Во мне отец и тысяча ошибок инстинктов и замедленных мозгов, графинчик слёз и кладбище улыбок набитых беззаботных дураков, живущих в этом неуёмном теле. Они кричат оттуда целый день, твердят своё, пока я сплю в постели: напутствуют, пока ночная тень. И я засяду, словно корень, в детях, и буду торопливо бормотать, почувствовав опущенные плети, и соки вверх из перегноя гнать. Пусть в будущее лес уносит семя. Росток, впиваясь в почву там, где проще, ещё не понимает, чьё он племя, что он всё та ж берёзовая роща, что повернувшись, взрослые и дети, к восходу солнца утром на восток, в его пронзительном холодном свете мы вместе на ветру: в листе листок.
Утро, млечный наряд растеряв на рассвете,
Солнцем вспыхнуло, красками не дорожа,
Забежало за полдень и, вечер заметив,
Растерялось, застыло, закатом дрожа –
И сгорело, и кануло, будто и не было,
Разбросав за чертой горизонта угли.
Словно дым облаков по вечернему небу
Разлетается то, что с утра подожгли.
И мятежный закат, уходящий под землю,
И всплывающий леса небесный причал -
Не нуждаются в звуках. И я молча внемлю
Языку, речь которого не замечал.
Лепестки, умоляя о ласке,
Леденцовой пыльцою пылят,
Сладкой каплей в трепещущей чашке
Соблазняя летучий отряд,
Чтоб, отдавшись трудящейся роте,
Безупречны – светлы и чисты,
Возродиться из глинистой плоти
Испуганной испариной расщелин
Невольно возвращаясь в облака,
Один, в громадах каменных потерян,
Ручей, мечтающий – река,
Решится - и захлёбываясь звоном,
Горстями радуг в воздухе пыля,
Поводопадничав, рванёт с разгона
Поить цветущие поля,
Леса, луга, деревни, скот, заводы,
Сбирая дань окрестных мутных рек,
Приняв осадки, паводки, отходы,
Грузнея, замедляя бег,
Достигнет моря полным, гибким телом,
За годы одолевшим стыд и страх,
Мечтая не о счастьи в мире целом,
А лишь о детских берегах,
Где вечные, божественно-немые,
Толкучку облаков пронзив насквозь,
Под воспалённым солнцем ледяные –
Вершины с жизнью врозь,
Где кончится круговорот рождений –
О чём ещё мечтать воде? –
О высоте, о чистоте, об испареньи –
И льде, и льде, и льде, и льде…