Евгений Пальцев
Сцилла и Харибда
Харибда Катерина Николавна
Походкою полуночного фавна
По коридору шествовала плавно,
Морщинистым причмокивая ртом;
На кухне с нею "Беломор" курила
Покрашенная хной Татьяна Сцилла;
Им хорошо в квартире нашей было,
А нас никто не спрашивал о том.
Я жил тогда меж Сциллой и Харибдой,
Не то, чтоб между правдою и кривдой,
Здесь минимальный суточный тариф дай —
Им будет неподъёмная цена.
Две желчных феи, две советских тётки,
Две доминанты, две лужёных глотки,
И я, очкарик бледный посерёдке,
На улице Некрасова Н.А.
О, дай же вспомнить, как всё это было!
Как радиолу заводила Сцилла,
И расползался всюду, как бацилла,
Козлиный, с хрипотцою, тенорок,
Харибда, словно адская машина,
С утра на кухне рыбу потрошила,
И платье старомодного пошива
Качалось, как бетховенский сурок.
Они пропахли временем по горло,
Из них эпоха била, рвалась, пёрла,
Такие достигали мыса Горна
И штурмом брали кабинет врача,
Я их боялся, я робел пред ними,
Рождёнными в неистовом горниле,
Что клацали коронками стальными,
Себе под нос проклятья бормоча.
Вставала Сцилла в шесть и плюс минута.
Я слышал, как ревел будильник люто,
Она его лупила, как Малюта,
И шелестели старые тома;
И верил я, вцепившись в одеяло,
Что за стеной, средь книжного развала,
Там, в скрежете зубовного металла,
Рождается история сама.
Я помню день: во чреве коридора
Харибда в середине разговора
Осела, будто сорванная штора,
Легла на спину, побеждённый зверь,
Я помню день: кричала в трубку Сцилла,
И "скорая" у дома голосила,
И комната — пуста, как Хиросима —
Виднелась сквозь распахнутую дверь.
И долго я стоял у этой двери
С неясным ощущением потери,
Как будто ты кого-то вёл в метели
И потерял. И нет на поиск сил.
Сосед шепнул: "Тебе ли знать, салаге?!
Они вдвоём двенадцать лет в Гулаге.
Смоляночки. Лишенки. Бедолаги...
Я ничего тебе не говорил!"
Надежда сникла, но осталась вера,
Скрипела коммунальная галера,
И жизнь, как прошлогодняя премьера,
Пыталась веник выдать за букет,
Катилась осень к чёрту в ягодицы,
Сновали бесподобные девицы,
Различия стирались и границы...
Улисс вернулся. А Итака — нет.
Postum.Postscriptum
Осени предвосхищает поступь
Августа торжественная тризна,
Осенью хворает старый Постум,
Постум перечитывает письма.
Море с небом — прозелень и просинь,
Горлицы воркуют из предместий,
Писем в свитках было сорок восемь:
Ровно по количеству созвездий.
Постум всё слабее и беззубей,
Мог бы друг утешить, будь он рядом;
Друга взял взбесившийся Везувий,
Там, в далёком семьдесят девятом.
Постуму теперь гадать по звёздам
Бормоча на ложе обветшалом:
"Смена красок трогательней, Постум,
Чем... " А дальше съедено пожаром.
Козий сыр полит на блюде густо
Соусом из дикой земляники;
О, какие вызывали чувства
Эти складки девичьей туники!
А теперь: что сверху, что под нею,
Кто из дев полней, кто выше ростом —
Не Эроту нынче, а Морфею
Жертвы воздаёт усталый Постум.
Ночью в третий раз или в четвёртый
Видится ему сквозь серый морок,
Будто он командует когортой,
Из трёх сотен их осталось сорок.
" Смена красок трогательней, Постум... "
Буквы скачут россыпью и слитно,
Он не помнит, что там было после:
Чем строка закончилась. И битва.
Нынче солнце, прянувшее оземь,
Расплескалось по морской купели;
Писем в свитках было сорок восемь,
Кроме одного, они сгорели.
Он теперь — постскриптум, пережиток,
Буквица забытого глагола,
И слуга из рук упавший свиток
Поднимает с мраморного пола.
История железной спицы
1.
В стране, где так любили футболистов,
Что животы беременных любовниц
С мячом футбольным сравнивали парни,
А в день национального финала
Никто не смел помыслить о работе,
В невзрачном запылённом городке
Жил старичок. Он был худющий, словно
Рентгеновский портрет борзой собаки.
Никто его не видел за едою;
Казалось, он совсем не ел. К тому же,
Мальчишки, что заглядывали в окна,
Божились, что вдобавок и не спит он,
Но это — ложь. Хозяин дома спал
В ободранной чугунной старой ванне,
Стоявшей у него среди прихожей.
2.
Он спал в халате, скорчившись как червь;
Его спина и сморщенные плечи
Наколками покрыты были густо:
Из-под лопаток синяя река
Меж синих скал текла через подмышку,
И разливалась в мягком подреберье;
Огромный ворон, распластав крыла,
Над озером летел и целил клювом
Под вздёрнутый кадык. И в это место
С неимоверной точностью и силой
Вогнали металлическую спицу.
Удар был столь безжалостен и резок,
Что смерть не подоспела по тревоге,
А прибыла с минутным опозданьем;
Минута растянулась бесконечно,
Старик хрипел и видел над собою
Того, кого давно на свете нет,
Кого быть не могло на этом свете,
Кого он помнил втоптанным в суглинок,
Пустого, словно старое тряпьё...
3.
— Ты помнишь? — тихо вопрошал пришедший, —
Ты помнишь день тринадцатое марта
Сорок второго года? Матч футбольный
Устроен был по твоему приказу.
Сошлась команда из барака восемь
С бараком номер три. Нас было мало,
Дистрофиков с запавшими глазами;
Мячом служила банка от тушёнки
С изображеньем розовой свиньи.
Действительно, отличная находка:
В футбол евреи (что уже забавно)
Играют банкой от свиной тушёнки!
Ты, верно, помнишь: если падал кто- то,
Его тащили за ноги по лужам
И сапогами разбивали рёбра.
... Старик хрипел, но всё ещё был жив.
4.
А, между тем, в полсотне вёрст оттуда
Сошедший с неба бог Ду Насименту
Финтом убрав двоих в углу вратарской,
Голкиперу, что выскочил навстречу,
Шепнул: «Ola!», и мягким парашютом
Направил мяч в девятку. Стадион
На пять минут стал филиалом рая,
Вопящим сгустком радости безмерной.
5.
Пришедший посмотрел на старика,
Лежащего на дне щербатой ванны,
И прошептал: —Я думаю о том,
Что тридцать лет искал тебя по свету.
Мне шестьдесят. Потратил я полжизни,
Чтобы проткнуть тебя железной спицей.
Ты знаешь, есть во Франции Прованс,
И там цветёт лаванда синим цветом,
Всё в синеве — и небо, и земля,
А запах! Я не знаю, я там не был,
Ведь я искал тебя. Я с той поры
Не прочитал ни одного романа,
Ни разу в венской не сидел кофейне,
Меня тошнило болью и позором,
Я сторонился вечеринок бурных:
Зачем они смеются, почему?!
Как могут эти люди веселиться,
Когда ты по земле гуляешь где- то?!
6.
Ты помнишь, матч закончился победой
Барака номер три, и гол последний
Забил Давид, бухгалтер из Бобруйска.
Он выжил? Но старик не отвечал,
Поскольку смерть его в блокнот вписала,
Присвоив регистрационный номер,
И чёрточкой пометила особой,
Похожей на заточенную спицу.
А там, на стадионе, человек
В судейской форме дал свисток финальный,
И золотое счастье затопило
Страну, где так любили футболистов
Степнин
1.
Мой бедный выдающийся поэт!
Печальный,как положено поэту;
Ты выбрать смог из тысячи примет
Свою неповторимую примету.
Но в том ли золотая благодать,
Что,ставшая простым возвратом ссуды,
Есть у людей привычка умирать —
Давнишняя,как войны и простуды?!
Умрёшь и ты,как ласточка,стремглав,
И будут губы пахнуть землянично;
Хотя почить в постели — здесь ты прав—
Для стихотворца слишком прозаично.
...С тобой мы познакомились зимой
В деревне, состоявшей из названья,
Куда меня Пегас бескрылый мой
Втащил к родной сестре на проживанье.
Я помню: в предрассветном молоке
Разлапистые сгорбленные липы
Брели к седой заснеженной реке,
Как вдовы с похорон брести могли бы.
Поутру,с тростью ясеневой,вдоль
Церковных стен смотреть я шёл иконы,
Ловя на слух прерывистый бемоль
Снижающейся угольной вороны.
Там,где тропа петляла,муча глаз,
Как будто нить прабабушкиных пяльцев,
Я путника приметил; он тотчас
Сказал:"Степнин", и я ответил:"Пальцев".
Он был потусторонним чудаком,
Имевшим вид побитого ребёнка,
И барскую привычку коньяком
Удабривать варёного цыплёнка.
Он был непоправимо одинок;
В деревне он сыскал тот вид покоя,
Где можно при наличьи пары ног
Шагать путём не труса, но изгоя.
Мы быстро с ним сошлись — и вечера
Наполнились экспромтами и грогом;
О чём мы толковали до утра?
О многом, разумеется, о многом!
В деревню он был сослан под надзор,
И ежедневно,пачкая ботфорты,
Ходить был должен на казённый двор
Отметиться у местной держиморды.
Он рисовал окурком на стене,
И кашлял,отдуваясь, словно рыба;
Ему я подарил своё кашне —
И он шестнадцать раз сказал "спасибо".
2.
Однажды вслед свиданию с женой,
Приехавшей на лошади отцовой,
Он бледен был какой- то неземной
Неистовою бледностью свинцовой.
Его не узнавал я. Он дрожал,
Бил кулаком в бревенчатую стену,
И нож держал,как брутовский кинжал,
И бормотал невнятно про измену.
Потом всё как- то улеглось само,
Нежданно власть сменила гнев на милость,
И он уехал. Вот его письмо.
Он пишет: "Жизнь моя переменилась!
Я нынче в моде, в твидовом пальто,
Притягиваю взгляды,вздохи, слухи;
Мой список донжуанский был за сто —
Теперь за двести.Дурочки и шлюхи.
Печатаю статейки за гроши,
А мне б родиться при Октавиане,
Или Нероне.Оба хороши.
Уеду к чёрту с дыркою в кармане!"
И он уехал.Бедствовал сперва,
Переходил с пособия на гранты,
Потом его жестокие слова
Цениться стали,словно бриллианты.
Он иногда мне присылал стихи,
И спрашивал: "Ну как, старик — недурно?"
( Стихи по форме были неплохи,
Но содержаньем — гробовая урна).
Когда однажды грянул некролог,
То было нечто вроде подтвержденья,
Поскольку он давно уже продрог:
До нашей встречи.Или до рожденья.
Битком был на прощаньи полон зал;
Металась в стенах "Апассионата";
Его похоронили,я узнал,
В моём кашне, подаренном когда- то.
Через полгода после похорон
Мне выпало письмо из высей самых;
Он мне писал:" А помнишь, мы ворон
Учились различать по голосам их?
Ты приезжай. Такая тут зима,
Что забываешь,право, кто мы,где мы...
Как долго ждать приходится письма!
У здешней почты — вечные проблемы."
И напослед: "Как вспомнишь Степнина —
Купи на ужин сладкого вина".
1992-2025
Баллада о колоколе, или Малая элегия Джону Донну
В деревне, чьё название давно
Затеряно средь векового хлама,
Жил Джонни. Не "Ячменное зерно" —
Его прозвали " Джонни из Бедлама".
Он рыбам проповедовал полёт,
Подозревал прямую — не крива ли?
Был наизнанку и наоборот
Джон из Бедлама, как его прозвали.
Пейзаж был плоским — хоть ковром стелись!
В деревне жили тихо, и спросонья,
А если что и поднималось ввысь —
Так то мужской прибор и колокольня.
Насчёт второго и веду я нить:
Из Лондона приехавший викарий
Решил огромный колокол отлить
Для прихожан и прочих божьих тварей.
Паломников с монетою привлечь,
Гордынею блеснуть пред гордым клиром,
И средь деревни заложили печь,
Обмазали болванку белым жиром;
Во тьме горела дьявольским огнём
Литейная раскуренная яма;
Однажды к ней студёным январём
Пришел погреться Джонни из Бедлама.
Была метель такая в этот миг,
Дала бы фору ста другим метелям!
И вышли из неё семь забулдыг
С желудками,наполненными элем.
Он попросил их,чтоб они ушли,
А ночь могла взойти на авансцену,
Но Джонни оторвали от земли,
И в огненную бросили геенну.
Наутро Джонни был уже забыт,
Тем более,наладилась погода,
А вот и новый колокол отлит,
И поднят при скоплении народа.
Был бронзовый красавец освящён
В честь Джона Донна,божьего служаки,
Что прозревал добро во тьме времён,
И в небесах читал святые знаки.
Так Джонни из Бедлама был спасён!
Пройдя сквозь ад,он плоть обрёл иную;
Теперь он звался именем "Джон Донн",
И я его не переименую.
Через полгода грянула напасть —
В деревне стали гибнуть прихожане:
В субботу Билл попал медведю в пасть,
Во вторник Хью разделали ножами.
Упал с обрыва в реку старый Эд,
Кривая Мэгги глаз прикрыла карий,
А в пятницу преставился в обед
Из Лондона приехавший викарий.
И так пошло: кто пропадал из глаз,
Кто не вернулся из вечерней бури,
И это приключалось всякий раз,
Когда " Джон Донн" звонил на верхотуре.
Решили: то проделки сатаны!
Насыпали везде табачных крошек,
Толпою у церковной, у стены
Повесили тринадцать чёрных кошек.
Но лился страх с порога в каждый дом,
И,будто бы зовя чертей на вече,
Звонил,звонил неистовый " Джон Донн",
Замешенный на прахе человечьем.
Тогда бежать, куда глаза глядят!
И люди,взяв нехитрые пожитки,
Бежали, а вослед гудел набат
В честь нищего,сгоревшего до нитки.
Прошло немало лет,но здешних мест
Боятся люди,как дурных известий;
"Джон Донн" звонит, и звон летит окрест
До берега,до лондонских предместий.
И если ты услышишь этот звон
В ночи,когда бушует ветер - злыдень,
Не спрашивай, по ком звонит " Джон Донн".
Ответ неотвратим и очевиден.
Баллада о рентгенологе
Рентгенолог Аркадий родился на сломе империи,
И, взращённый цинизмом телевизионных кадил,
Он не верил в добро,и в другие смешные материи,
А,тем паче, рентгеновский снимок их не находил.
Рентгенолог Аркадий на женщин смотрел одинаково,
И не мог догадаться в порыве постельных страстей,
Отчего та смеялась, а эта— вздыхала и плакала,
Хоть и эта, и та состояли из мышц и костей.
Но однажды внутри, но однажды под самыми рёбрами,
Где течёт полноводной рекою кипящая желчь,
Зародилась печаль, или что- то с чертами подобными,
Прижилось, притаилось — и стало тиранить и жечь.
В аппарате новейшем,придуманном где- то на Западе,
Изучали Аркадия, но не нашли ни черта:
" Не взыщите,коллега: в кишках нету места для заповедей!",-
Пробурчал диагност Вячеслав,— " микрофлора не та!"
А,тем временем,то, чего нет, пробивалось настойчиво,
Шебуршилось,росло,колотилось в тугих потрохах,
Пил Аркадий таблетки,травил её,суку, настойками,
Позвонил мозгоправу,пытался укрыться в грехах.
Мир глядел на Аркадия мутно-бесцветными зенками,
Равнодушной толпою на службу брели доктора,
И тогда он в рентгеновский снимок шагнул,будто в зеркало,
Чтоб до сути дойти, до печёнок достать,до нутра.
В чёрно- белых вселенных,где солнечны только сплетения,
По ключицам покатым съезжая заместо стропил,
Рвал надежды ростки,жёг напалмом мечты и сомнения,
И в желудочном соке растущую жалость топил.
Не пришёл он домой,позабыли его в поликлинике,
Даже ставку его сократили ( подписан приказ!),
Пусть раскладу такому теперь позавидуют циники,
Он пропал в Зарентгенье: заноза,микроб, метастаз.
И, когда на приёме сидит, предположим, буфетчица —
Доктор, глядя на снимки, участливо ей говорит:
" Да у вас же Аркадий, голубушка! Это не лечится...",
И фигура его принимает сочувственный вид.
Андромеда
На руках, нездешнюю, принёс
Я тебя в свой город распоясанный,
Словно лента девичьих волос,
Трепетала улица меж ясеней.
Ты вошла и встала на виду,
В простоте своей и первозданности,
Я в тебе, конечно, пропаду,
Точно в андромедовой туманности.
Был бы я хозяином земли
Где-нибудь подальше от столичности-
За тобой послал бы корабли,
Как ведётся там, у вас, в античности.
Знай же, дочь заморского царя:
У меня невелики владения,
Комната в пожаре сентября,
Кофе, книги и стихотворения.
Ты стоишь, босая, у стола,
В круге света, брызнувшего под ноги...
Расскажи, где раньше ты была,
Расскажи про слёзы, песни, подвиги.
Будем из окна глядеть до звёзд
(Прижимаясь крепко, не тая,щекой),
Как трамвай отбрасывает хвост
Теневой — и снова мчится ящеркой.
Сочиню тебя и напишу,
Не желая знать, что дальше станется,
Но у громовержца попрошу,
Чтобы разрешил с тобой состариться.
И тогда во славу ста морей,
Вавилонов,атлантид и китежей
Город подпояшется твоей
Лентой, из кудрей солёных выпавшей.
Про Нору Белову
Носила жизнь,как шапку, — набекрень
Белова Нора,
Под шапкой пряча тяжкую мигрень
И лёгкий норов.
В ней был какой-то стержень огневой,
Не сбит, не сломан,
Шумел в ней лес кипящею листвой,
Цвёл птичий гомон.
И,словно с острия карандаша,
Слова стекали,
Когда росла, росла её душа
По вертикали.
Судьба её вязала не со мной,
Меняя нити,
Хоть я был тоже в этой разбитной
Весёлой свите.
Пока я,словно музыку в строке,
Ловил глаголы,
Она смеялась где-то вдалеке,
Богиня школы.
Я был,как будто в танце лишний шаг,
Восьмая нота,
Как неуклюжий, суетный чужак
В семейном фото.
И.в жаре от сердечной чехарды,
Юнец неброский,
Я по Москве искал её следы
И отголоски.
Я ревновал её ко всем чертям,
К друзьям, известьям,
К вокзалам трём и к четырём смертям,
К семи созвездьям.
Но знание открылось мне само,
Как будто залежь:
Вот здесь она окончила МГИМО,
Здесь вышла замуж.
Вот здесь она кипела, как смола,
Разбитой страстью,
Вот здесь она замечена была
Советской властью.
Вот здесь она пошла по головам
В молчаньи хрупком,
Когда эпоха верила словам,
А не поступкам.
Потеряна устойчивость крыла
И небо — следом,
Вот здесь она кого-то предала
Иль кто-то — предал.
А здесь она исчезла. Только тень,
Копейки сдачи.
Наверное, свела её мигрень.
И не иначе.
Повитуха
В тот славный год зима пришла, как госпожа,
Белёсым языком по лезвию ножа
Прошлась — и снегирей помазала бордовым,
Была
не за горой кончина декабря
И с каждым днём бледней цвела его заря,
Он завершал дела и становился словом.
Деревню тишина укрыла с головой,
Полночный снег мерцал. И пахло синевой,
Полночной синевой, безудержною, пряной.
И человек вошёл, разбивший синеву:
" Ты повитуха, да?! Так поспеши! В хлеву..."
И не договорил, и на колени прянул.
Ничейный хлев чернел деревни на меже,
Гнездился мёртвый куст в проломленной уже
Который год назад кривой дощатой двери,
Морозный пар стоял серебряным столпом
И женщина в углу при отсвете скупом
Была едва видна, как в сумрачной пещере.
Шли роды тяжело. Роженица пока
Держала боль внутри, но смертная тоска,
Как молоко на стол, текла в её глазницы,
Её сгибала боль, как руки палача
И в глиняном горшке оплывшая свеча
Пускала чертенят по стенам вереницы.
Когда они вошли, огонь почти потух,
В окрестных деревнях средь прочих повитух
Кудесницей слыла пришедшая старуха.
"Кричи, — рекла она, —крик не держи во рту!"
И закричала мать в глухую темноту,
В поросшее быльём всеслышащее ухо.
Казалось ей — в ночи щебечут снегири,
Казалось — у неё ворочались внутри
Эпохи, времена, столетия без счёту,
А повитуха к ней склонилась, холодна,
И начала вершить то, что вершить должна —
Кровавую свою, великую работу.
Младенец в мир пришёл к утру, часу в шестом
И мир лежал пред ним нетронутым листом:
Хоть целиком бери — и начинай сначала!
Старуха замерев, как будто нежива,
Молчала. И молчал утративший слова
Расхристанный отец. И женщина молчала.
Младенец пах добром и статью вековой,
А свет, что над его струился головой,
Дорогу озарял тому, кто ждал ответа,
А где-то далеко, за краем синевы,
Уже сбирались в путь суровые волхвы,
Седлали лошадей и щурились от ветра.
И повитуха, что средь прочих повитух
Кудесницей слыла, проговорила вслух:
"Откуда в нём, в малОм, взялась такая сила?!"
Но чувствуя, что свет становится теплей,
Увидела звезду сквозь полосы щелей,
Вздохнула глубоко — и тут сообразила.
Рождество-2022
А когда родился тот младенец
В зимнем ореоле волшебства,
И среди кровавых полотенец
Женщина лежала, чуть жива,
И мороз бесчинствовал во мраке,
Белые накладывая швы,
И волхвы замёрзли, как собаки,
А собаки — больше, чем волхвы,
И, когда, вихры со лба отбросив,
Коренаст, натружен и силён,
Куропаток шёл стрелять Иосиф,
Чтобы для жены сварить бульон,
И, когда к затерянной пещере
По седым просёлкам декабря
Шёрстяные шествовали звери,
Чтоб согреть рождённого царя,
И вершилась страшная триада
Крючьев и мясницкого ножа,
И босая шла Иродиада,
Голову Крестителя держа,
И, когда от Фив до Хиросимы
Стало можно посуху пройти,
И чесали пятки пилигримы
В суетном предчувствии пути.
И когда звезда мерцала немо,
И вскипала мёртвая вода,
И когда к вокзалу Вифлеема
Скорые спешили поезда,
И когда Пилат за чашкой кофе
Разузнал из утренних газет,
Что внезапно за ночь на Голгофе
Деревянный вырос крестоцвет.
И когда средь красных полотенец
Женщина лежала, чуть жива,
И родился царственный младенец
В зимнем ореоле волшебства,
Вот тогда замедлилась планета:
Высмотреть средь стужи и зимы —
Стало ли на свете больше света,
И не стало ль чуть поменьше тьмы.
24.12.2022
По ту и эту сторону стены
Сад отделён был от разлива улиц
Высокою кирпичною стеной.
Был архитектор гений записной.
Весёлый неприкаянный безумец,
Он сам там жил, во флигеле. Стена
Малейший звук гасила без усилий
И, словно бы Офелия средь лилий,
По саду проплывала тишина.
И только трёх созвездий перебранка
Мешала архитектору заснуть.
Он брал свечу и отправлялся в путь.
"У чёрных лестниц белая изнанка", —
Шептал он и спускался, словно Дант,
Куда-то вниз, в пространства неземные
И наблюдал, как светляки ночные
Высаживают огненный десант.
И там была квартира репортёра,
Сотрудника неизданных газет,
Он за сюжетом извлекал сюжет
"Когда б вы знали, из какого сора",
По ту и эту сторону стены
Он коллекционировал печали,
Но как бы заголовки ни кричали,
Ничто не нарушало тишины.
В квартире выше кукольник-малаец,
Достав двенадцать кукол тростевых,
Их разделял на мёртвых и живых.
И мертвецы отплясывали танец
В ночи на занавешенном окне,
А тени их, раз в десять выше ростом,
Качались среди белых тубероз там,
В лимонном лунном круге на стене.
И там, ладони грея над лучиной
У старого дубового стола,
Так долго эта женщина жила,
Что сад себя почувствовал мужчиной.
Над ней, блаженной, бушевали сны
И чайки в небе собирали клику,
Её к морскому причисляя лику
По ту и эту сторону стены.
Но иногда в прозрачном полумраке,
Когда черёмух ткался аромат,
Её шагами наполнялся сад.
Как Одиссей, не помнящий Итаки,
Не выпускал бы крепкого весла,
Снедаемый неведомой тревогой,
Так и она вперёд брела дорогой,
Которая назад её вела.
А раз в году они садились рядом.
Горели по периметру стола
Лампады мавританского стекла
И не было конца цветным лампадам.
И то, что проникало сквозь стекло,
И ползало мурашками по коже
Настолько было на любовь похоже,
Что и взаправду ею стать могло.
В плаще напоминавший единицу,
Смотрелся зодчий в зеркало веков,
Ловил малаец в плошку светляков,
А репортёр строчил передовицу.
И шла зима походкою войны
По тропам сада, как последний довод
И только люди согревали город
По ту и эту сторону стены.
Там, во дворе стояла тишина...
Там, во дворе стояла тишина,
Недвижная июльская истома.
Так, закупив букетов и вина,
Стоят мужчины под окном роддома.
Она стояла, обнимая двор
Невидимыми жаркими руками
И только вечность тихо, словно вор,
Истёртыми стучала каблуками.
Тогда я поднял голову. Звеня,
Плескалось небо страшно и бездонно,
Гроза повисла на границе дня,
Как молоко на краешке бидона.
Потом сорвался миллион пружин
И грохотом наполнилась обитель,
Как будто мебель наверху крушил
Жену приревновавший небожитель.
И, ждавший со вчерашнего утра,
Вбирал в себя грозу без передышек
Прямоугольник старого двора,
Ослепший от черёмуховых вспышек.
И что-то так аукалось в груди,
И было так роскошно и жестоко,
Как будто бы сто жизней впереди
И ни одна не кончится до срока.
Ахерон
Каждый день в шесть утра по широкой реке Ахерону
Баржи строем идут, как солдаты идут по перрону,
Средь пейзажа пустого, которого нет на открытке,
Баржи, громко пыхтя, перевозят чужие пожитки.
Чемоданы, баулы, узлы, саквояжи, кошёлки —
Экспонаты застывшей в пространстве немой барахолки,
Миллионы судеб, низведённых до уровня шмоток:
Фотографии, смена белья, туфли, пара колготок.
Потому что и там, где взамен паспортов — некрологи,
Люди, слыша трубу, подводить не желают итоги,
И на пристань скорбей по привычке приходят с вещами,
И Харону кричат коллективное: "Нам обещали!"
Но не внемлет Харон, мутный взгляд его непроницаем,
Он сгорел, он иссяк, он измаялся быть полицаем,
И вскипает народ, и дерётся за место у сходней —
Потеплее места каждый хочет занять в преисподней.
Но охрана не спит, но охрана работает, шельма:
"Два обола с души, а багаж размещаем отдельно!"
И горою лежат, как на фото из центра Треблинки,
Чемоданы, узлы, саквояжи, баулы, корзинки.
А Сизиф, докурив, поминает мать вашу и вашу,
И кидает узлы на пустую, щербатую баржу
Он внесён в протокол, он оформлен по спискам и КЗОТам,
И покрыт он седьмым — самым злым, самым яростным потом.
Опадают слова, запятая цепляет за точку,
И такая тоска, словно в сердце вогнали заточку,
Неопознанный птах, выгибая упрямую спину,
Над рекою летит и не может достать середину.