евгений пальцев


Про Нору Белову

Носила жизнь,как шапку, — набекрень
Белова Нора,
Под шапкой пряча тяжкую мигрень
И лёгкий норов.

В ней был какой-то стержень огневой,
Не сбит, не сломан,
Шумел в ней лес кипящею листвой,
Цвёл птичий гомон.

И,словно с острия карандаша,
Слова стекали,
Когда росла, росла её душа
По вертикали.

Судьба её вязала не со мной,
Меняя нити,
Хоть я был тоже в этой разбитной
Весёлой свите.

Пока я,словно музыку в строке,
Ловил глаголы,
Она смеялась где-то вдалеке,
Богиня школы.

Я был,как будто в танце лишний шаг,
Восьмая нота,
Как неуклюжий, суетный чужак
В семейном фото.

И.в жаре от сердечной чехарды,
Юнец неброский,
Я по Москве искал её следы
И отголоски.

Я ревновал её ко всем чертям,
К друзьям, известьям,
К вокзалам трём и к четырём смертям,
К семи созвездьям.

Но знание открылось мне само,
Как будто залежь:
Вот здесь она окончила МГИМО,
Здесь вышла замуж.

Вот здесь она кипела, как смола,
Разбитой страстью,
Вот здесь она замечена была
Советской властью.

Вот здесь она пошла по головам
В молчаньи хрупком,
Когда эпоха верила словам,
А не поступкам.

Потеряна устойчивость крыла
И небо — следом,
Вот здесь она кого-то предала
Иль кто-то — предал.

А здесь она исчезла. Только тень,
Копейки сдачи.
Наверное, свела её мигрень.
И не иначе.


Повитуха

В тот славный год зима пришла, как госпожа,
Белёсым языком по лезвию ножа
Прошлась — и снегирей помазала бордовым,
Была не за горой кончина декабря
И с каждым днём бледней цвела его заря,
Он завершал дела и становился словом.

Деревню тишина укрыла с головой,
Полночный снег мерцал. И пахло синевой,
Полночной синевой, безудержною, пряной.
И человек вошёл, разбивший синеву:
" Ты повитуха, да?! Так поспеши! В хлеву..."
И не договорил, и на колени прянул.

Ничейный хлев чернел деревни на меже,
Гнездился мёртвый куст в проломленной уже
Который год назад кривой дощатой двери,
Морозный пар стоял серебряным столпом
И женщина в углу при отсвете скупом
Была едва видна, как в сумрачной пещере.

Шли роды тяжело. Роженица пока
Держала боль внутри, но смертная тоска,
Как молоко на стол, текла в её глазницы,
Её сгибала боль, как руки палача
И в глиняном горшке оплывшая свеча
Пускала чертенят по стенам вереницы.

Когда они вошли, огонь почти потух,
В окрестных деревнях средь прочих повитух
Кудесницей слыла пришедшая старуха.
"Кричи, — рекла она, —крик не держи во рту!"
И закричала мать в глухую темноту,
В поросшее быльём всеслышащее ухо.

Казалось ей — в ночи щебечут снегири,
Казалось — у неё ворочались внутри
Эпохи, времена, столетия без счёту,
А повитуха к ней склонилась, холодна,
И начала вершить то, что вершить должна —
Кровавую свою, великую работу.

Младенец в мир пришёл к утру, часу в шестом
И мир лежал пред ним нетронутым листом:
Хоть целиком бери — и начинай сначала!
Старуха замерев, как будто нежива,
Молчала. И молчал утративший слова
Расхристанный отец. И женщина молчала.

Младенец пах добром и статью вековой,
А свет, что над его струился головой,
Дорогу озарял тому, кто ждал ответа,
А где-то далеко, за краем синевы,
Уже сбирались в путь суровые волхвы,
Седлали лошадей и щурились от ветра.

И повитуха, что средь прочих повитух
Кудесницей слыла, проговорила вслух:
"Откуда в нём, в малОм, взялась такая сила?!"
Но чувствуя, что свет становится теплей,
Увидела звезду сквозь полосы щелей,
Вздохнула глубоко — и тут сообразила.


Рождество-2022

А когда родился тот младенец
В зимнем ореоле волшебства,
И среди кровавых полотенец
Женщина лежала, чуть жива,

И мороз бесчинствовал во мраке,
Белые накладывая швы,
И волхвы замёрзли, как собаки,
А собаки — больше, чем волхвы,

И, когда, вихры со лба отбросив,
Коренаст, натружен и силён,
Куропаток шёл стрелять Иосиф,
Чтобы для жены сварить бульон,

И, когда к затерянной пещере
По седым просёлкам декабря
Шёрстяные шествовали звери,
Чтоб согреть рождённого царя,

И вершилась страшная триада
Крючьев и мясницкого ножа,
И босая шла Иродиада,
Голову Крестителя держа,

И, когда от Фив до Хиросимы
Стало можно посуху пройти,
И чесали пятки пилигримы
В суетном предчувствии пути.

И когда звезда мерцала немо,
И вскипала мёртвая вода,
И когда к вокзалу Вифлеема
Скорые спешили поезда,

И когда Пилат за чашкой кофе
Разузнал из утренних газет,
Что внезапно за ночь на Голгофе
Деревянный вырос крестоцвет.

И когда средь красных полотенец
Женщина лежала, чуть жива,
И родился царственный младенец
В зимнем ореоле волшебства,

Вот тогда замедлилась планета:
Высмотреть средь стужи и зимы —
Стало ли на свете больше света,
И не стало ль чуть поменьше тьмы.

24.12.2022


По ту и эту сторону стены


Сад отделён был от разлива улиц
Высокою кирпичною стеной.
Был архитектор гений записной.
Весёлый неприкаянный безумец,
Он сам там жил, во флигеле. Стена
Малейший звук гасила без усилий
И, словно бы Офелия средь лилий,
По саду проплывала тишина.

И только трёх созвездий перебранка
Мешала архитектору заснуть.
Он брал свечу и отправлялся в путь.
"У чёрных лестниц белая изнанка", —
Шептал он и спускался, словно Дант,
Куда-то вниз, в пространства неземные
И наблюдал, как светляки ночные
Высаживают огненный десант.

И там была квартира репортёра,
Сотрудника неизданных газет,
Он за сюжетом извлекал сюжет
"Когда б вы знали, из какого сора",
По ту и эту сторону стены
Он коллекционировал печали,
Но как бы заголовки ни кричали,
Ничто не нарушало тишины.

В квартире выше кукольник-малаец,
Достав двенадцать кукол тростевых,
Их разделял на мёртвых и живых.
И мертвецы отплясывали танец
В ночи на занавешенном окне,
А тени их, раз в десять выше ростом,
Качались среди белых тубероз там,
В лимонном лунном круге на стене.

И там, ладони грея над лучиной
У старого дубового стола,
Так долго эта женщина жила,
Что сад себя почувствовал мужчиной.
Над ней, блаженной, бушевали сны
И чайки в небе собирали клику,
Её к морскому причисляя лику
По ту и эту сторону стены.

Но иногда в прозрачном полумраке,
Когда черёмух ткался аромат,
Её шагами наполнялся сад.
Как Одиссей, не помнящий Итаки,
Не выпускал бы крепкого весла,
Снедаемый неведомой тревогой,
Так и она вперёд брела дорогой,
Которая назад её вела.

А раз в году они садились рядом.
Горели по периметру стола
Лампады мавританского стекла
И не было конца цветным лампадам.
И то, что проникало сквозь стекло,
И ползало мурашками по коже
Настолько было на любовь похоже,
Что и взаправду ею стать могло.

В плаще напоминавший единицу,
Смотрелся зодчий в зеркало веков,
Ловил малаец в плошку светляков,
А репортёр строчил передовицу.
И шла зима походкою войны
По тропам сада, как последний довод
И только люди согревали город
По ту и эту сторону стены.


Там, во дворе стояла тишина...



Там, во дворе стояла тишина,
Недвижная июльская истома.
Так, закупив букетов и вина,
Стоят мужчины под окном роддома.

Она стояла, обнимая двор
Невидимыми жаркими руками
И только вечность тихо, словно вор,
Истёртыми стучала каблуками.

Тогда я поднял голову. Звеня,
Плескалось небо страшно и бездонно,
Гроза повисла на границе дня,
Как молоко на краешке бидона.

Потом сорвался миллион пружин
И грохотом наполнилась обитель,
Как будто мебель наверху крушил
Жену приревновавший небожитель.

И, ждавший со вчерашнего утра,
Вбирал в себя грозу без передышек
Прямоугольник старого двора,
Ослепший от черёмуховых вспышек.

И что-то так аукалось в груди,
И было так роскошно и жестоко,
Как будто бы сто жизней впереди
И ни одна не кончится до срока.


Ахерон


Каждый день в шесть утра по широкой реке Ахерону
Баржи строем идут, как солдаты идут по перрону,
Средь пейзажа пустого, которого нет на открытке,
Баржи, громко пыхтя, перевозят чужие пожитки.

Чемоданы, баулы, узлы, саквояжи, кошёлки —
Экспонаты застывшей в пространстве немой барахолки,
Миллионы судеб, низведённых до уровня шмоток:
Фотографии, смена белья, туфли, пара колготок.

Потому что и там, где взамен паспортов — некрологи,
Люди, слыша трубу, подводить не желают итоги,
И на пристань скорбей по привычке приходят с вещами,
И Харону кричат коллективное: "Нам обещали!"

Но не внемлет Харон, мутный взгляд его непроницаем,
Он сгорел, он иссяк, он измаялся быть полицаем,
И вскипает народ, и дерётся за место у сходней —
Потеплее места каждый хочет занять в преисподней.

Но охрана не спит, но охрана работает, шельма:
"Два обола с души, а багаж размещаем отдельно!"
И горою лежат, как на фото из центра Треблинки,
Чемоданы, узлы, саквояжи, баулы, корзинки.

А Сизиф, докурив, поминает мать вашу и вашу,
И кидает узлы на пустую, щербатую баржу
Он внесён в протокол, он оформлен по спискам и КЗОТам,
И покрыт он седьмым — самым злым, самым яростным потом.

Опадают слова, запятая цепляет за точку,
И такая тоска, словно в сердце вогнали заточку,
Неопознанный птах, выгибая упрямую спину,
Над рекою летит и не может достать середину.