Евгения Красноярова


Ольвия. Закат

На дно солёного залива
похожа степь весной. Плыви,
обласканная ветром ива,
в зелёной патине любви.

В метафорической триреме
плывут миры – весь мир плывёт...
Над Ольвией не властно время,
скорей всего, наоборот!

Луна стоит напротив Солнца.
Кончается вечерний суд.
Колодец жертвенный проснётся,
и солнце в жертву принесут.

Мы тоже умерли когда-то.
Мы тоже - снова родились.
Луна оплакивает брата.
Слеза надежды рвётся – ввысь.

Неиссякаемы, несметны
просторы истинной любви.
Все смертны. Мы с тобой - бессмертны.
Не уплывай! Плыви... Плыви!


Там было сорок...

… Там было сорок – за окном.
По сорок – внутрь.
Там ночь вставала, будто ком
в гортани, утром.

Там льдицы выводили льдят
на свет закатный.
И тот, кто уходил, себя
не ждал обратно.

И всё тепло, как ни копи,
сгорало в сердце,
и снег слепил, и снег лепил
единоверцев.

... И снова сорок – за окном,
и нам – по сорок,
и хлеб, который мы жуём,
цинготно горек.

И ветер врёт, что жизни нет.
Ветрам не верьте!
Покуда в небе брезжит свет ­ –
ни сна, ни смерти.

Скрипит норд-ост: не выжить нам...
Ветра, не врите!
Вернётся день – вернётся Нан-
сен Ярлсберг Фритьоф...


Осиновою монеткой...

Осиновою монеткой
заплатишь за подосиновик:
скользнёт по запястью ветка –
задышится парусиново...

не сможешь остановиться –
опустишься на колено:
мы – братья одной грибницы,
мицелий одной вселенной


мы — цель её...


Fram

Где начинается ночь,
там
я говорю себе - фрам!
фрам...

Шар улыбается во
сне.
Лижут собаки мои
снег.

Ищут собаки мои
след,
что оставляет во тьме
свет

твой...


параграф 98

Я поеду по старому тракту
без привычных белёных стволов -
груды щебня, контуженый трактор,
придорожных щитов часослов...

...череп камня эпохи Батыя,
ковыли отслуживших тетив,
и грачами зажат в запятые
аварийный участок пути...

Товарняк прогремит и, оглохнув,
ничего не увижу вдали
кроме мёртвого чертополоха
до застывшего края земли.

Разве только железного бога
рельсобокий рукав прошивной...
А потом - захлебнётся дорога,
неожиданно врезавшись в ночь,

и опустится чёрное вымя,
и звеня потечёт молоко
на колючие,
на часовые,
на голодные холки волков,

и потянет холодным и ватным
от взопревших на холоде пор...

И никто не вернётся обратно.
И никто не починит мотор.


Оборотень

Пусто как, выстужено вокруг,
и только чертополох
тянется к небу, и злючки рук
ему пожимает бог –

ищет живых ледяной иглой,
щупает за бока…
Где начинаются мор и зло,
рыщет его клюка.

Ветошку-душу, заката край,
мертвую полынью –
все, что найдет, отправляет в рай.
Любо ли – в том раю?

Ходит, насуплен и горбонос,
что-то под нос рече.
Каждый, кто видел его, унёс
демона на плече.

В шапке мохнатой один завет,
в лысой дохе – другой.
Ходит и ходит, как будто нет
в небе ему покоя…


Саша, Саша, что-то...

Саша, Саша, что-то мне не очень…
Что-то кровь густеет, вязнет слово…
Разве жизнь, подверженная порче,
может быть прекрасной и суровой?

Нас бы снег согрел, укрыл бы лапник,
нам бы пела северная птица…
Ты мне, Саша, пол стакана капни.
Полстакана – чтоб развеселиться.

Мы вросли, мы детскими корнями
Из чужой земли впитали соки –
потому, кто б ни был рядом с нами,
навсегда остались одиноки.

И когда левант ломает планы
и в стекло косая ветка бьётся –
рвётся сердце вдоль меридиана
и стакан в руке бумажкой мнётся.


дождь смеётся, серебряными...

дождь смеётся, серебряными косицами
он касается моего лица,
как пацан, заведённый шелками, ситцами,
превращающийся в отца...

мы расстанемся - нежными, незабвенными,
на минутку, - вечности не вкусив...
перепутав ивовые ветви с венами, -
так положено на Руси,

потому что война ещё не окончена,
и пока окопами взрыта твердь,
дождь приходит с миром, уполномоченный,
целовать идущих на смерть.


Сиротство от любви

Николаю Рубцову


Здесь Тотьма. Здесь тотем,
и детский дом, и школа,
и все, о чем потом
напишется в стихах.

Здесь можно насовсем
остаться было, Коля –
еловый справить дом,
сойти за лесника…

Искривлен мир дугой!..
Эх, если б можно было
тогда – забрать пальто
и прочь его итить…

Я б – не пила с тобой.
Я б так тебя любила,
как никогда никто
не мог тебя – любить.


О город...

О город Лим, о тусклый свет,
которого в помине – нет…
Теснятся в небе чердаки,
чадят червоным кабаки,
повсюду полки, и на них –
и Данте стих, и Блока стих,
и тех, кто канул только вот
в посмертной славы разворот –
тома с обрезом золотым,
но все же – тени, все же – дым…

Перо танцует на столе,
и поднимается во мгле
над царством слога и вина
лицо Гомера – как Луна.


Мастерская

В тараканьем раю, где художники спят на холстах,
невозможен уют и на полках живет пустота,
и верстак-целибатчик и гете и глина в углу
наблюдают за жизнью искусства на ветхом полу.

Четвертушка, четвертое, четки, чека, четвертак…
Мир уголен как рама, и плосок, и сделан не так –
с кондачка, впересыпку с махрой и дешевым вином.
от которых давно не спасает терновый венок.

Бог довольным творил, и Адам вышел проклят и толст –
чем беднее природа вокруг тем отъявленней холст,
тем объемистей краски и это – прости – хорошо…
В киноварь превращается кровь, лишь потом – в порошок.

Если б мир был блестящ и округл, как новый пятак,
был бы нужен художник ему?
Обошлись бы и так…


aburrimiento

Мне тоскливо – любить туманы
бесконечных одесских зим…
… это таянье постоянной…
… этот терпкий во рту кизил

ассирянина-маяка и
обронившей ворону мглы…
В ней уже зародился Каин
и в гармошку согнал углы.

В ней уже убирает дворник
наше будущее в мешок.

К батарее – облезшей сводне!
За кулисы! На камелёк!..

И клекочет седая птица,
прилетевшая без вестей:
– Застрелись, детка. Застрелиться –
это гордая из смертей.


Синопсис

В дождливый день, тяжёлый как гора,
свернувший мне простуженную шею,
я выхожу с ребёнком на бульвар
и объясняю жизнь – как я умею.

Вот кирпичей натруженный вотив,
вот старый пёс, голодный как собака,
вот жёлтый дом согнул кариатид,
неслышно умирающих от рака…

Вот голубь спрятал чёрное крыло
и вынул снова – дождь идёт на убыль.
Всё, что осело влагой на стекло
и обметало изморосью губы,

всё, что сковало ржавчиной сустав,
благословлённый солнцем на движенье –
стекает вниз, в подвешенном устав
и глупом находиться положеньи…

Ребёнок, помни – всё проходит так:
Слетает с неба и стремится в землю.

И только слово – ввысь уносит птах…
И только звуку – гул Вселенной внемлет.


Пересмешник

– Пить, пересмешник,
пить, пить…
– Пь-йить, перебежчик,
пь-йить, пь-йить.

– Жар, пересохло,
жар, жар…
губы что стёкла…
– Ржав. Ржав.

– Дай мне водицы,
дай, друг…
глупая птица…
– Вру. Вру.

– Жить, вперемешку
с не – жить…
Жить, пересмешник!...
– Фьить, фьить…


Алеф

Тебя любили
эльфийки и ростоманки,
и волны моря –
какого-то из морей.
Ты старше всех нас. Ты –
сукровица из ранки,
случайной ранки
«с ресницами нет длинней».

В калейдоскопе
историй и фотографий,
тупых комментов,
задиристых имярек
твои скрижали –
суглинок, песок и гравий,
твоё несчастье –
что ты ещё человек.

Велик ли, нужен ли
этому миру янки,
гипсокартона,
фастфуда и лже-мессий
твой смуглый голос,
срывающийся по пьянке
на сольферино заката
и белый стих?

Тревожный мальчик
в потёртом пальто пророка,
гляди влюблённо
на этот никчёмный мир,
пока он в этой
вселенной не отбыл срока,
пока в нём люди
остались ещё – людьми…


Чужую Родину - любить...

Чужую Родину – любить,
чужие есть хлеба…
Глядеть, как небо золотит
покатые гроба,
как умирает всё вокруг –
чужое, не моё,
как расправляет крылья крук
над гибельным жнивьем,

и повторять себе – не вой,
мелка Земля, кругла,
и в стороне твоей родной
такая точно мгла
не жнет, но сеет зубы злых
и со лжецами спит.
И брат-поэт, сидит, притих,
и кровью стих залит.


Неявные признаки смерти...

***

Неявные признаки смерти.
Синеет зарубка окна
в суровом гашёном конверте
миткалевого полотна.

Какое тяжёлое лето!
И в комнате горечь и сушь…
Выходят на свет из предметов
подобия маленьких душ,

и ангел трубит на пороге –
неслышно, не вытянув губ.
Не надо, не мойте мне ноги,
когда обнаружите труп.

Я в райские кущи не верю,
но верю в загробную тишь.
И шепчет мальчишка у двери:
– Пора. Поднимайся. Проспишь…


Альбатросы

Будет день и ветра остановятся. Тут
и тебя помянут, и меня помянут…
Как лежится нам – птицам с бродяжьей душой?
– Мне нормально. Тебе хорошо?
– Хорошо…

Нет теплей покрывала, чем драпы земли.
– Мы гробы?
– Мы – затертые льдами времен корабли…
– До весны?
– До весны. До того, как в крыле,
закаленном на солнца тугом вертеле,
разболится тоска по родным берегам…
– Наши где берега? Где снега?
– Где снега…
Где заливы залиты водой до краев,
где, куда ни оглянешься, небо – мое…
– И мое?
– И твое.
– Полетим!
– Подожди.
Еще наших могил не размыли дожди,
еще солнце зажато в струбцины зимы…
–Это также как мы?
– Это вроде как мы.
Дети ветра и волн и километражей
беспосадочных, братья приливов-ужей,
мы еще полежим…
– А потом?
– А потом
возвратимся в наш синий просоленный дом,
бесконечно свободный и вечно живой,
чтоб уже никогда не покинуть – его.


Я в прошлом хетт...

Я в прошлом – хетт,
а в будущем – гранит.
Во мне не раб, но воин – говорит.
Я убивал. Меня рождали вновь,
но никогда не изменялись – кровь
и над Хетуссой пламенный рассвет.

Как выл пророк,
как плакал звездочет,
когда мы шли, сомкнув ряды. Плечо
к плечу прижав. И мир – войной рвало.
Нас, как песок, мололо и мело
хребтами храмов, улиц и дорог…

Я правды свет
из всех смертей и битв
под сердцем вынес – всех перехитрив,
возок планеты катится назад.
И мне гадалка скалится в глаза:
– Ты в прошлом хетт,
а будущего – нет.


Осень – девочка в желтых берцах... (издание "дополненное и отредактированное")

Осень – девочка в желтых берцах,
бер-
цовая моя
кость, –
на-
низываю
свое сердце
на ось

мира –
пусть серебрится скупо
бес-
крылая
суть
моя.
Осень, скоро начнется скупка
рыжья...

Мы поторгуемся еще,
право –
пусть не над пропастью,
пусть – во ржи.
Осень – грустное мое право –
на
жизнь...


Постказантипское-2010

И море, и берег рыжий,
и облако в жанре «nu»,
распластанное бесстыже,
я в памяти сохраню.

Разобранную беседку
на самом вихре холма,
наливку и сигаретку
строка сохранит сама.

Как моря полна канистра
была и высок подол!
Как солнце скатилось быстро
в азовский сырой подпол

и долго еще шипело,
и пенилось, и скреблось…
как будто не всё – успело,
не вовремя – сорвалось.


Из цикла "Снегом"


Пусть под кожу возмездием вколот
мне его меднорожий пожар –
Я не буду любить этот город
по священному праву бомжа.

Я не буду чесать ему спину
и возделывать почестей сад.
Я покину, покину, покину
этот южный сырой каземат

Пусть пытает отчаянья пыткой,
пусть полощет в семи кипятках –
Он погибнет во мне. Так улитка
Погибает в своих завитках.


Маршрут № 146

У тюремного забора –
тень что надо
Не берут его измором
винограды

Высоко застегнут ворот
цвета мышки
От тюремного забора
шаг до вышки

То ли ветер завывает,
то ли узник
Новый Ленин вызревает
в серой кузне

----------------------

146-я маршрутка в Одессе едет по скоростной трассе - с одной стороны тюрьма, с другой - заброшенный ипподром.


Отлагаются соли в суставах дорог...


Отлагаются соли в суставах дорог,
и дороги кривят, и дороги – узки.
Я хотел бы летать, но создатель не смог
прицепить мне крыла на плечей узелки,
и я тоже – кривлю, и я тоже солгу,
потому что не водится правды в ногах.
мир на крови заквашен, и все мы в долгу
у того, кто добавил в нее молока,
у того, кто, к рождению смерть примешав,
превращает молочные зубы в резцы.

От земли отторгается только душа,
потому что она – невложима в сосцы.


Позвони в небеса...

Позвони, позвони в небеса.
Вдруг ответят тебе голоса
тех, кто, плюнув на силы земли,
в облака превратил корабли.

Погляди, погляди как ветра
обжигают собой кливера,
и куда бы не плыл капитан –
и внизу и вверху – океан.

Подержись, подержись за канат.
Иногда корабли якорят,
чтоб, от суши уставши, душа
к ним, туда поднялась – подышать…


Нет путёвей путевых заметок...

Нет путёвей путевых заметок:
что увидишь сквозь обскуру веток,
то познаешь, и познав – пожнёшь…

Вызревает путевая рожь.
Гоношится истина в бутылке.
И деревья робкие затылки
подставляют жалобно под нож…

Записать. Забыть. Сложить в коробку.
Лес, дорогу, птицу, небеса –
под одну обложку подвизать
с городами, стогнами и стопкой!

Стопка к стопке – высится наследие…
Стопка к стопке – вздрогни и поедем, а?


Поэту в Питер

Мой питерский Гесиод,
от южных недужных дел
умчавшийся на санях,
сорвал на границе свитку.
Мой питерский Гесиод
молчит с параллели «Л»
о мелочных трудоднях,
болтающихся на нитках…

На набережной – вода.
Над набережной модерн –
седой великан блокад,
бомбёжек и революций.
На набережной вода,
и кто б ни стоял в воде,
все реки впадают в ад,
пока существуют нунции.

Пол-унции счастья – в рот.
Пол-устрицы неба – впрок.
Балтийский неровен час,
но Север – по-русски праведен.
Мой питерский Гесиод,
храни тебя святый Блок,
и тот сумасшедший в нас,
бегущий босым – по наледи…


Голорукий апрель...

Голорукий апрель коромысло повыше забросил…
Звонкопалые звёзды горстями рассыпаны рядом не им ли?
Небо вырастет к лету и в жёлтое вызреет к осени,
Но пока черновик его слева направо в зелёных чернилах.

Высоко-высоко, там где белый барашек пасётся,
Где своих созывают на вече вечернее новые ливни,
Зарождается смерть, и кто стар и плешив, тот спасётся,
А кто светел и юн – добровольцем уйдет на войну и погибнет.

Оттого так апрели горчат, что никак не собрать их
В толстостенный сосуд – молодильным нектаром, бессмертною влагой…
Оттого повторяют себя, как близнечные братья,
Что чем меньше отсчитано их на героев, тем больше отваги

Залегает в сердцах ископаемым неким ресурсом,
Без которого вряд ли избегнет планета вердикта Вселенной.

И апрели звенят, изумрудятся прямо по курсу,
Словно нет ничего, кроме первой листвы и небес белопенных.


Поэту Шойинке Воле

Поэт из племени йоруба
В бессмертный стих слагает губы.
Поэт из племени йоруба
Сидит в тюрьме, чтоб доказать,
Что каждый – сытый ли, голодный –
Имеет право быть свободным,
Имеет право – не молчать.

Поэт поёт, и Обатала*
Глядит на Африку устало.
Поэт поёт и Обатала
Уже не может не помочь,
Тому, кто выбрал путь трибуна
Под ярким небом Олоруна** –
Дорогу, звездную, как ночь.


___

* Обатала («господин белой одежды») – в мифологии йоруба бог, управляющий небесным сводом и миром.
** Олорун («хозяин неба») – в мифологии йоруба глава пантеона богов.


Этот город сегодня нас видит во сне...

Этот город сегодня нас видит во сне.
И запутавшись в карте его сопряжений,
мы легли полежать на холодной спине
мостовой, чтоб спастись от головокружений,
сотрясающих город, забывшийся тем
сновиденьем, в котором мы – камень. И стен
палимпсесты над нами от ветра дрожат,
и над ними – суровые птицы кружат,
и стальное перо застревает, как мясо,
в нижних зубьях жующего сумерки вяза...

Вяз погибнет. И гибели влажный грибок
поползет по фундаментам, съест потолок,
доберется до кроны, до неба, до птиц и...

Город спит. Город нам, сновидениям – снится.


Пшеницей покрывать бы – купола...

Пшеницей покрывать бы – купола,
чтоб хлеб и небо с богом рифмовались,
чтоб не кресты – колосья поднимались
и к тучам, закусившим удила,
и к ангелам на белых кораблях,
ленивых и величественных равно…

Чернила бога набело, исправно
ложатся над полями, на поля…

Не стряхивай с плеча их, словно перхоть.
Ответ молитвам – влажен и широк,
земля кругла и – это видит бог –
до горизонта купол златоверхий.


Первопоэт

Убивающий зверя углём на стене
Первобытный поэт шевелится во мне,
И я знаю, что я не охотник, а маг,
Что нужны мне – стена, уголёк и очаг,
Что копьё моё в зверя уже не летит,
Что пишу я тем лучше, чем больше обид
И камней от моих соплеменников жду.

Они мамонта делят и сеют вражду,
Они пальцами тычут в меня, хохоча.
Если я говорю, они мрачно молчат
Или грубо пеняют на то, что я не
Добыл мяса на зиму в жестокой войне
За убогие прятки в глубинах пещер…

– Я – поэт, провозвестник неведомых эр,
Превращающий звуки в ухоженный руст
Первобытный профессор изящных искусств…
– Я – цена, за которую куплен ваш быт.
– Я – заложник. Залог. Берегите…

Убит.


Тотему

Мы больше не …
Владимир Высоцкий

Мы – волки. Мы – волки. Мы – дети Луны.
Нас черти тесали из лунного света,
На серых загривках блестят галуны.
Лови нас – за это. Гони нас за это –

В дремучие зимы. В больные леса.
Овчинная кровь успокоить не может
Тоски межпланетной. Спасай телеса,
Покрепче схватив непослушные вожжи,

А крест – не поможет. Мы сами – кресты
Под пристальным взглядом голодной двустволки.
Мы – дети. И кто-то за нас отомстит.
Стреляй, несвободный. Нас много. Мы – волки.


Скулой к скале прижаться…

Скулой к скале прижаться…
Камень на ласки – скуп.
Можно с тобой обняться,
Кварцевый однолюб?

Зол наш удел и горек –
Горбиться, не расти.
Слышишь, как дышит море
В клетке моей горсти?

Рвется, скользит по пальцам…
Мы не заметим, как
Сточит и кварц, и кальций
Беглой воды наждак –

Так уступает расе
Волн и любовь, и твердь
Тот, кто придумал нас и
Тот, кто придумал – смерть.

Может, он сам, усталый,
Выпив морских чернил,
Где-нибудь в небе к скалам
Голову прислонил…


Время густо каплет на висок...

Время густо каплет на висок.
Свешиваясь космами седыми,
Время, как недоенное вымя,
Каплет на ладони. Бледный сок –

Всё, что можно выжать из пространств,
Пустоту подрезавших боками.
Млечный сок земли дрожит в стакане
От движений и непостоянств.

И когда моя скупая грудь
Той груди коснётся неизбывной,
Я пойму, что время – это бивень
Зверя, преградившего мне путь

Зверя, преграждающего всем
Раннюю ли, позднюю дорогу -
Зверя, называемого богом,
По живой идущего росе

По кровавой, плахотной росе.


Над камнем древнеримским колышется тимьян...

Над камнем древнеримским колышется тимьян –
Здесь время, загрубев, застыло вне приличий.
Спасётся и погибнет святой Себастиан,
Аттила бросит клич и захлебнётся кличем,

И будут гипподромы властителей и вражд,
И в пурпуре чума, и лепра с колокольцем…
… И юный лжепророк, и отравитель-паж,
И грязные стада старух и богомольцев…

Как ветер по траве, как вешняя вода –
Меняющие лишь названия и лица,
Они проходят здесь. Они спешат туда,
Где мрак небытия надорван летописцем.

Колышется тимьян. Всесилие и власть
Обещаны тому, кто нерушим и вечен…
Проходят времена, но камню – не пропасть.
И ты на камне том – печать. Поэт. Предтеча.


Есть еще место в этом трамвае...

Есть еще место в этом трамвае –
гостеприимен железный бок,
но – исчерпалось число дорог,
закольцевалось, истаяв...

Прыгай – вагон с горизонтом вровень!
Лбом прижимайся к стеклу. Оно
не от дождя бережёт салон –
от потери крови.

Может, и ты из железа сделан?
Рельса коснёшься, и станет вдруг
многоколёсого сердца стук
твоим телом...


Я ходила туда, где никто не живет...

Я ходила туда, где никто не живет.
Там подвальной улыбкой безумствует кот,
будто вены, по стенам висят провода,
не течёт из белесого крана вода,
и ступени скрипят, отбирая года,
и ведут на чердак, на балкон – никуда…
Отощавший матрац, нерабочий торшер,
сквозняком пропыленные крылья портьер,
паутинная дрожь серебрит потолок…

Там беда заржавела на кафеле щёк,
тех, кто стен не сберёг и дверей не сберёг,
и себя – не сберёг, и подтёками лёг
на паркеты, избитые жалобой ног…


Там сгущается сор, погребая углы,
и пороги блажат и топорщатся, злы
оттого, что раскрыты, как язвы, полы,
оттого, что гостиные полны золы,
оттого, что разрухе заплачен калым,
И не дом, и не дом уже это, а – дым…
над землею встаёт – нелюдим, колченог.

Я ходила туда. Для чего? для чего…


Обездвижь этот нерв

Обездвижь этот нерв, заблудившийся в
одиночестве наших нечёсаных грив,
потому что - замкнёт, и уже никогда
мы - живые - не сможем друг друга догнать...

Обесточь этот провод, опутавший нас,
пока крутится счётчик и свет не погас,
потому что - искрит, потому что потом
мы в пожаре дороги назад не найдём...

Обнули те счета, по которым платить,
значит - больше свободно тебя не любить,
потому что разлука - на каждом шагу...
Потому что я жить без тебя не могу.


Я тебе никогда не дарила колец...

Я тебе никогда не дарила колец –
Оттого, что ты мне – не рука, а птенец

Той зари, из которой рождается Дух,
Восстающий на всех, кто прокис и протух,

Тех – ловивших тебя, тех – терзавших тебя,
Лебедёнка из снежной страны лебедят.

Я тебе не дарила на шею – цепей
Оттого, что растёшь – вожаком лебедей,

И когда ты молчишь, и когда ты поёшь,
Ты хорош – так лишь ангел бывает хорош…

И не нужно тебе ни цепей, ни колец.
Пусть икарово солнце возносит венец

Над высоким и чистым, как неба отлив,
Лбом поэта, который – бессмертием – жив.


Обывателям

Среди вас, модных, я стою – кромлех.
Грубость камня надёжней шелков и шляп
для того, кто эрами дышит, для –
вольных…

Мимо вас, сытых, я иду – митинг.
По касательной к моему пути
ваши двери, в которые – ни войти,
ни выйти…

Вместо вас, полых, я звучу – соло.
Чем прозрачней в сердце, тем ближе – высь.
И не требует ни паспортов, ни виз
мой – голос.


В центральную пасечную

…событиям последних дней…

Нет в Украине – голодомора!
Голодомиру – голодомир…
Чёрная тётка бдит у забора,
как соглядатай, как конвоир.

На тебе, тётка, денег и мяса,
только к порогу не подходи.
В чёрные зимы, в долгие рясы –
в глубокогробье не уводи…

Голодовору – голодовора,
сытую свору праздной родни.
Неотличимо от беспризора
бремя свободы в голододни…

Время настанет – незачем браться
будет за дело. Треснет забор
голодостаи – голодобратства
птиц, обреченных на нож… на мор…


Ни коня своего, ни дома...

Ни коня своего, ни дома.
Всё – цыганщина, всё – шатёр!
Нежит дно твоего парома,
жжёт – свободы моей простор…

Что мне лестницы, что мне стены?
Смелет всё вечеров печаль.
Что мне, друг, от твоей измены,
если прошлого нам не жаль?

Бесконечно и бескорыстно
прочь – пешком, если нет коня!
Ты по мне не справлял ли тризны,
каждый день – хороня меня?

Не невидима, но – свободна.
Пой, цыганка, погромче пой,
чтоб гадалось по путеводной,
по звезде моей ледяной!

Милый, слышишь, уже не надо
мне ни глаз твоих, ни руки –
я сменяла свои награды
на чугунные башмаки…

Что мне башни, мосты, заборы?
Что мне замки – замки одни!
Я в свои ухожу соборы –
в небом звонкие дали-дни.


Годы, грошики, рубли...

Годы, грошики, рубли...
Август клонится к закату.
Всё, чем я жила когда-то –
не тревожит, не болит...

И осталось – на потом –
завещанье бурелома:
выломай ребро из дома,
чтобы новый строить дом...

Пашни, пажити, паркет...
Всех хлебов не сжать, не выпечь.
Небо говорит на птичьем
пеклеванном языке

с теми, кто сумел – идти
выше маковок и кровель...
Небо, мы родня – по крови!
Мне с тобою по пути!

Рыбье, рабье, суета...
Всё чешуйчатое – сбросить,
как заря бросает росы
на гробы и города...

Взмыть, и – как к реке приток –
к синим прилепиться латам,
и лететь – всегда на запад,
чтоб вернуться – на восток.


Пала Мессена, лакедемонянин...

Пала Мессена, лакедемонянин,
пала Мессена...
Взмыл, отражённый её зеркалами,
камень измены

над плодородием нив, над стадами,
над головою,
чтоб уничтожить, что названо – нами,
названо – мною...

Пей! Победитель всегда веселится,
пей до упаду!
Мне твоей новой богатой столицы
будет – не надо!

Что мне теперь твоё звонкое имя,
паж и повеса?
Пала – Мессена, и Спарта – отхлынет
в руки Гадеса...


Море, мой тревожный брат...

Море, мой тревожный брат
С профилем орла…
Бей приливами в набат
Синего крыла,

Властною срывай рукой
С берега бельё…
В клочья – рви, мели – мукой,
Дикое – моё…

Так закованный в седло
Беленится конь –
Режет жидкое стекло
Города ладонь.

Нет ему по сердцу – вер.
Нет по росту – вёрст…
Море – спящий Робеспьер.
Море – Алконост.


Кто из нас...


Кто из нас доживёт - до ста?
Последнее поколение двадцатого века
покорно ложится в гробы, устав
от звания человека...

Не Чернобыль и не Чечня -
вся обречённость Цивилизации
шепчет на ухо, так обняв,
что - не отвязаться...

Кто - за нас? Да теперь никто!..
Не от боли каменные - от пыли.
Господи! души наши прими за то,
что мы - были.


Памяти Дерибасовской улицы…


Тело города моего
Превращается в – Ничего.
И барокко, и арт нуво
Набивают тугой живот
Появившихся вдруг из-под
Заграничной полы господ.
Новой знати паучий род
Оспой роет, чумой ползёт,
Режет, рвёт поперёк и вдоль…

Камень, камень, почувствуй боль,
Камень, камень, – покорный вол –
Покажи им оскала скол,
Поднимись и скажи – я ствол
Иггдрасиля, я – естество,
Я – могила, ступень и стол,
Я – скала, я – маяк и мол…

Камень – кожу столиц и сёл –
Мелко крошит в салат монгол,
Густо мажет на хлеб вандал.
Камень – нем. Он всегда молчал –
В кумаче и без кумача,
С палачом и без палача…

Боже, Боже, храни его –
Тело города моего.


О. Э. Мандельштаму


Ненадёжен Воронеж, и Питер завален
прибалтийским туманом. Беги – не беги,
не летательным будет исход, а летальным.
И на шконке враги, и за шконкой – враги…

От Гомера до смерти дорога – длиннота,
но так складно звучит. И так страшно – потом…
Не тебе, разложившему слово на ноты,
по помойкам шататься с распяленным ртом,

не тебе! Но, хранимый не Богом, а музой,
по этапу – идёт. И минуты – идут.
И тайга распахнулась бездонною лузой,
где его никогда, никогда не найдут.


Урони меня...


Урони меня – яблоком – в сытые водами травы,
обминув и Адама и Ньютона – в зыбь, в чистотел...
Чтобы кожей коснуться стотысячетонного шара,
чтобы от столкновенья на миг он быстрей полетел,

чтобы всё изменилось мгновенно и стала весомей
эта спелая бусина, эта антоновка-жизнь.
Не с литровою банкой, не с погребом частного дома –
повяжи с глинозёмом. Травой – навсегда повяжи.

Бесполезная смерть – в консерванте, в серванте, в утробе...
Сохрани, обминув и прилавок, и вора карман,
в этой плотной земле – самом верном, наследственном гробе –
Сердцевину мою – чернотелой щепотью семян.


Равноденствия

Растит нескромный аппетит
Далила-осень.
И жнёт, и косит, и темнит,
и жнёт, и косит…

Стрижёт беспечную главу
рука далилина,
и запускает в дом сову,
а в душу – филина.

И – спящий лета великан
ещё не знает,
что оскальпован, слит в стакан
и умирает…

Далила пьёт его, спеша,
за жёлтым пологом.
Царапает её душа
мизинцем облака

по неба выгнутой спине,
от боли синей:
«Самсон, зачем ты отдан мне?...
Самсон, погибни».


Письмо другу

За четыреста вёрст от меня – холоднее весна.
Беспроглядней – туман, и февраль ещё вяжет на спицах…
Друг далёкий, не стой сиротой у глухого окна,
Видишь – птица

Умным глазом глядит, прозревая сквозь пыль и стекло,
Под крылом её – степи, полынь и дельфина усмешка.
Память – жадная жрица – хранит изумруды и лом
Вперемешку.

Память – фрейлина ночи – приходит в потёмках на чай,
Достаёт из засаленной сумки кагор, папиросы…
Она долго глядит в одну точку и любит молчать –
На вопросы.

Жизнь бежит, но на всём остаётся немая печать.
Зеркала раздражают и хочется выйти из зала.
Ветер жмётся к обочине, где ему – перекричать
Гул вокзала…

Это – голод зимы утоляя, составы разлук
Тянут горестный груз, бесконечную песню бурлачью.
Слышно скрипку, и градом – монеты на паперть – из рук –
На удачу…

Всё – река. По течению, против ли плыть – всё равно
Воды движут себя, воды движут молекулы судеб.
День встаёт на крыло, день надсадно стучится в окно –
Бу-дем. Бу-дет.


По ночам

По ночам, когда город немеет, трамваи
Обо всём позабыв и пьянея от воли,
Отрекаясь от рельс, собираются в стаи,
И, минуя депо, отправляются в поле.

Они дышат взахлёб, пьют подземные токи
И глядят в телескоп на Созвездие Льда.
У любого из них есть свой Бальдр и Локи
И своя именная на небе звезда.

Они долго стоят у железной дороги
И глядят на составы, бегущие мимо.
Они просят Железного Бога о многом,
Но всего горячей о судьбе пилигримов.

И в ознобе от веры в заветное чудо,
По задворкам разбитых запоем застав,
Возвращаются в город, как дети Гаруды,
Повинуясь магниту маршрутных оправ.


Спелись, слепились ...

... В каждом поэте внутри Черный Человек.
У него с поэтом назначена встреча...

Алена Щербакова


Спелись, слепились друг с дружкою, спились – Музы…
Небо давно не меняло линялой блузы.
Улицы тянутся к небу – за друзой друза.
Город базаром растет, как геоид пуза.
Пузо дрожит – как гидроидная медуза.

Высятся вширь противительные союзы.
Бредят антенны, зрачки до предела сузив.
ЛЭПами и проводами крепчают узы
впаянных в сети Сети Робинзонов Крузо…

Выбейте иллюминаторы! Взрежьте шлюзы!!!

Ржавой слюною брызжет из пасти века
Черная мантия Черного Человека…


Там, где ветер...

Там, где ветер треплет нервно
Шевелюры скал,
Гордоглавым словом «верность»
Ты себя назвал.

Эхо вздрогнуло, и больно
Стало голове.
Мне открылось: ты – не дольний,
Ты – не человек…

Отразившись в лунном круге
Ты глаза закрыл,
И взметнулись к небу дуги
Белоснежных крыл.

Замерли минут фаланги.
Пел своё прилив.
Мы стояли – я и ангел –
На краю Земли.