Холодова Светлана


Ноябрь

Голых дворов заунывные ноты,
тремоло неистребимых рябин.
Мальчик-ноябрь, савояр большеротый,
снова по миру кочует один.

Снова кочует по миру, по сердцу –
только шарманка да верный сурок.
Ищет очаг, закартинную дверцу,
где наконец обогреться бы мог.

Где бы любимым он был и желанным,
где бы веселое пенье огня...
Падает наземь небесная манна,
остовы трав и цветов хороня.

Друг мой печальный, птенец одинокий,
не воскресить это лето уже.
Намертво встали древесные соки,
холод снаружи и холод в душе.

Дай я тебе подпою, как умею –
музыка к музыке, вечный мотив.
Есть ли на свете лекарство вернее,
чтоб ощутить, что по-прежнему жив?

Донной печалью мелодия тронет,
память припрячет словечко одно,
и не замерзнет в Господней ладони
спящее крепко до срока зерно.


Гибискусы

Беспечная южная природа, не обремененная заботой хранить как можно дольше ею же созданное, производила их в огромном количестве. Улочки приморского городка были засажены гибискусами, отмечающими каждый день новыми цветками. Стриженные, плотно стоящие рядом кусты напоминали детдомовцев, одетых во все одинаковое. И всё-таки каждый цветок был неповторим. Рядом с только что распустившимися были уже слегка поникшие или почти увядшие. Но и они хранили следы былой красоты, как состарившиеся примадонны, полузабытые поклонниками.
Это была любовь с первого взгляда. Во время прогулок она особенно радовалась этим цветам — как своей нечаянной родне, лёгкой, заражающей своей жизнерадостностью и не жадной.
Вернувшись домой, она первым делом спросила у подруги, заведовавшей цветочным магазином, сможет ли та достать ей эти цветы, могут ли они вообще расти в её двухкомнатной хрущёвке с окнами на проспект, угловой, шумной, где зимой было холодно, но сухо и душно от раскаленных батарей. И относительно скоро у неё поселился первый цветок — наследный принц с оранжевыми праздничными цветами-граммофонами, длинные пестики которых  с бархатными тычинками были похожи на инопланетные органы чувств.
Дочь говорила ей, ревнуя: «Со мной ты так не разговариваешь, как со своими цветами».
Дочь была безалаберная, но солнечная. Ссорились они редко, хотя и метко. Потом мирились, конечно, и забывали все горячие обидные слова, брошенные друг другу в сердцах, как раскалённые головёшки.
Этим летом цветы начали сбрасывать бутоны до срока. Бог знает, чего им не хватало, что мешало им вынашивать здоровое потомство. У неё не было сил и времени выяснять, в чём дело, потому что у отца обнаружили опухоль, и она моталась с ним по больницам: он плохо слышал и в присутственных медицинских местах был абсолютно беспомощен. Теперь именно он стал ее главным ребенком, а не дочь и не цветы.
Гибискусы зацвели как следует только в сентябре.
Отцу уже сделали операцию, и он понемногу возвращался к прежней жизни. А она всё никак не могла. Стойкое отвращение к любой физической работе доводило её, привыкшую хлопотать по дому и наводить порядок, до умопомрачения. Полдня она слонялась между кухней и диваном и только к вечеру заставляла себя с большим трудом сделать хоть что-нибудь.
В цветах завелась какая-то мошка, и это была уже полная катастрофа. Превозмогая себя, преодолевая апатию, она, как советовали в интернете, втыкала в горшки спичечные головки, поливала цветы раствором марганцовки, включала фумигатор на целый день и присыпала почву песком. Мошка с большим неудовольствием терпела всё это и в конце концов исчезла.
И тогда гибискусы зацвели разом, дружно, феерически. Кроме оранжевых принцев,  зацвели и принцессы: алые, похожие на диковинных летящих птиц, и розоватые, нежноликие — восточные красавицы, скинувшие паранджу.
Сентябрь, чистый и солнечный, перевалил за середину. Однажды утром, проснувшись, она коснулась ступнёй холодного пола и подумала: «Сегодня будет хороший день». Встала окончательно и добавила самой себе: «Да, будет». И пошла на кухню мыть вчерашнюю посуду.


Праздник выживания под полной луной

Думай сколько хочешь

(но молча, про себя, и не ной),

как тебя хоронят

на пару с полумертвой страной –

ведь сегодня праздник

выживания под полной луной.

 

Хорроры на выбор,

бессмертных управителей ряд.

Будешь свежей рыбой?

Несвежих тоже позже съедят.

Нам привили сумрак,

Наши фаеры недолго горят.

 

Кальяны, барабаны,

а рядом пузырится народ.

Все хотят нирваны –

вдохни её другому рот в рот.

Время Чингисхана

вырывается из красных ворот.

 


Alia mundi

Сначала были море и звезда,

которую вселенская вода,

как всех, кто высоко, ловила в сети.

Чтоб там, на неизбывной глубине,

свет гас внутри, а думал, что вовне,

и, умирая, смерти не заметил 

 

(она уже сестрой ему была),

чтоб принял абаддоновы крыла

за мрачный блеск и адский норов музы.

Уж сколько их упало в эту даль...

И разве исчезающих не жаль,

земные разрывающих союзы?

 

Как бабочка, на лёгкие миры,

лети, покуда правила игры

за временем, за вечностью, за жизнью,

за родиной небесной и земной,

за музыкой, за строчкой проливной,

и кроме как – не высказать, не вызнать.


Большая вода

Большая вода

 

В её Мухосранске, который нигде-везде,

точнее в краях, где глубинный живет народ,

никто никогда не слыхал о большой воде,

довольствуясь тем, что есть ржавый водопровод.

 

Средь чахлых березок, чумазых снегов и труб,

где нет горизонта, а только соседний дом,

где тополь обрезанный смотрит в окно, как труп,

она заставляла себя оживать с трудом.

 

В набитой маршрутке трясясь на работу (чёрт!),

ухабы дорожные зная, как Отче наш,

смотрела без мыслей, как ветер листву сечёт,

как  вечная осень штрихует дождем пейзаж.

 

...Когда это все началось? Из каких пустот

она выплывала в пожизненном сне своем,

когда ей шепнули, вдохнули – слух в слух, рот в рот –

«большая вода»? И вдали мелькнул окоём.


Ей стало чудовищно воздуха не хватать,

теснили дома, надвигался небесный свод.

Большая вода звала. Да ядрена мать,

какое ей дело до всех необъятных вод?

 

Но, думая так, поняла она наконец:

что, сопротивляясь, вот-вот – и сойдет с ума,

что следом идет неотступно зверек песец,

что осень закончилась и впереди зима.

 

А ей уже снился такой голубой простор,

такой горизонт вне известных координат,

что, наскоро бросив шмотьё в чемодан, как вор,

она в ту же ночь взяла билет наугад.

 

И всё. И с тех пор затерялись ее следы.

Никто из знакомых о ней не рыдал ни дня.

Но если тебе не хватает большой воды,

то, может, ты тоже большим кораблям родня?

 

А кто-то пускай наживает добра и впредь

ничем не рискуя, надежно храня, что есть,

позволив себе самому себя запереть

в глубинном своем Мухосранске,

в палате шесть. 



Cлепая

Она искала в нём себя,
в потёмках потаённых штолен,
где звук тишайший колоколен,
тоннели узкие крепя

то детской оторопью, то
высоким светом ниоткуда,
слепой надеждою на чудо,
глубинной камерой Кусто...

Она отыскивала суть
любого выдоха и вдоха
прозренье, музыку, эпоху
из них творя. И этот путь

от беглой страсти до любви,
от ненависти до терпенья
от немоты до вдохновенья
как штамм, ей к памяти привит.

Светлейший обморок любви,
что движет море и Гомера...
Он стал её отдельной эрой,
её бессменным визави.

Она отсчитывала от
него, как Рождества Христова,
свое молчание и слово,
и бег времен, и тихий ход.

Она взрослела, он старел
она его собой питала,
и молодости капитала
хватало ей. И жар их тел

ей говорил, что смерти нет,
что смерть не более чем мифы.
И все загробные тарифы
превосходил полночный свет.

...Он принимал её дары,
без сожаления их тратил,
чеканил правила игры
(то расставаний, то объятий)

и широко закрытых глаз
не понуждал открыть – что толку?
Но изменял ей втихомолку
и с удовольствием – не раз.

Что жизнь? И снадобье, и яд.
И он испил и канул в мае.
Но до сих пор у ней бывает
слепой и вдохновенный взгляд.

И даль, куда она глядит,
 (ведь смерти нет) почти родная –
ведь там, в каком-то дальнем мае,
маячит встреча впереди.


Охотники на снегу

Взгляд, отпускаемый с высоты (горы, холма),

будто несытая птица, паря над миром,

выхватывает: красный кирпич, муругие псы. Зима

хорошо темперированным клавиром

добавляет (белые клавиши, чёрная клавиша) мотив

возвращения с неудачной охоты.

Трактир «У оленя». Пламя, тему перехватив,

акцентирует жаркие, плясовые ноты,

обещая трапезу, тепло, очаг.

Контрапунктом – льдистая гладь затона.

Горизонт по-альпийски от гор зубчат,

детвора по-фламандски, неугомонно,

забавляясь, режет коньками пруд.

Собирают хворост. Над дальней крышей –

знак пожара... Всё это – заботы, труд,

радение о хлебе, игры – свыше

то ли Бог, то ли Брейгель (а может, они равны?)

колонковой кистью не торопясь выводит.

Земля, огонь, воздух, вода, явь, сны,

свойственность человека природе.

Родственность неотменимого холода и любви,

растворения в быте и взгляда сверху,

слабого homo deus и его могучего визави,

производящего инвентарную сверку.

Сретенье, возвращение в дол и дом –

как пароль от будущего и Вселенной.

Тёмные людские фигурки на белом и голубом.

Горний озноб константы,

дольнее тепло переменной.


Сноб

Он при жизни почти никогда не просил прощенья,
до посмертия нес опостылевший груз вины.
Он был редкостный сноб и тому придавал значенье,
что его безоружным, беспомощным не должны
лицезреть ни поклонницы, ни кореша, ни дети.
Он хотел бы уйти красиво, ведь был пижон,
чтобы долго ещё поминали его соцсети,
заодно обсуждая любовниц и бывших жён.

Никому не сказал на прощанье «люблю», а впрочем,
может, он и хотел, но уже подводила речь.
Он не чувствовал больше границу меж днем и ночью,
он сквозь веки смотрел на единую тьму, сиречь
на великое нечто, внимательно и бессонно,
хоть в ответ на вопросы ещё шевелил рукой.
Он втекал в пустоту по молекуле, по микрону,
ощущая, что там не сравнимый ни с чем покой.

И не надо ни водкой, ни сексом гасить тревогу.
И плевать, что цинична реальность до не могу.
И не должен уже ничего ни себе, ни богу.
И не врёшь никому, и тебе наконец не лгут.
...И теперь он приходит во снах, но и там не сахар,
что-то требует, редко – смеется, опять не брит,
вопрошает, куда они дели его наваху
и бутыль, где подаренный хенесси не допит,

сколько платят вдове за аренду его квартиры,
как там дочка и зять – поскорей приезжали чтоб...
Но попробуй его дозовись из иного мира!
Всё такой же гордец, всё такой же несносный сноб.
Только долго не вянут, цветут на его могиле
хризантемы и розы, шафран, золотник и сныть.
Потому что, несносного, ох как его любили.
А теперь и подавно нельзя его не любить.

 

 



Болдино

                 

      Е.С.

 

В Болдино в будний день прямо с утра народ –

у билетерши рук разом на всех не хватит.

По-хохломски к листве пруд черноту кладет,

полон тепла исход ангельской благодати.

 

Нить из привычных слов вденет экскурсовод

в ушко зеркальных вод, кленов и лип в округе,

сложится, как узор, тот карантинный год,

вспомнится: не хочу я умирать, о други.

 

Кто ты? Курчавый бог, южных кровей сверчок,

Моцарта побратим, вечный  невольник чести?

Кто имена твои знает наперечёт?

Лишь шестикрылый свет в этом осеннем месте...

 

Парк с ворожбой аллей, будто река, текуч,

рдяный окликнет лист окликом невесомым.

К самым глухим замкам Болдино дарит  ключ,

если прийти к нему с памятью и поклоном.

 

Гончий помчится слух лёгкой строке вдогон,

мир  с четырех сторон волей осенней выстлан,

и зазвучит внутри солнечный камертон,

путь открывая вдруг к самым глубинным смыслам.

 

А перед сентябрём, как перед алтарём,

рощи стоят окрест в бронзе и позолоте...

Ave, друг Александр! Голос твой растворен

в синей степи небес, в чёрной земной щепоти.

 

 



Канатка

Не Рай  блистаюший, не пустоши Аида –

сперва канатка над чугунной гладью водной.

Харон тебе за сто рублей билетик выдал,

вослед тебе гудок раздался теплоходный.

 

Душа, изъятая из бренности, из тела,

как будто в капсуле космической, зависла

над тем, что помнить бы, наверное, хотела,

хоть в этом не было ни лёгкости, ни смысла.

 

И гасло зрение, как чайка в небе сером,

и звал иных пределов голос непреложный,

и никаким уже немыслимым манером

назад, в ту жизнь, вернуться было невозможно.

 

Но там, где отмель выступала над рекою,

в секундной вспышке отболевшей ностальгии

вдруг показалось, что к воде спускались двое –

незагорелые, счастливые, нагие.

 

Последней волей забытье превозмогая,

пока не канул в непомерное далече,

успел узнать, успел подумать: дорогая...

А дальше не было ни памяти, ни речи.



Обретая имя

О, чего ты ищешь, Уллис, ещё не зная настоящего своего имени?

Морю или славе достанется твоя молодость?

Сумеешь ли пройти между сциллой золота и харибдой совести?

Готов ли стоять под стенами Илиона ради чужого огня? 

Сможет ли душа  твоя породниться с болью, трепеща, будто парус пентеконтера под ледяным Бореем?

Есть ли чем согреться в бескрайнем  пути к себе, к Итаке своего сердца?

О, хитроумный...

Простодушны раненые Эротом, дети с молоком матери на губах, овцы в отаре. 

А ты, новый минотавр,  знаешь назубок лабиринты разума.

Не они ли  — медленное самоубийство бога в самом себе?     

Чем ближе к концу пути, тем яснее звук твоего имени.

Там, где конец, ты слышишь начало, слышишь себя настоящего.

Время и пространство – твой слух.

Пара оболов –  твоё достояние.

Но не тёмные пустоты Аида ждут тебя, а зенит мира, сверкающая высь  мифа.

 


Чай с дождём

Сначала воздух сдвинулся, потёк
чуть уловимо, медленно, неспешно –
над яблоней, над крышей, над скворешней,
полуденный сдвигая солнцепёк
от лавок и дощатого стола,
где люди, истомлённые жарою,
собрались, чтоб устроить пир горою,
пока болезнь и смерть не развела.

Там восемьдесят два и двадцать два,
друг друга постигая в разговоре,
соединялись, о memento mori
забыв, а их укрывшая листва
перемещала дискурс от жары,
к неявно подступавшей дымке сизой,
и к ней же сквозь покровы зноя снизу
тянул мордовник синие шары.

Когда загрохотало, и всерьёз,
никто не думал в дом перебираться.
Не барышни кисейные, не цацы,
промокнут – так обсохнут, не вопрос.
Достали чашки с красною каймой
на смену снеди незамысловатой
и пили чай с шиповником и мятой,
смородиной и каплей дождевой.

Недолог ливень – жизнь его длинней.
И, слава богу, всем ещё хватило
июля – тем, кто юн и полон силы
и кто ослаб к исходу многих дней.
Пусть всё своим вершится чередом,
но будет неразменным оставаться
родства краеугольное богатство
и чай вприкуску с летом и дождём.


Глаз циклона

 Сегодня Игорю Чурдалёву, замечательному поэту,  который предельно остро чувствовал время, исполнилось бы 68 лет.

Время вокруг Игоря концентрировалось, сгущалось, меняло скорость течения,  он мог находиться в нём, будто  в глазе циклона. Мог существовать сразу внутри и вовне. Может, поэтому Игорь так (почти мистически) точно определял  болевые точки любого временного отрезка – от мига до эпохи. Иногда создавалось впечатление, что он парит над ней – такого масштаба было его поэтическое видение. Но это не было отстранённостью. Это было максимальной слитностью с происходящим, циркуляцией эритроцита в кровеносной системе истории.

И поэтому время болело и в нём самом. Игорь говорил, что историю хорошо изучать по строчкам стихов. Например, Пастернака. Что они могут дать гораздо больше, чем просто цифры и факты.

Он и сам был Мастером. Галина Ивановна Седых, литературный критик, через чей слух прошло огромное количество поэтических строк, сказала однажды, прочитав несколько стихотворений Игоря, что могла бы по каждому из них написать диссертацию.

У Игоря не было помпезных публикаций в толстых журналах, но никогда  не было и недостатка в читателях. Тот, кто не гнался за мейнстримом,  за постмодернистской шелухой,  единожды встретившись с его талантом поэта, мыслителя, с его мастерством и поэтической бескомпромиссностью, навсегда оставался под воздействием его слова, «не истлевающего, как бумага –  твёрже гвоздя, на котором клинок Улисса над изголовьем юноши Телемаха».  Под воздействием его чеканной мысли,  органично сочетающейся с мощным, взрывным лиризмом.

Я верю, что стихи и публицистические эссе Игоря Чурдалева  ещё не раз будут оценены по достоинству профессионалами, найдут многих и многих преданных читателей, оставаясь самыми точными маркерами эпохи, вмещая непреходящие смыслы, связанные с поисками себя и своего места в жизни, в мире.

 

 

 

Будущее

 

Четко неоном вычерчены вечера.
Призмы их стекол в черствых квадратах стали.
Мы, поспешая на лайнерах, опоздали.
Будущее настало вчера.
Вот его свет замерзший,
сырой хайвей,
посвисты шин меж обочин блескучей ночи,
тусклые бары, полные одиночеств,
где гангста-рэп читает
его соловей,
в сайтах щебечущий за неимением сада.

Далее глянешь - прорва времен черна
и непроглядна.
Большего ждать не надо -
будущее настало вчера.
Вызрели сроки и подоспела жатва.
После неё, видимо, лишь потоп,
освобождающий от надежд на завтра
и отучающий откладывать на потом.

Дни наши нам нашептывают,
как сводни,
в неразличимые складываясь года:
только сегодня, мой ангел,
всё - сегодня,
или лети в бездонное никогда,
в будущее, клубящееся, как кратер,
где - в из вольфрама выполненной избе -
пользуют ведьмы лазер или коллайдер,
не прозревая будущего в себе,
где, провожаем прицелом из каждой щели,
будущий я, чуждый себе, другой,
в пробке стою по дороге к своей пещере,
с тушей в багажнике, с палицей под рукой.

 

 

Рождественский марш

 

Привычный жить и делать на «раз-два»,
не под варганы, но под лязг и стуки,
я был рожден вдали от Рождества -
в пространстве, и во времени, и в духе.

И малышом, ловя шумок молвы,
обмолвки и присловья бабы Нади,
я мыслил, что волхвы есть род халвы,
а ясли — цех в родильном комбинате.

Но ставят ёлку — я притих и жду,
что утром отыщу под ней машинку
и револьвер. Кремлёвскую звезду
воздел отец на колкую вершинку...

Мир за секретом раскрывал секрет,
я прозревал, превозмогая дикость.
Но сердце опоздали мне согреть
Благая Весть, и Андерсен, и Диккенс.

А ум лукав. Он ловок лишь понять.
Понять, но не поверить — мало толку.
Кого бы ни случалось распинать,
пьём белую, да молимся на ёлку.

А что ж не выпить в праздники. И что ж
не побродить с нетрезвой и недружной
родной толпой - как будто впрямь Христос
скользит пред нею поступью надвьюжной.

Как будто есть пред кем на лёд упасть,
и плача — хоть от снега или ветра -
просить в ночи:
- Господь, помилуй нас,
не знающих рождественского света.

 

 

Сторож

 

Полз к закату, тлея, дня запал,
мир себя во тьму как в шахту прятал.
И тогда на смену заступал
я - как ночи штатный оператор.
Но в рассветах, словно на кострах,
прогорала звезд толчёных пудра.
И тогда ко мне являлся страх.
Кто я был для бодрых граждан утра? -
нечисть и чужак с клеймом на лбу.
Нетопырь — и сам поверил в это.
Не точил клыков, не спал в гробу,
но чертовски не любил рассвета.

Красного я отроду не пил.
Глюки с похмела — оно мне надо?
Но маскировался, как вампир,
и предпочитал для маскарада
всё, что от прилавков далеко,
что давно не модно и не ново -
запонки эпохи ар-деко,
галстуки из шёлка набивного.
Только бы подальше от орды,
чьи отары к миражам гонимы,
только бы не встать в её ряды,
в час, когда чабан врубает гимны.

Тот, кто в доску свой и кто чужак -
каждый сгинет со своею верой.
Так и мне бы сгинуть в сторожах,
что не худшей стало бы карьерой.
Я бы блеску свиты не мешал
на дневном свету её парадов,
только б колотушкой оглашал
переулки дрыхнущих багдадов,
сообщая миру: ночь уже! -
и тысячелетья пронесутся,
прежде, чем не станет сторожей,
спящему дающих
шанс проснуться.


Музыка, которой нет возврата...

Музыка, которой нет возврата,
как песок, меж пальцами текла.
Музыка ни в чём не виновата,
если ей подрезали крыла.

Ладом оборачивалась, адом,
даром доставалась и взаём –
о, спасибо ей за каждый атом,
каждое мгновение её.

Всё на свете связано с утратой,
бренностью, но смотрит нам вослед
призрак прежней музыки крылатой,
занебесный, запечальный свет.

Жизни и судьбе равновелика,
с глубиной уравнивая высь,
стоя за спиной, как Эвридика,
просит: оглянись же, оглянись...


Он стучит ко мне. Впусти, – говорит, – впусти...

Он стучит ко мне. Впусти, – говорит, – впусти.
За душой зеро, нетающий снег в горсти.
Говорит: я так соскучился по любви.
Отворяю дверь. Входи, – говорю, – живи.
 
И заходят с ним вся боль его, маета,
всё, что нёс с собой – с крестом или без креста.
И нельзя уже – на день или много лет –
половину лишь впустить, а другую – нет.

Дом теперь тоской, тревогой его обжит.
Вон она, в углу, что кормленый пёс, лежит,
не живётся ей на улице, в конуре.
И темнеет рано, в мае – как в декабре.

За плечом его, за левым, стоит вина.
Вся душа его – опалимая купина,
опалённая. Виски у него седы.
А в глазах – далёкий оклик большой беды.

И моей весне за ним, как дитём, ходить,
из крапивы жгучей прясть на рубашку нить,
чтоб ему в ответ, сильней петли и курка,
зажигался свет, речённый издалека.


Памяти друга

                                                                 Игорю Чурдалёву


Что осталось теперь? – сообщаться с тобой стихами
(достоверней сетей и девайсов – любого средства),
где любое созвучие дышит твоим дыханьем
и в просодии каждой немолчное бьётся сердце.

Повседневные истины – несть им числа и сносу,
но не ими, а певчей строкой утешаться впору,
если разум всё туже затягивает вопросы,
словно шёлковый шарф легкомысленной Айседоры.

Одиночества странствий душе не избегнуть присно –
тьмой и светом махину её расстояний мерьте.
Тот, кто в жизни своей не нашёл хоть немного смысла,
и толики его не отыщет в своей же смерти.

Немотой обращается сердце в бесплодный камень,
а сподобишься речи — и счастлив её волшбою.
За семьюдесятью и ещё за семью замками
то, что ты, постигая, безмолвно унёс с собою.

Говори, говори – каждой рифмой, строфой бессонной,
всею искренностью своей и самообманом,
будто вольная птаха, что под залетейской кроной
приискала ночлег на пути к заповедным странам.


Ведьма

Вещество этой жизни гниёт до дыр,
расползается – нить за нитью,
лишь угрюмая чаща – привычный мир,
постигаемый по наитью.

Здесь не водятся звери о двух ногах,
тьма не мачеха – мать родная,
здесь живое без страха уходит в прах,
из него же и восставая.

...Из деревни на днях привезли опять
на телеге нагое тело.
И, пока собирались его сжигать,
засмеяться она хотела,

да сдержалась – охота ли – в сотый раз –
чтобы камни летели в спину.
Отвернулась и не показала глаз.
Ну и пусть они все там сгинут.

Ведь вторая седьмица вчера пошла:
провели её – ведьму, дуру –
зарубили хромого её козла,
ей оставив кишки да шкуру.

Оберег наговорный его не спас,
и к беде её пущей, вящей
всё косил помутневший козлиный глаз
с головы, на крюке висящей.

И бессмыслен ответ на любой вопрос:
ради мяса, извода ради?
... Да ещё увели двух молочных коз –
не доить их теперь, не гладить.

Не пасти на виду у далёких гор,
молока не носить в низину.
Там, где сердце, горит у неё костёр.
Ну и пусть они все там сгинут.

Только будут и так то чума, то глад
их детей круглолицых нежить –
без неё им достанется этот ад.
А она им чужая, нежить.

Но теперь ни один, кто бы к ней проник,
ничего уже не обрящет –
лишь услышит, как ведьмы безумной крик
разрывает глухую чащу.


Перелистай весну, дойди до мая...

Перелистай весну, дойди до мая,
страница шесть.
Читай, как в первый раз, осознавая –
и ты здесь есть.

В небесных поймах столько голубого,
что отче наш!
И яблони стоят, как сто Ростовых,
как сто Наташ.

В кисейном, белом и бескомпромиссном –
девичий ряд.
Над набережной голуби зависли –
опять летят.

Текучая речная амальгама,
волна вольна.
И ветрено. И белый контур храма.
И жизнь полна.


Лучшие лекарства

Он измеряет жизнь урожаями винограда.
Каждый год – винтаж.
Каждый год – сгорбленная над лозой спина.

Пологий склон,
жаркий, как сацебели, воздух,
обвал дождя –
сердце терруара.

Однажды, за неделю до сбора,
пришла гроза.
Град побил недоспевшие грозди,
и через три дня они сгнили.
С тех пор он боится града.

Лоза – его плоть и кровь.
Пока в квеври зреет вино –
он бессмертен.

Сын, приехавший из Нового Орлеана,
думает:
эта жизнь отцу не по годам,
пора на покой,
соседи давно перебрались в Тбилиси.

Сын думает:
его приезд,
подарки,
фотографии внуков –
вот что лечит старость.

И не знает, что лучшие лекарства –
солёный пот,
каменистый склон,
терпкий вкус извечных забот,
радость нового урожая.


Дети полной луны

Смотри, какая луна взошла над пустыней города –
время решить, то ли сон, то ли явь, сюжет,
где насквозь проржавело пустых обещаний золото
и мосты обветшали над пропастью мертвых лет.

Мы дети полной луны,
наши ночи длинны,
наши дни быстротечны.
Который год или сон
ищем свой Авалон
между ратью и речью.

Когда четыре коня незримою дланью взнузданы,
первый архангел уже расчехлил трубу,
мы находим друг друга во сне, по дыханью узнаны,
чтоб нести апокалипсис прочь на своём горбу.

Мы дети полной луны,
мы окуклены в сны,
наша криптовалюта –
свеченье высоких бездн,
долгих снегов диез,
сбывшегося минута.


Баба Маша

Помню нашу старую квартиру,
наше коммунальное житьё,
бабу Машу, Катю-бригадира,
сына непутёвого её.

Ох, какие там кипели страсти,
шли бои за метр и киловатт,
каждый был в скандальном деле мастер,
каждый был ни в чём не виноват.

И откуда только брали силы
на междоусобные дела…
Помню, как по стеночке ходила
баба Маша, а потом слегла.

На поминках с немудреной снедью,
позабыв о ссорах, о былом,
собрались впервые все соседи
за одним бабмашиным столом.

Закусили, выпили немножко,
и, пока никто не заспешил,
родственники выдали по ложке
на помин бабмашиной души.

Всякое бывало в жизни нашей –
каждый ведь не ангел и не зверь.
Упокойся с миром, баба Маша,
мы ведь не враги тебе теперь.

Мы ведь одного с тобой народа,
нам потом – за те же рубежи
… И поныне в глубине комода
ложка неказистая лежит.


Потоп

Эльза входит в свой номер,
падает на кровать, не разувшись,
отыскивает страницу в тяжёлой книге.
Потоп.
Она чувствует, как подползает море,
растёт, выгибается, ластится, точно кошка.

Теперь комната в отеле
похожа на аквариум
с единственной рыбкой,
мечтающей утонуть.

Но кто-то решает – не сегодня.
Вода стремительно опадает,
музыка смерти уходит.

Через тридцать лет
её слышит сын Эльзы –
небесные хляби низвергают мелодию,
сминая всё.
Он укрывается в ковчеге квартиры
и ждёт, ждёт, ждёт.

Спустя пять месяцев сорок дней и ещё семь
терпение покидает его.
Сорокалетний мальчик,
открыв окно, обращается в голубя
и летит разыскивать сушу.

Постаревшей Эльзе
сообщают о смерти сына.
Она опускается в кресло,
и масличный лист – невесть из каких земель –
ложится ей на колени.


Игорю Чурдалёву

Сполна отдав и тьме, и боли долг,

ушёл, поскольку дольше быть не мог,

поскольку срок истёк и козырь вышел.

И, выдохнув, невидимой звездой

упал, но ввысь... А месяц молодой

бессменно простоял всю ночь над крышей

 

в почётном карауле... Поутру

мир тёк как будто в черную дыру,

но полнился  цветеньем, духом пряным.

Ещё был май, но лето без пяти, 

и старый тополь мне мешал пройти,

поваленный вчерашним ураганом.

 

Мир зыбился, но словом согревал

твоим весь этот джаз и карнавал,

где рок и фарс в единой круговерти.

И было осязаемей всего

поэзии живое вещество –

превыше понимания и смерти.

 

 

 


Снегопадное

Стирая краски на холсте,
шел снег. Ответить было нечем.
И город стал похож под вечер 
на дом, в котором ждут гостей.

Там, ослепляя белизной, 
скатёрку свежую стелили,
нигде ни пятнышка, ни пыли
и только праздничный, сквозной

струился воздух снегопада,
манил, качая рукавом,
и был награда и отрада
для тех, кого приветил дом.

Никто, никто не одинок,
покуда чаша снеговая,
распахнутая, круговая,
плывёт у губ. И слит глоток

со спящим тополем, летящим 
на месте, в свете фонарей, 
и с пешеходом, семенящим
вперёд, за таксою своей,

а тот, кто из подъезда вышел
на босу ногу покурить,
связуем с той, что выше, свыше 
прядет из белой шерсти нить.

И наш союз безмолвно длится,
как нитка лёгкая в руке, 
пока читаема страница
на снегопадном языке.


О семи снегах

Пришёл январь о семи снегах,

как будто горние серафимы

нашили белых льняных рубах

для тех, кто празднует эту зиму.

 

На семь сторон – поясной поклон,

продлись, девический их оттенок.

Стоит январь как просторный дом –

смолистый новенький семистенок.

 

И семь вестей от семи небес,

как семь ключей, отопрут пространство,

чтоб каждый в нем из себя воскрес

как тайный символ витрувианства.


Дыши, дыши, покуда воздух есть...

Дыши, дыши, покуда воздух есть,
покуда сквозь морозные пространства 
уходит год, забывший вольтерьянство,
покуда шлет звезда благую весть
католикам, Европе, а у нас
все сумерки, безвестность, полдорожье, 
все ждешь, когда затлеет искра божья,
уж если не раздастся божий глас.

Дыши, дыши. Беги из заперти.
Пусть бронхи рек по горло льдом забиты
и снег над ними – мёртвая сюита,
ещё возможно музыку найти
в просторе, низвергающемся на
оглохший зимний город в серой вате,
где жизнь равна растрате и утрате, 
и холодна, и призрачнее сна.

Дыши, дыши, держи меня за ру-
ку. Мы с тобой подкинутые оба 
в страну, где карачун клаустрофобам,
где отчий дым – отравой по нутру,
где рифмы обмелели в русле строк, 
где жизнь и смерть – одни пролегомены.
Остался только воздух неразменный.
Дыши, дыши – глоток, ещё глоток…


Лодка, полная неба

Каждый, кто к этой дальней дороге готов,
знает, что ждет вдали от земных берегов
лодка, полная неба.
Можно не просыхать от спирта и слез,
жизнь, свою и чужую, пустить под откос,
но я не об этом. Мне бы

похоронив свой страх в сигаретном дыму,
песни свои заповедовав – всем? никому? –
тронуть старое днище.
Что мне с того, что в лодке небесной течь?
Можно стоять, захочется – сесть и лечь.
И пусть меня больше не ищут.

А если и будут, то не найдут всё равно –
я утонула в небе давным-давно,
растворилась в нём, став глубиной и синью.
Я омываю мир, обнимаю мир
высоко-высоко, над крышами ваших квартир,
над июльским зноем и над январской стынью.


Холст

Гений места и гений момента
(белый свет объял их до души)
в серый с кобальтом по градиенту
расписали соленую ширь. 

И внутри сокровенной их тайны, 
где едины ответ и вопрос,
оказались лишь двое случайно,
только двое, ребенок и пёс.

Что открылось им в сизом просторе?
Что они там увидеть смогли?
И о чем им поведало море,
с горизонтом сливаясь вдали?

Мы не знаем, не в силах однако
отвести примагниченный взгляд
от холста, где пацан и собака,
к нам спиной повернувшись, сидят.

Может, там, где над ними нависла
глыба неба, где скоро зима –
отголосок вселенского смысла,
без которого сходят с ума
… от которого сходят с ума.


Ностальгическое

Город, в котором я помню себя в пять лет, –
новая Атлантида, последний Китеж.
Толща воды, а под ней – ювенильный свет 
да нереид кессонных придонный кипиш.

Так далеко, что рискую наверх не всплыть, 
старой пластинки треснутое контральто,
сны, где вовсю разбежишься – и можно взмыть 
 и семенить по воздуху над асфальтом.

Мама жива, улыбается мне с лыжни,
чай и блины на празднике в зимнем парке.
Ёлка, ангина, допей молоко, усни, 
влажные простыни, лоб, словно печка, жаркий.

Клейкая ветка, шары и флажок в руке,
чтобы пройти в колонне со всей страною.
Те первомаи в немыслимом далеке 
стали уже мифическими, как Троя.

Город, в котором под тоннами долгих вод
время моё дороже пиратских кладов,
мне тополиные шифры весною шлет
или сигналит азбукой снегопадов.

Может, однажды закончится жизни квест 
домом, где радиола всё крутит меццо, 
и я останусь в несбыточнейшем из мест, 
там, на одной шестой, конгруэнтной детству.


Памяти И.З.

Отгремели, братцы, наши песни,
потускнела ножен позолота,
юности картофельный оркестрик
скрылся за бессчетным поворотом.

Мы бинтуем тайно наши раны.
Мало нам осталось или много –
каждый через вёдро и туманы
дышит от пролога к эпилогу. 

Нам не ведом промысел Господний –
сколько до могилы от купели.
Сумерки, природа… 
Лишь сегодня
маркитантку юную отпели.

Но какие б вечные вопросы
нам ни помешали жить счастливо, 
все не умирает наша роза 
в склянке из-под импортного пива. 


До изгнанья

***

Благословенный август.
Черпаешь из колодца,
где прячется рыба-счастье.

Чешуя её,
медная, золотая,
светится в глубине.

Потом
носишь под сердцем свет,
будто ребёнка.

 

***

Не пиши мне в Facebook или личку,
задержи дыханье, погоди:
яблоки осыпавшая дичка,
сизый голубь ходит посреди.

Может, это Будда голубиный?
Стелет август теплые шелка,
кротко разгораются рябины,
небо – полноводная река.

Снятся сны про дальнюю дорогу.
Утро неразгаданнее сна.
Жизнь (не торопи её, не трогай)
до испуга лёгкости полна.

Мякоть полдня. Осы осмелели.
Дынный дух манящ и вездесущ.
Потекла последняя неделя
до изгнанья из эдемских кущ.

 


Пятеро

Один говорит:
бога нет. Я один в этом мире.
Другой вопрошает: 
не сон ли я?
Третий усмехается: 
весь мир – сон… 
Четвертый провозглашает: 
в этом мире есть только я, 
и я – бог!
Пятый улыбается всем остальным: 
хорошо, что в мире есть я
и во мне – Бог.


Русский девочка

Мы надеялись, что тема надежно и бесповоротно закрыта, когда до Батуми осталась треть пути и Бесо опять отчаянно завопил: «Русский девочка хочу!»
 Вообще-то мы ничего не имели против Бесо. Его прислал хозяин маленького семейного отеля в Кутаиси, где мы остановились на ночь. Нам нужен был шофер, чтобы увидеть сказочные красоты местной природы и к вечеру добраться до Батуми. 
 За день совместной езды мы нашли круг тем для общения (Бесо плохо знал русский, мы не знали грузинского вообще), привыкли к его темпераментной непосредственности, органически переходящей в бесцеремонность, к его хвастовству и прочим петушиным ухваткам. Мы жаждали приобщиться к национальной культуре, и Бесо включил какую-то грузинскую попсу. Автомагнитола выдавала то зажигательный ритм («Рачули», — комментировал наш гид-просветитель), то глубокий, словно каньон Окаце, женский голос. А когда, утомившись от долгого торга – 50 лари ещё какие деньги! – Бесо рулил молча, мы радовались тишине. За окнами обшарпанного мерса простиралась величественно почти равнина. Горы тянулись только у горизонта, вполока приглядывая за нами. На дороге попадались неторопливые коровы и свиньи в таком количестве, что нам, городским, это казалось частью местной экзотики.
 Сначала мы подумали, что «русский девочка» – это для переписки, для общения в Сети. Бесо изображал, как он прилежно пишет. А что? Нынче всем хочется хотя бы иногда попастись в FB или VK – почему бы 40-летнему джигиту из-под Кутаиси не потрепаться с русоволосой феминой – развлечение и к тому же повод подучить язык. Но джигит, попросив один из наших паспортов, тут же изобразил, как он прилежно пишет именно в нем. И тогда Наташа, более умудренная жизнью, первой догадалась: этому сельскому мачо нужно было ещё одно гражданство, чтобы расписаться, то есть официально завести русскую жену в России. Вторую по счету. С первой, грузинской, у него все было в порядке, он ее продемонстрировал, когда мы проезжали Горди, его село. Нормальная такая жена — фигуристая, выглядит молодо, несмотря на дочь-старшеклассницу, и спуску мужу не дает, судя по ее интонациям. 
 Грузия поражает размахом – не простор, а просторище, не природа, а природища, не красота, а красотища… Вот и в Бесо она заложила с лихвой – не на одну жену и любовницу, а на нескольких – и мается он теперь, бедный, от недостачи. 
 …Господи, спасибо за ниспосланные мечты – что бы ещё так держало на плаву, било порой фэйсом о тэйбл, но придавало жизни вкус и пряность? 
Отпуск, летний неспешный вечер, бокал вина с видом на Алазанскую долину – нам; «русский девочка» – ангел во плоти, секс-бомба и заботливая хозяйка – Бесо.


Яблони

Она ушла в декабре.
Он заставил себя ослепнуть. 

Врастая в ночь,
вслушивался 
в кричащую бездну сердца,
в надежде 
различить Её голос.
Она молчала.

Мир остался 
за пределами тьмы,
он – за пределами мира.

Однажды 
ему приснились яблони 
в белых мантильях.
Помнишь? – спрашивали они.
Он вспомнил.

…Разрывая мрак, 
уже знал,
что за ним весна.
И за каждым цветущим деревом
ждет Она.


Бунтовской, холопский, воровской...

Бунтовской, холопский, воровской  
(кто тебя накликал и на кой?)
путь – ни зги, ни меры, ни предела.
Вечный бой и снящийся покой. 
Красный конь восходит над рекой,
нагота архангельского тела. 

…Родина, Офелия, плыви.
Уплывай от страха, нелюбви, 
распустив серебряные косы.
Плеск волны. Купальский травостой. 
Вечной жертвой, вечной немотой 
отвечай на вечные вопросы.


На картину Жана Батиста Грёза "Мальчик с одуванчиком"

О Жан Батист, и ты не смел дохнуть,
чтобы лёгким семенам не дать вспорхнуть,
взлететь из рук мальчишки-херувима?
Не потому ли сохранил портрет
фарфор лица, и полотняный свет,
и тайну детской грусти голубиной?

И я твоё «замри и отомри»
подхватываю, слыша, как внутри 
Турню и Бон срастаются со Мгою,
как детства потаённая тропа 
идет сквозь луг, не знающий серпа,
сквозь лето, сердце, место дорогое. 

Поведай, одуванчиковый пух:
to be or not to be? Одно из двух,
но позже, позже… А пока корзина 
полна цветов; и локон надо лбом,
и все вокруг – мелодия о том,
как жизнь светла, как невообразима.



*Турню — местечко во Франции (Бургундия), родина французского живописца Жана Батиста Грёза
*Бон — город во Франции, тоже в Бургундии
*Мга — посёлок и река в Ленинградской области


Женщина и Cтарость

                                                                                                                                         Л.П.



Одна женщина решила убежать от Старости. И оказалось, что это не так уж трудно. Старость вечно занята — нас у неё много, а она у всех одна. Так что она не слишком гналась за женщиной. Тем более что та жила на краю света, сложения была миниатюрного — в толпе не сразу отыщешь. 
— Погуляй пока, — отмахнулсь Старость от женщины. Ну, та и гуляла. То стрижку французскую сделает под мальчика, то уедет к моречку, на другой край света, подпечётся на солнце — ни морщинки не видать. А то возьмет златобедрую гитару и давай с ней нежничать. 
Только однажды вернулась женщина домой из теплых краёв, из лёгких миров, и чувствует, что в квартире она не одна. Ан это в мягком кресле Старость её дожидается. 
— Устала я, — говорит, — бегать за вами, ноженьки мои отваливаются, рученьки не подымаются…
 Пожалела женщина Старость и поделилась с ней силой, которую в моречке наплавала, в самолетах да поездах домой довезла, не расплескала.
 — И я к тебе с добром, — говорит Старость. 
И подаёт женщине два гостинца в обёрточной бумаге. На одном написано «Мудрость», а на другом — «Покой». 
— Мне бы ещё волю, — пискнула женщина. — Как А. С. Пушкин завещал.
— Волю, милая, каждый сам себе добывает, — ответила ей Старость. Да и была такова.
Подошла женщина к зеркалу, глянула в него и увидела все свои годы. Взвесила их на кухонных весах — пригорюнилась. Положила на весы мудрость да покой, опять взвесила — грамм в грамм.
Открыла женщина сладкое вино, позвала в гости подруг. Стали они вино пить, молодые песни петь да и забыли про Старость.
А Старость пришла домой, глянула в зеркало и увидела там моречко. Голубое-голубое, с чайками, с корабликом.


Холодно

***

Внутри человекорыб –
ледяные деревья.
Ветви их
твердокаменны, нерушимы.
Земляной ком сердца
не знает весны.
Господи,
прости нам молчание.



***

Холодно. Что по такой погоде
в стылой хрущобе на ум приходит?
В плед замотаться, камин разжечь,
выпить чего-нибудь вроде грога…
Словно щегол в зипуне у Бога
слушать, как булькает в горле речь.
Не поделённая на октавы, 
гиблая, слабая… Боже правый,
дай ей до музыки там дозреть,
чтобы летела потом наружу,
грея юродивой нотой стужу,
превозмогая декабрь и смерть.


Полусвет

Ночью, бессонницей пойманный, словно вор,
смотришь, как ум из нелепостей мысли лепит.
Через проем не задёрнутых плотно штор 
полусвеченье доносится, полутрепет.

И, ощущая себя в бытии ночном 
буковкой, выпавшей напрочь из алфавита,
думаешь: кто там, неведомый, за окном?
Ангел, крыло у которого перебито?

Это, касаясь несомкнутых рек и век,
с полумерцанием призрачным, полусветом
сходит с небес на землю ноябрьский снег
к детям неспящим, мученикам, поэтам…


Два ангела

…Страшно лишь, что во храме я гость, а во мраке я дома…
            И. Чурдалёв




С той поры, как вышел на сушу Ной,
есть два ангела за моей спиной.
и один мне молвит – пойдем со мной,  
и другой мне молвит – пойдем со мной.

Первый ангел – лето, полдневный свет,
переборы ветра в густой листве,
а второй, догнав меня, на лету
окунает в холод и пустоту.

Я к словам обоих давно привык,
мне понятен их вековой язык –
как в природе жизни без смерти нет,
так в душе моей есть и тьма, и свет.

…И когда смотрю на тебя, дитя,
представляю, как я вернусь, летя.
Лишь одним, невысказанным, томим:
кем я стану там, за плечом твоим…


Листопадное

Не думать о лете все проще,
и ветер, прощанию рад,
склоняет окрестные рощи
сыграть в подкидной листопад,

отбой по округе разносит
и выигрыш празднует сам.
Как будто на ярмарку, в осень 
уже зазывают леса –

к её янтарям и шафрану,
в огонь листопадных пучин,
там из-под небес Левитана
березовый Моцарт звучит.

И сердце от музыки этой,
где всем сентябрям исполать,
от обетованного света,
не хочет никак улетать.


Хомячки

            Мужчины любят женщин, женщины любят детей,           
            дети любят хомячков, а хомячки никого не любят.
            
            Эйлис Эллис



Ты не пришла 
ни в двенадцать, ни в полвторого.
Снегопад закончился, 
но я без очков.
Я стою посреди сугроба, 
и мне херово.
Я люблю тебя,  
а ты – своих хомячков.

Если бы вместо них
были наши дети 
ты бы гладила их,
прижимала к своей груди,
я стоял бы рядом –
счастливее всех на свете,
но сейчас говорю себе – 
уходи.

Что поделаешь,
я не такой пушистый,
как эти маленькие сруны…
И как в чеховской пьесе, 
асталависта,
слышен звук 
оборвавшейся вдруг 
струны.


Грузия во мне

Господи,

щедрее щедрого твои дары!

Лиловые звезды чертополоха,

рыжие травертины,

абсентовый кашемир гор,

всеобъятная песнь пространства.

Как бы ни стиралась

гениальность твоего замысла

безумием урбанизма,

алчностью и невежеством,

я знаю теперь,

как звучит свобода

на языке воздуха,

неба,

дерева

камня.

 

 

***

 

Церквушка,

затерянная в горах,

на самой вершине.

Необитаема? Заброшена?

Как добраться?

Есть тропа,

каждую субботу служба –

говорит Леван.

Подняться так высоко – уже труд.

Может,

на границе земли и неба

усталому путнику

легче Его расслышать…

 

 

***

 

Ускользающая прохлада –

эпиграф дневного зноя.

Плоды на смоковнице за окном

Позолотели за ночь.

 

Тишина,

омывая улицы,

растворяет редкие звуки.

 

Тбилиси спит.

 

Дворник

передвигает свою тележку,

словно шарманку

с бесшумной музыкой.

 

Белье во дворах, на веревках –

сигнальные флаги:

MIKE, LIMA, X-REY, X-REY…

 

В пекарне через дорогу

тонэ ещё холодна,

ещё не обжёг ничьи ладони

новорождённый пури.

 

Сололакским особнякам

не перед кем пока

хвастать лестницами в парадных,

не перед кем стыдиться

глубоких,

словно раны,

трещин.

 

Мостовая

к площади Свободы

безлюдна.

 

Тбилиси спит.

 

Мы, 

пришедшие из другой вселенной,

что мы знаем про этот город?

 

Белая кость,

голубая кровь,

благородный,

как мукузани старого винтажа,

пестрый,

словно калейдоскоп,

бесстыдный в своей нищете,

будто  дряхлая куртизанка…

 

 

 

*Травертин – лёгкая пористая горная порода, отлагаемая минеральными источниками

*MIKE, LIMA, X-REY — названия флагов международного свода сигналов

*тонэ — глиняная грузинская печь для хлеба

*пури — хлеб по-грузински

*Сололаки — исторический район в центре Тбилиси

 


Honey

 

На пчелином мёд –

это жизнь.

Жизнь бывает сладкой,

как мёд.

 

Цвет заката –

лучшие винтажи,

Грузия во мне

не умрёт.

 

Августа

арбузная плоть,

сибаритство

рыночных ос,

мне отрезан

щедрый ломоть,

лето – 

кувырком под откос.

 

Господи,

как жизнь коротка –

с вечною её

суетой…

 

Honey

наполняет мир,

как стакан.

Полуполный  –

полупустой.

 


Эта осень имени Цветаевой...

Эта осень имени Цветаевой –
замысел октябрьских Аонид, 
через все дожди ее летальные
лейтмотив рябиновый горит.

Полыхает зарево осеннее
так, что выгорает небосвод,
через годы, через неспасение,
через самовольство и уход.

Полымя не мерится огарками,
как бы ни пытались помянуть
лихом труд ее жанно-де-арковый,
весь ее словесный крестный путь.

И о ней, не называя имени,
чётче, чем кладбищенский гранит,
словно купина неопалимая,
каждая рябина говорит.


Стрекозань

                                    Е.Б.

 

В свете золотого угасанья,

поцелованная сентябрем,

женщина плыла над Стрекозанью –

набережной, парками, Кремлём.

 

Назовите сказкой, а не былью

тихий город, женщину над ним,

но её распахнутые крылья

отливали блеском слюдяным.

 

И она действительно летела –

не последний и не первый раз.

Долгой белизны худое тело,

антрацит венецианских глаз.

 

А ещё бы удивился кто-то,

если бы последовал за ней,

улиц городских органным нотам,

клавесинным звукам площадей.

 

Музыка текла и не кончалась,

огибала шпили, купола.

Лето уходило, истончалось

до стрекозьей хрупкости крыла.

 

До сих пор мне хочется вернуться,

чтобы синевою – по глазам,

докатиться яблочком по блюдцу

к женщине летящей, в Стрекозань.

 



Сердцевина мая

Где густеет сумерек синий мёд,
где небесным водам не видно края,
очарованный человек плывет,
сердцевину мая в себя вбирая.

Он устал от мертвенной суеты,
одиночества, кандалов работы,
он с весной на ты и с cудьбой на ты,
улыбается и бормочет что-то. 

Он в себе безрадостность превозмог,
в нём уснул старик и вздохнул ребенок,
и ему понятны и мир, и бог,
и звезда, скатившаяся спросонок.


Зеро

Не прибран, как бомж, этот город.

Расхристанный сквер у метро

катанами ветра распорот.

Последняя ставка – зеро.

 

Ни строчек, ни рифмы в запасе,

чтоб встретить весну по-людски,

чтоб стал ослепительно ясен

простор полумертвой реки

 

и чтобы за пазухой улиц,

где жизнь –

что царевна в гробу,

глухие дворы встрепенулись,

содрали молчание с губ.

 

Мы дети не города-сада –

нам драться за воздух пришлось,

зимы застарелой надсада –

как в горле застрявшая кость.

 

Но тем, кто ни разу здесь не был,

не будет наградой, увы,

что зреет веселое небо

над мусором старой листвы.



Восхождение

Из душной жизни я, из жизни взаперти,
из утомительной, бессовестной, неверной.
Весна, прости меня, как девочку, прости,
побалуй радостью и веточкою вербной.

Я нынче нищенка, ворованным дышу,
не вскину взгляда выше грязи придорожной,
но выше милостыни — твой вишневый шум,
что от корней до кроны движется подкожно.  

Пускай гудит от таловодья водосток,
из летаргии выйдут супеси и глины,
пускай проклюнется твой первенец-листок
из тесной почки, из утробы тополиной.

Ты восхождение из пропасти, подъем
из бездны, где тоска, безверие и вины –
навстречу улице, где тополь удивлен
и воздух синь,
как ни гнетет рука судьбины…


Гуйсюй

Древние китайцы придумали место,
куда стекает вся мировая влага –
бездну Гуйсюй.

Туда
впадают околоплодные воды,
уходит по весне поймень,
мчит Ангара,
пройдя над пепелищем Матёры,
сочатся по каменному жерлу
слезы безутешных.
Там плещут баренцовы волны,
баюкая моряков «Курска».

В кино есть мотив –
прыжок с фантастической высоты
в неизбежную воду:
герой стоит над ней,
собираясь с духом,
шаг –
и вот –
целую экранную вечность –
летит, летит, летит…

Тот, кто летел в Гуйсюй,
познав апофеоз пространства,
выплывает на другой стороне времени,
забыв о том, кто он,
что значит «быть».

Бегут, бегут, нескончаемы,
вечные воды смерти,
вечные воды жизни…



*В китайской мифологии Гуйсюй — бездна, в которую стекают все мировые воды



Ещё раз о весне

День Земли


Скворец, пацанка, девочка-весна,
о чём ты вся – апрельскими ночами?
Я в музыке твоей души не чаю,
я в каждый твой мотивчик влюблена.

Когда ты расцветаешь, не спеша,
собою наполняя чуткий воздух,
dum spiro, spero – ничего не поздно,
раз можно этим воздухом дышать.

И я не замечаю, как пою,
привычной подчиняясь круговерти,
переводя со старости и смерти
весь шар земной на музыку твою.

 


****


Вечерний дирижёр скомандовал – легато,
и улица легла в сплетение теней,
и первая листва, как бабочка, крылата,
и кобальтовый свет всё гуще и темней.

Весна моя весна, аморе, дольче вита,
я пью твой лёгкий брют – заздравен он и чист,
ты вся в другую жизнь, как форточка, открыта,
твой воздух пряный, как смородиновый лист.

И ты мне говоришь: и в сердце, и в природе
все движется вперед, и все не зря, не зря,
и мертвые к живым травой навстречу всходят,
о жизни на своём посмертном говоря.

 



Верлибры у моря

***

Эй, эй! – кричит ребенок.
Рядом мать,
темноволосая, в зеленом –
молодое дерево,
дающее плоды.

Утро перетекает
в полдень.
Тень листвы
в крохотном парке
изысканно-эфемерна.

За поворотом аллея сосен
дружелюбно и молчаливо
приветствует.

Старый знакомец,
куст гибискуса,
машет ветвями,
посылает вослед
розовый свет –
до самого моря.


***

Только на южном пляже
понимаешь:
нет некрасивых тел.

Молочные,
кофейные,
шоколадные,
персиковые,
гранатово обожжённые…
Гладкие, узловатые,
тонкие, пышные…

Всех красит море,
любую погрешность
обращает
в неповторимость –

на фоне скрипучей гальки,
голубя у воды,
долгой синевы,
теплого ветра.

***

День отъезда.
Вбираю взглядом  
как можно больше –
увезти с собой
далеко-далеко.

…Грациозный гибискус –
символ радостного цветенья.
Один цветок – один день,
но сколько их!

Городские кошки
(им не страшна зима)
с патрицианским достоинством
переходят улицу,
прихорашиваются,
спят под авто.

На базарчике у перекрестка
в щербатой миске
инжир –
девственно нежный,
зеленоватый снаружи.

Школьник, идущий навстречу
(форменный галстук –
цвета палящего полдня),
никуда не торопится,
держит свою свободу
как Аладдин
волшебную лампу.

Паруса белья на балконах
замерли
в ожидании попутного ветра.

…Здравствуй,
городок у моря!  
Всегда здравствуй…


Про это

Чем я могу объяснить -
временем, словом, судьбой? –
тонкую крепкую нить,
что между мной и тобой?

Неба распахнутый глаз,
сердца расслышанный зов – 
всё это было до нас,
мир начиная с азов.

Это в купальскую ночь
ярым горело костром,
вылечить это невмочь
монастырём и постом.

Давний июньский пожар
кровь поджигает опять –
крест, наказание, дар,
боль, забытьё, благодать...


Хоревты

Сначала исчезли герои –
с котурнов сошли и со сцены.
Отряд не заметил потери,
вернее, заметил не скоро.
Звучали парод и стасимы,
как требовала Мельпомена,
и хор оставался на месте –
какое же действо без хора?

Ты помнишь, как все начиналось,
как лодки спускали на воду?
Пирейские наши триеры,
брабантские наши манжеты…
Какие прекрасные гимны
слагали во славу свободы,
и боги пари затевали –
достигнем ли Нового Света.

А ныне мы бэтмены байтов.
Мы прах бездевайсного мира
отринем легко и бесслезно,
но блоги и лайки – не можем.
По диким степям интернета
бредет виртуальная лира,
у времени отняли голос
и чипы зашили под кожу.

Итака, повсюду Итака,
поскольку пропали герои.
И поровну пыль захолустья
раба и хозяина лижет.
Хоревты на сцене, но в мире
нет больше Афин или Трои
и черные смоквы Аида
любой метрополии ближе.

Так что же, мой грустный товарищ,
есть смысл сказать напоследок
консьюмеру перед тачпадом,
кто и после нас бы остался?
Мы держим в натруженном горле
мифической истины слепок,
закончилось время трагедий,
настало — великого фарса.

Мы, как музыканты у Гайдна,
покинуть подмостки готовы –
эффектно задули бы свечи,
ушли бы легко и красиво…
Вот только бы не облажаться,
глаголя прощальное слово
под лозунги «хлеба и зрелищ»,
а также «попкорна и пива».

Мы держим лицо что есть мочи,
до судорог – вместе и соло,
мы держим исконные смыслы,
как будто вселенную – Шива.
Мы знаем, какая дорога
легла мертвецам рок-н-ролла,
но мы паладины театра,
мы хор, и мы все ещё живы.




Курлы


 

Отрозовел иван-чай, закровила брусника,

бьётся полынь, будто пляшет под злую дуду,

осень, оглохшая от журавлиного крика,

денно и нощно полощет листву на пруду.

 

…Остановились на станции – давней, вечерней.

Снова – ночные стрекозы, русалочий свет.

Разве имеют значенье, имеют значенье

двадцать ушедших, как поезд умчавшихся, лет?

 

Долгое тело под ситцем ее сарафана,

родинки, родинки – яблоку негде упасть.

Господи, промысел твой, но как больно и странно

вспомнить точеную, смуглую, узкую пясть…

 

Перелистаю на память историю эту –

лето, и лодка, и страсти надкушенный плод.

Что мне до них? Просто кончилось энное лето,

просто листва на поверхности пепельных вод.

 

Кажется, истина рядом, вот-вот, доберусь – и

выплывет, будто Иона из слизистой мглы.

Где ты, Мисюсь? Как тебе поживается, Руся?

Не покидайте…

Курлы – отвечают – курлы.

 



Дар

Весь город в абрикосовой жаре

застрял внезапно – пленником невольным.

Вот площадь,  словно муха в янтаре,

по шпиль увязла в звоне колокольном,

 

в тягучем сплаве бронзы и тепла,

что соткано на августовских кроснах.

И женщин сарафанные тела

стройны и, как лампады, светоносны.

 

Свеченье их, волна волос и рук,

блаженство красоты сиюминутной…

То ар-нуво цветет, то пряный юг,

то полыхнет фламенко клок  лоскутный.

 

И, чем ненасытимей, тем верней

мы к сердцу приживляем это время –

мы, дети ноябрей и декабрей,

с бореями и вьюгами в тотеме.

 

Как будто жизнь устами этих дней

являет смысл, даруя все и сразу,

и ты со всем, что есть, прекрасным в ней

незримой пуповиною повязан.



Январское

Не цепь земных пропаж
нас к ним же приближает,
но мысль, что всё зазря,
что канем все во мгле…
Смотри, какой купаж
опять сооружает
для паствы января
небесный сомелье!

Глоток – и всюду лад:
осанистее примы
легчайший снег идёт
над серой мостовой,
он нежен, словно взгляд,
коснувшийся любимой,
и сладок, будто мёд
из чаши круговой.

И сразу зимний двор
И зимний город впору,
забылись падежи
бессилья и тоски,
и больше оттого  
становится простора
что стая птиц кружит
над прудом городским.

Как я люблю, когда
кургузые заботы
не сдавливают грудь,
забьются на насест –
тогда зовёт звезда
волхвов и звездочётов
с дарами выйти в путь
из дальних жарких мест.

А мученика пыл
нам столь же в назиданье,
сколь радоваться дар
(награда простаку) –
свеченью белых крыл
над речкой Иорданью,
и ясным холодам,
и утру, и снежку.



Горький ноябрь

Бездна

Кто ты есть сейчас (может, Каин, а может, Ной),
знаешь только ты, исступленно себя даря
беспредельности. Недопрожитый, ледяной
сон твой – айсбергом в акватории ноября.

Но над толщей тьмы, над махиной предвечных вод,
где спрессованные вселенные и века,
одинокий огонь скользит. И корабль плывет.
И вишнев у Казанской взгляд, и влажна щека.



Эмпирей

Горький ноябрь. Маета. Сиротство.
Выпал бы снег скорей.
Кто-то сжигает мосты, а кто-то –
переступает жизнь.
Но через страшный чугунный воздух
светится Эмпирей –
не предавай голубое пламя,
только его держись.

Я бы тебе расстелила лето,
август, шелка долин,
я бы ловила тебя губами –
как родниковый лед,
но выкликает азан негромко
внутренний муэдзин –
значит, к Аллаху, Христу и Будде  
внутренний
Аладдин идёт.

Переплетают уток с основой
жизни слова молитв.
Каждый охотник желает, просит –
множатся голоса.
я выпускаю из клетки сердца
хинди, фарси, иврит,
чтобы увидел любой незрячий,
где его ждет фазан.

Кто разглядел, для того сиротство –
не велика цена.
Он устоит, и когда устами
ангелов крикнет медь,
зная, что все обернется прахом,
кончатся времена –
только небесный огонь всевышний
не прекратит гореть.


Жить в отпуске, пить местное вино...

Жить в отпуске, пить местное вино,
гадать по бликам от листвы на шторе,
открыв глаза, какое нынче море
и что в придачу Господом дано.

Спускаясь к бухте, где пустует пирс
и ветер солон со времен Приама,
вздохнуть, что быть забытым здесь, как Фирс,
феерия, пожалуй, а не драма.

Ах, доктор Чехов, разве нам впервой
несходство территории и карты?
Я буду бредить вовсе не Москвой,
но берегом Джанхота или Ялты.

Какой бы снег смирительный ни шёл,
я буду в эту осень собираться,
где волны, ударяющие в мол,
суровы, будто цепь инициаций,

где в дикой первозданности – уют,
где в соснах – свет и воздух Кватроченто,
где музыки морские пропоют,
в чем истина, и кто ты, и зачем ты…



Песенка о синем винограде

Здравствуй, отпускная провинция,
берегам твоим исполать!
Пусть тебе воздастся сторицею
бирюзовых дней благодать.
Сушится белье разноцветное
на струне гитарной твоей
и балует море несметное
сухопутных взрослых, детей.

Синий виноград, синий-синий,
поманит прохладой ночей.
Синий виноград, синий-синий –
свет его и всех, и ничей.

Здравствуй, местечковая вольница,
хоть богач, хоть нищий – любой!
Окунусь, как в пение горлица,
в юность, беззаботность, любовь.
Здесь цветут гибискус и женщины,
без пенорождений – ни дня,
здесь каленой галькой помечена
каждая босая ступня.

Синий виноград, синий-синий,
как на горизонте волна.
Синий виноград, синий-синий –
высока его глубина.

Напитаюсь южными брашнами –
не заледенят январи,
полдень раскаляется яшмовый
с голубой прожилкой внутри.
Заживу привольно и набело –
лишь бы продолжался мотив:
радости соленые ангелы
будут мне на каждом пути.

Синий виноград, синий-синий –
в каменном ненастье проем.
Синий виноград, синий-синий,
в сердце вызревает моем.



Голем

Нынче свободе присвоили статус порно,
а легковерных – в отару: на шерсть, под нож.
Генная память – принять и терпеть покорно
паразитирующих на горбу, как вошь.

Здесь и сейчас. Успевай, урывай. Доволен?
Viva la patria? Фата-моргана, дым.
Вот почему существует гигантский голем,
в жилах которого чёрное с голубым.

Стали легендой трагические анналы,
лагов и моров статистикою полны,
а наяву утончённые каннибалы
досыта лапают, лопают плоть страны,

будто уже никогда не наступит завтра,
будто никто не предстанет перед Отцом.
И промышляют бывалые аргонавты
не золотым руном – золотым тельцом,

каждый ясон прикрывает его гостайной…
И опускается, падает ниже дна,
не разбирая, где вира уже, где майна,
слепоглухонемая моя страна.



Пять лет


 

Пять лет. Уже добавились ряды –

уже со всех сторон окружена ты

такими же ушедшими, как ты,

оставившими здесь координаты

рождения и смерти. Что потом,                      

за нею? – мне откроется не скоро.

Из памяти выстраиваю дом –

и в нем тебе достаточно простора.

 

Закончены осенние труды

на дачных палестинах, и привольно

земле. Под лёгким куполом звезды

дрожит высокий воздух колокольный.

Ещё в бордовых астрах садик твой,

хоть заморозки скоро – все приметы.

И в тыквах, что уложены горой,

прохладный жар вангоговского лета.

 

Мы будто два конца одной струны,

натянутой на деку кем-то свыше,

мы музыкой единою полны –

прости, что я порой ее не слышу.

Она идёт, как влага от корней,

от хаоса спасая и надсады,

когда ты возвращаешься ко мне

созвучьями дождя и листопада.



Лето в городе

***

 

В городе дождь. Праздник небесных вод.

Набережная-дзен. Сямисэн июня.

Зонт, словно лотос, над головой цветёт,

сны проясняя, бывшие накануне.

 

Дождь – это путь. Сердце – просторный дом.

Дом мой в пути, сердце мое в дороге.

Вечер перечеркнул водяным крылом

Суетное, отчаянное, тревоги.

 

Стало пространством время, утратив ход,

стали секунды вечными, смерть минуя,

там, где земной воды и небесных вод

длится и длится тысяча поцелуев.

 


***

 

Да здравствует храм мой кофейный,

фургончик с кофейней внутри,

что, будто штандартом трофейным

солдатское сердце, бодрит.

 

Там учат, что жизнь поправима,

там старый динамик стоит

и жаркая льется латина

не хуже кофейных амрит.

 

Там в тару из пластика спрячут

о смысле вселенском ответ

и кинут arriba на сдачу,

своим прихожанам вослед.

 


***

 

Обмелевший пруд оголил щербатый

берег, сор затопленный городской.

Катерок порхнет – и волны накаты

разбавляют летнего дня покой.

 

Этот август нежен, как сорок братьев –

поцелуй льняной, васильковый свет,

ни огня, ни жара в его объятьях,

будто хором ангелов он пропет.

 

И от акапельного их напева

райской вотчиной обернется пруд

и покажется, что Адам и Ева

не спеша по набережной идут.

 

Мы пока изгнание им не прочим,

это время на сердце нам легло,

хоть порой негаданно ближе к ночи

тайным холодом опалит крыло.

 

Но пока просодия дождевая

в залетейский край не сулит дорог,

лето копит, медленно дозревая,

розовато-яблочный сладкий сок.



Увертюра для симфонического дождя к окончанию августа

***
В жаркой мальве
спрятался август,
словно шмель-гуляка,
пока дождь
сигналит азбукой Морзе
из одних тире.


***
Распрямляя спину,
баюкает сосна
голубой простор.
Держащим небо
горбиться не к лицу.


***
Скинул гибискус второй бутон:
императоры
на трон
восходят по одному.


***
Дождь-акварелист
растворяет свет фонарей
на мокром асфальте.
Сто оттенков
розового.


***
Женщина в августе –
персик, инжир, гранат…
Сладкая, как сиеста.


***
Увертюра
для симфонического дождя
к окончанию августа.
Балконная дверь открыта.
Рикошеты капель.
Яблоня под окном –
сплошное листоплесканье.


***
Небесной каллиграфии
обучают ласточки
на исходе дня.


***
Подниму глаза
в предзакатное небо –
ох, и сладок август:
всё вишневые пенки,
молочные реки,
кисельные берега…


***
Живущие высоко
и живущие низко
получают стремительные
телеграммы дождя:
встречайте!
Деревья уже тараторят
на дождевом диалекте.
Форточки и балконы
переводят
комнатное пространство
на язык озона.
Водяные пилоны
подпирают небесный свод.
Раскрытые окна —
камертоны текучей музыки.
Вслушиваясь,
одни
благодарят за небо,
другие – за крышу…


***
Предпоследний день августа,
утреннее метро –
ни одного ребенка.
Досматривают
летние сны
перед школой...


***
Бабочки листопада,
усыпая землю,
видят счастливые сны:
через тридевять снегов –
к новой весне.


Полёт

Жизнь учила несмышлёное сердце любить,
приговаривала: никого не слушай, лети, лети!
Как увидишь Тезея, отдай ему золотую нить:
одолеет чудовище – не пропадёт в пути.

Приготовься ждать – хоть месяцы, хоть года.
Про Итаку помнишь? Судьба – далеко не спринт…
Упадёт не одна звезда, сойдёт не одна вода
до тех пор, пока не кончится лабиринт.

Ну а если ляжешь, уязвимое, к его ногам,
а он брезгливо перешагнёт,
не молись хоть скорби, хоть ненависти богам,
главное – то, что есть полёт.



Служение, движение по льду...

Служение, движение по льду,
меж вертикалью и горизонталью,
покуда смерть скрывает под вуалью
кокетливую чёрную звезду,

как родинку, как мушку на щеке,
которую лишь избранным покажет,
когда им карта ляжет, карта ляжет
пройтись накоротке, невдалеке.

О, что нам делать с нашим ремеслом –
исчудием, исчадием, измором,
сплошным О2, беспримесным, в котором
сгорает быт стремительным огнем

и плавится фортуна, словно лёд…
Но через хаос жизни и разруху —
нисходит к нам моцартианство слуха
и над Овером летний дождь идёт.


Богопокинутый, смотри...

Богопокинутый, смотри:
река,
и дерево,
и камень,
и стая птиц под облаками,
и Он – снаружи и внутри.

Под этой вечной синевой,
покуда сущий,
ждёшь покуда
Его присутствия как чуда,
ты сам –
дыхание Его.



Он закрывает глаза...

Он закрывает глаза, ибо только незрячий,
ощупью только найдет потаенную дверь,
ибо к юроду скорей обернется удача,
нежели к умнику, нежели к мачо – поверь.

Ибо побеги страданья, и боли, и плача
к дереву силы и царствию духа близки,
ибо и силу, и слабость увидишь иначе,
если посмотришь на них из-под божьей руки.

Он закрывает глаза, попадая в объятья
тьмы, и она, будто женщина, шепчет ему,
боготворя, или, может, начнет укорять, и
он, приголубит, как слабую женщину, тьму.

Память сомкнет свои кольца, коснется, ужалив,
сладость и горечь в один эликсир поместив,
и засверкает внутри невозможнейший алеф,
и к бытию подберется заветный мотив.

Он закрывает глаза – для итога, исхода
или рождения – это как сам он решит:
оклик Вальгаллы, Грааль, козырная свобода,
вспышка сверхновой
звезды,
и судьбы,
и души...



Моцарт листвы и Бетховен норд-оста...

Моцарт листвы и Бетховен норд-оста,
Бах среднерусских равнин,
не закрывайте свои партитуры,
чтобы читать их с листа,
чтобы прожить их прекрасно и остро
(мелос их неповторим),
гоголем, соколом – вслед за Овлуром –
в отчие сердцу места.

Странноприимные ваши пространства –
там, что ни нота, то дом,
там никогда не бывает исхода
и прекращенья пути.
Музыка, верное непостоянство,
море с текучим огнём,
только в твою всеобъятную воду
можно повторно войти.

Так сочетается с сердцем природа,
стоя под божьим венцом,
в кроне осенней, что неопалима
давний расслышится глас,
так улыбается Дева Свобода,
так перед смерти лицом
вечная родина неотдалима,
неотделима от нас.


Возвращение

Оставив приморскую негу,
вернешься оттуда, где был,
к осеннему серому небу
в разводах свинца и белил.

Там ангелы, как эскадрилья,
всё дальше на север летя,
меняют прозрачные крылья
на серые крылья дождя.

Вернешься, смирения мастер,
из южных, безвьюжных широт
в октябрь, затяжное ненастье,
в объятья забот и хлопот.

Но могут ли райские страны
надолго затмить и всерьёз
застенчивый свет Левитана,
рублевские нимбы берёз?

Так родины шёпот вечерний
слышнее бывает стократ
на фоне разлук и кочевий,
на фоне дороги назад.

Горит полоса заревая,
всё то, что расслышал, храня,
и внутренний бог прозревает
и смотрит на мир сквозь меня.



Имена

Я из немых времён
выросла, как трава,
нет у меня имён,
выбери мне слова.

Свет – буду светом дня
или звездой в ночи,
диким крылом огня
или ручным – свечи.

Кров – и от лютых стуж –
горница, но не клеть –
буду хранить к тому ж,
кровь твою буду греть.

Соль – и со дна морей,
вымерших древних вод,
выйду, чтоб стал острей
жизни привычный ход.

Боль – и булата след
или камчи ожог –
руной – на ленту лет,
чтобы забыть не мог.

...Рай – если ты со мной,
так меня не зови...
Это – прости, родной –
имя другой любви.


Выборг


Мы собирались недолго, хотели набегом
взять этот город. Добычей казался он нам
лёгкой. Подобные половцам и печенегам,
тем, что привыкли к степи и походным шатрам,

мы ожидали блицкрига, нетрудной победы,
город что пряник, бери и кусай – красота,
замок и парк Монрепо обойдем до обеда,
далее – рынок, и после – другие места.

Мы восходили на старую башню прилежно
лестницей узкой, где по двое не разойтись,
чтоб догадаться, как были смешны и поспешны,
к небу в ладони попали – и глянули вниз.

Город на цыпочки встал, примагничивал взгляды,
каждою крышей кокетничал с нами, манил,
словно внушал, что для счастья иного не надо,
только бы видеть, как он обольстительно мил,

сколько в нем грации, стиля, судьбы и породы,
вот он – июлем и молодостью осиян,
и переливчато-синие финские воды
обняли весь его стройный по-девичьи стан.

Видимо, так в старину начинались романы,
Так от забав Купидона сходили с ума,
так повстречала однажды Изольда Тристана,
чтобы и смерть уже не разлучила сама.

Видимо, стрелы и нас оцарапали, ибо
вечный сюжет повторяться без счета готов,
и проступает внезапно пленительный Выборг
в каменном профиле всех остальных городов.


Саврасов

Так веет ростепелью… Небо
так ясно скажет о весне,
как от Бориса и от Глеба
благая весть бы шла, зане

такою милостью невольной
наполнен воздух – по зенит,
что сам собой над колокольней,
как дар Валдая, прозвенит.  

Не так ли счастливы и кратки
минуты, если кто родной
очнулся вдруг от лихорадки,
беды, напасти затяжной?

Писать, писать, писать, покуда
нагая ранняя весна
на тайну вечную, на чудо
на воскресение дана –

простором, воздухом и вербой,
березой, нищенски кривой,
землёй оттаявшею первой
созвездьем гнезд над головой.

Из черноты грачей горячей
так много следует любви,
что, и печалуясь, и плача,
тянись навстречу ей, живи…

Так исцеляются немые.
Так прошлой смерти вопреки
взрастут оркестры листвяные
и вскинут нежные смычки.


Ранний снег

В листопадных прядях
видна седина земли.
Астры, наложницы октября,
так и не отцвели.

Тёплое слово «июль»
подержишь на языке –
смысл его растает,
пройдёт, как след от Пирке.

Бомжеватый шиповник
невольно притянет взгляд –
полуголый,
драгоценные лалы на нём горят.

Наберёшь богатства –
всё помнётся в горсти.
Кукушонок лета,
не думай о нём, прости.

В эту ясную, настную пору
неторопливей свет,
сокровенней слова,
остранённей взоры.

День прозрачен,
будто пустой стакан.
Как будто можно
 расслышать издалека
весть благую.

Не этого ли просил?
Соло слуха –
только хватило б сил
дотянуться,
быть наравне…

Точно фрески Джотто
светлы минуты.
Ради выхода твоего
из нигредо, душевной смуты –
в этой памяти
в этом возрасте,
в этой стране.



Спящие


Самолёт заключен в безымянной морской глубине.

Пассажиры его – в беспробудном неласковом сне.

И являлся ли им, что звезду Вифлеема проспят,             

тот, кто скоро родится и будет однажды распят?

 

Спите. Только во сне вы теперь доберётесь до нас,

чтоб коснуться губами, не трогая  сомкнутых глаз

тех, кто помнит и любит и в ком вы теперь продлены.

Ваша смерть солона. Наши слёзы по вам солоны.  

 

Спите. Легче представить, что это не больше, чем сон.

Ваш прощальный салют над пустыней воды вознесён.

Вы теперь горизонту над морем и чайкам родня.

До последнего, судного, неотвратимого дня.



Мороз и солнце

Прости, я не предамся прозе,

пускай года пеняют мне –

так обжигающе морозен

глоток рябины на зиме!

 

Какие это свет и радость,

а значит, мёрзнем мы не зря,

когда крепчает чистый градус

деньков на склоне декабря.

 

Через мороза с солнцем призму,

сколь ни захватана она,

сквозь все дымы постмодернизма

опять гармония видна.

 

И всё, что нужно человеку,

вобрав, убористый петит

из девятнадцатого века

до двадцать первого летит.

 



В слоистом долгом холоде зимы...

В слоистом долгом холоде зимы,
помимо мет угрюмости и тьмы –
рождественские ангелы, подарки,
Крещенье, золотая канитель,
и символ вечной жизни (это ель),
и графика ветвей в стеклянном парке.

Вот красная машина за окном –
хозяин копошится, будто гном,
и щёткой снег сметает осторожно,
а значит, и зимою есть пути
и есть куда поехать и пойти –
 и этому порадоваться можно.

Зимой легко (знакомая напасть)
забиться в белый кокон и пропасть,
зима отнюдь не только время года…
Действительность залистана до дыр,
но счастлив, кто творить умеет мир
ab ovo, словно Бог или природа.



Слова

      ***

Чем будут твои слова,
когда ты придешь ко мне?
Всего лишь пятнами
на обратной Луны стороне.

Как заслуженный астроном
с именной подзорной трубой,
буду разглядывать их,
расшифровывать от сих до сих,
чтоб потом говорить с тобой.

Чем будут мои слова,
когда ты придешь ко мне?
Пеной морского прибоя,
подчиняющегося Луне,
солью на крыльях чайки,
которая бреет волну...

Выплесну все, без утайки,
чтоб не играть в угадайки,
на твою  – лунно-обратную  – 
сторону.

      ***

Постсентябрьского утра несмелость,
полушёпоты парка сквозного,
мне хотелось, хотелось, хотелось
перепробовать каждое слово,

перегладить легонько и нежно,
отогреть (отогреться?) в ладонях,
покружиться с листвою неспешно
в золотистого света затоне.

Невесомые кроткие листья
угасают, как тихое пламя,
осень высунет мордочку лисью
и почует, как тянет ветрами,

как пушистое белое время
опуститься готово на крыши…
...я опять говорю не по теме,
ты меня никогда не услышишь.


Неперелётные

Значит, больше не ждёт тридевятый рай,
можно не говорить ни чему «прощай»,
зимовать у тёплого стока,
не распарывать сизый простор небес,
про утиного бога не врать себе,
и прекрасного нет далёка —

есть реальность, а в ней — полынья во льду,
да тринадцать гребков в городском пруду,
да подачкою — хлеба крохи.
Что-то в Дании нынче пошло не так...
Подними же крыло, словно серый флаг
позабывшей полёт эпохи.


Город золотой

Нырнешь в аквариум двора,
где припорошена с утра
листва придонная снежком
и голубь ходит босиком,

поднимешь голову, а там —
как в букваре, как по слогам,
пред-зим-ний свет и тишина
беззвучной музыки полна.

Она молчит, она речёт,
она насквозь тебя течёт,
а ты скрипичен и певуч,
тебя открыл небесный ключ,

в тебе высокая река,
ты весь как нотная строка,
и над последнею чертой
сияет город золотой.

…Вот так бы через много лет
когда назад дороги нет,
от страха глупого храня,
вела бы музыка меня
в неутолимые края
вдоль неба и небытия.


Южное

***


Столько моря, воздуха и сосен,
столько лета в этом сентябре!
Ветер, как мальчишка, что несносен,
увязался следом во дворе,

обогнал, толкнув, на перекрёстке,
к набережной бросился вперёд
и теперь – отчаянный и хлёсткий –
никому проходу не даёт.

И уже – знамение свободы,
как победный стяг над головой –
молодости, водорослей, йода
хлынул пряный дух береговой.

Скидывай последнюю рубашку,
пляжные цветастые ремки,
чтоб с душой и телом нараспашку
у прибоя пенистой строки

замереть, вибрируя, вбирая
ритм, что упоительно знаком,  
и солёно-горький привкус рая
ощутить блаженно за буйком.


***

Сезон милосердной воды,
неделя её материнства,
когда проступают черты
по морю родства и единства.

Мы все здесь семья, кто решил:
чем хуже ненастное утро
других? Эликсир для души –
разгадывать пенные сутры.

И страстной заботы полна,
всех жён, и любовниц прелестней,
опять напевает волна
свои обережные песни,

И будешь рождён и крещён
на ветреном, сумрачном пляже,
и тень изначальных времен
на тело солёное ляжет


***

Южный город осенью суровой:
в сентябре как будто в декабре.
Воздух – влажный, шёлковый, сосновый –
собран ветром в серое гофре.

Под дождя накрапом невесомым,
под неумирающей сосной,
будто блудный сын родимым домом,
упивайся негой отпускной.    

Пляж дрожит в объятиях норд-оста,
кожу обжигают соль и йод…
Но внезапно – дерзкий, как подросток,
юный свет над бухтою встаёт,

и уже запела, зазвучала
горизонта линия вдали,
и за неизбывное начало
поклониться впору до земли.


Свет кромешный

Раздели со мной,
поболи светло…
Мотылёк ночной
опалил крыло.

И зачем ему,
ведь спасенья нет,
через ночь и тьму –
на кромешный свет?

Кто сумел посметь,  
не ответит мне.
Может, эта смерть –
коридор в огне,

может, там, где стих
всех болящих глас,
отчий край для них –
кто сгорел хоть раз.



Жажда

Чтобы дверь найти там, где боль – стеною,
чтобы мир не сыпался, словно ртуть,
чтобы в полдне, плавящемся от зноя,
как в трясине мертвой, не утонуть,

чтобы ливень, чтоб дождевые струи,
чтоб расцвёл оазисом пекла жар,
чтобы воду – звонкую, ледяную –
из ведра, из пригоршни, из ковша…

Вот в чём смысл жизни для человека,  
если полнит жажда и явь, и сны …
Ночью звёзды на небе — капли млека.
И холодный, белый ломоть луны.



Ребёнок осени

Тревожных снов густая рябь
пройдёт над полночью бездонной,
и, как непрошеный вопрос,
томит неясно поутру.
Откроешь дверь – а там сентябрь,
ребёнок осени бездомный,
и светлый обморок берёз,
и паутинка на ветру.

Развесит рыжее дитя
кругом гирлянды листопада
и первых заморозков яд
разделит поровну с тобой –
и ты влюбился не шутя
в его янтарную прохладу,
и в неба иноческий взгляд,
и в бесноватый листобой.

И расставаться будет жаль,
и позабудется едва ли,
кто обжил сердце, словно дом,
кому отдал свои ключи…
А рощ осиновых пожар
горит в подоблачные дали,
и перелётных стай псалом
всё не кончается, звучит.


Сентябрь

Вот и гладь его, бархат прохладный
присмиревших до срока ветров –
там, где факел горит листопадный,
разрежая пространство дворов.

Что же ты, отчего же ты плачешь?
Этой осени вздорной поверь –
у неё за ненастьем – удача,
обретение – после потерь.

Не подсчитывай нетто и брутто.
Слышишь неба осеннего звук?
Это время торжественной смуты,
выпусканье синицы из рук.

Так шепни, открывая, как прежде,
вечный путь на Москву или в Рим
два словечка Любви и Надежде –
заповеданным сёстрам своим.



В дожде

Дождь обезлюдил город, но внутри
себя был полон света и движенья,
и в водяных потоках фонари
дробили и слоили отраженья.

Я шла, и на пруду, невдалеке,
что было расточительно и странно,
свободны, не отключены никем,
вздымались, били радужно фонтаны.

И вся в дожде, вечернею порой,
когда нагретый за день город стынет,
мелодия плыла над мостовой,
над сквером, над скамейками пустыми.

Но там, где камень трогала вода,
смыкаясь под зонтом, впритирку, рядом,
стояли двое, будто никуда,
где сухо и тепло, спешить не надо.

…Банально: что имеем – не храним,
и там, где много, кажется, что мало…
А знаешь, я под зонтиком одним –
вот так, с тобой – всю жизнь бы простояла.



Воздух

Натёк туман во внутренность низин,
луна взирает вниз ущербным оком,
и сновидений бледный керосин
питает пламя спящих одиноко,

и к ним идут на дольний этот свет,
кого обнять, кому припомнить лихо,
из края невозвратных дней и лет,
чтоб в изголовье встать легко и тихо.

А поезд мчит, гремит и дребезжит,
и за окном, сменяясь и мелькая,
то иван-чай вдогонку побежит,
то березняк, то станция Дикая.

Очнёшься вдруг – и под колёсный стук,
бог знает где, на дальнем перегоне,
ещё хранишь тепло обнявших рук,
сжимая воздух в сомкнутой ладони.


Тысяча и одна

И когда купола у мечетей погаснут
и луна в пиалу перельёт молоко,
будто новую жизнь, расскажу тебе сказку,
ведь до тысяча первой – ещё далеко.

Это вымысел правдой становится снова,
это ярче алмазов и слаще халвы:
полнодонное, звонное, пряное слово –
как бессмертия нимб у твоей головы.

Выбирает узоры струистое время,
расшивает по-щедрому смысла канву,
и навечное чудо останется с теми,
кто сумел удержаться, как мы, на плаву,

не покинув любви золотого приюта,
не коря провидение ныне и впредь,
проживая как вечность любую минуту
до поры, как восток не начнёт розоветь.



Рубашка

И каждый новый март свои приносит вести,
хоть в каждом декабре земля белым-бела:
когда мы были врозь, когда мы были вместе,
когда была любовь, когда она ушла.

Но память наших встреч хоть изредка уважь-ка,
как если бы они – вот-вот, рукой подать.
Ты помнишь – подарил мне в клеточку рубашку?
Фланелевый уют, забота, благодать…

Меняется ли всё, торопится по кругу,
богаты ли, скупы на радость времена,
она мне как сестра, как верная подруга –
она твоим теплом по-прежнему полна.

Пока она со мной, зима не станет адом,
посильней, веселей забот круговорот,
накину на себя – и снова нежность рядом,
как будто свет звезды, что всё ещё идёт.

И глядя, как весна – тихоня, замарашка –
растапливает лёд, вытягивая дни,
спасибо, – говорю, – спасибо за рубашку,
заветный дальний свет, храни меня, храни.



Ангелы


Листвы полночные молитвы,
небес сгустившихся покров,
внезапный звук острее бритвы
в безлюдье улиц и дворов,

но редко он покой нарушит.
Вся ночь – раздольный тихий пруд,
в нём косяками рыбы-души,
и вкруг него, по кромке суши,
два серых ангела бредут,

безмолвно невод опуская
на глубину, в пучину снов,
и суета сует мирская,
печаль людская, боль людская –
невыразимый их улов
(все никогда, прощай и поздно)…

И в предрассветной синеве
крылом колеблют росный воздух
и на поверхность сыплют звёзды
на корм играющей плотве.


Уеду, уеду отсюда...


Уеду, уеду отсюда,
из долгой холодной весны,
хронической, будто простуда,
с ненастьем и сплином сквозным,

здесь время не движется вовсе
здесь день световой не растёт,
здесь сразу из марта – и в осень,
а после – метели и лёд.

Уехать, уехать, уехать
от жизни невзрачной и злой –
и лишь троекратное эхо
помчится вдогонку за мной

туда, где от яркости охну,
игристой, как тысяча вин,
где киноварь, кобальт и охра,
где зелень и аквамарин.

О, только бы так не случилось,
как в давнем навязчивом сне,
где множество сразу явилось
вещей, предназначенных мне,

они, будто дети, цеплялись,
просили заботы и рук,
толпились, за мною вязались
на райские земли, на юг,

и я попадала, к несчастью,
вмещалась от сих и до сих
под тайное их самовластье
под нужность безумную их.

Уеду, уеду – в объятья
безудержной жизни, другой.
Возьму только синее платье,
да туфли, да шарф голубой

и больше ни штуки, ни грамма,
вообще ничего-ничего,
сбегу, как из лавки Пильграма,
на волю, на волю, на во…

В апрель из ненастного марта,
в Амбер, Эльдорадо, Мадрас,
и ляжет под ноги Фиальта,
где можно раскрыться, как глаз.

А вещи, расставшись со мною
(ну что им за горе? – скажи),
заплачут всей тягой земною,
всей неодолимой mg.


Куколка


 

Отдыхала редко, радовалась несыто,

вязким бытом нескончаемо занята,

в сером коконе усталости, недосыпа

меркла вся её прозрачная красота.

 

Но, когда звенели  мартовские капели,

сколько б ни было по паспорту женских лет,

от неё, как от Венеры у Ботичелли,

начинал идти прохладный девичий свет.

 

И судьба казалась белым пятном на карте,

словно бабья жизнь ещё и не прожита.

Почему такие метаморфозы в марте?

Начиналось всё с нетронутого листа…

 

Просто все мы, все мы дети одной природы

где за сном и смертью новый маячит взлёт,

потому и рвутся бабочки на свободу

будто жертвы клаустрофобии, из тенёт.

 

Просто лучше слышно в этом капельном скерцо

для чего нам жизнь загадочная дана,

просто даже в чьём-то сумрачном, тёмном сердце

рассветает, если рядом стоит весна.



Ты сбрасываешь стыд, как дерево листву..


 

Ты сбрасываешь стыд, как дерево листву,

и в целом мире нет тебя благословенней,

один и тот же сон я вижу наяву –

от ямки меж ключиц до бёдер и коленей,

 

ты вся передо мной, до кончиков ступней,

до россыпи волос, до выдоха и стона,

до самых скрытых мест, где жарче и нежней,

до родинки одной, что только мне знакома.

 

И с этой белизной сравниться ли зиме?

Твой млечный свет плывёт по комнате бессонно,

подвластная лишь мне, пульсируешь во тьме,

держа  полночный ритм, как альфа Ориона.

 

Из всех земных чудес, исполненных Творцом,

одно сейчас, одно бесценно и нетленно –

прекрасное твоё, зовущее лицо,

хранящее в себе все таинства Вселенной.



Однажды, в январе, под утро, видишь сон

Однажды, в январе, под утро, видишь сон,

где ты родня кустарникам и травам:

ты вместе с ними был произнесен

на языке природы величавом.  


Ты тянешь ветви вверх, пускаешь корни вниз

в той местности, где выпало родиться,

и твой биоценоз не парадиз,

а просто дом. И дерево не птица.


Но если по стволу земная глубина

Несёт наверх таинственное слово

и мантрами дождя листва полна,

то чем ты хуже древа мирового?


…Ты смотришь внутрь себя, губами шевеля,

держа ладонь, как дети, под щекою,

а за окном застыли тополя —

а вдруг им снится что-нибудь людское?


Откуда наши сны? И есть ли в них резон?

…Но после, возвратясь в морозы и метели,

всё чувствуешь, как лист последний невесом,

и почек набухание в апреле.


Начинается родина

Над Нью-Йорком, Парижем ли,
над Миланом и проч.
виснет радуга рыжая –
кто до радуг охоч,
тот и греется сказами
о далёких местах,
где житьё как за пазухой –
без забот – у Христа.

Над Ачитом, над Ивделем
беспросветным каким
только тучи и видели,
только снег или дым,
что заморские дали нам
средь колдобин и ям,
если жизнь приметали нам
к несладимым краям.

За терпеньем, за вьюжностью,
нищетой и тщетой
всей своей неуклюжестью,
всей своей красотой
для бухих и юродивых
всей своей шириной
начинается родина —
точно дождь обложной.


Сновидческое

И когда получалось  
от всего, что держит, повелевает,
улизнуть тайком,
еженощная пустошь встречала –
пела, шептала, кричала –
прачеловеческим языком.
Возникало смещение, круговращение
темноводных рек,
из воспалённых жерл являлся
магматический человек,
воедино сплющивались
небесный свод и земная твердь.
Наступала смерть.

Я ли это, Господи,
царствие Хаоса во плоти?
Сбереги меня от меня,
помилуй мя и прости.

Ангел мой,
заплутавший меж временем и пространством,
лети ко мне –
не хочу утонуть в купели безумия,
в костяном огне,
дай родиться
под милосердной звездой –
белопёрой птицей
над голубой водой,
окуни меня в лес,
травный, лиственный, дождевой –
хочу быть живой.

… наутро
становились лёгкими сердце и голова,
сокровенный смысл
обретали обыденные слова,
отпускала слух
в непереводимую, тайную тишину,
говорила спасибо сну.


Муза


Не раз меня лишавшая досуга
и прочих благ житейских иже с ним —
сообщница, соратница, подруга,
сестра, чернорабочий серафим…

Привяжется в подземке у вокзала,
то снегом посигналит, то листвой…
В каком колене нас, когда связало
таинственное древнее родство?

Появится — покой отнимет снова,
а нет её — хандра или беда,
но я за это сестринство готова
со многим распрощаться навсегда.

И пусть аскезой кажется кому-то
моё неприхотливое житьё,
но что не искупается минутой
внезапного явления её,

когда она в задумчивости тронет
нечаянный, обыденный предмет
и сквозь её прозрачные ладони
горит, горит неизреченный свет.


Тихий ноябрь бездонный

***

Пахнет палым листом, одичалым жильём,
ветробоя разжалась пружина,
замер сад, замолчавший о чём-то своём,
точно женщина непостижимый.

Из ночного колодца земная вода
перекликнется с влагой небесной,
и заглянет в него кочевая звезда,
над деревней качаясь окрестной.

А из ближних лесов, а из дальних болот
на старинной затейливой прялке
тьма туманы и мороки медленно вьёт,
наполняя лощины и балки.

То ли белый там конь, то ли конь вороной
по сухому бредёт разнотравью,
и открыт по ночам перед самой зимой
переход между явью и навью.

И когда загустеет печалевый мёд,
одинокой бесслёзной порою
сад, как женщина, примет тебя, и поймёт,
и безмолвно объятья откроет.


***

Воздух стеклянный, тонкий,
в лёгких - осколков звон,
льдистою перепонкой –
холод со всех сторон.

Ближе зимы остуда,
медленней крови ток.
странноприимный будда –
вечнозаветный бог –

медленную улыбку
вложит в мою ладонь.
Время подлёдной рыбкой
дремлет, его не тронь...

Небо прольётся, серо,
в полости ноября,
розовая химера –
вкрадчивая заря –

город накроет сонный,
призрачным светом дня…
…тихий ноябрь бездонный,
не покидай меня.


***

Кашемировым белым причастьем
к декабрю, январю, Рождеству
позакутало небо на счастье
позапрошлого дня синеву.

Утро вяжет и вяжет на спицах
бело-нежный пушистый покров,
снег, как тихая мягкая птица,
вниз порхнёт с голубых куполов…

…ускользают слова, ускользают —
слюдяной чешуёй, серебром,
будто голубь, круги нарезают
над притихшим, над ватным двором.

И таращатся люди и звери
из унылых и сумрачных нор:
это ангелов белые перья
опускаются в серый простор.


С тобой

                                                     Люблю, но реже говорю об этом (с)


Но реже говорю тебе об этом,
не пленница ни страсти, ни обид –
так светит август материнским светом,
так дерево столетнее горит.

Где длится, нескончаем, век железный,
где истины предательства полны,
где колыбель качается над бездной,
где от любви полшага до войны,
 
где скипетр с державой впору вору,
где пал тысячекратно гордый Рим,
где дар свободы, словно дар Пандоры,
вручает время пасынкам своим,

там я с тобой, тревожась и лелея,

хоть между нами тридевять земель,
но поровну и тёмные аллеи,
и мартовской Фиальты акварель…

Там я с тобой – звездою колыбельной,

во тьму вонзившей света остриё,

мелодией дождя виолончельной

и ясным днём – во здравие твоё.

 






Колумбы осени

Олегу Горшкову
с благодарностью 
за многие стихи


Свет солнечный смягчится – сердолик,
а не рубина огненные грани,
и осень – обретённый материк –
колумбам новоявленным предстанет

блаженны устремлённые вперёд –
услышать (непонятная отрада),
как птица-одиночество поёт,
затерянная в дебрях листопада,

отдать души единственный обол
за искренность и суеверье речи
и птичий несмолкаемый глагол
суметь перевести на человечий,

простить себе безверия вину,
врасти душою в мир неотвратимо
и быть соединёнными в одну
осеннюю сквозную паутину

…на листопад, на ветер, на звезду
и на любовь случившуюся - старше,
колумбы неизвестные бредут
по осени своей непатриаршей



  © Все права защищены


Бабочки

Ты помнишь? – вёдро, лето, рай,
китайки отсвет розоватый,
июль на убыли, жара
вязка, как сахарная вата,

на гобелен густой травы,
что пряно пахнет от нагрева,
под тень струистую листвы
легли вздремнуть Адам и Ева,
как дети – выйдя из игры,
ни чувства грешного, ни мысли,
и, как вселенские миры,
над ними яблоки повисли.

Ещё они добра и зла
не различат – ни суть, ни имя,
ещё любовь не пролегла
меж их телами золотыми,
но архаический соблазн
уже явился в виде змея
и пара бабочек вилась
над спящими – над ним, над нею.

…Эдем покинут и далёк
но снится, снится сон упорно:
души лимонный мотылёк
в тенистом свете узкогорлом.


Междувременье


Оттесняя август,
не дожидаясь, пока
перелётные люди
уступят небо
перелётным птицам,
осень
набросила на него
лассо дождя.

Срывала с подрамников
холсты с impression лета,
прятала их
за тридевять горизонтов,
вопрошала:
радостно ли тебе, девица?

По утрам
я кистепёро двигалась
через волглые комнаты.
В приоткрытые форточки
вползали звуки машин,
несущихся по проспекту,
как по серой, разбухшей
реке Чусовой.

Это было
утишенье души
(тише вод, объявших её,
ниже поклонных трав)
и утешенье светом –
зыбким,
будто акварель по мокрому,
он колебался,
дышал позади,
обнимал за плечи…

…Ещё Ной не снаряжал ковчег,
не разверзали зев
левиафаны долгих ночей,
ещё при взгляде назад
никто не застыл соляным столпом…
…Только далеко на севере зима
доставала кисточки для суми-э.


Вещи

Сергею Пагыну
на http://stihi.ru/2008/06/10/1637


Когда и мой черёд уйти настанет
туда, где несказанный синий свет,
в последний раз не налюбуюсь вами,
хранившими от горестей и бед,

и там, в ином пределе, будут сниться
подсвечник и поношенная шаль,
скрипучая сухая половица
и чайника отбитая эмаль.

Друзья мои, я выпестован вами –
обыденности тёплым молоком,
вы связывали с жизнью узелками,
что держат нерушимо и легко,

и, бывшие всю жизнь со мною рядом,
обочь меня и в сердце, в глубине,
обласканные словом или взглядом,
всплакните ненадолго обо мне.


Amen


Будто сошёл с картинки
средневековый Гамельн –
мальчик идёт за флейтой,
флейта смеётся: amen!

Весь в листопаде город –
призрачен и безлюден,
листья летят под ноги,
светят, как новый гульден.

День всё не разгорится,
курится, словно ладан…
Мальчик идёт за флейтой –
что ему, кроме, надо?

Где-то его сестрица
выйдет позвать на ужин –
мальчик не возвратится
к людям, которым нужен.

Мальчик давно не мальчик –
тем сокровенней детство.
Музыка словно воздух –
и никуда не деться.

Воды над ним сомкнутся –
плакать о нём не смейте.
Можно ли задохнуться,
если отдался флейте?

Флейта ведёт на небо,
мальчик смеётся: amen!
Осень его целует
ржавеющими губами.


Объяснение в любви

Когда совсем не дольче и не вита,
вдруг сложится узор – осколков меж –
в калейдоскопе будничного быта
с фрагментами обманутых надежд.

И где зеро зияло – невесомо
жизнь двинется, несбывшимся маня,
и кто-то без особого резона,
за так, устроит праздник для меня.

Хотя бы этот август бестолковый,
кому копить и прятать не с руки,
на жаркие рябинные обновы
растративший последние деньки,

на ветреный бедлам и на безделье,
на яблокопаденье, а ещё
на свет, который тёплой карамелью,
густея в полдень солнечный, течёт.

И пусть сии дары не много значат,
но как щедры – прими, благослови –
сплошное обещание удачи,
сплошное объяснение в любви.


Невозвращенческое

***

Рутинной спешке долг безмерен,
но сладко думать об ином:
вот снегопад пушистым зверем
крадётся тихо за окном

и хорошо бы, хорошо бы
прервав объятья суеты,
смотреть на пухлые сугробы –
они младенчески чисты.

Глядеть на тополь заоконный,
акаций спящую семью,
а рядом – грузные вороны
корма подножные клюют.

Устав по жизни бесприданной
скитаться в поисках огня,
в зиме забыться, как в кальянной,
до самого исхода дня…


***

В трущобах августа блуждать, в проулках тёплых,
где жаркой горечью рябина набухает,
где солнце тонет, отражаясь в пыльных стёклах,
где вся наружу городская требуха и –

разрытый двор, очередной ремонт некстати,
как флюс запущенный, давно минули сроки…
а дальше – пиво пьют, детей в колясках катят,
с веранды летней расплескалось караоке…

И жизнь, сквозь пальцы утекающая смутно,
уже не кажется бессмысленной и куцей,
и, может быть, меня вовеки не найдут, но
так сладко в лете заплутать и не вернуться…


Другая нежность

Когда умру,

от меня останется нежность.

Увидишь её

в сиреневых облаках,  

почувствуешь

в молодой листве,

услышишь  

в шёпоте снегопада.

Нежность не исчезает,

она – волна за волной,

весна за весной,

круговорот её – в человецех.

И ты не держи её,

перелётную птаху,

отпусти из сердца.

Это вечное таинство.

Кто был до нас?

Кто касался любимых губ

легче крыла бабочки,

бережнее июньской зари,

сокровенней неслышной музыки…



Теплынь


Нет, счастье всё-таки бывает
(хоть я не верю в хэппи энд),
когда с утра вовсю лабает
кузнечиковый диксиленд,

когда по маковку в межгрозье
с листвой увязли и травой
и лес, и озеро стрекозье,
и шмель сердитый луговой,

когда одна и та же тема
звучит везде — вблизи, вдали —
вновь обретённого Эдема,
любви и щедрости земли.

А холод смертный, ужас стылый —
изыди, чад земных покинь,
покуда лабух прямокрылый
звенит, безумствуя: «Теплынь!»


Дождь в метро

Я подъезжала к станции своей,
запутавшись, как муха, в паутине
случайных мыслей…
Перед остановкой
нечаянно мне показалось вдруг,
что с потолка вагона, через крышу,
единственная капля дождевая
пробилась и под ноги сорвалась
стоявшей рядом девушке на входе…
И грянул ливень —
в чреве у метро,
в вечерней герметичности вагона…

Он грянул и собой заполонил
всю внутренность — загадочным свеченьем
(как будто кинофильм про НЛО
крутил киномеханик сумасшедший
для тех, кто ехал в пятницу домой),
и в нём вода и свет перемешались,
неразделимым стали веществом.
И люди не утратили людское,
но ангельское вдруг приобрели

и двигались, как рыбы, по вагону —
так плавно, без малейшего усилья,
они, светясь, друг друга обтекали,
накладывая друг на друга свет,
парили, плыли, радуясь движенью,
за поручни и стойки не держась …

Тогда я и увидела её,
мою давно погибшую подругу,
автобус где-то там, на серпантине,
с наезженной сорвался колеи,
когда она сидела у окна…
И четверть века, что она жила,
уже перегнала другая четверть…

И вот она была передо мной,
с глазами как у коккер-спаниеля,
с глазами цвета переспелой сливы
и с грацией лозы дикорастущей,
такая же, как прежде, молодая,
и улыбалась мне…
Ну здравствуй, Соня!
И мы с ней обнялись, не прикасаясь
друг к другу, только светом обнялись…
Я плакала и радовалась вместе.
Ну что ты, всё ништяк, — она сказала, —
жить можно даже там…

Теперь я знаю:
когда-нибудь я встречу всех, кто мил,
вот так — в пути, в движенье серебристом,
где страха нет и боли тоже нет.



Жизнь состоит из...

***

Жизнь состоит из
мелочи и хлопот,
а на главное - yes, it is -
вечно недостает
времени, сил и проч.,
хочешь сходить ферзем,
а получаешь ночь
под дых, в ее чернозем
валишься, как бревно,
снам не дав прорасти,
это печально, но
я тороплюсь, прости.



***

И если оно придёт –
когда скажу «от винта»
и просто шагну в полёт
с широких перил моста,

не надо меня жалеть,
назад меня не зови–
я просто хочу лететь
и с небом быть визави.


***

Сорока, красотка, подружка моя,
легко ли тебе без нытья и вранья
хвалиться зимой, как обновой,
на нашей помойке дворовой?

Ужалит игольчатый льдистый мороз
ладони доверчивых зимних берез,
а ты перед солнцем хлопочешь –
жалеешь березы, стрекочешь.

В тебе суетливая легкость живет,
и ты не упустишь, что Бог подает,
разбойная эта привычка –
к сорочьему счастью отмычка.

Перо твое – сахар, и синька, и гарь...
Читаю, читаю сорочий словарь
у парка на снежной дорожке –
там гнева и боли ни крошки.

И я научусь по-сорочьему жить,
обиды прощать, от потерь не тужить,
и я поклевать не премину
деньков золотых сердцевину.



***

И днесь, когда зализываю раны,
лекарства и просты, и не новы:
мне легче от неспешной синевы,
от старых лип струящейся листвы,
в дремоту погружённого фонтана.

Как будто он, и небо, и листва –
души и мироздания основы,
наперсники молчания и слова,
причина, чтобы стать счастливой снова –
ab ovo и покуда я жива.


Усиление речи

В поднебесные вотчины льётся тепло.
Синева. И весна над страною больною
примеряется встать на крыло, на крыло –
над нуждою земною
и болью земною.

Говори, говори мне, апрельский озноб –
горевой, окольцованной городом птахе,
как из Богом забытых углов и трущоб
пробивается жизнь
сквозь преграды и страхи.

Обними, поведи в толчее городской,
где металла и камня привычные бездны -
выворачивать горло тугою строкой
в рукавицах у века –
ежовых, железных.

Это время моё, это зрелость моя,
проходя урбанизма кузнечные горны,
обретает чеканную силу копья,
обрастая от боли
окалиной чёрной.

Это свет бытия проступает сквозь быт,
сквозь глухое отчаянье и онеменье,
и слышней командорская поступь судьбы:
от усилия речи
к её усиленью.


Вся эта жизнь...

Всю эту жизнь, что движется, радуется, болит,
весь этот джаз, театр, мистерию, карнавал,
то, что уйдёт под землю, выйдет из-под земли —
не удержать в объятии, не уложить в слова…
Знает ли о безбрежности лодочка на причале?
Но между сном и явью, там, где нежней всего,
не угасает музыка радости и печали —
лепетное айлавью, сретенье, рождество.


Подарки

Мы с тобою судьбою повязаны образом странным,
снова вышло началом, что я посчитала концом -
Ты мне даришь тюльпаны, а лучше дожди и туманы,
за которыми - солнце с веснушчатым детским лицом.

Мы до самого лета в разъезде, в разладе, в разлёте,
мы разбросаны жизнью по несовместимым мирам,
ты ревнуешь меня к посторонним, друзьям и работе,
я уже не ревную - рубцы вместо резаных ран.

Кто кого опоил приворотным бессмысленным зельем?
Кто хотел и забыть, и забыться, да только не смог?
Март-зануда опять донимает тоской, как похмельем,
Ночь бросает спасательный круг – телефонный звонок.

Отпусти меня, я ведь тебя наконец отпустила,
Отпусти мне себя, как священник - чужие грехи,
я растратила - к чёрту - терпенье, и мудрость, и силу,
я уже не пишу sms-ки, и редко - стихи.

Подари - только раз - на прощание слякотный город,
где конвоем бредут за троллейбусами фонари,
где последнего снега - в горячке - распахнутый ворот,
и где вместо кампари – багряные пятна зари.

Мой неправильный, мой невозможный, и нежный, и пьяный,
вновь тебя неумело целует девчонка-весна,
а со мною уже навсегда - и дожди, и туманы,
и наивное солнце – с щекою, примятой от сна.


Останки лета

Бредёт слезливый вечер подшофе,
висит луна яичною скорлупкой,
и память заплутавшею голубкой
в пустующее летнее кафе
порхнёт, реанимируя на раз
бессовестную нежность саксофона,
жару и полусоннонно-монотонный
прибоя нескончаемый рассказ.

Октябрь…останки лета…где ты, где?
в каких тьмутараканях без просвета?
Разлуки надоевшая кассета
и палый лист - прелюдией к беде.
Лохмотьями повисли небеса,
и письма от тебя - такая милость...
И в осени навечно заблудилась
случайная продрогшая оса.


Сирени

Где утренний воздух распахнут
во чрево неяркого дня,
сирени отчаянно пахнут,
несбывшимся чем-то маня.

Зачем этот морок лиловый,
тревожный и призрачный свет,
взыскующий смысла и слова,
которых не помню и нет?

Скажи мне, кому это надо –
повыгнав домашних синиц,
искать журавлиного ада
и света небесных зарниц?

Под плёнкой привычек и страха –
спокойная мёртвая гладь,
свобода – тотемная птаха –
совсем разучилась летать.

Уткнёшься июню в колени
и плачешь - по-детски, навзрыд
…холодное пламя сиреней
над площадью старой горит.


Женщина уходит

Женщина уходит – как весна,
обещанье радости и лета,
как река – единожды дана –
может, и вернется, но не эта.

Женщина уходит — почему?
Чтоб не быть соперницей свободе,
от вранья, раздоров или смут,
но не от любви своей уходит.

Вот — спина пряма, шаги легки,
взгляд прощальный — вспышка папарацци.
Женщина уходит вопреки,
все внутри нее кричит: остаться!

Это ведь с тобой она была
Евой, Суламитою, Еленой…
Женщина уходит.
Всё. Ушла.
Ни одной звезды во всей вселенной.


Март застыл, не двигаясь, краски стёрты

Март застыл, не двигаясь, краски стёрты,
из гранита зябко блеснёт река,
вечер резок, словно разрыв аорты,
и весна запальчива и резка.

Закусила губы, идёт по краю —
не дразни упрямую, не зови.
… так устроено, что не выбирают
ни земли, ни матери, ни любви.

И кому тогда говорить «спасибо»,
если голь и боль с четырех сторон?
Но за этот сделанный свыше выбор
на голгофу всходят, а не на трон.

И когда вдохнёшь его полной грудью —
отчий дым, которого горше нет,
столбеней каликой на перепутье —
то ли это крест, то ли это свет.


Пигмалион, версия

Подчас любовь – это просто твоя способность любить,
а не заслуга того, кого любишь.
Джон Фаулз, "Волхв"




Для гетеры жадной давно не пара,
а помеха разве что на пути –
от разлук уставший, печальный, старый,
никому не нужный уже почти

но когда восхода текучий пламень
озаряет призрачный мир вокруг,
он берёт резец, и суровый камень
под его рукой расцветает вдруг

кто ответит: счастье ли это, драма –
вдохновенья каверзного печать?
выдыхая душу в бездушный мрамор,
в неживое жизнь свою излучать

ведь когда они возникают, боже,
им обычно нужен совсем другой –
галатеи ищут себе моложе,
импозантней или с мошной тугой

кто не знает миф о Пигмалионе? –
да горчит реальность и солон труд...
но она, почуяв его ладони,
затрепещет – яблоней на ветру

...и безмолвствуя – не спугнуть бы, тише,
на просвет от нежности истончась,
он поймёт – вот-вот – и она задышит,
потеплеет мрамор её плеча


Последний дюйм

Брось её первым, покуда она не бросит.
Старое средство. А сложности ни к чему.
Лето пройдёт. Всегда наступает осень.
Всё обратится в ничто, аки свет во тьму.

Собственно, что её делает настоящей –
жизнь, что плутает хронически в трёх соснах?
Свет или тьма? Что мы выбираем чаще?
Боль или радость? Обиднее, если страх.

Так и стараются взгляд отвести – и мимо,
чтоб избежать треволнений и трений уйм.
Амортизация сердца необратима,
если к себе подпускать на последний дюйм.

Вот и свирепствуют вьюги, растут торосы,
в средних широтах – арктическая зима.
Если не бросишь, а вдруг она первой бросит?
Ты ведь не мальчик, чтоб снова сходить с ума.

Ты ведь не мальчик, а баб до хрена на свете.
Кликнешь – слетятся. Ну что же ты? – позови.
Знаешь, порою мне кажется – все мы дети.
Битые болью. Молящие о любви.


Мосты



***

Мир в осеннюю мглу встыл,
фронт изранен и пал тыл,
отступаю в потом, ты –
в день вчерашний,
но они не идут встык,
до отчаянья пу-сты
и я выстрою мосты,
ты – башни.

Листопада озноб, жар,
эта осень – чужой жанр,
октября затяжной джаз
мечен рыжим.
Одиночество как ржа,
у тоски миллион жал,
но мосты – это мой шанс
быть, выжить.

Каждый вдох – до тебя мост,
каждый дождь – до тебя мост,
нынче ветрено, курс – ост,
и – разлука…
Через боль или страх – мост,
через пепел и прах – мост,
через пропасти – до звёзд…
дай мне руку.


***

Всё плотней вещество синевы,
и стрижи выкликают: «осанна»,
воздух полон далёким дождём,
приближением жизни иной,
и деревья в потоках листвы
как модели с полотен Сезанна,
и как будто он снова рождён –
травяной, ветряной, листвяной –

мир, что плещется в старых дворах,
повторяя заветные фразы,
постигая на ощупь и слух
лексиконы любви и судьбы –
и смягчаются боль или страх,
и включаются вера и разум,
и опять выбираешь из двух
заповедно-прекрасное «быть».

Помни – пока ты со мной,
мне легко разбежаться, как в детстве,
и полететь.
Мне хорошо и одной,
но когда я тебя вспоминаю,
хочется петь.
Я – архитектор мостов,
воплощающий стройные замыслы
снова, с нуля.
И там, где ты различаешь бездну,
мне различима – земля.


Конец февраля

Вот и утихло весёлое Рождество,
свет его меркнет, обыденностью размыт.
Выпаду, будто птенец из гнезда, во двор,
и угожу в ледяной кипяток зимы.

Но повседневной сумятице вопреки,
вспомнишься – музыкой – где бы я ни была.
Там, где застыли в слиянии две реки,
как ты? Хватает ли нынче тебе тепла?

Я расскажу тебе сказку, а ты поверь:
если снаружи свирепствуют январи,
можно найти всё равно потайную дверь
в лето, но только она глубоко внутри.

С той стороны не бывает времён иных:
рай листвяной или травный, медовый зной…
Там ежедневно не ждёт эшафот вины,
нет отчуждения крепости ледяной.

Может быть, это приснится тебе во сне.
А наяву оглянись – и увидишь, как
в сумерках реет последний февральский снег,
словно капитуляции белый флаг.


Начинается снег

Начинается снег
будто новая светлая эра:
вертикаль белизны,
постиженье начальных имён,
где одна лишь любовь —
для любого деяния мера,
где безмерностью жизни
любой её миг окрылён.

Начинается снег
и безмолвно ложится повсюду,
обращая в молчанье —
ещё неофит, и ещё,
и для паствы его
открывается заново чудо:
человек — это храм,
он душой изнутри освящён.

Начинается снег —
непреложно, неостановимо,
будто смысл мирозданья
вовне снегопада исчез,
будто ныне любая дорога —
к нему, а не к Риму,
будто крестное знаменье
сходит на землю с небес.


Полёты не наяву


Мы делили декабрь, точно тесный тюремный кров,
жестяную от холода пестуя синеву,
ожидая, когда же наступит эпоха снов —
заповедное время полётов не наяву.

Этот шарик земной, будто глобус, давно пропит,
здесь чего только не понастроено на крови,
но когда начинается небо — не так болит,
и того, кто взлетает — попробуй, останови…

Только сны и спасают, иначе сойдешь с ума.
Не терявшим себя — разве выпадет шанс найти?
Предполётный синдром: дисфория, гештальт, зима,
Вифлеем озаряет звезда, и волхвы в пути.

И поднимешься выше,  не веря в magie noire,
чем любой дирижабль или даже аэроплан…
Человек из чудесного племени сенуа
просыпается и возвращается в Сезуанн

(где его дожидаются близкие и дела),
забывая детали, но не упуская суть —
он теперь доживёт обязательно до тепла,
до весны, до любви … и ещё до чего-нибудь.


Красотка, сорока, подружка моя...

Красотка, сорока, подружка моя,
легко ли тебе без нытья и вранья
хвалиться зимой, как обновой,
на нашей помойке дворовой?

Ужалит игольчатый льдистый мороз
ладони доверчивых зимних берез,
а ты перед солнцем хлопочешь –
жалеешь березы, стрекочешь.

В тебе суетливая легкость живет,
и ты не упустишь, что бог подает,
разбойная эта привычка –
к сорочьему счастью отмычка.

Перо твое – сахар, и синька, и гарь...
Читаю, читаю сорочий словарь
у парка на снежной дорожке –
там гнева и боли ни крошки.

И я научусь по-сорочьему жить,
обиды прощать, от потерь не тужить,
и я поклевать не премину
деньков золотых сердцевину.


Мне снился сон, что ты ушёл к другой...

Мне снился сон, что ты ушёл к другой,
собрав свои нехитрые пожитки.
…ты в чёрном был, я в блузке голубой,
шёл дождь, мы оба вымокли до нитки.

Там лестница была, и мы по ней
спускались – как сходили с пьедестала.
И в целом мире не было родней
тебя – но я удерживать не стала.

Я знала – мир летит в тартарары,
бессмысленна надежда на подмогу,
такие нынче правила игры,
но думала: «Ты жив – и слава Богу»,

пока тоски холодная игла
беспомощного сердца не коснулась.
Я силилась вдохнуть – и не могла.
И умерла. И лишь тогда проснулась.


Отпустили на музыку, как на поруки...

Отпустили на музыку, как на поруки,
в сокровенные рощи её звукоряда,
в ми-минорные поймы её и излуки,
а другого ему ничего и не надо.

И пошёл подниматься – всё выше и выше,
на скрипичные Альпы её, Пиренеи,
там незрячие лучше дорогу услышат,
прокажённые к истине выйдут вернее.

Уставал, оступался, хотелось вернуться,
то Сизифом себя ощущал, то пророком,
то жалел, что нельзя с его временем куцым
навсегда затеряться в просторе высоком.

А когда возвращался, смертельно ломало
(весь насквозь высотой пропитался, как ядом)
до тех пор, пока музыка не обнимала:
успокойся, мой мальчик, я рядом, я рядом.


Поющие на семи ветрах

Поющие на семи ветрах,
стоящие у большой воды,
хранящие золотой простор,
язык им – время, тамга их – ночь,
в горсти таящие млечных птах
и звёздный пробующие дым,
им месяц, как ятаган, остёр
и вечность – смерти родная дочь.

Когда нагрянет заветный срок
уйти в последнее далеко,
оставить родину, кровь и кров,
предвечною заревой порой
я двинусь лучшею из дорог,
чтоб вместе встать над большой рекой
и на скрещенье семи ветров
развеять по миру голос свой.


Эвридика

Свет за стеклом ни о чём, водяная взвесь,
город расколот на случай и неизбежность,
ты до сих пор нелегально прописан здесь,
в хосписе для любви, где сиделкой – нежность.

Сколько бы сердце ни затворяло слух,
ни превращало вечный сентябрь в изгоя,
или любить, или выжить – одно из двух…
Это проходит, и настаёт другое

утро, и мир из раковины ночной
тянет наружу, словно улитка, рожки.
Жить на миру тяжело, умирать – одной
проще, последнюю жизнь приручённой кошки

сбрасывая, как дерево жёлтый лист,
воздух стрелой пронзая – немого крика.
Ты его не услышишь, но оглянись! –
может, ещё с тобой твоя эвридика.


Смутное время

Где музыка неба над музыкой снега парит,
где дольником белым упали плашмя ноябри,
где город с утра по-медвежьи матёр и небрит,
верни меня в ритм

где пригоршни страха, и света, и снега полны,
где близится колкое лютое пламя зимы,
где мы, как церковные мыши, надеждой бедны,
возьми меня в сны

там кружит ночной своевольный астрал в темноте,
там прошлое словно впечатано в памяти тел,
там колокол наших желаний до боли взлетел
к последней черте

и в смутное время сиротской и злой селяви
мы выживем как homo amans et dolens, подвид,
и будем под сердцем носить эмбрионы любви,
с собой визави.

homo amans и dolens – человек любящий и страдающий


Мотылёк


Предлетейских бессонниц наука
как цикута горька.
Трепетанье начального звука –
будто дрожь мотылька.

Из трахейного выйдя колодца,
с бронхиального дна,
вот он сослепу в нёбо забьётся,
словно в стёкла окна.

Доверяя крылатой природе,
затаись и не тронь –
он спешит на биенье просодий,
как на ясный огонь.

Что отыщет и что потеряет?
Не жалей ни о чём.
Это музыка жизнь отворяет
мотыльковым ключом.


Дорожное

***

Кто на иглу, кто на тревогу,
кто на парижи и бомбеи,
а я подсела на дорогу –
дорогоманией болею…
Каких кровей во мне наследство,
откуда эта страсть, откуда? –
не разбирая цель и средство,
с неутомимостью верблюда
любою местностью убогой,
любой пустыней нелюдимой,
как долг, выплачивать дорогу,
творить свой путь необратимый.

Пускай ни чувства и ни мысли,
пускай уныло и надсадно
пустым ведром на коромысле
душа болтается нескладно
и плохо верится латыни,
что, мол, per aspera ad astra,
и всё, что прожито доныне,
сухими числами – в кадастры…
Струится время в тёмных венах,
легко ли быть ему покорной?
Пусть передастся дочке в генах –
«верблюжьей поступью упорной».


***

А когда позовёт меня время в далёкий дом,
о котором подумаю лучше потом, потом,
невесомым верблюдом, возникшим из миража –
одногорбым, двугорбым ли чудом – уйдёт душа
над пустыней и зыбью небесной держать тропу,
как младенца, баюкать звезду на седом горбу.
Ибо только дорога, минуя хулу и лесть,
лучше прочих тебе расскажет – зачем ты есть.


Болдинское

Холера, карантин, имение в упадке
(что Троя вам одна, ахейские мужи?) –
но осень… у неё любовницы повадки,
и легче пережить безвизовый режим.

Когда бы эта жизнь игралась как по нотам,
когда бы не рабом – страстей или утрат…
Но всё вокруг опять – багрец и позолота,
и самый гиблый долг покроет листопад.

Ах Болдино, мираж, виденье золотое,
козырная игра, прощальная краса,
старинный русский бренд свободы и покоя,
в ознобе и жару окрестные леса.

Его ли я к тебе, тебя к Нему ревную?
Даруй шесток – сверчку и кесарю – престол,
пока сдают ветра колоду листвяную
и чистого листа не кончился простор.


Августовское дорожное

Садовый люд, натруженный, воскресный,
к жд платформе двинет не спеша,
я над набухшей нынче речкой местной
привычно, как всегда, замедлю шаг.

И стихнут пролетающие мимо,
грохочущие мерно поезда,
покуда подо мной, неутомима,
нашёптывает бурая вода.

Теченьем оживляя захолустье,
нечаянно притягивая взгляд,
куда она к неведомому устью
торопится который год подряд,

чью жажду утоляет по дороге? –
читать бы по волнам, как по губам...
Не так ли обретаются в итоге
и родина, и зрелость, и судьба?

И чем верней к суровой клонит прозе,
тем строже и яснее путь домой,
где поцелуй – ожогом – на морозе,
где степь да степь, да миленький ты мой.


Сказки Андерсена. Снежная королева

Начало

Падает снег – ласковый, мягкий, хороший,
там – за окном – снежные розы цветут,
Герда, постой, Герда, не хлопай в ладоши,
это исток…несколько белых минут –
это зачин всей ледяной эпопеи,
где к пустоте сердце стремится и тьме…
ты не поймёшь, ты прочитать не успеешь -
ОН же ещё сказочку держит в уме…
так хорошо в тихом дворе заоконном,
ходит зима в вязаных белых чулках,
а высоко, в небе, над городом сонным,
стайка трольчат зеркало держит в руках…

это судьба вас воедино связала,
больно вплела в жизни суровую ткань…
поезд ушёл…куревом пахнут вокзалы…
и вместо роз сохнет в горшочке герань



Снежная королева

Бесстрастной вечности жестокий абсолют
и девочка в затерянном просторе...
Вся жизнь её – лишь несколько минут
пред этим бесконечным "nevermore"
вся жизнь её – из времени веков
ворованные жалкие копейки,
и мальчик (был ли он?), и счастье дураков -
живые розы поливать из лейки…

Ну кто сказал, что страшная беда -
лишиться брата названного Кая,
пока он это слово "никогда"
руками помертвевшими слагает?
и ОН из вас верёвки будет вить,
ОН видит, как вам хочется, неймётся
чужой любви иллюзию впустить
в свою, что жизнью, кажется, зовётся...



Герда

Что-то, сестрёнка Герда, выглядишь ты устало,
кризис, аврал, цейтноты - жизнь погрустнее сказки...
Как там живётся Каю? Ты ведь его сыскала?
Вечный голодный мальчик? Просит любви и ласки?

Что на обед сегодня? Нежности мёд цветочный?
Крохи обид забытых? Искренность – в изобилье?
Он говорит, что любит – чисто и непорочно?
Любит, конечно, Герда...чтобы его любили.

Ты ему пишешь письма, ночью живёшь в онлайне,
и караулишь зорко признаки суицида,
все его закидоны держишь в строжайшей тайне,
это любовь такая, это твоя планида...

Ты ему строчек между жизнь свою уложила -
дрожь голубиной стаи, смесь из любви и страха...
в общем, спасенье каев – для герд – золотая жила.
только вот знаешь, Герда, пошли эти каи нах...!



Каю

Колючая вселенная блистает,
как тысяча кинжалов, холодна,
лишь пар живой души отогревает
морозистую клинопись окна

ступени, двери, двор – глухой колодец,
печально покивают фонари,
и ты – мой иноверец, инородец,
со стёклышком от зеркала внутри

но – тёплою гирляндой поцелуи,
но – ласточками пальцы у лица,
но – смётаны на ниточку живую,
но – пойманы на памяти живца...

но слёзною извечною дорогой,
по капле размывавшей сердца лёд,
ты вымолен – у дьявола, у бога -
никто уже теперь не разберёт...

мы умерли, нас нет с тобою, милый,
мы спим, и нам чужие снятся сны,
а мир усталый скапливает силы
для жизни, для любви и для весны


Эпилог

А снег идёт, и город кротко стих...
законы расстояний непреложны…
но снегопад делю на нас двоих
и губ твоих касаюсь осторожно…
и сакуры небесной лепестки
всё длят полёт медлительный и нежный,
и старый Бог глядит из-под руки
и снова мир оправдывает грешный…


Беженское

Воспалённым зрачком обводя окоём,
что увидишь в отечестве нынче своём?
Нет, не каменный уголь, не сланцы и проч. –
жизнь, спрессованную в метастазную ночь,

чернозёмные язвы, гангрену степей,
где завет «не убий» прозвучит как «убей».

Что прошепчет, проплачет, пролюбит навзрыд,
кто в содом и гоморру по маковку врыт?
Может, сын или дочь, может, мать и отец.
Нынче голос их – ужас, и кровь, и свинец.

И услышав мотив – кровяной, костяной –
онемеешь и встанешь, как столб соляной.
У стигийской волны, разъедающей брег,
половину себя оставляя навек.


Бросила осень под ноги горсть монет

Бросила осень под ноги горсть монет,
ветер, блуждая между крестов, утих.
Как ты держалась, мама, за этот свет,
как не хотела нас оставлять одних.

Осени нет, наверное, там, в раю,
вечное лето не утомляет глаз?
Как ты боролась, мама, за жизнь свою,
сношенным сердцем обогревала нас.

И на пороге n-ной своей зимы
как нам несладко чувствовать вкус потерь,
непоправимо как повзрослели мы,
как мы во всем согласны с тобой теперь.


Три верлибра


***
Пионы, мама.
Роскошно-небрежные,
нежные,
словно кожа инфанты.
Наконец я нашла их –
к субботе
накануне Масленицы.


***
Разве смерть – главное,
когда молодая листва раскрывает объятья?
Когда патефон дождя
раскручивает неспешную музыку?
Когда черёмуха
примеряет на стройное тело
подвенечное платье?
Когда лёгкие города –
до последней альвеолы –
полны весной?
Выучи язык надежды,
напиши слово «счастье»,
отправь письмо Богу.


***
Знаешь ли ты,
откуда берётся музыка?
Когда музыканты
во тьме оркестровой ямы
приласкают скрипки –
нежней, чем любимых женщин –
те расцветают,
будто весенняя сакура,
и смычки,
словно стая ласточек,
взмывают ввысь.


Абонент недоступен

Неотвязный страх и тревога – вкупе,
отгоняю ужасы, как могу –
абонент хронически недоступен,
Господи, ну что с ним там? Ни гугу.

Новостные сводки, ютубы, гуглы,
кровь и смерть, безумие и беда –
кажется, что мир, как скорлупка, утлый,
треснет и развалится навсегда.

Господи, какие такие гены
в нас активизируют свет и тьму?
Кто нам колет ненависть внутривенно
то к себе, то к ближнему? Почему?

Нет ответа. Ночь перешла экватор.
Телефонный номер. Кругом ни зги.
Только я и сотовый оператор.  
Помоги нам, Господи, помоги.


Инфинитивы

Молчать, курить, смотреть, как снегопад
неслышно убаюкивает вечер,
как снег нисходит медленно навстречу,
покуда всё смещается назад…

Считать года – от возраста Христа
до собственного, пальцы загибая…
Услышать звук последнего трамвая,
понять, что ты не понял ни черта –

зачем тебе и снег, и этот свет,
какого ищешь пункта назначенья
в случайностях любви, в пересеченье
ума и сердца горестных замет?

Вздохнуть, закрыть скорбей своих парад,
в который раз забыть про «слишком поздно»
и одиночество, как горький шоколад,
переломить привычно и бесслёзно.


Волчья ягода

Переведи меня через майдан…
В. Коротич, перевод Юнны Мориц




По небесной воде, аки посуху,
через гомон и говор людской
он ушёл, хоть незрячий, без посоха
в медоносный июльский покой,

в заповедные страны давнишние,
где не стынет вода в январе,
где поля розовеют гречишные,
словно воздух расцвёл на заре,

реки млечные, тучи имбирные
да волошки – по ржи, по овсу,
где родимую музыку лирную
пчёлы в ульи на крыльях несут.

Он ушёл. И кому теперь вспомнятся
крик ордынский, прищур смоляной?
Эту память, как мёртвую горлицу,
укачало днепровской волной.

Гамаюны безумные кликают –
не ходи к ним, сынок, не ходи .
Волчья ягода – горькая, дикая –
набухает и тлеет в груди.


Свеча

И когда мельтешение быта отступит, как морок,
вдруг увидишь на грани полуночной яви и сна,  
как январь натянул тетиву безымянных просторов  
и безмерна – от снега до Бога – вокруг тишина.  

Потому и дошёл из непреодолимой разлуки –
вопреки расстоянью отправлен – печальный привет,
будто мать простирает к навеки покинутым  руки,
через время и смерть – несладимый негаснущий свет.

Будто ты перед долгой дорогой замешкался ныне,
не хватило любимой улыбки, родного плеча,
будто родина всё повторяет «храни тебя, сыне»  
и над тихой землёй догорает звезда, как свеча.



Коммуналка

Десять лет мы прожили на улице Ильича,
в заводской коммуналке времён сотворенья мира
где на лестницу шла вентиляция из сортира,
где таджики в мобилу гутарили по ночам,

выходя регулярно из комнаты тесной на
свой балкон, чтоб внутри соплеменников не тревожить,
не задумываясь, что и мы – нетаджики – тоже
спать хотим и поэтому нам тишина нужна.

Впрочем, было достаточно поводов и без них
для войнушек локальных на почве сцеплений быта.
С бытием же смиряла надежда на dolce vita –
на квартиру, где мы заживём наконец одни.

И когда разъезжались соседи (да будет так),
покидая обиды, взаимные притязанья,
увозили с собою – незримо, на дне сознанья –
архетип коммунальный, не вытравленный никак.

… Я смотрю на сегодняшний мир, что трещит по швам,
суверенности муками обременённый свыше.
Я хочу, чтобы каждый на этом пространстве выжил,
предъявляя другому претензии и права.

И с утра заходя в растревоженный Интернет,
где и были, и небыли, словно бельё, полощут,
вспоминаю, что наша планета – одна жилплощадь.
Коммунальная.
И другой, к сожаленью, нет.


Спи, Марина. Январских снегов покрова ...

Спи, Марина. Январских снегов покрова
над Елабугой нынче до боли чисты,
чтобы там, в сорок первом, покуда жива,
позабыв про отчаянье, выспалась ты.

Не спеши этим отдыхом пренебрегать –
белой горлицей день опустился с небес,
и река заломила свои берега,
замерла в ледяной и безмолвной мольбе.

Спи, Марина, да ночь твоя будет нежна
вопреки непосильной жестокости дней.
Пусть, как воды речные, замрут времена
у Елабуги – места голгофы твоей.

Что гадать запоздало, красна ли цена
возвращенью из разных неласковых мест,
если родина значит – беда и вина.
И снега – над Елабугою и окрест.


O tempora! Глухие времена…

Размещаю повторно, поскольку удаляла в связи
с некоторыми трагинервическими явлениями)))
Прошу прощения у всех, чьи отзывы исчезли
вместе с удалёнными стихами.



O tempora! Глухие времена…
Тебе дана великая страна –
и белый свет, и чёрная обуза.
Тяни, как срок, разматывай строку –
развеет ли посконную тоску
подержанная латексная муза?

Привычное «о стену головой» –
от немочи российской вековой.
Опять апрель весной не разродится,
друзья в запой уходят, как в бега …
И где они – другие берега,
другие города, другие лица?

Всё морок, сон и утренние льды.
И мучит острый слух фальцет беды,
и страшно эту музыку – в наследство.
И утро, продымлённое насквозь,
впрягается в бессменное «авось» –
единственное транспортное средство.


Недалеко

В детстве моём и сейчас до берёзовой рощи
недалеко и до счастья – рукою подать:
Ветер залётное облако в небе полощет,
велосипедное лето, июль, благодать.

Шорох жука, что в коробочке, краток и кроток,
если ты к уху поближе её поднесёшь.
Дерзкое мини в почёте у местных красоток,
у поселковых пижонов – немыслимый клёш.

Комната наша – вагончик – уставила очи
на типовую – напротив – подружку свою,
мы без утайки и ссоримся здесь, и хохочем –
в этом хрущёвском, отдельном, панельном раю.

Знает посёлок, что нынче хоронят кого-то
или кому-то рожать наступила пора,
драка была после танцев у клуба в субботу
или Петровы с получки пошли в ресторан.

Может, поэтому все мы родные немножко,
и не беда, что до самой полночной поры
шлягер сезона в открытое настежь окошко –
«Вологда, Вологда» – снова твердят «Песняры».


Инспирации

Эти тексты инспирированы музыкой – гармонией, ритмом, голосом, настроением.


***
http://www.youtube.com/watch?v=QJFulqICzbI


Было время
весны долгожданной –
оно прошло.
Было время
листвы первозданной –
оно прошло.
А сегодняшний день
будто судорогой свело –
ни любви, ни тепла,
и над миром дождя крыло.

Плачь – это не грех,
будто ты дождь и снег,
будто вода, река.
Плачь, продан твой рай,
лету скажи «прощай»,
счастью скажи «пока».

Неизбежны потери,
несбыточны миражи,
если хочется верить
не истине – сладкой лжи.
А пока размочи-ка слезами
сухарь обид –
только то и пройдёт,
что как следует отболит .

Плачь, cлёзы – твой бог,
мир ни хорош, ни плох,
сменятся времена.
Плачь, каждый из нас
плакал, как ты сейчас.
Это ничья вина.

.
____________________________________________________________


***
http://www.youtube.com/watch?v=qds3LjRKprk&feature=related)


Пожалуйста, промолчи –
любые слова солгут,
а я ненавижу ложь.
Правдивей всего в ночи
речения рук и губ,
голодного тела дрожь.

Мне ведомо, сколько раз
ты это сказал другим –
осознанно ли, в бреду…
Молчанье правдивей нас,
прошу тебя – не солги,
а большего и не жду.

Я знаю – мы просто миф,
из тьмы и во тьму побег,
мираж, пустоты прищур.
Но только «люблю» – пойми –
простить не смогу тебе,
а прочее – всё прощу.
_______________________________________________________________



***
http://www.youtube.com/watch?v=yadsw7Ha64g)

Боль светла, память нелегка,
уходя, оброню «пока»,
летний свет – рыбкою в горсти,
правды две – тяжело нести.

Удержи – слышишь – удержи!
я уйду, как уходит жизнь.
Темнота, поиски огня…
С чистого листа… Поцелуй меня.

В западне – пара сизарей,
обо мне вспомнишь в сентябре –
дрожь рябин, олово да медь…
Разлюбить – маленькая смерть.

Удержи – сможешь? – удержи!
Я уйду, как уходит жизнь.
Темнота, поиски огня…
С чистого листа…Поцелуй меня.


Последний перевал

погибшим на перевале Дятлова и помнящим их




Колокол серебряный над бездной,
пульса ускользающая нить.
Загодя не думай – бесполезно –
по какой дороге уходить.

В супесь ли, суглинок, чернозёмы,
холод волчий, долгие снега…
Жизнь была быстра и невесома,
гибель – неподъёмна и долга.

Намертво впечатана страница
в Северный неласковый Урал:
молодость, весёлая, как птица,
мужество, последний перевал.

Что им, приурочивавшим к Съезду
вдох последний,
самый трудный путь,
стало неожиданно известно –
вряд ли мы поймём когда-нибудь.

Выбраны заложниками тайны,
от тепла и помощи вдали,
что они, погибшие случайно,
думали, пока ещё могли?

Без вести навеки засыпая –
больше не согреться, не согреть…
…Родина – жестокая? слепая? –
судьбы их замкнувшая на смерть.


В декабрьских саночках мороза...

В декабрьских саночках мороза
день по-младенчески заснёт,
протяжный дым зефирно-розов,
стеклянных улиц mariposa
летит в закат – огонь и лёд.

Ах, за рутинными вещами
не умирай, вечерний свет,
не предавай себя печали,
как будто сказку обещали
прочесть, а книжки – нет как нет.



Индия

Нарисуй мне Индию, художник,
на мольберте пасмурной зимы –
может, я увижу тёплый дождик,
листья ароматной куркумы,
или то, как строгие ашрамы
поцелуем неба дорожат,
рикши разгоняют велорамы
и на них по городу кружат.

Нарисуй мне Дели многолюдный
с бусами огней и площадей,
там у каждой лавки люд приблудный,
лавочник – веселый прохиндей,
и лежат священные коровы,
выставив священные бока,
и, на них похожие, солово
проплывают в небе облака.

Подбери мне – ты же можешь – краску,
охры больше, кобальта налей,
чтоб шагнула в Индию, как в сказку,
я из тесной комнаты своей.
Времени нетленного патина,
Ганга обнажённая вода –
трону, словно лампу Алладина,
и исчезну в лето навсегда.


О рыжих

***

Рыжий полдень припекает,
зноя-марева туман,
день бесстыжий убегает,
словно рыжий таракан.

Я – пружинистой походкой,
так что головы – вослед,
не за шмоткой, не за водкой,
не за пачкой сигарет,

я иду – куда не знаю,
наобум и напролом,
в этом мире неродная
и, наверное, в ином.

У троянцев можно Трою,
у меня-то – что отнять?
Рыжим цветом упокою
седины густую прядь.

Город в лето упакован –
яркий, с ленточкой, пакет.
Грустный киллер – рыжий клоун
вынет чёрный пистолет,

и настигнет злая жалость,
тупиковый неуют –
рыжих мало нас осталось,
рыжим чаще морду бьют.



***

Чтобы выход был там, где боль – стеною,
чтобы мир не сыпался, словно ртуть,
чтобы в полдне, плавящемся от зноя,
как в трясине мертвой, не утонуть,

чтобы ливень, чтоб дождевые струи,
чтоб расцвёл оазисом пекла жар,
чтобы воду – звонкую, ледяную –
из ведра, из пригоршни, из ковша…

Вот в чём смысл жизни для человека,
если полнит жажда и явь, и сны …
Ночью звёзды на небе — капли млека.
И холодный, белый ломоть луны.



***

Подарком с барского плеча
январь нагрянул,
где флейта холода, печаль,
и свет багряный,

где бритва музыки слепой
кромсает воздух –
не отставая, за тобой,
острее острых.

И мир, как мёбиуса лист,
бессчётно прожит,
но льёт мелодию флейтист
покуда может.

В лицо рванётся снег сухой,
метнутся крыши
… и тот спасётся, кто глухой,
кто нот не слышит.


Мелодия

***

Тридцать шесть – сумбуром – в колоде и
туз козырный выпал из них…
Я смычок, но моя мелодия
невозможна без рук твоих.

Замолчалась, зимами стынучи,
а теперь была-не была –
тишина осенняя вынянчит
златозвонные купола,

и назло безокой бессоннице -
со двенадцати со сторон -
пусть начнётся в небесных звонницах
колокольчиков перезвон.

Я из них не самый заливчатый,
но на наши хватило б дни,
раскачай меня – раз-два-три-четы…
не бросай же, тяни, звони.

С берегов, беспамятно брошенных,
где тамтамами воздух сбит,
вздох, пустынями запорошенный –
тоже мой – к тебе долетит.

Я – твоя музЫка предвечная…
Голос долгих метелей стих…
Партитурою бесконечною
жизнь написана для двоих.



***

Сибариты луны мы с тобою, луны сибариты...
Этой мякоти лунной и дынной медовые срезы,
и шалфеем нежнейшим и терпким горчат поцелуи,
и летучие мыши звенят тетивою ночною,
нам соцветия дальних созвездий сегодня открыты,
мы богаты, как ротшильды, взятые вместе, и крезы,
и лиловое небо тихонько поёт аллилуйю,
и зачем нам богатство иное и счастье иное?

Сибариты луны, мы смакуем мгновенье любое –
мы гурманы, мы лунные люмпены-аристократы,
ветерок, как учтивая гейша, колышет свой веер,
и приблизилось небо, и звёзды пахнули пачули,
сибариты луны – мы пришли в эту веру с тобою,
потому что от прошлых остались гроши и утраты,
мы достались друг другу в смешной и больной лотерее,
и доставшись, судьбе отдалИсь и счастливо вздохнули.

Сибариты луны – мы не помним, что было когда-то,
мы не знаем, куда повернёт торопливое время,
мы с тобой резиденты в далёкой стране неизвестной,
наш пароль – наслажденье, и явки надёжно укрыты,
Мы шифруем пространство ключами piano, legato,
и тягучая вечность проглянет нечаянно в теме,
и сойдутся грядущего бездна и прошлого бездна.
Сибариты луны мы с тобою, луны сибариты...



***

Потоп...ковчегами – дома,
осенний дождь смывает лето,
и я плыву опять одна –
между тобой и летом где-то.

Звучит мелодия воды,
скрипична и виолончельна,
и анемонные зонты
несёт прохладное теченье.

Весь мир читается с листа
для скрипки и виолончели,
весь мир - вода и пустота,
как по закону Торичелли.

Но он всё ближе - новый брег -
в прибое звуков Страдивари,
где Бог когда-то Ною рек
всех тварей выпустить по паре.

Заветы ветхие не лгут,
и мир в осенних безднах тонет,
но ты стоишь на берегу
и держишь музыку в ладони.



***

Пусть к тебе полетят мотыльковые сны -
по-девчоночьи чистым снежиночьим роем,
пусть они поживут у тебя до весны -
тонкой памятью сердца, счастливой игрою,
разложи, разложи мотыльковый пасьянс
на зимы запоздавшей белёной холстине,
погрузись в упоительно-медленный транс,
в полупризрачный запах, щемящий доныне -
запах женщины, запах надежд и любви ,
позабытого детского счастья простого...
помани, позвони, подари, позови
колокольцем заветного лёгкого слова.



***

Всё станет музыкой одной –
знакомой, внятной и простою,
когда, покинув до утра
пустынный тихий небосвод,
опять светило уплывёт
огромной рыбой золотою,
нырнёт в безвестное ничто,
в нирвану сумеречных вод.

И без конца перебирать
желаний медленные чётки –
а вдруг да сбудутся они -
быть может, не напрасный труд,
пока в аккорды сплетены
судьбы чуть слышимые нотки,
пока из нити голубой
три Парки кружево плетут.

Скажи, пожалуйста, скажи,
что нам готовит день грядущий -
какие будут виражи,
какие рухнут миражи?
Я вовсе не мечтаю жить
в садах Эдема, райских кущах,
мне просто хочется – с тобой...
Скажи, пожалуйста, скажи.



***

Да будет так –
что вскормлено весной,
что оттепелью пенилось и пело,
что было - там, тогда - уже со мной,
а я его увидеть не умела,
пусть благовестом тёплых вечеров
прольётся с крыш небесных колоколен,
разбудит толчею счастливых снов,
куда войти не каждый спящий волен,
пусть выплеснется влагой дождевой,
безудержной и неостановимой,
когда с сестрой - обласканной листвой -
я чувствую себя неразделимой.
Пока струится лета колея,
иду по ней – босая и без грима,
с твоей судьбой сплетается моя,
и лёгкость бытия
невыносима.


Время внутри

Смерть отболит, словно рана, сгорит, как спирт,
только рубец, лиловея, под сердце встынет,
и зацветут омела, чабрец и мирт
там, где, казалось, была на века пустыня,

Божеским оком наполнится всё окрест –
светом, в котором захочется раствориться…
Что нам дано? Один бесконечный квест,
где обретения – дерево, ветер, птица,

библия свежего снега, коран дождя,
веды июльского полдня, ребёнок-будда,
вот что припомнишь бережно, уходя,
вот что оставишь любимым, уйдя отсюда.

Веру в ладонях, как синюю птаху, грей.
Лестница в небо – без счёта с неё падений…
Время снаружи движется всё быстрей,
время внутри – всё медленней, постепенней.


Возвращение

***

Пастырь музыки вешней
нисходит с небес,
отворяет весны звукоряд –
и яснее звенит
воробьиный диез,
и снега в лихорадке горят,

и над всеми итаками
дуют ветра,
соблазняет солёная даль,
и Адаму маячит
утерянный рай,
паладину – Священный Грааль.

И ста лет одиночества –
веришь ли? – нет,
надиктованных долгой зимой,
и включается март,
как включается свет,
если кто-то вернётся домой.



***

На фоне города и вечера,
возможно – явь, возможно – снится,
тревожным кобальтом подсвечена,
летит неведомая птица.

Попробуй запрокинуть голову –
Притянут крылья, как магнитом,
пока ещё не смыты оловом,
из тигля вечного разлитым.

И цепкий город – с автострадою
и сутолокой предвоскресной –
всё держится, во тьму не падает,
следя за птицей поднебесной.



***

Поселиться на птичьих правах
в старом парке, омытом дождём,
где скамейки пусты поутру,
где листвы голубиные всхлипы,
позабыть о долгах и делах
и о самом заветном своём
с травяным скрипачом на миру
немудрёные песни пиликать.

Что есть жизнь, что есть музыка, где
между ними причинная связь?
Почему затихает одна –
и другая нищает в молчанье?
Очарованный юноша-день,
расстелив поднебесную бязь,
пригубив дождевого вина,
захмелел от любви и печали.

Не начать, не начать с прописной
ни себя, ни судьбы, ни любви –
лишь бы музыка рядом была
и в январском безмолвии белом,
лишь бы ты не расстался со мной,
мой зелёный скрипач-визави,
лишь бы скрипка осталась цела,
до последнего выдоха пела.


Переводы с осеннего

***

О чём бормочешь обморочно, осень,
когда грядёт безмолвия канун,
во мрак боров, средь сумеречных просек
роняя мёртвой хвои рыжину,

октябрьских дней натягивая струны,
погибельные чуя холода?
Листвы твоей – багряны, златорунны –
притихли на ночь тучные стада…

Возьми меня в доверчивую паству,
подкинь меня в рябиновый костёр –
я буду рада голоду, и яству,
и трепетному говору сестёр.

И пусть ещё до слёз кого-то тронет –
о чём сейчас пытаешься сказать –
пока метелей белые ладони
не лягут осторожно на глаза.


***

Пока мы спали, двинулось тепло
по коммунальным жилам отопленья,
и утро тёплым воздухом вошло
в озябшие больные сновиденья.

Трамвай течёт, вполголоса стуча,
сквозь ясеней слезливую дремоту,
и бьётся о подъезд, как о причал,
медлительная сонная суббота.

Вороны затевают променад
вдоль милой им помойки местечковой,
дворовый пёс – вороний камарад –
лежит, свернувшись рыжею подковой.

И двор дрожит, как жидкое стекло,
вороньими колеблем голосами,
и осень улыбается светло
заплаканными детскими глазами.


***

Светлы леса предзимней худобы,
по-лисьи время путает следы,
и дни идут, рассеянны, как дым,
и ставки на «авось» или на «бы»

безумно поднимаются в цене,
и ожиданий муторная взвесь
могущественней всех «сейчас» и «здесь»...
Подай хотя бы знак, хотя бы мне

черкни по утру ветреным крылом -
я всё ещё звучу в судьбе твоей
единственною музыкой, и ей
ты всё ещё по осени ведом?

И прежде, чем довериться снегам,
жалея, чтоб не сгинула зазря,
переведу я нежность по слогам
с подстрочника больного октября


***

Привыкаю к хандре осенней,
частоте дождевых дробей,
недосолнечным воскресеньям
и ещё – по чуть-чуть – к тебе.

Осень ширится, как прореха,
морось, рябь, водяная дрожь…
Отзывается, длится эхом:
«Приходи! Сегодня придёшь?»

Не спадает почти нисколько
одиночества долгий флюс,
от погоды завишу стойко,
почему от тебя – боюсь?

Как запутано всё, как сложно,
не получится – напролом.
…хорошо, когда греться можно
неотступным твоим теплом.



***

Минувшего лета улыбка
распахнута… небо даря,
играй, журавлиная скрипка,
четвёртый концерт сентября.

Погода, какая погода –
невзгоды и годы не в счёт,
янтарными каплями мёда
листва по аллеям течёт,

и кажется, что не бывало
железных и медных времён –
повсюду сплошное начало,
и заново мир сотворён.

Не веришь? А будет награда
тому, кто на веру горазд –
запущен сюжет листопада
и осень героям раздаст

на новую жизнь проездные,
где светел предзимний уют,
где рощи и парки сквозные,
как флейты, под ветром поют.




***

 

Где расходится осень кругами,

где всё глубже и пристальней дни,

удержи её зыбкое пламя –

удержи, сбереги, сохрани.

 

В это время тоски поднебесной

жизнь всё призрачней, как не была,

не удержат над ветреной бездной

рудименты былого крыла.

 

И шагаешь в разлуке с собою

в листопада сгоревшего чад…

Что там утро бормочет седое,

что там нивы печально молчат?

 

Чтоб дождей затяжная вендетта

золотые не скрыла следы –

видишь? – делится пригоршней света,

будто словом любви и привета,

бубенец беспокойной звезды…






Божоле

У времени взяв на поруки,
опять извести суждено
тяжёлые гроздья разлуки
на лёгкое встречи вино,

и губы пригубив губами,
от вкуса их чуть ошалев,
смешаем судьбы оригами
с весёлым глотком божоле.

Искусство её прихотливо -
во что превратится листок?
А мы улыбнёмся счастливо
и сделаем новый глоток –

чтоб старая боль потускнела,
чтоб долго по жилам текло,
гуляло привольно и смело
вина молодого тепло.

Его виноградные сроки
недолгими были, зато
уляжется в рифмы и строки
рубиново-радостный ток.

Любимый, держи меня крепче -
смеётся, дерзит и поёт
науке бумажной навстречу
беспечное сердце моё.


Свирель

Я горше участи не знаю,
но без тебя погибну я,
я дудка – полая, резная,
я стон, я музыка твоя.

Как страшно было – недотроге,
шептала: "прочь, не тронь, не тронь",
склонив над берегом пологим
в пунцовых ягодах ладонь,

но, жизнь древесную нарушив,
и хладнокровен, и жесток,
ты бузины речную душу
каленой проволокой сжёг.

Тебе и горя было мало,
тебе хотелось – поскорей,
чтоб я свирелью чуткой стала
и чтоб – любовницей твоей,

забыв бузинный свой обычай –
цветы и ягоды давать,
чтоб стала горлом – звонким, птичьим –
чужую душу выпевать.

И в губы истово целуя,
любви наёмник и беды,
всё хочешь музыку речную –
навек покинутой воды.


Живой

***

Что ты скажешь, если дверной звонок телефонный обгонит, если
по привычке дверь распахнёшь, а там, вопреки ожиданьям блёклым
две подружки – молодость и любовь, приснопамятные – воскресли?
И хлестнуло свежестью дождевой по немытым подъездным стёклам.

Это нас несбывшееся зовёт, и, чем дальше, сильнее жажда,
потому что больше тонуть нельзя в тихом омуте здравых смыслов,
потому что воды одной реки никого не обнимут дважды,
потому что вслед уходящим дням смс невозможно выслать –

мол, come back, I love you, и very much… к абоненту утерян доступ.
И плотву Господню несёт опять мелководье житейских буден.
Но однажды слышишь далёкий зов – и саднит глубоко и остро,
потому что, жизнь изводя на хлам, осознаешь, насколько скуден.

Потому пронзителен чёрный свет из-за двери с последней датой,
потому доверишь себя любви как единственному лекарству,
потому спешишь на шкале to be стать реальной координатой,
потому стою у твоих дверей. Обнимаю, целую, здравствуй.



***

Не возвращайся в Сорренто, вернись туда,
где листопад продолжается, холода
травы увядшие кутают в серебро,
ртуть в октябре опускается до зеро.

Не возвращайся в Сорренто, вернись ко мне,
мир без тебя безголос, безнадёжно нем,
азбуку жестов и сомкнутых плотно губ
видеть мучительно, выучить не могу.

Не возвращайся в Сорренто, вернись к себе.
Жизнь это путь, а не в небытие побег.
В бездну глядя и на мёртвый песок пустынь
Всё-таки строят оазисы и мосты.

Не возвращайся в Сорренто, Париж и Рим.
Только к тому, кого любишь и кем любим.
Это они оправданье любой судьбы,
главное, ради чего во Вселенной был.



***

Человек есть поиск. Ища свободы,
Накорми и ангелов, и зверей.
Иногда дорога до небосвода
поведёт по тесной сырой норе.
Но когда засовы вины и страха
не удержат стаю твоих надежд,
станет снова деревом боли плаха,
станут слёзы бликами на воде.
Мир тебя, покачивая в ладони,
Темнотой наполнит и синевой,
и, как будто с неба звезду, уронит
голос твой, светящийся и живой.


Снег

Вот небо, серое и мглистое до слёз,
склонилось над кладбищенской оградой.
Ещё вчера свирепствовал мороз
а ныне в эпицентре снегопада,
как в коконе из белой глухоты,
пространство, где ни шёпота, ни птицы,
тропинка вниз, попутные кресты,
и те, кому под ними спится.
Наверное, сейчас им снятся сны,
как снегом став, с небес они слетают,
нечеловечески, немыслимо нежны,
целуя нас, покуда не растают.


Эпистолярное



***

Когда меня убьёшь нечаянно и нежно,
затеплится закат (не в силах мне помочь)
от пары сигарет, прикуренных небрежно,
и ночь в тебя войдёт, и сам ты станешь – ночь.

И всё утонет в ней, одни ковчеги-крыши
на запад поплывут по осени и мгле,
и белый конь взойдёт, и явлен будет рыжий,
а после вороной, а дальше будет – блед.

Но кто не умирал – сумеет ли воскреснуть?
Кто тьмы не испытал – зачем тому и свет?
Что истина ему, безмерная, как бездна?
…а больше ничего и не было, и нет.


***

Дождь. Симфоничны звуки
падающей воды.
Тема любви, разлуки,
страсти, вины, беды,
радости и прощенья…
Соло карниза, фон…
Долгое возвращенье,
страх с четырёх сторон.

Слышишь ли ты, любимый,
как в глубине, в ночи,
всё, что неотвратимо,
музыкою звучит –
острым смычком печали
меж бытием и сном,
чтобы мы не дичали
в вакууме земном.


***

Космоплаватель
уходящей во тьму вселенной,
летописец её,
сенека и геродот,
это чёрный космос, это не кровь –
по венам,
это в вакуум
превращается кислород.

И где-то включается виолончель печали,
исполняя тебя, как музыку, прямо с листа,
и я думаю: всё-таки, что же первоначально –
яйцо или курица, мы или пустота?

Только жизнь и только любовь,
дорогой, исконны,
всё вокруг –
лишь их бессчётные имена
…ты произносишь:
«Осень» и «Барселона»,
я вслушиваюсь в слова –
и они бездонны.
И терпки,
будто бокал вина.


***

Август, август…
Ивы вдоль дороги
ветром зацелованы под вечер,
серебрятся радостно, лепечут
путникам случайным и немногим.

Август, август…
Яблоки и звёзды
летом налились, отяжелели,
призрачны морозы и метели,
и теплы насиженные гнёзда.

Август, август…
Память об Эдеме,
рай среди житейской круговерти,
сретенье бессмертия и смерти,
зрелости несуетное время.

С кем бы ты, любимый, ни был рядом,
как бы ты ни тратил жизнь земную,
перед листопадом, снегопадом
я тебя на август короную.



Бражник

Слепец мой – бледный и крылатый,
ночной гуляка, пленник дня,
творенье сумрачной Гекаты,
заложник лампы и огня,

и я, как ты, мечтала виться –
над лепестком любимых губ,
и ночь стирала бы на лицах
следы бесчисленных табу...

И я, нагая и босая,
не потерялась бы в ночи,
когда б горел, не угасая,
огонь единственной свечи.

И мы бы бражничали вволю,
гурман, повеса и дружок,
пока бы нас до смертной боли
огонь заветный не обжёг.


Две женщины


Две женщины живут в одной квартире тесной,
одной – семнадцать лет, другой – семнадцать бед,
но все они – ничто, когда зимой воскресной
за окнами встаёт заплатанный рассвет.

Встаёт рассвет, встаёт — для близких и далёких,
для тех, кто нужен им, кому они нужны,
январь, как белый кит в рассветной поволоке,
как снежный Моби Дик, плывёт из тишины.

Две женщины, они любовью объяснимы
до чёрного зрачка, до алых альвеол,
да будут этот свет и этот воздух с ними,
объятий череда, мерцающий глагол,

да сбудется всё то, что снится и поётся –
и «миленький ты мой, возьми меня с собой»,
и дольняя звезда – живьём на дне колодца,
и купол Рождества прозрачно-голубой.


Шиповник

И в мёртвую пору виденье
твоё не позволит пропасть:
о розовых залпов цветенье,
гудение, пиршество, страсть!

Шиповник, мистерия лета,
басовые ноты шмелей,
весь день – вакханалия света,
округа – в медовом тепле.

Где полнятся плотью исподней
в садах, тяжелея, плоды,
согреты ладонью Господней
земные дела и труды.

И кажется – не потому ли
мы живы всему вопреки,
что приняли вёдро июля
из щедрой отцовской руки?

Ни язвы потерь не смертельны,
ни острые спазмы тоски –
хоть ужасу мы сопредельны,
но радости больше близки,

покуда сакрален, как знамя,
шиповника цвет заревой
и тёплыми сыплет басами
шмелиный оркестр духовой.


Окна

Человек, затерян в пространстве Нета,
ощущает, как исчезает воздух.
Он хотел бы всплыть и глотнуть немного,
но над ним нависла такая толща,
что её пробить не под силу взгляду,
а не то что телу… и впору плакать
от сознанья собственного бессилья.

По ночам особенно нестерпимо –
всё вокруг становится одномерным,
все объёмы перетекают в плоскость
монитора … можно принять на веру
вариант последней из космогоний,
по которой мир – картотека файлов
плюс бином из клавиш delete и enter
на планшете некого демиурга.
Жизнь зависла между второй и первой.

Демиург тасует картины мира –
человек везде словно битый пиксель
на ночной поверхности монитора.
Человеку воздуха не хватает.

За окном дождит.
И сырым асфальтом
пахнет город, если открыты окна.


Жара

Земля до донца разогрета,
до черепаховой спины,
артериальной крови лета
бульвары жаркие полны.

Ищи прохлады – не обрящешь,
полдневный свет – кипящий мёд,
как разъярённый звероящер,
трамвай оплавленный ревёт.

А над бульварами и сквером,
где штиль для лиственных армад,
разлит безумным парфюмером
цветущей липы аромат.


Одноклассникам

Тридцать лет – как выдохнуть-вдохнуть.
Вновь июнь, на улице под тридцать.
Юность – отгоревшая зарница:
можно помнить, но нельзя вернуть.

Свет разархивируй и продли:
помнишь, расставанья накануне,
молодость назад, в другом июне,
мы в рассвет над городом ушли.

В памяти осталось цифровой:
дерзкие, красивые, живые…
Тридцать лет… а будто бы впервые –
класс десятый, вечер выпускной.

Правда ли, оптический обман –
кадры этой старой фотоплёнки?
Камертон лицейский, оклик звонкий,
детства перечитанный роман.

Enter и завязка для судьбы…
Будь со мной, держи меня за плечи,
соль моей любви, опора речи –
большим и нельзя друг другу быть.



Моцарт

Любимчик славы, баловень природы,
гармонии земное божество,
транжиривший беспечно дни и годы
беспечного таланта своего,

на дольний свет любви недолговечной
летел, как легкокрылый мотылёк,
не пропуская встречной-поперечной,
но вот забыть – всего одну не мог.

Да, музыка звала, и обольщала,
и, дерзкая, заигрывала с ним,
хоть верности ему не обещала,
как он не обещал её другим.

Но в час, когда, безвыходно недужен,
оставил он заботы и дела,
из всех прелестниц, ветрениц, подружек
она его одна не предала.

И нотой одинокой задрожала
звезда над сенью чопорных куртин,
и смерть не сбилась и не оплошала,
высвистывая "милый Ав-гу-стин".

Что Австрия? Ей не было и дела,
ей взор не затуманила слеза…
А музыка и плакала, и пела,
заглядывая в мёртвые глаза.


Дождливое


***

А здорово, когда поют дожди
над крышами ночными серенады
и где-то в непроглядной вышине
лежит большая кАмбала-луна.
Есть лета три недели впереди
и трепет остывающего сада,
и август благородней и хмельней
старинного бургундского вина.

А музыка полночная тепла
и всё вокруг собою именует,
и, веси задремавшие обняв,
каноном нескончаемым звучит.
И время загустело, как смола,
и в нём слепые пчелы-поцелуи,
и медленная бабочка огня
колышется и теплится в ночи.



***

Сумерек дождливых шёпот, всхлипы,
вечер сладок, словно пахлава,
тонут в синеве старухи-липы,
меркнет их прохладная листва.

И настроен шорох неустанный,
на небесной хляби камертон,
по карнизу – медленные гаммы,
будто пианиста клонит в сон.

Кроткого сиротства полновластье,
бережный пленительный уют,
из пустот вечернего ненастья
травы колыбельные встают.

Светом отзовётся уходящим
всё, о чём подумалось – «не впрок»,
и отложишь в долгий-долгий ящик
кружево из боли и тревог.



***

Дождь. Симфоничны звуки
падающей воды.
Тема любви, разлуки,
страсти, вины, беды,
радости и прощенья…
Соло карниза, фон…
Долгое возвращенье,
страх с четырёх сторон.

Слышишь ли ты, любимый,
как в глубине, в ночи,
всё, что неотвратимо,
музыкою звучит –
острым смычком печали
меж бытием и сном,
чтобы мы не дичали
в вакууме земном.


Сезам


***

Время листвы, тополиного пуха,
птичьих узорочий звонких,
певчего сердца, отверстого слуха,
шага по краю, по кромке

голоса, логоса, вещего мира,
где многоликая тайна
только тебе, простодушная лира,
вскрикнет ли, всхлипнет случайно.

Чересполосицу счастья и боли
выберу всю, без остатка,
день – уходящим июнем намолен –
тянется долго и сладко.

Жизнь моя, канатоходка, плясунья,
не оступись ненароком.
Лайнер, как лонжу, взлетая, рисует
полосу в небе высоком…



***

Ходит голубь в траве поутру,
солнце глянуло в лупу прохлады,
я когда-нибудь тоже умру,
но пока не пора и не надо,

но пока не резонно и жаль
оставлять этот май невесомый,
на плечах, как ажурную шаль,
незатейливо-просто несомый.

Два узбека о чём-то своём
на покинутодомном наречье
рядом с парковой лавкой вдвоём,
опираясь на мётлы, щебечут.

И пройдут эти надцать минут
до слезы безупречно и чисто
…в небе облако как парашют –
белый-белый, без парашютиста.



***

Сезон Сезанна, дерево струится,
и воздух прян, озоном приперчён,
нельзя им ни наесться, ни напиться,
а зелень воспаряет и клубится,
и белый день садится на плечо.

Несёшь, как птицу, радуясь подарку,
покуда, от ворот и до ворот,
шагаешь по заброшенному парку
и мысли о делах идут насмарку,
и жизнь в тебе, как ходики, идёт

размеренно, уютно и без страха,
на счастье сердцу, слуху и глазам
…дождём простор небесный перепахан,
и райская дурашливая птаха
безУмолчна: сезанн, сезанн, сезам…


Стрекоза

***

Утром проснусь на твоем плече –
звонкий январь, ледяной дин-дон,
ходит мороз в золотой парче,
свет приливает со всех сторон,

птицы-синицы сквозь ушко дня
тянут серебряную струну,
музыкой небо расшить маня,
радости вкус, Рождества канун.

Тихо течёт между стылых крон
за горизонт голубень-река.
Лёгкий, как пёрышко, светлый сон.
Спи, мой возлюбленный, спи пока,

чтобы потом половодье нег
долгих печалей снесло мосты.
…так и запомнится счастье: снег,
номер в гостинице, я и ты


***

Я хотела бы стать стрекозой луговой
в ослепительном золоте летнего дня,
чтоб июльского воздуха дерзкий конвой
стрекозиные крылья надёжно обнял,

я бы знала, как медленно стелется зной
над оргазмами пряных измученных трав,
как слилось, отразившись, с прохладной водой
полнолистое тело озерных дубрав,

и все это стремительно я б отдала –
ни секунды не споря с блаженной судьбой,
чтоб вошла в позвоночник стальная игла,
чтоб на долгие зимы остаться с тобой.


***

Отчаявшись, у варваров ли, кельтов
я вызнала таинственный обряд,
и ты пришёл в рябиновую дельту,
под мраморное небо октября.

Пришёл голодный, хищный и усталый –
на запах дома, хлеба и тепла,
когда заката ялик обветшалый
разбойная затапливала мгла.

И я тебя – босая и нагая,
с огнём весёлых ягод на груди –
тепло, и плоть, и душу предлагая,
ждала, звала: иди ко мне, иди!

Да волчьей не обманывай повадкой,
сильнее нежность ранит, а не плеть
…как бусине рябины горько-сладкой,
в твоих ладонях долго мне гореть…


На постой



***
Взял меня июнь на постой за так,
не спросив, какая мне в том нужда -
в перестук кузнечиковых атак,
в небеса, где облачные стада

тонкорунно-ласковы над рекой,
в полотняный полдень, пчелиный дол,
где деревья учат читать покой
языком тугих загустевших смол,

в гобелен лугов – насекомий дом
(бесконечной суетной жизни полн),
где герань и клевер кругом - гуртом,
и качает лето, как лёгкий чёлн,

и несёт всевластно в такую даль,
что уже ни памяти, ни имён,
лишь блестит слоистой воды слюда
и простор архангельски окрылён


***

И сад, и свет, и всё, что было раньше,
в мелодии увязло водяной,
играет соло летний барабанщик
на бочке пустотелой жестяной

и яблоня упрятала в ладони
счастливое и мокрое лицо,
и нити дождевые небо клонят
на тёплую скамейку и крыльцо

исчезнет, что томило накануне,
когда идёт, дрожит по всей земле
стремительная музыка июня
в струящемся ребристом хрустале


***

Июньских дней шальные мотыльки
как ветреные юные подружки,
седые одуванчиков макушки
по-детски беззащитны и легки.

И если пыльной улицей идти
и час, и два, и три - увидишь вскоре
за горизонтом, на краю пути,
безбрежное и ласковое море.

Его не может просто там не быть,
и вы мне что угодно говорите -
так безрассудно хочется заплыть
туда, где солнце плавится в зените.

От самолёта тает след густой,
и тает жизнь счастливо и тревожно,
иду по воскресенью сиротой,
и ветер плечи гладит осторожно.


***

Тополя раскачали вьюгу
над ленивою гладью лета,
колоколят округло птицы
в колокольнях листвы зелёной,
перелистывают округу
серебристые пальцы ветра,
солнце стало, устав катиться,
медно-медленной рыбой сонной.

Это время вином и мёдом
истекает неудержимо,
под перстами у Клото лето,
нитка тянется золотая…
И подумаешь мимоходом:
может, "счастливы" значит " живы"?
И кружат по дворам прогретым
тополиных приветов стаи.


Нореньга, Сойга, Пиньга, плёсы да камыши...

Нореньга, Сойга, Пиньга –

плёсы да камыши …

Княже мой, Игорь, Ингварь,

свете моей души,

 

солнце моё, надёжа,

месяц в ночи, звезда,

боль – а и счастье тоже,

да не разлей вода.

 

Сердце, что птицу, вынул,

в сладкий забрал полон.

Дал бы Ярило сына,

был бы утехой он:

 

слышала, как шептали –

хмурили лбы – волхвы,

вскорости быть печали,

бабам по мертвым выть.

 

Зори дотла горели,

Свет их кроваво-ал,

кликала Карна Желю,

Див  по верхам свистал,

 

солнце всходило чёрно,

лемех точила ржа…

Даром ли мы учёны

ждать и детей рожать?

 

Как во широком поле

встретятся рать и рать –

выйдут мечи на волю

щедрую дань собрать.

 

Знаешь, как смерть ревнует?

Станет верней жены.

Кони стоят под сбруей –

всё не рассёдланы…


Она говорит спасибо

Она из редкой породы
полубабочка-полуптица
полудурочка-полуведьма
ей, кажется, слишком много
известно про боль и радость
она восковые речи
как тонкие свечи, лепит
и в ночь их, как в храм, уносит
гореть безлунной порою
к ней ластятся сны и тени
и будущее, мурлыча
как кошка, о ноги трётся
она обрезала косы
чем волос её длиннее
тем дольше её печали
она вспоминать не хочет
того, кто ушёл однажды
и больше не возвращался
она, лицо опрокинув
смотрела украдкой, молча
он был похож на Ииуса
лицо у него светилось
хоть он ничего не видел
любить её невозможно
она не от мира слишком
но можно жалеть и гладить
так гладят собак бездомных
так бабочке помогают
дорогу найти обратно
когда она отчего-то
в людское впорхнёт жилище
…она говорит «спасибо»


Тапочки

На работу времени хватало,
жить не успевала – недосуг,
ухажёров сразу было мало,
после стало мало и подруг.

Слепо отдавала время делу,
вызубрила: дом – работа – дом…
Дочка, оперившись, улетела
вить своё семейное гнездо.

Говорили – тормозни немножко,
сколько можно взнуздывать и гнать,
заведи собаку или кошку
или мужика найди под стать.

Усмехалась: экая обуза!
Плавали, учёные, небось –
ляжет на диван да чешет пузо,
даром, что здоровый, словно лось.

От такого толку – еле-еле…
Но она любила в выходной,
закупив продукты на неделю,
медлить у витрины обувной.

Ей по жизни мало было дела
до застолий бурных и гостей,
но она на тапочки глядела
всяческих размеров и мастей.

Вряд ли и сама сказать могла бы,
чем они притягивали взгляд.
Кто поймёт их, ох уж эти бабы,
что-нибудь – глядишь – да учудят.

И когда заботы, словно гири,
скидывала (ночь, кругом ни зги),
всё казались ей по всей квартире
чьи-то – в мягких тапочках – шаги.


По мотивам Сезарии Эворы



***

Пой, Сезария!
Голос твой,
глубокий, как море,
раскачивает лодочку сердца.

Пой!
Тёплое лоно твоей земли,
Кабо-Верде,
примет любую боль.

Пой!
Сколько сцен покорилось тебе,
босой,
стоящей,
как на берегу океана.

Кем ты была?
Девочкой, женщиной,
матерью своего народа,
бабушкой своих внуков.

Материнство твоё оказалось
важнее славы,
сильнее нужды.

Как ночь догоняет рассвет,
так печаль догоняет страсть
в морнах твоих.

Всей вселенной
своей любви
пой, Сезария!




***

Кем ты будешь мне навсегда? –
песком и ветром.
Я уйду в тебя, как вода,
искать ответы –
что прибой говорит без слов,
печали полный,
почему солона любовь,
как эти волны?

Вода, вода, укрой мои слёзы…

Память выжгла меня дотла,
как зной – пустыню.
Я хотела, да не смогла
забыть доныне...
Горечь выплакать не вольна
волна морская,
потому и болит струна,
не умолкая.

Тобой, тобой полно моё сердце…

Время счастье уносит прочь –
строкой забытой.
Дверь оставит любая ночь
тебе открытой,
чтоб могла моя нежность быть
морей бездонней,
в долгих линиях плыть и плыть
твоих ладоней.

Быстра, быстра заря над Минделу….


Он ушёл, когда закончился кислород...

П. П., И.П.

Он ушёл, когда закончился кислород.
То, что было им, ушло за пределы тела.
Он закончил жизнь, а будто закончил дело.
Об одном просил – поменьше бы всем хлопот.

Он устал, хотя не жаловался почти,
не хотел казаться слабым и малодушным.
А жену, домой пришедшую к десяти,
караулил парень из похоронной службы.

И она, умом принявшая эту весть,
не могла ей сердцем, как ни старалась, верить,
всё казалось: вот откроет в палату двери
и увидит – он, живой, как и прежде, здесь.

Где же вы, от нас ушедшие в никуда,
в непроглядную синеву, глубину, свободу?
На каких плывёте нынче вы пароходах
и какие нынче катят вас поезда?

Семафор запретно вспыхнул, опять погас,
но, гудок прощальный превозмогая, память
всё летит за вами, вечно летит за вами,
обнимая долго-долго в последний раз.


Весна в провинциальном городе

***

Светло ли тебе, золотая,
в последних снегов теремах?
Вот март истончается, тает –
скрипач, ловелас, вертопрах.

Но это волшебное соло
на скрипочке талой воды
и нрав его нежно-весёлый –
гляди – доведут до беды.

Сорвёшься за милым вдогонку –
шальную ловить благодать,
чудить, как пацанка, девчонка,
и вёсен своих не считать.

Обманет и бросит? – пожалуй,
и ты это знаешь сама…
Весенним скрипичным пожаром
пылают твои терема.



***

В провинциальном городе весна –
немытое стекло в оконной раме,
и бабочка в окошко бьёт крылами,
и на асфальте – вон, ещё одна.

В провинциальном городе весна,
обманутые – ей боятся верить,
она поёт и барабанит в двери –
поднять из летаргического сна

возлюбленных зимы окаменелых,
из ветра шьёт сквозное неглиже
и пеной облаков молочно-белых
небесную отстирывает гжель.

В провинциальном городе весна,
и обнаружат утром горожанки,
потягиваясь сладко спозаранку,
веснушек золотые письмена.

В провинциальном городе весна
ничуть не хуже, чем в иной столице,
когда открыты форточки и лица
и светом жизнь по маковку полна.



***

Дни стоят весёлые, живые,
лёгкие, как птицы на лету,
будто начинаются впервые
ветер, май, черёмуха в цвету.

Поздно не проснуться, не воскреснуть:
сходятся – и встреча их близка –
неба ослепительная бездна,
зелени бурлящая река,

и, когда разбудит ненатужно
птичий постоялый тарарам,
девочки – как ангелы, воздушны –
в школу вылетают по утрам.

Их, ещё прозрачных, бледноликих,
мир балует радостью, бодрит –
ловят кожей солнечные блики,
свет аккумулируя внутри.



Обыкновенные стихи о любви

Апокалипсис

О Господи, от всех твоих щедрот
не спрятаться, не скрыться никуда –
созреет и взойдёт на небосвод,
полынная зелёная звезда.

На тверди жизни высветит разлом
до диких, нескончаемых глубин,
чтоб явь невыносимым сделать сном,
пронизывая именем одним,

чтоб этой горькой музыкой звеня,
ни дня я без неё не прожила.
И ангел боли выйдет из огня
и чёрные подарит два крыла.



Война

Видишь – восходит полынь-звезда?
Светит при ясном дне?
Я априори сильней всегда
этого – что во мне.

Жизнь – постоянное «на войне».
Пяди не уступлю
этому жгучему, что во мне,
этому «я люблю».

Выдержать натиск, осилить, смять!
Господи, вроде жив…
Но почему же сданы опять
все мои рубежи?

Счастью уютно в моей беде,
пламя впаяли в лёд…
Бог между мной и тобой, но где –
дьявол не разберёт.

Видишь – не выдержал фронт огня,
тыл оголён и пуст...
Пусть это будет сильней меня.
Пусть это будет.
Пусть.



Тысяча первый

Люблю
это против бессмысленности мятеж
Люблю
просклоняй меня – скажет любой падеж
Люблю
это эра архея, земля в огне
Люблю
Это ось мировая гудит во мне

Люблю
это всех пилигримов земных маршрут
Люблю
это вскрывшему вены надёжный жгут
Люблю
это воды Соляриса, дальний зов
Люблю
это мир ослепительно-бирюзов

Люблю
это боль облетает листвою с рощ
Люблю
поцелую тебя, как саванну дождь
Люблю
как бы ни ошибался один из нас
Люблю
повторю тебе в тысячу первый раз
Люблю



Дефиниция

Так я тебя люблю,
как деревья дышат,
ласточки обнимают крылами небо,
ветер перебирает ночные травы,
в раковине поёт золотое море.

Так я тебя люблю,
словно хлеб и воздух,
взгляд земляничин из-под росистых листьев,
лунную тетиву над пустой дорогой.

Так я тебя люблю,
что мельчайший атом
и необъятный непостижимый космос
дороги мне,
потому что на них есть отсвет
Имени Твоего.


Чашка голубеющего неба

***

Два голубя, два белых – в голубом,
над липами безлистными взлетели,
троллейбус пропыхтел, тараня лбом –
всю в заморозке – улицу апреля.

Бульвар, метро, его тяжёлый воздух,
забот и дел привычный разнобой.
А мальчик в синей куртке не по росту
гуляет увлечённо сам с собой.

А раковина города открыта
в надежде, что расщедрится весна,
и плещут звуки офисного быта
из всё ещё не мытого окна

туда, где небом – сладкою халвою –
нечаянно притягивая взгляд,
два голубя летят над головою...
Куда – скажи – куда они летят?




***

Чашка голубеющего неба
с облака топлёным молоком,
в лужах из растаявшего снега
голуби гуляют босиком.

Верится – светло и непреклонно –
и в твоём "за тридевять земель"
палочкой стучит по ксилофону
девочка весёлая – капель.

Серые детёныши на вербе –
лёгким поцелуем по щеке,
лёд бормочет горестно: "Ich sterbe",–
плавясь оловянно на реке.

Призрак расстояний невозможных
больше не пугает по весне,
счастье подкрадётся осторожно
и ладошкой хлопнет по спине.

Клок травы – нечаянно зелёный –
чёрную прикроет наготу,
сплетничают старые вороны –
моют кости рыжему коту.




***

Ты слышишь, как уходит жизнь от нас,
прикидываясь горем и рутиной,
хоть смыслом наделяет каждый час,
и милостью своей неотвратимой?

Но смысла неказистое зерно,
свершившимся запаянное прочно,
то падает на каменное дно,
то в пустоши заброшенную почву.

Смотри – его нетрудно разгадать:
лови свои приливы и отливы
и пестуй одиночеств благодать
и шёпот вдохновений прихотливый,

и даже в суматохе прободной
и дикой круговерти несвободы
он следует неявно за тобой,
мерцая через беды и невзгоды.

И ниточку спасенья ухватив,
из сумрака больного выбредая,
я чувствую неслышимый мотив
и медленно-счастливо наблюдаю:

у тополя промокшая нога,
у вечера щемящая огранка,
и прячут уцелешие снега
смертельную и тёмную изнанку,

и в топком небе нежится закат,
и воздух замерзает ноздреватый,
и тает бремя страхов и утрат,
и мы с тобой ни в чём не виноваты.


Я буду стареть красиво

Я буду стареть красиво,
с природой найдя родство.
Ты помнишь – клонила ива
над речкою тёплый ствол?

А листья порой тенистой
ласкали потом волну,
рубашкою серебристой
повёрнутые ко дну.

И я окажусь, как листья,
у времени на волне,
и сколько заветных истин
откроется, может, мне,

и осень порой вечерней
от холода и от вьюг
помчит меня по теченью
на юг, далеко на юг.


Сон



***


Мне снился сон – легко и бестревожно:
на убыль август шёл, отяжелев,
в саду ни шагу сделать невозможно –
то яблоки попадали с дерев.

И яблочным медово-грустным светом
до боли, до любви и до звезды
наполнилось стареющее лето,
ленивый пруд, глухой зрачок воды.

И просто - без надрыва и заминки -
к осеннему раздолью жизнь текла
и лёгкою казалась, как чаинки,
в густом настое крепкого тепла,

давнишняя, забытая, родная,
из медленных и милых сердцу дел...
Но камушек подспудно вспоминает
круги, что он оставил на воде,

и августовской яблочной сонатой
на клавишах предутреннего сна
сыгралось время, бывшее когда-то,
и тема счастья в нём была ясна.










Мартовское

В наших краях снега
в марте ещё невинны,
в льдистых корсетах спины
речек, зима долга.

В наших краях зимой
райская есть картина:
неба идёт лавина,
полдень цветёт льняной.

В наших краях весна
прячется, как дикарка,
учит в лесах да парках
звонкие имена.

В наших краях тоска
день ото дня бессильней,
воздух – пронизан синью –
бабочкой у виска.

В наших краях – смотри –
смерти и тьмы всё меньше,
лица любимых женщин
светятся изнутри.



P.S. Прошу прощения,
так как ранее уже размещала
стихотворение в подборке,
но забыла об этом.
А сейчас жаль его убирать:
хорошие люди и поэты
отклики написали,
десятки поставили)))


Волчок



…придёт серенький волчок…


Ходит под окнами долго
ласковый серый волчок,
только усни – говорит –
остальное прекрасно известно:
я унесу, моя радость,
в такое счастливое место,
где по-над лесом да полем
алое небо течёт.

Где в колыбельной истоме
клонится долу ковыль,
где серебро у луны
невозможно-немыслимой пробы,
чтобы, царевна моя,
задохнуться от нежности, чтобы
сердце отдать тебе волчье
и не сносить головы.

Лишь бы смотреться до смерти
в ясные эти глаза,
рук этих видеть бы взлёт –
лебединою негою полон…
сон бы твой длился и длился,
казался то сладок, то солон,
только – поверь, моя радость –
вряд ли вернёшься назад…


Маме


***

Тёплые деньки, как свечки, тают,
скоро будет нечему гореть,
птицы вслед за летом улетают,
а одна не хочет улететь.

Мама, мама, что же ты, голуба,
Надо продержаться на плаву –
или увидать тебе не любо
хохломского золота листву?

Или ты, родная, разлюбила
сентября аукающий свет?
Сколько ты уже их проводила –
этих незакатных бабьих лет?

Мы ещё с тобой за новоселье
выпьем стопку сладкого вина,
нам хлопот и радостей осенних
выпадет, родимая, сполна.

Никуда не надо торопиться,
всё ещё успеет миновать.
Слышишь – за окном щебечет птица?
Значит, остаётся зимовать.



***

Дыши, моя хорошая, дыши…
Блуждает ночь по звёздным коридорам,
деревья сны о лете смотрят хором,
и промысел Его непостижим.

Но есть она, неведомая суть –
междусердечна, междучеловечна,
что держит мир и бережно, и вечно,
как облако и птицу на весу.

Незыблема, она который раз
из страха и отчаянья выносит,
туда, где листопад, и день, и осень.
не отнимай нас, Господи, у нас.

Пока любовь над нами, словно нимб,
мы всех живей в тепле её и свете,
мы все её возлюбленные дети
и делимся дыханием одним.



***


Здравствуй, мама.

Из тех краёв, где ты,

никто не звонит,
не шлёт ни письма,

ни телеграммы.

Земля зимой

неуступчива, как гранит.

Тебе не холодно,

правда, мама?

Боюсь, что холодно,

видишься мне пока

в новых тапочках,

старой своей одежде,
что незадолго

стала вдруг велика
и не так любима тобой,

как прежде.

Ты не волнуйся –

всё у нас хорошо:
я работаю,

внучка почти невеста,
дома порядок,

долгий ремонт прошёл.
Только отец
себе не находит места.

Сорок дней,

а кажется, будто год.
Мне не верится, мама,

что всё проходит.

– Правильно, дочка,

главное  не пройдёт.

Снова ты оделась

не по погоде…







Не оставляй




Побудь со мной, продлись, помедли,
не оставляй меня, пока
из тёплой радости последней
растёт холодная тоска,

не потому что ты – спасенье,
а просто я сойду с ума,
когда огонь листвы осенней
погасит мёртвая зима,

когда река до дна застынет,
когда январь – как западня
и всё вокруг – одна пустыня:
ни человека, ни огня,

лишь неба серые каверны,
снегов смирительный покой
и ты – мой призрачный, неверный,
и нет надежды никакой.


Волхвы

***

Младенчески лепечет снег,
и неба сумеречен полог,
и вечер долог, долог, долог,
и город в трансе, в полусне,
во тьме, в пучине декабря,
Ионой у зимы во чреве…
И всюду штиль, и всюду север,
и лишь фарватеры горят
неоном, призрачным огнём,
холодным пламенем спиртовым…
…а мы родимся утром снова
и жизнь счастливую начнём.


***

В Рождество немного волхвы мы все —
наволхвуй мне лето, июль, листву,
над речной водой облака плывут,
луговые поймы лежат в росе.

Мельхиор, Гаспар или Валтасар,
растопи мне сердце – январский лёд –
я поверю всем твоим чудесам,
словно птицам, выпущенным в полёт.

И взойдёт звезда там, где мир был пуст,
покачнётся тьма, полыхнёт огнём,
и зашепчет в сумраке ледяном
соловьиный дом, барбарисов куст.


***

Вот дерево, тень дерева, фонарь,
и воздух, загустевший от мороза,
и в нежной плоти вечера январь –
прозрачная и льдистая заноза.

И снег так перламутров и летуч,
как будто, юг и север перепутав,
стрекозы населили света луч,
пока ты отвернулся на минуту.

Так длись, полёт, и ты, крылатый, сыпь,
январское не меркни наважденье…
Качаются небесные весы,
уравнивая смерти и рожденья.

И время останавливает бег,
сжимается до точки, пропадая,
и вечность ухмыляется тебе –
морщинистая, древняя, седая.


Инсталляция

***

Музыка, спрессованная болью,
вящее, чем пища и вода.
В небе над свирелью и юдолью
виснет запоздалая звезда.

Свет её сияет нестерпимо,
застит – не ослепнуть бы – глаза:
жизнь, как поезд, мимо мчится, мимо,
и остановить её нельзя.

Помнит ли меня, не позабыла?
Не за-бы… – колёса простучат…
Может быть, ещё не разлюбила,
хоть и проклинала сгоряча?

И навстречу горнему простору
дольних станций тянутся огни…
Тают вёрсты, мчится поезд скорый –
догони-гони-гони-гони.



***

Окон блеснувших слюду
Взял в инсталляцию вечер,
солнца последнего блик,
неба закатного край…
Выбор не слишком велик
между разлукой и встречей,
между «не верю» и «жду»,
между «люблю» и «прощай».

Что, если кончится нить
опытов, смыслов, резонов,
мифов?… потерянный рай
пуст, зарастает быльём...
Катит последний трамвай.
Вакуум, мёртвая зона
между попыткою жить
и незачётом её.



***

День беладонново-феноловый
отравой, горечью во рту,
дожди выплакивают олово
в опаловую духоту,

и небо серое и сирое,
и синь томится под замком,
и чёрный мёртвый шмель пульсирует
под языком, под языком.

По краю света плыть, по краю тьмы,
смыкая золото и хмарь,
и голос класть немой и маятный
на лета лиственный алтарь.



***

Я человек-бамбук, берёза, пальма, тополь,
ко мне вернулась память о родстве,
и мой неразличимый тихий вопль –
молитва о листве.

о Боже, даждь нам днесь… и чтобы пальцы ветра,
по мне читая саги о годах
столетних зим, притягивали лето
сквозь горечи и прах.

Чтоб мой квадратный метр надежды и свободы,
затерянный в промзоне городской,
наречьем птиц неведомой породы
звенел бы день-деньской.



***

Сегодня северно и ветер.
В натальной карте дождь с утра.
Плывёт проспект в неровном свете.
Озноб. Озон. Et cetera.

Как жизнь несбыточностью мучит
в такие летние ветра,
и как – назойливый попутчик –
тоска твердит: пора, пора

уйти – беспамятно, бессловно
в глубины тьмы, в эпоху сна …
Но всё горит внутри – терновна,
неопалима – купина

любви. И день, как на иконе,
пречист, исполнен естества,
пока в объятьях ветра стонет
и содрогается листва.



***

Когда ты, замурованный в одно,
почти умрёшь от боли и надсады,
окажешься прозрачным, как окно,
и сквозь тебя Господь бросает взгляды.

Душа, перемогая страх и плоть,
небесного к земному проводница,
не может пустоты перебороть,
сама с собой не может помириться,

саму себя признать за абсолют
и жить с неутешительным итогом,
придя от бесконечности к нулю,
себе же став и матерью, и богом.

А в мире лето, полдень, тополя,
сквозняк танцует с выстиранным тюлем…
вращается зелёная земля,
и мы к ней примагничены июлем.




***

Наступает скрипичная полночь,
меловой замыкается круг,
обо всём, что ты любишь и помнишь,
сквозь тоску прозвучи, сквозь испуг,

архивируя боли наследство,
через пламя пройди голышом -
одинокой мелодией детства,
затерявшейся в мире чужом.

Ничего, это учится сердце
различать провидения знак,
находить потаённую дверцу
за холстом, где пылает очаг,

это снова, и снова, и снова –
у беды и любви на краю –
неразменное верное слово
пробивает скорлупку твою.



***

…потому что графитовый вечер уже,
потому что слова, как яйцо Фаберже,
драгоценные, в памяти чьи-то,

потому что живу, потому что люблю,
потому что надежды коплю по рублю,
потому что для altera vita

ни простора у сердца, ни времени нет,
потому что в глазах моих темень и свет –
белый голубь, ночная пантера –

дай мне, Господи, крест светоносный для плеч,
и водою – живою и мёртвою – речь,
и инкогнитой – всякую терру…



***

Мать моя музыка, в пенном твоём прибое,
где оскоплённое время кровит сильней,
я возникаю – уже навсегда с тобою,
в жизни до самой смерти, и даже в ней.

Мать моя музыка, скольких уж ты вскормила
(вечность и млечный путь, молоко звезды),
скольких, держа за пяту над беды горнилом,
оберегала от большей ещё беды.

Мать моя музыка, если и я однажды,
словно Ахилл, пошатнусь, упаду во тьму,
выплыву из последней и смертной жажды
к острову дальнему,
берегу твоему.


Начинает музыку во мне

***


Декабрь – мужик ядреный,
ударит – так всерьез,
любви его студеной
не выдержать без слез.
Права ли, виновата –
молчи, терпи, не вой.
Зато как, тароватый,
раскинет короб свой,
для любушки не жалко –
от сердца рвать готов –
и неба полушалка,
и звездных жемчугов.



***

Зима какая, Господи, стоит –
боярыня в парчовой душегрее,
и день студёный на лилейной шее
то жемчугом, то яхонтом горит.

В покое зимнем сладко затеряться,
дары приняв от всех его щедрот –
ни старости, ни смерти не бояться,
с берёзами затеяв хоровод,

морозные расчёсывать седины,
и ветры убаюкать, и пургу,
и видеть, как снегирь клюёт рябину
и тень от ветки пляшет на снегу.



***

День прозрачен, будто бы хрустальный,
снежные закрыты закрома,
неба свет над площадью вокзальной,
как младенца, пестует зима.

Рассыпают звонкий бисер птицы
в честь новорождённой синевы,
радость первозданная стучится
даже к тем, кто ждать её отвык.

И над суетою предотъездной,
в зимней вырастая вышине,
свет необратимый, свет небесный
начинает музыку во мне.



Последний поезд на Лхасу

http://www.youtube.com/watch?v=-9byeU40-dw

Новых писем нет, последний поезд ушёл на Лхасу,
у католиков Рождество, словам не хватает массы,
отрастает хвост у вокзальной билетной кассы,
небеса во тьме…
Сквозь открытый шлюз вытекает вода субботы,
поглощают снег хтонические пустоты,
чёрно-белый город – в традициях Ямамото –
позабыт в зиме.

Высыпает Banco de Gaia в ночь вереницу тактов,
махаоны музыки в клетке грудной производят свои теракты
у луны в мороз прогрессирует катаракта,
мир внизу неясен, размыт,
но сквозь боль, тщету и обман - не за страх - за совесть -
снова мчится в Лхасу последний счастливый поезд,
догоняй его – надежду и жизнь догоняя то есть…
Не получится – жми «repeat».

***

В декабре начинается гемоглобиновый голод,
в альвеолах зимы истончается воздух ночной,
и архангелы с трубами входят в прокуренный город,
и металл на губах
оставляет ожог ледяной.

Загораются звёзды, как очи горгоньи, над нами,
пережди до весны, не гляди в небеса, не гляди:
сквозь тебя проникает фотонное белое пламя,
И стоишь, будто киборг –
с дырою, прожжённой в груди.

Это явь, это сон, одиночества высшая мера,
и амнистии сверху не будет, проси – не проси,
это снова придётся пройти испытанье на веру,
на желание жить,
на остаток любви или сил.

Если вытерпишь, то окунёшься в нирвану, как будда,
в серебристую гавань отчалит отчаянный год,
заведётся мотор, не отправлен на свалку покуда,
и качнёт по артериям кайф –
кислород, кислород.


Бабское




***

Как, в сущности, и грустно, и смешно –
Держать фужер, смотреть на дождь в окно,
Мерло лаская местного разлива,
Прохлада хрусталя у самых губ,
И на тебя безумное табу,
И разговор с тобою молчаливый

Я тихо ненавижу интернет:
Мы вроде есть, и всё-таки нас нет,
Мы призраки во славу виртуала…
А как бы стать хотелось – хоть на миг
Живыми полнокровными людьми,
Хотя, наверно, мига было б мало

Да, простота страшней, чем воровство…
Мне, в общем-то, не надо ничего,
А просто дождь, мерло, уходит лето…
Камина нет, собаку не куплю…
Наверно, просто я тебя люблю –
Прости меня, прости меня за это


***

Все бабы дуры. Я одна из всех.
Из тех, что берегли и провожали,
что вписывали в вечные скрижали
стон голубиный, первый детский смех.

Все бабы, все… всё племя их, орда,
которую послать легко и просто…
Летящие на ласку, как на просо,
клюющие без срама и стыда,

которые «мой милый, что тебе
я сделала?» – разноголосым хором…
взрастившие любовь из тьмы и сора,
такой предпринимавшие побег

из быта и до Млечного Пути,
такие расстоянья постигая…
Я плоть от плоти их – но я другая.
Нас тысячи – мне равной не найти.

Да будь ты до скончанья лет и дней
Тутанхамоном, Цезарем, Мессией –
всё грош цена твоим уму и силе
без глупости и слабости моей.


***

Мне нравится быть женщиной /в тебе
будить невольно мальчика и волка/ –
то Евою, нежнее сна и шёлка,
то яростной Лилит… и втихомолку
остаться навсегда в твоей судьбе.

Мне нравится быть женщиной, она
своя в Тобосо, Лиссе или Трое,
она – сеченье чьё-то золотое,
и счастьем опалима, и бедою,
и к жизни, и к любви причащена.

Мне нравится быть женщиной, пускай
у ней скопленье пятниц на неделе
и слёзы – чаще мартовской капели,
но ласточки надежд её взлетели –
опять весна, любая даль близка.

Они бы навсегда пропасть могли
средь бури, средь пожарища и дыма,
но в сотый раз домчатся невредимо
до родины, к тебе – до несладимой,
скупой и каменистой, но земли.


***

Где время от заката до рассвета
в июне стало кратким, как спондей,
там, растреножив, выпустило лето
на волю и людей, и лошадей.

А ты ушёл от воли и от света
в бессрочные заботы и дела,
как будто преждевременная Лета
меж летом и тобою протекла.

Таков отъединения обычай,
меж миром и тобой опять пробел,
но пусть моя строка, как Беатриче,
за кругом круг сопутствует тебе.

Нет страха,
нет,
безвыходность – не мучит,
и тёрна не услышать колотьё,
когда любовь – наперстник и попутчик,
когда мы дорастаем до неё.

Душа ещё дика и угловата,
но ясно ей – от света и до тьмы –
что смерть – единовременная плата
за жизнь,
за тех, кого так любим мы.


Пока не окончена осень

***

Пока не окончена осень, пока
она, словно женщина, дивно близка,
волнуют её откровенья –
рябины аккорд, перебор ветровой,
и первая гибель воды дождевой,
и первого снега явленье.

Пока не oкончена осень, пока
минутою каждою жизнь высока
и сердце, как небо, просторно,
и можно расслышать в небесной дали
не только, что к югу летят журавли,
но флейты, волынки, валторны.

Они партитуру читают с листа,
и музыка, словно надежда, чиста,
и тянется многоголосье
над всем, что сгорело в октябрьском огне,
пока не окончена осень во мне,
пока не окончена осень.



***

Хохочущая, рыжая, раздетая,
Вся – плоть и свет, вся – мёд и листопад,
у зеркала примерит бабье лето и
желаннее становится стократ.

Бесстыжая, шальная, откровенная,
вся – рубенсовской прелести полна,
глотнёшь – пойдёт, как спирт, гулять по венам и
хмельным теплом расплещется она.

Раскинется – вся бронза, охра, киноварь,
запрёт сентябрь, как двери, на засов,
отдастся до души своей рябиновой,
до жара пламенеющих лесов.

И долго будет свет золотолиственный,
пока снегов не пала пелена,
шептать, что ты у ней один-единственный,
что вся она – тебе посвящена.



***

Перезвони мне, я не ведаю резона
для одиночества, когда, как Божий дар,
сияют – в пурпуре и киновари – клёны
и слюдянисты в полдень воды у пруда.

Перезвони, мне опостылел долгий ящик,
мы не изменимся, но, может быть, пора
себя наполнить, как озоном, настоящим
взамен клинического «завтра» и «вчера».

Такая осень! Словно Болдино – повсюду,
повсюду – воли и покоя благодать,
и не страшны пока ни старость, ни остуда,
и «Мёртвых душ» пока не надобно сжигать.

Мир равноденствует – и ясно, и бесслёзно,
зависло время на сентябрь.точка. ком,
И о желаниях сбывающихся звёзды
напоминают звездопадным языком…




***

За миг до дневной круговерти
покажется – времени нет:
в объятьях предзимья и смерти
неистово ярок ранет,

и где облаков поволока,
клочок промелькнёт голубой,
как будто оттуда вполока
приглядывают за тобой.

И, веруя в свет заоконный,
где воздух, ранет, синева,
стоишь, будто перед иконой,
и к ним подбираешь слова.

И сладко (о чём ты?) поплакать,
пока розовеет заря,
в тугую прохладную мякоть
последнего дня октября.


Эсхатологическое



Когда Иггдрасиль содрогнется –
грянет светопреставление, Рагнарёк. (с)

***

Будем честны, а другие решенья странны,
если – друг другу – не жаль ни души, ни тела:
я не гожусь в галатеи и донны анны,
мне бы охотничий рог, арбалет и стрелы.

Да ведь и ты не из принцев субтильных вроде,
если себе этот мир взгромоздил на плечи –
с каждой секундой яснее, владыка Один,
Асгард слабеет, а Фенрир всё злей и крепче.

Иггдрасиль сбросил листву, холода свирепы,
близится лихо трёхлетнего снегопада,
время дряхлеет, набухло бедою небо...
Я не предам тебя – сердцем, стрелою, взглядом.

Скажет ещё культуролог эпохи поздней:
"Дескать, они до последнего были вместе..."
Новые звёзды родятся и вспыхнут после.
Вспомнят когда-нибудь старые наши песни.



***

И пока опора миропорядка,
не исчезла, древней согласно вере,
я б тебя любила бесстыдно-сладко,
словно Дива – райская птица-пери.

Ведь когда луна в перигее длится,
убаюкав землю, укутав снами,
всё тебе мерещится эта птица –
бирюза и лёд, сердолик и пламя.

А когда всемирной кончины драма
перекрыла бы бытие земное,
мы сплелись бы, как близнецы Сиама,
и легко, без страха ушли в Иное.


Пустота

Послушай, мой мальчик,
не надо ни кофе, ни водки,
дождинки, как нотки,
читаются прямо с листа...
Ты слышишь? –
своей грациозно-кошачьей походкой
крадётся маняще-навязчивый зверь –
Пустота.

Она отъедает людские
и чувства, и мысли
в пятнадцать, и в тридцать,
и, может быть, даже в полста
и манит с балкона
в такие паренья и выси,
откуда ещё не вернулся
никто никогда.

Химера, – ты скажешь?
Сирена, мой милый, Сирена...
И как нам друг друга
от этого пенья спасти?
От этого тлена,
от этого сладкого плена,
куда вдохновенно-мгновенно
уводит мотив.

Обнимемся крепче
и руки положим на плечи?
Рецепт этот вечен,
но кое-кому не помог –
кто, как у ромашки,
испрашивал – лечит? калечит? –
её, этой сумрачной кошки,
ленивый зевок.

Нет, поздно, мой мальчик,
сбежать, испариться, исчезнуть
в проулках весны
или в лепете летнего дня.
Я слишком давно
улыбаюсь в зелёную бездну,
и бездна теперь,
улыбаясь, глядит на меня.


Ремонт

Глотнёшь осенней тьмы настой,
(налит до горизонта) –
и  гуще в комнате пустой,

где апогей ремонта.

Здесь запах извести сквозной,

здесь дышится неловко

и с госпитальной белизной

аукнется грунтовка.

 

Но если вдуматься, то мир –
кирпичный, шлакоблочный –
одна из множества квартир,
где весь ремонт – бессрочный:

ведь сколько раз, пока живём,

о райских грезя кущах,

передвигаем стены в нём,

не трогая несущих.


… и только наш диван плывёт –
заложник постоянства –
как межпланетный звездолёт
сквозь время и пространство,

а мы вдыхаем звёздный газ
бесстрашнее и чаще,
и щурит ночь цыганский глаз –
паслёновый, блестящий.



Кричит во сне и сам себя не слышит...

Кричит во сне и сам себя не слышит,
глотает воздух – душный и пустой,
и видит сон: он птицей стал – всё выше
и выше над больничной суетой,

палатой интенсивной терапии,
медсестрами и лечащим врачом,
и плещут крылья – белые, тугие,
и небо необъятностью влечёт.

А дальше космос – недра тьмы и света,
и вечность, и столетия подряд
летят, летят бенгальские кометы
вольфрамово созвездия горят.

А ровно через сутки было снова:
два вскрика и полёта торжество.
И якорь притяжения земного
теперь не для него, не для него…


Навстречу

***

И слава Богу, слава Богу,
когда заплакали дожди,
она вошла в его берлогу,
и ей понравилось почти.

Коньяк и чай на кухне тесной,
какой-то редкий хвойный мёд,
что будет дальше – неизвестно,
одно известно – всё пройдёт,

нельзя в одну и ту же реку,
и прочая белиберда...
Мы два случайных человека,
нам очень плохо иногда,

смотри, косяк уходит птичий,
спешит на юг, крыло в крыло,
меж нами тысяча различий,
нам нестерпимо повезло –

когда закат пылает ало,
бродячий ветер рвётся в дом –
что вот, нечаянно совпало
твоё тепло с моим теплом.


***

Привыкаю к хандре осенней,
частоте дождевых дробей,
к недосолнечным воскресеньям
и ещё по чуть-чуть – к тебе.

Осень ширится, как прореха,
морось, рябь, дождевая дрожь…
Отзывается, длится эхом:
«Приходи! Сегодня придёшь?»

Не спадает почти нисколько
одиночества долгий флюс,
от погоды завишу стойко,
почему от тебя – боюсь?

Как запутано всё, как сложно,
не получится – напролом.
…хорошо, когда греться можно
неотступным твоим теплом.


***

Оставшись Ариадной без клубка,
хватаю свет небесный за рукав,
рефлексией страдаю бесполезной…
Лекарства нет. Лекарство – просто жить,
благословляя явь и миражи,
и, как осенний лист, парить над бездной.

И там, где жизнь чужая и своя,
тесноты и пустоты бытия
исследовать в местах, давно знакомых.
Течёт, течёт осенняя река.
И мы – два корабля? Два островка?
И мы друг другу – дом? Дорога к дому?

Прольёт кагор вечерняя заря,
затянутся каверны сентября
латунью, медью, золотом червонным,
и жизнь, сама к себе найдя ключи,
распахнутою музыкой звучит –
полноголосо, звонко и бездонно.


Мой дирижёр, мы правы, оба правы...






Мой дирижёр, мы правы, оба правы,
гармония чиста и горяча,
приходит срок – и дивные октавы
в регистрах узнаваемых звучат.

И ты, в себе открывший слух и душу,
судьбы своей должник в который раз,
забудь про всё и слушай, слушай, слушай,
пока нисходит музыка на нас.

Прервать её никто теперь не волен,
назначенную, словно время че –
из смертной жизни, из бессмертной боли,
латуни дня и олова ночей,

из воздуха ночного задыханья,
когда весь мир висит на волоске,
из памяти, из муки узнаванья,
из истины, подкожно, как Пирке,

вспухающей и требующей слова,
зовущей из утробы в высоту,
когда лишают сытости и крова
и целятся, как в птицу на лету.


Больничное

***


За больничным окном, будто струны, натянуты сосны.
Свечерело, дождит, отключили небесную синь.
А в палате – негромко, уют и покой високосны,
и, чтоб жить, иногда не хватает ни сердца, ни сил.

Здесь у всех постояльцев – приметы незримого сходства,
будто в складчину нынче – и сосны, и дождь, и листва.
Здесь в пределах Вселенной – сквозняк векового сиротства,
но в пределах любви – теплота векового родства.

Здесь в далёкие дали кому-то подписана виза,
и тому, кто отъехал, последнюю ставят печать.
Вот и голубь залётный снаружи прошёл по карнизу,
будто чья-то душа прилетела другую встречать.

Но к иным берегам одновременно всем не добраться…
Корабельная дрогнет струна, потемнеет окно…
Мне останется осень. И это больничное братство,
что отныне и больно навеки, навеки дано.


Это бедная родина…


Ты идёшь, словно граф Монте-Кристо,
по обочине зимнего дня,
снег – манжетно-крахмально-батистов –
невесомо запястья обнял

летаргически медленных улиц
с голубино-дитячьим агу,
в хрупком воздухе соприкоснулись
розы ветра – прохладой у губ,

в бирюзового пламени небо
опрокинули ковш с молоком...
Это бедная родина, где бы
жить хотелось кристально-легко.

Но заразны её бездорожья
и бессчётны голгофы ея,
и юродива истина Божья
посреди гопоты и ворья,

и ни жизнью, ни прочею мерой
не измерить параболу дней.
И всё теплится горькая вера,
как свеча в полуночном окне.



Посвящение Е.




Екатеринбургу



И когда я застыну в унынье нелепом,
позови меня, ласковый мой, позови,
Патриаршьим подворьем под пепельным небом,
тусклым блеском за ним Куполов на Крови,

позови меня парковой старой аллеей,
мы с ней сёстры родные давно и всерьёз,
там черёмуха, вспенена маем, белеет,
и светлеет внутри после пролитых слёз.

Что твоей всепогодной любви неизменней?
Что роднее изъянов твоих и красот?
Что надежней меня поднимало с коленей
Позывными твоих этажей и высот?

Город мой, я твоя запоздалая птица,
и покуда не выдышан весь кислород,
лейтмотив мой асфальтовый длится и длится
и стеклянное горло поёт и поёт.


P.S.

***

Ты не знаешь, насколько ты прав и не прав.
…Этот вкус облегченья и кровопотери…
Ночь – реликтовый хруст антрацитовых трав,
говорящие рыбы, поющие звери.

Отболи меня, боль, отгори меня, свет,
поцелуй меня, время, я выйду из дома
в мир, как в культовый сайт одиночества.net. –
нечленимое, спаянное, идиому,

и внутри его буду навечно с тобой –
теоремою сердца и памятью тела,
и по венам поднимется тихий прибой –
прошептать –
то, что я прокричать не успела.



***

Когда меня убьёшь нечаянно и нежно,
затеплится закат (не в силах мне помочь)
от пары сигарет, прикуренных небрежно,
и ночь в тебя войдёт, и сам ты станешь – ночь.

И всё утонет в ней, одни ковчеги-крыши
на запад поплывут по осени и мгле,
и белый конь взойдёт, и явлен будет рыжий,
а после вороной, а дальше будет – блед.

Но кто не умирал – сумеет ли воскреснуть?
Кто тьмы не испытал – зачем тому и свет?
Что истина ему, безмерная, как бездна?
…а больше ничего и не было, и нет.


Август. Просто вместе.



Улыбки хризантем, головки чеснока,
крыжовника литые изумруды,
и старческой любви несмелая рука,
возникшая неведомо откуда,
прошла по купам лип и пыльных тополей,
сверкнув то ржой, то корочкой лимонной…
Люби меня, люби, жалей меня, жалей,
мой август – ветрострунный, небозвонный!
Над бабочки крылом, над пылью городской
светлы твои небесные скрижали,
рябиновым стыдом, шафрановой тоской
и острыми, как бритва, виражами
твоих ещё стрижей пиши меня, пиши
на лёгком дне, его прохладе млечной
…оставить бы себя навек в твоей тиши
мелодией сверчковою запечной.



Нота




***

Ошуюю и одесную
всё тонет в листве и волшбе,
я к лету тебя приревную,
а может быть, лето к тебе,

когда ты, обласканный долгим,
к закату клонящимся днём,
замрёшь над рапсодией Волги,
устав приручать окоём,

и музыкой всё осиянно
(и – веришь? – услышано мной),
и родиной обетованной –
небесной, речной и земной,

над лентой воды серебристой
июнь замедляет разбег,
и хочется нотою чистой
остаться и длиться в тебе.


***

Шёл дождь, и это был хороший знак,
он был как продолженье разговора,
деревья благодарствовали хором
и каждое в отдельности – вот так,
как я тебе молчала, милый мой,
о том, что ты любим и близок, ибо
давным-давно пишу своё спасибо
не только в строчке –
точке концевой.

Шёл дождь и, вертикальный, как орган,
звучал отвесно – музыкой нагорной,
и летний город с пересохшим горлом
на время снял жары тугой аркан
и каждым вдохом звал, увещевал,
что жизнь ко всем, кто верит, благосклонней,
что я ещё войду в твои ладони,
как в этот дождь –
горячая листва.


***

Трудно быть ангелом. Ангелы все крылаты.
Ангелом – это свечение, путь из тьмы,
это в пределах больничной простой палаты
лето настанет вдруг – посреди зимы.

Ангелом – это, кого-то держа за руку,
перед напастью любою держать лицо,
ангелом – это за то полюбить разлуку,
что ожидается встреча в конце концов.

Это любви и терпенью учась, как чуду,
душу сносить, чтобы голый остался свет.
Трудно быть ангелом. Я постараюсь, буду.
Чтобы – с тобой.
До скончания дней и лет.


Слепцы


ВерОника, любовь моя,

зачем

и кто вращает вертел бытия
над пламенем зияющим,

над бездной?

 

Опять Гекаты старческие руки
до боли затянули узел мрака
на ветреном, пустынном перекрёстке

и нет пути

из нежности полночной,

бессолнечной,

по самый вдох и выдох.


Я говорю «любимая, держись»,

во тьме

тебе протягивая руку,

вдыхаю непосильный этот воздух

и, оступившись, падаю,

и ты,

сполна мои движенья повторяя,
за мной

незряче

падаешь вослед.

Тяжёлый наш полёт веками длится
на фоне золотого Миддельбурга,
но сорок семь его колоколов,
безлуньем запечатанные глухо,
молчат,

взирая долгое паденье.

ВерОника,

моя слепая нежность –
крыло летучей мыши ненасытной,
густая кровь фландрийского заката,
впитавшаяся в небо,

будто в землю,
у твоего лица апрельский ветер…

Пока  мы здесь,

над Хаосом бездонным,

пока на нас огонь холодный дышит,

нам остаются только поцелуи,

бесстрашные,

как маленькие пчёлы,

которые в своих подземных сотах,

в тяжёлых, полных ульях Персефоны

бессмертия

возделывают мёд.



О лисе и лётчике

По мотивам Сент-Экзюпери



Сядь, протяни ладони ко мне,
поговори со мной,
если не гладить нас по спине,
высохнет мозг спинной.

Чтобы с ума не сойти в тоске –
старое средство есть:
шерстью о шерсть, и щекой к щеке,
или щекой о шерсть.

Значит, настал нам нелёгкий срок,
пробил недобрый час:
жизнь – на исходе, воды – глоток,
вера одна - при нас.

Может быть, это, в конце концов,
пик бытия, зенит?
Ночь миллионами бубенцов
звёздных поёт, звенит,

чтоб, одиночество свергший ниц,
через беды проём
ключик от мира, ребёнок-принц
в сердце шагнул твоё,

чтобы любя этот мир, грустя,
вечными сделать смог
розу, колодец, лису, дитя
ты – приручённый бог.


Сибариты луны

Сибариты луны мы с тобою, луны сибариты...
Этой мякоти лунной и дынной медовые срезы,
и шалфеем нежнейшим и терпким горчат поцелуи,
и летучие мыши звенят тетивою ночною,
нам соцветия дальних созвездий сегодня открыты,
мы богаты, как ротшильды, взятые вместе, и крезы,
и лиловое небо тихонько поёт аллилуйю,
и зачем нам богатство иное и счастье иное?

Сибариты луны, мы смакуем мгновенье любое –
мы гурманы, мы лунные люмпены-аристократы,
ветерок, как учтивая гейша, колышет свой веер,
и приблизилось небо, и звёзды пахнули пачули,
сибариты луны – мы пришли в эту веру с тобою,
потому что от прошлых остались гроши и утраты,
мы достались друг другу в смешной и больной лотерее,
и доставшись, судьбе отдалИсь и счастливо вздохнули.

Сибариты луны – мы не помним, что было когда-то,
мы не знаем, куда повернёт торопливое время,
мы с тобой резиденты в далёкой стране неизвестной,
наш пароль – наслажденье, и явки надёжно укрыты,
Мы шифруем пространство ключами piano, legato,
и тягучая вечность проглянет нечаянно в теме,
и сойдутся грядущего бездна и прошлого бездна
...Сибариты луны мы с тобою, луны сибариты...


Раскадровка





Ну что же нас держит, скажи,
в непрочной земной оболочке?
По нежному небу стрижи
выводят крылатые строчки,
но крылопись их коротка,
где синее млеко нависло,
и, только начавшись, строка
мгновенно лишается смысла.

Ну что же нас мучит, скажи,
друг к другу плюсует магнитом,
покуда волхвуют стрижи
над городом, синью размытым,
на птичий свой переводя
июль, приближенье заката,
аллею, что после дождя,
как женщина, негой объята.

Тебе ли не знать это, мне —
ловцам пустоты и сомненья —
что Бог нас увидел во сне,
мы кадры его сновиденья,
как лето и эти стрижи,
их почерк уверенно-ловкий…
Зачем мы совпали, скажи,
в случайной Его раскадровке?


Далеко




***

В наших краях снега
в марте ещё невинны,
в льдистых корсетах спины
речек, зима долга.

В наших краях зимой
райская есть картина:
неба идёт лавина,
полдень цветёт льняной.

В наших краях весна
прячется, как дикарка,
учит в лесах да парках
звонкие имена.

В наших краях тоска
день ото дня бессильней,
воздух – пронизан синью –
бабочкой у виска.

В наших краях – смотри –
смерти и тьмы всё меньше,
лица любимых женщин
светятся изнутри.



***

Ходит голубь в траве поутру,
солнце глянуло в лупу прохлады,
я когда-нибудь тоже умру,
но пока не пора и не надо,

но пока не резонно и жаль
оставлять этот май невесомый,
на плечах, как ажурную шаль,
незатейливо-просто несомый.

Два узбека о чём-то своём
на покинутодомном наречье
рядом с парковой лавкой вдвоём,
опираясь на мётлы, щебечут.

И пройдут эти надцать минут
до слезы безупречно и чисто
...в небе облако как парашют –
белый-белый, без парашютиста.



***

Обочь дороги прель и хвоя,
раскурен воздуха кальян,
такое небо над тобою,
что думаешь – не бог ли я?

Не бог (какое самомненье!) –
пряди себе словесный лён.
Но всюду мая сотворенье,
и сам ты маем сотворён,

и леса лиственное око,
и свет, и лоскут облаков,
и далеко до Рагнарёка,
до Рагнарёка далеко.


Успеть

***

До рези в затылке, до тёмной звезды,
до вставленной в окна январской слюды,
до ярости лезвий морозных –
полночной строфы вероломный побег,
горючее время, разбуженный снег,
и нет ни секунды на роздых.

Кто слово являет и всё, что за ним,
как возле луны кахолонговый нимб,
как вечность и млечность земная?
Биение сердца – успеть бы, успеть,
покуда звезда настигает, как смерть
…не знаю, не знаю, не знаю…

За косноязычье прости меня, речь,
за всё, что опять не сумею сберечь,
за муку над спелой строкою,
покуда звезда ударяет в висок
и горького рая алмазный песок
рассыпан твоею рукою.


***

Так пробивается,
землю разъяв,
трава,
так распрямляется,
дрожь уняв,
тетива,

так, не жалея крыльев,
не чуя мук,
бабочек эскадрилья
ворвётся вдруг
в огненный столп

и до боли
боясь обжечь
губы,
летят на волю
любовь и речь.


***

Слово тянется к слову.
Лежащее в глубине строки
тянется к небу, хлебу, воде, любви, теплу,
слуху, голосу, памяти, движенью чьей-то руки,
ветру, удаче, ласточкину крылу,
силе отлива, что силой прилива станет вновь,
вечности, спящей на дне песочных часов,
мышце, что гонит по жилам жизнь, толкая кровь,
перевесу встреч над грузом разлук на чашах стихов-весов.


***

И там, где вековечно человечье
«…в заветной лире... весь я не умру...»,
мы будем прорастать упорно –
речью –
сквозь тесную телесную кору.

И жребия не требуя иного,
внутри минуты каждой и вовне
мы пленники несказанного слова,
а сказанного – пленники вдвойне.

Где в эпицентре слышанья и зренья
и тьмы, и света явится цена,
да будут именованы мгновенья
и в чётки соберутся имена.

И нас, живущих горько и счастливо,
никто уже не сможет отменить,
нанизанных судьбою прихотливо
на времени отмеренного нить.


Колыбельная для хоббитёныша

Засыпалочка

Ты почему до сих пор не спишь?
Долго не спать нельзя.
Слышишь – скребётся ночная мышь,
звёздный орех грызя?

Вот сердцевину его куснёт –
сладостней вкуса нет –
брызнет орехово-звёздный мёд,
тихий погаснет свет.

Ночь – это чёрный большой Дракон-
Медленное-Крыло.
хочешь – помчимся за ним вдогон?
Лишь запахнись тепло

в этот верблюжий волшебный плед...
правда... а ты не знал?
Я, когда было мне столько лет,
каждую ночь летал,

где кашалотовы спины крыш
плавают в темноте.
Знаю, и ты, дорогой, взлетишь,
стоит лишь захотеть.

Над чешуей кистепёрой тьмы –
млечные чудеса...
Ходят стадами барашки-сны..
Спи, закрывай глаза.


Клоун

Семёну Шустеру

Этот клоун в чёрно-белом –
злегантный и смешной –
что он с миром целым сделал?
Что он делает со мной?

От всего, что сердце ранит,
не осталось ни чуть-чуть,
он за ниточку потянет –
я звеню и хохочу.

Эту лёгкость золотую,
это смеха вещество
на глазах у всех колдует
он почти из ничего.

И стирает клоунада
грим усталости и лет,
а всего для счастья надо -
звук, верёвочку и свет.

И вот это чудо-средство
за каких-то полчаса
отпускает душу в детство,
словно шарик в небеса.


Возвращалочка

Борису Городецкому

А снег идёт – и там и тут,
и в море темноты
сугробы белые плывут,
как белые киты,

и вальс-бостон с зимой начав –
и раз, и два, и три –
ночное небо на плечах
качают фонари.

Бежит озябнувший трамвай
домой – погреть бока,
давай и ты – не отставай,
спеши за ним, пока

дом чьим-то именем согрет,
кто ждать не устаёт,
и там – зелёной лампы свет,
лимонный чай, верблюжий плед
и мягкий тёплый кот!


Колыбельная для хоббитёныша

Спи, хоббитёныш глазастый, укройся теплее,
диким тимьяном пропахли ладони твои.
Ветер баюкает клёны на старой аллее,
сонные мантры бормочут лесные ручьи.

Спи, моя девочка, спи, мой птенец голенастый,
худо ли, бедно, а день мы прожили с тобой.
Стылому небу малиново-розовый пластырь
лепит закат, и весёлой беспечной гурьбой

сны приближаются к милому тихому Ширу,
где-то уютно в подойник звенит молоко…
Что нам и грозы, и беды огромного мира?
Здесь, в Хоббитаниии, в общем, живётся легко.

Спи, моё чудо, моё ненаглядное чадо.
Ночью косматая тьма шевелится в углах –
не разговаривай с ней, дорогая, не надо,
не приручай беспокойный и суетный страх.

Где-то смертельные всадники, чёрные кони,
где-то предательство, злоба и скрежет оков...
Спи, моя радость, сегодня никто нас не тронет,
это пока что от нас далеко, далеко...


In memoriam


Как ты ушёл, мой милый?
Биврёстом,
водами Ахеронта?
тень твоя
занимает полгоризонта,
машет рукой – прощай,
поцелуй меня на прощанье,
немота укутывает звучанье
голоса твоего
в телефонном хламе,
сонм голубых стрекоз
навещает тебя в Бедламе,
чёрный туннель окна
обрывается одиноко
в сон Аризоны,
в сельву над Ориноко

где ты теперь, мой милый?
сладок ли Ирий нынче?
или в твоих пределах
демон полночный кычет?
память моя
отправляется за тобою,
горлинкой серой,
сойкою голубою -
платину Леты черпает,
волглые сумерки Нифльхейма,
горький нирванный свет
твоего никнейма
…где мы бродили вместе,
аргусы листопада
опускают веки,
гася золотые взгляды


Спираль

***

Одиночество, вещая птица,
что так сладко и больно поёшь?
И тебе, дорогая, не спится?
Полночь входит под сердце, как нож,
на просторах твоих безымянных
шелестит безымянно трава,
и дороги открыты, как раны,
и страна ни жива – ни мертва.

И, как выйдешь один на дорогу,
что-то горько и страшно звучит,
словно голос потерянных Богом,
потерявших от жизни ключи,
бьётся тише, и тише, и тише
на виске отгоревшего дня…
Только звёзды друг друга услышат.
И никто не услышит меня.



***

...холод тёмный, морок донный,
Ра полночная ладья,
демон томный, сон бессонный,
злая тайна бытия,

жизнь скудела до предела,
в обветшалых закромах
птаха синяя запела:
всё проходит, милый, нах,

кони дохнут от работы,
люди дохнут от тоски,
и летели мимо ноты,
васильковы и легки,

через времени немилость,
через страхи и тщету
сердце бешено светилось,
как окошко в темноту,

обходила все запреты
смерти лёгкая игла,
вены трогала поэту,
и медлительная Лета
в них струилась до утра...



***

После волчьей ночи волчий встаёт рассвет,
распрямишься – холод коснётся ожогом щёк,
и на «есть кто живой?» - тишина упадёт в ответ,
и в отчаянье будешь кричать и кричать ещё,

вымерять пространство, ставить свой копирайт
на чахотке дня, багряном пятне зари,
и контрастною будет реальность, как black and white,
эта ядерная зима у тебя внутри.

Запрокинешь слово, в небо вперяя взгляд,
а до неба – гарь и обугленные леса,
и над ними остовы птиц и зверей парят
и настраивают умершие голоса.

Капельмейстер делает взмах, капельмейстер – боль,
звук рванётся остро, будто голодный стерх,
и когда тебе кажется – ты обратился в ноль,
это просто спираль и просто движенье вверх.



***

Но ты ещё не насмерть этой чаши
испробовал, без меры ей томим…
О Господи, что делать с веком нашим,
со временем, со временем твоим?

Бессмысленно к уловкам или играм
бежать от гнёта боли и потерь,
не выбрать век, которым сам ты выбран,
но только то, что делать с ним теперь.

Когда вот-вот подвергнут будет каре
весь мир – уже трубят со всех сторон,
чудовищ рой покинул бестиарий,
сном разума и совести рождён,

финально звёзды вспыхнут и погаснут
и самые живучие умрут,
то что тебе, ну что тебе подвластно –
былинке на космическом ветру?

Неведомо, сюжет ещё не ясен…
Так пей, покуда кубок не пустой,
чтоб мир открылся – горек и прекрасен –
последней и бескрайней красотой.



***

Всё, что душу калило бедой, накрывало водой,
Проводило сквозь ярый огонь и архангелов трубы,
Окольцовано словом, повенчано с тайной звездой,
Поцеловано небом – легко и мучительно – в губы.

И поэтому – свет, низводящий бессмертную тьму,
И поэтому тьма – обострение сердца и слуха,
И поэтому мы, как трава, прорастаем к Нему,
Не покоя взыскуя, но духа.



***

Вот и кончился день – зачерствевшего хлеба ломоть,
напоследок – звезда, словно соли небесной крупица…
И тревожно внутри, будто ты перелётная птица
и с чужбины на родину тянет крылатую плоть.

Может, это душа вырывается прочь из зимы
и по-детски упрямо заветную истину ищет –
лейтмотив бытия, что важнее тепла или пищи,
без которого жить – беспросветней сумы и тюрьмы.

Это знак человечий, тавро, родовая печать –
через глину бессонницы, вязкого бденья ночного
процедить пустоту и в преддверии смысла и слова
одиночества чёрную музыку перемолчать.













Море рыбак рыба

На краю ойкумены (надежнее нет отшиба)
одинокий рыбак повторял – как прибою вторил:
дай мне, Господи, счастье – поймать бы такую рыбу,
чтобы с ней для меня никогда не кончалось море.

А в солёных пустотах, у самого дна морского,
одинокая рыба, надеясь, что Богу в уши,
повторяла, что встретить бы ей рыбака такого,
для кого бы она научилась дышать на суше.

Уходил он на промысел, сетью ловил свободу,
возвращался, и лодка была тяжела уловом.
Набегали на берег волны, на сердце – годы,
и оно наполнялась потерями, болью, словом.

На краю ойкумены всё так же кричали чайки,
а зимою давило небо – свинцовой глыбой,
и всё так же речитатив его был отчаян:
мне бы Рыбу, Господи, мне бы Большую Рыбу.

А она зависала над бездной и донной мутью,
кубометры тоски проплывала под мёртвой зыбью,
чешуёй ощущая и всей серебристой сутью,
что когда-то придёт запоздалое счастье рыбье.

И однажды Неведомый над ойкуменской синью
разглядел – хоть случайно и хоть мимолётно – сверху,
что чем дальше, тем ноша рыбацкая непосильней
и c трудом измеряется по человечьим меркам.

И тогда, повторяя беззвучно своё «спасибо»,
наверху различая неведомое свеченье,
серебристой душою момент уловила рыба
и всплыла из глубин, как луна над землёй вечерней.

Что же дальше – найдётся ли в притче хоть капля толка
или всё опровергнут бывалые, правдознатцы?
…Удержать её, Господи… не сорвалась бы только…
…Удержаться бы, Господи… только бы удержаться…


Не пропадай



Не пропадай, мне и вправду немного надо:
чтобы в любые неясные времена –
в сумерки, дождь и за толщею снегопада
не угасал бы огонь твоего окна.

Что за нужда мне и выгода в том какая?
…так сберегает рапана далёкий гул,
так в сердцевине её всё не умолкает
фуга – прибой на покинутом берегу,

так у случайных судов совпадают галсы,
так резидент различает свой алфавит,
так на двоих сухопутных один достался
горько-солёный привкус морской в крови…

Неоспоримо родство, и за днём промозглым –
неотменимы, как жизнь, и уже близки –
хоры цикад, разнотравья прогретый воздух,
ветер разбойничий над серебром реки.

А потому, безнадёжности потакая,
не пропадай, наверстает своё весна.
Я не узнаю, зачем я и кто такая,
если погаснет огонь твоего окна.


Пожалование


 ***

 Оркестр колёсный выбивает
 регтайм на стыках путевых…
 Какая бедность вековая
 вдоль дальних станций проездных!

 И что им времени приметы? –
 всё тот же ветер у виска,
 дымок дорожной сигареты,
 протяжный рёв товарняка,

 и раз за разом остаётся
 похерить все свои мечты,
 и мир, как птица, в клетке бьётся
 пристанционной тесноты,

 и, может, вовсе не узнает,
 что есть безудержный полёт,
 и жизнь - привычная и злая –
 как скорый поезд, промелькнёт.



 ***

 Спрыгнув с подножки вагона – вдоль поездного пути,
 этот привычный маршрут до сантиметра размечен,
 полуувядшие ивы руки протянут навстречу,
 если до высохшей речки пыльным просёлком идти.

 Хочется в зыбкое небо солнца забросить блесну.
 До коллективных садов – два поворота направо.
 Над магазином продуктов – синим – названье «Любава».
 Лето стремительно тает, август прохладен и снул.

 Автомобильчик проедет, пыль за собой растрясёт,
 дрогнет вослед тишина – снова натянется туго.
 Утро. Суббота. Безлюдье. Не шелохнётся округа.
 Встретится разве старушка в белом платочке – и всё.

 Пусть бы хватало покоя и на окрестных старух,
 а проходимец какой к ним не запомнил дорогу,
 чтобы и помыслом даже дрёмного рая не трогал...
 ...чудное имя – Любава. Радует сердце и слух.

 ***

 Бабушка Даша, с какою бедою
 высохла ты, как негодный привой?
 время твоё заросло лебедою,
 сладким паслёном, травой-муравой,

 через бураны весна прорастает,
 осени миру осанну поют,
 в синих снегах золотого Алтая
 твой неказистый последний приют.

 Дети твои порассыпались горько,
 как из горсти ослабевшей зерно,
 не соберутся вечернею зорькой,
 как это было когда-то давно.

 Что их разрознило – беды ли, ссоры
 или страны непростая судьба?
 Осиротелые плачут просторы
 там, где твоя проседает изба.

Хлеб родословный, несытные крохи,

дальняя правда моя, исполать,

я забытью техногенной эпохи

не собираюсь тебя отдавать.



 ***

 Тихая вода глубока
 в ней лежат плашмя облака
 спит на дне древесная прель
 никогда не сядешь на мель

 Помыслы воды не ясны
 смешаны ракитные сны
 с тенью утонувших веков
 с лицами детей, стариков

 Тихая вода, глубина
 золотого полдня струна
 медленный уключины всхлип
 ход придонных медленных рыб

 Медленное солнце печет
 дней ленивых нечет и чет  
 сонная от зноя листва
 запеклись смолою слова

 Клевер, зверобой, лебеда
 серебристых бликов слюда
 и сильнее грома стократ
 овода случайный набат

 Ты присядь со мной, помолчи
 бьют ключи на дне, бьют ключи
 вверх идут от самого дна
 оттого вода холодна

 Если я когда-то вернусь
 в место под названием Русь
 быть хочу за лет чередой
 тихою глубокой водой


 ***

 Над просёлком глухим ни звезды, ни огня,
 по бочагам дремучим густая вода,
 в далеке городском позабудь про меня
 и забвению имя прекрасное дай

 а сосновые храмы в тумане и мгле,
 комариные саги, раскольничий рай,
 утонувшие в топких озёрах ветра -
 на прощанье пожалуй за преданность мне

 я приму, на беду и нужду не ропща,
 оберег дорогой, сердцевинную суть -
 словно шубу соболью на белых плечах,
 задремавшую родину я понесу.


Обережное




***

Февраль не щедрым был на снег,
но откупился горизонтом,
и небеса Эвксинским Понтом
плескались у смежённых век,

и мрака грузное весло
ещё толкало воду спящих,
и ночь – огромный чёрный ящик –
ещё хранила тайны снов.

…ты спал ещё, но синий свет,
спокойной ясностью объемля
снега неброские и землю,
ссужал счастливостью примет
новорождённый миг и день...

и тополя к весне тянулись,
взлетали с предрассветных улиц
и пропадали в высоте.


***

Начиная день, начиная снег,
начиная небо в объятьях света,
открываю именем их твоим –
отпускаю с губ белокрылой птицей –
над распятым телом январских рек,
над зимой, бедой, над землёю этой,
где закланья стон и забвенья дым,
пусть оно – свободно – летит и длится.

Пусть оно летит до скончанья дней,
до и после всякого рагнарёка,
оберег из музыки и любви –
да пребудешь ты, охраняем ими…
холодна зима, но опять над ней
теплота крыла – высокО-высОко,
не прервать полёт, не остановить…
…начинаю день, отпускаю имя.


На память

***

Рутинной спешке долг безмерен,
но сладко думать об ином –
вот снегопад пушистым зверем
крадётся тихо за окном

и хорошо бы, хорошо бы
прервав объятья суеты,
смотреть на пухлые сугробы –
они младенчески чисты

на тополь стылый заоконный,
акаций спящую семью,
а рядом – грузные вороны
корма подножные клюют

устав по жизни бесприданной
метаться в поисках огня,
в зиме забыться, как в кальянной,
до самого исхода дня


***

На гвоздь вороньих криков
прибьёт меня с утра
похмелье жизни дикой,
межвременья пора

вот белая аллея
с рябиной посреди –
о, как она, алея,
мне взгляд разбередит

и ясеней бессилье
зашепчется во мне,
с их мёртвой эскадрильей,
привязанной к зиме

но день восходит сонный
и держит в облаках
снег, заново рождённый,
как сына на руках


***

Вот ночь — как космос необъятна и просторна,
вот дом, где мыши ходят в гости по ночам,
вот сны, густые, как дыхание валторны,
вот спит дитя, и вот у детского плеча

потёртый заяц притулился вислоухо,
вот ветка тополя, прильнувшая к окну,
вот откровенье для недрёманного слуха –
собака пробует на голос тишину

вот Божьи смыслы, запелёнутые в кокон,
вот слов связующих полынная река,
вот воздух тёмный, вот стояние у окон,
вот отражение свечного мотылька

вот жизнь, которая течёт необратимо,
вот смерть витает, не опознана пока
…два зимних ангела – два белых пилигрима
полощут в небе запоздалые снега


***

Возьми на память из моих ладоней
апрельский свет под патиной вечерней:
так вечность улыбается минуте –
ещё живой, но в смерть переходящей,
так дерево дождём ушедшим дышит,
так Бог тебе на пальцах объясняет,
что вечеря весенняя настала
и ты на ней - сосуд с вином и мёдом,
наполненный по край Его рукою...
во время изнебесного причастья,
как вешнее дыханье, жизнь легка


Птичка

Благодарю Владимира Белозерского
за чудесную перекличку)))
http://poezia.ru/article.php?sid=91916



Когда бы фотограф проворнее был
и синюю птичку на фоне судьбы
настиг бы на старенькой «Смене» –
над полем, над плёсом, в саду городском,
над глушью таёжной, в просторе морском
и в пыльной дворовой сирени…

Когда бы осталось нам фото, тогда
беда, и бессмыслица, и ерунда
не так бы неволили душу –
мы просто нашли бы забытый альбом
и было бы в кайф, а совсем не в облом
чириканье милое слушать…

Бывает со всеми – ведь правда, скажи? –
что жизнь рассыпается, как миражи,
и сам ты – почти невидимка,
и не на что ставить – сплошное зеро,
и как бы сгодилось пичужье перо –
хотя бы где прошлого дымка.

Хоть мы не спасатели из Малибу
и в пряник медовый не втиснешь судьбу,
кнута избежать не случится,
на рифму, на тёплые зёрна любви
мани её всё же, зови и лови –
капризную синюю птицу.

Да где бы разжиться – такого зерна
добыть, чтобы жизнь оказалась полна?
Отдал бы любую монету…
…из боли и страха взрастает оно
из сердца, что временем обожжено,
навстречу печали и свету.


Ведьма


В лесную глушь, безлюдье неминучее,
где сгинь-трава качается, рябя,
какой безумной волей, диким случаем,
о мой король, забросило тебя?

Забавно было – вглядывалась пристально,
в глазах твоих, как лодочка, скользя,
но поздно мне открылась злая истина –
смотреться в них нельзя, нельзя, нельзя.

Гадюкой оборачивалась, жабою –
но сердце от любви не сберегло
(хоть ведьмой родилась, да всё же бабою)
ночное колдовское ремесло.

Иди за мной, куда веду – не спрашивай...
на чёрные холодные огни...
Я знаю тропы тайные и страшные –
лишь мёртвым открываются они.

Но расстреляй с весёлой неизбежностью,
крикливое пугая вороньё,
серебряною пуговицей – нежностью –
глухое одиночество моё.



Из вечности совместной небольшой

***

Я знаю – есть реальности иные,
и вот в одной из них – позавчерашней –
мы всё ещё счастливые, смешные,
и ты сказал – я выгляжу домашней.

И мы продрогли оба в старом парке
и взяли по баккарди и по чаю.
Хихикают три сводницы, три Парки,
но мы интрижек их не замечаем.

Мы светимся средь пасмурных прохожих.
Вороний грай. Ледок сошёл на лужах,
и ты сказал – глаза мои похожи:
оттаяли и серые к тому же.

Ещё горяч огонь кленовых листьев –
букет в руке у девочки случайной…
Октябрь – рыжий зверь с повадкой лисьей –
крадётся вслед, но мы не замечаем.

 И скоро возвращать и возвращаться,
и где-то беспокоятся родные…
Спасибо за мучительное счастье –
разглядывть реальности иные. 


***

Я расскажу тебе о секретах нежности –
это когда босиком по речному берегу,
это когда речная вода с небесною
тихим дождём целуется в летней заводи.

Я расскажу тебе о секретах нежности –
это когда негромко шелестом августа
лето погладит липы, уже отцветшие,
и убаюкает ласково перед осенью.

Я расскажу тебе о секретах нежности –
зто не больно – это светло и радостно,
это когда тридевятое, непочатое
тёплыми ливнями мерится расстояние.

Я расскажу: все розы Каира, персики,
гребни, цепочки на Рождество и прочее –
всё, что волхвами нам с тобой предназначено,
сбудется.
Я на стекле запотевшем выведу
имя твоё...

Пускай пассажиры хмурые
спросят, откуда взялась золотая бабочка,
та, что с моей улыбкой впорхнула вечером
в тесный салон маршрутки, и стало солнечно.

Я расскажу тебе о секретах нежности…
Слушаешь, милый?
Слушай меня, пожалуйста...


***

Врасти в тебя со всеми потрохами,
неумностями всеми и стихами,
пока бы нас крутила, как могла,
безжалостная времени юла.

И пусть бы нас она вращала, милый,
всей центробежной, неизбежной силой
соединяя – кожей и душой,

в единую слагая монограмму,
от боли и любви беря по грамму
из вечности совместной небольшой.


***

Скажи хоть что-нибудь, пока у телефона...
тебе не увидать, как с этой стороны
слетает плотно снег ... твой голос как икона,
мой голос как мольба в сосуде тишины.

Я выйду налегке в нелётную погоду
и буду торопить заспавшийся трамвай,
и снегом – по щеке, и мёрзлая свобода,
и пара выходных – январский стылый рай.

И вакуум. И снег. Ни выдоха. Ни звука.
И вечер как немой. И время за спиной.
И город (имярек). И долгая разлука
который день дрожит
подвздошною струной.


***

Уходя, не рискуй возвратиться,
потеряй свою память в зиме.

Nevermore – бирюзовая птица –
промелькнёт одиноко в окне.

Оплывают февральские ночи,
брезжит пламя тревог и разлук

...просто я терпеливее прочих,
и ещё голосит колокольчик
в колокольне покинутых рук.


Морское

***

Бремя крысиных бегов, плесневелых буден,
логика императива или минора,
где отболевшему was ты равнО подсуден
и иллюзорному will, что наступит скоро,

и по несбывшемуся исходя тоскою –
по нескончаемой водно-небесной смычке,
я бы хотела стать жительницей морскою,
досыта горизонтом себя напичкать.

Там, где прилив своевольно, нетерпеливо
овладевает рельефом нагой ривьеры,
как перейти притягательна перспектива
мне – сухопутной красотке – в морскую веру!

Там, где стремительный акт бередит пространство,
где океан к берегам причащает воды,
хочется с непререкаемым постоянством
экстраполировать степень его свободы

на составные себя – на язык, на тело,
мысли, желания, даже изнанку вдоха…
Бренная чайка над пенной волной взлетела,
бренна волна, если шире смотреть – эпоха.

Сгинет, оставив былого величья знаки,
смыслы свои прихотливо по ним рассеяв…
…в чане истории – мифов солёных накипь:
профиль Арго, изворотливость Одиссея.


***

Господи Боже, стучи к тебе, не стучи,
будто к соседу глухому по коммуналке –
выключи эту попсу, и пускай в ночи
память тасует забытые мелочи:
запахи моря, магнолии в южном парке,

старую сливу в пришкольном пустом саду,
ввысь уходящую, как мировое древо,
вкус деревянно-кислый, милую ерунду…
… Детство гораздо дальше, чем Катманду –
от полнолуния тысячу вёрст налево.

Пусть бы ступни необжитые пляжи жгли,
и, от полдневного зноя спасаясь рьяно,
аки архангелы, мы бы по водам шли
(жизнь словно белый парусник – вся вдали)
прямо к турецкому берегу, от лимана.

Шли по косе песчаной – такой глубины среди,
горя и моря – ровнёхонько по колено,
без пустоты, словно чёрной дыры в груди,
всласть ни потерь не ведая, ни седин,
лето и счастье – вколоты внутривенно.

…Будто глубоководное, кверху всплывёшь во сне
воздух глотнуть – из ушедшего, ниоткуда…
Лунный поток лимонадно-струист, зане
всех невозвратностей высветилось вовне –
насмерть забытое, детское – жизни чудо…


***

Глина, шафран, леопардовый выцветший город,
зной сердоликовый, злые тяжёлые осы,
в розовых туфах – ноздристо распахнутых порах –
пыльное время осело устало и просто.

Томная зелень кокетливых душных магнолий,
слухи о море, что где-то шумит неустанно,
площади, полные долгих цветистых историй,
под мускулистыми кронами старых платанов.

Бог мой, как память сегодня ко мне благосклонна,
как позволяет, минуя обрюзгшие годы,
словно из трюмов ушедших на дно галеонов,
черпать тяжёлую тёмную грустную воду.

Ищешь несбыточной яви, неверного света,
злые следы пустоты обходя осторожно,
голос забытого чуда, далёкого лета
всё еще шепчет: возможно, возможно, возможно…


Ясные холода



Вот они и настали – ясные холода:
день, будто служба в храме, празднично-светоносен,
и вертикаль пространства взгляд увела туда,
где в синеву врастают флейты смолистых сосен

парк январём настроен, а камертон – зима:
снег из затакта скрипнет, брызнут синичьи свисты,
воздух наполнят крылья, шорохи, кутерьма,
чуть покачнутся кроны, заспанны и безлисты

радость неспешно длится, мир, золотой покой,
после разлуки долгой возданные по вере
… голубь слетает с неба над Иордан-рекой,
тёплые воды моют благословенный берег


Va, pensiero



youtube.com/watch?v=H2TtS4hwo4g)

Только музыка – этой жизни мера,
не ошибки наши, не дни и годы…
«va , pensiero» – вспомнится – «va, pensiero»,
затрепещет звук, обретя свободу

если мир ужался до горсти пыли,
каменеет воздух, безводны реки,
распрямляет сердце, даруя крылья,
то, что стало частью тебя навеки

я не знаю, будет ли воздаянье –
Острова блаженных, счастливый берег,
там где разум бьётся в пределах знанья,
нет пределов только любви и вере

перед тем, как память затопит Лета
и пространство-время долги отпустит,
Ты напой мне, Господи, тему эту,
чтобы в свет ли, тьму – уходить без грусти

и взлетит, как символ пути и веры,
отводя от страха и укоризны,
золотое пёрышко – «va, pensiero» –
молоко и мёд на устах отчизны…


Мне приснилось нынче твоё тепло...




Мне приснилось нынче твоё тепло,
сгиб руки под моей щекою,
сон стекал в рассветную полутьму,
как текила на дно бокала…
накануне вьюжило и мело,
день был смутен и беспокоен,
и тревога птицей слепой в дому
неуёмная, трепетала

горловой немой издавала крик,
смолкла только перед рассветом,
и тотчас же дом мой уснул, затих,
растворился в покое белом
…это ангел снега для нас двоих
тишины прокрутил кассету,
и душа моя на какой-то миг
прикоснуться к твоей успела


Боль

Время крушит железо –
нам – ерунда осталась,
туз козырной хотелось,
или хотя бы – масть
…Хаос исторгнул Эрос,
Эрос ввергает в Хаос,
вечная антитеза –
рацио или страсть

нам бы покой и волю –
больше бы не просили…
миф не вернуть обратно,
как упразднённый ять,
горечь прощаний кратна
наших иллюзий силе,
разве уйдёшь от боли
заново их терять?

жизнь подгоняет давней
истиной прописною:
каждый умрёт однажды,
«мартовских бойся ид»…
чем утоляешь жажду? –
знаешь? – водой? волною?
…мёртвым не больно, darling,
мёртвое не болит

жертвами жанра нам ли
выйти в финал покорно?
думаешь, сможем сами
пьесу сменить и роль?
помнишь, сказал Кирсанов,
звонким ржавея горлом,
Бог – это боль, мой darling,
«Бог – не любовь, а боль»

светом небесным дальним –
память о нас Господня
горлицею – прощенье
за вороньём обид
…вымощенный терпеньем
путь от вчера к сегодня
…боль – это жизнь, мой darling,
мёртвое не болит


Перемена времени


***

Вечер, объявший город, – огромный спрут,
дождь вызревает и прогибает воду,
между увядшей зеленью – тёмный пруд,
утки на нём – как сонные пароходы

утром пахнУло снегом, зимой, тоской,
зябко душе, как девочке без перчаток,
над биомассой серою городской
неба потустороннего отпечаток

но амальгама тронутых рябью вод
нам не покажет, оскудевая, тая,
как наверху архангелов клин плывёт,
будто на юг по осени улетая


***

Самосожжений древесных пылают огни –
в знак о потерянном лете и птичьей свободе,
как музыканты у Гайдна, сентябрьские дни
по одиночке уходят, уходят, уходят

музыка молкнет, её не воротишь назад,
дело к дождям, артобстрельному ветру, остуде...
кажется, осень опять объявила джихад,
и уцелевших не будет, не будет, не будет


***

Небо спустилось проститься к воде,
Селезень горло для крика раскрыл,
Дни перед снегом, как бритва, остры,
Парк обнищавший до нитки раздет.

Осень сочится из слёзных желёз
Над ноябрём, над пространством нагим.
Времени меньше, но больше долги.
Кто ты? Извечно саднящий вопрос…

Звук поднебесный вонзит остриё
В самое сердце – и вся недолга,
Призрачно-краткое имя твоё
Ясные-ясные скроют снега.


***

Празднества осенние погасли.
Накануне снега мир ясней.
Зёрна звёзд лежат в небесных яслях,
ожидая облачных коней.

После сумасбродств и благодати
Осень неприкрыта и пуста,
Всю себя, как женщина, растратив,
До «курлы», былинки и листа.

Дружно простегали птичьи стаи
Ветреного неба полотно.
День всё больше далью обрастает,
Будто откровение одно.

Длись же – прямодушен, бескорыстен –
Свет сквозной – до смерти и зимы,
Словно искупая бремя истин:
Всё пройдёт. И мы с тобой. И мы…


***

Скрыла небесные глуби
южного ветра волна,
оттепель гладит, голубит,
по- матерински нежна.

Нет ни вины, ни укора –
мглистого света объём…
Снег, застилающий город,
словно больничным бельём,

прячущий прочие звуки,
кормит, как птицу с руки,
ноты любви и разлуки,
ноту мятежной тоски.

И проявляется тема –
дрожью в смиренье былом –
будто поверженный демон
сизым поводит крылом.


***

Когда январская звезда
холодным жаром пламенеет,
то небо выше, и темнее,
и необъятней, чем всегда

и жизнь покажется ясна –
такою ясностью, как в детстве,
как будто вышел наконец ты
из обморока или сна

как будто смерти – ни одной,
как будто есть на всё ответы:
и эта ночь, и небо это,
и сполох звёздный ледяной

и все, кого не ждать привык,
остались целы-невредимы
и как челюскинцы со льдины
вот-вот сойдут на материк


Не страшно





Не страшно ли, когда пред нами бездна
и бездна остаётся за спиной,
узнать, что жизнь – подарок бесполезный
и смысл её проходит стороной

что здесь, в периферической вселенной,
на самой безнадёжной из планет,
нет истины единственной нетленной
и тленной, может статься, тоже нет

а ты искал – надежды ли, огня ли –
и рвал нетерпеливо чётки лет,
и если только видел – догонял и
в ладони прятал кажущийся свет

который всё маячил в отдаленье –
всесильный разум, случай или Бог,
но ты, стремясь понять его творенья –
разъять, сложить – по-прежнему не мог

одной любви расшифровать скрижали,
читаемые сорок сороков,
и ею навсегда теперь ужален –
стремительно, смертельно и легко


Скрипичное


Михаилу Бердову




Сыграй мне жизнь мою, скрипач,
на скрипочке нездешней –
пускай звучат и смех, и плач
под старою черешней

как я жила – спеша, греша –
пусть музыка расскажет...
сорвётся ласточкой душа,
на крылья небо ляжет

и всех любимых горячо –
светло и поимённо –
пускай напомнит мне смычок
под кроною зелёной

а скорбь услышать суждено –
так, милостивый Боже,
и благородное вино
горчит порою тоже

играй же, музыка, играй,
и с нежностью небрежной
в одно смешай и ад, и рай
любви моей кромешной

чтоб сердце - тронь легонько, тронь –
смелей и неизбежней
упало в тёплую ладонь
созревшею черешней


Сорока (по картине Брейгеля «Охотники на снегу»)


Игорю Чурдалёву -
с благодарностью за
http://poezia.ru/article.php?sid=81026
и многие другие стихи




Над синим льдом и белой белизной,
над матрицей прозрачного простора,
над хрусткою крахмальною зимой,
что кончится не разом и не скоро,
над строгой повседневностью забот,
над резвостью забавы немудрёной –
застывшие оснеженные кроны,
сороки нескончаемый полёт.

Над страхом, над надеждою успеть,
попыткою остаться и сродниться,
над детским нежеланием стареть
висит, раскинув крылья, эта птица,
над бренностью, над бегом зим и лет,
над смутностью бряцанья нашей лиры,
над всем, что нас привязывает к миру,
над смертью и над тем, что смерти нет.


Текст

NN



Чем далее, тем явственней черты
минувшего – и Ромула, и Рима,
и к устью необъятной темноты
течение влечёт необратимо

но те, кто следом – будущие, next –
исполненные зрения и слуха –
всю жизнь твою прочтут, как некий текст,
звучащий то пронзительно, то глухо

дойдёшь сквозь аберрации тона
чеканным и мучительным ответом…
так словом нарекаемая тьма
становится мерцанием и светом


Рябиновое

Не в этом ли твоя прерогатива –
остаться правым даже в этот раз?
Фортуне безалаберно-смешливой
приспичило свести зачем-то нас

чего же ты от жизни хочешь, старче,
до осени дожив и до седин?
взгляни – ещё пронзительней и ярче
фламенко пламенеющих рябин

не каждому на это хватит взгляда,
чтоб выдержать, глаза не отвести,
когда тепла, когда покоя надо,
когда душа – воробушком в горсти

кому она по нраву – неизбежность,
цыганская назойливость любви?
…дотла спалит бессолнечная нежность –
прощай – прощайся – помни – не зови…

ну что ж, ты прав - сомнительна отрада
в прозрачной топке осени сгореть,
где колокол покинутого сада
печальную вызванивает медь


Осень в Эдеме

***

Тёплый октябрь завис
в тихих небесных водах,
лишь караваны птах
воздух качнут вдали,
листья, сорвавшись вниз,
вектор своей свободы
тянут в осенний прах,
к лону сухой земли

чиркнув по высоте,
в ноги по-лисьи лягут,
свет их золотоуст,
солнечна их печаль...
осень пришла в Эдем –
тлеют лампады ягод
там, где шмелиный куст,
словно орган, звучал


***


Смотри, в стрекозьем трепете листвы
и дня воздухоплавательном свете
горят, горят октябрьские костры.
И рядом с ними – ангелы и дети.

И все земные тяжести малы,
и лезвия тоски сокрыты в ножны,
и выгореть не страшно до золы
вступившим в листопад неосторожно,

кто верует пожарам и ветрам,
кто страх забыл и разума плацебо,
кому весь мир – один просторный храм
и осень – будто лестница на небо.

Они идут по света полосе,
причастие стигийское минуя,
и смысл непостижимой жизни всей
как музыка звучит, как аллилуйя.





Долго

Чувствуешь ли:
к лету, к тебе, к югу
северных птиц
гонит лиса-осень?
палая медь –
милостыней в руку,
небо сошло
в кроны тугих сосен

дело к зиме,
входит октябрь в силу,
дол опустел,
дождь затяжной, вислый…
помнишь ли ты,
как я люблю, милый? –
всем вопреки –
здравым и нет – смыслам

каждый из нас
правдой своей дышит:
дольний очаг –
гон по логам волглым
…если умру,
стану звездой рыжей –
буду тебя
долго любить, долго


Старая сказка

 Мир, что с коньками дарят, холоден и безлик,
 с возрастом понимаешь, как он тебе некстати...
 Жизнь, дорогая Герда, – скомканный черновик,
 на чистовик, наверно, силы уже не хватит.

Я позабыл начало – розы в цвету, тепло,
 ласковый полдень лета, детство – медовый пряник,
 бабушкина мансарда, ласточкино крыло,
 дождь зашуршит по крыше, гром барабанно грянет…

Помню паденье с неба белого конфетти,
зимнюю площадь, скорость, адреналин азарта,
кто испытает это – не говорит «прости»…
Лягут снега под ноги, ляжет судьба, что карта.

«Только бы жив остался, Господи, помоги,
чтобы его не взяли смерть и земная бездна» –
так достаются Гердам хлопоты и долги,
вместо хрустальных туфель пары сапог железных.

Так на роду написан крестный бессрочный труд –
жить, каждодневный холод сердцем отогревая,
север немилосерден, а сапоги натрут,
так что учи, как мантру: больно – пока живая.

Ты ведь ещё рванёшься – иней с виска смахнуть,
губы найти губами, поцеловать незряче –
вот оно всё и счастье – выбравшим этот путь.
Мальчики не взрослеют. И никогда не плачут.


Шаг

И захлёбываясь – высока волна,
не осилишь теченье вплавь –
попадаю снова в глубины сна,
будто в чью-то чужую явь

задыхаясь – воздуха бы глоток –
различаю: на самом дне,
человек живёт, и он одинок,
и как будто известен мне

он сто лет уже не видел воочь-
ю и неба, и диких трав,
и морзянка смерти взрывает ночь,
словно бешеный телеграф

это те, кто с нею давным-давно,
отбивают ему: «привет»,
он внутри прокручивает кино –
полустёртую ленту лет

упразднивший будущее, как ять
(не рабы мы, рабы – немы),
ощущает кожею – вот – опять –
наполняются шлюзы тьмы

впереди – лишь вакуум, гулкий мрак,
позади – ни троп, ни мостов…
говорит «вперёд» и делает шаг…
и его целует ничто


Одной любовью




***

Кто уходил, тот знает, как далеко идти,
от дорогих и близких как отрываться странно…
мысли всечасно бьются бабочками в сети,
утром проснёшься, вспомнишь, мир – ножевая рана…

тёплый ржаной сентябрь неба холстом накрыт,
я берегу до встречи, не починаю всуе
…имя твоё под сердцем ноет, болит, болит,
листья слетают с веток – тихо, как поцелуи



Мне б от тебя, милый, родить мальчика…
девочка если? Что ж, хорошо тоже
жизнь бы твоя перетекла дальше, как
в лето весна перетекать может

больше бы мне было просить нечего,
пусть январи сколько хотят – стынут,
но на меня – утром ли, днём, вечером,
ты бы глядел через лицо сына



***

И впитывая птичий шум,
и утра считывая имя,
я думаю, что я дышу
с тобою лёгкими одними,
что между нами – крепкий шов,
что мы – единой пуповиной,
что и к тебе сейчас дошёл
сентябрьский ветер паутинный…
дыши со мной, дыши со мной,
глотай простор небес осенний –
над этой жизнью прободной,
над безнадёжностями всеми,
над всем, что пенилось и жгло,
на землю падало, как росы,
что так стремительно ушло –
"дымком последней папиросы",
хоть утекало, как вода –
волна вдогонку за волною,
и что согрето навсегда
одной любовью, ей одною…


Перелётная рать

***

Собирается вся перелётная рать,
становясь на крыло понемногу,                        
чужедальнего лета искать благодать,
к тридевятому раю дорогу.

Миновать непогоду, не сгинуть во мгле
заповедаешь ей втихомолку,
а тебе – не по небу, а всё по земле  –
по асфальту, суглинку, просёлку,

по распутице вязкой … А всё-таки нас
это небо лелеет и лечит,
как бы ты ни давила, отчизна, подчас
непомерною ношей на плечи.

Так махни перелётному братству рукой,  
уходя и привычно, и просто
через странноприимный осенний покой
на зимы ледяные погосты.


          ***

Обрядились то в охру, то в медь
перелески, куртины и рощи,
мне, наверное, было бы проще
в эту пору однажды успеть

до того, как придут холода,
все земные дела переделав,
навсегда из родимых пределов
с листопадом уйти в никуда,

от земли, что дарила мне свет,
всех других сокровенней и краше…
И берёзы прощально помашут
золотыми платками вослед.








Курлык

***

Свет августовский, вседенный,
мой пастырь и поводырь,
вселенны, благословенны
густые твои сады,

чащобы твои и кущи,
и каждый зелёный лист
пронизан тобою, сущим,
и, как аллилуйя, чист

у лета на жарком склоне,
где ты говоришь со мной,
укачивая в ладонях,
как первенца, шар земной…


***

Осенью, попадая к ветрам в объятья,
временно исчезаешь – как лист и птица,
Господи, мне об этом не рассказать, но
будто бы распадаешься на частицы,

одновременно и повсеместно сущий -
как листопад, и небо, и свет тревожный,
будто бы растворяешься в волглой гуще
мира, введённый кем-то ему подкожно

…может быть, ты разбился, отстав от клина,
давней порой, и нынче тебя качает,
словно курлык затерянный журавлиный,
в люльке осенней немочи и печали


Ужин на траве


В окрестном парке — ужин на траве:
буколика, идиллия, картинка.
Слюдою в масле плавится сардинка,
плоть сыра, источающая свет,

огурчик малосольный — первый сорт,
сухое в одноразовой посуде…
На склоне дня вкушающие люди,
знакомые пейзаж и натюрморт.

А скатерти полотнище легло —
майн готт — белее снега — данке, данке,
как будто по рассеянности ангел
в траве оставил белое крыло.

И как бы ни толкала круговерть
по собственным делам поторопиться,
на в общем-то простые эти лица
хотелось обернуться и смотреть,

хотелось развернуться и — назад,
и тоже пировать, и длиться, длиться,
где этот август, вечеря и птицы,
как сотня колокольцев, голосят.

И, может быть, какой-нибудь моне —
законодатель модных нынче правил —
навек бы нас счастливыми оставил
вот так — запечатлев на полотне.


Вопрос

Люде Поклонной




И чем далее, тем всё чаще,
узнаваемо, как рингтон,
неизбывно в тебе звучащее:
человек человеку — кто?

Одиночества кoза ностра,
бытия потаённый код…
человек человеку остров
посредине бескрайних вод.

Но с собою в извечном споре
вновь отыскиваешь слова —
человек человеку море,
разделившее острова.

И однажды свои потери
просуммировав, разделив,
согласишься ли ты поверить —
человек человеку миф?

Прояснение ли, находка
или снова мираж, туман?
…человек человеку лодка,
бороздящая океан.


Чужая азбука

***

Запутавшись – ни прямо, ни назад –
забыв, что жизнь была тебе сестрою,
поймаешь бытия бесстрастный взгляд –
горгоньего опаснее порою

о, что ты, кто ты - мушка ли, жучок,
жужжащий не ко времени, некстати?
о чём грустишь и плачешь, дурачок –
что счастье как пирог – на всех не хватит?

что, вечный пленник разума, скорей
стремясь на волю вырваться из плена,
проломишь стену камеры своей –
и в следующей будешь непременно?

коллизия избита и стара,
её не избежать в другом разрезе -
в который раз меняется игра,
и козырь твой нелеп и бесполезен

но ангелов и демонов возня
звучит в тебе, как азбука чужая,
каким-то смыслом призрачным маня,
то ужасом познания казня,
то счастьем говоренья воскрешая



***

Невозможно обратно – сказал Гераклит –
в эту прорву воды… остаётся mеmento,
и прошедшее длится внутри рудиментом -
обнимает ли, плачет ли, просто болит

ни ядра, ни лузги золотой – ни черта
без него, что бы было объявлено сущим…
верноподданный времени – им и отпущен
можешь быть… остальное – гордыня, тщета

далеко не закончен баллады сюжет,
и Грааль не увиден ещё Ланселотом,
и не знает никто, за каким поворотом
с руслом Леты сольётся течение лет

и пускай нестерпимо порою поют
духовые из адских и райских преддверий,
не найдёшь никого – чтобы передоверить
(кто бы выпил и вытерпел) чашу сию



***

Бог говорит через нас
музыкой тёмной полночной
выпрями ствол позвоночный,
вещий приблизился час

выдержи, выведи звук
не замути его ложью,
не отстраняйся от Божьих
выдохов, губ или рук

вытерпи в этих руках
свет запоздалых прозрений,
больно пульсирует время
в полых твоих позвонках

музыкой полнится ночь,
сердце бы не раскололось,
жизнь вытекает, как голос,
с каждою нотою – прочь…


SMS-ка




***


Когда тоска превозмогает всё,
и даже самоё себя, быть может,
то каждый день почти как подвиг прожит,
но вряд ли он кого-нибудь спасёт

когда весна – то втридевять больней
несбывшегося груз сутулит плечи,
спасенья нет ни в разуме, ни в речи,
ни в музыке, ни в ласковости дней

где можно брать – и даром, и взаймы –
гармонию сеченья золотого,
но, вспухшее, в гортани стрянет слово –
на пограничье ясности и тьмы

подсевший на строку, как на иглу,
не раз пройдёт мучительную ломку…
...любовь дается трудно, как ребёнку –
недвижность, онемение – щеглу

прошу – вернись, прошу – не оставляй
меня одну с пространства бездной дикой…
в июне зацветает земляника
…но как же без тебя безлюден май…



***

Свет предзакатный, пролески, жнивьё,
ток Ипокрены…
помнишь ли, помнишь ли имя моё
нощно и денно?

воздух угасший и травы в росе,
смолкнули птицы,
в пойму небесную ветер осел,
вечеря длится

…так приникают губами к щеке –
спи ради Бога…
чтобы печаль отпустить налегке,
нужно немного

сбрось, покидая пределы земли,
друг мой крылатый,
как sms-кой – звездою вдали –
координаты



***

Где-то в междустрочье, междусловье,
если долго думать о тебе,
вдруг замрёт, истрачено любовью,
сердце, словно мёртвый воробей

это пограничная свобода
меж небытием и просто сном
это очень мало кислорода
в воздухе останется ночном

это до юродивости тронут
полночи скрипичные ключи –
музыка, глубокая, как омут,
в горле переполненном молчит


Колыбельная для любимого

Засыпай, любимый, пусть порастут быльём
все невзгоды, дум привязчивых маета,
темнота – креплёной сладостью на уста,
махаоны ночи овеют лицо твоё

Гесперид золотояблочных смолк напев,
посмыкали очи Сирин и Алконост,
высоко на небе – грозди незримых звёзд,
и одна из них весь мир озарит, созрев

небеса в молчанье кутаны, как в меха,
корабли плывут в затерянный Зурбаган,
колыбель качают суздальские снега,
и Вселенная ласкова и тиха


Вечная женщина

Сдвинулся на день судьбы окоём,
утро встаёт – безмятежно, как будда,
вечная женщина моет посуду,
завтрак готовит, стирает бельё.

Что ей безумие мира сего,
что ей посулы его и обманы,
если в груди – изумрудная прана,
с каждой мелодией жизни родство.

Что ей поют снегопад, листопад,
полдень гранатовый, воздух пчелиный?
Тянется кверху над камнем и глиной,
не иссякает забот её сад.

Ныне, и присно, и вечно взойдёт
может, на плаху, а может, на царство,
зная, что жизнь – это яд и лекарство,
что у любви есть и дёготь, и мёд.

Господи, снежного дня серебром
выкуп ей дай за неверье, бессилье
... Вечная женщина штопает крылья.
Музыка в горле и ночь за окном.



Начальноиюньское

Какая дивная отрада –
передвигаться налегке,
все нескончаемые «надо»
держа от сердца вдалеке,

вплывать в обшарпанную арку
(как чайный клипер Катти Сарк)
туда, где крепкую заварку –
густую тень нацедит парк,

глотать её, души не чая
в оттенках зелени и смальт,
фланёров праздных примечая,
в морщинках времени асфальт…

И птиц апострофы повисли
над предвечерней синевой,
и свет готически осмыслен
и витражирован листвой,

и так стремительно и просто
от счастья сердце заболит,
и лето – девочка-подросток,
прекраснейшая из лолит…


Золотошвейка




Растворяется
в глубине высокой
всё, что не исправить,
не изменить,
тянет стрекоза
над речной осокой
света и тепла
золотую нить.

Проскользит внизу,
серебрясь, уклейка,
точно истина
в чешуе из слов…
Я золотошвейка,
золотошвейка
в поднебесном храме
Твоих даров

И пречистое
повторяя имя,
коим, Господи,
каждый здесь храним,
вышиваю нитями
золотыми
по неугасаемым
дням Твоим



Неразлучники

Когда нас не станет, когда я тебя догоню,
мы встретимся снова, как двое бессрочно влюблённых,
как два неразлучника, два изумрудно-зелёных –
на птичьем продолжить свою трескотню-воркотню

не где-то за тысячу вёрст, а на ветке одной…
и нежностью бездну разлуки и боли измерив,
уткнёмся друг другу в тропически яркие перья,
и что нам – твой холод и мой обжигающий зной?

и что нам нужда, и беда, и неправедный век,
et omnia vanitas наших судеб колченогих,
когда мы теряли и много, и – главное - многих,
солёную тёплую влагу копя между век?

уже не излечишь – не стоит стараться – никак
волшебный недуг, золотую и нежную рану
…я эти три слова могу повторять неустанно,
как попка-дурак, совершенно как попка-дурак…


*НЕРАЗЛУ'ЧНИКИ – название особой породы попугаев, живущих парами.


Сверчок над бездной

  

В городские дворы тайком,
будто киллер, заходит вечер.
Разве время тебя излечит? –
только слово под языком.

Мегаполиса долгий спазм
промедольной не снять блокадой,
над темнеющей автострадой –
нескончаемый перифраз

урбанический, шин прибой,
но, пространством томим отвесным,
зраком угольным, знаком бездны,
ты один на один с собой.

Здесь твой вечный армагеддон
как ремейк на большом экране.
Слышишь колокол над дворами –
по кому его вечный донн?
 
И не тешь себя, что привык,
что погибнуть и смолкнуть просто:
ведь когда защищаешь остров –
это битва за материк.

А она не бывает зря,
и  над попранною вселенной
кровянисто-холодной пеной
разльётся опять заря –

на обломках былых пальмир,
где разрушенный кров покинут.
Катастрофы, увы, не минут,
вечно катастрофичен мир.

Чувствуй боль, но пропой легко,
одинокий сверчок над бездной.
Наполняет стакан небесный
ночи чёрное молоко.

 



Завещали жить, одарили летом...

Завещали жить,
одарили летом –
лёгкостью, теплом,
земляничным днём,
сумерки, июль,
проводины света,
в розовом огне
тонет окоём

...лабиринты дел,
пОлосы недоли,
но пройдёт насквозь –
через копоть лет,
через витражи
опыта и боли –
бережный огонь,
материнский свет

приложу ладонь
там, где сердце бьётся –
до чего же вдруг
выдохнуть нельзя…
утекает жизнь –
детство остаётся,
в прописях небес
ласточки висят...


След

Ночь надевает на город колпак темноты
время читать одиночество, словно псалтырь
на безымянном наречии улиц пустых

на безымянном наречии – зонг именной
ты ведь один (даже если ты рядом со мной)
до напряженья, до звонкости хорды спинной

ты научился у разума быть взаперти
чтобы без боли, легко – отпустить и уйти
неуязвимый Ахилл, по Гомеру почти

брешь твоя – неповзрослевшие, детские сны
там – леденцовая сладость лимонной луны
там - конфетти из любви, Рождества и зимы

так и останется в хитросплетении лет
мальчика, волка ли в ночь запечатанный след
вновь декорации утра
надежда и свет


Музыка для тела и души

Соул

Мой тесный больной язык
склоняет полночно зря
зимы ледяной плавник,
нордостовость ноября

мне холодно, будь со мной,
в бессоннице падежей
луны располневшей дно
гремит, как пустая жесть

религии звёздных каст
на соул любви меняй,
пока не остудит нас
имбирное небо дня

пульсирует жаркий свет,
спиралью растёт, летит,
и в зябкое небо впет
горячий густой мотив

жалей меня, не жалей,
но только оставь улов –
на шесть предстоящих дней
летучую стайку слов


Блюз

Он заполняет мой позвоночный ствол
он замыкает музыкой взгляд на взгляд
он ударяет в сердце, как волны в мол
он отрезает страх и пути назад
пока я тебя люблю
тело поёт блюз

Слушай его, слушай меня, пой
в наших гортанях ветрено, аквамарин, шторм
пока он со мной, я навсегда с тобой
пока я с тобой, нет никаких норм
пока ты длишься во мне
пока я в тебе длюсь
тело поет блюз

Мы, как птенцы, выпали в мир, в звук
голос подай, встань на крыло, брат
время – спираль
это какой круг?
вот он, лови, свет из небесных врат
пока он с нами, я ничего не боюсь
тело поет блюз


Кукушка октября

***

На солнце наложено вето,
и неба заношен лоскут,
и звонкое щедрое лето
в скупую вместилось тоску

нащупывай снова и снова
средь сумрака ветреных дней
соломинки смысла и слова,
чтоб жизнь показалась родней

какого сухого остатка
ты ищешь в сраженье с собой?
послушай, как больно и сладко
по чащам свистит листобой

и рваные мечет мониста
под ноги раздетым лесам
…берёзовых парашютистов
последний, прощальный десант


***

Светает всё поздней – октябрь не апрель,
зима находит цель - берёт меня на мушку,
а в лете и тепле, за тридевять земель,
молчит, молчит, молчит октябрьская кукушка

кукушка октября, лелей мою строку,
тяни ко мне, тяни сквозь инеистый воздух
далёкое своё, смычковое ку-ку –
на скрипках терпких утр пиликать виртуозно

кукушка октября… и день кивнёт в ответ,
прозрачной синевой насквозь прокупоросен,
и сердце, как оса, сосёт медовый свет,
медовый хрупкий свет над кронами у сосен


***

Где катакана хвои под ногами
и голубь клюнет зеркало воды,
всё прочее - докука, оригами
назойливой досады и нужды

я знаю, что меня покинет эта осень
и кобальт, растворённый в небесах,
как женщина – наряд ненужный, сбросит
в смиренных парках, рощах и лесах

и я, когда уйду, что я возьму с собою?
не память ли об этом кротком дне,
где царственность предвечного покоя,
предзимье и боярышник в огне…



  © Все права защищены


Яблоки

Я плоть твоя от плоти… правда, странно
что мы могли друг друга не найти?
идут, идут ночные караваны
по млечному извечному пути

Земля объята яблочными снами,
чуть розовыми в отблесках зари,
тишайшими, как нежность между нами,
и в каждом зреют семечки внутри

и разве нам другого счастья надо?
нам ночь теперь - пристанище и дом,
висят неугасимые лампады
на яблоневом древе мировом

и август – будто музыка у края:
шагнул – и больше нет пути назад,
и мы с тобою изгнаны из рая,
и сами друг для друга – рай и ад


Пасха

Пасха


На Пасху, как всегда, накрыли стол –
кулич, кагор и прочие детали.
Родители ещё старее стали,
и нам не восемнадцатый пошёл.

Достатку в доме радовался глаз,
желали, как положено, здоровья,
и было нам тепло с Его любовью
и той, что вместе связывала нас.

И мама вспоминала об отце.
Немногое, что в памяти осталось.
И жизнь светилась сквозь болезнь и старость
на мамином взволнованном лице.

…призвали деда в марте, а когда

июнь за ним отправился вдогонку,

доставили родне не похоронку
а «без вести пропал»… И в том беда

 

что место смерти нам не отыскать,

скорей всего, под Новгородом где-то.
Поехать бы, когда настанет лето,
поеду – приговаривала мать.


Мы думали – не в семьдесят же лет,

расплывчаты архивные отчёты –

но вглядывались в карту, где болота, 

где, может быть, погиб отец и дед,

из «без вести» и смерти вознесён,
из топи и безлюдья – в поднебесье.
Бог есть, и Он в который раз воскреснет,
пока мы здесь, пока мы помним всё.



Береги его, Господи





Береги его, Господи, я не смогу сама,
мне на это не хватит ни мужества, ни ума,
лишь любовь моя дальняя – ладанка на груди,
береги его, ангелов горних не отводи.

И когда одиночество станет невмоготу,
отодвинь пустоту, как базальтовую плиту,
подскажи ему, Господи, женщину, строчку, свет –
пусть они будут рядом, я не ревную, нет.

Если прошлое гонится – свора голодных псов,
дай укрыться ему, понадёжней задвинь засов,
если пропасть безвестная ждёт его на пути,
он шагнёт непременно, а Ты его подхвати.

Я отдам ему голос и сердце, ещё – крыло,
мне – спасибо тебе – в этой жизни и так везло,
но шепни мне, шепни, если это произошло:
он летает во сне, и в небе ему светло.


О жизни, о жизни, и только о ней

***


О жизни, о жизни, и только о ней –
об осени в солнце и клёнах,
о воздухе птичьем в немытом окне,
звучащем светло и влюблено,

о дрожи октябрьских озябших лесов,
заезженных улиц виниле,
как нам не хватало ни сердца, ни слов,
но как мы любили, любили,

вплетая свой голос нестройно в хорал,
ловя укоризны и смуты,
как мир открывался и нас открывал
в счастливые эти минуты…

О жизни – пока под ногами земля
и небо объятья простёрло,
пока не сорвётся последнее «ля»
стремительной ласточкой горла.


***

Осенних ситцев пестрота,
боярышник-вельможа…
Не будет – с чистого листа,
всё та же будет жизнь, всё та –
как жилочка под кожей.

О, не прощайся, но прощай,
лелей опять надежду –
о чём-то мелком трепеща,
чего-то вечного ища,
любви и смерти между.

Когда придёт черёд зимы,
чумы и Рагнарёка,
в объятьях самой тёмной тьмы –
побудь со мной, дыши взаймы,
свети голубооко.




Нежность





Снега осели от вины,
что слишком век их нескончаем,
а мы чудим, не замечаем
того, что видеть бы должны

но всё слабей и тоньше лёд,
всё отдалённей тьма и стужа,
и небо ласточек, подружек
уже предчувствует прилёт

И всё забытое стократ
сигналит весело и тайно,
как ветки, сломанной случайно,
густой и терпкий аромат

играя, пробует манки
апрель с повадкой птицелова,
и с полусвиста, полуслова –
пропал, попал в его силки

а он тебя, как птицу, взяв,
не хочет выпустить упорно,
и перехватывает горло –
ни петь, ни выдохнуть нельзя...

а дальше – ветер, май, поджог,
черёмух бережное пламя…
и нежность прячется меж нами –
подросток, девочка, зверёк


Воскресенье

Воскресенье, район заводской,
на дороге разбитой – щебёнка,
общежитие, запах людской,
крик – надрывный - грудного ребёнка

во дворе ребятишек орда -
выходных беспокойная свита,
командир – сигаретка у рта,
матерок подзаборной элиты

перед снегом до боли тепло,
проясняется жизнь черновая,
в небе сини проклюнулся клок,
веселей дребезжанье трамвая

я люблю этот нищенский свет -
беспризорный, дворовый, осенний -
на одной из усталых планет,
над одним из её воскресений


Женщина в сентябре


Вот женщина, бредущая в огне,
по клёнов пламенеющей аллее...
о чём она жалеет (не жалеет?) -
не скажет никому - ни вам, ни мне
о чём её неспешная печаль?
и что цыганка-осень ей бормочет -
что дни всё мимолётней и короче?
всё медленнее флейта одиночеств,
играющая соло по ночам?

вот женщина - и музыки полна...
и ветер ей поглаживает спину,
а с ней - уже не схлынут и не минут -
любви непоправимой имена,
и словно нимбом вспыхивая над,
притягивают уличные взгляды
...постой, не окликай её, не надо,
шагами на иконе листопада
написана - безмолвная - она


Полётное

Пригуби золотого азарта,
дня, пьянящего, словно шабли –
вновь зудит под коростами марта
угловатое тело земли

вновь струится в окно спозаранку
поднебесный поток серебра
и густая синичья морзянка
прошивает изнанку двора

и, воскресные свергнув приличья,
лежебок растолкает во сне
штрихпунктирное пение птичье
о весне, о весне, о весне

собирайся, дороги открыты,
не прошляпь драгоценный момент -
вот, назло одиозному быту,
отрастает крыла рудимент

ты ведь знаешь, куда торопиться,
чертыхаясь, боясь не успеть –
мир готовится синею птицей
из Господних ладоней взлететь


***

Не убудет меня, не убудет –
От нечаянной этой строки…
По весне даже тёмные люди
хорошеют от светлой тоски.

И такое раздолье маячит,
где снега и грачиный прилёт,
что почувствует даже незрячий:
никогда и никто не умрёт.

Сапожком – через слёзы и лужи,
прямо в детство, распутицу, свет –
как лекарство всесильное нужен
талой влагой наполненный след.

И уже ни за что не покинут
ни сиянье, ни радости дрожь:
у ребёнка потрогаешь спину –
и крыло золотое найдёшь.


Глубоководные люди

Втяни привычно жабрами, втяни
судьбы своей, зари своей вечерней,
и пусть она течёт с холодной кровью
по венам - и промозглым, и пустым...
фантомной болью – прожитые дни,
и сердце всё темней и суеверней,
и время омывает изголовье,
и ты себя не помнишь молодым

густеет память в сотах дней и лет,
лекарство оборачивая ядом,
и жить единым днём безмерно мудро
и, в общем, безопаснее всего,
на дальний, над водой поющий свет
всплывая, отмеряя ярд за ярдом,
почувствуй, что просОленное утро -
первейшее на свете божество

оно одно снимает липкий страх,
безверия распарывает сети,
оно - неоспоримая причина
того что ты живой, ещё живой...
и бездной, отражённой в небесах,
играют неулыбчивые дети,
и ангелы неведомого чина,
как кАмбалы, плывут над головой


Ничего личного

***

Два дня, как два столетья, падал снег,
деля собой весь мир на «до» и «после»,
мы жили врозь, мы – каждый – были возле
своих глубинных истин…имярек.

И мир делился весь на глубь и высь,
на пропасти меж севером и югом,
а мы безмолвно маялись друг другом,
не в силах ни сойтись, ни разойтись.

Но, милый мой, «любовь» не значит «боль»,
не значит «страх», скорее - «пониманье»,
и как нелепы наши расставанье,
молчание, противоборство воль…

Смотри – кругом такая белизна,
такая жизнь — как музыка сплошная.
Скажи мне прозой, про стихи – я знаю,
скажи мне просто – я тебе нужна.

Ещё не поздно – снег певуч и бел,
и в небе кружит северная птица,
а мне твой город южный вдруг приснится,
и первый дождь, и я иду к тебе.



***

Ни слова, ни звука – зови, не зови,
как будто беспамятством стёрло.
Чего же ты хочешь, раз чьей-то любви
легко наступаешь на горло?

Какой ты задумал эффектный финал
и все ли отыграны роли?
Готов ли к овации зрительный зал,
Маэстро Терпенья и Боли?

А может, весь мир для тебя – балаган,
где все – коломбины, паяцы?
А может, устал ты – и вся недолга –
себя или жизни бояться?

Какая незримая тайная ржа
точила тебя не однажды?
Меня, как соломинку, крепко держа,
какого спасенья ты жаждал?

Вопросы, вопросы, и страшно – поверь –
понять, что конец неизбежен,
смотреть, как растёт отчуждения зверь,
и плакать всё меньше и реже,

молиться на долгих снегов забытьё
как ноту последнюю в коде
...меня ещё ранит молчанье твоё,
но это проходит, проходит.  

 


***

My darling, время, как левиафан,

глотает за неделею неделю,
а мы с тобой оправиться от ран,
друг другу нанесённых, не сумели.

Непрочный наш корабль пошёл на дно,
в какую-то немыслимую бездну,
ты говоришь мне – «баста, решено»,
противиться смешно и бесполезно.

Я пробую тонуть, как ты велишь –
безвольной куклой – медленно – под воду,
ищу в себе подопытную мышь,
забывшую про счастье и свободу,

но слишком много воздуха во мне,
и жизни, и надежды слишком много,
чтоб сгинуть в безвозвратной глубине
и вычеркнуть из памяти дорогу

наверх, туда, где радостен мой смех,
где бережны твои слова и руки,
где мы счастливей всех, счастливей всех
влюблённых и не жаждущих разлуки.

А ты уходишь вглубь, чужак и враль,
звучит «я не люблю» твоё, как мантра,
и мне безумно жаль, безумно жаль

печального седого ихтиандра. 









Лето закамлает по-шаманьи...

Д.М.

 

 

Лето закамлает по-шаманьи,

тёплые закаты потекут,

как сверчок, на ухо мирозданью

высверчи студёную тоску,

 

выведи себя во время оно,

на распутье судеб и дорог,

тех перебирая поимённо,

кто с тобою дальше быть не смог.

 

Выверни нефритовое зренье

в небо, где Вальгаллы терпкий мёд,

где легко, как знак поминовенья,

ласточка стигийская мелькнёт –

 

обернувшись, как небесной манной,

как живою-мёртвою водой,

слёзною дорогой глухоманной,

женщиной, сорвавшейся звездой.



Река зачахла, обмелела...

Река зачахла, обмелела,
ещё чуть-чуть – сойдёт на нет,
и слушает валун замшелый
полумолитву-полубред

пустынно, полдень, захолустье,
ивняк, спустившийся к воде,
пейзаж знакомый безыскусен,
как окунь на сковороде

минуешь речку - воздух пыльный
полузатянутой петлёй,
то перепончатые крылья
жара простёрла над землёй

как древний змей тысячеглавый,
и, ждать уставшие дождя,
оцепенели сонно травы,
из дрёмы в смерть переходя

бредёшь привычно вдоль обочин -
бездельник, дачник, отпускник -
о чём кузнечики стрекочут,
переводя на свой язык

в душе безмолвно сопрягая
июль, просёлок, долгий зной
и от любви изнемогая
к прекрасной бренности земной


Антидот

Там, где соль слияния наших тел
русло вечности выявила светло,
потайным пожаром болел, горел
изумрудный феникс, его крыло
прорастало вересковым огнём
сквозь меня к тебе, сквозь тебя ко мне,
мы когда-то тоже с тобой умрём,
только там – в бескрайнем январском сне,
где базальты времени холодны,
где парсеки – рой антрацитных ос,
не стереть, не выкрошить белизны
с яркой прозеленью соляных полос


Обними, читай меня наизусть,
темноте расскажи алфавит меня,
из суглинка хаоса я начнусь,
из ребра, из медленного огня,
из вишнёво-терпких горячих смол,
из дремуче-медленных древних вод,
это всё вплетётся в любви глагол –
самый мощный, действенный антидот
от того, что мы всё равно уйдём…
вот – за буквой буква, за звуком звук -
это вечность входит в меня живьём
из твоих горячечных губ и рук.


Поэтам первой русской эмиграции

Не к раю приближаюсь я, а к краю
Мне данной жизни, плача и звеня…
От музыки, друзья, я умираю:
Вся сердцевина рвётся из меня.


Строчку, сложенную нами,
Хоть бы кто-нибудь искал…

Анна Присманова


О музыка серебряного века,
запаянная в тусклый мельхиор -
чужих столиц жестокая опека,
к чужому небу строгий приговор -

какое ты выплакивала имя
в безвестности, отчаянье и мгле,
на Родине звуча, как на чужбине,
и на иной неласковой земле?

А Русь неслась в такие дни и дали,
такую грязь копытами меся,
что можно было жизнь спасти едва ли,
а музыку – тем более нельзя

и всё неровней с каждым годом почерк,
и всё острее с каждою весной
тахикардия выстраданных строчек,
тоска по ней - оставленной, родной

…есть творчества заветная основа,
его золотоносная руда -
на музыку серебряного слова
дыхание настроить навсегда


Молитва



Храни меня, негромкий мой глагол,
серебряной любовью пеленая,
пока роднее мне юдоль земная,
пока небесный срок не подошел.

Храни, на все являя свой ответ,
пока я у Планиды в паутине,
и вкус беды – морской воды, полыни –
не заслонит серебряный твой свет.

Храни, покуда жизни естество
спрягают беспокойные химеры,
а на весах безверие и вера –
кровавое и кровное родство.


Рождение

Мёд августа, корица октября,
декабрьской сдобы пышные объятья,
ментол январский, крупного помола
соль марта, и апрельская горбушка,
и майское парное молоко –

всё к радости, и музыке, и жизни –
к её синичьим скрипкам,
колыбельным
для пары звёзд в сопровожденье неба,
движенью фуг по крови круговому

...надежда распускает сердца лотос,
на темени у взрослого младенца
родник, давно закрытый, отворяет,
и мир в него - смеющийся - течёт


Январь

***

В который раз зиме придумываю имя,
во рту катаю, будто бусину из льда,
пока неонами играет золотыми
январских сумерек глубокая вода

опять надежд новорождённых изобилье –
весёлых призраков, живущих налегке,
трепещут воздуха стрекозчатые крылья,
морозной радугой мерцая вдалеке

тревог докучливых осталось – три копейки,
пьянит хлопот неутомительных вино,
кладут прилежно невидимки-белошвейки
стеклярус праздника на снега полотно



***

но тяжесть зимняя прекрасна почему-то,
и всем немереным хворобам вопреки
на сдобный запах новогоднего уюта
из межреберья рвутся юркие сурки

чтоб, мир диковинный по-детски обживая,
исполнить праздники, как музыку с листа,
тоска – глубокая, как рана ножевая –
в далёких ныне похоронена местах

январь кует морозно-звонкие подковы,
чтоб жизнь счастливая, неспешная текла
для всех детей его хмельных и бестолковых
в блаженстве ёлочного дома и тепла

клюют боярышник замёрзший свиристели,
письмовник ягодный пролистывая вновь
…мели, мели, небесный мельник, дни недели
на снегопады, на застолья, на любовь



***

и по снегам – земным, небесным – едет, едет
(и остановки в скором времени не жди)
зима на звонком ледяном велосипеде,
уже Крещение оставив позади

шаги скрипучие – морзянка от мороза,
и вечер выдержан, как старое вино,
и милосерднее строка суровой прозы,
которой следовать cклоняешься давно

и миром новым наделяя, словно Ноя,
свободой, воздухом и радостью маня,
порфироносною горит голубизною
просторный купол новоявленного дня

каких же милостей просить ещё у Бога,
коль снова вестью голубиною согрет?
звенит зима, бежит январская дорога
…и белый лист, и белый снег, и белый свет…


Глина, шафран, леопардовый выцветший город...

Глина, шафран, леопардовый выцветший город,
зной сердоликовый, злые тяжёлые осы,
в розовых туфах - ноздристо распахнутых порах -
пыльное время осело устало и просто

томная зелень кокетливых душных магнолий,
слухи о море, что где-то шумит неустанно,
площади, полные долгих цветистых историй,
под мускулистыми кронами старых платанов

бог мой, как память сегодня ко мне благосклонна,
как позволяет, минуя обрюзгшие годы,
словно из трюмов ушедших на дно галеонов,
черпать тяжёлую тёмную грустную воду

ищешь несбыточной яви, неверного света,
злые следы пустоты обходя осторожно,
голос забытого чуда, далёкого лета
всё еще шепчет: возможно, возможно, возможно…


Три стихотворения к Рождеству

*** 


Где дней декабрьских острый почерк
вошёл морозом под ребро,
где равнодушно голубь топчет
зимы густое серебро,
где жизнь недвижной грузной рыбой,
ушедшей осенью под лёд,
остекленело дремлет, ибо
и ей тепла не достаёт,
где будто комната пустая
рассвет, занявшийся едва,
неодолимо вырастает
под сердцем
радость Рождества.


***

Кем дана эта ноша нам,
далеко ли нести?
...покатилась горошиной
да из Божьей горсти,

в стынь январскую брошена -
стон да звон поутру,
солона, подморожена,
как слеза на ветру,

с беспризорною зорькою,
с чернотой воронья,
здравствуй, родина горькая,
золотая моя

боль да голь подзаплатная
с чередой-лебедой,
здравствуй, Русь незакатная,
с Рождеством и звездой

над снегами дремучими
купола, купола,
ледяные излучины,
серафимов крыла

там, где сердце расколото
нищетою блажной,
колокольного золота
поцелуй затяжной


***

Давно уж в постель улеглась детвора,
сгущается вечер, Миранда, пора
на мягкой перине уснуть до утра,
забыв про коньки и салазки….
на окнах – морозных узоров листва,
преддверие чуда, канун Рождества,
пора поцелуя и сказки

а знаешь ли, что происходит в ночи?
там ангел озябший в ворота стучит
(зажжёшь огонёк, а на пламя свечи
снежинки летят, словно мошки),
откроешь ворота и впустишь его,
он снежное с крыльев стряхнёт волшебство
и в детские вложит ладошки

и снов карамельных густая река
нахлынет откуда-то издалека,
качает дитё в серебристых руках,
несёт его, шепчет, бормочет,
трясёт погремушкою полной луны,
и светом нездешним полны и ясны
ребёнка закрытые очи

…наутро, Миранда, проснёшься едва –
корица, ваниль, аромат Рождества,
уже принесли три почтенных волхва
и смирну, и ладан, и злато…
прогулка на площадь, сугробов халва,
и свет, и молитвы благие слова,
и радостью сердце богато

со сказкой и чудом почуяв родство,
ты в памяти будешь беречь Рождество,
а станешь старушкой седою
(прожившей счастливую долгую жизнь),
так внучке любимой своей расскажи,
как ангел у вашего дома кружит,
рождественской послан звездою


Молчание

Ни слова, ни звука – зови, не зови,
как будто беспамятством стёрло…
чего же ты хочешь, раз чьей-то любви
легко наступаешь на горло?

какой ты задумал эффектный финал
и все ли отыграны роли?
готов ли к овации зрительный зал,
Маэстро Терпенья и Боли?

а может, весь мир для тебя – балаган,
где все – коломбины, паяцы?
а может, устал ты – и вся недолга –
себя или жизни бояться?

какая незримая тайная ржа
точила тебя не однажды?
меня, как соломинку, крепко держа,
какого спасенья ты жаждал?

вопросы, вопросы, и страшно – поверь –
понять, что конец неизбежен,
смотреть, как растёт отчуждения зверь,
и плакать всё меньше и реже

молиться на долгих снегов забытьё
как ноту последнюю в коде
…меня ещё ранит молчанье твоё,
но это проходит, проходит


Кассандра

Кассандра, девочка, казна твоих пророчеств
полным-полна,
в тисках немыслимых и тёмных одиночеств
глядишь одна,

как вместо мёда зреет яд в эфемеридах,
и слышишь: «блеф»,
когда беда твоя, безумная планида,
твой вещий грех

бредовым знанием кору у сердца точит
и рвётся прочь -
из необъятной глубины вселенской ночи
в людскую ночь

то Божьей дурочкой, то дудочкою Божьей
звучишь в тиши,
но ни себе, увы, ни прочим не поможешь –
лишь рассмешишь

сквозь глухоты чужой стеклянные оковы
проход тернист…
… молчи, пришпиливай Судьбу булавкой Слова
на чистый лист


Трава зимы

***

...и этот колер сизый поутру,
и тОполя вцепившиеся пальцы
во млечную небесную дыру,
и чинные морозы-постояльцы –

и как их втиснуть в тесные слова,
без выщербин от бедности значенья?
…растёт зимы косматая трава
меж позвонков стеклянного теченья

слова есть суть?
слова есть лёгкий прах
минут, что я вдыхаю молчаливо
...на льдисто голубеющих кострах
сгорает день январского разлива



***

Взрывают мякоть снежных улиц
упорных дворников скребки,
и пешеходов потянулись
медлительные косяки

и день из недр февральской дрёмы
всползёт на белые холмы
и спелым яблоком ядрёным
в саду повиснет у зимы

а ей не тягостна рутина –
наткать морозные холсты,
завесить небо паутиной,
поэтам выбелить листы

и над ожившей автострадой
рассеять чистый стылый прах
и чью-то душу снегопадом
уравновесить на весах


***

Вправленный в серебряную зиму,
с розовой прожилкой на заре,
тихий свет небес неугасимый -
бликами в гранёном январе

хвоя, поцелуи апельсиньи,
радости подкожный шепоток,
до прорехи выбелен, до сини
снега свежестираный платок

и спекают звонкие морозы
на ресницах мраморную соль,
после белой клавиши берёзы -
чёрная воронья си-бемоль


Инвариант

Благодарю Михаила Полячека,
Александру Шнеур

***

Не ревнуй ко времени и пространству,
нерушимей звука лишь постоянство
в именах Лилит, Суламифь, Елена,
избежавших тлена,

избежавших плесени и забвенья…
Я же только n-ное повторенье,
на губах твоих мотылёк фонемы,
отголосок темы.

Времена размыты, неуследимы,
вот они сливаются воедино,
я иду на них, будто на пуантах,
до инвариантов.

Как уходит солнце, стремясь на запад,
ускользнёт и мой виноградный запах,
но святится в горечи и на тризне
то, что больше жизни.



***

Я так хочу, не прекословь,
не то живьём спалит -
во мне течёт дурная кровь
Лилит, Лилит, Лилит

и ты бессилен устоять
пред магией огня –
ты погружаешься опять
в меня, в меня, в меня

а утром – только серый прах,
ночь выжжена дотла,
и остаётся на устах
зола, зола, зола

любовь – падучая (звезда?),
в безмерный хаос нить,
я, как другие, никогда
не научусь любить

а ты живи, считай года,
но бьётся по ночам
безумной памяти вода
о тёмный мой причал


***

над Итакой снег
как забвенья знак
остров утонул
в белой пелене
время улеглось
в снежный саркофаг
Мойры крепко спят
эпос онемел

В дальних небесах
птицы кораблей
где сегодня твой
выпадет ночлег?
у какой любви,
на какой земле?
...бёрдышко, утОк
над Итакой снег...


***

и упадёт с небес
мать-рыба-ночь-невмочь,
тёмная немота,
снова в её воде
долго слова толочь,
не разжимая рта

звёздный дрожит плавник,
снов чешуя вокруг,
время замкнёт кольцо,
из тишины и слёз
выплывет Коры вдруг
мертвенное лицо

холодно мне, сестра,
там, где луны обол
не разглядеть в ночи,
выжжена я насквозь
мёдом полночных пчёл
с дальних густых гречих

Корой зовут меня,
сердце моё в коре,
в сердце – разрыв-трава…
дай мне, сестра, тепла
слёз твоих в октябре
и толокно-слова

а как ветра сплетут
стынь-паутину дня,
осень сойдёт на нет,
алым тугим зерном
ты помяни меня -
станет белее свет


***

Снегурка, мартовская девочка, кровинка
неизлечимой, невозможной белизны,
ты смерть и нежность - c половинкой половинка,
в одно сведённые ладонями весны

и не тебе, а ей - весёлые аллеи,
и своеволие, и таинства ночей,
и плод свой - яблочко, младенчика - лелеять,
и сны счастливые на мужнином плече

а кто тебя ТУДА проводит и оплачет?
ручей беспамятный, синица, свиристель?
сама слезой - горючей, пресной, негорячей -
уйдёшь на запад, в глубь велесовых земель

но целый мир берёшь в объятия бесстрашно,
тебе и малая секунда дорога,
пока последние снега – меды и брашна
и шалый паводок не топит берега


***

Его любовь – тюрьма, и как бы я
побег ни замышляла, как бы мне
ни предлагали близкие подмогу,
не вырваться… теперь рассудок мой
в плену у полнолунья… всюду запах
вербены, руты… нету никого
поблизости, кто за руку бы взял,
отговорил идти к сестрице-иве…
нет, это сон, я сплю, речные воды –
теперь постель моя, и в изголовье
тростник свои нашёптывает песни,
в изножье – лёгкой ласточки поклон,
коснувшейся ступни моей разутой…
дождя, дождя… забвенья, но не склепа…
ему тюрьма – вся Дания, а мне –
его любовь, но я хочу остаться…


***

Колючая вселенная блистает,
как тысяча кинжалов, холодна,
лишь пар живой души отогревает
морозистую клинопись окна

ступени, двери, двор - глухой колодец,
печально покивают фонари,
и ты - мой иноверец, инородец,
со стёклышком от зеркала внутри

но - тёплою гирляндой поцелуи,
но - ласточками пальцы у лица,
но - смётаны на ниточку живую,
но - пойманы на памяти живца...

но слёзною извечною дорогой,
по капле размывавшей сердца лёд,
ты вымолен - у дьявола, у бога -
никто уже теперь не разберёт...

мы умерли, нас нет с тобою, милый,
мы спим, и нам чужие снятся сны,
а мир усталый скапливает силы
для жизни, для любви и для весны


***

Осень, Мерлин, всюду осень снова,
октябрём леса обожжены -
время для раздумья ли, для слова,
для звериной зоркой тишины?

…помнишь ли волос её свеченье,
как оно манило и влекло!
смех её струящийся, ручейный,
плеч её медовое тепло?

как тела сплетались, а не строки?
кто в кого сильнее был влюблён?
сроки вышли, Мерлин, вышли сроки,
вспять не повернуть реки времён

озеро, затишье, полнолунье,
серебром усыпана тропа -
Вивиана, девочка, колдунья,
радость, боль, отчаянье, судьба…

всё уйдёт, в воде времён утонет –
двор, интриги, битвы, короли…
если бы хоть раз её ладони
прикоснуться вновь к тебе могли

и тогда ни вечность, ни забвенье
не страшны – прими, благослови…
…осень, Мерлин, время вдохновенья,
муки, и надежды, и любви