Старомодная осень опять разбирает сундук,
В нем былым торжеством пахнет неба слежавшийся бархат,
И дорожный мешок в заскорузлых заплатах разлук
Пахнет солнечной пылью и хмелем прощания затхлым.
Старомодные бусы. На джинсах несчитано дыр.
В пухлой фляге с блошиного рынка несчитано капель.
Пожилым проповедником осень спускается в мир,
Где в разнеженной сытости лета никто нераскаян.
Пусть пока еще громче дождя новый плащ шелестит,
Все же в спешке опять старомодно промочены ноги,
Полдень дачного отпуска желудем замер в горсти,
Неприрученным зверем покой заскулил на пороге.
На земле, не печалясь, последние яблоки рвут
Все еще с удивленьем сырую простуду вдыхают.
Только осень наводит к зиме старомодный уют,
Неприкаянный свет звездопадом густым отрясая.
Колос усатый, дикий овес,
Локон соломенный у руки.
Что-то веселье не занялось,
Что-то не светятся лепестки
Маков, измаявшихся в овсе,
Вовсе пропавших в соловом сне.
Не разгорелась что-то совсем
Алая радость и по весне.
Все было правильно, только тень
Спит под кустами бродячим псом,
Зной зачинается в темноте,
Выстланной ломким сухим овсом.
Что ни случись, не сожнут серпом,
В сноп не увяжут негодный злак,
Но колосится любовь и в том,
Что лишь никчемности пыльный знак.
Маки маячат то там, то тут,
В диком овсе у сухой земли,
Льнут лепестками. Меня ведут
Смысла нехитрого знаки мои.
В этом мире все деревья - двери
В утреннее царство воскресенья.
Умирая, все деревья верят
В торжество всеобщего спасенья.
Убежден, что захлебнется солнцем,
Дуб холодный, как надгробный мрамор.
И осина грезит, как очнется
Доброй вестью вмерзшим в землю травам.
Вяз гнилой упрямо уповает
Колыбелью стать росткам зеленым.
Что же ты смиряешься, зевая,
С медленной, как проповедь, зимою?
А не ветер ли зелёным пламенем правил?
Не закат ли поздний зацвёл вдали иван-чаем?
Завтра макушка лета у нас — Пётр и Павел,
А мы всё печаль на руках, как дитя, качаем.
Не темнеет ли сердце теплом, что твоя вишня?
Не пронизан ли синью сон, как черничный морок?
Всё вставало, вставало солнце с утра, и вот вышло.
И у нас всё сбылось. И над полем день долог.
Наше море с тобою — вот это поле. Овёс бездонный.
Наше горе ещё весною унесли сороки.
А сейчас пропали ромашки, расцвёл донник,
И сорняк-василёк живёт, как и мы, робкий.
А чего робеть, если так? Если мы из всех правил
Выбираем любовь и блюдём её через все беды?
Завтра ветер запахнет ладаном — Пётр и Павел.
Мы вернёмся из церкви и выспимся до обеда.
Что далась тебе эта зима? Что дала?
Лед распался, и снег растаял дотла.
Небо разделось, и светится нагота,
Солнце вздыхает сквозь впадину живота.
Нам, захлебываясь, навылет твердит капель,
Что шиповник вызвал черемуху на дуэль,
В марте он поправляет апрельский бант;
Я — шиповника, ты — черемухи секундант.
Только ты бодр в замороженном белом сне,
Ты не ныряешь со мною в весну, а снег
Сквозь тебя летит. За тебя.
Это неправда, что не предают, любя.
Но на ладонях лежит золотая взвесь,
Знай, что и против воли спасенье есть.
Ради тебя, пасущего снег в аду,
Стану весной и, преданная, приду.
Год-людоед накрывает стол.
Звякает чуткий нож.
Из разносолов — вода и соль,
Но и не зван придёшь.
Всё безупречно: скрипит крахмал
Скатерти на доске,
Тусклым бутоном пустой бокал
Меж серебра поспел.
Год-людоед поднимает тост.
Посолонь от него
Каждый вниманьем одарен гость,
Каждому суждено
Сделать глоток через край до дна,
Выдохнуть ложь примет
И припечатать обрывок рта
К белой канве манжет.
Твёрдой рукой он кроит пирог
В медленной тишине,
Вот уж и масляный мой кусок
Лиха плывёт ко мне.
Год-инквизитор глядит насквозь,
Хлопает по плечу.
Сможешь ли ты без молитв и просьб
Просто задуть свечу?
Осенние зарёванные зори,
Усталые зарницы сентября,
Тревожный щебет слётков беспризорных
Над домом тучей дождевой набряк.
И пусть ещё горят цветов последних
Забытые в бурьяне маяки,
Ещё слышны кузнечиков молебны,
И яблочные кущи высоки.
Но каждый поворот в тумане труден,
Как мёртвый сон отцветших мотыльков.
И легче всё равно уже не будет,
И всё простить немыслимо легко.
Зной лихой, знай — не одолеть тебе мой озноб!
Это твердыня моя, основа моих основ.
Что с того, что сено пахнет сотами и вином?
Я же знаю, что я богата в этом мире, а не в ином.
Что с того, что солнце бродит по дну неподвижных глаз?
Я же знаю, что умираю опять не в последний раз.
Хоть и, смеясь, не верят, будто дымные рукава
Смерти ко мне тянулись, я ведь, как явь, жива.
Зной сухой, не обнимай меня одеялом чужих молитв!
В кости озноб мой вгрызся, он и в жару болит.
Держит меня, ни умереть не даёт, ни жить.
Нежить играет у колокольчиковой межи.
Нежить звонит в сиреневые колокола,
«С кем ты ходила, — хнычет, — где ты была»?
Может, стрелой в спине и дрожит этот грустный зов?
Что с того, что рассвет наполняет зовом своим альков?
Зной слепой, не обирай паутину с моих ресниц!
Мне не подняться выше даже бескрылых птиц.
Только бы видеть в паучьем ползучем сне
Волю Его, любовью начертанную во мне.
Мышиный горошек, не брошен, не прошен,
Сквозь кросно крапивы — прозрачный вьюнок.
И робок, и тонок, не топтан, не скошен,
Мышиный горошек пушится у ног.
Кудрявится стебель, синеют соцветья,
И цвета соцветия туч грозовых.
Вот если б и грозы могла бы согреть я
В руках неумелых прозрачных моих.
***
Не смеётся выпь в камышах,
В капюшоне — болотный сон,
Счастье выпито не спеша,
Горе цедит густой рассол.
Да на что мне удача, свет?
Не взыскую и не зову,
Слишком долго вели след в след
Не по золото, по золу.
Но и здесь, на прогорклом дне
Мне не выжить, не устоять,
Растворится луна в вине,
Обернётся змеёю прядь
У виска. У седых болот
Каменеет последний вздох,
Не крадётся болотный кот,
Багровеет кровавый мох.
Всё заветное лишь теперь
Проступило в мольбе сто крат:
И морщинки родимой тень,
И окна золотой квадрат.
Они приходят рано, до темноты,
Несносные сны, безвременные часы,
Осенние гости, они говорят: «а ты
Сонное зелье вылей за край земли».
Словно и сами не рады, — они во мне
В ссылке, на каторге, в горестной стороне,
Будто их кто-то властный послал за мной,
Творя заклинанья, бессмертный и неживой.
Вот и прядут в груди паучий уют,
Лунными клювами тёмные гнёзда вьют,
Носятся скользкой стаей нетопырей
И верещат: «сама нас, сама убей!»
Где моя воля? Спит в шерстяном клубке,
Замерли спицы, не ластится сталь к руке,
Сила моя запуталась в кружевах,
В белом узоре скатерти чуть жива,
Сдобные запахи, шорох тепла в плите,
Только счастливым может сниться небытие,
Сниться так яростно, что не расстаться с ним,
Ни на рассвете, ни солнечным днём пустым.
Еще ничего не начато,
Не стираны паруса,
Скрипят с недосыпу мачтами
Растерянные леса.
На солнце обманном нежиться
Не время еще нигде.
У леса цветок подснежника —
В растрепанной бороде.
В дому по углам — капустницы,
Заласканные зимой.
С полатей никак не спустится
Простуженный домовой.
Морозной упрямой зоркости
Узорчатый век погас,
Но небо на звонкой скорости
Без ласточек как без глаз.
И что-то звучит над ивами,
Прорвавшись сквозь твердь небес:
Да, все мы воскреснем, милые,
Как этот озябший лес.
Да, градова пляска вертится,
Да, холод в крови дрожит.
Еще ни во что не верится,
Но мы начинаем жить.
Вьется вервия кончик мохнатый,
Вырывается веретено,
Не кончается жизнь и когда ты
Сонно молишь об этом Его.
Потому что рассудок не знает,
Кто напьется душою твоей,
Как сугроб, над которым растает
Вертоград плодоносных ветвей,
Как дупло, где гнездовье созреет,
Не застав ни трухи, ни угля,
Это ты не ослеп от прозрений,
Это воздухом выметен взгляд.
Это ливень запутался в ребрах
И не высушит всхлипы никак,
Вот и дремлет на хлипких веревках
Маяты пустотелой гамак.
Слишком ясно видны силуэты,
Слишком звонко промыто стекло,
Солнце быстрой дорогой кометы
В холодеющий запад стекло.
Вереницы «с тех пор» и «отныне»
Затопили поблекший зенит.
Это все же еще не унынье,
Коль его сознаваем визит.
Пусть и блазнит оно над зимою,
Застилая огни переправ,
И молитва неверная воет,
Бесконечную жизнь оправдав.
Знаешь, сколько их будет еще, — стихов?
Сколько над головой прогремит стихий.
Сколько отметин выжгут щипцы грехов,
Столько и пропоешь на веку стихир.
Куцехвостым ли зайцем будет петлять твой век,
Лебединый ли путь проденет сквозь облака?
Темной солью осядет на сморщенных стенках вен,
Соскоблится комочком слякоти с каблука?
Тлеет бумага в предчувствии новых слов,
Ни они о тебе не знают, ни ты — о них.
Испарилась река, рассохлось на дне весло,
Но не спали чары, а голос еще не стих.
В каждой снежинке — бог
Тонких сквозных симметрий,
В ивах прозрачных — бог
Нежных земных безветрий.
Солнце и тишина
Смешаны в поднебесье,
Вот и не слышно дна
Стылого чернолесья.
Там, тяжелы навек
И невесомы снова,
Смолы идут наверх
В новом году сосновом.
Только горька, груба
Истина зимних таин,
Глянь, на твоих губах
Розовый снег не тает.
И на ладонях ток
Темных протяжных линий,
Медленен и жесток,
Заново режет иней.
Так в неподвижный час
Зимний, без укоризны
Всласть привечает нас
Бог бесконечной тризны.
Подсознательный Блок тлеет бликом на мысленной лире,
На ментальную лютню ладонь положил Пастернак,
Даже то, что само по себе прозябает в эфире,
Не заронится в душу горячим зерном просто так.
За здорово живешь, говорят, ничего не дается.
И перечить не смей, а не то прослывешь наглецом.
И в ларце кипарисовом четки тоскуют о солнце,
И сестра моя жизнь невский камень бросает в лицо.
Это горькое сито подкожную зябь высевает,
И мурашки бегут в мониторе дрожащем, и ах-
матовский профиль в чаду электронном сияет,
И Марина-измена запястье сжимает впотьмах.
Но уже на подходе от стен Вавилона когорты,
Задыхаются рифмами, в легких не чуя каверн.
Сколько вытекло лимфы мадеры и крови кагора!
А в смертельных промилле бушует, шипит постмодерн.
Рому, рому, романов, трагедий, мистерий, частушек!
Мы начнем нашу славную песню Поэмой конца.
Да закрой же ты книгу, салага, и просто послушай,
Как пятнадцать нас было тогда на сундук мертвеца.
Мне, о муза фригидная, вот где твоя тонкотелость!
Я приму, наконец, одноглазых братишек совет
Позабыть, как недавно в бездумии детском хотелось
Вдруг свернуть под «кирпич» и разбиться о зимний рассвет.
Старый Крым, соколиные перевалы,
Солнцем пройденная листва,
Дремлет полдень в тени усталой
Догорающего куста.
Старый дом, развалившаяся поленница,
Кровли зноем облитый скат.
Жизнь хозяйка здесь или пленница?
Может, лепится наугад,
Как гнездо в иссушенном углу сарая?
Осыпается свет белил.
Сумрак приторный овевает
Колыбельным теплом могил.
Лето спит. Живописец считает деньги,
Искры радости на усах.
«Сколько занял у вас пейзаж этот, день ли,
Два»? «Мне кажется, полчаса».
Старый сон. Не ответить, не отвертеться.
Винный хмель пополам с золой.
И секунды хватит мазнуть по сердцу
Краской розово-золотой.
После службы в пустеющем храме
Гаснет свет за плечами святых,
Заостряются медные грани
Завитков на киотах литых.
Тяжела потолочная копоть,
Темен сени узорной самшит,
Голубиной бессонницы коготь
За окном по карнизу шуршит.
Мы выходим и крестимся споро,
И все ждем: не окликнут ли вслед?
Впереди за церковным забором
Ни огня, ни движения нет.
Лишь лиловый колышется запад,
Тонким голосом звезды поют,
В нас пригрелся и ладана запах,
И загробного мира уют.
Что это? Над нами Покров —
Ледяною коркой к утру,
И рассвета сонная кровь
Примерзает к робкому рту.
Широки карманы. Шуршат
В них купюры щедрого дня,
Мелочью бряцает душа:
"Господи, помилуй меня"!
Отживает пестрая явь,
Волосы — под темный платок.
Кто это прощается, — я ль, —
Средь вечерних талых проток?
Зацветает древняя кровь
Мудростью седых Василис.
Чей же это стынет Покров?
Пой, душа, гуляй, веселись!
Где тебя носит, ласковый мой чинук?
Снова висишь на склонах Скалистых гор?
Впрочем, нам здесь потепление ни к чему,
Нашей зимой каждый русский извечно горд.
Это и правильно, нам иначе нельзя.
Мы — снегири, мы — искры бескрайних вьюг,
Выпало нам, в растерянной тьме скользя,
Север искать, все время стремясь на юг.
Так вот и я ненастьем своим горда,
Тяжким безрыбьем усталых немых озер,
По уши снега насыплет Бог, и тогда
В сердце прорежется: "Слава Тебе за все"!
Вспыхнет мороз восторгом, и жди греха,
Коль загадаешь, выпивши: если бы, да кабы
Ветер заморский расправил свои меха
В темной аорте русской печной трубы.
*Чинук — теплый ветер на восточных склонах Скалистых гор, вызывающий резкое повышение t воздуха.
Так оно и будет, — осень пережмет
В загорелых венах неглубокий пульс,
Как лучи, колосья спорый дождь сожнет,
На потухшем поле бросит. Ну и пусть.
Пусть ко дню Успенья, сам себе не рад,
Сливовым повидлом теплым изойдет
До нутра густого переспелый сад.
На закате время взято на излет.
На лету подросшим деткам на прожор
Ласточки хватают светлые часы,
Сумрак не сговорчив, голоден и скор,
Милые ладони холодней росы.
Голубая жилка согнутой руки
Моего дыханья пролагает дно.
Медленны касанья, взгляды высоки,
Так оно и будет. Открывай вино!
А кого я не помнила,
Тот вернется за мной
Непролазными поймами,
Тихой волчьей тропой.
И рассветами бледными
В росоносном дыму
Будет чудиться блеянье
С недосыпа ему.
Сквозь терновник дотянется
До меня все равно,
Потемневшими пальцами
Приласкает руно.
Смертной сенью не поймана,
Увернется земля.
А кого я не помнила,
Тот умрет за меня.
Словно вырезан бор в малахите,
Словно камни деревьям сродни,
Против грозной атаки наитий
Не хватает рассудку брони.
И бранится, и молится слово,
И осколочный мелется бред,
То солодок в гортани, то солон
На ошибочность речи запрет.
У орешников присно безгрешных,
У ползучих змеиных корней
Сердце сразу становится здешним
И считает дождинки ровней.
Как застенчиво нежить бормочет
На своем земляном языке,
Как волнуется, бьется, стрекочет
Земляничная нежность в руке!
Там, где скверну не слышали ветры,
Там, где рыбы не видели дна,
Без единого отзвука веры
Наша речь никому не нужна.
А кто-то все бухтит: memento mori,
"Не позабудь, голубчик, умереть",
И не во гневе, не со зла, не в ссоре —
Из лучших побуждений хлещет плеть.
Да так ли много нам от жизни нужно?
За соловья сойдет и воробей,
Верблюжья нить скользит в иголье ушко,
Латая ловко платья Саломей.
Лишь иногда мыслишка в душу канет,
Пойдут круги, слегка меняя цвет.
В лукавом мире много оправданий
Тому, чему прощенья вовсе нет.
И ничего внутри, но все вокруг:
Любовь, пустые хлопоты, погода,
Слепящий и слепой небесный плуг
Ведет бразду, не замедляя хода.
Хронометры смолкают и сердца,
На светофорах глохнут колесницы,
Из влажного болотного сырца
За горизонтом небо ткет зарницы.
Решительные черные очки,
Друзья, застолье, чьи-то именины,
Напившись взглядов солнечных, очнись
И говори отчетливо и длинно,
Что ничего вокруг, но все внутри.
Все, что сделаешь — хорошо.
Все, что скажешь — слова любви.
Деревянной ночи ковшом
Недоспавшие сны лови.
Теплокровный ветер молчит,
Чертит стрелки полетных схем.
Вездесущ и многоочит,
Всех услышит, придет ко всем.
И наполнится след водой,
И напоит вода траву,
Первоцветы всплакнут в ладонь,
Только их все равно не рву.
Прорастай, выползай на свет
Бархатистым большим жуком,
Посмотри, сколько зимних лет
В нищете без тебя живем.
Только беличий путь высок,
Только заячья падь бела,
На морозе гудит висок:
«А была ли весна»? Была.
Западет ли дурная мысль иголкой за воротник,
Разорит ли заячий след снеговую сплошную гладь,
Зазвенят ли звезды, — влюбившись в одну из них,
Почему-то легче в сырой темноте шагать, —
Или, может статься, небрежно скользя, слетит
На подушку грусть рябым совиным пером,
Недреманное око, забывшись, не уследит,
Как в сосуде хрупком на дне оскудеет ром,
В бесполезных скудельных лампах дрожат огни,
Лишь пока мы живем, мы бредим, что скушен Рай,
И поэтому ни одной минуты горькой не прокляни,
Ни одной слезы, ни одной пропажи не потеряй.
Как не плакать? Как, давясь, не лакать
Молоко туманных небес,
Если шаг чеканит снежинок рать,
Держит копья наперевес?
И в лицо, а чаще всего в глаза
Целит бой ледяной пращи.
Ни бежать назад, ни «прощай» сказать,
Выбит меч, и расколот щит.
От дежурных слов «так устроен мир»
Лишь соленый иней у рта,
Чуют кровь сквозь вьюгу клинки рапир,
И сквозная рана чиста.
Может, сдаться в плен? Но зима сильна
Не оружием белых рот,
А густым запасом простого льна,
Что на саваны раздает.
Как она подходит — хрустит в груди
Шаг серебряных каблуков.
Нет причин грустить лишь у мутных льдин
И себя жалеть — у снегов.
Но в разгаре схватки семи ветров,
Кособок, темнолик, горбат,
Лунной бритвой вспорет себе нутро,
Чтобы нас укрыть, снегопад.
Праздники мимоходом тянут меня из сна,
Вина сверкают, вина, а брезжит вина, вина.
Шум карнавальный ярок, а в сердце покой, покой,
Как у пропавшей варежки под елкою снеговой.
На обгорелом небе солнце в золе, в золе,
Словно я Новый год встречаю не на земле.
Но поят уже верблюдов звездной водой волхвы,
Чудо мое святое, разом нахлынь, нахлынь!
Боже, дай стать ресницей дымчатого вола,
Чтобы могло мне сниться, где я была, была.
Стойло, солома, ясли... Сквозь лозовую клеть
Дай мне тепло и ясно просто смотреть, смотреть.
За долгую зиму я выучу древний огонь,
Его я постигну в улыбке свечи и в камине,
Увижу, как лижется он в зазеркалье окон,
Как просится в душу ко мне, незнакомый доныне.
В костре оплывают и тянутся вверх города,
Долины золы подбираются к плазменным кручам,
Ах, как бы и мне, на земле не оставив следа,
За жизнь оправдаться одним только жаром трескучим?
Что мне память в клюве принесла?
Вот обрывок старого числа,
Вот осколок мутного окна,
Шаг один и улица одна.
Длинные расплывчатые дни,
Спи, моя хорошая, усни.
Я тебя не жду и не зову,
Угощенье не копи в зобу.
Щурилась морозная звезда,
Мне случалось падать из гнезда,
Озираться в липкой темноте,
Песни заводить, да все не те,
Слышать надвигающийся гул,
Разжимать захват сведенных скул,
Пробовать ногой гнилую гать,
Отсыпаясь, жить-не вспоминать.
Но прибилась ласточка ко мне,
Высмотрела щелочку в стене,
В оглушенной комнате зажгла
Бедный вечер синего стекла.
На псалтири бренча, не спугни рассвет,
Не твори молитв сгоряча,
Жемчуга навесь, застегни браслет
И скорей выходи встречать
Жениха. Он скажет тебе: «Дитя,
Драгоценный светильник твой,
Хоть и видит тропку, едва светя,
Как сухое чрево, пустой.
Почему, хоть крона твоя густа,
Переливчатый птичий кров,
Человечьи немощные уста
Не смакуют твоих плодов»?
Отвечай, прощаясь со всем, что есть
У тебя в некрепких руках,
Забывай гордыню свою и честь,
И любовь, и радость, и страх:
«Господин, не ведомо ль все Тебе,
Как мой день и вязок, и бел?
Из него прозрачное масло сбей,
Чтоб теплей светильник горел.
Ты одним касаньем пресуществи,
Что никто из людей не смог,
И тогда среди золотой листвы
Загорятся рубины смокв».
Вот и все. Бессилие отжени*.
Мглу озябшее горло пьет.
Говорил печалящийся Жених:
«То, что просишь, теперь твое».
И с тех пор мне солнце, что жадный тать,
Точит глотку лучей имбирь.
Не могу виссонные строки ткать
И баюкать свою псалтирь.
*Отжени (церковнославянский) = отгони
Псиной слюнявой сырая тьма
Стала бродить окрест,
В мелком пруду водяная чума
Ржавые сливы ест.
Ниже, в тисках ее одеял —
Обморочный покой,
Кто-то уснул, ну а кто-то взял
И умер, махнув рукой.
Вздохи неведомых малых сих
Паром крадутся вверх.
Полон тревожных воздушных сил,
В поле последний стерх
Встал на крыло много дней назад,
Добрую сотню лет,
Тень его вдруг наползла на сад
Сонмом дурных примет.
И по короткой сухой стерне
Через пустой покос
Гонит туман изнутри во вне
Белое стадо коз.
Словно снежинки, одна в одну,
Лишь копыта в грязи,
Белые козы скользят по дну
Выстуженных низин.
Мыши, нелепая лисья сыть,
В доме живут опять,
Если нам не о чем говорить,
То не о чем горевать.
Это не слабость, не грусть, не страх,
Все, что могло, сбылось,
Просто наткнулась осень впотьмах
На неземную ось.
***
Качается мак,
С него мотылек вспорхнул.
Легкокрыла жизнь.
***
Морок студеный
В гибких ложбинах волн —
Сон глубины.
***
На облачном дне
Тела соленого след
Дельфин оставил.
***
Огни на рейде.
Грузный корабль темноты
Бросает якорь.
***
Удод промелькнул
Росчерком пестрой кисти.
А счастье со мной.
***
Столб комариный
Землю и небо связал
Пуповиной дня.
***
Всего только шаг,
И заблестит впереди
Улыбка пляжа.
***
У какой скалы
Завтра нырять поутру —
В кафе разговор.
***
Забились лодки
В пазуху теплой бухты,
Туман все ближе.
***
Дорога к солнцу
В тысячеглазом море.
Пройти бы по ней!
Забегая вперед, не скажу ни слова.
Занавесил окна закат соловый,
Так и быть, я приснюсь тебе.
Копошится ласточкин сон под крышей,
Ветерок, проветрив подмышки вишен,
На ночлег ушел, и теперь
Я могу придумать судьбу любую,
Подхватить падение на лету и
Неподвижность остановить,
Чтобы в своды зала вливались арки,
Чтобы долго долго в руках у Парки
Все сучилась паучья нить.
Столько лет прожив, не пора ль родиться
И отведать выдохшейся водицы
Из бездонного решета?
В ледяном краю мне немного душно,
Словно рис гнилой, разбираю души,
Повторяю: «не та, не та...»
Выходя навстречу, вернусь к началу,
Где пустыня пела, река молчала,
И молился огонь светло.
Ты читаешь книгу, спокойный духом,
Не волнуйся, и кошка не дернет ухом,
Коль заденет свечу крыло.
Расскажи обо мне, как наполни
Синегубой водой пиалу,
Из которой ты пил бы и помнил
Небывалое как наяву.
Эта явь, раскалившая воздух,
В одночасье изгладит межу,
Так, проснувшись на зареве позднем,
Как о сне, о тебе расскажу.
Мрамор мне под ноги он кладет не по чину,
Ну, а я люблю его не по праву,
И все за то, что дурную мою кручину
Он пускает по ветру, уподобляет праху.
Здесь пушистым паром исходит груз потолочный,
Миражом опадает покинутая квартира,
Как роскошно здесь, но как яростно и непрочно
Потому, что я не стою этого мира.
Я чужая ему, настырная приживалка,
Только и есть, что на слова богата,
Но ему для меня от щедрот ничего не жалко,
Ни сладости лакомств, ни горечи ароматов.
Здесь вольготно крутить романы, тянуть «колу»,
По фазаньим лугам бродить в травяных гетрах,
Но едва прижмешься к колонне животом голым,
Как заплачут внутри нее голоса бессмертных.
Мы макушки прячем от хищных солнечных вспышек,
Открываем окна, впуская звездное половодье,
А местных печальных мертвых не видим, не слышим,
В ближайший ларек за пивом сквозь них ходим.
Херсонес вечерами закатным хересом переполнен,
И хиреют невзгоды, а всходы живут сквозь камни,
К кому-то приходят с пенным вереском волны,
Но соленого всхлипа не посвятит из них ни одна мне.
Бедовали в ссылке, горе мыкали византийцы,
С низких скал искали увидеть изгиб Золотого рога.
А потом покой это место выбрал, чтобы разлиться,
А сейчас мимо храмов на пляж разлеглась дорога.
Но прислушайся только, и оживет литургия,
И я в Херсонес приеду паки и паки,
Где ветер мне выплачет тайны свои дорогие,
И вялую кровь расцветят вино и маки.
…Но итог приходит нудных зимних смет,
Голубеет в небе голубиный след.
Оживает глина, глохнет глубина,
Благовеста длинно стелет пелена.
Мимо тьмы придверной выйдешь на крыльцо —
Воскресенье Вербное тычется в лицо.
Выше сонных зданий, выше облаков
Каждое дыхание, каждая любовь.
Снег твоих печалей, мелкий, крупяной,
Стает на ладонях Пятницы страстной.
Черные покровы, трепет сизых стай,
А весна сурова, а зима — прощай!
В пляске быстрых улиц, в суете храним,
Светится-красуется Иерусалим.
Птичьи горла полны возгласом небес,
Кто тебе напомнит, что Христос воскрес?
О, тьма вишневая, рояльная доска,
Вобравшая тепло чужих мелодий.
Звеня подвеской лунной у виска,
Растерянная ночь сквозь стены входит
В заросший стеллажами кабинет,
Минуя вечно прибранную спальню.
Опаловая грань, опальный свет,
Которого на свете нет печальней.
Над письменным столом свирель снует,
И мир меняет прежнюю природу,
Пронизывая пыльный переплет,
Выскальзывают строчки на свободу.
И пожирают гусеницы слов
Хрустящие ростки тревожных истин.
О, азбучные остовы основ,
Проникшие из снов типографиста
Сюда, где тонет все теперь во всем,
Где ожиданье пустоты упруго,
И мы с тобою можем день за днем
Читать романы, глядя друг сквозь друга.
Откуда города в горах берутся?
Чьим прихотям годятся эти дали,
Где бы дворов распластанные блюдца
Лишь воду дождевую собирали?
И замирали сросшиеся камни
От шелеста по ним теней внезапных,
Любое слово сонной рыбкой канет
В бесслышие домишек косолапых.
И где бы, расходясь, цвели на скалах
Соборов и церквей резные платья,
И мостовая каждый шаг ласкала,
Обрывы открывая, как объятья.
Но сущности миров забытых этих
Ты вдруг находишь дивную причину, --
Чтоб аисты, покачиваясь чинно,
И клювом каждый сантиметр разметив,
(Ты веришь в это просто и серьезно,
И по-другому объяснить не волен)
С улыбкой мудрой громоздили гнезда
На кровлях безголосых колоколен.
Мы в зубастой пасти Толедо,
Непрожеван день, недожит,
Словно рукоять пистолета
Улица в ладони лежит.
Так она шершава и грузна,
Так остер ее поворот,
Так неумолимо и узко
Дуло сухогубых ворот.
А вверху, в протянутых дугах,
В вольнице чердачной тюрьмы
Голуби так любят друг друга,
Что друг друга любим и мы.
Тужится булыжная тяжесть
Завитых пузатых дорог,
Тянется ленивая тяжба
Правой и левой ног.
Складками верблюжьего пледа
Свернуты арабские сны,
Как же мы, их дна не изведав,
Так бездонно ими полны?
Днем румяным, вещей ночью
Мы тихонько посидим,
Самокруткой междустрочий
Не взатяжку подымим.
Слушай! В мире заоконном
Не бывает тишины.
Он в созвучия закован,
Он сукном обит сплошным
Междометий воробьиных,
Металлических фонем
В самолетах и машинах
Перетруженных систем,
Чтобы, проходя сторонкой,
Босонога и бледна,
Нищенской худой котомкой
Не гремела тишина.
Silentiolum - уменьшительная форма от Silentium
Как живу? Вестей из-за моря жду,
В золотую пыль искрошив нужду,
Каждый день старательно навожу
Тьму гламурную на ресницы.
Лишь питье готово, еда сыра,
На столе – шампанское да икра,
Мне за двадцать было еще вчера,
А сегодня – уже за тридцать.
И виски нежны, и ключицы в лад,
И квартир столичных ключи бренчат,
На бегу дыхание невпопад,
Что отнюдь ничего не значит.
Я одна из многих, одна из тех,
Кто свое падение за успех
Принимает, поэтому чист мой смех,
Потому-то и плач прозрачен.
Отмеряю версты: асфальт-паркет,
Но зато не глядя и налегке,
Кроме денег стоптанных в кошельке,
Ничего взаймы не давая.
По утрам надежды свои пасу,
Где машины пьют на шоссе росу,
И природа держится на весу
Ослабевшая, чуть живая.
На ветвях сиреневых и в траве
То ли ветер ловит летящий свет,
То ль крадется неведомый зверь ко мне
Изумрудно-жемчужной масти.
Бесконечно медленен и высок
Невесомый, тихий его прыжок,
Так ложится долгий рассвет у ног,
Так спросонья вздыхает счастье.
Как пойдет, да так и поведется,
Вихрь постылый не остановим.
Жажда удивительного солнца,
Видимо, записана в крови,
Солнца непосильного и злого,
Истиной клеймящего глаза.
Под приливом марева густого
Блики долго исчезают за
Краешком алеющего века.
Не загладить их, и не сморгнуть.
В ореоле пристального света
Два зрачка на ощупь держат путь.
Но слабеет огненная сетка,
Холод зренья вызрел в глубине,
Бьющий безболезненно и метко
В лица, обращенные ко мне.
Потихоньку будем, как придется.
Все лучи нечаянно разлив,
Помяни нас, горестное солнце,
По другую сторону Земли.
Д.
Мореход загорелый, держащий на юг
Курс, минующий мели и хляби,
Я на севере, друг! Я на севере, друг!
И сосульки свисают с моих астролябий.
Жизнь, конечно же, проще, чем мнится сейчас —
Бестелесны несчастья, препятствия зыбки.
Пусть догонят тебя, острокрыло промчась,
Поцелуев легчайших летучие рыбки.
Когда уже все придумано
И вытоптано до глин,
Дымящийся свет предутренний,
Изнанка вечерней мглы,
Разобранные по винтикам,
Растащены по углам
Серебряными небожителями,
Удастся ли что-то нам
Нашарить в потоке стынущем
Потусторонних вод?
Отчаяния удилища
Изогнуты в горизонт.
И тускло признанье теплится,
Что все, чем душа жива —
Не дело, и не безделица,
А только слова, слова...
Лебедою пахнет, не бедою!
Соки поднимаются в стеблях.
И дружины жужелиц бедовых
Бляхами горят на ковылях.
Ковыляет паучок-калека,
С паутины сбитый невзначай,
Разминает ломкие колена,
Боязливо лапки волоча.
Величают яблони друг друга,
Словно две беременных жены,
И благая весть не сходит с круга
Незакатной звездной вышины.
Вышит вечер бисером смородин,
Тлеет пестик, вылизанный тлей.
Ливень, мускулист и полноводен,
Вскачь совокупляется с землей.
Зависть навсегда благословенна
Ко всему, что сдерживая взмах,
Завязь глянцевитую блаженно
Пестует в зеленых пеленах.
Пел орешник, бабочки дурили,
И, подземной грустью умудрен,
Муравей рассказывал о мире
В самом настоящем из времен.
Я просыпаюсь в час,
когда засыпают птицы,
себя обнимая крыльями.
Они вдыхают молочный свет,
осевший на листьях,
и выдыхают сумерки,
что воздуха тяжелей.
Перед выходом из дому
я недолго смотрю в окно —
ветер качает деревья,
и все фонари в округе
беззвучно мигают.
Заметит ли кто меня
в мире уснувших птиц,
узнаю ли я кого?
Похожий на филина кот
очами медовыми греет
мой сиротский затылок:
«Не верь звездочетам,
дитя мое, твоя звезда,
твоя звезда
еще взойдет-не погаснет».
Зарницей бредит дальнее заречье,
Седой поток то светел, то суров.
Усталыми ступнями топчет вечер
Нерукотворный луговой покров.
Пасется вечность на ложке покосном,
День ото дня ее бока тучней.
В тумане потерявшись, ты без спросу
Сосцов ее молозиво испей.
Нащупай нежно сердцевину ветра,
Уткнись в заката громовой разъезд,
И соль земли непрошеным ответом
Живые ткани весело разъест.
На самом деле все смешно и сладко,
Убийственно, торжественно, легко.
Прозрение сырой еловой лапкой
На грудь заговоренную легло.
То не кукушка мается средь ночи,
Не светлячок петляет над водой,
То Ярославна продирает очи,
Очнувшись в Николавне молодой.
Вот тебе и пыль, и небо,
И прощенье, и зарок.
На любовь наброшен невод
Перепутанных дорог.
Но она, еще живая,
Дышит, жабры разводя,
Мутные зрачки сужая.
Сквозь заплаканный октябрь
Нам разлука смотрит в спину,
И, не слушая молитв,
Говорит: «Я не покину
вас, любимые мои»!
И вовсе ты никчемна, радость,
Любовь, и вовсе ты ничья!
Вы не по праву мне достались
С чужого ладного плеча.
В моих оцепеневших кущах
И свет дневной валится ниц,
И небосвод полуопущен
Припухшим веком без ресниц.
Сама с собой веду игру я,
Выдумывая смысл игры,
Но не живу, а лишь бытую,
От ветра голову укрыв.
Капустница, Павлиноглазка!
Кто вас, бедняжек звал сюда?
Ни правды не найти, ни сказки,
Ни тела, ни его следа.
Зато в одном дому безвестном
Вовсю тревожит тишину
То трепыханье занавесок,
То промельк от окна к окну.
Как на мою вы пали долю,
Две озорницы, две зари?
Чтоб вам не вырваться на волю,
Замок рисую на двери.
Без десяти, мой хороший, без десяти.
Как, я не знаю, но все же пора идти,
Мартом бензиновым легкие полоскать.
Только вот простыни к нам приросли опять,
За ночь пустили корни в каждый изгиб,
С мясом сдираются. Так и Геракл погиб,
Мир его праху. Но мы-то с тобой сильней,
Сколько уж мы списали подобных дней!
Нашим победам славным потерян счет.
В небе уже крадется твой самолет.
Чует тебя и голодным брюхом урчит,
Шеей драконьей водит. И нет причин,
Чтобы забиться в милую конуру,
Кроме меня. Но я сама поутру
В лоб тебя поцелую без десяти:
«О, не пугайся, просто пора идти.»
Редкий взгляд до середины Рейна
Долетит, не врезавшись в стремнину.
Плоть реки разъята, как филе, но
Цвета залежалой буженины.
Мигом обернулись вертелами
Флюгера для петушков-паяцев,
С маковок, плывущих над домами,
Им теперь вовеки не подняться.
Полдники лимонны до изжоги.
Переулки, булочки, беседы.
Если нам осточертеет джоггинг,
Тут же заведем велосипеды.
Summum bonum местного разлива
Не дороже сладости глинтвейна,
Только голос здесь звучит красиво,
Вкрадчивым сопрано лорелейным.
Где же вы, снегири-свиристели,
Почему вы забыли мой лес?
В нем стонали от стужи ели,
Призывая милость небес.
В нем рыскучие выли вьюги,
Припадая к моим следам,
И ходила молва в округе:
Не видать конца холодам.
Подались синицы шальные
В города, к помойкам людским,
Потому что плоды лесные
Лишь оскоминой были им.
А рябина, развесив гроздья,
Как сумела, накрыла стол,
Но презрели трапезу гости,
И на пир никто не пришел.
Вы наряды свои и свирели
Для чужих балов сберегли.
Снегири мои, свиристели —
Сны укрытой снегом земли.
В ваших гнездах ночуют метели,
И вздыхает сырая тьма,
Сквозь журчанье и звон апреля
Не докличется вас зима.
Так говорят про вас: никакой души,
Никакого бессмертья и никакого Рая,
Если умолк ваш лай, забытье прошив,
Больше не вздрогнуть нам от этого лая.
В детстве вас водит за нос бублик хвоста,
Только печаль выпрямляет и ваши тропы.
Нам не угнаться. И окликать устав,
Мы поводков обрезаем тугие стропы.
Как облака, изменяясь, но не дрожа,
Без приговора, вины и другой поклажи,
Перебирая лапами по небу, сторожа,
Лица и запахи помня, уходят в стражи.
Трепет шерстинок себе забирает листва,
Клубню ядреному плоть достается и сила,
Ну, а любовь неразумного существа
Нерастворима землею и невыносима.
Знаю, о вас молиться — дурная блажь,
Но я потихоньку, словечки в груди расправив.
Если когда-нибудь нас приветит Хозяин наш,
Может, и вам навсегда Он вернет хозяев.
(Собор небесных сил бесплотных)
В этот день всегда выпадает снег,
Там, где только может достичь земли,
И хитоны инеем убелив,
Покидают ангелы свой ночлег.
Восстают Господства среди светил,
Расправляют Власти рывком плащи.
Торжество рассвета подняв на щит,
Горизонт колеблют отряды Сил.
И лежат снега – ни хрусталь, ни прах,
И метель не ищет себе друзей,
Но отметку белой кровью своей
Без разбора ставит на всех дверях.
А игра, по-моему, стоит свеч,
Уж хотя бы тех, что сейчас зажгу.
Всполошится тень, промелькнет в мозгу:
"Где же мир мой, Господи, где же меч?"
Золотой узор византийских лат
Процарапан кистью острей иглы,
Михаил Архангел из теплой мглы
На меня с трудом опускает взгляд.
Я добегу, допишу, долюблю,
дотянусь, догорюю.
Я отыщу, отмолю, отзовусь,
отвоюю, отдам,
только сначала янтарный чаек
неспеша заварю я,
ложкой взвихрю аромат
с раскаленного дна.
Только додумаю парочку
дохлых мыслишек:
лагерь мой, дескать, никчемен,
заброшен и пуст,
счастья нехватка, а денег
распутный излишек.
Лету конец. Отзвучал
монотонный отпуст,
августом сладкоголосым
прочитанный нежно.
Света пока еще вдоволь,
но с сентября
ход моего бытия определяет
надежда,
тропки обочину горькой
росой серебря.
Все, что должна, доведу до конца,
до вершины, до низа.
Я отскоблю до бела задубевшую
совесть мою.
Вот я уже выключаю
цветной телевизор,
вот уже с кресла потертого
бодро встаю.
Мир тебе, вечерняя дорога,
Птицею летящая в закат.
Поступь тяжелеет понемногу,
Небеса беззвездные грустят.
Цедит ветер мелкими глотками
Приторное зелье тишины.
В пыль следы ложатся лепестками,
И шаги босые не слышны.
Мир тебе, капризное сомненье
И мое, и тысячи веков —
В испытанье или в утешенье
Посылает нам Господь любовь?
Я люблю прощанье у порога —
Оттолкнуть объятья норовят.
Я люблю вечернюю дорогу,
По которой не вернусь назад.
Муха, жизнь продлевая бессовестно,
Ни крыла не щадит, ни плеча,
А слова — порожденья бессонницы,
Умирают при первых лучах.
Сгибов рук синеватые выемки
Так сладки от вчерашних духов,
С детской горки невнятные выкрики,
Точно воду, глотает альков.
И сердечком скулящим, и кожею
Помню солнечный бег наизусть,
Не губи меня, день настороженный,
Может статься, еще пригожусь.
Под подушкой кудахчет безвременье,
Мысли вязнут, едва волочась.
Слишком поздно будить откровения,
Слишком рано проснуться сейчас.
Нервных крыльев носа скупые тени,
Волчья масть седая пышна и прекрасна,
За неимением гербовой, в пальцах млеет
Tabula rasa.
Кто-то участь такую скучной считает,
"Текст да словарь, - говорит, - какая рутина!"
Сквозь переплет ороговевший мерцает
Lingua Latina.
Шелест туники Катулла Лесбии снится,
Вновь обживают хмелю послушные боги
Гроты и заводи.
Мне ль, самозванке, хвастаться: "ученица!"
Я та, кто, напротив сидя, считает слоги,
Spectat et audit.*
* "смотрит и слушает", строка из стихотворения Катулла "Ille mi par esse".
Это еще не чудо,
Голос едва зачат,
Гусельки-самогуды
Где-то в зобу бренчат.
Свитерок-самовязка —
Добрая шерсть и лен,
Покидай без опаски
Тех, кто в тебя влюблен.
Нежится в самокрутке
Трубочный табачок,
Я ненавижу шутки
Шаткие, ни о чем.
Снов золотые соты,
Ласковая езда,
Милые самолеты,
Славные поезда.
Это еще не песня,
Бусины на полу,
Легок, пшенично пресен
Высохший поцелуй.
Я февраль выпускаю табачным зловоньем — вверх,
Принимаю весну, как одну из земных вер.
На крупинки веселья дробит тишину капель,
Для меня наполняя хрустальную бездну-купель.
Я должна первородную порчу свою превозмочь —
Согрешила когда-то рожденьем в морозную ночь.
Чтобы таинству дать сквозь замерзшую кровь прорасти,
Я скажу, не лукавя, ослепшему снегу: "прости!".
Мы в расчете с зимой, и никто не в убытке из нас,
Но я буду носить ее в радужке северных глаз.
Замолчит, претворившись, что вовсе не ропщет она,
Я призналась во всем, но не знаю, была ль прощена.
В щели утро сквозило печальное,
И постель не была застелена.
Я убила себя нечаянно
И всплеснула руками растерянно.
Я недела платье любимое
И очки огромные темные,
Осязаньем неуловимая,
Зеркалами неотраженная,
Я бродила меж снов и дум твоих,
Бархат век целовала трепетный,
Но не слышал ты, удручен и тих,
Моего беззвучного лепета.
И теперь — ни жажды, ни голода,
Лишь тоска по жизни разбившейся.
Если в зной вдруг повеет холодом,
Значит рядом я, мой несбывшийся.
И зачем на ночь глядя взяла пяльцы —
Звездный луч иглой исколол пальцы,
Отравил кровь, а ты все не шел.
Паутина долго меж рам дрожала,
Там буравил тихо паук жалом
Сердца жертвы живой шелк.
И каким ветром ты сейчас дышишь?
Под моей низкой остывшей крышей
Стол накрыт и ужин согрет.
Лишь вино откупорить не сумела,
Все равно — без тебя бы я есть не смела.
Виноград и сыр на десерт.
Бормотание в пустоте комнат.
Ночь опять здесь, ночь меня помнит.
Полон тьмы ее капюшон,
Но она плеснет мне в глаза утро.
И настойчиво врет сверчок мудрый:
«Будет все. Будет все. Хорошо».
Знаешь что,
давай-ка встретим август
мягкой безболезненной печалью,
примем из его ладоней теплых
тяжесть яблок с кожицей лучистой,
освятим их на Преображенье,
гулкими ночами будем слушать,
как сквозь кроны шелестят в паденьи
звезды переспелые, срываясь,
и заполним все сосуды в доме
мудростью последних многоцветий,
сукровица горькая в которых,
загустев, навек остановилась.
Милый мой,
давай проводим август
колокольным плачем на Успенье,
скорбь свою напрасную схороним
в прели под седыми лопухами,
и тогда обрушится прозренье,
почему нас длинно и тревожно
ласточкины слетки окликают —
над зарею им давно уж виден
горизонт в тумане сентября.
Ах, мистер Томас,
как мне до Вас далеко!
Я-то с пустыми карманами
крашу забор сама.
Моя воскресная школа
с простеньким камельком
мне совершенно не в тягость.
Но сводят меня с ума
плесень липучей лени,
скуки шершавой слой.
Вам, мистер Томас, известен
способ их извести.
Но разве мне хватит духу
пойти на это одной?
А на друзей вроде Вас
мне перестало везти
в полузабытом детстве,
еще при молочных зубах.
Однако, и у меня были сокровища,
вот они, мистер Томас:
любимая книга, игрушечная труба,
что почти не звучала,
и жухлый ячменный колос.
Наткнулась на них в кладовке,
выудила из темноты
среди заласканных кукол
и прочего реквизита.
Мне бы предвидеть, что
слежавшийся запах мечты
жертву пронзает насквозь
клинком нашатырного спирта.
Не знаю, как Вам, мистер Томас,
а мне, пожалуй, грешно
сетовать на судьбу
безудержной забиякой.
Наверное, выглядит трусостью,
если рассудишь, но
я не принимаю теперь
ни тайн почивших, ни знаков.
Поэтому, мистер Томас,
продолжим красить забор,
опустим в глубины короба,
нисколько не беспокоясь,
мироточивые мощи
нелепых детских забот:
книгу о Вас, трубу
и обеззеренный колос.
Что ж, пожалуйся, молви: «больно как»,
И в гортани эхо лелей,
Сроки давности вышли, Оленька,
Ты еще поживешь на земле.
Как по иглам, по тонким вздохам ты
Протанцуешь, легка в ходьбе,
Только будешь дышать не воздухом,
А чужою тоской по тебе.
Я засыпаю забвеньем гримасу минувшего дня.
Я засыпаю обиду заботами об уюте.
Неторопливыми пальцами освобождаю рояль
От паутины серебряной фуг и прелюдий.
Я засыпаю доверху сахар в узорный хрусталь.
Я остаюсь в тишине, усталости уступаю.
И по следу луны, из-под душных своих покрывал
Я ускользаю лучом. Я засыпаю.
Никогда мне зима не нравилась,
Не прощала она, не каялась,
Никли волосы, кожа старилась,
Как затертое полотно.
И, сминая прическу шапочкой,
Гололедной спеша развалочкой,
Я была угловатой дамочкой
В черно-белом немом кино.
Я была быстроногой норочкой,
Образ жизни потемок норочных
Принимая безоговорочно,
Как условия мировой.
О тепле, о свете что знали мы,
По снежинкам читая знаменья,
И застиранным белым знаменем
Стлался воздух над головой.
И обиженно снег похрустывал.
Как же много осталось русского
В том потоке сознанья прустовом,
Закружившем меня на льду.
Я почти что вернула молодость,
Отогрелась и успокоилась,
Все задуманное исполнилось,
На беду мою, на беду.
Кажется, я оставила дома включенный утюг,
И на окне без решеток забыла задернуть шторы,
Это старый невроз по весне разыгрался вдруг,
Вот и в метро мерещатся трамвайные контролеры.
Странной судьбы поворот я спокойно припомнила,
Не спеша повернув в переход на Курскую радиальную,
Сколько слов, данных себе и кому-то, я не исполнила,
Про сладкое, например, обещала забыть радикально.
Рядом — мужик, он не бомж, просто брюки грязные,
(А хоть бы и бомж, потерплю, ведь я — христианка),
Кашляет без конца, надеюсь, что не заразный,
Ко мне что угодно прилипнет, и грипп, и ветрянка.
Проехала станцию, в тревожном чаду задремав,
Не доведут до добра рассеянность и беспечность,
Значит, опять по эскалатору мчаться стремглав,
А впереди — полная нужных ответов, нежная вечность.
Солнечный ветер, жесткий и жилистый,
спелою кожею
запоминаю. В спальню душистую
больше не вхожа я.
Тесно прильнули теплые волосы
к плечикам замшевым,
и никого непрожеванным голосом
не о чем спрашивать.
Но зато есть кого мять и раскатывать
гладкой походкою,
и для кого, холодея, раскладывать
донышко топкое
глаз не влюбленных. Кошкой проворною
ластиться весело,
чуя, что скоро свернется в прогорклое,
стылое месиво
кровь его злая. А мне не одуматься,
мне поиграть бы.
Кружит весенняя похоть над улицей
галочьей свадьбою,
и целомудрие вовсе не хочется
тешить обидою.
Вам, господа моего одиночества,
я не завидую.
Солнечный ветер зубами фотонными
холодно клацает,
только пожизненно я застрахована
от радиации.
Я осталась на этом свете
Шептать из трясин,
Заливаться румянцем
Стынущим, серебристым,
Выплетать из байковой ряски
Канву мокасин —
Оголенной ступней
Моей заводи только коснись ты.
Я осталась тебя посвящать
В перекличку примет
Моего приближенья слепого,
Как заспанный омут.
И с забывчивых губ воровать
За рассветом рассвет,
И в ладонях лущить имена,
Словно вызревший солод.
Я осталась кувшинки растить,
Сторожить камыши,
И выкармливать грудью выдрят
На песчаной мели.
Ты запомни, когда поплывешь:
Утопая, дыши.
Как бы ни было страшно тебе —
Умирая, живи.
Ни слезы, ни слова за душой,
Ни улыбочки на черный день.
Этот город вовсе не большой,
Как перчатку ты его надень.
Нежным всхлипом ты его вдохни,
Невеселым странником побудь,
Сеющим бульварные огни
В Сены обмирающую ртуть.
Помни, этот город не про нас.
Хоть любезен, да неумолим.
То, что он подарит и продаст
Все равно останется за ним.
Бытие по-своему решай,
Только задержи в нем до поры
Ресторанчик Саши Финкельштайн,
Стариков, играющих в шары.
Пламя молодого божоле
Выпей с тем, кем ты не дорожишь,
И попросит шепотом: «Налей…»,
Кубок ночи протянув, Париж.
Под лучами ласковой Денницы,
Бьющими старательно в висок,
Силуэтом корюшки-плотвицы
Награждаю тлеющий песок.
И пока расхристанно, вповалку,
Спит вокруг усталый легион,
В бережно рисующую палку
Мой поблекший разум заключен.
Но резвятся паруса фелюги
Над затоном медленной зари,
Дружно перехватывая руки,
Выбирают сети рыбари.
Кофе остудится мигом,
Газ под глазуньей зажжен,
Белым расколотым бликом
В чашке мой день отражен.
Тянет бензином в окошко,
Нынче так пахнет весна,
Что похотливою кошкой
По двору бродит без сна.
Мятый тетрадный листочек
Брошен тобой на кровать,
Ты мои новые строчки
Не захотел прочитать.
А прочитаешь — обсудишь,
Все разглядев между строк.
И телевизор разбудишь,
Чтоб скоротать вечерок.
Скажешь: «Таланта бы малость,
Только тебе не дано...»
Что ж, кому больше досталось,
Взыщется больше с того.
Сыром посыплю глазунью,
Сливки я в кофе плесну
И приласкаю игрунью,
Драную кошку-весну.
Прерия — сушь, тропа, облака, пепел.
Жгучей воды белых кто же из нас не пил?
Лица бизоньи разве кто-нибудь помнит?
Пегое брюхо койот плотью степи наполнит.
Прерия, солнце гонит меня вперед конвоиром,
Но на твоих языках я говорю с миром,
Голос до рыка простужен твоим ветром,
Здесь я зачат сытым индейским летом.
Останови нас, Черный Лось, брат мой!
В пляске не повернуть времени нам обратно.
Но как искрист бисер, как гудят бубны!
Духи дряхлые глухи и беспробудны.
Где священная трубка тлела — дымит поезд.
И убивать, и умирать ради любви поздно.
В пыль площадей стерты наши дни и поверья,
Но только нам слышна песня орлиных перьев.
"Мироносицы жены, утру глубоку, ароматы вземша..."
Пасхальная стихира
И утро бывает как вязкая ночь глубоким,
Саднят молитвы трещинами на губах,
Сомненье нетвердой рукою выводит наши дороги,
Восходом яростно-жарким нам спины обносит страх.
Сжатые пальцы немеют.
Не отставай, Саломея!
И каждый камень, стуча в подошвы сандалий,
Нас уверяет, что глупо теперь спешить.
Течет из сосудов густой аромат сандала,
Слоистый воздух шелком лучей расшит.
В оцепененьи долина.
Холодно, Магдалина!
И нам не место в тепле за дремлющей глухо дверью,
Где странно внимать таким знакомым словам,
Единственный лишь из всех вопросов о вере
Качается в нас: кто камень отвалит нам?
Скалистая явь туманна.
Почти пришли, Иоанна!
И на перекрестке мелькают машины и лица,
Мария, Мария, не сбиться бы нам с пути!
В жемчужную церковь к вышитой плащанице
Не миро, хотя бы слезинку одну принести.
Она одна у Тебя, Господи, блаженная, юродивая,
Грубым горбом изуродованная, что от сложенных сзади крыл.
До конца ни одной молитвы не вспомнила вроде бы,
Но ни о чем и не просит, лишь бы Ты ее не забыл.
На веках ее начертаны, как на сухих пергаменах,
Тайнописью морщин непрочитанные Твои заветы,
Но и ради пяти беспокойных ее праведных
Ты зажигаешь над ней искупительные рассветы.
Пляшут в поземке, корчатся призраки стай сгинувших,
Стынут души, простить и опомниться не успевшие,
Все мы придем, если кликнет своих кровинушек,
Если скажет Югу: «отдай»! и Северу — «не удерживай»!
Ветром пройдется по долгим травам ее прошлое,
Глянет сквозь ветви черным глазом смородинным,
Напиться попросит странником, гостем непрошенным,
И ливень на всех языках вспомнит имя моей родины.
Бумаги, кабинеты, коридоры —
Тих мой удел.
Хитры и должники и кредиторы —
Я не у дел.
Слова, теснясь, дрожат на мониторе,
Мои слова?
Мне кажется, в каком-то важном споре
Я не права.
Кофейный вкус смягчает сигарета —
Не спать, не спать.
Мне снов, что посылаются поэтам,
Не увидать.
Пронзительной строкою отпугнуть бы
Мечты и страх.
Но все стихи задуманы, как судьбы —
На небесах.
Стойте справа, слева проходите,
Не забывайте вещи, не забывайте
Тревогу ликов, бодрствующих в граните,
Движений света на обновленной смальте.
Синяя линяя — путь, параллельный полночи,
Вымытый блеском, спешкою окаймленный,
Это в час пик мы друг для друга сволочи,
А на последнем поезде мы влюбленные.
Будьте особо внимательны на эскалаторе,
Если с детьми вы — не отпускайте их руки,
Стиснуты мы турникетами-автоматами,
Зная, насколько они невесомо хрупкие.
Места уступайте слабым и опечаленным,
Милостью оделяйте робких, немых, калек,
Дежурный за сбои техники не отвечает,
Устали шагать — переходите на бег.
Станция следующая — безымянная станция,
Стекла мутнеют от мельтешения душного,
Силятся рельсы в скорости не расстаться,
В Теплый мой Стан доставляя меня, уснувшую.
Они песком мои забили вены
И суховеем закоптили губы —
Циклопами поставленные кубы,
Исхоженные сонные Микены.
Все помнят скалы — как попеременно
Сигнальщики годами ночевали
У сложенных костров, как чутко ждали
Заветной вести: близок Агамемнон!
Здесь оказавшись, сожалеть не надо,
Что замолчало время на запястье,
Что скорпионом спит в камнях опасность,
Тоскливо блеет брошенное стадо,
Печален звук овечьей погремушки.
Из жидкой тени листьев олеандра
Взгляни же, обреченная Кассандра,
На бледные славянские веснушки.
О вещая, мой незатейлив эпос,
Он исказит твои черты зевотой,
Но, знаешь ли, с великою охотой
Я джинсы поменяла бы на пеплос.
Глухих веков победы и измены
В уверенном гекзаметре очнулись,
Не я пришла, а вы ко мне вернулись,
Растерянные старые Микены.
Мой мир ютится искрой золотой
На кончике накрашенного ногтя,
Он зарастает кожей молодой,
Как рваный шрам на рассеченном локте.
К бетонным плитам, плоский и цветной,
Он пригвожден никчемною картиной,
Он остывает рыхлою золой
От писем, что прочел огонь каминный.
Мой мир хранит насмешливый покой,
Когда упругий ветер бьет тревогу,
И праздников его постылый вой
Не нужен мне и ненавистен Богу.
Мой мир — ладони, сжатые в замок
Порывом обезумевшего танца,
И бьется в них любовь, как мотылек,
Пыльцою теплой осыпая пальцы.