Fragoletta
O LOVE! what shall be said of thee?
The son of grief begot by joy?
Being sightless, wilt thou see?
Being sexless, wilt thou be
Maiden or boy?
I dreamed of strange lips yesterday
And cheeks wherein the ambiguous blood
Was like a rose's--yea,
A rose's when it lay
Within the bud.
What fields have bred thee, or what grove
Concealed thee, O mysterious flower,
O double rose of Love's,
With leaves that lure the doves
From bud to bower?
I dare not kiss it, lest my lip
Press harder than an indrawn breath,
And all the sweet life slip
Forth, and the sweet leaves drip,
Bloodlike, in death.
O sole desire of my delight!
O sole delight of my desire!
Mine eyelids and eyesight
Feed on thee day and night
Like lips of fire.
Lean back thy throat of carven pearl,
Let thy mouth murmur like the dove's;
Say, Venus hath no girl,
No front of female curl,
Among her Loves.
Thy sweet low bosom, thy close hair,
Thy strait soft flanks and slenderer feet,
Thy virginal strange air,
Are these not over fair
For Love to greet?
How should he greet thee? what new name
Fit to move all men's hearts, could move
Thee, deaf to love or shame,
Love's sister, by the same
Mother as Love?
Ah sweet, the maiden's mouth is cold,
Her breast-blossoms are simply red,
Her hair mere brown or gold,
Fold over simple fold
Binding her head.
Thy mouth is made of fire and wine,
Thy barren bosom takes my kiss
And turns my soul to thine
And turns thy lip to mine,
And mine it is.
Thou hast a serpent in thine hair,
In all the curls that close and cling;
And ah, thy breast-flower!
Ah love, thy mouth too fair
To kiss and sting!
Cleave to me, love me, kiss mine eyes,
Satiate thy lips with loving me;
Nay, for thou shalt not rise;
Lie still as Love that dies
For love of thee.
Mine arms are close about thine head,
My lips are fervent on thy face,
And where my kiss hath fed
Thy flower-like blood leaps red
To the kissed place.
O bitterness of things too sweet!
O broken singing of the dove!
Love's wings are over fleet,
And like the panther's feet
The feet of Love.
Клубничка
Алджернон Чарлз Суинберн
Ну что, Амур, тебе сказать,
Восторга плод от Скорби чрева?
Слепой, что жаждешь созерцать?
Бесполый, кем мечтаешь стать,
Юнцом ли? Девой?
Какой чудесный сон – взгляни,
Ланит румянец возбуждённый,
И уст пурпурные огни -
Цвет юных роз, когда они
Ещё бутоны.
Амура роза - райский клад,
С разверстым нежно-алым лоном,
О, полный тайн цветочный сад,
Здесь вольный голубь вьётся над
Своим бутоном.
Боюсь бутон сей повредить
Лобзаньем, страстью в пылком слове.
Как не порвать живую нить,
И сладость жизни не пролить
Подобно крови?
Восторг желанья моего,
О, вожделенье восхищенья!
Огнём и день, и ночь его
Питает взгляд, сжигая до
Испепеленья!
От уст жемчужных оторвусь,
О, соло сладкой партитуры,
Воркуй, моя Венера, пусть
Уста твои развеют грусть
И сон Амура.
Округлость маленькой груди,
И стройность ног, и бёдер строгость -
Всё при тебе, с ума своди,
Дразни Амура. Пробуди
Его влюблённость.
А чем ему тебя прельщать,
Бесстыдную, к любви глухую?
Ведь ты - сестра его и мать,
Но будешь гордо презирать
Молву мирскую.
О, холод сладких уст твоих!
Сосцов огонь багрово-красный!
Лианы локонов густых,
Искрясь, стекают с плеч нагих,
Струёй атласной.
Огонь с вином – мой жадный рот,
И на груди твоей бесплодной
Мой поцелуй, как мак цветёт;
Уста поют, душа поёт,
Но я – голодный!
Сплетённых кос живой клубок,
В нём каждый локон жарко жалит
И ах! Грудей расцвёл цветок.
Уста - кинжал, как он жесток -
Целуя – ранит!
Прижмись, люби меня, лобзай,
Насыть себя моей любовью,
И от любви изнемогай,
Без сил от страсти умирай
На полуслове.
Горят на теле, на лице
Мои расчетливые губы;
Подобно камню на кольце,
Рубин вскипает на сосце
Ожогом грубым.
Как сладко горечь расцвела
В неспетой песне трубадура!
Легки неслышные крыла,
И мягок шаг кошачих лап
В стопах Амура.
A Ballad
of Life
I FOUND in dreams
a place of wind and flowers,
Full of sweet trees and colour of glad grass,
In midst whereof there was
A lady clothed like summer with sweet hours.
Her beauty, fervent as a fiery moon,
Made my blood burn and swoon
Like a flame rained upon.
Sorrow had filled her shaken eyelids’ blue,
And her mouth’s sad red heavy rose all through
Seemed sad with glad things gone.
She held
a little cithern by the strings,
Shaped heartwise, strung with subtle-coloured hair
Of some dead lute-player
That in dead years had done delicious things.
The seven strings were named accordingly;
The first string charity,
The second tenderness,
The rest were pleasure, sorrow, sleep, and sin,
And
loving-kindness, that is pity’s kin,
And is most pitiless.
There were three men with her, each garmented
With gold and shod with gold upon the feet;
And
with plucked ears of wheat
The first man’s hair was wound upon his head.
His face was red, and his mouth curled and sad;
All his gold garment had
Pale stains of dust and rust.
A riven
hood was pulled across his eyes;
The token of him being upon this wise
Made for a sign of Lust.
The next was Shame, with hollow heavy face
Coloured like green wood when flame kindles it.
He hath such feeble feet
They may not well endure in any place.
His face was full of grey old miseries,
And all his blood’s increase
Was even increase of pain.
The last was Fear, that is akin to Death;
He is Shame’s friend, and always as Shame saith
Fear answers him again
My soul said in me; This is arvelous,
Seeing the air’s face is not so delicate
Nor the sun’s grace so great,
If sin and she be kin or amorous.
And seeing where maidens served her on their knees,
I bade one crave of these
To know the cause thereof.
Then Fear said: I am Pity that was dead.
And Shame said: I am Sorrow comforted.
And Lust said: I am Love.
Thereat her hands began a lute-playing
And her sweet mouth a song in a strange tongue;
And all the while she sung
There was no sound but long tears following
Long tears upon men’s faces waxen white
With extreme sad delight.
But those three following men
Became as men raised up among the dead;
Great glad mouths open and fair cheeks made red
With child’s blood come again.
Then I said: Now assuredly I see
My
lady is perfect, and transfigureth
All sin and sorrow and death,
Making them fair as her own eyelids be,
Or lips wherein my whole soul’s life abides;
Or as her sweet white sides
And bosom carved to kiss.
Now therefore, if her pity further me,
Doubtless for her sake all my days shall be
As righteous as she is.
Forth, ballad, and take roses in both arms,
Even till the top rose touch thee in the throat
Where the least thornprick harms;
And girdled in thy golden singing-coat,
Come thou before my lady and say this;
Borgia, thy gold hair’s colour burns in me,
Thy mouth makes beat my blood in feverish rhymes;
Therefore so many as these roses be,
Kiss me so many times.
Then it may be, seeing how sweet she is,
That she will stoop herself none otherwise
Than a blown vine-branch doth,
And kiss thee with soft laughter on thine eyes,
Ballad, and on thy mouth
Баллада Жизни
Альджернон Чарльз Суинберн.
Мой сладкий плен в объятиях Морфея -
Цветы, деревья, фрукты и ветра́,
А посреди ковра
Из трав, в одеждах лета, пламенея
В лучах кровавых рдеющей луны,
Под сводом тишины
Стояла Госпожа.
Прекрасна в скорби. В бездне синих глаз
Печаль скрывая, будто в этот час
Навеки расставалась с ней душа.
Она руками обнимала лиру,
Касаясь струн из шёлковых волос.
Так древний виртуоз
В былые дни являл музы́ку миру;
Семь струн, и все имели имена:
Добро - звалась одна,
Другая - Скорбь-печаль,
А остальные - Нежность, Сон и Грех,
Восторг, что был сильней и громче всех,
И Жалость-нелюбовь… кого ей жаль?
С ней были трое, в золотых одеждах,
Парчой укрыты с головы до ног.
Венок – на левый бок
Украсил одного, и вид - небрежный,
И искажён кривой усмешкой рот;
Палач ли? звездочёт?
Нет, просто - старый плут,
Блудливый взгляд упрятал в капюшон,
Не грозен и не важен, а смешон,
И имя заслужил по делу - Блуд.
Другим был Стыд, с пустым тяжёлым взглядом,
И на щеках, точащих знойный жар,
Пылал лесной пожар,
А на лице тщедушном и помятом,
Он прятал тайны непотребных дел,
Но скрыть их не умел,
И била кровь в лицо;
Последним был племянник Смерти - Страх,
Он друг Стыда, тот намекнёт - и ах!
Уж клюнул Страх на хитрое словцо.
Душа моя промолвила: «Не верю!
Есть место чудесам – какой пустяк!
Но не бывает так…
Чтоб три таких ущербных кавалера
У Госпожи ходили бы в друзьях?!»
Вы кто? Зачем? И как?
В ответ без лишних слов -
Страх: « Я - Беда, которой нет конца…»
Стыд: « Я – Вина, не смытая с лица…»
А Блуд сказал: « Я - падшая Любовь…»
Тотча́с аккордом лютня отозва́лась,
В тиши́ полей мелодию кружа́,
Запела Госпожа.
В слезах восторга песня просыпалась,
На бледных лицах яркий, как коралл,
Румянец заиграл,
А взгляды заблестели;
Все трое из нелепого эскорта
Очнулись, как восставшие из мертвых,
И на моих глазах помолодели!
«Ты - Жизнь, о, Госпожа!» - я восхитился,
«Ты вмиг преобразить способна
всех -
И Скорбь, и Смерть, и Грех!»
И я, как будто, заново родился,
Стал чист, как взгляд прекрасной Госпожи.
К ногам её сложить,
На милость уповая,
Остаток дней безропотно решусь,
И от неё вовек не отрекусь,
Красу и добродетель воспевая.
Ликуй, Баллада, собери ей розы,
Она иных не требует наград,
Пускай шипы таят в себе занозы,
Но, облачившись в певческий наряд,
Вручи букет. Скажи:
«Лукреция, пожар твоих волос
И пламень уст в крови моей горит,
Считай, и сколько насчитаешь роз,
Мне столько же лобзаний подари».
И ты познаешь милость Госпожи:
К тебе склонившись, так порой танцует,
Под ветром виноградная лоза,
Она прильнёт к груди и расцелует
Уста твои, Баллада, и глаза.
KNEEL down, fair Love, and fill thyself with tears,
Girdle thyself with sighing for a girth
Upon the sides of mirth,
Cover thy lips and eyelids, let thine ears
Be filled with rumour of people sorrowing;
Make thee soft raiment out of woven sighs
Upon the flesh to cleave,
Set pains therein and many a grievous thing,
And many sorrows after each his wise
For armlet and for gorget and for sleeve.
O Love’s lute heard about the lands of death,
Left hanged upon the trees that were therein;
O Love and Time and Sin,
Three singing mouths that mourn now underbreath,
Three lovers, each one evil spoken of;
O smitten lips wherethrough this voice of mine
Came softer with her praise;
Abide a little for our lady’s love.
The kisses of her mouth were more than wine,
And more than peace the passage of her days.
O Love, thou knowest if she were good to see.
O Time, thou shalt not find in any land
Till, cast out of thine hand,
The sunlight and the moonlight fail from thee,
Another woman fashioned like as this.
O Sin, thou knowest that all thy shame in her
Was made a goodly thing;
Yea, she caught Shame and shamed him with her kiss,
With her fair kiss, and lips much lovelier
Than lips of amorous roses in late spring.
By night there stood over against my bed
Queen Venus with a hood striped gold and black,
Both sides drawn fully back
From brows wherein the sad blood failed of red,
And temples drained of purple and full of death.
Her curled hair had the wave of sea-water
And the sea’s gold in it.
Her eyes were as a dove’s that sickeneth.
Strewn dust of gold she had shed over her,
And pearl and purple and amber on her feet.
Upon her raiment of dyed sendaline
Were painted all the secret ways of love
And covered things thereof,
That hold delight as grape-flowers hold their wine;
Red mouths of maidens and red feet of doves,
And brides that kept within the bride-chamber
Their garment of soft shame,
And weeping faces of the wearied loves
That swoon in sleep and awake wearier,
With heat of lips and hair shed out like flame.
The tears that through her eyelids fell on me
Made mine own bitter where they ran between
As blood had fallen therein,
She saying; Arise, lift up thine eyes and see
If any glad thing be or any good
Now the best thing is taken forth of us;
Even she to whom all praise
Was as one flower in a great multitude,
One glorious flower of many and glorious,
One day found gracious among many days:
Even she whose handmaiden was Love—to whom
At kissing times across her stateliest bed
Kings bowed themselves and shed
Pale wine, and honey with the honeycomb,
And spikenard bruised for a burnt-offering;
Even she between whose lips the kiss became
As fire and frankincense;
Whose hair was as gold raiment on a king,
Whose eyes were as the morning purged with flame,
Whose eyelids as sweet savour issuing thence.
Then I beheld, and lo on the other side
My lady’s likeness crowned and robed and dead.
Sweet still, but now not red,
Was the shut mouth whereby men lived and died.
And sweet, but emptied of the blood’s blue shade,
The great curled eyelids that withheld her eyes.
And sweet, but like spoilt gold,
The weight of colour in her tresses weighed.
And sweet, but as a vesture with new dyes,
The body that was clothed with love of old.
Ah! that my tears filled all her woven hair
And all the hollow bosom of her gown—
Ah! that my tears ran down
Even to the place where many kisses were,
Even where her parted breast-flowers have place,
Even where they are cloven apart—who knows not this?
Ah! the flowers cleave apart
And their sweet fills the tender interspace;
Ah! the leaves grown thereof were things to kiss
Ere their fine gold was tarnished at the heart.
Ah! in the days when God did good to me,
Each part about her was a righteous thing;
Her mouth an almsgiving,
The glory of her garments charity,
The beauty of her bosom a good deed,
In the good days when God kept sight of us;
Love lay upon her eyes,
And on that hair whereof the world takes heed;
And all her body was more virtuous
Than souls of women fashioned otherwise.
Now,
ballad, gather poppies in thine hands
And sheaves of brier and many rusted sheaves
Rain-rotten in rank lands,
Waste marigold and late unhappy leaves
And grass that fades ere any of it be mown;
And when thy bosom is filled full thereof
Seek out Death’s face ere the light altereth,
And say “My master that was thrall to Love
Is become thrall to Death.”
Bow down before him, ballad, sigh and groan,
But make no sojourn in thine outgoing;
For haply it may be
That when thy feet return at evening
Death shall come in with thee.
Баллада Смерти
Чарльз Алджернон Суинберн
Рыдай, Любовь, и преклони колена,
Сдержав, уйми в груди тяжёлый вздох,
Не преступи порог
В чертог Веселья - логово измены,
И молча вне́мли горестям людским;
Укрой себя одеждами страданья,
Тебе придутся впору
Жакет печали, платье порицанья,
Браслеты скорбей и в придачу к ним -
Кулон молвы, и серьги оговора…
Висеть на древе во владеньях Смерти
Оставил лютню мот и баламут -
Амур, с ним Час и Блуд.
Три фаворита, три унылых певчих.
Невнятно пели, каждый – о своём,
Но каждый жаждал, преданно служа́,
Как первый между присных,
Хвалы́, их заменяла Госпожа,
Лобзанья упоительным вином,
Оно милей нектара сладкой жизни.
Амур, не ты ли ею поцелован?
Не ты ли, Час, искал в иной стране,
И ночью при Луне,
И днём, слепящим Солнцем очарован,
Но не нашёл другой, кто всех милей?
Не ты ли, Блуд, был ею посрамлён,
Стыдить её пытаясь?
Был Стыд тотчас прилюдно усмирён
Касаньем губ. Её уста смелей,
Чем губы роз, целующих смущаясь.
В уборе черном с золотом стояла
У моего алькова в эту ночь
Венера. Силясь превозмочь
Печаль. Смертельная печать лежала
На бледном лике. С тьмою пополам
Волна мерцала в золоте кудрей
Звездою отгоревшей.
Тоскливый взгляд тонул в тенях бровей,
И блёклой пылью облетал к ногам
Янтарь венца и жемчуг потускневший.
Поверх одежд, окрашенных сандалом -
В стихах и красках - таинства любви,
Как злато на крови́;
Так лозы винограда в соке алом
Хранят всю сладость красного вина
И прелесть лёгкого стыда невест
В слезах на брачном ложе,
Несущих страстно свой любовный крест,
И тонущих бессильно в лоне сна,
Огнём горя́, но не сгорая, всё же.
И капали из глаз
Венеры слёзы,
Горючие и горькие, как кровь,
Она рекла́: Любовь -
В числе потерь. Вглядись! Стихи и проза,
И пыл, и страсть, и тысячи тревог -
Ничто не возместит твоих утрат;
Где та, кого ты славил,
Слагая гимн из пламенных цитат?
Она – один из тысячи - цветок,
Она – твой свет, но он, увы, растаял.
Где та, кому Любовь была служанкой,
Пред кем склоняли головы цари?
Не знали алтари
Таких даров, таких литаний жарких -
Душистый мёд и бледное вино
Огонь и ладан, и священный нард;
Где та, чьих уст лобзанье
Рождало в сердце бешеный пожар,
Чей взгляд сиял живительным огнём,
Даря томительные муки ожиданья?
И я увидел! В мареве туманном -
Бесплотный дух в порфире и венце,
На каменном лице
Холодном, словно лёд и бездыханном
Бескровные, но сладкие уста;
О, Госпожа, она была мертва,
Ресницами укрыты
Глаза её. Осенняя листва
Златых кудрей божественно чиста,
И сла́дки охладевшие ланиты.
Ах! Слёзы - их поток горяч и буен -
Они атла́с порфиры обожгли.
Ах! Слёзы протекли
Ручьём в места для ласк и поцелуев -
Ланиты, грудь, сокрытая от глаз,
Где всё ещё пылали два цветка,
Ещё благоухали,
И сладость в них, и горькая тоска.
Ах! Как их бережно хранил атла́с,
Но ароматы жизни исчезали.
В те дни, когда Господь нам благово́лил,
Он мне её послал, о, Божий дар!
Хозяйка женских чар,
И всё - при ней, души и тела - вволю:
Сияла неземною красотой;
Господь тогда нас зорко опекал,
И небо ликовало,
Весь мир её, казалось, обожал,
Её душа светилась добротой,
И тело добродетелью дышало.
Нарви, баллада, ей букет из маков,
Из диких роз и полевых цветов,
Колосьев спелых злаков,
Опавших листьев, жухлых васильков,
И трав, что вянут прежде сенокоса;
На грудь ей возложи. Благослови
Лик Смерти там, где тьма границу чертит,
Скажи: «Мой Господин был раб Любви.
А стал - невольник Смерти».
Откланяйся и уходи без спроса,
Не мешкай. В час, когда ко мне вернёшься,
Возможно будет так -
Внезапно обернувшись - ужаснёшься,
С тобой пребудет Смерть! И станет - Мрак!
HYMN TO PROSERPINE.
(AFTER THE PROCLAMATION IN ROME OF THE CHRISTIAN FAITH)
Algernon Charles Swinburne
Vicisti, Galilæe.
I HAVE lived long enough, having seen one thing, that love
hath an end;
Goddess and maiden and queen, be near me now and
befriend.
Thou art more than the day or the morrow, the
seasons that laugh or that weep;
For these give joy and sorrow; but thou,
Proserpina, sleep.
Sweet is the treading of wine, and sweet the feet
of the dove;
But a goodlier gift is thine than foam of the
grapes or love.
Yea, is not even Apollo, with hair and harpstring
of gold,
A bitter God to follow, a beautiful God to behold?
I am sick of singing: the bays burn deep and
chafe: I am fain
To rest a little from praise and grievous pleasure
and pain.
For the Gods we know not of, who give us our daily
breath,
We know they are cruel as love or life, and lovely
as death.
O Gods dethroned and deceased, cast forth, wiped
out in a day!
From your wrath is the world released, redeemed
from your chains, men say.
New Gods are crowned in the city; their flowers
have broken your rods;
They are merciful, clothed with pity, the young
compassionate Gods.
But for me their new device is barren, the days
are bare;
Things long past over suffice, and men forgotten
that were.
Time and the Gods are at strife; ye dwell in the
midst thereof,
Draining a little life from the barren breasts of
love.
I say to you, cease, take rest; yea, I say to you
all, be at peace,
Till the bitter milk of her breast and the barren
bosom shall cease.
Wilt thou yet take all, Galilean? but these thou
shalt not take,
The laurel, the palms and the pæan, the breasts of
the nymphs in the brake;
Breasts more soft than a dove’s, that tremble with
tenderer breath;
And all the wings of the Loves, and all the joy
before death;
All the feet of the hours that sound as a single
lyre,
Dropped and deep in the flowers, with strings that
flicker like fire.
More than these wilt thou give, things fairer than
all these things?
Nay, for a little we live, and life hath mutable
wings.
A little while and we die; shall life not thrive
as it may?
For no man under the sky lives twice, outliving
his day.
And grief is a grievous thing, and a man hath
enough of his tears:
Why should he labour, and bring fresh grief to
blacken his years?
Thou hast conquered, O pale Galilean; the world
has grown grey from thy breath;
We have drunken of things Lethean, and fed on the
fulness of death.
Laurel is green for a season, and love is sweet
for a day;
But love grows bitter with treason, and laurel
outlives not May.
Sleep, shall we sleep after all? for the world is
not sweet in the end;
For the old faiths loosen and fall, the new years
ruin and rend.
Fate is a sea without shore, and the soul is a
rock that abides;
But her ears are vexed with the roar and her face
with the foam of the tides.
O lips that the live blood faints in, the leavings
of racks and rods!
O ghastly glories of saints, dead limbs of
gibbeted Gods!
Though all men abase them before you in spirit,
and all knees bend,
I kneel not neither adore you, but standing, look
to the end.
All delicate days and pleasant, all spirits and
sorrows are cast
Far out with the foam of the present that sweeps
to the surf of the past:
Where beyond the extreme sea-wall, and between the
remote sea-gates,
Waste water washes, and tall ships founder, and
deep death waits:
Where, mighty with deepening sides, clad about
with the seas as with wings,
And impelled of invisible tides, and fulfilled of
unspeakable things,
White-eyed and poisonous-finned, shark-toothed and
serpentine-curled,
Rolls, under the whitening wind of the future, the
wave of the world.
The depths stand naked in sunder behind it, the
storms flee away;
In the hollow before it the thunder is taken and
snared as a prey;
In its sides is the north-wind bound; and its salt
is of all men’s tears;
With light of ruin, and sound of changes, and pulse
of years:
With travail of day after day, and with trouble of
hour upon hour;
And bitter as blood is the spray; and the crests
are as fangs that devour:
And its vapour and storm of its steam as the
sighing of spirits to be;
And its noise as the noise in a dream; and its
depth as the roots of the sea:
And the height of its heads as the height of the
utmost stars of the air:
And the ends of the earth at the might thereof
tremble, and time is made bare.
Will ye bridle the deep sea with reins, will ye
chasten the high sea with rods?
Will ye take her to chain her with chains, who is
older than all ye Gods?
All ye as a wind shall go by, as a fire shall ye
pass and be past;
Ye are Gods, and behold, ye shall die, and the
waves be upon you at last.
In the darkness of time, in the deeps of the
years, in the changes of things,
Ye shall sleep as a slain man sleeps, and the
world shall forget you for kings.
Though the feet of thine high priests tread where
thy lords and our forefathers trod,
Though these that were Gods are dead, and thou
being dead art a God,
Though before thee the throned Cytherean be
fallen, and hidden her head,
Yet thy kingdom shall pass, Galilean, thy dead
shall go down to thee dead.
Of the maiden thy mother men sing as a goddess
with grace clad around;
Thou art throned where another was king; where
another was queen she is crowned.
Yea, once we had sight of another: but now she is
queen, say these.
Not as thine, not as thine was our mother, a
blossom of flowering seas,
Clothed round with the world’s desire as with
raiment, and fair as the foam,
And fleeter than kindled fire, and a goddess, and
mother of Rome.
For thine came pale and a maiden, and sister to
sorrow; but ours,
Her deep hair heavily laden with odour and colour
of flowers,
White rose of the rose-white water, a silver
splendour, a flame,
Bent down unto us that besought her, and earth
grew sweet with her name.
For thine came weeping, a slave among slaves, and
rejected; but she
Came flushed from the full-flushed wave, and imperial,
her foot on the sea.
And the wonderful waters knew her, the winds and
the viewless ways,
And the roses grew rosier, and bluer the sea-blue
stream of the bays.
Ye are fallen, our lords, by what token? we wist
that ye should not fall.
Ye were all so fair that are broken; and one more
fair than ye all.
But I turn to her still, having seen she shall
surely abide in the end;
Goddess and maiden and queen, be near me now and
befriend.
O daughter of earth, of my mother, her crown and
blossom of birth,
I am also, I also, thy brother; I go as I came
unto earth.
In the night where thine eyes are as moons are in
heaven, the night where thou art,
Where the silence is more than all tunes, where
sleep overflows from the heart,
Where the poppies are sweet as the rose in our
world, and the red rose is white,
And the wind falls faint as it blows with the fume
of the flowers of the night,
And the murmur of spirits that sleep in the shadow
of Gods from afar
Grows dim in thine ears and deep as the deep dim
soul of a star,
In the sweet low light of thy face, under heavens
untrod by the sun,
Let my soul with their souls find place, and
forget what is done and undone.
Thou art more than the Gods who number the days of
our temporal breath;
For these give labour and slumber; but thou,
Proserpina, death.
Therefore now at thy feet I abide for a season in
silence. I know
I shall die as my fathers died, and sleep as they
sleep; even so.
For the glass of the years is brittle wherein we
gaze for a span;
A little soul for a little bears up this
corpse which is man.1
So long I endure, no longer; and laugh not again,
neither weep.
For there is no God found stronger than death; and
death is a sleep.
Гимн Прозерпине
(после провозглашения в Риме христианства)
Альджернон Чарльз Суинберн.
Ты победил, Галилеянин.
Всё ведомо, моим сединам,
любовь - не век, но всех верней -
Богиня, Дева, Прозерпина,*
дружи со мною, будь моей!
Тебе подвластны день и ночь,
и время слёз, и время смеха,
И скорбь – веселья злая дочь,
и вечный сон – твоя утеха.
Как сладок сок, вино родя́щий,
как сла́дки сердцу соловьи;
Дары Аида много слаще
вина младого и любви.
Твой статус бога, Аполлон,
увы, бесславно канул в Лету,
В забвенье твой Дельфийский трон,**
молитвой ныне не воспетый.
Воздав богам хвалы во славу,
устал, но понял жизни суть,
А потому, имею право
от восхвалений отдохнуть.
Нам боги дали плоть и кровь,
они же путь земной нам чертят,
Они жестоки, как любовь,
они добры, подобно смерти.
Но вот - повержены все боги,
запретный плод доступен стал;
Мир без цепей, законов строгих
взахлёб свободой задышал.
А новый Бог - живёт в сердцах,
венцом терновым коронован,
Любовью побеждая страх,
и боли утоляя словом.
Но новые догматы жизни
пророчат новой жизни крах,
Толпа беспамятна, капризна,
забыла, что такое страх.
В бореньях Неба и Земли,
пока богам перечит время,
С бесплодием в грудях Любви
так нестерпимо жизни бремя!
Уймитесь, глас меча не годен
для гимнов. Роза не родит,
Пока бутон Любви бесплоден,
а молоко в сосцах горчит.
Галилеянин сверг богов,
всех победил, но сердцу милых
Триумфа ла́вровых венков,
наяд и нимф отнять не в силах.
Окрасит нимфа нежной нотой
последний стон, и кисти рук
Чуть вздрогнут, как крыла Эрота,
в агонии предсмертных мук.
Звенят Небесные часы
струною одинокой лиры,
Сгорает жизнь, как блеск грозы,
в руке всесильного факира.
Что посулишь, сжигатель жизни?
Иную жизнь на Небесах?
Не будет жизни. Будет тризна.
А после тризны - тлен и прах.
Так увядает вешний цвет,
отцвёл и то́тчас погибает,
И как ни освежай букет,
чудес на свете не бывает.
А скорбь – мучительная штука,
не захлебнуться бы в слезах;
За что же нам такая мука -
копить в себе Господень Страх?
Отравленный, поблекший мир
ты подчинил, Галилеянин,***
Мы осушаем твой потир,
водою мёртвой Леты пья́ны.****
Любовь - медовое мгновенье,
лавр зеленеет лишь весной;
Любовь загублена изменой,
погибель лавра - летний зной.
Мы все уснём, резон таков,
на склоне дней тела́ и души
Низвергнет старость вглубь веков,
руины лет на нас обрушив.
Душа – гранит, скала, твердыня
в безбрежье вздыбленной судьбы,
Несокрушимый риф в пучине
прибоя яростной волны.
О, ран рубцы, следы оков,
о, обескровленные лики
На дыбу вздёрнутых богов,
святых почивших базилики…
Толпа согбенна пред Тобою,
но я колен не преклоню;
Приму времён крушенье стоя,
крестом себя не осеню.
Все радости счастливых дней,
жестоко, варварски убиты
И брошены на дно морей,
исчезли, канули, забыты.
Там, где стеною воды встали,
у врат морских в седой дали́
Голодная стихия валит
и пожирает корабли.
Там бездна в жуткой глубине,
кружением могучим ткана,
Полна, кишащими на дне,
химерами вод океана.
Они нам ядом и клыками
грозят и хладным блеском глаз,
Укрыты белыми ветрами;
и воды, мрачно расступясь,
Все тайны бездны обнажат,
разделят мир на «до» и «после»;
И штормы в прошлом отгремят,
а гром грядущего нам послан.
Там ветер севера студёный,
там воды солоны от слёз,
Палимый зноем куст терновый
в руинах времени пророс.
В трудах не молкнет бой часов,
как жернова дробящих время,
И брызги горькие, как кровь,
Взлетают ввысь в патлатой пене.
Волна глумится с ветром споря,
не умолкает грома зов,
Глубины - это сущность моря,
а эхо шторма - сущность снов.
В час славы свет высоких звезд
в бурливых водах отразится,
Звезда-богиня в полный рост
Взойдет. И Время обнажится.
Кто в силах обуздать пучину?
стихию плетью наказать?
Кому, каким богам по чину
богиню в цепи заковать?
Все боги, смертны, как огонь,
как над волною стихший ветер,
Лишь Прозерпина - вне времён,
превыше всех богов на свете!
О боги, в жарком лет горниле,
во тьме веков, в пылу страстей,
Не вспомнит мир о вашей силе,
не помянёт вас как Царей!
Галилеянин, пусть тропой
Твоей шагает сонм пророков,
Пусть боги попраны Тобой,
пусть Ты, мертвец, объявлен Богом!
Пусть пал престол Кифериянки,*****
Её Ты свергнул – с глаз долой,
Но Ты прейдешь, Галилеянин,
и мертвые Твои - с Тобой!
Чтоб возвеличить Деву-мать******
о ней сложили небылицы;
На троне до́лжно восседать
другим - и Богу, и Царице.
Не ту мы видели Царицей,
не в той мы признавали Мать;
Румяна наша, смуглолица,
цветку роскошному подстать;
Тонка, как нимфа и легка,
в тунике пенной вожделенья,
Хранительница очага,
Богиня, Мать, венец творенья.
Твоя же Дева Пресвятая,
сестра всех горестей и бед,
Пришла в слезах, любви не зная,
дав непорочности обет;
В толпе отверженных рабов,
небесной Славы не снискала;
А наша в дар несла Любовь
и твёрдой Властью обладала.
К нам снизошла, безмолвно павшим
к её божественным стопам,
Даруя сладость набегавшим
лазурных волн крутым вала́м.
И ей внимал цветущий мир -
ветра и гребни волн игривых,
Цветов румянец и порфир,
и синева морских разливов.
Не нужно нам иного бога,
взамен казнённых без вины,
Один прекраснее другого -
но все они истреблены.
Одна главы́ не преклонила,
и вновь моя молитва к ней:
Богиня, Дева, Прозерпина,
дружи со мною, будь моей!
Аидом факел твой зажжен -
цветок в венец земли вплетённый,
А я твой брат, землёй рождён,
и в ней хочу быть погребенным.
Вблизи тебя, где гимн природе
рождают ночь и тишина,
Они мощнее всех мелодий,
в сердцах, почивших в лоне сна,
Там роза алая – бледна́,
а маки сла́дки, словно розы,
Там - тишь над полем, и луга
не знают, как грохочут грозы.
Там ропот ду́хов тих, невнятен,
как в поле шелест мёртвых трав,
Там тускло светит на закате,
звезда, тепло и свет отдав.
И бледен твой печальный лик
под небом, солнца не видавшем,
Где я душой к тебе приник
от тяжких дел земных уставший.
Твоё могущество превыше
богов, земной кроивших срок,
В их власти то, что Жизнью дышит,
дыханье Смерти – твой порог.
К стопам божественным твоим,
припав под сводами беседки,
Усну в круженье лет и зим,
и Смерть приму, подобно предкам.
В зерцале лет за тьмы пределом -
виденья, мифы, миражи:
Душа, беременная телом,
расстаться с телом не спешит.
Кто в суете сей круговерти
укажет Жизни рубикон?
Кто из богов сильнее Смерти?
Ты! Прозерпина - вечный сон!
Примечания:
*Прозерпина (Персефона) – в греко-римской мифологии богиня подземного
царства мертвых (Аида), дочь Юпитера и Цереры. У римлян она представлена
в двух ипостасях – Прозерпины – повелительницы Аида, управляющей душами
умерших, проводницей их по царству мертвых, и Коры – Девушки, которой
поклонялись, как воплощению плодородия, весеннему расцвету природы.
Будучи похищенной Гадесом – повелителем подземного царства – но возвращенная
им по настоянию верховных богов на землю, она вынуждена была проводить
полгода на земле, а вторую половину в царстве мертвых. В связи с этим её уход
в Аид связывали наступлением зимы, а возвращение с весенним возрождением
и расцветом жизни. Отсюда – обращение автора к ней, одновременно,
«Богиня-Дева-Царица».
** Храм Аполлона в Дельфах, являлся резиденцией Пифии, оракула Аполлона.
Построен в 320 году до н.э. и просуществовал до 390-х годов н.э. пока не был
разрушен Феодосием I Великим, который нанес решающий удар язычеству:
он издал закон, по которому всякого рода служение языческим богам
признавалось преступлением.
*** Галилея – область на севере Израиля. Иисус Христос, хотя и
явился на свет в Вифлееме, но долгое время жил в Назарете, городе на севере
Галилеи. Поэтому иудеи величали его Назаретянином либо Галилеянином.
****Лета – источник и одна из пяти рек ( Стикс, Ахерон, Кокитос, Флегетон) в
подземном царстве Аида, река забвения. По преданию, прибывая в Аид, умершие
пили из этой реки и получали забвение прошлого.
*****Кифериянка – Кифера – остров в Эгейском море к югу от Пелопонеса. Он
считается одним из главных культовых центров богини любви и красоты
Афродиты (Венеры). Отсюда происходит один из её эпитетов – Киферийская.
Венера – мать Энея, по преданию основателя Рима, и почиталась римлянами,
как праматерь римского народа.
******Дева-мать – имеется ввиду Мария, Богородица, мать Иисуса.
RONDEL2.
These many years since we began to be,
What have the gods done with us? what with me,
What with my love? they have shown me fates and fears,
Harsh springs, and fountains bitterer than the sea,
Grief a fixed star, and joy a vane that veers,
These many years.
With
her, my love, with her have they done well?
But who shall answer for her? who shall tell
Sweet things or sad, such things as no man hears?
May no tears fall, if no tears ever fell,
From eyes more dear to me than starriest spheres
These many years!
But if tears ever
touched, for any grief,
Those eyelids folded like a white-rose leaf,
Deep double shells wherethrough the eye-flower peers,
Let them weep once more only, sweet and brief,
Brief tears and bright, for one who gave her tears
These many years.
Так много лет. (RONDEL)
Альджернон Чарльз Суинберн.
Так много лет прошло от Сотворенья.
Чем боги воздают за поклоненье?
Нам послан рок и страх несметных бед,
И, горше моря, родники сомненья.
Печаль-звезда не согревает, нет,
Так много лет.
Богам ли врачевать Любви занозы?
Кто за слезу моей печальной розы
Готов, и станет ли, держать ответ?
Чтоб никогда не проливались слёзы
Из глаз, даривших мне небесный свет
Так много лет.
Но в час, когда слеза блеснёт украдкой
На веках-лепестках, и станет сладкой,
Она омоет ока первоцвет;
Всплакнёт любовь моя светло и кратко;
Бежит слеза, мой слизывая след,
Так много лет.
Лукоморье
« вновь я посетил…»
У Лукоморья на опушке
Усадьбы важный причиндал –
Здесь банька, где проказник-Пушкин
К литературе приобщал
Дворо́вых дев. Была хандра,
В плену опалы и гоненья
Чудил он, чудные мгновенья
Храня на кончике пера.
В тиши ночного кабинета
Скрипел отточенным пером;
Безликий лист в руках поэта
Преображался. А потом,
Видений призрачный астрал -
И бурый Волк и Ворон черный,
Под шёпот няни внятный, горний,
Нездешней сказкой оживал.
И дуб, и кот, и цепь златая,
Сплетались в сказочный лубок,
И ясный образ обретая,
Таили смыслы между строк.
А незатейливый намёк,
Вдруг навевал из небылицы
И узнаваемые лица,
И добрым молодцам урок.
Потомка рода Ганнибалов,
Немилосердна, но легка,
Здесь русским духом осеняла
России щедрая рука;
А свет немеркнущей свечи
В глуши неласковой, но милой
Влёк неизменно к месту силы,
К журчащей Со́роти в ночи́.
Сей светоч ма́нит и поныне –
Источник свежести. И я,
Как пленник выжженной пустыни,
Напьюсь из этого ручья…
В «Арине» - мёд, грибы и сласти,
И запах сытного борща.
Всё, как тогда. И слово «счастье»
Привычно пишут с буквой «Ща».
Sorrow
И Лалла Рук, и свита и поэт
Циничной критики поэмы ждали,
Но Фадладдин всех нынче удивил
Спокойствием своим невозмутимым,
За что ему, по простоте души,
Остались все премного благодарны.
Но мстительный, коварный камергер
Был опытным и старым царедворцем.
Не встретив в окруженьи Лаллы Рук
Сочувствия, иль даже пониманья,
Он, злобу затаив, придумал план
Отмщения крамольному поэту,
И втайне, он уж сочинил донос
Бухарскому царю о вольнодумце,
Дерзающем гяуров прославлять,
А правоверных приравнять к злодеям.
Не сможет царь вниманьем обойти
Такой крамолы, не подвергнув риску
Законность светской власти Бухары.
Одним ударом камергер двух зайцев,
Не дрогнув бровью, бил – поэта он,
Заслуженно подвергнув наказанью,
Себе в глазах царя авторитет
Ревнителя религии и власти
Так быстро и легко приобретал,
Что в предвкушенье полного триумфа,
Глаза его неистовым огнём
Торжественно и мстительно горели.
Принцессу же он нынче удивит,
Она, конечно, снова пожелает
Увидеть, как бессильный Фадладдин,
Критических посылов кислотою
Опять пытаться будет растворить
Поэму обожаемого барда
(Так жемчуг растворялся без следа
В бокале у Египетской царицы);
Но он всего лишь тонко намекнёт,
Что по заслугам этому поэту
Пусть воздадут достойные умы,
И речь закончил пышной похвалою
Всем царственным владыкам мусульман,
Особенно, мудрейшему потомку
Тимура, покорившего Восток,
Владыке Индии – Аурунгзебу,
Который между всех великих дел,
Для блага подданных произведённых,
Заслуги Фадладдина оценив,
Назначил Дегустатором Щербета,
Что подавали к царскому столу,
Чин даровал поставщика бетеля,
И высший ранг, дарованный ему,
И больше всех польстивший Фадладдину –
Хранитель Поясов Прекрасных Форм
И Камергер монаршего гарема!
Они пересекли реку Атток,
Считавшуюся Индии границей,
И продолжали шествовать к Кашмиру
Долиною Хасана Абдаллы,
Излюбленным маршрутом путешествий,
В которых проводили каждый год
Недолгий отдых Индии монархи.
Здесь странствовал великий Джехангир,
Найдя желанное уединенье
С возлюбленной свею Нурмахал.
Здесь Лалла Рук, предчувствуя разлуку,
В шатёр не допускала никого,
Лишь Ферамору сделав исключенье,
Как будто ей хотелось на всю жизнь
Последними минутами любви
И радостью общенья надышаться.
Её глубокую и горькую печаль
Лишь Ферамор способен был развеять.
Её улыбка, словно фитилёк,
В печальном неудобье погребенья
Горела ярко только до тех пор,
Пока в могилу воздух поступает.
Ей был, как воздух, нужен Ферамор,
И каждый миг с любимым ей казался
Длиною в век, и долгие часы
Они вдвоём в беседах проводили,
И счастьем были полны их сердца.
Подобно чудакам народа Зинджи,
Не знающим иного наслажденья,
Чем по ночам с восторгом созерцать,
Всходившую у них над головою,
Одну, но гениальную звезду.
Все фрейлины принцессы Лаллы Рук
Свободу от придворных ритуалов
Использовали, весело резвясь,
Среди цветов, как дикие газели
На вольных пастбищах Тибетских гор,
А Фадладдин, как истый мусульманин,
Почёл первейшим долгом совершить
Недолгий хадж к заброшенной могиле
Святейшего Хасана Абдаллы,
И помолившись, в рамках ритуала,
Он в жертву сотню ящериц принёс,
Как требовал от подданных Пророка
Обычай правоверных мусульман.
Роскошная, цветущая долина,
Благоухала как цветущий сад.
Безмолвие да шелест птичьих крыльев,
И мерный звон назойливых цикад
Приятной ленью душу наполняли,
А ключевая, хладная вода
Слегка рябила в мраморных бассейнах,
Даря прохладу, свежесть и покой
Принцессы растревоженному сердцу.
Всё то, что Ферамор не смел сказать,
Она легко в глазах его читала,
Печалясь лишь о том, что никогда
Столь радостных, изысканных моментов
Ей не удастся больше пережить…
Однажды на закате в их беседе,
Вдруг, прозвучало имя Нурмахал,
Той самой восхитительной царевны
Которую великий Джехангир
Назвал звездою царского гарема,
И лишь пред нею голову склонил.
Здесь, в сказочных садах она гуляла,
И в мраморных бассейнах ярких рыб
С руки своей заботливо кормила.
Но скорою разлукою томим,
Глаз не сводя с возлюбленной принцессы
В последний раз, взяв лютню, Ферамор,
Ей предложил, сплетённую из песен,
Рапсодию, в которой Нурмахал
И Джехангир в огне любовной ссоры
Свою любовь старались закалить.
«Сия рапсодия напоминает
Историю о том, как аль-Рашид
Смирял гордыню, будучи в разлуке
С возлюбленной своею Миридой»
Сказал поэт и нежно тронул струны.
I. Скажите, кто в подлунном мире
Не слышал сказок о Кашмире?
Вершины, гроты, где слезой
Точат источники. Светило,
С небес скользя в ночной покой,
Прощальный взгляд в них уронило,
Так дева, поменяв наряд,
Бросает в зеркало свой взгляд.
II. Закат. Стекают струи света
За горизонт. И с минарета
Молитвы музыка звучит
Глубоким утвержденьем Веры,
И в ритме танца зазвенит
На гибком теле баядеры
Рой бубенцов, обвив кольцом,
Стан с нарисованным лицом.
III. А в час, когда Луны сиянье
В серебряные одеянья
Укроет храмы и сады -
В упругих струях водопада,
Блеснув, растает свет звезды,
С небес скользнувшей, и прохлада
Смешает смех и звук шагов,
Мерцанье глаз и шорох слов…
IV. Но Солнце пОутру погасит
Брильянты звёзд и перекрасит
В аквамарин небесный свод.
И чудеса, что ни минута,
Затеют пышный хоровод,
И время вскачь бросает круто,
Румян, затейлив и могуч,
Рождённый ликом Солнца луч!
V. А в нисходящих волнах зноя,
Благоухание дневное
Уймет осин немую дрожь,
Зефир незримою расчёской
Взлохматит кроны. Невтерпёж
Ему коснуться их причёски…
Зенит, калёный до бела,
Долину плавит, жжёт до тла.
VI. Но нет другой поры в Кашмире,
Когда бы красочней и шире
Веселья море разлилось,
Долина дышит лишь любовью,
Встречая пышный праздник Роз,
И радостному многословью
Она внимает. Только раз
В году приходит этот час!
VII. Сезон любви, росой омытый,
Все лица и сердца открыты,
Мечтанья дней, пиры ночей,
Где сладость жизни бурно льётся,
Где можно верить в пыл речей,
Где без забот, кружась смеется
Младая роза, в пыль веков
Роняя сотни лепестков!
VIII. Прохладный сумрак в час вечерний
По серебру узором черни
Украсил озеро. Потом
Светило знойное уснуло
В своём пристанище ночном,
Где дремлют пальмы Барамула,
И лунный свет искрит алмаз
Распахнутых девичьих глаз.
IX. Долина, как пчелиный улей,
Лишь холмы Белы окунули
Её в ночной, прохладный мрак,
Не медля, факельное пламя
Взвилось, размножилось, да так,
Как реет огненное знамя –
Златой, кипящий материк
Меж гор, вкруг озера возник!
Х. Волшебный свет своей игрою
Всех одарил ночной зарёю,
Накидки жён и юных дев
В сей праздник лиц и глаз не скроют,
Они ликуют, осмелев,
И добровольною тюрьмою
Пренебрегают – шоры прочь,
И внемлет им царица-ночь!
XI. В глазах – любовь, в речах – свобода,
Сего запретнейшего плода
В иную пору – грех желать,
И праздник Роз вступает в силу,
Луна не устаёт пылать,
И можно всё, что сердцу мило,
Как беззастенчиво горят
Глаза, точа любовный яд!
XII. Бушует шквал цветов в долине,
Такого буйства и в помине
Не ведал поднебесный мир,
Как будто розы всей планеты
Собой украсили Кашмир.
Поля, дороги, минареты –
Всё в розах. Озера овал
Палитру всех цветов вобрал.
XIII. Неутомимы барабаны,
Бескостны, грациозны станы
Танцоров. Звонкий муэдзин
Сменил молитву на напевы
Любви. И вьётся палантин
Резвящейся роскошной девы,
То вверх, то вниз – и смех, и страх –
Качелей шёлковых размах!
XIV.Шатры пусты, и дети рады,
Им только этого и надо -
Не спит, ликует ребятня,
Им вечно часа не хватает,
Чтоб доиграть при свете дня.
Над озером, как песня тает
Любовный шёпот. Стих, охрип
Уключины далёкий скрип…
XV. Бесшумны медленные волны,
Они, любви и неги полны,
Прильнули к тёплым берегам
Нетерпеливым поцелуем,
Как губы к трепетным губам.
И песнь слагая, очарует
Лютнист-волшебник молодой
Звучаньем лютни золотой.
XVI. Какое, право, наслажденье –
Скользя по водам, в упоенье,
Едва касаться лёгких струн,
Наедине с прекрасной девой.
Она прекрасней сотни Лун,
Богиня, фея, королева,
В глазах которой – чудеса:
Весь мир – земля и небеса!
XVII. В пылу военного угара,
Селим, любимый сын Акбара,
Был зол и дерзок, он устал
От битв, от крови, от трофеев,
Душой он рвался к Нурмахал,
Звезде гарема, юной фее,
Чей образ перед ним вставал,
Едва глаза он закрывал.
XVIII. Томим огнём любовной жажды,
Свой выбор сделал он однажды
Между короною, венцом,
Свидетельством монаршей власти,
И нежным розовым венком,
Залогом пылкой женской страсти.
Селим бы трон и власть отдал
За локон юной Нурмахал.
XIX. Есть красота, что не остынет,
Как солнце хищное в пустыне,
Палит, немилосердно жжёт,
К ней прикоснувшийся однажды,
Напрасно утоленья ждёт –
В ней ничего нет, кроме жажды.
Но Нурмахал была иной –
И свежесть в ней была и зной.
XX. Как в углях тлеющих мангала,
Вдруг, вспыхнув, пламя пробегало,
Так жар ланит и глаз, и уст,
Завесу скромности срывая,
Сияньем потаённых чувств,
И тотчас снова затухая,
Всё ж обещает вспыхнуть вновь,
И ожиданьем греет кровь.
XXI. Всё в Нурмахал изящно было,
Была в ней даже слабость – силой,
А гнев – лишь дополнял портрет –
Лишь раскалённый ветер гнева
Умеет так встряхнуть букет,
Чтобы разгневанная дева,
Пусть раскалившись до бела,
Ещё прекраснее была!
XXII. Но чувственность её и нежность,
Блестящих чёрных глаз безбрежность,
Нет, не купить… нет, не украсть…
Но покорить – да! Из истока
Неведомого хлынет страсть
И изощрённость жриц Востока.
Искусство этих дивных жриц
Подобно пенью райских птиц.
XXIII. Да, прелесть Нурмахал сияла
И потому, что дополняла
Красу другая сторона,
Дана она, увы, не многим:
Красавица была … умна,
И нравом отличалась строгим,
Так, даже беспричинный смех,
Вдруг, заражал весельем всех.
XXIV. Востока властелин надменный,
Селим, мечтою сокровенной,
Рабом был верным Нурмахал,
Он в свой гарем, пройдя полмира,
Прелестниц юных собирал,
Но эта роза из Кашмира –
Как в сердце раненом кинжал,
Звезда гарема – Нурмахал!
XXV. Селим спешил успеть к фиесте,
Чтобы с возлюбленною вместе
В ночи любви, сквозь море роз,
Пуститься в плаванье за счастьем,
Его попутный ветер нёс
На крыльях нежности и страсти,
Он отказался бы от дней,
Была бы только ночь длинней.
XXVI. Казалось, стали дни короче,
Чтоб таинство прекрасной ночи
Хоть на мгновение продлить,
Не оборвав ночных видений
Волшебно-сказочную нить.
В мечтах Селима дивный Гений
Возвёл чудесный замок снов
Из диамантов и цветов.
XXVII. Он видел этот город счастья,
Муссон душевного ненастья,
Однако в сердце навевал
Одной печальной думы тягость:
Он в нём не видел Нурмахал,
Знать ликованье ей не в радость?
Быстрей ветров летел он к ней,
Меняя взмыленных коней!
XXVIII. Увы, гордыня, так бывает,
Любовь из сердца выживает.
А повод – слово невпопад,
Из ничего, в мгновенье ока,
Пустячный жест, бездумный взгляд –
Тайфун для тонкого Востока!
Казалось, штиль над морем, но
Шли камнем корабли на дно.
XXIX. И вот – любви, как ни бывало,
Где нежность слов? Что с нею стало?
Где фейерверки страстных глаз?
Прикосновений где услада?
Как будто подменила нас
Гордыня. Что ей в сердце надо?
Она, гордыня – царь-порок,
И щит, и меч, и злобный рок!
XXX. Неискушённы сим пороком,
Спустившись с гор седым потоком,
Любви исполнены, сердца
Скалой гордыни разделились,
И, словно звери от ловца,
В долину порознь устремились.
Им долго не сыскать предлог,
Чтоб слиться вновь в один поток…
XXXI. Гордыню лишь мудрец смиряет,
Он сердце ей не отворяет,
Оков цветочных цепи вьёт.
Любовь – счастливая рабыня,
(Ей рабство силы придаёт)
Подобна сказочной вершине,
Что тонет в бремени садов,
Пылая пламенем цветов.
XXXII. Она подобна райской птице,
Что в синих небесах гнездится,
Сиянье на её крылах
В покое царственном пылает,
Спугни её, увы и ах!
Сиянье сразу исчезает…
И вспыхнет новою волной,
Лишь снова обретя покой.
XXXIII. Её сиянье так же зыбко,
Как уст капризная улыбка.
В любовных знойных небесах,
Шальное облачко порою,
Вдруг все смешает в пух и прах,
Взорвавшись жуткою грозою,
А в юном сердце крови шум
Слышнее, чем холодный ум…
XXXIV. Итак, Селим в порыве гнева,
Вдруг, взбунтовавшуюся деву,
Казалось, навсегда изгнал
Из сердца. Но в душе владыки
Одной лишь юной Нурмахал,
Одной звезды сверкали блики.
Он чахнул, злился, он скучал,
И повторял: «О! Нурмахал!»
XXXV. Полны влюблённого бессилья,
Свои подрезанные крылья,
Как птицы Фракии, куда?
Они стремили – к морю? к суше?
И неужели никогда
Разлукой мучимые души,
Не обретут покоя вновь,
Сменив гордыню на любовь?
XXXVI. Селиму было одиноко
Средь разноцветия Востока.
Был сер, как камень, гордый лик,
Ни жест, ни знак подобострастья
В больное сердце не проник,
Не пробудил в нём сладострастья,
Ох, не до песен соловью –
Он розу потерял свою.
XXXVII. В толпе услужливых притворцев,
Коварных льстивых царедворцев
Он утешенья не искал,
Сквозь их толпу он, как комета,
Летел, пути не разбирал,
Неся бутон огня и света
Лишь той, чья дивная краса
Его стихия – Небеса!
XXXVIII. В тот час, в плену своих мечтаний,
Вдали от праздных ликований,
В тени беседки, где блистал
Лишь бледный луч печали лунной,
Сидела в грусти Нурмахал,
Вдвоём с кудесницей Намуной,
Вещуньей, чтицей вещих снов,
Из рода древних колдунов.
XXXIX. В Намуне жили лёд и пламя,
И возраст ей – не счесть веками,
Но ветер времени её
Ничуть не тронул – дул напрасно –
Ума блистало остриё,
Точён был стан, лицо – прекрасно,
А пламя черное в очах
Внушало всем невольный страх.
XL. С улыбкой, полною печали,
Уста её враспев звучали
Познаньем сути бытия,
Огнём и тьмой вселенской глыбы,
Ничто: ни небо, ни земля
Создать такую не смогли бы.
Знать сокровенный смысл вещей
Труда не составляло ей.
XLI. В своей копилке заклинаний,
От порчи, сглаза, от страданий,
И от напастей, и от бед,
И от лихой руки злодея,
Задумавшей коварный вред,
Сыскала то, что всех вернее,
Сразив гордыню наповал,
Вернёт Селима к Нурмахал.
XLII. Сочилась полночь через кущи
Ночных цветов, нектар несущих
На легких крыльях ветерка.
Зефир – он баловень заката,
Ночь напоившая рука
Цветов прелестным ароматом,
«Пора,- Намуне дал понять,-
Цветы и травы собирать».
XLIII. В цветах – могущество и сила,
Природа щедро одарила
Их магией – добром и злом;
Плести венок - играть на струнах,
Их душ, не навредив притом,
Умела страшная Намуна.
Увенчанный таким венком,
Спит ярким, сладким, вещим сном.
XLIV. Смущенный блеском сновидений,
В немом восторге, Солнца Гений,
Из золочёного шатра,
За горизонтом, где играют
С лучами тени до утра,
Пока друг в друге не растают,
Придёт, сияньем удивлён,
Взглянуть на этот дивный сон.
XLV. Меж тем, Намуна не спешила.
Пока полночное светило
Прохладную растений кровь
Согрело в лепестках соцветий,
Святое таинство – любовь,
Блуждающая меж созвездий,
Сошла, как призрачный покров,
К раскрытым венчикам цветов.
XLVI. И Нурмахал нетерпеливо,
В смятенье радостном, игриво,
Газелью лёгкой в лунный сад
Стремглав пустилась и в корзину
Цветов блескучий водопад
Летел. Не разгибая спину,
Она твердила: «О, мой Бог!
Плети, плети скорей венок!»
XLVII. Рвала, вдыхая ароматы,
Которыми была богата
Природа – вот и Вздох Мечты,
И Золото Морей разлито,
Царица Ночи, чьи цветы
Бледны, как девичьи ланиты,
Сияют свежей белизной
Лишь ночью, только под луной.
XLVIII. Речные лилии для девы
Колчан раскрыли Камадевы,
И амаранта серебро
Искрит в траве – какое диво!
И Лунный Цвет свой болеро
В высоких скалах Серендива
Исполнил, гордо подбочась,
Сквозь ароматов бурю мчась.
XLIX. Текли, как радостные слёзы,
Огни прекрасной туберозы,
Амрит, чей гордый строгий лик
Богов бессмертное творенье,
Неугомонный базилик –
Могил печальных украшенье;
Букет сиял, лишь розмарин
Глядел, робея из за спин.
L. Всё, что в саду благоухало.
Для Нурмахал добычей стало,
С корзиною цветов она
Бежит к Намуне, в нетерпенье,
Надежд и радости полна,
Ей не унять сердцебиенья:
«Гляди, здесь то, что нужно нам!»
И сыплет всё к её ногам.
LI. Колдунья, вдруг, оцепенела,
Она лишь поудобней села,
К корзине трепетно склоняясь.
С богатством красок, ароматов
Душа её переплелась,
Глаза пылали, как агаты –
В них сотни, тысячи карат!
В их власти был и рай и ад…
LII. Владея тайной душ растений,
Она смешала свет и тени,
И стала грезить наяву.
Улыбкой заблестели зубы,
Роса, упавшая в траву,
Чуть освежила влагой губы;
Она напев из трав ткала
И тихо речь её текла:
Я знаю, где прячутся сны,
Так манящие юных дев,
Сиянье полночной Луны
Пробуждает в душе напев:
Просохнет роса,
Увянет краса,
И примут мечты и цветы небеса!
О, Ангел любви, приди, приди,
Незримый, как аромат
Ночного цветка. Найди, найди
Тропинку в заветный сад.
Настанет тот радостный час
И родившая ветвь земля
Раскроет, как сказочный глаз,
Белоснежный цвет миндаля.
Просохнет роса,
Увянет краса,
И примут мечты и цветы небеса!
Витает меж гор любви мираж,
В дыхании горных трав,
Там только орёл ступал, как паж,
На шпоры златые встав.
Тени мёртвых ты не тревожь,
В холодном дыхании – смерть!
А крик мандрагоры похож
На коварный кинжал, поверь.
Просохнет роса,
Увянет краса,
И примут мечты и цветы небеса!
Мечты о любви и добре,
И упорство в борьбе со злом,
Родятся в коричной коре,
Изуродованной топором,
Просохнет роса,
Увянет краса,
И примут мечты и цветы небеса!
LIII. Лишь заклинанье прозвучало,
Намуна тотчас увенчала
Цветов короной Нурмахал.
Уже крылом волшебным ночи
В ресницах девы сон порхал,
Туманил царственные очи,
Высокий, нежный, сладкий звук
Мелодии явился вдруг.
LIV. В её отсутствующем взоре
Плыла мечта о Красном море,
Где птица дивная – Любовь
Гнездо из сладких песен свила.
Крылатый дух – не плоть, не кровь
В лучах полночного светила
Легко из бездны воспарил
И песней деву одарил:
Я Чиндары звонкой поющий посол,
Заслышав призывы цветов,
Из сказки подлунной к тебе я пришёл,
Где прячется музыка снов.
Струны лютни со сладким стоном,
Как молитва любви звучат,
С уст взлетает к деревьев кронам
Песни сказочный аромат.
Чтоб в грёзах твоих
В сей сладостный стих
Мелодия песни вплелась,
Чтоб этот венок
Вернуть тебе смог
Любимого нежность и страсть.
Пусть песня моя до тебя долетит,
Журчит и звенит, и струится
И снежными хлопьями в небе парит,
И мягко на море ложится.
И растаяв в пылающем сердце,
Этот страстный, призывный напев
В кровь добавит мускуса и перца
До кипенья её разогрев.
Мелодия песни моей – талисман,
Он духам восторгов послушен,
Чей Гений цветами подлунными зван,
Их звоном полночным разбужен
Дух любви и желаний всевластен,
Невредимо тотчас донесёт,
Как коричное семечко – счастье
В птичьем клюве свершает полёт
Я прошлое с будущим перемешал,
Разбавил чуть-чуть настоящим,
И память, пройдя от начала начал
К мелодиям лишь предстоящим,
Бесконечной спиралью завьётся,
Словно песни высокий клавир,
В ней любовь и надежда проснётся
Нотой робкой, но вечной, как мир.
Она сердце воина может смягчить,
Заставить его трепетать,
Так лишь оперенью дано освежить
Доспехов угрюмую стать.
Она в очи прекрасной девы
Проливает нездешний свет,
Затухают зарницы гнева,
Гаснут звёзды, а чувства - нет
Чтоб в грёзах твоих
В сей сладостный стих
Мелодия песни вплелась,
Чтоб этот венок
Вернуть тебе смог
Любимого нежность и страсть.
LV. Блеснуло утро мимолётно,
С ленцой, неярко, чуть дремотно,
Желая сон свой оградить
Ресниц пушистым покрывалом
И сладостных напевов нить
Не упустить, девица встала
И лютню тронула рукой.
И та ответила: «Он твой!»
LVI. Сладкоголосою струною
Напев, рождённый под луною,
Из ночи – в день, из грёзы – в явь
Проник. О, девы глас прекрасный,
Небесных нот ему добавь
И чувств земных и сладострастных.
Сон не неволь. Проснись. И пой!
«Он мой! Он мой!! Он только мой!!!»
LVII. И дева пела в упоенье
Не сон, не явь, но – наважденье,
Со струн мелодия текла,
Слова в устах слагались сами,
Казалось, что она могла
Так музицировать часами.
И эхо, тая средь ветвей,
В саду играло в прятки с ней.
LVIII. В тот тёплый вечер в Шалимаре
Фиеста Роз была в разгаре,
Хозяин праздника, Селим
Веселье, музыку и песни,
Тоской любовною томим,
Мешал с вином, но хоть ты тресни,
Вечерних звёзд приветный свет
Не находил в душе ответ…
LIX. Но их неяркое горенье,
Вдруг, находило отраженье
В глазах под масками, девиц,
Хранивших этот свет волшебный,
Тех удивительных певиц,
Чьих сладких песен звон целебный
Селим желал скорей испить,
Чтоб муки сердца утолить.
LX. В кружении цветов гарема
Дворец сиял, как сад Эдема,
Славянок златокудрых стать,
И смуглогрудых египтянок,
Здесь можно было отыскать
И утончённых китаянок,
И тех, кому шальной загар
Дарил палящий Кандагар.
LXI. Все так нежны и полны ласки,
Скрывались в шёлке полумаски,
И покрывала запахнув,
Лишь влажный, томный взгляд открыли,
Ночною бабочкой вспорхнув,
Ресниц раскрашенные крылья.
Прелестны все – владыка знал,
Но краше всех… «О, Нурмахал…
LXII. Все звёзды пред тобой в поклоне
Померкли бы на небосклоне.
Лишь отыскав свою звезду,
Что освещает путь в нирвану,
К ней чертит лодка борозду
Через пустыню океана.
Здесь нет тебя, и в этом суть –
Мой скорбный безысходен путь…»
LXIII. Так размышлял он в те минуты,
И в сердце дрогнула, как будто,
Одна заветная струна,
Подвластная лишь милой взгляду.
«О, девы в масках! И она,
Должно быть, тоже где-то рядом?
Ведь взгляд не спрячешь душ родство –
Не прятки. Это колдовство!»
LXIV. От вин и яств столы ломились,
Посудой царскою искрились,
Казвина сладкий виноград,
Златые яблоки Кабула
Собою радовали взгляд,
И солнце, словно окунуло
Свои волшебные лучи
В гирлянды спелой алычи.
LXV. Дыханье тысячи садов
Из дальних стран и городов –
Из Самарканда и Басры,
Орехи, пряности, папайи,
Плоды Багдада, Бухары,
И мангустины из Малайи,
Вот – персик, абрикос, гранат –
Всё, чем богат восточный сад!
LXVI. Богатство блюд благоухало
В корзинах чистого сандала,
В фарфоре древних кубков, ваз,
Которые в пучине моря
Разыщет ловкий водолаз.
В них эхо вечности и горя:
Они – таинственный улов
Из затонувших городов.
LXVII. Вино игривое в кувшинах
Сверкало, словно гор вершины,
То малахитом заблестит,
То желтым янтарём искрится,
Ручьём рубиновым бежит,
И в кубки весело струится.
Глотка Селиму хватит, чтоб
В горящем сердце был потоп.
LXIII. Сам Купидон – виновник, Гений
Его сердечных наводнений –
В потоке радужном вина.
Крылом любви шальной мальчишка,
Рассыпав страсти семена,
Не даст минуты передышки,
Мечтая только об одном –
Любовным опоить вином.
LXIX. Он – вечный спутник менестреля.
Любовь велит, чтоб песни пели!
Лишь двое – песня и вино
Душою управлять умеют,
И эти двое – заодно,
Перечить и Селим не смеет!
Ну что же, девы? Чей черёд?
Кто первой песню запоёт?
LXXX. Переглянулись маски-лица,
И первой вызвалась девица,
Кавказа пламенная дочь,
Чей взгляд, как звёздное сиянье,
Сквозь юга бархатную ночь;
Чьих чар безумное дыханье –
Залог мучительных тревог,
От чар таких – избави Бог!
Приди же, приди, здесь и ночи и дни
В счастливом блаженстве текут бесконечно.
Как волны друг друга сменяют они
Так радость любовных утех быстротечна.
Любовь, угасая, рождает любовь,
Горячую, новую песнь поднебесья,
Здесь рай обретает душа вновь и вновь
Приди ко мне, здесь я!
Украдкою дева вздыхает, томясь,
Как амры цветок аромат источает,
И слёзы роняет, над брегом склоняясь,
Которые в жемчуг волна превращает.
Цена её слёз и улыбок – любовь,
Блаженная, сладкая, нежная песня,
В ней рай обретает душа вновь и вновь,
Приди ко мне, здесь я!
Земная краса – сладострастья нектар,
Амуры им стрелы свои пропитали,
Земная любовь коротка, как пожар,
В эдеме такого вовек не видали.
Земное вино – разогретая кровь,
Земная, прекрасная, звонкая песня,
В ней рай обретает душа вновь и вновь,
Приди ко мне, здесь я!
LXXI. Грузинки лютня замолчала,
Но в тон ей сразу зазвучала
Другая, выдохнув аккорд,
Заставивший забыть Селима
Про свой застольный натюрморт;
Мелодия была сравнима
Лишь с той, с которой Исрафил,
Сияя, в вышине парил.
LXXII. И к небу обратились лица,
Внимая голосу певицы,
Который в сердце проникал,
Сольясь со звонкою струною,
И новым смыслом наполнял
Мелодию. Совсем иною
Гармонией струны и слова.
И зазвучала песня снова.
Неправда, любви угасать не дано,
И если её не разрушить беспечно,
Двоим неразлучно пройти суждено
Сквозь тернии к звёздам дорогою Млечной.
Великое – вечно, как вечна любовь
И славит её моя дивная песня,
В ней рай обретает душа вновь и вновь,
Приди ко мне, здесь я!
LXXIII. Нет, не сокрыть под шёлком маски
Во взгляде - нежности и ласки,
В речах - глубокого ума,
В аккордах – магии таланта,
Любви разверзлись закрома;
Она! Она! Игру брильянта
Селим почувствовал, узнал –
Звезда гарема – Нурмахал!
LXXIV. Его богиня, королева,
Под маскою арабской девы
Ввела на несколько минут
Селима в лоно заблужденья,
Но ухищренья не пройдут!
Восторг, немое восхищенье,
Земной, блаженный, сладкий рай!
И он кивнул ей: «Продолжай…»
Бежим, любимый, выбирай,
Покров шатра любви в пустыне,
Или дворца постылый рай -
Любви там не было в помине;
Песков и скал унылый вид
Средь аравийской ночи длинной,
Двоих в одно соединит
В уединении пустынном.
Как грациозен здесь галоп
На воле, не в вольере сытом,
Сереброногих антилоп,
Пески взрыхляющих копытом!
Бежим со мной. Мою любовь
Прими, как высшую награду,
Тепло души и плоть, и кровь,
Что нам ещё от жизни надо?
Слова любви так хороши,
Блаженны и даны нам свыше!
Молчи, я глас твоей души
Своим влюблённым сердцем слышу.
Глаза и губы отражать
Как в капле могут свет душевный,
И клятв своих не преступать
Нас призывают повседневно.
Твоей любви волшебный свет
Лишь сердца моего коснулся,
И звездный зов иных планет
В просторах вечности проснулся.
Услышь далёкий этот зов,
И истины откроешь дверцу –
Из всех сокровищ лишь любовь
Приносит счастье в наше сердце.
Но если в сердце у тебя
Любовь к другой цветёт нетленно,
Не тронь её, живи любя,
И не губи её изменой.
Тогда прощай, любимый мой,
Любовь и веру сквозь метели
Я пронесу, найдя покой
Под сводом ледяной купели.
LXXV. Был пафос в этой песне звонкой,
Он ненавязчиво и тонко
Селиму в сердце проникал;
И в сердце буря закипала.
Владыка отшвырнул бокал
И немоты – как ни бывало!
Селим в восторге закричал:
«Звезда моя! О, Нурмахал!
LXXVI. Всё на круги своя! Сначала!
Как долго имя не звучало
Твоё. Но я не смог забыть
Прекрасных глаз твоих сиянье.
Так знай, любить – сиречь простить,
Я повторю, как заклинанье,
Десятки, сотни, тыщи раз:
«Я не покину этих глаз!»
LXXVII. Завеса шёлка с уст любимой
Упала. На ухо Селиму
На громогласный сей порыв,
Любовно, нежно и игриво,
В его объятиях застыв,
Она шепнула шаловливо:
«Люблю. Твоя на веки. Знай…
Но праздник Роз не забывай!»
ЭПИЛОГ.
Тем временем, Великий Камергер,
В молчании суровом яд копивший,
Решил, что звёздный час его настал,
Ведь, более терпеть по доброй воле
Не мог он Фераморовы стихи.
Так, подбочась, осанисто и гордо,
Возвысил глас и, как в последний раз,
Изрёк: «бессмысленно!», «негармонично!»,
«Поэма, словно тот мальдивский барк,
Что в страшном сне привиделся принцессе,
Без паруса, балласта и руля -
Непрочная блестящая скорлупка,
С никчёмным грузом фруктов и цветов.
Красивостей – пустое изобилье,
А смысла не отыщешь днём с огнём!
Красотам парка нужен архитектор,
Виварию – не птичий гвалт, но песнь!
Чем бард блеснул при выборе сюжета?
Язычество! Ну это ли не ляп?
Хвала вину – неверным характерна,
Певец и сам, как расписной фарфор -
Черпает вдохновенье в помутненье, [151]
В себя вливая сладенький ликёр!
Каков портрет – и внутренний, и внешний,
Таков и бард – красив и приодет,
Но пуст и звонок, как китайский чайник,
Водой не полон, мыслью не согрет.
Он может быть флористом, птицеловом…
Он – кто угодно, только не поэт!»
Кашмир от Индии был отделён
Скалистыми, бесплодными горами.
От зноя изнывая, караван
Устало в горы полз. А на привалах
Короткими часами никому
И мысли в голову не приходило
Свой драгоценный отдых посвятить
Поэзии. Поэтому принцесса
Томилась в одиночестве. Лицо
Красавицы, как облаком, укрыла
Печали тень. А фрейлины, смекнув,
Кто стал причиной этой перемены,
Встревожились, поскольку красотой
Своей принцессы больше дорожили,
Чем собственною статью и красой.
«Ах! Что же станется с царём Бухарским,
Когда взамен прекрасной Лаллы Рук
Увидит он безжизненную жертву,
С лицом, увядшим от сердечных мук!?»
Томление души её развеять,
Казалось, мог величественный вид
Кашмирской живописнейшей долины,
В которую спустились, наконец,
Измученные пленники скитаний.
Но ни прохлада скверов и садов,
Ни пагод красота и минаретов,
Ни слёзы чудотворных родников[152]
Священной сей земли, ни водопады,
Летящие с заоблачных хребтов,
Ни город, что над озером возник,
Раскрашенный, как сказочный цветник,
Развеять не могли ни на минуту
Её печальных мыслей. Каждый шаг,
Процессию к Кашмиру приближавший,
Ей в сердце острой болью проникал.
Восторг, объял всех жителей Кашмира,
Встречавших долгожданный караван,
Приветственными взмахами хоругвей.
Букеты же диковинных цветов -
Честь делали изысканности вкуса
И вежливости юного царя.
Процессия в Кашмир вступала ночью,
Под сенью арок из редчайших роз,
Чей тонкий аромат хранят и ныне
Божественные слёзы Аттар Гюль.
Дороги освещались мягким светом
Причудливых трехцветных фонарей
Из панциря индийской черепахи. [153]
Богатые соцветья фейерверков
Немилосердно рвали свод небес,
Как будто возвещая о рожденьи
В огне и славе идола Войны,
А вслед за ними, словно метеоры
Над айсбергами северных морей,
В высоком небе свечи зажигали
Блуждающие синие огни,
И таяли, едва маршрут наметив,
В прозрачной шали Млечного Пути.
Подобная торжественность приёма
Пришлась придворным дамам по душе,
И вывод дамы сделали логичный,
Что царь Бухарский станет образцом
Заботливого, любящего мужа,
Принцессе с ним, конечно, повезло!
Заботу и радушие царя
Принцесса тоже не могла не видеть,
Но вместе с тем, с прискорбьем понимала,
Как трудно ей, не покривить душой,
Быть искренне и честно благодарной,
А не фальшивой, лживой и бездарной,
Любовью не ответив на любовь.
Торжественное бракосочетанье
Назначили на утро. Шалимар
Украшен был и к свадьбе подготовлен.
Была бессонна ночь, ведь этим утром
Прелестная невеста быть должна
Представлена впервые Алирису,
Наследному владыке Бухары.
Однако, утром фрейлины из свиты,
Невесту провожавшей под венец,
Приятно удивились, обнаружив,
Что вопреки бессоннице, она
Вновь посвежела и похорошела,
Окрасив хною пальчики принцессы,
Они венец царицы Бухары
На голову ей тотчас водрузили,
Укрыв невесту свадебной фатой.
У пристани на озере дворцовом
Уже ждала роскошная ладья
Которая должна была доставить
Нарядную принцессу во дворец.
И Лалла Рук, губами прикоснувшись
К наперснику, дарёному отцом,
Решительно на палубу ступила,
Печаль и грусть оставив за кормой.
И утро было свежим и прекрасным,
Как дева, в чьей судьбе оно взошло,
И озеро белело парусами,
И менестрели пели на брегах,
И полные зеваками беседки
На склонах зеленеющих холмов
Пестрели шалями, знаменами, платками,
Приветствуя принцессу Лаллу Рук.
Но крайне возбуждённая невеста,
Впиваясь взглядом в толпы горожан,
Лелеяла в душе надежду встретить
Влюблённого поэта пылкий взгляд.
Её сердечко сладко трепетало
В тревожном ожидании чудес.
В ладье под тентом, позади принцессы,
Вальяжно развалился Фадладин.
Он бороду поглаживал степенно,
Задумчиво оттачивая спич,
Который перед новым господином
Затеял старый плут произнести.
Про Веру, нравы и литературу,
Про кухню, этикет и политес,
Про строгую и жесткую цензуру
Фривольных и языческих стихов.
Войдя в канал, от озера ведущий
К роскошным залам царского дворца,
Ладья скользила вдоль садов и парков,
Украсивших собою Шалимар,
Дворец дышал цветов благоуханьем.
По берегам канала к небесам
Упруго били дивные фонтаны,
И с солнечной слепящей высоты
Алмазами по водам рассыпались.
Когда же, наконец, ладья застыла
У мраморного, крытого парчой,
И устланного розами причала,
В приёмном зале царского дворца,
Взволнованной, издёрганной принцессе
Едва хватило женских сил подняться
По мраморным ступеням в тронный зал.
Там, в глубине, в сиянии брильянтов
В помпезном блеске золотых пластин
Стояли два величественных трона.
Царь Алирис на троне восседал,
Другой был предназначен для принцессы. [154]
Бухарский царь поднялся ей навстречу,
Взяв за руку и улыбнувшись ей.
Но на царя едва она взглянула,
Вдруг вскрикнула, тотчас лишившись чувств…
Она всё утро чуда ожидала,
И чудо ей послали Небеса -
Из сердца вон ушла былая тяжесть,
Она пришла в себя, бросая взор,
На юного царя. Какая радость!
Пред ней стоял…влюблённый Ферамор!
Весь долгий путь от Дели до Кашмира
Он был при ней и смог завоевать
Под маскою простого менестреля
Её любовь. А в облике царя
Теперь располагал он полным правом
И руку ей, и сердце предложить.
Взглянув на Алириса, Фадладин
Был так напуган и обескуражен,
Что вмиг забыв свой ядовитый спич
И критицизм, и жёсткую цензуру,
Рассыпался безудержной хвалой
Стихам и песням юного монарха.
Он клялся, что доселе никогда
Стихов изящнее и совершенней
Не слыхивал, что Бог тому свидетель,
А каждому, за слово поперёк
Грозил немедленной небесной карой!
Испытанный дворцовый интриган
Спустя неделю был прощён монархом,
И во мгновенье ока был назначен
На должность Камергера при Дворе.
Ну, кто бы мог теперь засомневаться,
Что молодая царская чета,
Часов и лет счастливых не считая,
Жила в согласье до седых волос?
«До самой смерти, - писано в анналах, -
Всем правилам Дворца наперекор
Любимого царица называла
Не Алирис, а только Ферамор».
[ 1 ]- «У китайцев прежде было искусство изображать на поверхности фарфоровых сосудов рыб и других животных, которые становились видны только тогда, когда сосуд был наполнен какой-либо жидкостью. Они называли это искусством Киа-Цин. Современники пытаются открыть для себя искусство этой волшебной живописи, но безрезультатно».(Т.М.)
[ 2 ]- Жеан-Гуайр упоминает «фонтан в Кашемире под названием Тирна, что означает «змея»; вероятно, потому, что раньше там видели какую-то большую змею. При жизни моего отца я дважды ходил к этому источнику, который находился примерно в двадцати косах от города Кашемир. Следы мест отправления культа у святыни можно видеть бесчисленно среди руин и пещер, которые разбросаны по её окрестностям». (Тузек Джехангери) (Т.М.)
[ 3 ]- Есть двести рабов, у которых нет другой работы, кроме как охотиться на трёхцветных черепах для Королевского вивария. Из их панцирей также делают фонари» - Путешествия Винсента Ле Блана. (Т.М.)
[ 4 ]-«По возвращении Магомеда Шоу в Калбургу (столицу Деккана), он устроил большой праздник и взошёл на этот трон с большой пышностью и великолепием, назвав его Фирозе или Церулеан. Я слышал, чтонекоторые старые люди видели трон Фирозе в правление сутана Мамуда Бхаменеи, и описали его.Говорят, что он был в длину девять футов и три в ширину, сделан из чёрного дерева, покрыт пластинами из чистого золота и украшен драгоценными камнями огромной ценности. Каждый принц дома Бхаменеи, который владел этим троном, прибавлял к нему несколько богатых камней, так что, когда во время правления султана Мамуда его разобрали на части, чтобы убрать некоторые драгоценности, дабы вставить в вазы и кубки, ювелиры оценили его в одир корор ун (почти четыре миллиона фунтов стерлингов). Я так же узнал, что он назывался Фирозе, потому что частично покрыт эмалью небесно-голубого цвета, которая со временем была полностью скрыта большим количеством драгоценных камней». – Феришта (Т.М.)
William Wordsworth
Я зря переживал за Бонапарта.
Я зря переживал за Бонапарта.
Заветная струна его души -
Звенит ли сокровенностью в тиши,
Или трубой гвардейского азарта
Бодрит под сенью гордого штандарта?
Сплав мудрости с добром несокрушим,
Одна у Властелина доминанта -
По-женски, мягко власть свою вершить.
А было так – он мудрость постигал
На материнских ласковых коленах,
Не ведал душных поучений плена,
Свобода – вот начало всех начал!
Он разуму гордыню подчинял,
И власть обрёл по праву, несомненно.
1801.
Of dreadful sacrifice, by Russian blood
Lavished in fight with desperate hardihood;
The unfeeling Elements no claim shall raise
To rob our Human-nature of just praise
For what she did and suffered. Pledges sure
Of a deliverance absolute and pure
She gave, if Faith might tread the beaten ways
Of Providence. But now did the Most High
Exalt his still small voice;—to quell that Host
Gathered his power, a manifest ally;
He, whose heaped waves confounded the proud boast
Of Pharaoh, said to Famine, Snow, and Frost,
Finish the strife by deadliest victory!"
Москве самосожжённой.
Бесчувственным стихиям невдомёк,
Что почести, восторг и преклоненье -
Наш долг Москве, в огне самосожженья,
Всем преподавшей стойкости урок.
И крови русской жертвенный поток
Стал знаком и залогом избавленья,
А Веры путь, по воле Провиденья,
Не ведает наезженных дорог.
Тогда Всевышний свой возвысил глас,
Благословляя доблесть легионов;
Господень страх. И гнев. Господня власть!
Он укротил гордыню фараона,
И отстоять Российскую корону
Дал Холоду и Голоду приказ.
1816.
William Wordsworth
HUMANITY, delighting to behold
A fond reflection of her own decay,
Hath painted Winter like a traveller old,
Propped on a staff, and, through the sullen day,
In hooded mantle, limping o'er the plain,
As though his weakness were disturbed by pain:
Or, if a juster fancy should allow
An undisputed symbol of
command,
The chosen sceptre is a withered bough,
Infirmly grasped within a palsied hand.
These emblems suit the helpless and forlorn;
But mighty Winter the device shall scorn.
For he it was--dread Winter! who beset,
Flinging round van and rear his ghastly net,
That host, when from the regions of the Pole
They shrunk, insane ambition's barren goal--
That host, as huge and strong as e'er defied
Their God, and placed their trust in human pride!
As fathers persecute rebellious sons,
He smote the blossoms of their warrior youth;
He called on Frost's inexorable tooth
Life to consume in Manhood's firmest hold;
Nor spared the reverend blood that feebly runs;
For why--unless for liberty enrolled
And sacred home--ah! why should hoary Age be bold?
Fleet the Tartar's reinless steed,
But fleeter far the pinions of the Wind,
Which from Siberian caves the Monarch freed,
And sent him forth, with squadrons of his kind,
And bade the Snow their ample backs bestride,
And to the battle ride.
No pitying voice commands a halt,
No courage can repel the dire assault;
Distracted spiritless, benumbed, and blind,
Whole legions sink--and, in one instant, find
Burial and death: look for them--and descry,
When morn returns, beneath the clear blue sky,
A soundless waste, a trackless vacancy!
Первый звонок.
Фантазия людская так бедна́,
Народ убог и столь самодоволен,
Что в образе седого горбуна
Он видит Зи́му. В бледной маске боли,
Сжимая посох из кривой осины
Сухой парализованной рукой,
Он тащится заснеженной равниной,
Поникнув долу белой головой.
Зима не внемлет домыслам досужим,
Она являет свой суровый норов,
И горе тем, кто в холод, снег и стужу
Капканы ставит ей. Она позором
Клеймит того, кто в северных краях
С мечом возник у мирного порога,
Гордыню вознося превыше Бога!
Он смят, разбит, сметён – повержен в прах.
Так мать карает блудных сыновей -
В расцвете сил и воинской браваде,
На свете нет безжалостней зверей,
Чем зверь-Мороз, таящийся в засаде.
Оскалом стылым он ощерит пасть,
И в ней, рождённый жить, обязан пасть!
Пощады нет ни молодым, ни старым,
За что же старцам посланы кошмары
Кровавых битв? Ах! Слишком дорога́
Цена Свободы, Веры, Очага…
Неудержимый Та́ртар - дикий конь.
Ещё неудержимее Ветра́,
Что брошены карающей рукой
Всевышнего из мрачного нутра
Пещер сибирских. Дикий эскадрон,
Верхом на снежных гривах, исступленно
Несётся в бой сквозь вой, сквозь свист и стон.
И сеет смерть. Так пали легионы.
А снег их укрывает белой сенью,
И поле превращает в погребенье…
Рассвет грядёт. Всё вовремя. О, Боже!
Безмолвие… Забвенье… Бездорожье…
Междустрочье.
Незримой магии печать
Лежит на тайнах междустрочья.
От запятой до многоточья,
Казалось бы, рукой подать…
Но где-то там, внутри стиха,
В пустой руде банальных истин,
Под ворохом истлевших листьев,
Лежит нетленная строка.
Ей нужен миг. Ей нужен срок.
Она, в размер не попадая,
То проявясь, то пропадая,
Скользит, блистая, между строк…
То низвергается с высот,
То извергается вулканом,
От мук сансары до нирваны,
Качнувшись с пятки на носок.
Её капризы – ей подстать,
От восхищенья до сарказма,
От нетерпенья до оргазма,
Как водится – рукой подать.
Она прорежет третий глаз
И обострит шестое чувство,
И слово обратит в искусство,
Впервые, как в последний раз.
Не всем дано её читать,
Но зрящий в корень – зрит воочью.
Лежит на тайнах междустрочья
Незримой магии печать.
Heнаглядная (по мотивам стихов Н. Лобанова)
Всё
сложно. Всё просто.
Конец и Начало…
Вот - холмик погоста…
вот – кромка причала…
Без Бога в душе,
за душой – ни гроша,
Душа моя, где ты?
И кто ты, душа?
Душа – это слово.
Душа – это дело.
И то, чему жизнью
обязано тело.
С ножа Папы Карло
упавшая стружка,
Душа – это с горкой
солдатская кружка.
Душа – это рифма
от слова «спасти»,
И долгое эхо
от крика «прости».
Душа – это корка
блокадной осьмушки,
Распятый Христос
и застреленный Пушкин,
Не важно, стихи
или прозу – пиши,
Здесь каждая строчка –
частица души.
Душа – это то,
что болит и страдает,
И горестно стонет,
и сладостно тает,
Душа моя – таинство
нового текста,
Душа моя – трепет
прелюдии секса,
Душа моя – солнце
минувшего лета,
Душа моя – пепел
и дым сигареты,
Душа моя – ладан
под куполом Спаса,
Душа моя, Господи,
вырвана с мясом,
Душа моя – страх
у последней черты…
Душа моя, где ты?
Душа моя – ты!
«И это, - возмутился Фадладдин,-
Поэзия? Монументальность? Вечность?
Фантазии больной непрочный плод!
На фоне гениев литературы –
Не больше, чем златая филигрань
На фоне вечных пирамид Египта!»
Эпиграф этой речи камергер
Заранее, как видно, подготовил,
И, лишь продекламировав его,
Он перешёл к подробному разбору,
Как опытный, безжалостный мясник,
Поэму принародно расчленяя,
Тупым, немилосердным топором
Жестокой и расчётливой цензуры.
«Расхлябанность стиха и лёгкий ритм –
Таков поэмы главный недостаток,
И если сей порок не обуздать,
То вскоре племя бардов наводнится
Бесчисленным количеством певцов,
Талант которых столь же полноводен,
Как тысячи никчемных ручейков,
Наперебой плаксиво верещащих
В предместьях Басры [ 71 ] раннею весной,
Но летним солнцем то́тчас иссушенных.
И те, кто в этом стиле преуспел,
Достойны не похвал, а порицанья,
Подобно бранных баловням побед,
Над доблестью ревнителей свободы
В сражениях неправедной войны!
Что ж говорить о нашем горе-барде,
Дерзнувшем вольностью своих стихов
Сравниться с дерзкими сынами песни,
Чей грациозно-экспрессивный стиль
Достоинством питает и небрежность?
Он дротик вольнодумства в нас метнул!
К несчастью своему он промахнулся.
Хотя, - повысил голос камергер, -
Быть бдительными вас я призываю.
Крамолы опьяняющий обман
В душе у вас оставил отпечаток,
Заворожил и лёгкостью прельстил,
Подобно дивам, блещущим бесстыдством,
Пытавшимся принцессу развлекать
Языческой распущенностью танца
И пошлым легкомыслием одежд.
И это, полагаю, лишь пролог
К серьёзной критике фантазий Пери,
И суетных, меж небом и землёй,
Немыслимых скитаний и полётов».
Не в силах охватить был Фадладдин
Фантазией своею приземлённой,
Как грешными руками чудеса
Легко творить была способна Пери;
Как каплю крови, слёзы или вздох
Она вручала Ангелу у двери
В святой Эдем. «Всё – ложь, - воскликнул он,-
И пальцем пригрозив, сказал: «Не верю!
Я думаю, что славный наш певец
Совсем не заслужил того вниманья,
Которое ему уделено.
Судить столь легкомысленные вирши –
Суть время драгоценное терять!
Он столь ничтожен, столь неизлечим,
Что только лишь Баньянская больница, [ 73 ]
Для насекомых, страждущих душой,
Его от легкомыслия избавит».
Принцесса тщетно делала попытки
Безжалостную критику смягчить.
Она красноречиво, но банально
Внушала камергеру, что певцы
Так робки и обидчивы. Талант
Нельзя равнять с травой в долине Ганга,
Которая, чтоб благовоньем стать,
Должна растоптанною быть и смятой, [ 74 ]
Поэта же не должно унижать,
Так можно растоптать саму возможность
Для самосовершенствованья, ведь
К нему, как будто, страстно побуждает
Поэта строгий критик Фадладдин?
Стремленье к совершенству бесконечно,
Как высоты познанье и глубин.
Не станет очевидней аксиома,
Чем взгляд того, кто истину внушил!
Быть может, это был счастливый случай
Для Фадладдина прелесть углядеть
В отеческом порыве одобренья,
Иль в том, хотя бы, чтобы проявить
Терпимость в отношении к поэту?
Терпимость, к сожаленью, не была
Достоинством учёного болвана,
Поэзии и Вере жизнь отдав,
Он ничего не понимал в прекрасном,
Возвышенном, но очень преуспел
В преследованьях, травле и гоненьях,
Он презирал язычество во всём,
Без разницы в предмете поклоненья –
Эрато? Терпсихора? Всё - одно.
Поэту ли? Танцору? Нет спасенья!
Тем временем роскошный караван
Достиг великолепного Лахора,
Где мавзолеи, храмы и дворцы
Бесчисленны и гордо величавы,
Где спорит Смерть со славою Небес.
Лахор привёл принцессу в восхищенье,
Хотя переживаниям земным
Принцесса отдавала предпочтенье,
Охваченная ими целиком.
В Лахор к ней прибыл вестник из Кашмира,
Поведавший торжественно о том,
Что царь Бухарский, прибывший в долину,
Уже готовит дивный Шалимар
К приёму обожаемой невесты.
И сердце девы таяло в груди
От тайного, тревожного смятенья.
Так, радостно вступая в новый мир,
Принцесса с тенью грусти понимала,
Что прошлый мир уходит навсегда,
Что никогда к ней больше не вернутся
Забавы, игры во дворце отца,
Девичья беззаботная свобода,
Но главное, что навсегда уйдёт
То, в чём самой себе нельзя признаться –
Томительная первая любовь
К прекрасному и юному поэту.
О, как ей больно было сознавать,
Насколько это чувство безысходно!
Как тяжко и мучительно любить,
Но всё ж молчать, любви не зная вкуса…
Не менее страдал и Ферамор,
Лишённый сладостных минут общенья,
Когда стихи и музыка в ладу
С божественными сценами природы
Рождали близость их младых сердец,
Подогревая в них готовность к страсти,
Которая, как страуса птенец,
Для жизни пробуждалась только взглядом. [ 75 ]
Она была невестою и выход
Был в этой ситуации один –
Невинною оставшись, быть несчастной.
Отныне никогда в её шатёр
Поэт не должен больше быть допущен,
Чтоб попусту себя не искушать,
Бродя в потёмках лабиринта страсти,
И сердце жениху своё отдать
Холодным и истерзанным, но чистым.
А Ферамор забудется, как сон,
Мираж в песках безжизненной пустыни,
Сады Ирим – привиделись лишь раз,
Тотча́с же в жарком мареве растаяв…
Прибытие процессии в Лахор
Народ воспринял, как великий праздник.
Осаживая резвых жеребцов,
Раджи, эмиры и князья степенно,
Как требовал придворный этикет,
Сопровождали паланкин принцессы,
И только своевольный Кедер-хан
С могучими гвардейцами охраны,
Пылая спесью, рядом гарцевал.
В ответ на проявления восторга,
Принцесса приказала наградить
Всех жителей достойного Лахора.
И сладости, и тысячи монет[ 76]
В бурлящую толпу летели градом.
Ремёсел всевозможных мастера,
Воспользовавшись праздничным гуляньем,
Устроили на людных площадях
Дешёвую товаров распродажу.
Так красочно и ярко разлилась
Вокруг домов, дворцов и минаретов
Весёлая горластая толпа,
Что будучи ещё под впечатленьем,
Когда настало время продолжать
Свой долгий путь, идя судьбе навстречу,
Принцессе не хотелось покидать
Такой гостеприимный, чудный город.
Прощаясь с ней, у крепостных ворот
Весь цвет Лахора головы склонил.
Прелестные нарядные детишки
Разбрасывали на её пути
Сияющие золотом тарелки
И серебром блестевщие цветы.
Шли дни, уже давно за горизонтом
Исчез вдали восторженный Лахор.
Принцесса под предлогом нездоровья
В шатре не принимала никого.
Но вскоре и больною притворяться
Ей стало совершенно ни к чему:
Неторная дорога утомляла,
И в отдыха короткие часы
Ей было просто не до развлечений.
К болтанке не привыкший Фадладдин,
В душе предал проклятью Джехангира,
За то, что тот, прокладывая путь,
Не выстроил дорогу до Кашмира. [ 77 ]
А фрейлины, не смевшие роптать,
Всё ж пребывали в мрачном настроеньи,
Лишь веерами взмахивая в такт
Камням, дорожным ямам и ухабам,
А кислыми гримасами они
Выказывали крайнюю усталость,
И кажется готовы были вновь
В ночной тиши послушать Ферамора.
И, как-то раз, вечерний моцион,
Скача верхом принцесса совершала,
И к тихой роще лёгкою рысцой
Направила она свою лошадку,
Как вдруг, в густой листве напевный звук
Её остановил. Звучала лютня
С нездешней грустью. Боже! Как знаком
Ей был высокий, звонкий, чистый глас…
«Твои слова о счастье мне
Успокоенья не приносят,
Сгораю я в твоём огне
Когда душа блаженства просит.
О, молнии прекрасных глаз,
Вы жарче и острее стали,
Мне лучше быть вдали от вас,
Чтоб раны сердца заживали.
Тот, кто уверовал в любовь,
Обман познает и страданье,
И не решится больше вновь
Впадать в любви очарованье.
Пред кем в пустыне, средь песков,
Мираж оазиса возникнет,
Скорей погибнет, чем брегов,
Прохладой дышащих достигнет…»
В душе её слились и грусть и сладость,
Страдающее сердце излечить
Она была не в силах, к сожаленью,
Но то, как пылко юноша влюблён,
Её девичье сердце согревало…
Когда же, наконец-то, караван
На длительный привал остановился,
Та местность, где их лагерь был разбит
Была полна таинственных загадок.
Неподалёку, в рощице, росли
Деревья тамаринда и корицы,
И кроны шелковичные видны
Меж веероподобною листвою
Высоких пальм, где гроздьями цвели
Сияя многоцветным опереньем,
Как сказочные, яркие плоды
Бесчисленные гнёзда попугаев.
Шатёр принцессы установлен был
Вблизи пруда, где буйно расцветали,
Как алые костры средь хладных вод
Бутоны лотоса, а в отдаленьи,
Как эхо незапамятных времён,
Забытой и таинственной культуры,
В руинах храм языческий стоял. [ 78 ]
Средь прелестей природы и цветенья
Он с грустью о себе напоминал
На языке печали и забвенья.
Старинный храм, конечно, вызывал
У всех несказанное любопытство,
Но при дворе принцессы не нашлось
Историка, кто мог бы всем поведать,
Когда и кем поставлен этот храм.
Какому божеству здесь поклонялись?
Вопросы эти даже Фадладдин,
Кичившийся учёностью всезнайка,
Конфузливо молчаньем обходил,
Считая храм осколком предрассудков
И темных суеверий этих мест,
Реликвией, оставленной в наследство
Язычеством, что процветало здесь,
Святому просвещённому Исламу.
Одна из фрейлин смела намекнуть:
«Коль скоро всех снедает любопытство,
Так, может быть, опальный Ферамор
Ответит на столь сложные вопросы?»
Но Фадладдин ответил резко: «Нет!»,
Невежество своё предпочитая,
Возможным поучениям юнца.
Принцесса тоже вяло возражала…
Но кем тогда был призван Ферамор?
Мгновенья ждать себя он не заставил -
Тотчас возник, взглянув на Лалу Рук
Печальными несчастными глазами.
И этот взгляд, измученный, больной,
Заслуживал раскаянья принцессы
В жестокости, с которою она
Так долго Ферамора избегала.
«Сии руины, рассказал поэт,-
Почтенные останки храма гебров,
Народа обожателей огня,
Бежавших от захватчиков-арабов,
Свободу предпочтя и свой алтарь
В чужих краях - неволе и забвенью
Своей религии в краю родном.
Свирепые злодеи растоптали
Огонь полей горящих под Баку,
Но гебры тотчас пламя возрождали
В других местах. И так пришли в Кашмир.
В священную цветущую долину,
Она им стала родиной второй.
Однако, беспощадный меч арабов
И здесь настиг и уничтожил их.
Когда я вижу царственные храмы
Упрямых обожателей огня,
Я чувствую любовь и состраданье
К изгнанникам и ненависть к тому,
Кто лезвием меча в другую веру
Пытался гордых гебров обратить.
Впервые Ферамор презренной прозой
Свои решился взгляды изложить,
И речь его в защиту иноверцев
Повергла Фадладдина в страшный гнев.
Он в ужасе застыл, ушам не веря.
Любовь к язычникам! Каков наглец!?
Как правоверных мусульман посмел он
Свирепыми злодеями назвать?
А Ферамор от дерзости хмелея,
Пока почти безмолвный Фадладдин
Способен был лишь с яростным пыхтеньем
В поэта взглядом молнии метать,
Признался чуть смутившейся принцессе,
Что драму из истории борьбы
Отважных гебров за свою свободу,
Свободу верить и свободу жить,
Он тотчас с удовольствием исполнит,
Принцессе стоит только захотеть.
Она была не в силах отказаться
И взгляда оторвать от этих глаз,
Сверкавших, как в эфесе Соломона
Пылающий волшебный талисман.
Она ему кивнула благосклонно,
И Фадладдин не смел уж возражать,
И с ненавистью к каждой новой строчке,
Он вынужден был всё же укротить
Свой гонор, спесь и дух противоречья.
А песнь про обожателей огня
Уже, на волю вырвавшись, звучала.
[ 72 ] - Говорят, что реки Басры пересчитали и их количество составило сто двадцать тысяч потоков. (Ибн Хакал) (Т.М.)
[ 73 ] - …это вызвало желание посетить больницу Баньяна, поскольку я часто слышал о внимании, которое оказывали там ко всем видам животных, которые были больны, или хромы, или слабы, от старости или в результате несчастного случая. По прибытию туда, я увидел много лошадей, коров, и волов, в одном помещении; в другом - собак, овец, коз, и обезьян, с чистой соломой, на которой они отдыхали. Выше по лестнице были расположены хранилища для многих видов семян, и плоские, широкие блюда для воды, для пользования птицами и насекомыми. Говорят, что все животные знают Баньян, и что даже самые робкие приближаются к больнице без страха, и поэтому, больные птицы прилетят скорее туда, чем к другим людям. ( Путешествия Парсона) (Т.М.)
[ 74 ] - Очень ароматная трава с берегов Ганга, которая в некоторых местах покрывает целые акры, и в скошенном состоянии распространяет сильный аромат.(Т.М.)
[ 75 ] - Аравийцы полагают, что страусы выводят своих птенцов, не высиживая яйца, а только глядя на них. (Т.М.)
[ 76 ] - Разменные монеты, отштампованные с изображением цветка. Они все еще используются в Индии, для акций милосердия и раздачи милостыни. (Т.М.)
[ 77 ] - Прекрасная дорога, построенная императором Джехангиром от Агры до Лахора, с деревьями, посаженными на каждой стороне. Эта дорога - 250 лиг в длине. Вдоль неё установлены «небольшие пирамиды или башенки, - говорит Берниер - через каждые пол- лиги, и частые колодцы, для утоления жажды и поливки деревьев.» (Т.М.)
[ 78 ] - Большая пагода с водоёмом, в котором растёт множество восхитительных красных лотосов - цветок более крупный, чем белые кувшинки, и является самым прекрасным из тех, которые я видел. (Т.М.)
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
«ОБОЖАТЕЛИ ОГНЯ»
I. Над тихой заводью Востока , [ 79 ]
Взошла луна. Жемчужным оком
Окинув пальмы островов,
И выбелив фасад дворцовый,
Посеребрила глянцем снов
Альков эмира изразцовый.
Там днем был слышен зов трубы,
Там звуки приторные зели [ 80 ]
В вечерних сумерках звенели,
Тушуя след Златой Арбы, [ 81 ]
Свой путь стремящей к горизонту,
Неся с собой напевы див
И соловьиные экспромты...
Всё стихнет - берег и залив.
И лёгкий бриз, подобно сну,
Ни лист не тронет, ни волну...
[ 79 ] - Персидский залив, иногда называемый Оммановым морем, который разделяет берега Персии и Аравии.(Т.И.)
[ 80 ] - Мавританский музыкальный инструмент.(Т.И.)
[ 81 ] – Солнце.(Т.И.)
II. Едва заметный вздох зефира
Не освежит палат эмира,
И «страж ветров» к светилу перст
В надежде тщетной простирает,
Ловя дыхание Небес. [ 82 ]
Тиран спокойно отдыхает,
В то время, как проклятья меч
Уж вынут прочь из душных ножен,
Сатрап быть должен осторожен,
Чтоб голову свою сберечь.
Повергнутое в рабство племя
За свой позор готовит месть.
И место выбрано, и время,
И саблю перерубит плеть!
Ту саблю, с коей на Иран [ 83 ]
Ярмом арабским лёг Коран.
[ 82 ] - В Персии, строили башни с целью «поймать ветер» для вентиляции жилищ.(Т.И.)
[ 83 ] - Иран - истинное название Персидской империи. (Т.М.)
III. Но слёзы дев и вдов Ирана
Приятных снов Али-Гассана
Не потревожат. Сладок сон.
Ему неверных чужды муки,
И в час намаза сей дракон,
Омыв горячей кровью руки,
Святое осквернит. Легка
Строка священной партитуры -
И он сочтёт строку из суры
С немилосердного клинка [ 84]
Жила в нём хладная манера -
Он даже букву подмечал,
Когда с искусством изувера
До буквы этой погружал
Булат в сердца своих врагов -
Юдоль языческих богов.
[ 84 ] - На лезвиях ятаганов арабы имели обыкновение гравировать стихи из Корана (Рассел). (Т.М.)
IV. Взгляни, всемилостивый Алла!
Рука убийцы, каннибала,
Небесный текст, Святой Коран,
Перстом кровавым попирает.
Как беззастенчиво тиран
Из строк священных сур черпает
Непримиримой злобы жар!
Так пчёлы из цветов Трабзона,
Добром и светом напоённых,
Лишь сумасшествия нектар
Добавят в мёд мохнатой лапой[ 85 ]
Досель не видывал Иран
Столь кровожадного сатрапа,
Оков постыдней, глубже ран...
Там, где был прежде Солнца храм -
Стоит мечеть. О, стыд! О, срам!
[ 85 ] – В провинции Трабзон произростает некий рододендрон, с цветов которого, пчёлы собрав пыльцу, производят мед, который якобы, сводит людей с ума (Т.М.)
V. Отечество! Былая гордость,
Бесстрашие, отвага, твёрдость
Сынов поверженных твоих
Унижены постыдным рабством,
На родине, вскормившей их,
Пред иноземцем пресмыкаться
Им не зазорно... Подлецов,
Что боязливо преклонили
Главы́ свои жестокой силе,
Забыв религию отцов,
Позор постигнет и забвенье.
Но есть сердца, в которых жив
Свободы зов. И жажда мщенья.
Чей меч, жесток и справедлив,
Найдёт тебя, Али-Гассан,
Завоеватель и тиран!
VI. Так спи, сатрап. В ночи́ безбрежной
Пусть сон твой будет безмятежным,
Не для твоих холодных глаз
Взошла луна, утихли волны,
И башня, что в полночный час
Приют дарует лишь влюблённым,
Парит в плену клыкастых скал,
Дробясь о камень лунной тенью.
Хранит покой уединенья
Их угрожающий оскал.
А на балконе в свете окон
Застыл недвижно силуэт,
Волной к перилам чёрный локон
Струится с плеч. И зыбкий свет
Его качает, как крыло,
Что красит царское чело. [ 86 ]
[ 86 ] - Персидские монархи носят перья черной цапли, на правой стороне тюрбана, как знак суверенитета (Т.М.)
VII. Бесплодье мётвых скал, бывает,
Родник кристальный порождает,
Так истинную красоту,
Себя нимало удивляя,
Как тьма далёкую звезду,
Жестокий деспод зажигает
В небесной чистой высоте.
Невинной дочери эмира
Не внять несовершенству мира,
Его тлетворной суете.
О, Гинда, девственность и прелесть
Твоей нездешней красоты –
Святая тайна, что согрелась
В лучах небесной чистоты,
Да, сохранит её покров
Нескромности девичьих снов!
VIII. Да, будет день тот не случайным,
Когда в завесу этой тайны,
Восторженно проникнет взгляд
Первопроходца, кто однажды,
Вдыхая дивный аромат,
И обезумевший от жажды,
Откроет сей безлюдный брег,
В любви и страсти утопая,
Как праведник в блаженстве рая,
Как дух. Как богочеловек!
Прекрасны юные невесты
Аравии. Ах, как горят
Сквозь паланкинов занавесы
Глаза прелестниц. Каждый взгляд
Хозяек, жаркий как пчела,
Ревниво ловят зеркала. [ 87]
[ 87] - Женщины Востока никогда не расстаются со своими зеркальцами,- говорит Шоу,- они так любят свои зеркальца, которые носят на груди, что не бросят их даже тогда, когда после тяжелой работы должны пройти две или три мили с кувшином или бурдюком, чтобы принести воду.(Т.М.)
IX. Но не сыскать в гаремах мира
Соперниц дочери эмира.
Как херувим она легка
И целомудренно-невинна,
Но изумрудный шарм цветка,
Подобно гласу муэдзина,
Так сладострастьем напоён,
Ещё не знающим порока,
Что, верно, даже взгляд Пророка
В смущеньи был бы отвращён,
Как искусительный взгляд змея,
Точащий срам, позор и блуд.
Змей-искуситель цепенеет,
Увидев ме́льком изумруд, [ 88]
Опасный для коварных глаз,
И уползает прочь тотча́с.
[ 88] - Говорят, что, если змея увидит блеск изумруда, она немедленно ослепнет (Ахмед бен Абдалазиз. «Трактат о драгоценностях».) (Т.М.)
X. Однако, что её тревожит?
И спальное покинув ложе,
Она в тревоге смотрит вниз
С балкона неприступной башни,
Главой склонившись за карниз.
С кем встречи ждёт? Кто тот бесстрашный,
Кто пропасть одолеть дерзнёт?
И чьих шагов в ночи кромешной,
Святых, а может быть и грешных,
Она нетерпеливо ждёт?
Но только вольному зефиру
В покои Гинды путь открыт,
Таков был замысел эмира,
И ныне он спокойно спит:
Ни лапой зверь, ни враг стопой
Не возмутят её покой.
XI. Пусть плен приятных сновидений
Убережёт от подозрений
Её жестокого отца,
Пусть будет невдомёк эмиру,
Что есть отважные сердца,
Которым золото Офира,
В сравненьи с жемчугом из вод
Бушующего океана –
Ничто. Их манит непрестанно
Любви запретной сладкий плод.
Жизнь за любовь отдаст не каждый,
Но лишь стихии вопреки
Младой любовник страстно жаждет
Достичь и сердца и руки,
И за любовь он тыщу крат
Пешком взойдет на Арарат!
XII. Во тьме ночной лепечут волны,
Но, чу, удар о берег чёлна…
Неосторожный плеск весла…
И Гинда тянет в бездну руку,
О, если бы она могла
Хоть на мгновение разлуку,
Укоротить. Когда-то Зал, [89]
К Рудабе страстью одержимый,
По локонам своей любимой
К ней на террасу проникал.
Легко, как тень парящей птицы,
Скользя с утёса на утёс,
Во тьме рискуя оступиться,
Ночной, желанный, тайный гость,
Как ангел грёз, как вещий сон,
Порхает к деве на балкон.
[89] - В одной из книг Шахнаме, когда Зал, проникает на террасу своей возлюбленной Рудабы ночью, она подает ему свои длинные локоны, чтобы помочь подняться. (Т.М.)
XIII. Однажды сын ночной стихии
Явил себя пред ней впервые,
Как на лианах лунных стрел,
С небес спустился и окрасил
Ланит её девичьих мел,
Багрянцем первой женской страсти.
Он был как Ангел, но без крыл,
Язык его был непонятен,
Но взор пылающий приятен.
И Гинды взгляд его смутил:
В земном, зовущем взоре девы
Он отраженную звезду
Узрел, зарделся, а напевы
Волшебных струн её кану[90]
Лишь укрепляли сладкий плен
Склонённых перед ней колен.
[90] – Кану, канон, канун (древний музыкальный инструмент типа гуслей, имеющий 50-60 струн. (Т.И.)
XIV. Такое может лишь присниться,
Подобно безымянной птице,
Из-за неведомых морей
Безвестным ветром занесённой,
Прекрасным сном явился к ней
Амур коленопреклонённый.
Подобно дивной птице той,
Блеснув богатым опереньем,
Подобно солнцу в час затменья,
Вдруг упорхнёт любовник твой?
Не дай то Бог! Избави Алла
От этой участи тебя,
Хотя примеров есть немало,
Когда жалея и любя,
Кляня судьбу, в недобрый час
Любимые бросали нас!
XV. И твой избранник безымянный
Отнюдь не Ангел. Богом данный,
Он – смертный, грешный сын земной,
Он нежен в страсти, крут во гневе,
Но взор потупив пред тобой,
Стал молчалив. Тревожно деве,
Доселе только в страшных снах
Она таким его встречала,
И утром солнце заставало
Её в печали, всю в слезах.
Знать были вещими виденья,
Предвестники разлук и бед,
Что оставляли как затменья,
В душе неизгладимый след?
А он молчал и слал свой взор
В морской, недвижимый простор…
XVI. Как нестерпимо ожиданье,
Ну что за золото – молчанье?
И непослушные слова,
Своих пугаясь интонаций,
Она рекла: «Взгляни, листва
Уснувших манго и акаций
Лучится блёстками Луны,
В ночи весь остров осветился,
Он, словно в сказке, окрылился
И, оторвавшись от волны,
В далёкое уносит море
Меня с тобой, там счастья час
Длиннее жизни. Звёздам вторя,
Воркуют волны. Лишь для нас
Прелестных Ангелов глаза
Сияют в чистых небесах»
XVII. Она его ласкает взглядом,
Но отрешённый, ей не рад он,
И гаснет Гинды нежный взор,
Ей застит взгляд слеза разлуки.
«Я знала, знала… Счастье – вздор,
Мне Бог послал тебя на муки,
Навязчив был кошмарный сон,
Но он приснился, чтобы сбыться,
И я должна тебя лишиться,
Изгнать любовь из сердца вон.
Всю жизнь благие обещанья
Моих мечтаний, сладких грёз
Мне приносили лишь страданья
И неизбывный привкус слёз –
Мою голубку ястреб рвал,
Цветок любимый засыхал,
XVIII. Олень, что был мне верным другом,
Пал, изведенный злым недугом…
Прощай, благословен твой путь,
Ко мне не возвращайся боле,
Судьба, её не обмануть,
Дана нам свыше – Божья воля.
Истёк отпущенный нам срок,
Свиданья наши были страстны,
Но для тебя они опасны,
Отец мой бдителен и строг.
Я сердцем чувствую, как близко,
Его безумный гнев кипит,
И жизнь твою подвергнуть риску
Не вправе я. Пускай хранит
Тебя судьба. Она пусть ведёт
Потерь моих печальный счёт…»
XIX. О, нет. Ни гнев, ни месть, ни сила,
Ничто бы не остановило
Того, кто был рождён борьбой,
Кто славой бранною вскормлённый,
Стал робок только пред тобой,
Как раб коленопреклонённый,
Чей сон под сенью бивака
Труба рвала тревогой в клочья,
Чья длань ласкала днём и ночью
Эфес бессонного клинка,
В ком заглушить заветы Веры
Ни страх не в силах, ни соблазн,
Ни блеск сапфира, ни галеры…
Но укоризна милых глаз
Их незаслуженный упрёк –
Страшнее, чем всесильный рок!
XX. «Земля надменно гасит пламя
Дарованное Небесами!
Так, с духом Света демон Тьмы
Скорей войдёт в совокупленье,
Чем адом проклятые, мы
Познаем миг соединенья.
Я – вечный узник, я – беглец,
Моя душа – сплошная рана,
А жажда мести непрестанно
Меня терзает. Твой отец…»
«Да сохранит Господь вовеки
Седую голову отца
Пусть лёд его слепой опеки
Растопит верность храбреца!
Превыше преданности жён
Твой верный меч оценит он.
XXI. «Частенько в детстве я играла
Его клинка блестящим жалом,
Я помню, мне он обещал,
Что лишь неустрашимый воин,
Самоотверженный вассал,
Эмира зятем быть достоин,
Им станет только тот герой,
Кто сладкий вкус победы знает,
Кто дланью милую лаская,
Сжимает меч другой рукой!
Сегодня, со звездою ранней
В походный стан отца ступай,
И, присягая на Коране,
Любовь моя с тобою, знай,
Храни её, разя, пленя
Язычников, рабов огня!»
XXII. «Любовь – свобода иль неволя?
Где выбор мой? Ни слова боле! –
Воскликнул он, - Уж нет надежд
На радость счастья нам с тобою.»
Рванув с себя покров одежд,
Он показал гебрийский пояс. [91]
«Мне пояс Богом Солнца дан,
Я - тот неверный, нечестивый,
Кого так яро и ретиво
Преследует Али-Гассан!
Мой гнев к врагу не знает меры,
Взгляни на ран моих рубцы,
Я – безраздельно стражник Веры,
Что завещали нам отцы.
Но кровь немудрено пролить,
Как мне любовь свою делить?
[91] - Гебры придают такое большое значение своему кушаку (или поясу), что не смеют ни минуты обходиться без него. (Т.М.)
XXIII. Любовь к тебе? Любовь к Отчизне?
Вы обе мне дороже жизни…
Благословен иль проклят час
Нашествия врагов свирепых?
Удар судьбы не в бровь, но в глаз –
Шальной – и точный и нелепый…
Нет. Я не в силах выбирать,
Как мне любить одну, не знаю,
К другой любви не предавая?
Но ты должна всю правду знать:
Когда в гнездо на скалах вражье
Мой меч святая месть вела,
Я не голубку встретить жаждал,
А кровожадного орла…
Ты – мой позор и мой успех,
Любовь моя и… смертный грех!
XXIV. Когда б не козни Люцифера,
Одной нам крови быть и Веры.
Тотча́с, судьбу благодаря,
Как повелел бы Митры Гений,
У пламенного алтаря
Мы преклонили бы колени.
Когда бы милые уста
Мольбы Отчизны мне шептали,
Кто помешал бы гебров стали
Победной молнией блистать?
Увы, но к детской колыбели
Разноязыких матерей
Нам рок послал. Молитвы пели
Мы у враждебных алтарей…
Любовь друг к другу нас влечет,
Но между нами – кровь течет!
XXV. Отец твой – враг мой. Неизбывны
Неистребимы и взаимны
Вражда, и ненависть, и месть.
Всё в ратоборце преходяще,
Но святы Вера, Доблесть, Честь,
Нет для него картины слаще,
Чем гибель лютого врага,
И нет достойнее награды,
Чем вражью душу в пламень ада
Низвергнуть раз и навсегда.
Я – враг, любви твоей не сто́ю,
Меня возненавидеть… Нет!
Твой взгляд внушает мне иное:
В нём скорбь, вперёд на много лет
По тем, кто сгинет в сей резне,
Заплачь о них, как обо мне;
XXVI. Но мне пора…» В далёком море,
Сиянью звёзд высоких вторя,
Голубоватый огонёк
То мерк, то снова разгорался,
То словно тлеющий сучок
С кострища в небо извергался,
Как будто из пучины вод,
Отвергнутая грешным миром,
Звезда, порхающим сапфиром,
Взлетала вновь на небосвод. [92]
То был сигнал, он в сердце места
Для сладостных любовных грёз
Не оставлял – заложник мести
Летел с утёса на утёс,
И на клыках холодных скал
Как будто смерть свою искал.
[92] – «…мамлюки, в тёмное время, имели обыкновение подавать сигналы, выстреливая своего рода пламенные стрелы в воздух, это напоминало молнию или падающие звезды.» (Баумгартен) (Т.М.)
XXVII. А Гинда, вглядываясь в клочья
Подруги верной, южной ночи,
Кричит в глухую пустоту:
«С тобою я в морском прибое
Покой и радость обрету,
Пусть он венчает нас с тобою,
И станет брачным ложем нам…»
Но року гибель неугодна:
И в лунном блеске глади водной,
Веслу покорен и ветрам,
Несётся чёлн. И то́тчас моет
Волна уже простывший след,
Ведущий к логову изгоя,
Едва забрезживший рассвет,
Чуть медлит, дымкою сокрыт,
Он тайны ночи свято чтит.
Принцессе чуть взгрустнулось от того,
Что снова про несчастную любовь
Ей Ферамор историю поведал.
Ведь слёзы – роскошь только для счастливых,
А для несчастных – груз не по плечу.
Но фрейлины ничуть не сожалели,
О выборе влюблённого певца,
Истории любви в его устах
Звучали сладко, голос менестреля,
Был словно ароматом напоён
Листвы с волшебных древ, в сени которых
Кудесник струн, по имени Тянь-зань,
Обрёл покой последнего приюта. [93]
Дорога в это утро пролегла,
Сквозь заросли нехоженые джунглей,
То здесь, то там – зловещими флажками
Отметил кто-то страшные места, [94]
Где тигр, верша кровавую охоту,
Очередную жертву подстерёг.
Но к радости всеобщей на закате
Они расположились у реки,
Где было и свежо, и безопасно
Здесь пагоды тенистые росли, [95]
Которые природою самой
Жилищем духов быть предназначались,
Под кронами раскидистых дерев,
Поставленные набожной рукою,
Стояли ритуальные столпы
Из тонкого зеркального фарфора,
И фрейлины вертелись возле них,
Растрёпанные кудри поправляя.
В то время как принцесса, скуксив нос,
Страдала от брюжжанья Фадладдина,
Поэт уже настроил инструмент
И, подбочась у дерева, продолжил:
[93] - В Гвалиоре существует скромная могила Тянь-Заня, великого музыканта-виртуоза, который блистал при дворе Акбара. Могила расположена в тени дерева, о котором сложилось суеверное мнение, что пережевывание его листьев придают голосу экстраординарную мелодичность. (Т.М.)
[94] - Существует обычай размещать маленький белый треугольный флаг, установленный на бамбуковом древке в десять-двенадцать футов высотой, в тех местах, где тигр покушался на человека. По обыкновению каждый путешественник бросает здесь камень и спустя некоторое время складывается целый курган. Вид этих флагов и груды камней тревожат воображение путешественников, хотя в действительности, эти опасения чаще всего беспочвенны. (Т.М.)
[95] - «Ficus Indica» называют «Пагода» или «Древо Бесед». Первое – из за идолов, помещаемых в их тени, второе, потому, что расположившись под его прохладными кронами удобно и комфортно вести беседы. Есть мнение, что это места, часто посещаемые духами, подобно древним дубам в Уэльсе, имевшим своих фей, в некоторых местностях там устанавливали изящно изготовленные каменные столпы, украшенные самым красивым фарфором, которые можно было использовать в качестве зеркал. (Т.М.)
XXVIII. В зенит заре дорогу то́ря,
Омманово пылало море; [96]
Ветров Аравии вуаль
Несла прохладу лозам Кишмы
Над кронами Бахрейнских пальм;
И словно стол богатый, пышный
Накрыт среди Селемских вод; [97]
Там духов моря ждёт награда -
Кокосы, грозди винограда…
Лишь самый спелый, сочный плод
Пучине у святого мыса,
Нёс в жертву набожный моряк,
С молитвою к лазурной выси,
О ниспосланьи странствий благ:
Чтоб дул в ветрила окоём,
И чтоб семь футов - под килём.
[96] – Персидский залив.
[97] - … или Селемх, подлинное название мыса у входа в залив,
обычно называемого Кэйп-Муссельдом.(Т.М.)
XXIX. Прервав волшебные рулады, [98]
Маэстро-ночь, певец крылатый,
Испуган утренней звездой,
С высоких древ в листву граната
Спешит укрыться, где слезой
Роса блистает в полкарата,
Она чиста настолько, что
Не навредит и ятагану, [99]
Преподнесённому султану
В день восхожденья на престол.
Грядёт восход и Ангел Света
Из огненных небесных врат,
Опережая все планеты,
Шагает пламенем объят.
Так повелось из века в век,
С тех пор, как начат звёздный бег.
[28] - Соловьи в этих местах поют в гранатовых кронах днём и на высоких деревьях ночью.(Т.М.)
[29] – Рассказывая о климате Шираза Франклин говорил: «Роса настолько природно чиста, что если она падёт ночью на блестящий булат ятагана, то к утру исчезнет не оставив следа».
XXX. Как трепетно, звезды́ Востока,
Встречали пламенное око
И Самарканд и Бендемир -
Везде пылали Митры храмы;
Где ныне огненный кумир?
Спросите у теней упрямых
И несгибаемых бойцов
В полях равнины Кадиссийской, [100]
Иль по ту сторону Каспийских
Железных Врат - у беглецов, [101]
Изгоев Йезда и Шираза,
Хранящих пламя алтарей
В горах заснеженных Кавказа,
Вдали от Родины своей,
Живущих верою отцов,
И не склоняющих голов.
[100] – Местность, где персияне приняли последний бой с арабами и были разгромлены Аль-Гассаном.(Т.М.) На самом деле историки не отмечают борьбу персов как героическую и самоотверженную: «…была одержана первая победа над персами на границах Ирака. Последний известный персидский полководец Рустам потерпел поражение от арабской армии в Кадисии, около Хиры. Это было страшное сражение, имевшее далеко идущие последствия. Арабы и сейчас вспоминают истории об отдельных поединках, происходивших в разные моменты битвы, например о храбрости небольшого отряда молодых воинов, сумевших обратить в паническое бегство персидских боевых слонов. Когда был убит Рустам и персы отступили, в руки арабов попала громадная добыча. Великое знамя Сасанидской империи захватили на поле боя. «Оно было сшито из шкур пантер и так богато украшено драгоценными камнями, что оценивалось в 100000 золотых монет». (И.Т.)
[101] – Железные врата (Каспийские ворота) — узкий проход в Юго-Восточном Дагестане, между восточным отрогом Большого Кавказа и Каспийским морем, в районе г. Дербента. (И.Т.)
XXXI. Скитаться вольным, вне Ирана,
Милей, чем под стопой тирана
Стать самым сытым из рабов,
И в унижениях и сраме
Предать религию отцов…
Нет, не померкнет Митры пламя
Покуда мужество в цене
И не дождутся мусульмане,
Чтоб, присягая на Коране,
Гебр изменил своей стране.
Покуда прах хранят могилы
И свет небес день ото дня
Рождает гнев и множит силы
Да, не померкнет Дух Огня!
Он как цейлонских пальм цветок
Взорвёт униженный Восток! [102]
[102] - Гигантские пальмы, произрастающие в глубине лесов, из класса
высочайших деревьев, и становятся ещё выше, когда в пору цветения
приподнимают листву на вершинах. Бутоны цветов огромны, и когда они
раскрываются, происходит взрыв, подобный артиллерийской канонаде.(Т.М.)
XXXII. О, если б в неприступной башне
Тебя, эмир, настиг бесстрашный
Ревнитель веры, хладный меч
Урок бы преподал тирану
Как головы́ снимают с плеч!
Кто он? Избранник славы бранной,
Один из многих храбрецов,
Которых в слове, взгляде, жесте
Объединила жажда мести,
И каждый кровь пролить готов,
И пасть в объятиях свободы.
Ты знаешь их. Они грудь-в-грудь,
В канун жестокого похода
Арабам преградили путь
К земле, которую, злодей,
Ты поспешил назвать своей.
XXXIII. Ещё ветра, подвластны штилю,
Ветрил твоих не напоили -
Бунтарский дух уже рождал
Отпор. И ропот возмущенья
Тебя повсюду ожидал.
Святое право - объясненье
С врагами языком меча
Имеет тот, кто меч поднимет,
В веках своё возвысив имя
Над чёрной славой палача.
Тот, кто посмел, собравшись с силой,
Расправить крылья, кто взошёл
В лучах священного светила
На обескровленный престол;
Пред кем врага горящий взгляд [103]
Померк, смятением объят.
[103] – «…Когда блеск ятаганов делает глаза наших героев слепыми…» (Мамлакат «Поэма об Амру»).
XXXIV. Кто он, грядущий в частоколе
Керма́нских пик? Кто в ореоле
Сиянья яростного дня
Вернул поверженного Бога
В храм обожателей огня?
И Митра пристально и строго
Прощальным взглядом озарил
Керма́на снежные вершины,
И тех, кто на святых руинах,
В последний раз ему служил.
То был Гафед - и это имя
Враги, страшась произнести,
Как будто имя - меч над ними,
Шептали: « дьявол во плоти...»,
Боязнь и ненависть храня
К вождю поборников огня.
XXXV. Миф о его волшебной силе
Молвы из уст в уста носили;
И тот араб, что отряжён
Походный стан хранить дозором,
Скрывал глаза под капюшён,
Чтоб с ним не повстречаться взором.
То был Гафед. Земля с огнём
В безумный час совокупленья,
Предвосхитив его рожденье,
Гафеда видели царём;
Наследником царей-гяуров, [104]
Внушавших страх к себе уж тем,
Что перья страшного Симурга
Их боевой венчали шлем.
И дан ему был талисман,
Что б утопить в крови Коран.
[104] - Тимур и другие древние Персидские цари. Их приключения в Волшебной стране среди Пери и Дивов возможно найдены в любопытной диссертации Ричардсона. Мифический грифон Симург, в древнеперсидской мифологии олицетворявший два начала – добро и зло, говорят, отдал несколько перьев со своей груди, которыми Тимур украсил свой шлем, и передал их впоследствии своим потомкам.
XXXVI. Сей вымысел неимоверный
Страшил арабов суеверных.
На самом деле был Гафед
Не более, чем смертный воин,
Отважный баловень побед
И Родины своей достоин.
Клинок в руке - как талисман,
Как заклинанье - клич свободы,
Он был из воинского рода,
Чьи имена вписал Иран
В скрижали кровью ратоборцев,
Их кровь живительным ключем
Поит сердца Керма́нских горцев;
Так напоён святым ручьём
Шумящий близ Ливанских гор,
Реликтовый кедровый бор. [105]
[105] - Этот ручей, - говорит Дандини,- назван «Святой Рекой» от «святых кедров», которые над ним возвышаются. (Т.М.)
XXXVII. Пасть на колени пред тираном
Не мог Гафед - птенец Ирана.
В нем пращур непокорный жил -
Незримый дух, мятежный призрак,
Который голову сложил
На пламенный алтарь Отчизны.
Герой-Гафед - живой укор
Трусливым, малодушным, слабым,
Чело склонявшим пред арабом,
Потупив боязливо взор.
С полей проигранных сражений,
Не в силах пережить позор,
Бежал он прочь от унижений
В объятья неприступных гор,
Стыдом палящим обожжён
За слёзы вдов, детей и жён.
XXXVIII. Улыбка женщины любимой
Верна, желанна, негасима,
Как свет родного маяка;
Но что для воина дороже,
Чем вожделенный блеск клинка,
Освобождённого из ножен?
В недобрый час расцвёл цветок
Отваги воинов Керма́на -
Наёмников Али Гассана
Остановить никто не смог.
Они, устлав свой путь телами,
И кровью обагрив мечи,
Над попранными алтарями
Прошли, как туча саранчи.
Святыни осквернял и жёг
Немилосердный, лютый бог.
XXXIX. Там, где изогнут лукой дивной
Залив Гармозии старинной,
Стоит гранитный исполин.
Грозя стихии водной пеклом, [106]
Он изрыгает из глубин
Земной стихии тучи пепла;
Подставив грудь морским ветрам,
Залива страж окаменелый
Несёт на вые онемелой
Святыню гебров - Митры храм.
И не скрывает удивленья
Нередко сонный альбатрос,
В своих заоблачных владеньях
Крылом цепляя за утёс -[107]
Здесь, в вышине, откуда, вдруг,
Взялось людских творенье рук?
[106] – Этот вулкан – плод моей фантазии.(Т.М.)
[107] - Эти птицы спят в воздухе. Они больше всего распространены на Мысе Доброй Надежды.(Т.М.)
XL. Дробится пенный вал пучины
Об основанье исполина,
И укрощённая волна
Ползёт в пещеры, в лоно мрака,
Как разомлевший от вина,
Отколобродивший гуляка.
Во чреве тьмы - то крик, то стон,
То ропот, словно наважденье;
Там, говорят, есть погребенье,
Где дух мятежный заточён.
Разрушить храм бессильно время,
И чуждый сарацинский стяг
На башнях водрузить не смея,
Бессилен суеверный враг -
Там, лишь Луны всходил овал,
Вампир вершил кровавый бал! [108]
[108] – «На самом деле в Иране имеется возвышенность, названная «горой гебра». Она возвышается в форме высокого купола, и на вершине стоят остатки Храма Куду или Огня. Эта гора, суеверно считается, местом обитания Дивов или Эльфов, существует много историй рассказанных о порче и колдовстве, перенесенных теми, кто пытался в прежние времена подняться или исследовать это место». (Поттингер. «Белучистан»).
XLI. В пещер немыслимых глубинах
Бушует сердце исполина;
Всю мощь земли, воды, небес,
В себя вобрав и переплавив,
Гремучую рождая смесь,
Из недр на волю рвётся пламя.[109]
Храм - без единого жреца,
Алтарь - без жертвы, без поклона,
Лишь пламень дышит непокорно,
Зажжённый дланью праотца;
Исполнен ярости, упорства
Испепеляющий до тла,[110]
Огонь - был знак противоборства
Добра и света с тьмою зла,
Как назидание, как зов
Врагами попранных богов!
[109] – Гебры имели обыкновение строить свои храмы в сейсмически активных местах.
[110] – «В городе Йезде, в Персии, который ещё называют Darub Abadut, или Место Религии, Гебрам разрешено иметь Храм Куду или Огня (который, как они утверждают, несёт священный огонь со времён Зороастра) в их собственном районе города; но этой снисходительности они обязаны не терпимости персидского правительства, а его жадности, налоги взимаемые за это составляют двадцать пять рупий на каждого прихожанина». – (Поттингер. «Белучистан»).
XLII. Сюда пришла с Гафедом горстка
В боях не устрашённых горцев.
«Привет, угрюмый великан,
Хозяин мрачной преисподней,
Вдали от злобных мусульман
Мы здесь - в раю, здесь мы - свободны!
Отныне здесь наш дом родной,
Нам не придётся горбить спины
И слушать гимны сарацина,
Склонясь в поклоне головой;
Мы здесь прижжём булатом раны,
И пламенем святым горя,
Умрём вдали от глаз тирана,
И близ родного алтаря.
Пусть наши души приютит
Врагом не топтаный гранит...»
XLIII. Гафед провёл отряд над бездной
Тропою лишь ему известной,
И, меч подняв, промолвил он:
«Конец... Вожди, жрецы и воины
Бредут к сатрапу на поклон -
Рабы своей судьбы достойны,
Их замутнённый страхом взор,
Не ведает стыда и срама,
Так, неужели кровь Рустама [111]
Течёт в их жилах..? О, позор!
О, страшный час! Ирана раны
Кровоточат, лишь трус и тварь
Способны под стопой Корана
Предать родительский алтарь.
И в час позора Митры храм
Мольбой взывает к небесам!
[111] - Среди гебров есть некоторые, кто ведёт свою родословную от Рустама.
XLIV. «Тупое скотское терпенье -
Родня предательской измене,
Но день грядет, когда в глазах,
Где страх с покорностью повенчан,
Позора горькая слеза
Вдруг обернётся каплей желчи!
И твёрдость духа обретя,
Восставший раб растопчет рабство -
Самодовольства и коварства
Мертворождённое дитя.
Для праведной, священной мести
У нас ещё достанет сил
Хвала Огню, что это место
Ещё никто не осквернил:
Здесь не ступал ни подлый раб,
Ни торжествующий араб.
XLV. «Из этой цитадели Веры
Мы, как ливанские пантеры, [112]
К добыче кинемся рыча,
В неравный бой, навстречу смерти
Булатной молнией меча
Свой путь к бессмертию прочертим,
А в роковой и скорбный час,
Когда уже иссякнут силы,
Алтарь заменит нам могилу,
И духи предков примут нас...»
Он смолк. Нестройными рядами
Бойцы безмолвно встали в круг,
И расцвело святое пламя,
Играя блеском их кольчуг.
И каждый окунул клинок
В алтарный огненный цветок.
[112] – В одном из отчётов Рассела о путешествиях по Востоку есть упоминание о нападении пантер на путешественников в Ливане. (Т.М.)
XLVI. Так встарь их предки присягали
Отчизне - на огне и стали.
Храм утопал в тени садов,
Алтарь пылающий питали
Гирлянды жертвенных плодов, [113]
Здесь духи магию черпали
В зелёном омуте листвы,
И благовоний аромате,
И в очистительном гранате, [114]
И в символах святой звезды; [115]
А ныне к башням обветшалым,
Любовь и преданность храня,
Они пришли, и вновь, внимал им
Неистребимый бог огня!
И мера верности, как встарь,
Была одна – огонь и сталь!
[113] –«Среди прочих магических церемоний имело место обыкновение помещать в вершины высоких башен различные виды продовольствия, предназначенные для Пери и Духов покйных героев». (Ричардсон).
[114] - О гебрийских церемониях вокруг Огня, рассказывают: «давали им воду для причастия и лист граната, чтобы жевать, очищаясь от внутренней нечисти». (Т.М.)
[115] – «Рано утром, они (персы или гебры) собираются в толпы, чтобы показать свою преданность Солнцу, которому на всех алтарях посвящены магические изображения в виде сфер, напоминающих круги солнца, и когда светило восходит, эти шары кажутся воспламененными, и поворачиваются с большим шумом. Все размахивают кадилами, и предлагают ладан солнцу». (Рабби Бенджамин).
XLVII. И кто мог знать, что в пекле битвы
Хранить их станет та молитва,
Которую, таясь от всех,
Их враг – младая недотрога,
В рыданьях приняв смертный грех,
Возносит чуждому им богу?
Она - как озеро в горах,
Спала до срока безмятежно,
Но возмутил Амур небрежный
Покой на сонных берегах.
С тех пор в крови резни и мести,
В скрещенье пик добра и зла,
Она в руинах благочестья
Персидской лилией цвела[116]
Но ты, эмир, понять не мог
Её терзаний и тревог!
[116] –« …яркая зелень следует за осенними дождями, и вспаханные области покрыты персидской лилией, великолепного желтого цвета.» (Рассел) (Т.М.)
XLVIII. Ты ей рассказывал о битвах
На сон грядущий, как молитву,
Но отрешённая, она
Твоим рассказам не внимала,
Лишь дум печальная волна
Со струн её кану стекала.
И в гневе, отходя ко сну,
Ты проклинал свой каждый подвиг -
Тебе казалось - в преисподней
Звенела песнь её кану.
В душе - огнём, в глазах - печалью
Жила запретная любовь,
Сводя с ума, слова звучали
В девичьем сердце вновь и вновь,
Как бред в кошмарном вещем сне:
«Заплачь о них, как обо мне!»
XLIX. И ночь слезами наполняя,
Она молилась, узнавая,
Родные, милые черты,
В обличье павших в поле брани,
И крови бурые следы
На беспощадном ятагане
Отца - мешали ей заснуть.
Ей мнилось, будто сталь кинжалов,
Арабских стрел и копий жала
Любимого искали грудь.
Нет, больше не благословляла
Она на бой Гассанов меч,
Но хмур и зол, не замечал он
Её ссутулившихся плеч,
Речей, звучавших невпопад,
И отчуждённый, мёртвый взгляд..
L. Отец был слеп, и тень забрала
Во взгляде злобы не скрывала,
Глаза алкали только кровь.
Язык, уставший от проклятий,
Уже забыл, что лишь любовь -
Залог небесной благодати.
А Гинда скорбью и стыдом
Питая пламя грешной страсти,
Уж не надеялась на счастье,
А над любовным алтарём,
В душе её, найдя обитель,
Тщедушен, робок, бельмоглаз,
Незрячий чахнущий хранитель
Склонял чело в порочный час,
Когда она, молясь тайком,
Вдруг забывалась зыбким сном…
LI. Семь раз полночное светило,
Брега залива озарило
С тех пор, как растворился след
Челна проворного в пучине.
Полночный час – предвестник бед,
Тревог и слёз её причина.
Напрасно, сидя у окна,
Подолгу не меняя позу
Глядела Гинда в ночь сквозь слёзы,
Надеждой тщетною полна.
Лишь крик совы, носимый эхом,
Ответом был на этот взгляд,
Да отзывался хриплым смехом
Смердящий гриф, пируя над
Остатком трапезы чужой.
И снова тишь, и вновь - покой.
LII. Глаза эмира этим утром
Сверкали ярче перламутра,
Штормов зарницы, что горят,
Геркендский небосвод терзая,
Таких, как сей горящий взгляд,
Невзгод и бед не предвещали. [117]
«Вставай, о дочь моя, проснись,
Дыханьем страшным раструб керна, [118]
Пророчит гибель всем неверным!
Благословенный день, явись,
Языческой насытясь кровью,
И страшной ночью разродись,
Когда я перед сном омою
Карающей десницы кисть
В крови врага. Последний бой!
Гафед, страшись! Ты будешь мой!»
[117] - Явление наблюдаемое в Герендском заливе, во время затишья перед штормовыми ветрами происходят вспышки, похожие на огненные сполохи "- (Т.М.)
[118] - Своего рода труба которую в преддверии битв использовал " Тамерлан , звук издаваемый такой трубой, описан как необыкновенно ужасный, и настолько громкий, чтобы быть услышанным на расстоянии нескольких миль." – (Richardson).
LIII. «В крови́ врага…» - она вскричала,
Глаза упрятав в покрывало,
Он хищно усмехнулся «Да!
Ни ров, ни вал, ни стены башен,
Ни пламя ада, ни вода -
Не упасут Гафеда, страшен
Его последний будет час
Оружье мне послал Создатель -
В бандитском стане есть предатель.
Он знак условный мне подаст.
И…да взойдет звезда Востока,
Когда язычник будет спать.
Карающая длань Пророка
Гяурам ясно даст понять
Сколь глубоко у Мести дно,
Когда Пророк и Месть – одно!»
LIV. «Пророк, клянусь венцом священным,
В бою Ухудском [119] помраченным,
Что каждый стон твоих врагов,
Который пытку увенчает,
Брильянтом местных рудников
В твоей Святыне засияет! [120]
Но что с тобою, дочь моя?
Мутнеет взгляд, мертвеют губы,
О, да… Поход вещают трубы -
Такая жизнь не для тебя.
Где твой отец оставил разум,
С собою взяв тебя? А сам -
Он понадеялся, что сразу
Падет Иран к его ногам…
Но раб желает в землю лечь,
Он дерзко поднимает меч!»
[119] - «У Мохаммеда было два боевых шлема одинаковых по виду и форме; один из них, названный Al Mawashah, увенчанный цветочной гирляндой, он надел перед сражением при Ухуде». И это была первая и последняя битва, которую Мохаммед проиграл. – (Universal History).
[120] – Кааба (куб) – маленький храм, мусульманская святыня в виде кубической постройки, находится внутри мечети Масджид аль-Харам в Мекке. Ей около 1400 лет. В восточную стену Каабы встроен черный камень, священный для мусульман. Есть предположения, что это метеорит. Раньше вокруг Каабы стояло 360 изображений идолов, которым поклонялись аравийские племена. В 630 году пророк Мухаммед уничтожил их, оставив изображения Мириам и Исы. Каждый год для Каабы делают кисва – специальные покрывала, на которых золотом вышиваются аяты Корана. (И.Т.)
LV. «Не унывай, ветрам покорен,
Корабль сегодня выйдет в море,
Он к Аравийским берегам
Умчит тебя и грохот боя
Тебя не потревожит там,
А кровь иранского изгоя
Булат дамасский окропит…»
Расчет и прост, и гениален -
Предатель жаден и коварен,
Но глуп. И он не устоит
Пред всемогущим блеском злата.
Подлец не ведает греха -
Всё – на продажу. Честь Солдата,
Свобода, Вера – чепуха!
Тот, в ком огонь святынь угас,
И мать, и Родину продаст!
LVI. Вечор, лишь тьма укрыла солнце,
Отряд вооруженных горцев
Свершил стремительный набег.
Средь павших от арабских сабель,
Дрожа, не размыкая век,
Лежал и он – живая падаль,
Оплакан братьями, как те,
Кому воздали честь по праву,
Почившие на ложе славы,
А он живой меж мертвых тел
Пред Митры восходящим ликом,
Глумливо Бога презирал
Легко – без ропота, без крика
Отдав бессмертье за металл.
Где ты, проклятий гневный хор,
Чтоб заклеймить его позор?!
LVII. Пусть он из кубка бранной славы
Пьет лишь предательства отраву,
Пусть радость обратится в прах,
Так плод, взращенный Мёртвым Морем,
Истлеет пеплом на губах. [121]
Пусть счастье обернется горем,
Пусть стыд детей за сей позор
Сожжет покой его и силы
И братьев сирые могилы
Взывают, как немой укор!
Пусть окруженный миражами
Живительных, кристальных вод, [122]
Он с пересохшими губами
В пустыне выжженной умрёт!
И пусть в аду, глотая стон,
Блаженство Рая видит он!
[121] - "Они говорят, что есть яблони на берегах этого моря, которые приносят прекрасные плоды, но внутри они полны пепла." – (Thevenot).
[122] - "Suhrab или Вода Пустыни, как говорят, вызваны разреженностью атмосферы от чрезвычайной высокой температуры, но это - заблуждение, которое является очень частым в местах, где вода, как могли бы ожидать, могла присутствовать. Я видел, кустарники и деревья, отраженные в этих миражах до мельчайших подробностей" –( Pottinger).
А ночью накануне чудный сон,
Нежданно снизошедший Лалле Рук,
Развеял всю тревогу за судьбу
Героев страстной песни Ферамора.
И сделал сердце лёгким, как перо,
И щёк румянец освежил подобно
Внезапно налетевшему Бидмаску[123].
Принцессе снилось, будто бы она
С цыганами морскими[124] в океане
Кочует средь чудесных островов.
И вдруг, она приметила плывущий
Навстречу легкий, золоченый барк,
Загруженный цветами и дарами
Владыке Вод, Царю седых морей.
Однако, приглядевшись…
…Но свой сон
Она, к несчастью, так и не успела
Пересказать придворным потому,
Что Ферамор внезапным появленьем
Привлёк к себе внимание Двора,
И заразил всех жутким нетерпеньем
Услышать поскорее продолженье
Истории трагической любви.
И Ферамор, настроив инструмент,
Так продолжал волнующий рассказ…
[123] - Ветер, который преобладает в феврале, названный Bidmusk, по имени маленького и пахучего цветка, того же названия. Ветер, приносящий эти запахи обычно длится до конца месяца (Т.М.)
[124] - Имеется две расы: одна осевшая на Борнео, грубая, но воинственная и трудолюбивая нация, которая считает себя исконной обладательницей острова. Другая – разновидность морских цыган или странствующие рыбаки, которые живут в маленьких закрытых лодках, и наслаждаются бесконечным летом в Индийском океане, перемещаясь по воле муссонов, кружащихся вокруг острова.(Т.М.)
LVIII. Спускалась ночь, кромешной тьмою
Желая примирить с волною
Притихший брег. Но небосвод
Шатром набухшим провисая,
Грозил обрушиться. И вот -
Гроза. Неистовые стаи
Косматых туч пустились вскачь,
Верхом на бешеных порывах
Ветров, подобно конским гривам.
Немилосерден и горяч,
Младенец-гром. Он в маске гнева
Уже готовился предстать,
Вскормившее его же чрево,
Желая в клочья разорвать,
И распоров небесный свод,
Низвергнуть наземь струи вод.
LIX. Но брег ещё дремал спокойно,
Как стан военный перед бойней,
Пугливый жемчуга ловец
Вставал на якорь под Ормузом, [125]
Швартовный закрепив конец,
Не рисковал бесценным грузом.
Заслышав птиц тревожный крик,
Чуть медлил шкипер у штурвала,
И в небо хмурый взгляд бросал он.
Сгущался мрак. Был сир и дик
Персидский берег. Сердце Гинды
Безмолвно полнилось бедой,
Умолк тамтам [126] и только рында [127]
Считала склянки. За кормой
Никто - ни друг, ни ворог злой
Не помахал во след рукой…
[125] – Остров в персидском заливе вблизи иранского побережья.(Т.М.)
[126] – Барабан, задававший ритм работе гребцов.(Т.И.)
[127] - Корабельный колокол отбивавший каждые полчаса (склянку).(Т.И.)
LX. Но близость бури не пугала,
И судно курса не меняло.
Не дрогнув, на Ворота Слёз [128]
Бушприт нацелен был упрямо,
Не устрашась штормов и гроз,
Щетинясь вёслами, всё прямо,
Сквозь жуткий штиль предгрозовой,
Клинком во плоти мертвой зыби
Подобно сильной хищной рыбе
Шло судно, как в последний бой.
И в тот же час Гассан суровый
В преддверии кровавых битв
Витал в плену мольбы и злобы,
В плену проклятий и молитв.
Он словно гриф, задолго впредь [129]
В живом ещё почуял смерть.
[128] - Ворота Слез - пролив или проход в Красное море, обычно называемый Babelmandel (Баб-эль-Мандебский). Получил название от старых арабов из-за опасности навигации и количества кораблекрушений в этом районе; его называли «мертвый», и носили траур по всем, у кого была смелость рисковать прохождением через него в эфиопский океан. (Ричардсон).
[129] - Говорят, что если животное умирает, один или несколько стервятников, невидимых прежде, немедленно появляются.(Т.М.)
LXI. А дочь его – в плену страданий,
Не в силах сдерживать рыданий,
Стремила путь свой, в отчий дом,
Как Вавилонский белый вестник, [130]
Чтоб с окровавленным крылом
Наполнить дом победной песней.
Но нет румянца на щеках -
Безумной радости предтечи.
Где зна́менье счастливой встречи -
Цветок улыбки на устах?
В садах Аравии грустят
Её любимые газели,
И птички певчие хотят
Слух усладить ей звонкой трелью,
Ждут рыбки яшмовых прудов,
Играя златом плавников. [131]
[130] - Багдат или вавилонский голубь – вестник победы.(Т.М.)
[131] - Императрица Джехангира развлекалась кормлением ручных рыбок в своих прудах, рыбки были впоследствии известны как золотые, поскольку она повязывала их золотистыми лентами.(Т.М.)
LXII. Пуста в саду её беседка,
Где допоздна, она, нередко,
С бутонами пурпурных роз
Вела неспешно разговоры,
Где не было ни гроз, ни слёз,
Ни грешных тайн… Казалось, скоро
Она вернётся в прежний мир,
И тем уж успокоит сердце,
Что дома даст душе согреться
И позабыть кровавый пир.
Но нет… Предчувствуя иное,
Она в унынье смотрит вдаль
Над грозной бурою водою,
Где сквозь багровую вуаль,
На спинах туч парящий, там,
Ей вслед глядит гебрийский храм.
LXIII. «Где он, мне посланный судьбою?
Пусть назван он врагом, изгоем,
Молвы не ведают того,
Что сколь бы ни был он гонимым,
А имя славное его
Мне неизвестно, но любимо.
И пусть мне адова огня
Не избежать, жестокий Алла,
Я жажду, чтоб любовь толкала
В грехопадение меня!
Не устрашусь отца-эмира,
Забуду веру, дом родной,
Паду пред огненным кумиром,
Не преклонившись пред Тобой!
Я так люблю его… Зачем
Мне без него Святой Эдем?»
LXIV. Глаза её полны слезами
И богохульными губами
Она запретные слова
Рекла, от смелости хмелея,
Но Гнев Господень назревал,
Рвал парус, завывал на реях
Сиянье вкруг её чела
Небесным пламенем горело,
Земным путём блуждало тело,
Душа – по Небесам брела.
Душа чиста, как луч рассвета,
Ведь, даже заблудившись, он
В струях ручьёв блудливых лета,
Останется незамутнён,
Наивен, честен, сердцу мил,
Рождён чистейшим из светил.
LXV. Влекома бурею безумной,
Она жила одною думой.
Ни шторм, ни гром, ни лязг мечей,
Что нарастал во мраке грозном -
Не интересны были ей -
Спасенья нет! Спасаться поздно!
Но чу! Кто будто заглушил,
И перекрыв стихию криком,
Победный клич в порыве диком
Исторг из глубины души?
Удар… Корабль накренился,
Навис разбитым бо́ртом над
Холодной бездной и открылся
Немилосердно-черный ад…
И плыл над бурною водой
Тупой, нечеловечий вой…
LXVI. Страшась своих же откровений,
Она упала на колени,
Предчувствуя свой судный час.
«Прости, всемилостивый Алла…»
Второй удар корабль сотряс,
Тотчас надстройка запылала
И третий гибельный удар
В геенну палубу обрушил,
«Алларм! Спасите наши души!»
Но вмиг взбесившийся пожар,
Взревел, всеядно пожирая
Людей, оружье, такелаж…
Лишь месть пылала, не сгорая,
Ведя бойцов на абордаж,
В горнило, в пекло, на таран,
За Честь, за Веру, за Иран!
LXVII. Кто мог недрогнувшей рукою
Спасти её из пекла боя?
Она, как сорванный цветок,
Бледна, недвижна, бездыханна
В ревущий огненный поток
На склоне жаркого вулкана
Была готова кануть, но…
На полыхающих и шатких
Разбитой палубы остатках,
В кипящем месиве - одно
Ей померещилось виденье:
Родной, знакомый силуэт,
Как знак надежды на спасенье,
Он слал ей ясный, чистый свет.
Сей свет шальной стихии шквал
Огнём небесным прожигал.
LXVIII. Фантом… Мираж… Да, полно грезить…
Но как в него хотелось верить!
Её почти угасший взгляд
Цеплялся в круговерти боя
За светоч, тот, что реял над
Грозящей гибелью волною,
Он оком пламенным, точь-в-точь,
Как гордый, яростный Канопус [132]
Взирал во тьмы вселенской пропасть,
Персидскую пронзая ночь.
Он озирал моря и горы,
И звездные глаза Небес
Стыдливо опускали взоры
Пред ним, вершителем чудес!
Но светоч вмиг растаял… Ах!
Как крик, застывший на устах.
[132] Канопус – самая яркая звезда южного полушария,
она не видна из европейских широт.(Т.М.)
LXIX. Что было далее - не знала,
Лишившись чувств, она лежала,
Отдав на откуп жизнь свою,
Небесным, ангельским заботам,
Она не видела зарю,
А новый день вставал уж – вот он!
Исчезла талой тучи тень,
В смиренных волн усталой лени,
На у́тра ласковых коленях
Сиял новорождённый день.
И гнев, тотча́с, сменив на ласку,
Разгладив воды и ветра,
Стихия поменяла маску -
Вновь стала не́жна и добра.
И ей послушный, лёгкий бриз
Вмиг исполнял любой каприз.
LXX. Он, как целительным бальзамом,
Эфир наполнил птичьим гамом,
Врачуя шрамы страшных ран -
Следов, которые оставил
Сквозь ночь промчавший, ураган,
Он в блеск Небес и вод добавил
Сверканье капель рос и гроз,
В которых пламя обитало,
Так в глу́би девственной опала[133]
Блуждает блеск далёких звёзд,
Своим обязанный рожденьем
Тому, что молния и гром,
Свершали акт совокупленья,
И долго слышали потом,
Сердцебиенья не уняв,
Сердечный ритм своих забав.
[133] - драгоценный камень Индии, названный древними
Ceraunium, потому что он, как предполагалось, был найден
в местах, падения грома. Тертуллиан говорил, этим
объясняется его блеск, как будто внутри его горит огонь;
автор Диссертации Путешествий Харриса предполагает, что это опал.(Т.М.)
LXXI. Всё то, что нас не убивает,
В нас только силы умножает.
Очнулась дева. Где она?
Как странно всё переменилось,
Всё та же плещет в борт волна,
Но борт не тот, не та открылась
За бо́ртом бухта, что ждала
Тревожась, дочь Али Гассана,
Как удивительно и странно
Ей показалось, что спала
Она не в те́ни павильона,
Не в свежем вздохе опахал,
А на пайолах галиона,
Под шалью вместо покрывал,
И бриз лениво шевелил
Ткань обессиленных ветрил.
LXXII. Чредою свет идёт за тенью,
Покой – награда за терпенье.
Поо́даль несколько бойцов,
Утомлены ночною битвой,
Нашли покой в конце концов
В объятьях сна и за молитвой.
Цветок, проросший на меже,
Не верь обманчивой погоде,
Пусть нет гармонии в природе,
Но есть гармония в душе!
А где же блеск дамасской стали?
Где хоть один мелькнёт тюрбан?
У этих воинов едва ли
В руке заблещет ятаган…
И цвет мятежный их одежд
Не оставлял в душе надежд.
LXXIII. Все были, как один, одеты
В плащи и желтые жилеты, [134]
Гебрийский пояс овивал
Тела керманских ратоборцев,
Кинжал за поясом торчал,
Венчая дерзкий образ горца.
Всё ясно ей – исхода нет,
В груди у Гинды сердце стыло,
Она в плену, ей всё - постыло
Один из них – но кто? – Гафед.
Чудовище, исчадье Ада,
Немилосердный Ангел Тьмы,
Его пылающего взгляда
Араб страшится, как чумы.
Он страшной тенью чёрных крыл
От Человека Бога скрыл.
[134]- отличительной чертой одежд мятежников-гебров
были желтые цвета и кожаные пояса.
LXXIV. Гафед, как во языцех притча,
Сатрапа дочь – его добыча,
Сподвижники его - бойцы
Страшны, угрюмы и понуры,
Все - гебры, горцы, гордецы,
И все – враги, и все – гяуры…
Но страх в себе преодолев,
Она дугою бровь прогнула
И взгляд такой в бойцов метнула,
Что тот, который не успев
Глаз отвести от дерзкой девы,
Смутившись, взгляд потупил свой.
Не выдержав напора гнева,
Кивнул в поклоне головой -
Должно быть, он отлично знал,
Кого сей взгляд средь них искал.
LXXV. И вдруг – сигнал. Одно мгновенье.
Внезапно всё пришло в движенье.
Гребцы на вёсла налегли
Зерцало вод единым взмахом
Разбили вдребезги. Гребли
К юдоли дьявольской без страха,
Туда, где под угрюмый свод
Влекла их в сень скалистой шхеры,
Во чрево жуткое пещеры,
Пугающая воля вод.
Туда, где в логове изгоев,
На полдороге до Небес,
Ни сна не зная, ни покоя
Готовя варварскую месть,
Пожар гордыни раздувал
Покорный дьявола вассал.
LXXVI. В смятенье Гинда и тревоге
Вступала в мрачные чертоги.
Проникнуть в сей кромешный ад
Едва ли смертному по силам,
И Гинду страх тянул назад,
Во тьме ей виделась могила,
И там, укутавшийся тьмой,
У преисподней на пороге,
Куда Араб не знал дороги,
Возник протяжный дикий вой.
Но духом твёрд, на судне каждый,
Знал свой маневр, никто не ждал
Команды, повторённой дважды,
Ветрила – прочь, вот запылал
Смолёный факел, осветив
Фарватер. Весла осушив,
LXXVII. Они вели неторопливо
В бурлящую струю прилива
Свою послушную ладью.
Она скользила в сумрак грота
Путём, которым к забытью,
Минуя Вечности Ворота,
Шли духи павших на покой,
В обитель, где их привечая,
И след за ними замывая
Невнятно шепчущей волной,
Ждала, сгорая в нетерпеньи,
И пожирая душный мрак,
Святая тайна погребенья -
Неугасающий маяк,
Что путь к свободе освещал
И слабым силы возвращал.
LXXVIII. А над строптивыми волнами
Вставал стеной прибрежный камень.
Ладья тотчас пустилась в пляс
На во́лнах, вспученных за бортом,
Прыжком на скалы забрала́сь
Бойцов швартовная когорта.
На кнехт гранитный намотав
Концы, сноровисто и споро,
Они смирили буйный норов,
Как под уздцы ладью приня́в.
Чуть свет дневной – и приоткрылась
Гафеда тайная тропа
Но нет… То Гинде только мнилось,
Она вдруг сделалась слепа -
Повязки чёрной полоса
Легла ей плотно на глаза.
LXXIX. О, Солнце – вечный кладезь света
Тобой весь мир, вся жизнь согреты,
Дари часы блаженства нам.
Нет большей радости и счастья,
Чем пить лучей твоих бальзам,
Забыв о бедах и напастях.
Усилием могучих спин,
Как пёрышко попутным ветром,
Купая Гинду в солнце щедром,
Из шкур и копий паланкин
Легко летел по голым скалам,
И дева чувствовала как
Светило ей лицо ласкало,
Развеяв в клочья тьму и мрак,
Хотя повязка на глазах
Рождала в сердце липкий страх.
LXXX. Она не видела, но знала
Что круто вверх тропа бежала
По лабиринту между скал,
Сквозь бурелом трескучих сучьев,
Где леопард подстерегал
Добычу на скалистой круче.
И если горный сход пород
Был чем-то схож с живою дичью,
За камнем, словно за добычей,
Срывался камнем глупый кот.
…то, вдруг, гиена простонала…
…то ревом устрашал прибой…
…то отдалённый крик шакала
Метался эхом под горой…
Она не видела, и ей
Казалось всё сто крат страшней.
LXXXI. Её фантазии при этом
Рождали жуткие сюжеты.
Что это было? Страшный сон
Сковал её? Но голос этот …
Был, словно музыка и он
Звучал, как гимн тепла и света,
Согретый сердцем и душой:
«Не бойся, милая, не надо,
Любовь моя, моя отрада,
Я рядом, я всегда с тобой!»
Она всё чувствует, всё слышит
И пьёт желанные слова,
Ей этот голос послан свыше,
Он так исполнен волшебства,
Так узнаваемо-медов,
Один средь тысяч голосов.
LXXXII. А голос своего героя
Ей слышен и в горниле боя.
Скорее трели соловьёв
Вниманьем роза не отметит,
Чем сердце на любовный зов
Другому сердцу не ответит.
Он рядом. Дело – в пустяке,
Для счастья нужно так не много,
Однако, радость и тревога
Идут вдвоём - рука в руке -
Узнав, что Гинда – дочь тирана,
Виновника несметных бед,
Дитя кровавого Гассана,
Как поведёт себя Гафед?
Вдруг станет преступленьем вновь
Её запретная любовь?
LXXXIII. И не вкусит ли чашу гнева
Любовник аравийской девы?
Кому дано сдержать клинок,
Замахом брошеный за плечи?
Клинок уже однажды смог
Отведать крови человечьей!
Кто отведет удар отца,
Который движим чувством мести,
Эмира оскорблённой честью
И беспощадностью бойца?
«Храни, храни его, о Боже,
Я за любовь и жизнь отдам,
И сердце, и надежду тоже
В слезах сложу к Твоим ногам!
Я верую, великий Бог,
Ты будешь милостив и строг!»
LXXXIV. «Лишь бы остался мой любимый
В сраженьи целым-невредимым,
Позволь поверить Небесам
В мои раскаянные слёзы,
На склоне лет пусть сердца храм
И пуст и хладен станет. Грёзы
Любви угаснут и лишив
Меня неугасимой прежде,
Но в жертву отданной надежды,
В залог спасения души́.
Храни, Всевышний, наши ду́ши,
У нас теперь одна судьба,
И если гнев на нас обрушишь,
Что ж, он – Твой раб, а я – раба…
И жизнь, и гибель станут нам
Одной судьбою - пополам.
* * *
На следующий вечер, чуть стемнело,
Придворные из свиты Лаллы Рук,
Снедаемые жутким любопытством,
В шатре принцессы тотчас собрались,
Желая знать, что значил накануне,
Приснившийся принцессе вещий сон?
Но Лалла Рук, в тревоге и волненье
О той судьбе, которая ждала
Героев славной песни Ферамора,
Свой сон не пожелала вспоминать.
Великий толкователь вещих снов,
Грядущего знаток и прорицатель,
Всеведущий зазнайка Фадладдин,
Узрев с утра на госпоже одежды,
Окрашенные скорбным никтантесом, [135]
Уже сложил трагический прогноз,
Но был, конечно, очень огорчен
Поспешностью принцессы суетливой,
С которой та не медля призвала
Явившегося, тотчас, Ферамора.
Расстроенный Великий Камергер,
На муки слушателя обреченный,
Обиженно уселся на ковры,
А вдохновлённый лютнею поэт
Мятежную историю продолжил:
[135] – Никтантес – вечнозелёный кустарник семейства маслиновых, распространенный в Южной и Юго-Восточной Азии, цветы которого дают долго нелиняющий оттенок шелку. Персияне называют его «гюль». (Т.М.)
* * *
LXXXV. За горизонт клонится солнце,
Оно уже почти не жжётся.
Какое счастье - наблюдать
День, уходящий после бури,
Зелёный берег, моря гладь,
Сияние морской лазури…
Кроваво-золотой закат
Застыл в торжественном покое,
И небо влажно-голубое
Стекает каплями. Дрожат
На них закатные зарницы,
Как блики горечи в слезах,
На веках пожилой блудницы,
Той, кто покаялась в грехах,
И наконец-то, повернуть
На праведный решила путь.
LXXXVI. И – полный штиль… След урагана,
Который по садам Кермана
Собрал богатый урожай,
Предстал обильным угощеньем [136]
Для странников. Похож на рай
Стал усыплённый томной ленью
Жемчужной ласковой волны,
Над нею воспаривший берег,
Послушный заклинаньям Пери,
Морфеем погруженный в сны.
Но Гинда красоты заката
Не видела. Повязку сняв,
Прищурилась подслеповато,
Подобно мертвым, кто восстав,
Ничуть душой не покривил
Перед Искателем Могил. [137]
[136] - в обычаях керманцев – не употреблять в пищу плоды опавшие с деревьев. Их оставляют для употребления бедными или путешествуенниками.(Т.М.)
[137] - ангелы Монкар и Накир, называемые «искателями могил», проводят испытание новопреставленного в могиле – они приводят его в вертикальное положение и задают вопросы, касающиеся его вероисповедания. От его ответов зависит статус испытуемого до страшного суда (Т.И.)
LXXXVII. И снова дева молодая
Глядит вокруг себя, желая
Прочесть жестокий приговор
В глазах гонителей Ислама,
Но отразил деви́чий взор
Лишь мрачность стен и башен храма.
Напрасно взгляд её искал
Того, кто был ей мил и дорог -
Ни силуэт, ни глас, ни шорох…
Лишь сень унылых, серых скал.
Как сон, насмешливый и зыбкий,
Исчез, оставив только страх,
И не было страшнее пытки,
Чем имя, что из уст в уста
Летело птицей ей вослед,
То имя страшное - Гафед!»
LXXXVIII. Вот он идёт, грохочет эхо
Шагов его и лязг доспехов,
Подобен у́глям жаркий взгляд,
Глаз приподнять не смеет Гинда.
Огнём подобным, говорят,
Пылает лишь в долине Инда,
Пугая путников в ночи,
Дитя недоброе Пандоры,
Цветок ужасной мандрагоры.[138]
Страшись, о, Гинда, трепещи,
И берегись, известен случай -
Арабов в бегство обращал
Гафед, возвысив глас могучий.
Он словно львиный рык звучал,
Когда являл характер свой
Зверь, охранявший водопой.
[138] - В германской мифологии слово «мандрагора» означало первоначально «демонический дух» пророчества, затем — крошечное существо в облике человека, которое могло сделать своего хозяина богатым. По суеверию, корень мандрагоры «кричит и стонет», когда его вырывают из земли. Есть легенда, что мандрагора растёт из человеческого сердца. Во многих легендах растение связывали с нечистой силой. В Аравии полагали, что оно светится ночью, а значит это и есть «свеча дьявола», (Т.И.)
LXXXIX. Потупив взор, сдержав дыханье,
Шла Гинда, словно на закланье,
А раскалённый взгляд над ней
Дышал невыносимым жаром,
Кружил, как вьюжный суховей,
Грозил губительным пожаром.
Размеренный и чёткий шаг
Затих по направленью к стану -
Освобождённая охрана
Ушла безмолвно. Чуть дыша,
Гафед несмелыми руками
Коснулся де́вичьих волос
И непослушными губами
Чуть слышно, «Гинда», произнёс…
И мир взорвался. В этот миг
Возник и оборвался крик.
XC. Всё, что она в груди таила,
Рыдание договорило.
Да, это он, кровавый дух,
Поборник огненного бога,
Её любимый, нежный друг
И демон битвы. Так расстрогал
Он деву, улыбнувшись ей
Тогда, в уединённой башне,
Что вспоминая день вчерашний,
Ей верилось ещё сильней -
Он для неё – Небес посланье,
Его улыбка – солнца луч,
Пронзивший чёрное дыханье
Самума смертоносных туч. [139]
Не будь несчастий и невзгод,
Как знать, что счастье нам несёт?
[139] - Самум сухой, горячий, сильный ветер пустынь, налетающий шквалами и сопровождающийся пыле-песчаными вихрями и бурей (Т.И.)
XCI. Судьба ниспослана нам свыше,
И предстоящих, как и бывших
Превратностей не избежать,
Но в час жестоких помрачений
Спешат алмазами сверкать
Мгновенья ярких озарений.
Гафед ещё отважен, смел,
И всё ж, не тот, каков был прежде -
Он вместе со звездой Надежды
Поблёк, замкнулся, потускнел…
Утрачена былая сила,
Его любимая страна
Мрачна, как братская могила,
И вместе с ней погребена
Свобода – только с нею мог
Он разделить последний вздох.
XCII. Невзгод не признавая власти,
Гафед тонул в своём несчастье,
Но в сей благословенный час
Он ощутил тепло и ласку
Во глубине любимых глаз,
Сиявших волшебством и сказкой.
О! Этот драгоценный час!
Настал, пробил и нет сомненья -
Что в самой глубине затменья
Сияет солнечный алмаз!
А в чаше горя и страданий
Горит негаснущей свечой
Святая капелька дерзаний,
Любви и страсти молодой,
Лишь причастись из чаши той -
И смерть обходит стороной.
XCIII. Она влюблёнными глазами
В глаза ему глядела. Камень
Тяжелых дум с души упал,
Как будто сон счастливо-зыбкий,
На миг её околдовал,
И сквозь рыдание улыбкой
Расцвёл на трепетных губах.
С террасы на скалистом склоне,
Виднелся, словно на ладони
Залив, весь в пёстрых парусах,
Отважно вышедших из бухты,
И каждый с гордостью скользил,
В объятиях ветров попутных,
Подобно перьям птичьих крыл,
Которых синий небосвод
Зовёт вперёд и вверх – в полёт!
XCIV. Ну, вот и Солнце отгорело.
И за холмами Лара село, [140]
Укутав в золотой велюр
Зубцы горящего заката,
Как будто плотный абажюр
Накрыл побагровевший запад.
Плескались у подножья скал
Прохладные не злые волны,
Закатный цвет небес невольно
Залив зеркально отражал.
И в такт биению прилива,
Боясь спугнуть счастливый сон,
Согласно, радостно, красиво
Два сердца бились в унисон.
Но чу́ток сон счастливый… Ах!
Как вор, крадется в сердце страх…
[140] Лар – ныне город в Иране , в провинции (остане) Фарс . Является административным центром шахрестана Ларестан (Т.И.)
XCV. Всё ближе ночь. Поблёкли волны.
Тускнеют небеса безмолвно.
И Гинда чувствует – вот-вот
Тьма распахнёт свои объятья,
И час предательства пробьёт,
Рождая стоны и проклятья.
«Уж скоро,- всхлипнула она,-
Отец решил, что этой ночью
Судьба твоя, я знаю точно,
Здесь будет в битве решена…
Беги, спасайся… Чу! Ты слышишь?
Звучит в долине мерный шаг?
Всё громче гул и пыль всё выше,
И ветер рвёт Гассанов стяг!
Чтоб кровью напоить всю рать,
Отец не станет ночи ждать!»
XCVI. Не в силах вымолвить «измена»,
Она упала на колена.
И думал он, склонившись к ней:
«Твоим несчастьям – я причина,
Я – сорный куст, в тени моей
Цветенье – чахнет. Мертвечиной,
Насквозь пропитан каждый вздох,
Подобно ветру в Мёртвом море,
С собой несу я только горе,
Я Небом проклят, видит Бог!
Судьба нас вновь соединила,
И я обманывал себя,
Поклявшись стать незримой силой,
Что защитит в плену тебя…
Зачем же я себя явил?
Зачем я клятве изменил?»
XCVII. Но Гинде с твёрдостью ответил:
«В долине разгулялся ветер…
Не бойся. Здесь, меж этих скал,
Забудь про страхи и тревоги,
Ведь, сколь бы долго ни искал,
Враг не найдет сюда дороги.
Да, если даже Ад с Землёй
Пойдут на штурм святыни вкупе,
Храм защищен и неприступен,
Спокойна будь, пока со мной
В ночном дозоре не сомкнули
Очей, святой алтарь храня,
Стоят в бессонном карауле
Когорта Звёзд и Бог Огня!
Тебе же с утренним лучом
Вернуться лучше в отчий дом…»
XCVIII. «Безумец! Завтра на рассвете
Здесь станет всё мертвее смерти.
Мне ведомо из уст отца,
Как трудно подкупить солдата,
А негодяя, подлеца -
Легко. Он всё продаст за злато!
Твоею тайною тропой
Сюда уже спешит каратель,
Страшись, ведёт его предатель,
Предатель – это бывший свой!
Отец с улыбкою вампира
Победоносно ликовал,
Так, будто бы сапог эмира
Твердыню гебров попирал
Уже вчера, и чуждый бог
Повержен ниц, лежал у ног!»
XCIX. Вмиг замирает стать фонтана
Под стылым ветром с океана.
Подобно северным ветрам
Тупая боль сковала душу.
Измена - стыд, позор и срам,
Предатель волчьей своры хуже,
Он жизнью братьев торговал!
Гафед стал нем и неподвижен,
Убит, раздавлен и унижен,
Он, словно истукан, стоял,
Не в силах вымолвить ни слова,
И обречённо понимал -
Вот он настал - тот час суровый,
Что к вечной славе предков звал.
И жертвы требовал, как встарь,
Отчизны пламенный алтарь.
C. К небесной тишине звенящей,
Вознёсся взор его горящий.
Как зна́менье, как знак Судьбы,
Предвосхитивший путь героя,
Стезю Свободы и Борьбы,
Путь Гибели, но в пекле боя.
Вся жизнь, как сполох штормовой,
Пред ним мелькнула и угасла,
Но жертвой стала не напрасной,
В анналах след оставив свой.
Как назидание потомкам,
Кому арабское ярмо
И рабства душные потёмки
Навек оставили клеймо.
В неволе каждый час сочтён,
И каждый будет отомщён!
CI. Пусть Митры храм хранит заветы
И ратоборцу, и поэту.
Его священная скрижаль
Сквозь ле́та сможет всем поведать,
Как укрощать огонь и сталь,
И как из них ковать победу!
Пусть приведут сюда детей,
И преклонив чело руинам,
Наказ дадут – не горбить спины
И гнев копить с младых ногтей.
Чтоб сарацину страх был ведом,
А не гордыня и не спесь,
Чтоб знал – за гибелью Гафеда
Шагает в ногу с гневом месть!»
Так думал он, и хмурил бровь.
Кровь искупает только кровь!
CII. Как Иса, гордо и сурово [141]
Отринул прочь венец терновый,
Так и Гафед отвергнул взор
От кипы сучьев с кручи скальной,
Готовых вспыхнуть, чтоб костёр
Вознёсся к небу погребальный,
Желанной смертью обратясь
Для тех, кто огненное ложе
Оценит выше и дороже
Чем шёлк постельный и атла́с,
Чей выбор, жесткий, как и прежде,
Велит им головы сложить
За миг до гибели Надежды.
Чем без Надежды жизнь влачить,
Милей им пламени купель,
Как Авраамова постель [142]
[141] – Иса – Один из великих пророков в Исламе, прототип Иисуса. (Т.М.)
[142] - Гебры говорят, что когда Авраам, их великий пророк, был брошен
в огонь по приказу Нимрода, пламя мгновенно превратилось в «постель»
из роз, где сладко спал ребенок (Т.М.)
CIII. С тревогой дева замечает -
Огонь безумия блуждает
В глазах Гафеда, он смятён,
Беда нависла грозной тенью,
Но отчего же медлит он?
Бежать! И в этом - путь к спасенью.
«Мой Бог! Быть может, ты забыл
Свои любовные признанья?
Не обрекай же на терзанья
Меня. Где взять мне женских сил,
Чтоб убедить тебя спасаться?
Бежим, пока Гассанов меч
Далёк. Не время в бой бросаться!
Корабль на курс успеет лечь.
На юг? На север? Уплывём
К далёким берегам. Вдвоём».
CIV. «Вдвоём – в неведомые дали,
Где нет ни горя, ни печали.
В тиши коралловых лагун
Вся жизнь – счастливое мгновенье,
Любовь на дивном берегу -
Награда, а не преступленье.
Да, стань запретным этот плод,
Пусть Бог его грехом отметит -
Мы за грехи свои ответим
Молитвой под небесный свод.
Я – перед огненным кумиром,
А ты – пред Аллой за меня,
Господь придаст нам сирым силы
И в Вере укрепит. Ни дня
Не жить без Бога – до седин,
Бог многолик, но Бог – един!»
CV. К ланитам дева длань прижала
И исступлённо зарыдала.
Душевной горечи полна,
Она на грудь ему упала
И от рыдания струна
В деви́чьем сердце задрожала
И порвала́сь…Суровый вождь
Вдруг дрогнул. На одно мгновенье
Им овладело помраченье -
Деви́чьих слёз горячий дождь
Затмил собою Честь и Славу,
Заветы дедов и отцов,
И ненависть к врагам кровавым,
И Родины предсметртный зов…
Но эту слабость пусть простят
Все те, кто люб ему и свят…
CVI. А по щеке Гафеда вовсе
Незваная скатилась гостья -
Слезу, как капельку росы,
С клинка, наутро перед боем,
Уняв свой чувственный позыв,
Тайком смахнёт отважный воин,
Во взгляде нежность сохранив.
Любовь и кровь мешать негоже,
И меч лукавит, в лоне ножен
Коварный блеск свой затаив.
И в роковое заблужденье
Ввёл деву этот нежный взгляд,
Ей мнилось, бегством во спасенье
Они надежде жизнь продлят,
И Гинда, очи осушив,
Молила: «Милый, поспеши…»
CVII. Но времени не тратя даром,
К скале, с висящим там дункаром, [143]
Он поспешил, не чуя ног,
«О, если есть страна такая,
Где чувства наши – не порок,
Не сомневайся, дорогая,
Что там мы встретимся…». И в рог
Тотча́с подал сигнал тревожный,
Протяжный, гулкий, безнадёжный,
Как будто в дьяволов чертог
Призвал на помощь духов бури.
И верные ему бойцы
Надежд вождя не обманули,
Гнезда Гафедова птенцы
Явились. Каждый точно знал,
Что значит гибельный сигнал.
[143] – Шанкха или дункар - Священная раковина защищает её владельца от зла, помогает бороться с демонами, наделяет мощью и призывает божественные силы. Считается, что раковина обеспечивает защиту от сглаза, а сама она является объектом поклонения. Звук раковины, когда её использовали как духовой инструмент, возвещал начало и завершение битвы. (Т.И.)
CVIII. Сигнал, сокрытый в этом роге,
То - вестник боевой тревоги.
В укромной нише между скал
Дункар досель хранил молчанье,
И вот – черёд его настал
Подать свой голос. На прощанье,
Как панихида, парастас,
По сильным, смелым и свободным,
И Небу было так угодно,
Что суждено в последний раз
Им меч поднять. Увы, их мало…
Они с вождём в единый строй
Безмолвно встали. А бывало,
С бравадою стремились в бой.
Под звуки зелей и тимбал[144]
Им кудри ветер развевал.
[144] – Незатейливые музыкальные инструменты, которыми пользовались воины на Востоке для поддержания тонуса в походах и перед битвами. (Т.И.)
CIX. И каждый был исполнен долга,
И каждый был рукою Бога!
Как изменилось всё с тех пор,
Как побледнели эти лица,
Густую тень бросал костер
В их почерневшие глазницы…
Но словно факелы зажглись,
Глаза святым огнём алтарным,
И звёзды светом благодарным
С ночных небес отозвались.
Однако, ночь – покров злодея,
И скоро пылкий взгляд Небес
От ужаса похолодеет,
И обретет смертельный блеск.
Последний час в преддверье битв -
Час размышлений и молитв.
CX. Вновь, властному послушны жесту,
Отряд охраны бессловесный
Пред Гиндой вырос и тотча́с,
К ногам её легли носилки,
Всё те же, что и в прошлый раз.
Гафед заботливо и пылко
На них подругу усадил.
Ей ясно виделась разлука
В том, как он нежно жал ей руку
И взгляд печальный отводил…
«Нет, - думала она в отчаянье,
Читая каждый жест и взгляд,-
Они надежду, обещанье,
Но не прощанье нам сулят!
В цепи несчастий, слёз и бед
Разлуке больше места нет!»
CXI. «Скорей, скорей, - она вскричала,-
Мы, затемно успев к причалу,
Поднимем парус о заре,
Его наполнит свежий ветер,
И в да́ли синие морей
Нас унесёт. Никто на свете
Нас не найдёт… Ты где, Гафед?»
О, Боже! Тьма стеной вставала
И ей молчаньем отвечала.
«Ты где, Гафед?» Ответа – нет…
А в темноте, со скальной кручи,
Тропой, что не видна́ ничуть,
Отряд богатырей могучих
Помчал её в обратный путь.
В кромешной тьме – хоть глаз коли -
Она не видела ни зги…
CXII. Всё круче вниз тропа бежала
И сердце Гинды замирало.
Звучавший утром глас впотьмах
Был сладок, как у Исрафила, [145 ]
Необитаемая тьма
Теперь страшила, как могила.
Как неуёмен сердца страх!
«Друг мой, ужель по доброй воле
Ты выбрал смерть? Такая доля
Да, выпадет и мне… Пусть так!
Твоё благословлю я имя,
Последний поцелуй отдав,
И вздох последний нас покинет
Одновременно, оборвав
Любви, дерзнувшей вечно жить,
Животрепещущую нить!»
[145 ]- У Ангела Исрафила был самый мелодичный голос из всех Божьих созданий.(Т.М.)
CXIII.«Солдаты, ангелы спасенья?
Сдержите шаг, хоть на мгновенье -
Гафед догонит нас. Одно
Мгновенье – это так немного…
Но в нём вся жизнь моя. Оно -
Любовь и Смерть, так ради Бога…
Гафед! Гафед!» - она звала,
Во тьму выкрикивая имя,
Но ночь, сгущая мрак над ними,
К мольбам её глуха была.
Увы, Гафед всё это слышал,
От цитадели в полпути
Стоял он статуей застывшей.
Своё последнее «прости»
Он без надежды на ответ
Шептал неслышно ей вослед.
CXIV. Внизу, катясь по дну лощины,
Гул грозной нарастал лавиной,
И было слышно, как в ночи,
Срывая голоса до рвоты,
В экстазе яростном кричит
Гассана дикая пехота.
Сокрыты непроглядной тьмой,
Гонимы злобою звериной,
Как духи Ада, сарацины,
Свирепо воя, шли на бой.
«Они идут! – Гафед воскликнул,-
Ну что ж, герои прошлых лет,
Ликуйте же, - он руки вскинул
Во тьму,- Исполнив свой обет,
Сегодня в скорбный ваш приют
Друзья достойные взойдут!»
CXV. Воззвал он страстно, и проворно,
Как снежный барс в период гона,
Взбежал к Святилищу. Бойцы
Костёр алтарный окружили,
И как когда-то их отцы,
Булат сверкнувший обнажили.
Всё ближе, громче трубный зов,
Во тьме над пропастью повисший,
Гортанный гомон, чуждый, пришлый,
Гостей незванных голосов
Рождал позыв к сопротивленью.
И нетерпение в глазах
Прочёл Гафед, ведь в промедленье
Враги могли почуять страх.
Вождь вдруг увидел, как горит
На лицах горцев жгучий стыд…
CXVI. Взывая к Духам в звёздной выси,
С собратьями сверял он мысли.
И молвил так: «Тому не быть,
Чтоб в страхе в грязь лицом ударив,
Мог воин выю преклонить,
Подобно бессловесной твари.
А Бог пылающих Небес
Бесславную отвергнет жертву,
Лишь тот в бессметрье ступит первым,
Чей меч ведёт святая месть!
Мы вечно будем жить в долине
Священной памяти людей,
Покуда память не остынет,
Пока надежда тлеет в ней.
Пусть каждый будет взять готов
С собою дюжину врагов!»
CXVII. И гебры, вняв вождя призыву,
Стремглав пустились вниз с обрыва.
Свой дух, и волю сжав в кулак,
И сверхъестественным усильем,
Очами в клочья рвали мрак.
Навстречу им во тьме могильной,
В мерцанье факельных огней,
Вверх по уступам и извивам,
Отряд Гассана слепо, криво,
Лез в гору, как голкондский змей.
А горцам свет в горах не нужен,
В ущельях даже дикий зверь,
Ночной охотою разбужен,
Тропу уступит им. Теперь
Один, водою полный ров,
Их отделяет от врагов.
CXVIII. Ров был глубок, в крутые скаты
Утёсов по краям зажатый.
В проходе узком – не числом,
А лишь отвагой и уменьем
Владенья саблей и мечом
Иранцы, не вступив в сраженье,
Проход закрыли на замок.
И горе тем сынам Ислама,
Кто оголтело и упрямо,
С сапог смывая пыль дорог,
И потрясая ятаганом,
Попробуют пуститься вброд.
Последний страж святынь Ирана
В ночи́ их разглядел. Он ждёт!
А в небе, чёрном, как графит,
Незримой тенью гриф парит…
CXIX. И час настал. Арабы, к бою!
На приступ, вброд, шеренгой, строем.
Что ж, гебры, доблестная рать!
Пусть вас отвага не покинет,
Чтобы достойно отстоять
Свою последнюю твердыню!
Враги идут, за рядом – ряд,
Насупив исступлённо брови,
И густо красят воду кровью
И гать из мёртвых тел мостят.
Уже от крови сарацинов
Клинки иранские пьяны,
Уже рубить устали спины,
Но руки и глаза верны.
Их меч не ведал никогда
Столь благодарного труда.
CXX. Но несть числа на смерть идущим,
Одной ногой уж в райских кущах [146]
Их дерзкий шаг. Гебрийский меч,
При свете фа́келов сверкая,
Снимает головы им с плеч,
А бойне нет конца и края,
И в ров струится кровь рекой.
Упрямо, не ломая строя,
Идут арабы тучей, роем,
Гассаном брошенные в бой,
И ищут смерть в кровавой яме,
А вслед им новые спешат.
Так мотыльки летят на пламя,
Но имут в нем не рай, но ад!
А надо рвом уже возрос
Из мёртвых тел кровавый мост.
[146]- В соответствии с верованием, мусульманин, принявший смерть в бою, с оружием в руках, попадает в Рай, не дожидаясь Судного дня.
CXXI. Так слепо, яростно и тупо
Арабы шли по тёплым трупам
На свет алтарного костра
И вязли в мутно-алой жиже.
Как ни крута была гора,
Но с каждым шагом храм был ближе,
И с каждым шагом гебров рать
Редела, тая, отступала.
И вдруг, увидев, как их мало,
Враги весь гонор, стыд и страсть
В последний натиск свой вложили.
Но те, кто из последних сил
Огню и Солнцу отслужили -
Никто меча не опустил.
И ни один из тех, кто пал,
Спины́ врагу не показал!
CXXII. Рубились в кровь, не ради славы,
И оставляя след кровавый,
Вдруг растворялись в темноте
Под сводами своей святыни,
Там, в поднебесной высоте,
Где на незыблемой вершине,
Пылал алтарь. Ослеплены
Его божественным сияньем,
Враги во тьму без колебанья
Неслись, решимости полны.
Но тьма лукава и коварна.
Тропу внезапно оборвав,
Разверзлась пропастью нежданно.
И воплем грифов распугав,
Арабы сыпались толпой
В объятья бездны роковой!
CXXIII. Утробный вой и лязг доспехов
Метался в ней безумным эхом,
Как крови алчущий вампир,
Парил над пропастью стервятник.
Он ждал – грядёт роскошный пир,
Он предвкушал кровавый праздник.
А каждый стон из уст врага
Был гимном Мести для Гафеда,
Звучал в душе, как марш Победы,
И Бог Огня его слагал.
Гафед же, кровью истекая,
У стен обители Огня,
Надломленный клинок сжимая,
Ни в чем планиду не виня,
Заканчивал свой путь земной
В сраженье, жертвуя собой…
CXXIV. А что ещё, помимо жизни,
Он мог пожертвовать Отчизне?
Он о́тдал душу, про́лил кровь,
Себе бесценное оставив -
Свою запретную любовь -
Брильянт в безжизненной оправе.
Он стал спокоен и суров,
Ничто уже не омрачало
Любовных грёз. И отражала
Небесный свет иных миров
Одна, заветная планета.
И даже вечности печать
Затмить была не в силах эту
Божественную благодать -
Отчаянный, прощальный блеск
Звезды, сорвавшейся с небес.
CXXV. Но чу! Во тьме он голос слышит,
И рядом кто-то тяжко дышит -
Один, оставшийся в живых
В кровавой бойне этой но́чи
Собрат. В походах боевых
Рукой был твёрд, в сужденьях – точен.
«Ответь мне, брат и господин,
Ужель мы в шаге от Святыни
Бесславно и бесследно сгинем
У ног проклятых сарацин?
Да, поглумится враг над нами…
Но нет! Позору – не бывать!
Ещё горит святое пламя -
До алтаря – рукой подать…
Мы к жизни призваны Огнём,
И уходя, исчезнем в нём!».
CXXVI. Дай сил и укрепи их, Боже,
Пошли им пламенное ложе!
Багровый оставляя след,
Гафед помог бойцу подняться,
И выдохнул надрывно: «Нет!
Враг не посмеет надругаться
Над телом павшего в бою,
Того, кто почестей достоин,
Кто имени святого «воин»
Не уронил. К огню! К огню…»
Но более идти не в силах,
Его товарищ рухнул ниц
Пред алтарём. И воспарила
Душа его из тех границ,
Что чертит ей живая плоть,
Покуда не призвал Господь.
CXXVII. В последние мгновенья жизни
Последний страж своей Отчизны,
Сдержав рыдание в груди,
Нечеловеческим усильем
Героя тело водрузил
На жрище. Пламенные крылья
Расправил яростно алтарь,
Он озарил Омманский берег.
Распахнутые в вечность двери
Пылали, словно ки́новарь.
Гафед шагнул легко и твёрдо,
Достоинство и честь храня,
С улыбкой радостной и гордой
В объятья жаркие огня -
Его последней из дорог
Вёл Огненный великий Бог!
CXXVIII. И крик сковал тела и души,
Над морем пролетев и сушей.
Он несся с борта корабля,
Застывшего в струя́х прилива,
Как будто вёсел и руля
Ослушался, смешав порывы
Зефира в вялых парусах,
С подобьем горького напева
В рыданьях аравийской девы.
Она без сил и вся в слезах,
Но всё ж цела́ и невредима
Была залогом жизни тех,
Кто свой булат неукротимый
Поднял над ней, как оберег.
Дороже жизни в эту ночь
Для них была Гассана дочь.
CXXIX. Не зная участи Гафеда,
Бойцы надеялись, что следом
Взойдёт на борт за ними он,
Но тьма сгущалась над горою,
Насупился угрюмый склон,
И, вдруг, дункар предвестник боя,
Взревел. На палубе застыв,
И вёсла осушив безмолвно,
Глазам своим не веря словно,
Гребцы глядели вверх, забыв
Наказ вождя – «За девой пленной
В пути опасном – глаз да глаз,
Оберегайте груз бесценный,
Иной задачи нет у вас!»
А в вышине, на фоне скал
Святой алтарь ещё пылал.
CXXX. О, Гинда, страшное мгновенье!
Как описать твои мученья?
О них могли бы рассказать
Те, кто, увы, уже не с нами,
Для них земная благодать
И боль утрат – всё в прошлом. Пламя
Былых надежд и жизни свет
Померкли в их остывших душах,
Весь мир, казалось бы, разрушен,
И места в нём для жизни нет.
A холод сковывает тело,
Немилосерден и глумлив,
И всё внутри обледенело,
Когда ещё несчастный жив,
Но вняв персту судьбы – «смирись!»,
Он не цепляется за жизнь…
CXXXI. И в этом ледяном покое -
Благоволенье роковое
Ему ниспослано с Небес
Непререкаемою волей,
В разбитом сердце – хладный всплеск
Пронзительной смертельной боли…
Зефир уснул на лоне вод
И звёзд неровное свеченье
Во тьме рождало отраженье,
Где звёздам был потерян счёт.
Плачь, дева, плачь. А, ведь, часами
Могла когда-то созерцать
Парад чудес под небесами,
Который во́ды повторять
Спешили. Без вина пьяна́
И счастлива была она!
CXXXII. И не было светлей печали
Чем та, что звёзды излучали.
Бездонна звёздная юдоль,
А девичьи мечты – так сладки,
Но вновь приходит в сердце боль,
А счастье нестерпимо-кратко…
Вдруг всё меняется и - чу!
Дункара зов покой нарушил,
Но верный меч уже не нужен -
И не тянись, боец, к мечу!
Тот, кто твоим был командиром,
Кому по рангу должно сметь
Предстать пред огненным кумиром,
Сегодня должен умереть!
А боевой сигнал сейчас
Возвысил глас в последний раз…
CXXXIII. И Гинде всё до боли ясно -
Всё кончено… Мольбы напрасны.
Её любимый, идол, бог,
Мужчина – первый и последний,
Небесный преступал порог,
В горниле яростных сражений.
И всё же жадно, зная – зря,
Она, объятая сомненьем,
И без надежды на спасенье
Не сводит взгляда с алтаря.
Вот факела мелькнуло пламя,
Лизнуло жертвенный костёр,
И в тот же миг под небесами
Вознёсся огненный шатёр,
Цветами Солнца озарив
Омманский берег и залив.
CXXXIV. Подобно зыбкому виденью,
Над алтарём нависнув тенью,
Гафед – как истый дух Огня,
В священном пламени почия,
Растаял, за собой маня,
Отдал себя родной стихии.
И Гинда, обратившись в крик,
К огню, к вершине устремилась
За ним. Но чуда не свершилось -
Исчез мираж и только блик
Оставило святое пламя,
Волне, что деву приняла,
Безмолвной, как могильный камень,
Иссиня-чёрной, как скала.
Прилив ей вечность подарил,
И глубже в мире нет могил…
CXXXV. Прощай, младая дева, дочь Гассана,
Звенела песня Пери под водой,
Жемчужина в глубинах океана
С тобою не сравнится чистотой.
Цвела ты краше всех цветов на свете,
Не ведая капризности Любви!
Она, как в струнах лютни южный ветер, [147]
Мелодию навеки умертвит.
Влюблённые Арабии цветущей,
Прольют слезу над горькою судьбой
Той, кто была достойна доли лучшей,
И чей покой храним морской звездой. [148]
В разгар весенних праздничных гуляний
Сердца Любви откроют стар и млад,
Но возвратившись утром со свиданий,
Вдруг вспомнят о тебе и загрустят.
Себя украсив, дева молодая
На праздник ленты в косы заплетёт,
Но о тебе с печалью вспоминая,
Взгляд томный от зерцала отведёт.
Возлюбленную павшего героя
Иран забыть не сможет никогда,
И в каждом сердце светлою звездою
Ты рядом с ним останешься всегда.
Прощай, в твоём печальном изголовье
Взрастут цветы немыслимых глубин,
Алмазы вод в сияющем алькове
Украсят пенный шёлк твоих перин.
Прольёт скорбящая морская птица
Тебе на перси слёзы янтаря, [149]
Жемчужный перламутр засеребрится
Украсив ложе скорби для тебя.
Мы соберем тебе морские розы
Во глубине коралловых садов,
И заплетём в твои густые косы
Всё золото Каспийских берегов. [150]
Прощай, прощай! Алтарные руины
Нам память согревают. Там, в огне -
Дух воина, что дремлет у вершины,
Дух девы, что покоится на дне…
[147] Этот ветер, называемый Сеймур, настолько размягчает струны инструмента, что его невозможно настроить. (Т.М.)
[148] Одной из величайших диковинок, найденных в Персидском заливе, является рыба, которую англичане называют морской звездой. Она круглая и очень светящаяся ночью, напоминающая полную луну, окруженную лучами» (Мирза Абу Талеб) (Т.М.)
[149] Некоторые естествоиспытатели полагают, что янтарь — это сгусток птичьих слез. ( См. Треву, Чемберс.) (Т.М.)
[150] Имеется ввиду Кизлярский залив, иначе называемый Золотым, песок которого сияет, как огонь.(Т.М.)
Когда аккорд последний прозвучал,
Пришла пора послушать Фадладдина,
И критики немилосердных стрел
Поэт незамедлительно отведал.
Воинственный, критический настрой
И менторство брюзги и резонера
Подстёгивались цепью неудач
Последних дней, постигших камергера:
То слишком резвый юный вьючный слон
Бесценный груз античного фарфора
(С которого владыки Чань и Янь
Изысканную пищу принимали
И пили чай ещё во времена
Младенчества Великой Поднебесной)
Одним движеньем в пыль расколотил;
То повара́ с немыслимым упрямством,
Достойным хайрабадских ишаков,
Взамен корицы сладкой серендипской [62 ]
В еду ему канарский перец злой
Подкладывали, ярость разжигая
И нетерпимость к каждому и всем,
Особенно к язычникам, неверным.
В Исламе он был ярый ортодокс,
Спасение искавший лишь в Коране,
И заподозрив барда в вольнодумстве,
Готов был в справедливом возмущеньи
Поэму и поэта растерзать.
Поигрывая жемчугом на чётках,
Он к теме приступил издалека:
«Чтоб мнение моё понятно было,
Сначала не мешает рассмотреть
Сюжеты всех историй и рассказов,
Которые мне слышать довелось...»
«Мой добрый Фадладдин,- вдруг укротила
Его речей недюжинный размах
Принцесса. Твёрдо, но при этом мило,
Напомнила,- в сей поздний час ночной
Хотелось бы услышать нам сужденье
Глубокое, но краткое о тех
Достоинствах иль, может, недостатках,
Которые имели место быть
В истории, рассказанной поэтом,
Без экскурсов в былые времена,
К поэзии истокам и анналам».
«Ну что ж,- сказал Великий Камергер
Обиженно, и сделал губы бантом
(Не дали эрудицией блеснуть!), -
Пусть так, тогда я буду очень краток,-
Собрав в кулак свой мощный интеллект,
Знакомый всем несбывшимся поэтам
Насмешливой, ехидной похвалой,
Которая была подобна мёду
Изящного, но горького цветка, [ 63 ]
Обрушил сей кулак на Ферамора,-
Поэма - бред и основной герой -
Скрывающий личину сумасшедший,
В нём мания величья налицо,
Младая дева тоже ненормальна,
Хотя, в себя приходит иногда,
По прихоти безумного поэта,
А юноша в бухарском колпаке,
Кто принял сумасшедшего за Бога,
Задумайтесь, в своём ли он уме?
Что можно выжать из такой фактуры?
Безумным диалогам нет конца,
Как будто у героев недержанье
Абсурдных мыслей и ненужных слов.
Итог печален - водная стихия
Последний кров дарует одному,
Другая впала в грех самоубийства,
А третий до преклонных лет дожил
С одною мыслью - милый призрак встретить
И то́тчас же на небо воспарить.
Ну вот и всё... И больше ни полслова
К сюжету я добавить не могу.
Но ежели араб-торговец Нассер
Свои стихи не хуже исполнял,
Так, значит, не было у Ферамора
Нужды к его таланту ревновать.
Про стиль же будет разговор особый.
Скажите, где продуманный сюжет?
Какой идеей движимы герои?
Где чувственность, отточенность пера?
Где лёгкость фраз, узором золочёным
Способная чудесно превращать
Кузнечный фартук в знамя боевое ?
Стихов бездарней в жизни не слыхал.
По сути - на стихи-то нет намёка -
Ни плодовитости Фирдоуси,
Ни сладости Хафиза, ни уроков
Премудрости великого Саади,
Поэма, как тяжелый караван
Товаром перегруженных верблюдов
Бредёт из ниоткуда в никуда...»
Вдруг, бросив беглый взгляд по сторонам,
Глазам он не поверил, обнаружив,
Что слушатели, головы склонив,
Уже дремали. Свечи в канделябрах,
Струя вокруг себя неровный свет,
Последней каплей воска истекали.
И с сожаленьем понял Фадладдин,
Что заигрался в лоне критицизма.
Настало время речи закруглять,
И он изрёк, досады не скрывая:
«Скажу вам откровенно, я далёк
От критики во вред и злопыханья.
Поэту я желаю лишь добра,
Ведь, изменив свой стиль письма и мысли,
Он принесёт на кончике пера
Нам наслажденье, а себе величье».
* * *
Безрадостно прошло немало дней
Пред тем, как снова Лалла Рук рискнула
К себе в шатёр поэта пригласить,
Но и сама, и фрейлины из свиты,
Как будто сговорившись меж собой,
Хранили о поэзии молчанье.
Не потому, что мэтра критицизм
И бред его суждений разделяли,
А потому, что цензора печать
И без того, куда ни глянь, лежала
На всякой фразе, сказанной при нём.
Поэт, конечно, был обескуражен
Той критикой, которой наградил
Его Великий Камергер. Ведь прежде
К его поэмам, песням и стихам
Все относились более терпимо.
А фрейлинам – тем было ни к чему
Иметь свой взгляд. Их удовлетворила
Оценка Фадладдина – пусть его…
Ведь критицизм - его насущный хлеб.
И камергер весьма самодовольно
Отпраздновал очередной триумф.
Как много им развенчано поэтов!
Но каждый раз его душил восторг
Как будто это удалось впервые.
А Лалла Рук была восхищена
Талантом юноши и вновь желала
В своём шатре напевный слышать звук
Его чарующей, волшебной лютни.
Но первые попытки побороть
Предубежденья гибельные всходы,
Которые посеял Фадладдин,
Успеха, к сожаленью, не имели.
Когда в палящий полдень на привал
Они остановились близ фонтана,
Где варварская, грубая рука
Оставила когда-то след вандала,
Чему Саади строки посвятил:
«Другие, как и я тогда
Фонтан сей дивный увидали.
Красот же этих никогда
Они в стихах не воспевали...»
Принцесса видела прекрасный повод
Возвышенно продолжить разговор
От этого изящного пассажа
К изяществу и вечности стихов,
И глядя на искрящийся фонтан,
Она меланхолично уронила:
«Как жаль, что только избранным поэтам
Дарованы симпатии Небес,
Подобно тем величественным птицам,
Без отдыха парящим в вышине. [ 64 ]
Лишь раз в сто лет рождается на свете
Тот Гений, чьи бессмертные слова
Живут, не зная смены поколений,
Верны, высо́ки, вечны, как скала.
Другие же, кто, если и не звёзды,
Сияющие вечно в вышине,
То - лепестки цветов, что украшают
И сладостью своей и красотой
Наш путь. Они не менее достойны
Похвал. Но, как ни странно, их талант
Не ценят и гоненьям подвергают,
И, раскрывая душу, всякий раз
Они удара в спину ожидают»
Но Фадладдин, как видно, не владел
Талантом понимания намёков.
В её словах Великий Камергер
Узрел хвалу лишь собственным талантам,
Заточенным на грубом наждаке
Догматов, критиканства и цензуры.
И смех, и грех - в неловкой тишине,
Стрельнув глазами в сторону поэта,
Принцесса лишь руками развела.
Эгоцентризм учёного болвана
Лишь разжигал горячий интерес
К изысканным поэмам Ферамора.
Природы девственность и красота,
Лазурь Небес и юное влеченье
Младых сердец - бальзам для ран души.
Два дня спустя они вошли в долину,
Где император для своей сестры,
Красавицы-принцессы Рочинары,
Сады и парки дивные разбил
В златые дни кашмирского расцвета.
Лишь только здесь, в тени густых ветвей,
И встретишь столь богатое собранье
Цветов и трав, и редкостных плодов.
Здесь каждый лепесток исполнен смысла
Поэзии, Религии, Любви...
От розовых бутонов камалата, [ 65 ]
Точащего небесный аромат,
До черного, как уголь гиацинта,
Чьи гроздья грузные поэт Хафиз
Сравнил с богатой чёрною косою
Красавицы-возлюбленной своей.
Укрывшись от жары в прохладе сада,
Принцесса, волю дав своим мечтам,
Вдруг, проронила, что она могла бы
В жилище Нимфы Любящей Цветы,
Святою почитаемой в Китае,
Хозяйкою себя вообразить,
Иль может быть, прекрасной юной пери,
Кто в запахах диковинных цветов
Легко витает, слёзы проливая,
Всевышним не допущенная в Рай. [66 ]
Блеснув улыбкой, Ферамор промолвил,
Что знает он историю одну
О юной пери, пламенно мечтавшей
Найти дорогу в вожделенный Рай,
И если Лалле Рук угодно будет,
Он с радостью поведает её.
И с вызовом взглянув на Фадладдина,
Поэт сказал: «Она звучит светлей,
Короче и скромнее, чем другие…».
И пальцами по струнам пробежав,
Меланхоличным начал он аккордом.
[ 62 ] – Серендип – старинное название Цейлона.(Т.И.)
[ 63 ] - имеется ввиду цветок фикуса. (Т.М.)
[64 ] – существует мнение, что альбатросы никогда не садятся на поверхность земли или воды и всю жизнь проводят в небесах.(Т.М.)
[ 65 ] – Camalata или Love Creeper – вид стелющихся роз.(Т.И.)
[ 66 ] - Пери - в древних верованиях волшебное существо в образе крылатой женщины, охраняющее людей от злых духов. За любовь к смертному, Пери была наказана изгнанием из Рая.(Т.И.)
ГЛАВА ВТОРАЯ
ПЕРИ И АНГЕЛ
I. Из приоткрытых Райских врат
Цветущий, дивный виден сад.
Весна здесь вечно молодая
Жила. А на пороге Рая,
Янтарь печальных слез роняя,
Стояла Пери. Жалок был
Пучок ее поникших крыл...
II. Печаль ее была ясна,
Мечтой наивною она
Была меж тех, кому открыты
Сии врата, грехи забыты,
Среди цветов росой омытых.
Земных цветов красу и блеск
Затмит один цветок Небес!
III. О, солнечный, роскошный мир
Прохладной свежести - Кашмир!
Красу и сладость источая,
Потоки вод, не зная края,
Резвятся, золотом играя.
Но вод Эдема малахит
Собою этот блеск затмит!
IV. Сюда стремила свой полёт,
Меж звёзд, до пламенных ворот,
Через просторы всей Вселенной,
С одной мечтой благословенной,
Земную радость, несомненно,
(Из грешных кто её постиг?)
Затмит один Небесный миг!
V. Слезам печальной Пери внял
Бессонный Ангел, что стоял
На страже врат. Он зорко глянул:
Слеза чиста, тут нет обмана -
Росе подобна из фонтана
На райских голубых цветах,
Которых нет в земных садах.
VI. Он молвил твёрдо, глядя в даль:
«Надежда греет, не печаль,
А Книгой Судеб вменено -
Грехам проститься суждено.
Сии врата пройти дано
Тем, кто принёс из дальних мест
Дары, достойные Небес.»
VII. Последних не дослушав слов,
Искать таинственных Даров
Она пустилась в нетерпеньи,
Кометы солнечной горенье
Пронзило грудь, в одно мгновенье,
Воспрянув, крылья донесли
Её до грешных сфер Земли.
VIII. Здесь утра пламенный восход
Разогревал небесный свод,
И кто-то яростный и властный,
Незримый, жадный и опасный
Из голубого делал красный...
Но где же? Кто мог подсказать,
Как ей Святых Даров снискать?
IX. «Как отыскать то, перед чем
Не устоит Святой Эдем?
Сокровища владык Востока?
Исчадье алчи и порока!
Нектар Ямшида [ 67 ] из истока
Самой Вселенной - чудеса!
Нет. Их не примут Небеса...
[ 67 ]- Ямшид (Джемшит) - мифический древнеиранский царь, обладавший по преданию, многими драгоценными вещами, имевшими магическое свойство.
X. Сокровища земных царей
Из недр земли, со дна морей -
Пред Небом просто смехотворны!
А Жизни элексир, бесспорно,
Там бесполезен. Глупо, вздорно
Равнять глоток греха и тлена
С величьем вечности Эдема!»
XI. В смятеньи думала она,
Пока волшебная страна
Многоголовых истуканов
Упругим ветром с океана
Не утолила жажду крыльев.
Вот, где должно быть изобилье
Чудес. Здесь сказка спорит с былью,
Здесь даже гор шальная осыпь
Брильянтом чистым плодоносит.
Когда бы Рай сошёл с Небес,
Он был бы здесь. И только здесь!
XII. Но стой… Не алый небосвод,
Вдруг, отразился в глади вод,
Не разгоревшийся восток
Окрасил бурый сей поток.
Нет. От истока до низовья
Обагрены здесь воды кровью.
Кровь человечья, не воловья
Проли́та здесь. И запах смерти!
О, Рай земной! В нём пляшут черти!
Повержен твой народ и Трон,
И символ Веры осквернен...
XIII. Махмут, [ 68 ] как беспощадный смерч,
Пронёс по Индии свой меч.
Теперь она - его рабыня,
След дикой тьмы его – пустыня.
Он псам войны своим кровавым
Брильянты в золотых оправах
Швырял. В охотах и забавах
Обрёк монахов на закланье,
А юных дев - на поруганье,
Он главы пагод сверг с высот
В потоки возмущенных вод.
[ 68 ]- Махмут из Газны, покоривший Индию в XI веке.
XIV. И ужас Пери, вдруг, объял -
На берегу крутом звучал
Звон сабель, а не хор молитвы,
Пред ней открылось поле битвы.
Здесь юный воин смело дрался,
Он в одиночку отбивался,
И меч багряный опускался,
Круша врагов стальные латы.
Отвагу юного солдата
Тиран достойно оценил,
И битву он остановил.
XV. «Дарую жизнь. Почёт. Покой.
За то, чтоб ты своей рукой
Корону сверженных царей
Вознёс над головой моей!»
Жизнь на коленях для героя -
Немыслима. Погибнуть стоя -
Его удел. Послав стрелою
Ответ всесильному тирану,
Он пал, сражен смертельной раной.
И кровь, вскипая и клубясь,
В ладошке Пери запеклась.
XVI. «Скорее, к пламенным вратам!
Сей Дар земной оценят там,-
Подумала она, взлетая,-
Вот эта кровь - она святая,
Пролитая на поле брани,
Без сожаленья и терзаний,
Чтоб дикий варвар не поганил
Земли́ свободного народа.
Сей Дар - последний вздох Свободы,
Угоден Небу будет тем,
Что вечен, как и сам Эдем!
XVII. Всё тот же Ангел был у Врат.
Приветлив и, как будто, рад
Принять был Дар земной от Пери,
Но устремив свой взгляд на двери
Эдема, молвил с сожаленьем:
«Твой Дар достоин восхищенья,
Пусть это станет утешеньем...
Увы, засов ворот кристальных
Не дрогнул. Знать, во странствах дальних,
Не тратя времени и слов,
Искать тебе иных Даров...»
XVIII. Надежда в путь её звала,
И вновь несли её крыла
К Земле, снискать такую малость -
Ужель святого не осталось
Здесь ничего? И эка шалость -
В верховьях Нила хоровод
Седых неукротимых вод.
XIX. Здесь, поднимая брызг фонтан,
Новорождённый великан
Рычал, с восторгом прячась в пене!
Из колыбели наводнений
Повлёк его великий Гений
В долину Африканских гор
Меж голубеющих озёр!
XX. Туда, где смертными забыт,
Бредёт под сенью пирамид
Дух фараона. Здесь воркует
Влюблённый голубь. Полирует
Зеркальных вод тугие струи
Луна. И из зеркал фонтан
Крылом взметает пеликан.
XXI. Здесь кроны пальмовых дерев
Похожи на уснувших дев,
Под грузным шёлком будуара,
В манящем золоте загара,
Полны пьянящего нектара -
Точь-в-точь - прелестные плоды
У нильской голубой воды.
XXII. Здесь, девственность свою храня,
День отвергая и маня,
Всю ночь качаясь в колыбели
Озерной голубой купели,
Кокетки-лилии успели
Подправить каждый лепесток,
Чтоб утром удивить Восток!
XXIII. Пред Пери - дивная страна,
Сиянье, сказка, тишина...
Её величие немое
Хранимо стражницей ночною,
Пурпурно-алою Луною,
С зарёю улетящей прочь,
Как зыбкий призрак птицы-Ночь...
XXIV. И кто себе представить мог,
Каких страданий, бед, тревог
Сюда нагнал из чрева ада
Жестокий Гений! Злое стадо
Лишь одному ему подвластных,
Убийц жестоких и ужасных,
Чумы вершителей безгласных,
Смердячих демонов, что ныне
Безжалостней песков пустыни
Везде, где довелось пройти,
Всё истребили на пути!
XXV. Закат увидевший народ,
Уже не встретишь ты восход!
Мгновенным, черным, страшным смерчем
Ты уж подхвачен и заверчен.
От мёртвых, что лежат горою,
Стервятник прочь летит стрелою,
Гиена лишь ночной порою,
Преодолев позывы рвоты,
Выходит на тропу охоты,
И горе тем, кто не успел
Занять места средь мёртвых тел!
XXVI. Так люди искупали грех
Свой первородный. Он на всех
Один. Он - Райская затея!
От искусителя. От Змея...
Нет, не простил того Создатель,
Господень страх! Господь – каратель.
Взамен небесной благодати
Живым в пример и назиданье
Послал чумою наказанье.
Во гневе яростно прорек:
«Не искушайся, Человек!»
XXVII. Слёз Пери горькая роса
Не утолила Небеса,
Хотя она, что было силы,
О снисхождении просила,
В смиреньи тихом созерцая
Мученья без конца и края,
Всем сердцем за людей страдая,
Она у вод священных Нила
О милосердии молила...
Но гнева словом не избыть,
Лишь жертвой можно умалить...
XXVIII. Из-под дерев зелёных крон
Был слышен ей тяжёлый стон,
В беседке, что во тьме белела,
Жизнь угасая, слабо тлела,
И тот несчастный, среди многих,
В смятеньи, страхе и тревоге,
Остановился на пороге
Лохматой тьмы, дороги Млечной,
Манящей, страшной, бесконечной
И, мучаясь, шагнуть не мог,
Впервые в жизни одинок...
XXIX. И, чуя близкий свой конец,
Взывал он к тысячам сердец,
Что прежде в счастье и печали
Ему тотча́с же отвечали
Созвучной нотою и ритмом,
Звучали в тон и в такт, и в рифму,
На поле жатвы, танца, битвы.
Напрасно всё... Ночные дали
Ему молчаньем отвечали,
Никто в сей грозный час беды
Не смог подать глотка воды...
XXX. И, умирая молодым,
Одною думой одержим,
Он об одном молил у Бога -
Не тронуть царского чертога
Своею карою ужасной,
Чтоб не коснулся демон властный
Той девы, юной и прекрасной
Живущей в них. «Господь, храни
Мою любовь. И защити
Её красу, младые годы
От страшной участи народа»
XXXI. В бездонной тишине ночной,
Едва заметною тропой
Скользнула тень. Как дуновенье
Прохлады. Но без облегченья
Узнал ту, кто лёгкой птахой
На свет, к нему, не зная страха,
Летит на гибельную плаху...
Уж уберечь её не мог он!
Смочив озёрной влагой локон,
Она спешит, прохлады дар
Уймет главы его пожар.
XXXII. О! Мог ли он предположить,
Как до минуты сей дожить,
Когда от ласк своей невесты
В уединённом, тихом месте
В смятеньи горестном отпрянет
(Ведь поцелуй смертельно ранит!)
И отворачиваться станет,
Как будто губы нареченной
Коварным ядом напоены,
Стремглав летело сердце к ней,
Ум прочь бежал ветров быстрей!
XXXIII. Она ж без страха, видит Бог,
Ловила каждый милый вздох.
«Мне подари своё дыханье,
Свой взгляд, свой слух, своё страданье,
Испей, любимый, эти слезы,
Нам дан лишь миг, не надо прозы,
Я вся твоя, шипы и розы,
Пусть жизнь, пусть смерть, любой тропою
Пройду я следом за тобою,
Отдам себя - и плоть, и кровь.
За миг. За вечность. За любовь!
XXXIV. В холодном небе над тобой
Зажгусь серебряной звездой,
И если мне по воле рока
Дано остаться одинокой,
Твой взлёт на небо станет светел
Звезда сгорит, чтоб только пепел
Печальный путь её отметил.
Жить в этом мире без тебя,
Ужели для самой себя?
Судьбою чаша, нам дана,
Мы изопьем её до дна….
XXXV. Моих прикосновенье губ
Прими, не будь на ласки скуп,
Пусть гибельны иль животворны,
Я им открыта и покорна...»
Недолгим было их прощанье,
Её коснулось увяданье,
Одно, последнее лобзанье
Она, слабея, подарила
Ему. И боль её сразила...
А всплеск печальный водных струй
Венчал их вечный поцелуй.
XXXVI. К воде клонились камыши,
Последний вздох её души,
Уже простившись с бренным телом,
Порхнул из уст. Как будто пела
Пред тем, как круто в небо взвиться,
И в звёздных далях раствориться
Свою погибель Призрак-птица. [ 69 ]
Сей вздох святой, как на амвоне,
Сиял у Пери на ладони.
Душа жила, из праха встав,
Самою смертью смерть поправ!
[ 69 ]- имеется ввиду птица-феникс, которая, по преданию, прожив
тысячу лет, строит себе погребальный костёр и разжигает его
взмахами крыльев. Перед смертью она поёт необычайно кра-
сивую песню.(Т.М.)
XXXVII. И зачарованно застыв,
Как будто даже позабыв
На миг своё предназначенье,
Глядела Пери в умиленьи,
Как двое любящих, святых,
Таких красивых, молодых,
Вступают в жизнь миров иных.
И Пери ласково лучилась.
Мгновенье? Вечность это длилось?
Никто нарушить не посмел
Восторг их душ. Покой их тел...
XXXVIII. Менял окраску окоём,
И траур ночи ярким днём
Сменился. И в Эдема двери,
Вновь, воспарив, стучалась Пери,
Неся согретый на ладони,
Подобно яхонту в короне,
Любовный вздох в предсмертном стоне.
Уж ветерок от трона Аллы
Трепал ей кудри. Губ кораллы
Испить готовы были сок
Эдема, вечности глоток...
XXXIX. Но, ах! Простыл надежды след,
Ответил снова Ангел: «Нет!
Сей вздох любви самозабвенной,
Высокой, преданной, нетленной
На Небесах уже услышан,
Твой Дар святой прекрасен, пышен,
Но ключ от врат веленьем свыше -
Скромней, и скрыт он глубже много
В душе людской. А в сердце Бога
Сокрыт и глубже во сто крат
Замок от сих священных Врат».
XL. И вновь с заоблачных высот
Стремила Пери свой полёт,
К роскошным розам Суристана
К седым глава́м вершин Ливана,
К полям, цветущим беспрестанно,
Чей знойный, приторный простор,
Казалось, спал в подножье гор.
XLI. Любой, кто с птичьей высоты
Взглянуть сумел, тот красоты
Не смог бы не увидеть этой,
Земли в вуаль садов одетой,
И ярким солнцем разогретой,
В гнетущем бремени плодов
Близ рек прохладных берегов.
XLII. На месте храмов, средь руин,
Мильоны искр с кишащих спин
Блескучих ящериц слетали,
Казалось, храмы оживали,
И стаи голубей взлетали
Со скал, воркуя и кружась,
Сполна полетом насладясь.
XLIII. Как ярок и причудлив был
В бесслезном небе блеск их крыл,
Как будто радуга-игла
На небе Персии ткала
Ковёр. И в нём переплела
И упоительный полёт,
И Палестины дикий мёд,
XLIV. В долинах собранный пчелой,
Пахучий, сладкий, золотой,
Которого и ныне по́лны
Святого Иордана волны,
И соловьиной рощи звоны -
Высоких трелей стройный хор,
Как бисер, завершал узор.
XLV. Но скорбен Пери чистый лик,
Ей даже солнца яркий блик
Не мил. Она ему не рада,
Её пугает эскапада
Теней от строгой колоннады,
Которой Солнцем подчинен
Неумолимый ток времён [ 70 ]
[ 70 ] - имеется ввиду башня Солнца в Баалбеке.
XLVI. Не здесь ли ей искать ответ,
Где скрыт священный амулет
Который только тронуть стоит,
Он душу грешную омоет,
И тайну то́тчас же откроет -
В земле ли, в море ей искать
Божественную благодать?
XLVII. Её влёк жадный интерес
Туда, где жаркий глаз Небес,
Лучась, за горизонт садился,
И дивный аромат струился
Сквозь диких роз густые кущи,
И там, среди кустов цветущих,
Резвилось (Боже всемогущий!)
Дитя, наивное, святое,
Оно за юркой стрекозою
Тянулось пухленькой рукой,
Как за порхающей звездой.
XLVIII. Но, утомясь своей игрой,
С разгорячённой головой
Малыш улегся, отдыхая,
В тень розовых кустов, у края
Тропы, где бил источник хладный.
Горячий, взмыленный изрядно,
Конь вздыбился, заржав надсадно,
И, спешившись, ездок, без слова
К воде припал, взглянул сурово
На розового малыша,
Сжав рукоятку палаша.
XLIX. Под Солнцем, к ужасу Творца,
Страшнее не было лица.
Жестокость и угрюмость вместе -
Подобие гремучей смеси,
Оно как туча грозовая,
Во мраке искры высекая,
Внушало страх. Глаза, сгорая
Жестокой ненавистью к людям,
Кричали нагло: «Да, подсуден!
Да, сеял кровь, огонь и страх!
И плоть поверг в истлевший прах!
L. Да, клятвы нарушал легко,
Детей, сосущих молоко,
Вкушать заставил изощрённо
Кровь матерей, мной умерщвленных.
Да, в алтарях церквей разврату
Я предавался, мне, солдату,
Платили щедро, камни, злато...
А осудить меня кто сможет?
Пусть Бог, иль Черт тому поможет!
Иным дана иная стать,
Моя дорога - убивать!
LI. Но роз вечерний аромат
Смягчил злодея дикий взгляд.
Эфес клинка рукой сжимая,
Стоял он хмуро размышляя.
Под взглядом мальчика светлее
Казался страшный лик злодея,
И светоч, среди ночи тлея,
Из глубины души безбожной,
Пробрался робко, осторожно
Сквозь кровь и грязь, позор и срам
К забытым, светлым берегам.
LII. День угасал, уж не пекло,
Склоняя к западу чело,
Усталый Дух огня и света
Дал знак, и тут же с минарета
Глас муэдзин подал призывный,
Тоскливый, звонкий и надрывный,
Намаза спутник заунывный.
Мальчишка по́днялся из тени
И, опустившись на колени,
Святое имя произнёс,
И руки к небесам вознёс.
LIII. Злодей задумчив стал. Пред ним
Склонил колени херувим,
В чьих рыжих ку́дрях ярче злата
Огнём плескался нимб заката.
И в этот миг виденья зыбкий,
Злодей подобие улыбки
Вдруг выдавил и чувств избытки,
Забытых, спрятанных в тиши
Глубинных недр его души
Слезой наполнили глаза,
В них отразились небеса,
LIV. Весь в пламени закат и тишь,
И этот розовый малыш...
Пред драматизмом этой сцены
В поклоне низком Мельпомена
Склонилась. Память яркой искрой
Сквозь годы жизни неказистой
Стремглав неслась погоней быстрой
За светлым днём, росой омытым,
С молитвой на устах прожитым.
Час покаяния настал
И грешник тихо прошептал:
LV. «Ведь было! Это был не сон!
Я был ребёнком, как и он,
Лицо ещё не знало бритвы,
Но знал я как шептать молитвы,
И на заре, и на закате,
Тогда не мог я убивать и
Осквернять. (С какой бы стати?)
Но позже... Черт меня попутал...
Потупил взор. Ещё минута -
Безбожник на колени встал
И исступленно зарыдал.
LVI. О, свежесть покаянных слёз!
Раскаянья апофеоз!
В них мудрость искупленья льётся,
Лишь через них и познаётся
Прозренья, очищенья радость,
Вкусить сих слёз и соль и сладость
Смог только тот, кто грязь и гадость
Греха познал и ужаснулся
И к жизни праведной проснулся.
Сих слез целительный бальзам
Рассеял грех, позор и срам.
LVII. Так, к Богу души обратив,
Земле колена преклонив,
Злодей и праведник молились.
Лучи заката золотились
Над виноватым и невинным,
А в небе празднично и чинно,
Торжественным, высоким гимном
Трубили Духи восхищенно -
Триумф заблудшей, но прощенной
Души. И пламенный закат
Был точно знак от Райских врат!
LVIII. Как был торжествен и велик
Небесной благодати лик!
Вот чудо-ключ - одно мгновенье,
Души раскаянной движенье,
Раскрыл пред восхищенной Пери
Кристальные Эдема двери.
Секрет был прост - он только в Вере!
Любовь и Доблесть, без сомненья,
Всегда достойны поклоненья,
Но только Вера укрепит,
Вернёт, спасёт и сохранит!
LIX. Всё остальное - суета!
Открыты Райские врата!
Прощайте радости земные,
Леса и воды голубые,
Земные горести и страсти,
И зыбкое земное счастье...
Всё здесь у времени во власти.
Мой праздник там, где правит вечность,
Где жизнь уходит в бесконечность,
У трона Аллы - благодать!
Но, вот, земная быстротечность...
Её мне будет не хватать!
Я буду по
Земле скучать...
Любить по-русски.
Как нелегко себя заставить
Творить добро, не помня зла,
Курить стихами фимиам,
Когда в душе торчит заноза
И, не греша презренной прозой,
Сказать: «Я всё прощаю вам…»
Унынье, жадность, лень и зависть –
Кострищ пархатая зола.
Кострищ, не ведавших, как сплавить
В горниле страсти плоть и дух,
Как бьёт ключом, вскипая, кровь,
Как рвётся в клочья тень сомненья,
Как закаляется терпенье
И превращается… в Любовь!
Она в тиши души всем правит,
Не упомянутая вслух.
Как нелегко не впасть в злословье,
В отмщенье, в пляски на крови.
Как претерпев позор и срам,
Стыд униженья и потери,
Не дать на поруганье Зверю
Обитель Веры – сердца храм?
И не платить за тупость кровью,
А стать хранителем Любви.
Любви, чью силу и сакральность
Не разбазаришь по рублю…
Любить, сиречь простить, воздам
За недомыслие – любовью.
Отдав её без суесловья,
На счастье с горем пополам,
Я не нарушу гениальность
Нетленного - «Я вас люблю!»
Люблю, когда браню и каюсь,
Давая волю злым словам.
Люблю. За что? Не знаю сам.
Я вас люблю, как падших женщин,
Как непутёвых братьев меньших,
Снискавших в муках путь во храм…
Корысть, гордыню, блуд и ярость –
Аминь! Я всё прощаю вам…
Прощание славянки
Ля-соль-фа-ми-реми-доре-ля.
Звонкой медью звучала славянка,
Час прощанья в Берлине пробил,
Не нарушив покой Трептов-парка
И ухоженность братских могил.
Прощай, счастлив будь,
Прощай и прости,
Твой выбор - твой путь,
Где потерять и где найти.
Прощай не враг, не друг,
Замкнула история круг,
И гнев народный
И благородный,
В печах возмездия затух.
Вжо-пу-клю-нул-жаре-ныйпе-тух.
Уплывала, как в мутные шхеры,
Уползала в гнилую нору,
Украина под знамя бандеры
И под свастику в Бабьем Яру.
Прощай, счастлив будь,
Прощай и прости,
Продай и забудь,
Сегодня нам не по пути.
Прощай, не враг, не брат,
Верши свой кровавый парад,
Там бравый правый,
Грозя расправой,
Под балаклавой прячет взгляд.
Не страшен чужой,
Не скрывший лица,
Страшись подлеца,
Предатель – это бывший свой!
Ля-соль-фа-ми-реми-доре-ля…
Офицерский марш.
Мы – офицеры антидопинговой службы,
Мы собиратели фекалий и мочи,
Мельдоний там, где нам удобно, обнаружим,
Где надо – гавкнем, а где нужно – промолчим.
И обитая в евро-обществе приличном,
Мы преуспели в толерантном волшебстве -
Все рекордсмены оказались на больничном,
А сексуальные меньшинства в большинстве.
Припев:
Быстрее, сильнее и выше,
Звучит олимпийский девиз,
Мы в книге рекордов запишем
Диагноз, прогноз, эпикриз!
Быстрее, сильнее и выше,
И ближе медаль или приз,
Но в каждой виктории дышит
Мочи роковой аналИз!
Нам наплевать на то, что ты сегодня лидер,
Мы отстраним тебя легко и без причин,
Получит право и возможность каждый пидор
Стать чемпионом в состязаниях мужчин.
Нам наплевать на то, что факты – на изнанку,
Мы под землёй найдём мельдония следы,
Получит право и возможность лесбиянка
Стать королевой олимпийской красоты.
Припев:
Мы – офицерская блестящая когорта,
Мы круглый год в пути, не зная зим и лет,
Грязнорабочие тылов большого спорта,
Ассенизаторы блистательных побед.
Российских фанов уберём со стадионов,
Нам это дело по душе и по плечу,
Собрав с обсосанных фанатов Альбиона,
Обогащенную мельнонием мочу.
Припев.
Мы евро-честь евро-мундира не уроним,
Мы евро-правде евро-ценностей верны,
Евро-умом евро-стандарты так подгоним,
Что с евро-совестью останемся дружны.
Но если встанет евро-выбор перед нами,
И евро-бабки засияют, как маяк,
Мы евро-совесть к евро-матери отправим,
И евро-пёрнем в евро-церкви за пятак.( 3 разА )
Припев.
Марш-мажор.
Взвейтесь кострами синие ночи,
Детям-мажорам в Сочи не очень,
На хрен нам Ялта и Коктебель,
Клич у мажора «Даёшь Куршевель!»
Судьбы отчизны - по барабану,
Жить невозможно без пармезана,
Нам бы ням-ням бы, без лишних слов,
Пыхнуть, ширнуться, бухнуть - будь готов!
Нам ни стыда не изведать, ни срама,
Бабки на бочку, папа и мама,
Если у нас не хватает мозгов,
Папа, лопатник раскрыть - будь готов!
Правое дело – бравая вахта,
Левые бабки потом не пахнут,
В пору мажору жить без долгов,
А напрягаться мажор не готов.
Взвейтесь кострами синие ночи,
Кто там опять на крест приколочен?
Во искупленье наших грехов
Боже, висеть на кресте будь готов!
Пленэр-корпоратив или операция изоляция.
В свете звёзд – лапландский ельник.
Ночь, январь, Канун, Сочельник,
Гуталиновая высь,
Здесь, похвастаться обновкой
На Рождественской тусовке
Дед-Морозы собрались.
Всех широт, цветов, народов,
Шубы – писк и крики моды.
Вместо санок и карет –
Джипы, мерсы и тойоты,
Скрип и визг на поворотах.
На оленях – русский Дед.
Подбочась молодцевато,
В бородах из стекловаты,
В шубах знатных кутюрье,
По привычке нагловато,
Дед-Морозы блока НАТО
Нос задрали в стороне.
Чтоб понравиться Европам,
Развернулся к Деду жопой
Прибалтийский поп-парад,
Товлис бабуа-грузинский,
И Мыкола-украинский –
Жопа к жопе - дружный ряд!
В общем, Деду все не рады,
Тут скомандовал парадом
Старый, уходящий год:
«Ну-ка деды, подравнялись,
По порядку рассчитались,
Новый Год уж у ворот!»
Задавая нужный градус,
«Первый!» – молвил Санта Клаус,*
« Я - второй, Хотейшо-сан»**,
«Третий»! – гаркнул Вайнахтсманн***
« Я – четвёртый»,- подняв руки,
Отозвался Йоулупукки,****
« Пятый»,- в строй едва поспел,
Запыхавшись, Пер Ноэл.*****
Дед Мороз, как ни старался,
А последним оказался,
Раздосадовался Дед –
В сей рождественской фаланге
Он стоял на левом фланге…
Вот - кошмар, ну - полный бред!
Первым – ясно, не до жиру,
Ну а если - по ранжиру?
Ну а если - по мозгам?
Я и ростом их не ниже,
И умом покруче вышел,
Кой-кому и фору дам!
А у них - и дым пожиже,
И труба, гляди, пониже,
И откуда только прыть?
Каждый брызжет ядом с жальца,
Каждый тычет в Деда пальцем,
Поспешая доложить:
Он когда-то был шпиёном,
Он сочувствует масонам,
Он работал в КГБ,
Он не следует канонам -
Не владея саксофоном,
Шпарит соло на трубе.
Он не терпит педерастов,
Он читает Карла Маркса,
Бывший член КПСС,
А его любимый автор…
Он и в стЕнах alma mater
Вёл конспекты ПСС.******
Он свободу жестко душит,
Он с Шань Данем******* тесно дружит,
Он - само исчадье зла,
Он не любит ножки Буша,
Он на ужин жарит уши
Околевшего осла.********
У него от шпрот – блевота,
Он сбивает самолёты,
Он – агрессор, буйный псих,
Он под зонтиком С-300
Мочит добрых террористов
И прикармливает злых.
Наши санкции, с бравадой,
Он парировал шарадой -
Русским словом «АНАНАС»,
Польским яблоком раздора
И турецким помидором,
А-НА-НАС поклал с прибором,
За украинским забором,
Отключил дешевый газ,
Крым оттяпал и Донбасс…
Дед прищурился лукаво,
Налетай, братва, халява!
Кто успеет – молодец.
Вот вам ясная головка,
Брэнд проверенный – от Вовки,
А на закусь – холодец.
Не пихайтесь, как босОта,
Чай, не черная суббота -
Каждый свой получит приз,
Будет чарка всем налита,
Четверть********* – это не поллитра,
И, при том – халява-please!
Все, почуявши халяву,
Заорали дружно: «Wow!!!»,
«C`est si bon!» и «Yes, of course!»
Навалились всей оравой,
«Es ist gut, fantastisch, bravo!»,
«Браво, русский Дед Мороз!»
И на снежную полянку,
Как на скатерть самобранку,
Накрывая быстрый стол,
Из мешков, из всех заначек,
Санкционный, не иначе,
Повалился разносол.
Водка, виски и текилка,
Сало, фрукты и горилка,
Осетринка и икра,
Пармезан, коньяк и вина,
Буженина и конина,
Снеди – целая гора.
Вот такая вышла ночка –
Понеслась гульба по кочкам,
Водят деды хоровод,
До рассвета ели-пили,
Позабыли что делили,
Alles! Точка. Новый Год!
Только гордый Санта Клаус,
Сохранял высокий статус -
Жлоб, сутяга и тромбон.
Бросил жадный взгляд на сало,
И в одно пиндосье жало
Заливал двойной Bourbon.
(продолжение на следующее Рождество)
*- Дед Мороз американский.
**- Дед Мороз японский.
***- Дед Мороз германский.
****- Дед Мороз финский.
*****- Дед Мороз французский.
******- Полное собрание сочинений товарища В.И. Ленина.
*******- Дед Мороз китайский (Шань Дань Лаожен).
********- Логотип демократической партии США.
*********- Четверть – 3,075 л.; чарка – 129,9 мл.
Века. Из поколенья в поколенье
Весь мир искал у Господа спасенья,
От неба ждал спасительную манну,
Но, впрочем, без особого успеха.
Оно пришло негаданно-нежданно,
В штанах американского морпеха.
Штаны, тотчас, пришлись, как будто, впору
Грузинам и прибалтам и, коль скоро,
Вошли в favor заморские манеры,
Пошла гулять славянская потеха –
Влюбились украинские бандеры
В штаны американского морпеха.
Всем хороши. В них хоть в огонь, хоть в омут,
И не горят и, говорят, не тонут.
Одна беда – что в блиндаже, что в танке
Спасителю планеты не до смеха –
Имеют свойство пачкаться с изнанки
Штаны американского морпеха.
Шагая в бой,
………..за совесть
……………………..или страх,
Спаситель,
……….будь разборчивей…
……………………...в штанах.
Хорошо, что есть на свете
Меч и верная рука,
Даже если на диете,
Даже впроголодь слегка.
Хороши в приоритете
Совесть, Родина и Честь,
А со стрелкой на берете –
Это круто. Это – жесть!
Хорошо, что есть и в деле
Разум, зрение и слух,
А в здоровом, крепком теле
Есть здоровый, русский дух.
Хорошо пахать. И сеять
Уважение к себе,
А не просто жрать и серить,
Сидя ровно на трубе.
Хорошо, что на деревне,
Хоть на время, хоть пока,
Обошли обычай древний
И живем без дурака.
Наша матушка-Россия
Хороша, так хороша,
Потому что у России
Суть – не «body», суть - душа.
Хорошо, что суть и форма
Двуединство берегут,
Хорошо, что есть платформа,
Поезда ещё придут.
Вот тогда и погутарим,
Вот тогда - поднимем тост,
Даже лютый, злой тугарин
Будет очень званный гость!
Все идеи и затеи
Воплощенье обретут,
Образумятся евреи
И обратно побегут.
Возвратятся к хохлобратьям
Память, ум и трезвый глаз,
Распахнут они объятья
И опять попросят газ.
Немцы, гадить без стесненья,
Бросят. Станут, может быть,
За своё объединенье
Ноги мыть и воду пить.
Русский выучат пиндосы
Чтоб по-взрослому – на «ты»
Потереть за все вопросы,
Спрятав гонор и понты.
Хорошо, что запрягаем
Так, чтоб люд не насмешить
Потому, что твёрдо знаем –
Русским некуда спешить.
Не сгорает понапрасну
Тот, кто в жизни не спешит,
Порох – вспыхнет да угаснет,
А свеча – горит. Горит!
Футбол
Футбол в России – больше, чем футбол,
Капелло, Хиддинг, Адвокат – какие ранги!
Нам – тьфу! – на перекладины и штанги,
Нам важно не забить, сыграть, вот это – гол!
Кому ещё дано было сыграть
В большой футбол в блокадном Ленинграде?
На киевском футбольном маскараде
Немецкую машину обломать?
Донецк-Луганск – кому сидеть на «банке»?
Болеть за наших – лишь одна причина –
Футбол – для настоящего мужчины,
А элтон-джоны пусть играют в «танки».
Проходные дворы.
Рэ-А-Мэ-А - окошко
Жэ-А-Бэ-А - лягушка
"Родная речь" - первое прочтение.
Мы, русские, слеплены как-то не так.
У русских особенный, свой Зодиак.
Мы, мечены этим своим Зодиаком,
Живем под одним, всеобъемлющим Знаком.
Под знаком созвездия «Черной Дыры»
Нехитрый наш путь – проходные дворы.
Нас с детства питает надежный исток
Здоровья и сил – материнский сосок.
А хитрость, лукавство и прочую хрень
Из нас вышиб напрочь отцовский ремень,
Наш главный учебник - щит духа и меч –
РОДНАЯ, исконная, русская РЕЧЬ.
А музыку схватки - отвагу и страх
Нам было дано познавать во дворах,
Где в каждом не взятом по жизни аккорде
Нас жестко и хлестко лупили по морде.
Там, в темных дворах, где не видно ни зги,
У нас прорезались глаза и мозги.
Всосав дворовую науку, с годами,
Мы топали в жизнь проходными дворами.
Мы шли в институты, цеха и забои,
В запой кабаков, на страницы «Плейбоя»,
В романтику диких лесных гарнизонов,
На лесоповалы Сибири и зоны,
Туда, где не зная ни ночи, ни дня,
Сражались стихии воды и огня,
Туда, где вершили кипучий замес
Стихия земли и стихия небес,
Читая в жестокой, крутой круговерти
Грамматику жизни и азбуку смерти,
И верили твердо в предтечу предтеч –
РОДНУЮ, исконную русскую РЕЧЬ,
Не зная, но чуя, что именно здесь
Свобода и Родина, Совесть и Честь.
Но сколь ни плутай на путях бытия,
Был срок возвратиться «на круги своя».
Вернулись не все. Из Чечни. Из Афгана.
Из бездны небес. Из глубин океана.
Вернулись матеры и терты – мудры.
В родные пенаты – родные дворы.
Но здесь, в матюками исписанных стенах,
Уже поселилась глухая измена.
Под нашим созвездием «Черной Дыры»
Безмолвно зияли чужие дворы…
Всё те же, но только в другой ипостаси
Поросшие сором подмены понятий,
Где вместо иконы – захватанный «бакс»,
Где идол, кумир и пророк – пидарас,
Где дружба – партнерство, любовь – это секс,
Где балом рулит поколение «NEXT»,
В мозгах с ирокезом, матней у колен,
Дождавшись эпохи крутых перемен.
Качнулась пизанскою башней эпоха.
Всё так хорошо. От чего же нам плохо?
Возможно ли, хоть между «fake»-ов прочесть:
Свобода и Родина? Совесть и Честь?
А сможет ли сердце глаголом зажечь
Рожденная сетью «олбанская» речь?
Но жизнь всё сама разложила по полкам,
Дерьмо на плаву остается не долго.
Натрескались досыта сладеньких «Смаков»,
До рвоты наелись и пиц, и биг-Маков,
Узрели обман, разглядели капканы
Коварной, ушастой, тупой обезьяны.
И вдруг, осознали – доверчивых нас
Легко обмануть. Но один только раз!
Всё стало понятно и ясно когда
На прочность опять испытала беда.
Был выбор условен – звезда или крест?
Но он за тобой – поколение «NEXT»!
Юнцы отряхнулись от грязи и пены,
Взыграли, вскипели дворовые гены!
Примяв, расчесав на пробор ирокез,
Джинсу променяв на «бэушный» комбез,
Ушли, не сказав ни подруге, ни маме,
На Крым. На Донбасс. Проходными дворами.
С отцовской решимостью в землю залечь
За старый учебник, не брошенный в печь –
За нашу РОДНУЮ, исконную РЕЧЬ.
Так было, так есть и так будет всегда,
Покуда бежит в океаны вода,
Покуда огнем дышат жаркие недра,
Покуда кружат Соломоновы ветры,
Покуда в созвездии «Черной дыры»
Прописан наш путь – проходные дворы,
Покуда жива в нас предтеча предтеч
РОДНАЯ, исконная, русская РЕЧЬ.
Как знаменье рожденья и закланья,
Таинственно являя глубь и высь,
Я был зачат в той точке мирозданья,
Где Жизнь и Смерть, сойдясь, пересеклись.
Я был - огонь. До умопомраченья
Горяч и жаден на любовь и ласки,
Как древний идол, многолик, и маски
Менял легко – мгновенье за мгновеньем.
На капище войны и вожделенья,
На жертвеннике верного служенья
Был предан, зол и до изнеможенья
Винтом вертел языческие пляски.
Кержача и любя, самосожженьем
Испепелял в себе и плоть и душу,
И, наслаждаясь пламенным гореньем,
Так ненавидел медленное тленье,
Что, не предав и клятвы не нарушив,
На месте изобильного цветенья
Я оставлял безжизненную сушу.
Но неотступно грелись у огня
Две Женщины, любившие меня.
Одна была прекрасна и чиста,
Исполнена достоинства и чести,
Изыскана, учтива и проста,
И неподвластна подлости и лести.
Я с нею был уверен и спокоен
В глазах её лучился и сверкал,
Я был - бессонный страж, суровый воин,
Я был – влюблённый, преданный вассал.
Ах, как она изысканно шутлива,
Ах, как она умна, ах, как красива,
Я так любил, я так её желал!
И длани ей лобзал, лобзал, лобзал…
Но длань и лик в натянутую нить
Мне было не дано соединить…
Другая – безобразна и черна,
Исполнена корысти и коварства,
Капризна, изощрённо неверна,
Кромешной тьмой посажена на царство.
Она была роскошна, как закат,
Как рок, неотвратима и сурова,
Из глаз сочился ядовитый взгляд,
Из уст текло отравленное слово.
Но, отправляя жуткий ритуал,
Приняв её объятья, как оковы,
Я становился немощен и слаб,
Цепляясь за подол, как подлый раб,
У ног её покорно трепетал,
И длани ей лобзал, лобзал, лобзал…
Но длань и лик в натянутую нить
Мне было не дано соединить…
Две женщины, желавшие меня,
И, молча презиравшие друг друга,
Владычицы здоровья и недуга,
Царица ночи… Королева дня.
Я в них черпал терпенье, злость и жар,
Я разрывал себя на «до» и «после»,
И, обращаясь в бешеный пожар,
Живуч, могуч и дьявольски вынослив,
Я возвращал им их бесценный дар,
Струился в никуда из ниоткуда
И, чувствуя невидимый предел,
В незримо сообщавшихся сосудах,
Хотя молиться толком не умел,
Молился той, кто мною овладел,
Не дай мне, вдруг, до срока охладеть,
Не дай вкусить унынья, лени, блуда,
Познать гордыни, зависти и гнева,
И алчности манящего напева,
Чтоб хоть наполовину, хоть на треть,
Успеть дожечь, догреть и догореть,
Познать, как с глаз слетает пелена
И в хитрой хиромантии ладоней
Всё четче проступают имена.
И там, в ладонях, на скрещеньи линий,
Я всё прочел. Два слова – Жизнь и Смерть,
Но глаз поднять мне было не посметь,
Чтоб раз и навсегда соединить
Ладонь и лик в натянутую нить.
Пусть страсть моя вовеки не остынет,
Я, кто есть кто – не ведаю и ныне.
Дуэт-фокстрот «Душа моя».
(вместе)
Дорогу встреч, дорогу расставаний
Нам довелось с тобой преодолеть;
Сквозь бездну лет и бездну расстояний
Слышна была трубы знакомой медь.
Поёт душа не в лад с жестоким веком,
Не покорясь разлучнице-судьбе,
Пускай судьба играет человеком,
А человек играет на трубе!
(муж)
Не по земным, а по небесным вехам
Свой путь искал я, милая, к тебе,
Увы, судьба играет человеком,
А он, увы, играет на трубе.
Пройдя путём надежды и сомнений,
Сегодня твёрдо веря и любя,
Я молча опускаюсь на колени,
Душа моя, я так люблю тебя!
(жен)
Дороги и ошибки не минуя,
Сквозь толщу лет и расстояний гон,
Лечу к тебе ревнивым поцелуем -
Три тыщи верст – осенний марафон.
К твоим губам прильнув незримой тенью,
Смиряя жадность, жажду затая,
По капле пью тебя, но каждый день я;
Душа моя, я так люблю тебя!
(муж)
Опять в окне мерцает лучик света,
Когда в душе прохладно и темно;
В глухой, бездушной бездне Интернета
Не погаси, любимая, окно!
Тот час, тот миг, быть может, то мгновенье,
Я удержу и трепетно продлю…
Остановись, прекрасное виденье,
Душа моя, я так тебя люблю!
(жен)
Мираж минувших лет и расстояний,
Меня окутал, словно сладкий сон,
Не будет утра разочарований,
Туманной дымкой не растает он.
Но полыхая в горне нетерпенья,
Ни слов, ни мыслей я не тороплю,
Остановись, прекрасное виденье,
Душа моя, я так тебя люблю!
(вместе)
До нас давно всё сказано, но снова,
Мы начинаем с чистого листа,
Живое нестареющее слово
Нам небеса положат на уста.
И станет всё, как в юности прекрасно,
И я тебе стократно повторю:
Душа моя, всё было не напрасно,
Душа моя, я так тебя люблю.
Вальс «Генерал и Птица».
Был небосвод, как вытканный из ситца,
Давала юность бесшабашный бал,
Жила-была на белом свете Птица,
И жил, да был на свете Генерал.
В душе её всегда свирель играла,
А в нём походный барабан звучал,
И полюбила Птица Генерала,
И в ней души не чаял Генерал.
Припев:
А под сводом Небес
Не бывает чудес –
Сказка – ложь, да намёк, не иначе,
Без ветров перемен,
И безумных измен
Не смеётся никто и не плачет.
Не любовь, не обман –
Не свирель – барабан,
Не подруга свирель барабану.
Чтобы песнею стать,
Надо жизнь пролистать,
Но гармонию душ отыскать!
Ах, как она мечтала в небо взвиться,
И песнею наполнить белый свет,
А он мечтал в бою с врагами биться
В сиянье орденов и эполет.
И в час, когда летя по полю брани,
Пришпорил он горячего коня,
Крылом она взмахнула на прощанье,
И улетела в тёплые края.
Припев.
Прошли года, ничто не повторится,
Отгрохотал походный барабан,
Но перышко горит в его петлице,
Затмив собой роскошный аксельбант.
И вновь ему, как в юности, не спится,
И ей не спится, но закончен бал,
Печально кружит в чёрном небе Птица,
Печально смотрит в небо Генерал!
Припев.
Женский романс «Моя судьба, моя любовь, моя печаль»
Мне не забыть звезду последнего свиданья,
Слезой упавшую с заплаканных небес,
И до сих пор живут в моих воспоминаньях,
Влюблённый взгляд…
……………..печальный вздох…
…………………………..прощальный жест…
И лунный сад, где вздох зефира вдохновенный,
Ласкал небрежно облака цветущих груш,
И сладкий трепет твоего прикосновенья -
Касанье рук…
……………..слиянье уст…
…………………………..единство душ...
Припев:
Как будто было это с нами и не с нами,
Клубился вечный Млечный путь - седая даль,
Ты мне раскрасил этот путь цветными снами,
Моя Судьба…
……………..моя Любовь…
…………………………..моя Печаль…
Где вы теперь мои цветные сновиденья?
Откуда в сердце ледяная эта грусть?
Где нетерпенье..? сладострастье..? вожделенье..?
Остывших душ…
……………..озябших рук…
…………………………..холодных уст..?
Припев:
Как будто было это с нами и не с нами,
Клубится снова Млечный Путь - седая даль.
Я устелю его увядшими цветами,
Моя Судьба…
……………..моя Любовь…
…………………………..моя Печаль...
Танго «Пустынный пляж»
Кипящим золотом июля
………………..пылал закат,
Ресницы бабочкой вспорхнули,
………………..роняя взгляд;
Щемящий зов волшебной скрипки,
………………..запретный плод -
Жемчужный блеск твоей улыбки
………………..и алый рот!
Ах, этот взгляд, наполненный любовью,
Ах, этот зов – венец немногословья,
И этот рот, как вымазанный кровью,
И шалым бризом созданный пейзаж –
…..пустынный пляж… пустынный пляж…
Звучало танго, страсти волны
…………………кружили ночь,
То набегали, то безмолвно
…………………бежали прочь,
Соединив сердца и руки
………………….на миг и вдруг
Ты, как песок в часах разлуки,
…………………..текла из рук.
Ах, это танго – пальцы на ладони,
Азарт игры, эротика погони,
И жар, и жажда в шёпоте и стоне,
И флибустьерский, жареный кураж,
…..и абордаж… и абордаж…
Ночь пролетела, как мгновенье,
……………………была – и нет,
И волны скрыли в снежной пене
…………………….размытый след,
А звёзды в море окунули
…………………….небесный свод -
Кипящим золотом июля
…………………….пылал восход…
Ах, эта ночь – мелодия прибоя,
Ах, эти волны – бездна непокоя,
И жест, и взгляд, исполненные зноя,
Растаяли, как в мареве мираж…
…..пустынный пляж…пустынный пляж…
Детский хор «Веришь – не веришь» (подражание Хармсу)
А вы слышали, что ПО…
А вы знаете, что …ПУ…
А вы верите, что …ГАЙ?
Пересмешник пустомеля
……………..научился петь шансон!
Сидя в клетке и на ветке,
Подключается к розетке
И поёт назло соседке,
Будто он на самом деле
……………..видеомагнитофон!
Круче Лепса и Носкова,
Круче Аллы Пугачевой,
Зажигает в микрофон!
Припев:
Да, да, да, да!!!
Круче Лепса и Носкова,
Круче Аллы Пугачевой –
Так бывает иногда,
Только если тенор в клетке
Подключается к розетке –
Это просто ерунда,
Каждый знает, что такого
Не бывает никогда!
А вы слышали, что Я…
А вы знаете, что …ГУ…
А вы верите, что …АР?
Из пятнистого блондина
……………..превратился в суперкар?
Грациозно выгнув спину,
Он заправился бензином
И быстрее лимузина
На мишленовской резине
……………..пробежал «Париж – Дакар»!
Круче «Форда» и «Талбота»,
«Мерседеса» и «Тойоты» -
Круче всех, кто суперстар!
Да, да, да, да!!!
Круче «Форда» и «Талбота»,
«Мерседеса» и «Тойоты» -
Так бывает иногда,
Только если животина
Заправляется бензином –
Это просто ерунда,
Каждый знает, что такого
Не бывает никогда!
А вы слышали, что ФАН…
А вы знаете, что …ТА…
А вы верите, что …ЗЁР?
Никогда на самом деле
……………..не лукавит и не врёт!
Сам придумал и проверил,
Сам себе сто раз поверил,
И сто раз, по крайней мере,
……………..удивил честной народ!
Круче Бредбери и Лемма,
Круче чем Иван Ефремов
До Луны прошлёпал вброд!
Да, да, да, да!
Круче Бредбери и Лемма,
Круче, чем Иван Ефремов
Слышим, знаем, верим –да!
В мир чудес открыты двери,
В чудо надо очень верить,
И сбывается тогда
То, чего на самом деле
Не бывает никогда!
Босса-нова «Прощание на стрелке»
I.
Ночь.
Мёдом по тьме пейзаж -
В невский живой трельяж
Смотрится Эрмитаж.
Ночь.
В дёгте стальной витраж.
В тучах Луна-мираж –
Дремлет небесный страж.
Припев:
Тихо звучи
Мелодия печали в ночи,
И в сердце каблучком отстучи
Прощальный метроном.
Слёзы сдержи -
И замолкают струны души,
И «a cappella» шепчут в тиши
Два сердца об одном.
II.
Нет
Без расставаний мук,
Без расстояний скук,
Верности без разлук.
Ждать.
Не разрывая круг,
Не размыкая рук,
Слушая сердца стук.
Припев.
Бридж:
Без изменений место встречи –
Стальной витраж,
Ночной пейзаж;
Туманный сумрак лёг на плечи,
И в небе наш
Бессонный страж.
Арабатская стрела
Арабатская стрела –
Шмат ошпаренного лета,
Кожа тлеет, как зола,
Ветер курит сигарету…
Привкус соли на губах,
На челе косматый веник,
Волны в белых париках
Бьют челом в песчаный берег.
Заштормило – во-дела!
Баллов шесть, а небо – вёдро!
Шквал расчетливо, под рёбра,
Бьёт с приколом, не со зла.
Ветер с моря, как пила,
От заката до рассвета
Пилит песни на куплеты,
Заговаривает зубки,
Забирается под юбки
Он, как я – с большим приветом,
Жадно курит сигареты,
Валит рюмки со стола.
Чем же ты мне так мила,
Ты, седьмое чудо света?
Арабатская стрела,
Море ультрафиолета!
Расставанье – не беда,
В море брошена монета –
Это верная примета,
Я вернусь ещё сюда!
Пролетела, пролегла,
Как гарпун из арбалета –
Арабатская стрела…
Только песня не допета;
Снова ветер на лету
В клочья треплет строчку эту,
Из любимого куплета:
Ветер курит сигарету...
Сигарету...рету...ту...
NABOKOV
ODE TO A MODEL
I have followed you, model,
in magazine ads through all seasons,
from dead leaf on the sod
to red leaf on the breeze,
from your lily-white armpit
to the tip of your butterfly eyelash,
charming and pitiful,
silly and stylish.
Or in kneesocks and tartan
standing there like some fabulous symbol,
parted feet pointed outward
- pedal form of akimbo.
On lawn, in a parody
of Spring and its cherry-tree,
near a vase and parapet,
virgin practising archery.
Ballerina, black-masked,
near a parapet of alabaster.
"Can one" - somebody asked -
rhyme "star" and "disaster"?"
Can one picture a blackbird
as the negative of a small firebird?
Can a record, run backward,
turn "repaid" into "diaper"?
Can one marry a model?
Kill your past, make you real, raise a family,
by removing you bodily
from back numbers of Sham
В. Набоков.
Ода модели.
Я шёл за тобой сквозь сезоны
По глянцу бульварных миров,
От мертвой листвы на газонах,
До красной - на гребнях ветров.
От лилии белой подмышки,
До бабочки черных ресниц -
Мгновенья в лучах фотовспышки,
Контраст ипостасей и лиц.
Вот - гольфы и юбка-шотландка -
Не женский, как будто, наряд?
Не женская, вроде, осанка?
Но как восхитителен взгляд!
Вот здесь – в ожидании лета,
Ты вишней весенней цвела,
А вот - алебастр парапета,
В руках твоих – лук и стрела.
Вот маска и шляпка-соломка,
Как «нет» на застенчивом «да»,
Я знаю тебя, незнакомка,
Ты – рифма «звезда» и «беда».
Возможно, что - «ворон» - формально
Симурга живой негатив,
Но - «норов» - читаю зеркально,
В жар-птицу его превратив.
Рискнуть на модели жениться?
Былое закрыть на замок?
Но вдруг манекен превратится
В пожухлый журнальный листок?
ГЛАВА 1
ПРОРОК ИЗ ХОРАСАНА
I. Здесь день извечно брал своё
начало,
Здесь Солнце восходящее встречала
Жемчужина Востока - Хорасан, [ 19 ]
Где дети солнца - все цветы и фрукты, [ 20 ]
Как яркие халаты персиян,
Цвели. У стен дворца халифа будто, [ 21 ]
Журчащий, звонкий, буйный караван,
Петлял Мургаб, чистейший из ручьёв,
Как пилигрим, не ведая оков.
[ 19 ] - В Мерве, крупнейшем городе провинции, была резиденция халифа (Т.М.)
[20 ] - Фрукты Мерва ценились выше, чем из любого другого места и не было ни в каком другом городе таких дворцов с рощами, каналами и садами (География ибн-Хакала).
[ 21 ] - В Мерве, крупнейшем городе провинции, была резиденция халифа (Т.М.)
II. Здесь восседал на троне самозванно,
Укрывшись
покрывалом белотканным,
Пророк Моканна. Пламенным углём
Пылал мертвящий взор - исчадье ада,
Немилосердным, дьявольским огнём.
Но лик Моканны был сокрыт от взгляда,
Ненастной ночью и погожим днём.
Лишь голос зычный из под покрывал,
Пророчил бурю - ветер посевал:
III. «В глазах Мусы [ 22 ] пожар
борьбы плескался,
Когда на брань смертельную сбирался,
Всевышний сей поход благословил,
И вкруг него, с горящими очами,
Исполненные храбрости и сил,
Сверкая обнажёнными мечами,
Шли воины, чей фанатичный пыл
Был верою слепой в грядущий свет
И волею Всевышнего согрет.
[ 22 ] – Исламский Моисей (Т.И.)
IV. «Путь нашей Веры - это не
молитвы,
Его укажет меч на поле битвы.
Лишь тех, кто мог пожертвовать собой,
Как милость смерть свою благословляя,
Вёл за собой Пророк в смертельный бой,
Под Белым Знаменем объединяя,
В непримиримой ненависти, той,
Которую взрастил ( и сам не рад )
Под Черным Стягом мрачный халифат! [ 23 ]
[ 23 ] – Черный - цвет государственной символики, принятый халифами династии Аббасов, он присутствовал
также в предметах их одежды, тюрбанах, и штандартах.(Т.М)
V . «Восстав с колен, сорвав петлю
удушья,
Искусное, смертельное оружье
Они несли карающей рукой,
Лавиной света и освобожденья,
Единой пробуждающей волной,
Бурлившей в млечно-белом опереньи,
Над каждой непокорной головой.
Пришли, как освежающий нектар,
Цветущих снежным облаком чинар!».
VI . Порфир колонн крутых стремился
выше
Гарема галерей к роскошной крыше,
И меж колонн - осенняя гроза -
Тяжёлых штор прикрывшись облаками,
Сверкали, словно молнии, глаза...
Пускай святоши чешут языками,
Что им всего милее Небеса,
Мол, в свете этих глаз сокрыт порок...
Всё это - ложь! Нам завещал Пророк
VII. Любовь, дарованную Небесами.
С раскосыми и круглыми глазами,
С любым оттенком кожи и волос,
Живём в любви - родясь и умирая,
В ней жизнь и смерть, она - апофеоз
Несбывшихся надежд земного рая,
Лишь в ней шипы и прелесть райских роз!
Испить небесной радости глоток
В любви земной нам завещал Пророк!
VIII. Прекрасны девы все под
небосклоном,
От тех, кто гейзер Брахмы [ 24 ] чтит поклоном,
До нимф прохлады в Йеменских горах.
В глазах кавказских – спесь и непокорность,
В глазах персидских – суеверный страх,
Невинность, гордость, броская нескромность -
В горах, долинах, парках и лесах,
По всей земле, везде, и там, и здесь
Растут цветы, достойные Небес!
[ 24 ] - Горячие фонтаны Брахмы около Читтогонга, почитаются как священные.
(Танер).
IX. И женский взгляд лишь добавлял
движенья
Толпе мужчин в военном облаченьи,
Тюрбаны всех племён и всех цветов
Склонились перед знаменем Моканны,
Так гнёт дыханье западных ветров
На клумбах разноцветные тюльпаны; [ 25 ]
И этот взгляд, таинственный, как зов,
Через века донёсшийся до нас,
Предвосхитил Моканны звёздный час.
[ 25 ] – Слово «тюльпан», говорят, турецкого происхождения, и название дано цветку из-за его сходства с тюрбаном. (« История Изобретений» Бикмана).
X. Нет ничего таинственней и выше,
Чем слепота, которой Вера дышит.
Вот юный воин голову склонил
В бухарской шапке траурного цвета, [ 26 ]
Покорен и свиреп, исполнен сил,
Как пламенная, дикая планета
Войны. Как он в себе соединил (?!)
Всё, что желал в нём видеть лжепророк:
Он юн, отважен, верен и жесток!
[ 26 ] - Жители Бухары носили круглые головные уборы из ткани, отороченные черным мехом. (Т.М.)
XI. Свободы зов
звучал неистребимо
В душе мятежной юного Азима.
Пленён в бою, [27] униженным рабом
Топтал он славной Греции равнины,
Где всё напоминает нам о том,
Что дух свободы, девственный, звериный,
В цепях лишь крепнет, он, как снежный ком,
Летит с вершин и нет таких оков,
Чтоб укротить свободы вечный зов.
[ 27 ] – Война, которую вёл против греков халиф Махади.(Т.И.)
XII. Он, гордый сын свободного
народа,
Рабом стал там, где родилась Свобода,
В цветах садов и камне городов
Угадывал он сладкое дыханье,
Печать её божественных следов;
«Свобода!»- он твердил, как заклинанье,
И не было на свете слаще слов...
Вот прОбил час, на родине Азим,
Но думой прежней снова он томим.
XIII. Пройдя неволи миллион
терзаний,
Был полон он надежд и ожиданий,
Но горизонта близкого обман
Так очевиден. Лишь в воображеньи
Уносит воды в небо океан,
Вот так же вечен путь освобожденья
Всех угнетённых - городов и стран,
Ох, как неблизок этот тяжкий путь...
Но гениально выделяя суть,
XIV. Моканны проповедь легла на
знамя,
Как свист меча, короткими словами:
«Свобода миру!» - ах, как хороша,
Как справедлива проповедь Моканны,
И меч Азима, тело и душа,
Ещё не залечив неволи раны,
Рвались на бой, возмездием дыша,
Мир вожделея видеть без оков,
До самого скончания веков.
XV. Так искренне слепая вера прежде
Не доверяла призрачной надежде,
Так душу никогда не вдохновлял
Ничей призыв. Но голос лжепророка,
Чуть приглушенный сенью покрывал,
Вернуть свободу всем рабам Востока
Его, Азима, он благословлял.
«Свобода миру!» - крик, молитва, стон
Всех тех, кто в этом мире угнетен.
XVI. Стоял Азим коленопреклонённый,
Затерянный в толпе разноплемённой,
Колена - в землю и в колена - лбы,
Все, как один, дыша священной пылью,
Пылинки средь бесчисленной толпы,
У ног Моканны преданно застыли.
«Алла!» - пароль надежды, клич борьбы -
Вздох твари угнетённой, пополам
С призывом к битве - нёсся к небесам.
XVII. Моканна перст
поднял над головою
И в тишине, нависшей над землею
Он молвил: «Я свидетельствую вам,
Что тело смертно, но душа - нетленна,
Сей факел жизни вечно светит нам,
И не померкнет в суете Вселенной.
Так, в новом теле - да свети́тся храм,
Огнём, который ангелы зажгли,
Подняв его из мрачных недр земли.
XVIII. «Сквозь тьму веков к сиянию
Ислама
Стремился дух божественный Адама,
И перед ним склонились Небеса.
Надменный Эблис - гордо отказался, [ 28 ]
Но дух святой, как вешняя гроза,
Как молния, к сердцам пророков мчался,
Мусы - посланца Господа, глаза
Зажгли в иных сердцах священный свет,
Их звали Иса, [ 29 ] Нух и Магомет!
[ 28 ] - …И когда мы сказали ангелам: «Поклонитесь Адаму», они все поклонялись
ему, кроме Эблиса (Люцифера), который отказался." ( Коран). (Т.М.)
[
29 ] – Иса - исламский Иисус, Нух – Ной, Магомед – верховный пророк.
XIX. «Великий Дух, во времени
петляя,
То пламенно горя, то исчезая,
По лабиринту тел, умов, сердец
Спешил явить себя во всем величьи,
Как гейзер, обретая, наконец,
Достойное характера обличье -
Своих скитаний истинный венец.
Сквозь тьму он в очистительном огне
Могущество своё доверил мне!»
XX. Восторженно оружьем потрясая,
Толпа, тысячекратно повторяя:
«Свобода миру!» - яростный призыв,
Глядела зачарованно на знамя,
А ветра налетевшего порыв,
Размахивал роскошными шарфами,
Которыми, чуть шторы приоткрыв,
Незрим, лукав и грациозно нем,
Бойцов на битву вдохновлял гарем.
XXI. «Да, истине служение святое
Возможно только в мире и покое,
Но истина обязана восстать,
Покончить с человечества тюрьмою
И тяжкие оковы разорвать.
Покой и мир себе на поле боя
Нам предначертано завоевать,
К ногам раба низвергнуть, наконец,
Тирана трон и славу, и венец!
XXII. «Лишь истина могущественным
вздохом,
Возмездия немилосердным роком
Сотрёт с лица земли позорный грех
Насилья над свободой, чтоб взыграла
Всемирная весна, очистив всех,
И ваш пророк отбросит покрывало,
В глазах его блеснёт счастливый смех,
И будет благоденствовать Восток,
И счастлив будет с вами ваш пророк!
XXIII. «Я вижу ваше юное горенье,
Решимость и младое нетерпенье;
О, юный воин, вне́мли и учись,
В устах пророка истина - оружье,
Она - и щит, и меч. Вооружись!
Отбросив рассуждения досужи,
Познать её, однако, торопись,
Я, как и все, не вечен под Луной
И всё, что знаю, унесу с собой...»
XXIV. Так речь текла, торжественно и
строго,
Глубокий голос, словно голос Бога,
Искал и находил в сердцах ответ.
А белое доспехов оперенье
Сияло, как священный амулет.
Моканны трон - был символ единенья,
И призывал на бой чудесный свет,
Лучащийся с гаремных балюстрад -
Сияющий восторгом женский взгляд.
XXV. В созвездии
прелестных нимф гарема
Лишь та была задумчива и не́ма,
Что пряталась за спинами подруг,
Узрев Азима у подножья трона.
Она - бледна. И, выдав свой испуг,
Не удержала рвущегося стона,
Как будто праздник превратился, вдруг,
Из шествия ликующих колонн
В процессию печальных похорон...
XXVI. Да, живы,
Зелика, воспоминанья
О вашем первом трепетном свиданьи:
Когда Азима видеть, и дышать
Весны неповторимым ароматом
Желала, как молитву отправлять,
Без устали, с рассвета до заката;
За миг, была готова жизнь отдать,
Благословляя тот счастливый час,
Когда судьба соединила вас!
XXVII. Он принимал, как высшую
награду,
Свет твоего божественного взгляда,
Твой голос, как мелодию в тиши,
Лицо, как зеркало очарованья,
Ты - эхо сердца, песнь его души,
Он эту песнь сквозь годы расставанья
Пронёс. Вернулся. Что же ты? Спеши
Лучей души его испить любя,
Увы... Сей ясный свет - не для тебя...
XXVIII. Как страшный сон, как умопомраченье,
Несбывшегося счастья дуновенье -
Нежданный гость из мира мертвых грёз.
Печальную улыбку подавляя,
Упрёка слов тебе он не принёс,
Как будто за собою увлекая,
На берег юности, где тихий плёс,
В разрушенной любви забытый храм,
По счастья полустёршимся следам.
XXIX. И по сей день о
счастье этой пары
В бухарских рощах шепчутся чинары.
Любовь их родилась близ берегов
Аму - красы роскошного Востока,
Рубинами бухарских рудников
Блиставшего, великого потока;
Могуществом памирских ледников
Поить он день и ночь не уставал
Двух исполинов - Каспий и Арал. [ 30 ]
[ 30 ] – В то время представления о географии были таковы, что, Аму-Дарья,
берущая начало в Темных Горах (или Памире), и бегущая почти с востока на запад,
разветвляется на два потока, один из которых впадает в Каспийское море, другой
в Аральское (или озеро Орлов).
XXX. Брега его усыпаны цветами,
Которые, склоняясь над волнами,
Кокетливо в них погружали взгляд,
И девственным любуясь отраженьем,
Дарили водам дивный аромат.
Текли вода и время. Их теченье
Никто не в силах повернуть назад.
Но будто вспять пошло теченье вод -
Пришла война. Жестокость, кровь, поход...
XXXI. Вдали от нежных
глаз своей любимой
Томилось сердце юного Азима,
И вместо них в лесах Фракийских гор,
В походном стане, перед страшным боем,
Его солдатский согревал костёр.
Одно судьба готовила обоим -
Неволи унизительный позор;
Ему - плантаций каторжный ярем,
А ей - блестящий роскошью гарем.
XXXII. Два года
горьких, тяжких ожиданий,
Пустых надежд и разочарований
Деви́чье солнце повернули вспять,
Душа во вдовьем колпаке поникла,
А злой язык не уставал шептать:
«Азим погиб, ужасная постигла
Его судьба. Вам вместе не бывать!»
Как сей язык навязчив был и точен...
Подобен капле. Той, что камень точит.
XXXIII. Сто тысяч зол -
все навалились сразу,
Затмили сердце, душу, взгляд и разум,
В печальной лютни прерванный аккорд
Вцепилось искалеченное эхо,
Не жизнь, не смерть - жестокий приговор
Жестокого, бесчувственного века.
Роскошный, но холодный натюрморт -
В цветущем теле - мётрвая душа,
Безжизненна, но... Ах! Как хороша!
XXXIV. Её улыбка
царственна, но ди́ка,
Бесцветен голос, красота - безлика,
Как горек песен страждущий надрыв -
Исчезли ноты соловьиных трелей,
Пропал любовный, чувственный порыв.
Иные ноты в голосе звенели,
Мелодию в рыданье превратив.
Ещё лучился прошлым дикий взгляд,
Но ужас в нём - сильнее во сто крат!
XXXV. За что судьба её так покарала?
Но это было только лишь начало
Того, что деве уготовил рок -
Возврат любви утраченных мгновений.
Моканна - новоявленный пророк,
Простёр над ней свой злой, порочный Гений,
Ослабший ум противиться не мог,
Моканна был в коварстве искушен,
Сам Эблис с ним в сравнении - смешон!
XXXVI. Он вторгся в
душу к ней легко и быстро,
Так, ветром раздуваемая искра,
Сухой, осенний выцветший ковер
Опавших листьев жадно пожирает,
Он обратил её потухший взор
На рай земной, который возвращает
Её печальной лютне весь мажор
Былых романсов, песен и баллад.
Но это был не рай, а сущий ад!
XXXVII. Кто ей
избавиться от сей напасти,
От гнёта этой безраздельной власти?
В колонии прелестных, юных дев,
Чьи чистые и девственные души,
В искусстве искушенья преуспев,
Он грубо и безжалостно разрушил,
Прекрасных форм, однако, не задев.
Но в сердце Зелики остался след,
Хранивший ясный свет минувших лет.
XXXVIII. Как солнца луч,
за горизонтом та́я,
На грани тьмы горит, не угасая,
Так за чертой её сковавшей тьмы,
Спасительной надежды амулеты -
Курились благовонные дымы,
Дыханием любви её согреты,
Угнетены, бессильны и немы́,
Они лишь помогали ей хранить
Любви и веры трепетную нить.
XXXIX. Лишь с этой
вечной, животворной нитью
Не совладал коварный искуситель.
Но бред её потерянной души
Подпаивал Моканна страшным зельем -
Отравой украшений, ядом лжи,
Огнём греха, безумием веселья...
Любые средства были хороши -
В Моканне необузданную страсть
Разжечь была способна только Власть!
XL. А Власть – и цель,
и средство, и награда,
Она ввергала душу в пламень ада,
И демоны, послушные ему,
То мраком бездны, то шальным экстазом
Ей сердце заполняли и во тьму
Безумства погружали, раз за разом,
Всё глубже. А заблудшему уму,
Сиянья сумасшествия полна,
Светила лишь безумная Луна!
XLI. Дыханье музыки переплеталось
С мелодией стихов, и ей казалось,
Что этот вечер в небе очертил
Ей Богом уготованную сферу,
Где в грусти неприкаянно бродил
Азима дух - любовь её и вера,
Как аромат полей ночных светил,
Печален. Бледен, чист и одинок,
Как из букета выпавший листок.
XLII. Благословен он
вечною невестой!
Но из блаженства сказочной фиесты
Её лукавый демон торопил
На пир теней, сиявших мраком ада
Бал мертвецов, восставших из могил,
Для страшного, жестокого обряда,
Где жажду каждый жадно утолил
Огромным и мучительным глотком
Из чаши, полной абсолютным Злом!
XLIII. И Зло, тотча́с,
взяло́сь за злую жатву,
Из душ невинных вырывая клятву,
На дьявольском, невнятном языке.
И никогда, покуда не остынет
Земной огонь в небесном маяке,
Оно с души проклятия не снимет,
Зажав её в костлявом кулаке.
Она сдалась. Лишь выдохнула: «Да-а-а......»
А эхо подхватило: «Никогда-а-а...»
XLIV. Как будто
крылья взмыли за спиною,
Оплаченные страшною ценою,
В потухшем сердце воспылала страсть,
И, признавая жрицу новой веры,
Пал ниц гарем, безмолвно подчинясь.
В глазах её, не от небесной сферы,
От дьявола клеймом звезда зажглась,
Дав знак Моканне - он непобедим,
Весь мир склонит колена перед ним!
XLV. Как ма́нит
взгляд обманчивая нега
Танцующего, нежного побега,
С которого, испуганно вспорхнув,
Слетает прочь встревоженная птица,
Так и манок её роскошных губ
Бездушною улыбкою свети́тся,
Румянца плеск так ярок, дик и груб,
Как метеоров пламенный полёт,
Терзающих весенний небосвод.
XLVI. О! Дьявольской
звезды очарованье!
Кто тот мудрец, которому страданья
Её призывный блеск не принесёт?
О! Падший Ангел, молнии подобный,
Чей дивный, необузданный полёт,
Лишь к диким разрушениям способный,
Страшит, но в то же время, и влечёт,
В безумном упоении спеши
Сплясать в руинах собственной души!
XLVII. Так изменили дьявольские чары
Ту, чью любовь бухарские чинары
Не так давно приливами теней
И шелестом листвы благословляли,
Но глас с Небес, вдруг, прогремел над ней,
В короткой вспышке памяти всплывали
Черты любимого. Но что страшней?
И что желаннее, чем встреча с ним?
О! Боже... Жив! Он здесь, её Азим!
XLVIII. Она, как
статуя, окаменела,
Не двигаясь и не дыша, глядела
Сквозь горьких слёз дрожащий занаве́с -
В толпе, сияя чистотой Эдема,
Рукой сжимая сабельный эфес,
У ног Моканны преклонил колена,
Неведомым путём сойдя с Небес,
Могуч, прекрасен, цел и невредим,
Её любимый, преданный Азим!
XLIX. И это горестное
созерцанье
Будило разум, словно заклинанье.
Осколки разума слились в поток,
Но он во тьме безумия терялся,
Он бился о невидимый порог,
И вдребезги бессильно рассыпа́лся,
Цепей проклятья разорвать не мог.
Так с крепостной стены в глубокий ров
Летят тела штурмующих бойцов.
L. И бой, уже нача́вшись, продолжался,
Свет разума то мерк, то возвращался,
Достаточно, чтоб слабо освещать
Тот лабиринт, в котором заблудилась,
Но где же выход? Нет, не отыскать...
Звезда на Небесах едва светилась,
И не могла в тумане указать
Спасенья гавань, где от страшных снов
Избавит бой божественных часов.
LI. Нет, зла не
одолеть в одно мгновенье.
Так было глубоко её паденье,
И так сильна проклятия печать...
А рабское ярмо её душило.
Всплеск разума не в силах разорвать
Таких оков. И эта злая сила
Влекла во тьму безумия опять.
Цена свободы каждого раба -
Смертельная и долгая борьба.
LII. Одно ей
доставляло облегченье -
Горячих слёз шальное наводненье,
Которое ей этот день принёс.
Растаяв, сердце согревало душу,
И предвещало буйство близких гроз,
Росой Небес безжизненную сушу
Способных напоить. То талых слёз
Ручьи, звеня, вперёд за шагом шаг,
Теснили охвативший душу мрак.
LIII. На склоне дня,
в тиши уединенья
Моканна совершал своё моленье-
Вечерний непреложный ритуал-
Который неизменно разделяла
Одна из нимф. Её он призывал
В прохладный сад на берегу канала,
И, теша спесь, надменно проверял
На ней всю силу сатанинских чар,
Свой чёрный, страшный, смертоносный дар.
LIV. Он власть греха
на их смиренных лицах
Читал. И лишь в глазах любимой Жрицы
Он искру непокорности узрел.
Но не было тревоги и сомненья,
Он знал - златая цепь - её удел,
А робкого протеста проявленье
Он изощрённо подавлять умел,
Любуясь, как бессильное Добро
Покорно сносит адское тавро!
LV. Его триумф - злодейская потеха.
Хотя смертельной, страшной клятвы эхо
В ночи греха ещё не улеглось,
Надежду дева, всё-таки, хранила
На судный день. И пусть бы ей пришлось
Пройти сквозь адова огня горнило,
Чтобы к небесным сферам вознеслось
Дыхание очищенной души,
Как дым сандала, вьющийся в тиши.
LVI. Азима нежность
вновь её коснётся,
И свет любви не небесах проснётся,
И вновь она - безгрешна и чиста,
Покорна будет только нежной страсти...
Безумна и несбыточна мечта!
А сколько в ней блаженства, сколько сласти!
Но страх, покорность, кротость, немота...
Их ей надменный, страшный взгляд внушал,
Пронзая саван белых покрывал.
LVII. Был этот взгляд
подобием тарана,
Как айсберг в бурных водах океана,
Одним толчком из мира сладких снов,
Из тёплой лени ласковой постели
Бросающий уснувших моряков
В холодный мрак ночной морской купели,
Во власть смертельных ледяных оков,
Чтоб образ, в грёзах посетивший их,
В волна́х, как крик о помощи, затих.
LVIII. Вокруг шатра,
над тихою водою,
Сгущался мрак. Поникнув головою,
Шла Зелика, задумчива, грустна,
Послушная призыву лжепророка,
Подавлена, печальна и бледна,
На пламенное детище порока
Так не похожа, словно не она
Ещё вчера была так горяча,
Дика́, быстра́,
как лезвие меча.
LIX. Моканна в
трансе, как в хмельном тумане,
Полулежал на шёлковом диване.
Сияние мерцающих лампад
Холодным отблеском напоминало,
Святую Мекку, сень её аркад,
Но дьявольски сверкало покрывало,
Оно, как будто, излучало взгляд,
Сокрытый в нем, но неприкрыто-злой,
Как уголь, чуть припудренный золой.
LX. Кому молился в этот час Моканна?
В руках его - ни чёток, ни Корана...
Пред ним искрились радужным огнём,
Тая́ соблазн для алчущего глаза,
Кувшины с искусительным вином [ 31 ]
Из лучших виноградников Шираза.
И он, глоток смакуя за глотком,
Как будто ждал - вино ширазских круч
Взыграет, как Святой Звенящий Ключ. [ 32 ]
[ 31 ] – употребление вина – большой грех для мусульман. (Т.И.)
[ 32 ] – Чудотворный источник в Мекке, названный так из за звука падения его
вод. (Т.М.)
LXI. Он был в мечтах. О чём? Какие мысли
Сейчас его жестокий разум грызли?
Он так помпезный предвкушал успех,
Что не заметил девы появленья.
Его звериный, сатанинский смех,
Как взрыв, потряс покой уединенья.
Надменный Эблис, чуя смертный грех,
Так мрачно и злорадно хохотал,
Когда в геенну души низвергал!
LXII. И он исторг
зловещую тираду:
«Презренный Человек! Игрушка ада!
Такой удел готов для всей Земли,
Дерзающей родниться с Небесами,
Здесь даже образ Бога не смогли
Создать. Нет Бога даже в Божьем храме! [ 33]
Пред кем индус валяется в пыли?
Презренный фетиш! Глиняный примат! [ 34 ]
О! Люцифер. Ужель ты виноват,
[
33 ] – Намёк на запрет в Исламе на графические изображения Бога. (Т.И.)
[ 34 ] - В Индии местные жители некоторых обезьян, в частности макак, считают
священными. В основе такого почитания лежит легенда о помощи обезьян богу
Вишну, который с помощью обезьян расправился с угнетавшим жителей
великаном.(Т.М.)
LXIII. «Что преклонить
колена отказался
И без огня Небесного остался?
Но скорое отмщение грядёт,
Как кара назиданья и примера,
И кровью опьянённая взойдёт
Звезда, венчая эру Люцифера!
Моих свирепых соколов полёт
Расчистит путь, где мне быть палачом,
А Человеку - Жертвой и Мечом.
LXIV. «О, ты, хитрец,
во тьме ни зги не зрящий,
Свой путь мирской на ощупь проходящий,
Как осторожный, суеверный вор,
В ночи́ ведомый светом мертвечины, [ 35 ]
Ты будешь знатен, мудр, богат и горд,
Но полагать есть веские причины,
Достоинств сих сомнительный набор
Я обману. Не блеском звёздных сфер,
А жезлом, что вручил мне Люцифер!
[ 35 ] - Своего рода фонарь, прежде используемый грабителями, называемый «Рукой
Славы», свечи для которого были изготовлены из жира мертвого преступника. Это,
однако, было скорее западным, чем восточным суеверием.(Т.М.)
LXV. «Жезл - безделушка, кость и позолота,
Но в нем и власть, и ключевая нота
Всех лживых песен и абсурдных слов,
Рождающих во мне позывы смеха,
И их исполнят тысячи рабов,
Воистину, великая потеха!
Их ум ничтожен, сер и бестолков.
Чтоб миром безраздельно овладеть,
Я им позволю о свободе петь!
LXVI. «О, как легко
обманутым остаться
Тому, кто сам желает заблуждаться,
И, слепо, сам возводит на престол
Решительного, смелого злодея.
Чем лживей и абсурдней ореол
Красивой, но убийственной идеи,
Которую в ранг истины возвёл
Лукавый, изворотливый мудрец,
Тем глубже Вера! Пламенней Венец!
LXVII. «Кто истинного
Бога изваяет?
Не тот, кто верует, а тот, кто знает!
Ваять идеи в образах Богов,
Нет камня лучшего, чем мрамор знанья,
А он во власти избранных - Жрецов,
В руках которых - тайны мирозданья,
И между них немало мудрецов,
Из тайн сплетающих святой обман,
В нём новый Бог - лишь новый истукан!
LXVIII. «И тьмы глупцов
падут, благоговея
Пред сказочной, несбыточной идеей.
А в Небесах, должно быть, мастера
Имеются, кто пыль в глаза пускает?
Глупа идея Рая и стара,
И это все прекрасно понимают!
Безгрешность - лицемерная игра,
Животная всем миром движет страсть,
Исток её - тщеславие и власть!
LXIX. «Желаний
ослепляющее пламя -
Оно и Небо каждого, и Знамя,
Душа не внемлет прозе жития,
А Рай земной угоден лишь для тела -
Вот какова изнанка бытия!
Её не грех использовать умело,
И Человеку быть позволю я
Самим собой - ничтожен, жаден, горд...
Не Ангел - Богу, Дьяволу - не чёрт!»
LXX. Вся речь его,
исполненная яда,
Была для Зелики посланьем ада.
«Ах, где моя заблудшая душа..?» -
Воскликнула она и удручённо,
В смятении застыла, чуть дыша.
Прочёл Моканна в крике обречённом
Испуг. И изуверски, не спеша,
Повёл её к разгадке тайны врат,
Ведущих в ад, где нет пути назад...
LXXI. Немой протест?
невнятная тревога? -
Моканна не увидел в них предлога
Для беспокойства, наградив её
Привычной лестью: «Ты уж здесь? О, Жрица!
Свет Веры! Вдохновение моё!
Кто чистотою и красой сравнится
С тобой? И пусть кружи́тся вороньё,
От прелестей твоих входя в экстаз,
Им не добыть любви твоей алмаз!
LXXII. «Кем стал бы я,
будь место Жрицы пусто?
Чьей проповеди высшее искусство
Мой Белый стяг к победам привело?
Но что за траур? Почему бледна ты?
Куда из глаз сияние ушло?
Вчера глаза горели, как агаты,
Сегодня, вдруг, поникшее чело...
Сиянью солнца не развеять грусть,
Но я за это с радостью возьмусь.
LXXIII. «Придам глазам
твоим игру брильянта,
В них снова вспыхнет магия таланта,
В моём кувшине - в нем не сок земли,
Там плещется сиянье из истока
Высоких сфер, где ангелы зажгли
Рубины звёзд в топазовых потоках -
Маяк надежды в призрачной дали.
Надеждою, как песню муэдзин,
Мой Гений заполняет сей кувшин.
LXXIV. «Испей и
обожжешься с каплей каждой
Такой нетерпеливой жизни жаждой,
Которая вернёт огонь и свет
Глазам твоим. Ты смущена, я знаю,
Сейчас в твоей груди покоя нет,
Повинен в этом, как я полагаю,
Тот юноша. Помилуй, сколько лет
Прошло? Себя напрасно не тревожь.
Он не Азим, хотя с Азимом схож.
LXXV. «Для битв рождённый, против
иноверцев,
Душой он груб, но нет вернее сердца,
Его мечом бесстрашным управлять
Помогут нам любовь и добродетель -
Булат в огне калится, чтобы стать
Острей и звонче всех мечей на свете;
И я тотча́с намерен испытать,
Способен ли свирепый янычар
Уйти от искушенья женских чар!?
LXXVI. «Искусство
обольщать - сродни с игрою,
Где, магией сравнимы лишь с Луною,
Сияют блеском сладкой кабалы
Фиалки глаз, прикрытых белым снегом
Миндальных век прекрасной Мирзалы́,
А ножки Лейлы, пляшущим разбегом
Приковывают взгляд. Ах, как милы
Ланиты Арои́, как чувствен рот?!
И лютня Зебы лишь к любви зовёт!
LXXVII. «О, мой гарем -
фонтан очарованья,
В нём скрытый зов - запрет, но обещанье,
Рождая транс, кипение в крови,
В душе тотча́с же дверцу отворяет
Для Небесами посланной любви,
Из нимф моих одна лишь сочетает
Таланты всех. Попробуй, назови
Чьи чары - стать, рассудок и краса
Сильней? Пред кем щедрее Небеса?
LXXVIII. «В чьём взгляде
жар лучей очарованья
Как магия в стекле для выжиганья?
Чьи губы так прелестны, что без слов,
Лишь совершенством линий соблазняют?
Чья песня ма́нит, как сирены зов -
Дар божества, что Веру отбирает,
Отдав взамен лишь несколько часов
Слепого созерцанья красоты.
Она одна. И эта нимфа - ты!»
LXXIX. Она безмолвно
бледная стояла,
И взгляда не сводила с покрывала.
Пронзали ткань ужасные слова,
Как южный ветер заросли керзраха, [ 36 ]
Чья злая, прочумлённая листва -
Источник вечный ужаса и страха.
Слова тяжелые, как жернова,
Деви́чьей добродетели росток
Со скрежетом стирали в порошок.
[ 36 ] - Так говорят в Персии, если человек вдыхает горячий южный ветер,
который в июне или июле овевает этот кустарник (Kerzereh), это убьет его.(Т.М.)
LXXX. Она внимала молча и, казалось,
Его тирада вовсе не касалась
Её души. Но только он изрёк
Последнюю, убийственную фразу,
Рыданье с уст сорвалось: « О, мой Бог!
За что мне эти муки? Лучше б сразу
С душою тело Эблису в залог
Я отдала и обратила в прах
Надежду на спасенье в Небесах!
LXXXI. «И во грехе,
став дьявола женою,
В позор и срам погрязнув с головою,
С ним грязь и преступленья разделю.
Паду сама, но упасу другого,
Тебя же заклинаю и молю:
Клянись мне всем, что есть в тебе святого,
То - не Азим, которого люблю...
И я не буду понапрасну ждать,
Я даже чёрта стану обожать!»
LXXXII. «Слова твои опасны, как проказа,
Но берегись неосторожной фразы,
Негоже мне подобное терпеть,
Пусть даже от тебя - любимой Жрицы,
Тебе в соблазнах лучше преуспеть
И магией любви вооружиться.
Он будет наш. Он попадётся в сеть.
Как сотни воздыхателей других,
Найдущих гибель в пекле чар твоих!
LXXXIII. «Не хмурься,
свет любви, а не печали
Твои глаза, должно быть, излучали,
Когда тепло души (иль то был сон?)
Счастливому любовнику дарила.
Благословен Азим. Но выбрал он
Сто тысяч раз - холодную могилу.
А
с глаз долой, так и из сердца – вон!
Его уж нет. Забудь и не томись.
Твой долг любить, а не страдать - смирись!»
LXXXIV. «Смириться? Да.
Я это заслужила.
Огнём Небесным я не дорожила,
Так пусть меня постигнет месть Небес,
А не того, кто мне и мною предан.
Он верен, твёрд. И ты – глумливый бес,
(Чьё страшное, убийственное кредо -
Обман) в нём не пробудишь интерес.
На чаше Эблиса, в ней адов яд,
Он никогда не остановит взгляд!
LXXXV. «Он любит и блажен, ведь он
не знает,
В ком по сей день души своей не чает,
Не знает, что былая Зелика,
Святая, незапятнанная дева,
Так от него сегодня далека,
Достойна не любви его, а гнева.
Как воды вспять понёсшая река,
Безмолвно чёрной силе покорясь,
Святые воды обратила в грязь.
LXXXVI. «Ликуй, злодей,
моё ты сделал имя
Клеймом рабыни. Кем я стала ныне?
Мне не уйти от адова огня,
Но ад - ничто, пока Азим не знает
Про мой позор. Он думает - меня
Не изменить, любовь моя не тает...
Вот - истина! Так думаю и я!
Оставь мечту Азима подчинить.
Он чист и свят. Его не надломить.
LXXXVII. «И мне одной
брести, не видя света,
В потёмках ада, там, где нет ответа
Заблудшим душам на немой вопрос:
Как имя им? Пришли они откуда?
Кто им страданья, и за что, принёс?
Спасенья нет, надежды нет на чудо!
О! Это дьявольский апофеоз...
Ликуй, шайтан! Меня ты победил,
И душу сжег, и тело отравил!»
LXXXVIII.«Сдержись,
безумная, ты понимаешь,
Чей гнев ты дерзким словом искушаешь?!
И половиной дерзости твоей
Не обладает крошечная птица,
Которая, как меж густых ветвей,
У крокодила меж клыков резвится! [ 37 ]
Отдай гарему жар своих речей,
Где ты, моя невеста, только лишь
Любви и Господу принадлежишь.
[ 37 ] - Жужжащая птица, говорят, рискует с целью чистки зубов крокодила. То же
самое касается чибиса - факт, которому он был свидетелем. (Поль Лукас «
Путешествие 1714»).
LXXXVIX. «Святая?
Грешница? Наполовину.
Подобие надгробия Меддины -
Меж Адом и Эдемом твой полёт,
Но он подобен бегу серой мыши,
Который взглядом кобра пресечет,
Чьей жертве не найти укромной ниши,
И в пасть сама, стеная, поползёт.
Вот так и ты - рыдая и кляня,
Ни шагу прочь не ступишь от меня!
XC. «И быть тебе
невестою Моканны,
Пока горят рассветы Хорасана,
Но в час венчанья буйно воспарят
Смертельной сладостью пустые склепы,
Восстанет мертвецов прелестный ряд,
Торжественно и, вместе с тем, нелепо
Перстом костлявым нас благословят,
И чашу, что заменит страшный суд,
К губам твоим порочным поднесут.
XCI. «Ту самую, что
ты в порыве жажды
Глотком уже измерила однажды.
Мучительный и сладостный глоток
(Греховный или же благословенный),
Ты повторишь, так, чтоб никто не смог
Проклятья цепь разрушить. Несомненно,
В гарем ведёт любая из дорог.
Ступай и сохрани во взгляде даль,
Веселье, дикость, злость... Но не печаль!
XCII. «Однако, стой.
Тебе не станет новью
Любовь моя к людскому поголовью,
Так птице Нильской ядовитый ил
По нраву больше, чем иная пища,
Морской собаке мелкой рыбки мил
Приятный вкус, другой она не ищет,
А я бы человечинки вкусил...
Люблю людей... как жертвенную дичь,
И это лишь тебе дано постичь;
XCIII. «В твоих глазах
я вижу отраженье
Блаженного ко мне расположенья,
О! Да! Какая мощь в твоих глазах!
Тобой не может обладать калека,
Чей жребий - рабский труд и рабский страх,
Так пусть же месть падет на Человека!
Она в моих чудовищных делах,
Которые к своим проклятьям рад
Добавить мрачный, всемогущий Ад!»
XCIV. И, злобой
истекающий Моканна,
Вскочил объятый яростью с дивана,
Нарушил ритуальный свой обряд,
Рванув руками саван покрывала,
Он обнаружил свой звериный взгляд,
Который, как змеи гремучей жало,
Точил ей в сердце смертоносный яд.
И, при́няв этот дьявольский укус,
Упала дева. И лишилась чувств.
* * *
Тем
временем, Великий Камергер,
Желая удивить свою принцессу,
Готовил ей к исходу дня сюрприз.
Художников искусных из Янчжоу
Послал он оборудовать привал,
И вечером, ступив в пределы рощи,
Где манго и акации цвели,
Весь Двор был восхищен и очарован
Фантазией китайских мастеров -
Зеленая цветущая аллея,
Ведущая к пурпурному шатру,
Сияла строгим городским величьем,
Изящных арок, башен и дворцов,
Затейливо сплетенных из бамбука.
Свет шёлковых китайских фонарей[ 38 ]
Сквозь пышную листву по ним струился,
И делал этот сказочный мираж
Едва ли не реальным чудом Света.
Но Лалла Рук была поглощена
Историей любви и торопливо,
Желая слышать сказки продолженье,
В шатёр свой лёгкой ланью пробежала,
А на сюрприз китайских мастеров
Внимания совсем не обратила.
Сконфуженный Великий Камергер,
Не отставая, пропыхтел за нею,
Как пресловутый старый мандарин,
Возлюбленную дочь оберегая.
(Могла ведь заблудиться и пропасть,
Подобно легендарной китаянке,
Гулявшей
брегом озера в ночи,
Любуясь лунным сказочным сияньем.) [ 39 ]
Немедленно был вызван Ферамор,
А Фадладдин, пытающий поэта,
Какой же Вере он принадлежит,
Шиит? Сунит? Иль, может быть - язычник?!
Был прерван властным жестом Лаллы Рук.
И Ферамор, усевшись поудобней,
Продолжил свой волнующий рассказ:
[ 38 ] - Феерия Фонарей, проводится в Янчжоу с большой пышностью и
великолепием, освещение там настолько роскошно, что, согласно легенде,
император однажды, не имея возможности открыто оставить заседание суда, чтобы
почтить праздник своим присутствием, вместе с членами своей семьи доверился
магу, который обещал доставить их туда в одно мгновенье. Маг исполнил обещание,
доставив семью императора в Янчжоу по облакам, в карете, запряжённой белыми
лебедями. Обратно император прибыл с той же скоростью и экипажем, и в суде
никто не обратил внимания на его отсутствие. (Т.М.)
[ 39 ] - Существует древнее предание о своенравной девушке любившей в одиночку
гулять по берегу ночного озера и растворившейся в лунном сиянии. По другой
версии, это несчастный случай, который произошёл в семье известного мандарина,
дочь которого, идя однажды вечером по берегу озера, оступилась и утонула.
Безутешный отец, желая найти её, заставил жителей зажечь все фонари в округе.
Год спустя, в тот же самый день, они снова зажгли все фонари и стали повторять
эту церемонию каждый год, превратив её в традицию. (Т.М.)
XCV. Ах, юноша, чреда твоих скитаний
Не ведает ещё тех испытаний,
Которые тебе уже грозят.
Фаланги македонской частоколы
И греческий огонь - не устоят
Перед оружьем, грозным и тяжёлым,
Которым обладает женский взгляд.
В нем - магия, могущество, коварство
И нет от ран защиты и лекарства.
XCVI. Сиянье женских
глаз смертельно-сладко,
Оно сражает исподволь, украдкой,
Блеснуть так лишь отточенный клинок,
Небрежно в ножны брошенный способен.
Сей взгляд - любовь, лукавство и порок -
Красноречив, и как немногословен!?
Но тот, кто сдержан, холоден и строг,
Достойно красоте воздав поклон,
Не может ею быть порабощён.
XCVII. Рассветный луч
преград нигде не знает,
В гарем войти ему - кто помешает?
Он к утреннему таинству призвал,
К высокому искусству облаченья
В шелка одежд, тюрбанов, покрывал,
Так, чтобы скрыть лица румянец тенью,
Чтоб из покровов только глаз сверкал,
Всего один, способный взять в полон,
Ах, как им восхищался Соломон! [ 40 ]
[ 40 ] - Соломон – царице Савской: «Ты восхитила мое сердце лишь одним из твоих
глаз».(Т.М.)
XCVIII. Плели тюрбаны,
словно крылья птицы,
Порхающие руки мастерицы,
А нимфы не теряли время зря -
И хна для них послушно превращала [ 41 ]
Фаланги пальцев - в грозди янтаря,
И розовые веточки кораллов;
Кохола колер, чудеса творя, [ 42 ]
Дарил их взгляду магию теней,
Достойную избранниц королей.
[ 41 ] - Восточные женщины окрашивали кончики пальцев хной, так, чтобы они напоминали
ветви коралла. (Т.М.)
[ 42 ] Женщины чернят внутреннюю часть своих век порошком, называаемым черным
кохолом, для приготовления кохола, которое, к слову, занимало не один час,
лимон, тщательно очищенный от мякоти, заполняли графитом и окисью меди, затем
обугливали на огне, растирали с кораллами, корой сандалового дерева, жемчугом и
амброй. К пестрому составу добавляли… крылья летучих мышей и кусочки кожи
хамелеона. Все это еще раз прокаливали, смачивали розовой водой и растирали в
порошок. В итоге получалась смесь ярко-зеленого цвета. Ничего удивительного,
что нарисованные ею «стрелочки» служили не только для красоты: запах краски
отпугивал назойливых насекомых.
«Ни одна из этих леди, не считает себя
полностью украшенной, пока не окрасила свои волосы и края век порошком
свинцовой руды. Когда эта операция выполнена, опускают сначала в порошок
маленькое деревянное шило толщины иглы, и затем прорисовывают веки вокруг
глаза, так получают живое изображение, которое Пророк (Jer. iv. 30), видимо,
считает живописным исполнением глаза. Эта практика несомненно очень старинная.»
(Т.М.)
XCIX. Волшебный
взгляд красавиц так сияет,
Летит, переливается, играет,
Как призрачный, полночный лунный свет
В аллеях засыпающего сада,
Их волосы хранят душистый след
Ночных цветов, их свежесть и прохладу...
Но мир брильянтов, золота, монет
Плоды с дерев невинности святой
Срывает похотливою рукой.
C. Вздохнёт
печально дева, вспоминая
Шатёр отца, и аромат элкаи, [ 43 ]
Услужливую тень её ветвей...
Воспоминанья спутаны и сла́бы,
Отчётлив только взгляд из-под бровей
Заезжего богатого араба.
Как сладко и тревожно было ей
Притягивать его палящий взор,
Сплетая танца кружевной узор.
[ 43 ] - Дерево, известное благовонным запахом произрастающее на холмах
Йемена.(Т.М.)
CI. Шагал Азим в
тиши роскошных залов,
Где тишину вода лишь нарушала,
Струясь в фонтанах яшмовых. Шагал
По тихим лабиринтам коридоров,
В коврах шагов не чуя, миновал
Изящных арок изразцы, и скоро
Увидел грандиозный, пышный зал,
Где сладкой амброю благоухал
Курящийся алоэ и сандал.
CII. И здесь, в
блистающем огромном зале,
Огни искристо, радужно сияли
Игрой безумной всех семи цветов
В струя́х фонтана. Дивно преломлялись
В богатых арабесках куполов,
Свежо блестели и переливались
В прозрачности мозаичных полов,
Подобно блеску раковин в волнах
На диких, красноморских берегах.
CIII. Здесь всё
великолепием дышало,
Которое влекло, но угнетало:
Здесь молодость, невинность, красота -
Безмолвные невольницы злодея,
Любовь - златая цепь, но не чета
Златой любовной це́пи Гименея,
В богатстве формы - духа нищета,
Здесь птицам, что не знают высоты,
Подрезали крыла́. Для красоты...
CIV. Как горько эти
комнатные птицы
Завидовали тем своим сестрицам,
Что щебетали в омуте листвы,
И в поднебесных кронах вили гнёзда,
В которые из хладной синевы
Ночной порой заглядывали звёзды.
Гарем… и здесь - бессрочный час Совы,
Взлёт к совершенству недоступен тем,
Кто сонно дремлет, как святой Эдем.
CV. Одежда воина не сочеталась
С помпезностью дворца. Ему казалось,
Что здесь когда-то встарь и обитал
Тот грешный царь, которого однажды
Пророк немилосердно покарал
За неуёмную к богатствам жажду. [ 44 ]
Но алчный дух живуч - он вновь восстал,
И Человека искушать готов
Наперекор возмездию Богов.
[ 44 ] - Царь Шедад, создавший восхитительные сады Ирим, имитирующие Рай,
за что Черный Ангел Смерти поразил его молнией. А затем Пророк
предал его творение огню. (Т.М.)
- Царь Шедад, сын Ада,
праправнук Ноя, заложил блистающий великолепием город. Когда город был выстроен
и царь увидел воочию, насколько он величав и богат, сердце его преисполнилось
гордости и тщеславия, и он решил возвести также царский дворец, окруженный
садами, которые могли бы соперничать с упоминаемыми в Коране райскими кущами.
За его надменность на него пало проклятие неба. Он и его подданные были стерты
с лица земли, а на его великолепный город, дворец и сад были наложены вечные
чары, которые скрывают их от взоров людей, и лишь изредка он предстает перед
ними, чтобы память о грехе царя сохранилась навеки (Ваш. Ирвинг «Легенда об
арабском астрологе»)
CVI. Но твёрд и убеждён Азим остался,
Что путь к свободе духа простирался
Не в приземлённой роскоши дворцов,
Изнеженных в плену сокровищ бренных,
Презревших наставления жрецов,
Желать сокровищ для себя нетленных.
Лишь самоотречение борцов,
У всех племён, в любые времена,
Прославило навек их имена!
CVII. К умеренности,
к схиме призывала
Богоподобных мудрость аксакалов,
Не роскоши покой её питал,
Священная энергия Свободы!
Не в саване богатых покрывал
Взрастает мирт. Из кладезя природы
Он в свой венок всё лучшее вобрал -
Здоровье, труд и к жизни интерес,
И свет, и целомудрие Небес!
CVIII. Что время?
Бесконечная пустыня...
Что Человек? Песчинка в ней... Гордыня
Влечет его оставить яркий след
На рубеже великих океанов -
Грядущего и Прошлого. Но нет,
Не алчность - путь к бессмертию. Нирваны
И Вечности достоин лишь аскет,
А алчущий, корыстный человек
Останется навеки - имярек.
CVIX. Каким же
возмутительным и странным,
Он видел лицемерие Моканны:
« Посланец Бога, Истины пророк -
Делами слов своих не подкрепляет,
А порождая лживость и порок,
Свои же проповеди оскверняет,
Обожествив свой царственный чертог.
Он - раб. И сам не ведает о том!
Но я пойду совсем иным путём».
CX. Так, роскошь и богатство
отторгая,
Азим тонул в них, сердцем ощущая
Их магии чарующий дурман;
Витающая сладость благовоний,
Поющий колыбельную фонтан,
Искрящийся пред ним в полупоклоне,
Звучал, как усыпляющий обман,
Как пчёл индийских предзакатный звон,
Облюбовавших лотоса бутон.
CXI. И сладкое
блаженство усыпляло,
Сознание, как будто, угасало
И растворялось в радостных мечтах,
Разгладивших волной морские дали
Любовных грёз. В мечтах, как в зеркалах,
Пока шторма лениво отдыхали,
Плескался свет, который в небесах
Сиял, как взгляд влюблённой Зелики,
В часы их встреч у медленной реки.
CXII. Усевшись у
фонтана на диване,
Азим поплыл в волне воспоминаний:
«Любимая, к тебе одной торю́
Тропу любви сквозь искушенья ада,
Твою улыбку я боготворю,
Иной себе не требуя награды,
И за неё судьбу благодарю,
И если в этом жизни смысл и суть,
Оправдан будет самый тяжкий путь!
CXIII. Тропой невзгод,
расстаться, но вернуться,
(Назло судьбе, спешащей отвернуться,)
В твоё сердечко, здесь – я господин,
Мне этот жребий небом уготован,
Я знаю, верю – только я один
Незримо - в нем, и жду святого слова,
Чтоб явью стать. Так в древней лампе джинн
Ждёт часа своего и день, и ночь,
Чтоб вмиг восстать и горе превозмочь.»
CXIV.Так размышлял
он, сидя у фонтана,
Вдруг, ветерок, дыханием нежданным
Принёс Азиму нежный сонный звук
Мелодии. Он к каждой новой ноте
Прислушивался, напрягая слух,
А вот и песнь, явленная во плоти,
В стремительном движеньи ног и рук,
В изгибах тел, в порхании ресниц
Сошла к нему в круженье тацовщи́ц.
CXV. Они, как сон, воздушно и
пугливо,
Послушные мелодии приливу,
Сквозь отблески светильников слепых,
Играя роскошью убранства платьев,
Струились стайкой светлячков ночных,
Дорожкой солнца в во́лнах на закате.
Был весел и наивен танец их,
Подобен пляске мотыльков в ночи
Над пламенем пылающей свечи.
CXVI. Точеных тел
раскованность и глянец
Раскосых жарких глаз питали танец
Невольниц Повелителя Цветов
Неистребимым вкусом вожделенья,
И пробуждали в сердце тайный зов
И силу неземного притяженья,
Лишь только шаг, и жест, и взгляд - без слов
Слагали гимн в божественной тиши
Молитву отправляющей души.
CXVII. Восторгом опалёнными глазами
Азим следил за нимфами-цветами,
Казалось, их природа создала,
С карандашом фантазии поспорив,
Мечтала, рисовала и... рвала́,
Искала в небе, на земле и в море,
Вот, наконец, нашла и собрала,
Соединив в одно слезу и смех,
Крыла́ и кандалы, любовь и грех...
CXVIII. Как перья
облаков, храня багрянец
Румян заката, колыбельный танец
Замысловатым кружевом плели
Над вздыбленным у берега приливом,
И растворялись в рдеющей дали,
Так нимфы, покружившись пред Азимом,
Растаяли в аллеях, что вели
В притихший сад, где серебро Луны
Явь обращало в призрачные сны.
CXIX. И пред Азимом
лишь одна осталась,
В глазах её растерянность плескалась,
Она застыла, лютню сжав в руках,
Ей прелести добавил беспричинный,
Сковавший тело ритуальный страх,
Пред чужаком, неведомым мужчиной,
Дерзнувшим появиться в сих стенах.
Лишь амулет сквозь ночь волос мерцал
И трепет любопытства выдавал. [ 45 ]
[ 45 ] - Один из головных уборов персидских женщин представляет собой легкую
золотую цепочку, с маленькой жемчужиной в тонкой золотой подвеске, размером с
монетку, на которой выгравирована аравийская молитва, и которая висит на щеке
ниже уха."(Т.М.)
CXX. И страх - ничто пред женским
любопытством,
С лицом открытым (экое бесстыдство!)
Приблизилась, затронула струну,
И, отгадав в глазах его скорбящих
Печали неземную глубину,
Аккордами тоски кровоточащей,
Воспоминаний грустную волну,
Терзающую боль душевных ран,
Качнула песней в стиле исфаган: [ 46 ]
[ 46 ] - Персы, как древние греки называют свои музыкальные стили по названиям
различных стран или городов, так стиль Исфаган - стиль Ирака.(Т.М.)
CXXI, CXXII. «Есть беседка у медленных вод Бендемира,
Там где в розовых кущах поёт соловей,
В снах прекрасных и ярких, как искры сапфира,
Вижу я себя в тихой беседке своей.
Годы детства ушли навсегда. Неужели
Ты остался лишь в песнях, мой сказочный мир?
Где сегодня звенят соловьиные трели?
Где цветут твои розы, родной Бендемир?
Лиру лета сменила осенняя проза,
Над остывшей водою поникли цветы,
Ах, как короток век восхитительной розы,
Как не вечно сиянье её красоты...
Розы гибнут, даруя порывам зефира
Навсегда ароматы и краски аллей.
Есть такая беседка у вод Бендемира,
Там где в розовых кущах поёт соловей.»
CXXIII. Она была наивна и смущённа,
И в игрищах любви не искушенна,
Обязанная песней пробудить
В отважном сердце низменность желаний,
В душе была не в силах преступить
Невинности черту. Пугливой лани
Природой не дано, как видно, быть
Добытчицей, с повадками живца,
Манящей в омут юного ловца.
CXXIV. И песнь её, как будто, возвращала
К родному, незабытому причалу,
Дарящему добро и чистоту,
И вольный голубь, свой полёт стремящий,
Лелея нечестивую мечту,
В коварный дом любви ненастоящей,
Тотча́с, был остановлен на лету.
Спектакль Моканны прост был и красив,
Но семена от плевел отделив,
CXXV. Азим отсек невинность от коварства...
Ах, как неугомонно бабье царство!
В божественном мерцаниии Плеяд,
Закутавшись в прозрачность балдахинов,
С сияньем звёзд сплетя смешливый взгляд,
Две грации, как будто на смотринах,
Уж, продолжая праздничный парад,
Змеились исступленно перед ним,
Их страстный танец был неукротим.
CXXVI. В нём было всё - мольба и дерзкий вызов,
И сети обольстительных капризов,
И откровенность сладострастных "па",
И сладкая эротика погони...
Их лёгкая, воздушная стопа,
Земли касаясь, отзывалась в звоне
Бубенчиков в коса́х. Ах, как скупа
В сравненьи с ними песня бубенцов
На древе Аллы, в кроне вечных снов... [ 47 ]
[ 47 ] - имеются ввиду колокольчики, которыми увенчаны деревья, окружающие трон Бога.(Т.М.)
CXXVII. Какою хищной красотой блестели
Алмазы их роскошных ожерелий,
И волосы струились за спиной,
Как клочья черной, непроглядной ночи,
А та, что воспевала дом родной,
Украдкою, потупив долу очи,
Блеснув, мелькнула павшею звездой,
И тайный, восхищённый взгляд мужской
Навеки в никуда взяла с собой.
CXXVIII. Но, вдруг, движенье танца оборвалось,
Дыханье страстных див перемешалось
Со вздохами полу́ночных цветов,
Чья нежная мелодия, казалось,
Из омута прохладного садов
Взойдя, вдруг, падала и растворялась
В палитре сладкой юных голосов,
Рождающих кипение в крови,
Слагая гимн блаженству и любви:
CXXIX, CXXX, CXXXI, CXXXII, CXXXIII, CXXXIV,CXXXV.
"О, Дух, в чьём дыхании слито
Стихий животворных дыханье,
Живёшь ты в горящих ланитах
И страстных любовных лобзаньях.
Ты - в радуге красок цветенья,
Во взгляде и шалость и робость -
И роза, без тени стесненья,
И синий застенчивый лотос.
Пришпорь безрассудное время,
Дух страсти, любви и блаженства,
Луна серебрит твоё стремя,
Чтоб вихрем лететь к совершенству!
Без радостных слёз
Любви не бывать,
Без молний и гроз
Букет не собрать,
Любовный удар -
И сладость и соль,
Блаженство и дар,
Страданье и боль,
Любовь заметёт
И стает, как снег,
Не долог её
Восторженный век,
Стечёт, как вода,
Успеешь испить?
Земле никогда
Эдемом не быть!
Приди, урони своё семя,
Дух страсти, любви и блаженства,
Час полной Луны - твоё время,
Чтоб вихрем лететь к совершенству!"
CXXXVI. Но горше срама вражеского плена
Ему казалось буйство этой сцены,
Не страсть оно будило в нём, а злость -
Искусство в нем, как будто, потерялось,
Любовной песней не отозвалось
В душе, где эхо страшных битв металось.
В уставшем сердце, кто желанный гость?
Улыбка, нежность, радость. И цветы.
Иной ему не надо красоты.
CXXXVII. От грешных сцен соблазна и услады
Азим свой взор отворотил с досадой,
Он обратил его к убранству стен,
А там чредой безмолвной выступали
Панно, картина, тонкий гобелен...
И яркою палитрой наполняли
Затертый контур позабытых сцен,
Напомнивших из глубины веков
Кристальную эротику Богов.
CXXXVIII. Могущество карандаша и кисти
Взывало к жизни чувственной, но чистой,
К высокому искусству, к красоте
Неброской наготы полуприкрытой,
Так горсть планет в небесной высоте
С фантазией дочерченной орбитой,
Где места нет греховной суете,
Сияет неподдельной красотой
И девственною ма́нит чистотой.
CXXXIX. Здесь Соломон -, любовник, царь и Гений,
В пылу своих амурных похождений
Премудрость жизни с жадностью черпал
В глазах возлюбленной царицы Савской, [ 48 ]
Здесь Магомет Коран переписал,
Обман с любовью породнив и лаской, [49 ]
Здесь нежную Зулейку возжелал
Мальчишка-гебр, но искушенья страх
Гнал прочь его, с желаньем не в ладах. [ 50 ]
[ 48 ] - Вообще предполагалось, что у мусульман запрещено изображение всего живого; Однако, Тодерини показал, что, хотя практика запрещается Кораном, они склонны к красивым изображениям людей. Из работ г. Мерфи, также, мы видим, что у испанских арабов были свои соображения на этот счёт. ( Т. Мур)
[ 49 ] - Сюжет о страсти, испытанной Магометом к Марии, в оправдание которой он добавил новую главу к Корану.(Т. Мур)
[ 50 ] - Зулейка - имя жены Потифара, некоторые аравийские авторы также называют ее Раиль. Страсть, которой воспылал к ней иранский раб, легла в основу поэмы на персидском языке, имевшей название "Yusef vau Zelikha"; копия рукописи которой имеется библиотеке Оксфорда.(Т. Мур)
CXL. Бредя в приливах призрачного света,
Азим читал нетленные сюжеты,
И встал заворожённо у окна,
Где лунная полно́чная прохлада
И блеск полей безжизненного сна
Сочились из серебряного сада.
Невидимая жизни сторона,
С божественным началом, не земным,
Как будто, приоткрылась перед ним.
CXLI. И музыку, что душу развращала,
Божественность в молитву превращала.
О! Разве мог сейчас он не мечтать,
Восторженно заглядывая в вечность,
О той, кого он призван обожать?
Мечтай! Твоих мечтаний скоротечность,
И тщетность их, нетрудно предсказать,
Как скоро с этой сладкою мечтой
Простишься ты за роковой чертой!
CXLII. Вспорхнув, исчезли нимфы, песня стихла,
Но в тишине, что вслед за тем возникла,
Он одиночества не ощутил -
Несдержанное, горькое страданье
Он в глубине аркады уловил.
Кто во дворце любви и ликованья
Такую горечь в сердце накопил,
Что даже тот, кто цепко горло сжал,
Рыдания в груди не удержал?
CXLIII. Он обернулся. В сумрак устремлённый
Тревожный взгляд его узрел склонённый
К колонне скорбный, женский силуэт
Под сенью траурного покрывала,
Где ярким украшеньям места нет.
Вот так же скорбно, в чёрном, провожала,
Полна предчувствий горестей и бед,
Его в поход когда-то Зелика.
И годы растянулись, как века́.
CXLIV. Но помнил он горячие ланиты
И слезы горем глаз её убитых,
Непроизвольно руки протянув,
Азим хотел помочь ей распрямиться...
Но, рухнув на колени и прильнув
К ногам его подстреленною птицей,
И покрывалом, как крылом, взмахнув,
Она лишилась чувств. И в этот миг
Увидел он смертельно бледный лик.
CXLV. На лике том свой след года мучений
Оставили, но не было сомнений -
Пред ним была ОНА. Лишь он один
Божественность был разглядеть способен
Меж полуразвалившихся руин
Святыни, той, чей взгляд сейчас подобен,
Пришедшему со дна ночных глубин,
Скупому блеску меркнущей звезды,
В котором нет ни счастья, ни слезы.
CXLVI. А в давний час разлуки поневоле,
Её глаза, исполненные боли,
Лучились неземною красотой,
По-своему их красило страданье,
Так красит мрак густою темнотой
Царицы Ночи [ 51 ] бледное сиянье.
Мгновение! Не ускользай, постой!
Последним блеском взгляда покажи,
Что ясен свет живой ещё души!
[ 51 ] - Ночной цветок (Т.И.)
CXLVII. Лишь Небеса судьбу души решают:
К себе влекут? В геенну низвергают?
Сомнения - они не для меня!
Из всех сокровищ мира выбирая,
Которые блистая и маня,
Толи́ки малой от блаженства Рая,
Не стоят. Ни полцарства, ни коня...-
Сто тысяч раз, с надеждой, вновь и вновь,
Я выберу тебя, моя любовь!
CXLVIII. И в нежном нетерпеньи с уст Азима
Лобзание спешит к глазам любимой.
И саван тьмы, как рыхлый талый снег,
Стал оседать, являя первоцветы
Из-под её полузакрытых век,
Весны грядущей первые приметы.
Проснувшись ото сна, длиною в век,
Глаза блеснули утренней звездой...
«Очнись, любимая. Я здесь... Я - твой!
CXLIX. «Судьбе угодно так распорядиться,
Чтоб вновь двоим в одно соединиться.
Вновь нежностью своей и чистотой
Меня ты от беды лихой укроешь,
Ты вновь моя и снова я – с тобой,
Под сенью скорби чувств своих не скроешь:
Пробил наш час – порока Гений злой
Бессилен предо мной, уж мчится прочь,
Так луч зари рвёт в клочья бездну-ночь!»
CL. Наивный мальчик! Как легко и просто
Души кровоточащую коросту
Бесследно уничтожить захотел!
В одно мгновенье взгляд её затмился,
Лицо вновь стало бледное, как мел,
И слабый голос с уст едва сочился.
От слов её Азим оцепенел:
«Чиста? О, нет… Свидетель – Сатана,
Из камня сердце, и душа – черна!»
CLI. Казалось, что минуту просветленья
Тотча́с сменило полное затменье.
Небесный блеск души её светил,
Где прежде взгляд влюблённого мальчишки
С восторгом отраженье находил,
Прожорливая тьма, без передышки,
Глотала, набираясь новых сил,
И в сумрачный покров вертепа зла
Неслышною гадюкою ползла.
CLII. И тьма, как смерть, границу прочертила,
Отчётливо и грубо разделила:
Ей – адов мрак, ему – небесный свет.
Жестоко и легко, без объясненья –
Их друг для друга в этой жизни нет.
И боль, пронзившая в одно мгновенье,
Была сильней страданий долгих лет:
Одно мгновенье – горестный рубеж,
Мечтаний крах, крушение надежд!
CLIII. «Душа черна, и глубока в ней рана –
Ужасный след коварного обмана.
Но искра в ней – любовь, блаженство, рай…
Её почуяв, дьявол злобно ропщет,
Но ты, любимый, твёрдо верь и знай –
Сей искры он копытом не растопчет.
И я молю – меня не проклинай,
Лукавый демон день и ночь твердил
О гибели твоей и… убедил…
CLIV. «Случись в канун опасности военной
Нам умереть с тобой одновременно,
Оплакивать тебя бы не пришлось,
И удалось бы избежать обмана,
Но слёз бессильных столько пролилось,
Сколь вод и соли в бездне океана.
Твои шаги мне долго ветер нёс,
И даль дороги видит до сих пор
Мой помутневший от страданий взор.
CLV. «Душа моя черна, мертва, бесплодна,
Отвержена и Небу неугодна,
Печать проклятья – на моих губах.
Я думала, что дьяволу служенье
Ведёт меня к тебе… Увы и ах…
Оно мне принесло лишь униженье,
Грехопадение, позор и страх.
Заплачь о грешной участи моей,
Молю, не проклинай, а пожалей.
CLVI. «Ты прав и чист передо мной и Небом,
И сердцу твоему обман неведом,
Так что же в этот дом тебя влечет?
Здесь, на души пустынном пепелище
Свою добычу дьявол стережёт,
Душа и сердце – дьяволова пища.
От князя Тьмы лишь Небо сбережёт:
Бежать отсюда, милый мой, спеши
И хладной тьме не отдавай души»
CLVII. «Любимая, сквозь годы и страданья,
Нам Небо посылает испытанья.
Лишь Небесам дано судить и знать
Уродуем мы землю или красим,
Любовью нас карать иль награждать,
Ад или Рай – в любви две ипостаси:
Одна – порок, другая – благодать.
Молись и верь, что возгорится вновь
Звездой небесной чистая любовь!
CLVIII. «Ты, милостью небесной, как и прежде,
Вновь обретёшь невинность и надежду.
Молю тебя, во имя всех святых,
Бежим со мной…»
«с тобою? О, блаженество!
Так вот цена терзаний, мук моих –
Прощение, любовь и благоденство,
И сладость встречь в объятиях твоих,
Чтоб в радости и в горе, до конца
Разлуки вновь не ведали сердца.
CLIX. «И ты, мой благородный покровитель,
В закатный час, в Небесную обитель
Молитву принесёшь, чтоб защитить
Пред Небом ниц упавшую рабыню
Не смеющую взгляда обратить
На чистую, безгрешную святыню
И за грехи прощения просить…
Пусть Ангелы, свершая правый суд,
Простив её, на Небо вознесут!
CLX. «Сомненья прочь! Бегу! Лечу с тобою!»
Но, вдруг, заставил вздрогнуть их обоих
Кошмарный, как из преисподней, глас:
«Как скоро клятву ты свою забыла!»
И этот глас тотчас её потряс.
Она, как изваяние, застыла,
Лишь простонав, не поднимая глаз:
«О, нет. Проклятья мне не пресупить,
Тебя могу я только погубить…
CLXI. «Мне не дано покинуть это место.
Я проклята. Я дьявола невеста,
И эхо страшной клятвы до сих пор
Пугающе звучит в моём сознанье:
Бессмысленный, невнятный, лживый вздор –
Синюшных вурдалаков бормотанье,
А кровь причастья – дьявольский кагор,
Что душу обращает в тленный прах,
Горит, как язва, на моих губах.
CLXII. «Сердца, что дьявол разделил чертою,
Нам не соединить своей рукою.
Никто не в силах время вспять вернуть.
Нам ныне суждено навек проститься.
Спасайся сам, меня же – позабудь…»
Она, как чёрная, ночная птица,
Лучам восхода подставляя грудь,
Светила диск стремглав пересекла,
Растаяв, как предутренняя мгла…
Весь день пути принцесса Лалла Рук
Как будто, вновь и вновь переживая
Печальную историю любви,
Оскоминкой проникшую ей в сердце,
Задумчиво глядела в небеса.
Там, далеко, в небесной синеве,
Фантазии волшебными кистями,
Средь серебристо-серых облаков,
Её воображенье рисовало
Те сцены, о которых Ферамор
С печалью ей поведал этой ночью,
И в образе несчастной Зелики,
Себя принцесса, то́тчас, узнавала,
А в лике безупречного Азима
Ей мнился благородный Ферамор,
Так ясно и наглядно показавший,
Что сущность страстной, преданной любви
Подобна тайне яблок Истахара -[ 52 ]
В них никогда не сможешь угадать,
Где сладкая, как сахар, половинка,
Где горькая, как зыбкая полынь?
Так время шло. Клонился день к закату,
Переправляясь через реку вброд,
За странным и таинственным обрядом
Ей довелось невольно наблюдать:
У берега младая индианка,
На глиняное блюдо поместив
Мерцающую пламенем лампадку
И свежий, яркий розовый венок,
С благоговеньем, трепетной рукою
Доверила всё это воле волн.
Она так озабоченно следила
За мечущимся в во́лнах огоньком,
Что никого вокруг не замечала,
Как-будто в это время и сама
Меж бурных волн отважно проплывала.
Смысл этой сцены то́тчас пояснил
Давно в долине Ганга проживавший
И знавший сей обычай проводник.
Подобие такого ритуала
Там можно столь же часто наблюдать,
Как сумерки над спящею рекою,
Украшенной сиянием всех звёзд.
Сей ритуал был жертвоприношеньем
За тех, кто выбрал дальние пути
От их друзей. О радостном исходе
Далёких странствий твёрдо извещал
Не гаснущий до кромки горизонта
Сияющей лампадки огонёк.
С тревогою и радостной надеждой
Следила ещё долго Лалла Рук
За огоньком, плывущим по теченью,
И думала: «Как зыбок этот мир...
В нем все мечты о счастье и надежды -
Не более, чем слабый огонёк
В объятиях бесчувственной стихии...»
Она в молчаньи грустном провела
Остаток дня, до самого привала.
Но грусть её - аккордом - Ферамор
Развеял, словно утреннюю дымку,
Он радостью наполнил ей глаза
И нетерпеньем – «… что-то будет дальше?
Ах как зануден этот Фадладдин...
Сидеть в моём присутствии, конечно,
Поэту неприлично, но тогда -
Всем сесть велю я... В виде исключенья...
Ну вот, прекрасно, можно продолжать...»
И царственно кивнула Ферамору.
[ 52] - В провинции Istakhar растёт такой сорт яблок, которые с одной стороны сладкие, а с
другой горькие. (Т.М.)
* * *
CLXIII. Военный град был неохватен взглядом,
Подобно Шалимара [ 53 ] колоннадам
Взметнулись ввысь златые купола -
Шатры, кумач атласных павильонов,
Оружья блеск, доспехов зеркала,
В златых кистях хоругви легионов...
Но, чу! Тревога к битве позвала!
Мгновенье - топот, ржанье, вопли, хруст,
Ещё одно - и город мёртв и пуст...
[ 53] - Дворец-сад в Кашмире.
CLXIV. И тишь вокруг, век стана так недолог(!),
Лишь ветер колыхнёт пурпурный полог
Покинутого воином шатра,
И тучей встанет пыль над горизонтом,
А угли прогоревшего костра
Кровавый пир пророчат. И экспромтом
Бодрящий клич проносится: «Алла!»
Единый, общий, как святой Коран,
Для всех разноязыких мусульман.
CLXV. Чей перст, играя, правит сей армадой
С такою легкостью, с такой бравадой?
Чей Чёрный стяг трепещет на ветру?
Халиф из Мерва ждёт гостей незваных!
Кровавым гимном в дьявольском пиру
Грохочут боевые барабаны
И глушат монотонную игру
Рожков и флейт, гудящих вразнобой,
И абиссинских труб протяжный вой.
CLXVI. Так принял повелитель Хорасана
Надменный вызов, брошенный Моканной.
Вскормлённые победами войска,
Блистательные воины Востока,
Клубясь, как грозовые облака,
На битву шли. И орды лжепророка
Сметёт оруженосная рука,
Её немилосердная ладонь
Несёт им меч и «греческий» огонь.
CLXVII. О! Месть халифа будет столь жестока,
Сколь дерзки богохульства лжепророка!
Он на Святой Могиле клятву дал [ 54 ]
Поймать и обезглавить самозванца.
И каждый воин, как молитву, знал:
«Гяуров, до последнего повстанца,
Предай мечу, чтоб ворон расклевал
Неверных прах. И жалость к ним отринь!
Отмсти за честь поруганных святынь!»
CLXVIII. Такую мощь, когда-либо, едва ли
Под Черные знамена собирали -
Горячих горцев конный авангард,
Дамасские воинственные кланы,
И частокол из сабских алебард,
Меж чёрных мавров - белые султаны
Улан индийских. Словно леопард,
Изящный, дикий, чёрно-белый кот,
Святое войско двигалось вперёд.
[ 54 ] ] – По-видимому, имеется ввиду священная гробница Имамзаде Хусейн, в которой покоится тело одного из правнуков пророка Мухаммеда.(И.Т.)
* * *
CLXIX. Бесчисленны Моканны легионы,
Но в ремесле войны неискушённы,
То были тьмы озлобленных слепцов,
Обманутых лукавым самозванцем,
Язычество - религия отцов,
Роднило их под знаменем повстанцев
С непримиримым племенем бойцов,
Познавших унижение и срам
В насильном обращении в Ислам.
CLXX. Пыля копытом небо Хорасана,
Летели в бой джигиты Туркестана.
Шеломом в перьях на рыси́ кивал
Узбек-баши. Покрыв, как море, сушу,
Сойдя с седых, обледенелых скал,
Сыны заоблачного Гиндукуша
Текли на рать, катя за валом вал.
Под Белым стягом шли, восстав с колен,
Бесчисленные полчища туркмен.
CLXXI. Но не было средь них таких гонимых,
Униженных и столь непримиримых,
Как племя обожателей огня,
Несущих ненавистным сарацинам
Святую месть. Копытами коня
Мечтающих прогарцевать по спинам
Проклятых мусульман. Итак - резня!
Они за честь поверженных Богов
На пики взденут головы врагов!
CLXXII. Две Истины, две Веры. Нет средины.
Они, как Бог и Дьявол, двуедины.
Халиф воззвал: «Вперёд! И с нами Бог!
Алла акбар! Обрящет Небо павший!»
В ответ призвал повстанцев лжепророк:
«Смелей иди на битву, раб восставший!
Великий Эблис мусульман обрёк
На страшную, но праведную месть,
Вернув рабу растоптанную честь!»
CLXXIII. И рать на рать пошли живой стеною,
Кровь полилась кипящею рекою
К ногам бойцов, рождая океан.
Уж дважды восходящее светило
В дыму, объявшем битву, как туман,
В непримиримой схватке находило
Язычников и истых мусульман.
Слепая Вера в Божью благодать
Вела слепцов друг друга истреблять.
CLXXIV. И был день третий. Орды лжепророка
Армаду повелителя Востока
Вспять повернули, в бегство обратив,
На землю Чёрное низвергли знамя.
Триумф! Победа! Посрамлён халиф!
Но, вдруг, у беглецов над головами
Как гром с Небес, толпу остановив,
Пронёсся клич, вернул бегущих в строй,
И с новой силой грянул смертный бой!
CLXXV. Кто властной и решительной рукою
Вновь бросил малодушных в пекло боя?
Подобно Ангелу, который вёл
Святую рать к победе при Бедере, [ 55 ]
Он был азартен, смел, свиреп и зол,
И в собственном бессмертии уверен,
Сто тысяч жизней, будто бы, обрёл
И Небом был уполномочен несть
Лукавому лжецу святую месть!
[ 55 ] - В исторической победе мусульман при Бедере Магомету
оказали помощь три тысячи ангелов во главе с Джабраилом. (Т.М.)
CLXXVI. В груди идущих в бой под Черным стягом
Вновь полыхнули ярость и отвага,
Они, разя повстанцев наповал,
Свою дорогу обагрили кровью,
Меж гибелью и бегством выбирал
Кровавый враг. И к страшному злословью
Моканна понапрасну прибегал,
Пытаясь бегство войск остановить
И снова ход борьбы переломить.
CLXXVII. Как облаков кочующая стая,
Гонимая ветрами, покидая
Луну в крови на небе штормовом,
Войска Моканны в панике бежали,
И лжепророк, в отчаяньи, мечом
Рубил подряд, и тех, кто отступали,
И наступавших, шедших напролом,
Но тщетны гнев, жестокость, боль и страх,
Когда всё решено на Небесах.
CLXXVIII. Никто не ведал, кто он и откуда,
Небесный воин, сотворивший чудо,
Пришедший, как из прерванного сна.
Тяжёлый меч, светящейся иглою
Рвал бездну тьмы и, достигая дна,
Дорогу метил юному герою
К шатру Моканны. Цель его ясна -
Святая месть. И он мостить готов
Свой путь отмщенья трупами врагов!
CLXXIX. Герой спешил, как видно, не напрасно,
С душой злодея всё уж было ясно:
Небесных серафимов караул
Сверкнув мечами в пламенных десницах,
Вокруг Моканны молча строй сомкнул,
Но не желая Небу подчиниться,
Забыв про стыд, злодей тотча́с нырнул
В безликий, обезумевший поток
Разбитых войск, бегущих со всех ног.
CLXXX. Он, словно хищник в русле водостока,
Захваченный врасплох шальным потоком,
В бессильной ярости к подножью скал
Летел, судьбу моля и проклиная,
Кружась, в кровавом се́ле утопал,
Который на пути всё пожирая,
Злой ум последней радостью питал:
Пред ним предстал его деяний плод -
Кровавой бойни гибельный исход!
CLXXXI. «Алла акбар!» - под радостные крики
Взлетали вверх хоругви, сабли, пики...
С уст воинов слетал благой мотив -
Колена преклонив, сыны Ислама
Хвалы запели Алле. Их халиф
Исполнил клятву - не приемля срама,
Мятежников жестоко подавив,
В пиру кровавом угостился всласть,
Возвысив Веру и Закон, и Власть!
CLXXXII. Кто в час триумфа по-солдатски прямо
Блистательному рыцарю Ислама
Не позавидовал? Посол Небес,
Он нёс доспехи и оружье Аллы,
И пылкий вызывало интерес
Героя имя. Музыкой металла
Оно звенело в тысячах сердец,
Как радостный, восторженный ответ
На гимн Небес, звучавший вкруг планет.
CLXXXIII. Но горе шло за ним по жизни следом,
Вкус радости побед ему неведом.
В душе Азима - мертвенная мгла,
В ней луч, как в Мёртвом море, растворится,
И как бы ни была заря светла,
Ей в глубину вовеки не пробиться.
И весь заряд душевного тепла
В объятьях хладных незаживших ран
Застыл, как замороженный фонтан.
CLXXXIV. Как памятник той нестерпимой боли,
Что он пронёс сквозь волю и неволю
С одним желанием - жестоко мстить
Тому, кто был единственной причиной
Несметных бед, кому не мог простить
Своей любви печальные руины,
Своих скитаний, нежеланья жить...
Моканна - мрачный Гений, лжепророк,
Молись! Грядёт немилосердный рок!
CLXXXV. Расчетливо, по-воински привычно,
Он, как пернатый, дерзкий, ловчий хищник,
С небес сорвавшись пламенной звездой,
Без колебания, в пучину боя
Швырнул себя. Он жертвовал собой
Не славы для. Не лаврами героя
Был одержим. А думою одной,
Одной мечтою - только бы успеть
Мир уберечь пред тем, как догореть.
CLXXXVI. Лишь горстка дерзких воинов Моканны,
Неся потери, презирая раны,
Но не смешав порядок боевой,
Врагу трусливо спин не показала,
Ожесточенно продолжая бой,
Она к вратам Некшеба [ 56 ] отступала.
И Белый флаг над гордой головой
Стал фетишем и символом борьбы,
А не мольбой к могуществу судьбы
[ 56 ] – город в Трансоксине (Т.М.)
CLXXXVII. Гарем в походе был ему обузой,
Но лжепророк не мог порвать союза
С одною только Жрицей - с Зеликой.
Она была при нем. Но не любовью
Он был прикован к ней, не красотой,
А страшной клятвой, про́литою кровью
И мрачной Люциферовой звездой,
Одной-единственной из всех светил,
Которой он колена преклонил.
CLXXXVIII. Он лгал себе - не Жрицею, а Жертвой
Избрал он Зелику. Страшнее смерти
Был жребий девы. Дьявола строка
Уродовала чистую страницу
В скрижалях осуждения греха.
Покуда продолжало сердце биться,
Его немилосердная рука
Сжимала душу, взятую в полон,
Он - Гений зла! Он - демон-игемон!
CLXXXIX. Ему обман, коварство, грязь и гадость
Дарили омерзительную радость,
И жертвоприношения, маня
Неистребимой тягой к своевластью,
Лишь добавляли адова огня
Его глазам. Он упивался счастьем,
При виде тех, кто гибли, вопия
И корчась в муках, в жертвенном огне,
В развязанной тщеславием войне.
CXC. Разгромленный в решающем сраженьи,
Не признавал Моканна пораженья.
Взгляд погрузив во мрак ночных полей,
С высоких стен Некшебских бастионов,
Он ясно видел сполохи огней
Костров. Он чуял поступь легионов.
Так гром и молнии в сезон дождей
Грозят бедой. Но лжепророк готов
Сразиться с мириадами врагов!
CXCI. «О! Ангел Тьмы, завистливый и низкий,
Могущество короны Ассирийской,
Развеяв взмахом чёрного крыла, [ 57 ]
Ты в ад низверг, где власть твоя безмерна,
Куда стезя порока привела
Халифа и Раба, что так же верно,
Как то, что породит ночная мгла
Чудовище. И мой последний бой
Покажется всем детскою игрой!
[ 57 ] - Синаххериб – Царь Ассирийский пал от руки своего старшего сына.(Т.М.)
CXCII. Шаги его я слышу за спиною,
Палач и Жрец! Железною рукою
Он пошатнувшийся присвоит трон,
И, отвратительной лучась улыбкой,
Из вас мучительный, ужасный стон
Он вырвет страшной, изощрённой пыткой,
Под вой рабов, спешащих на поклон.
Но даже в гроб ступив одной ногой,
Я радуюсь, заслышав этот вой!»
CXCIII. Но славы и позора очевидцы,
Всё ж продолжали на него молиться.
Числом, чем меньше, тем они верней.
В последний бой, в последней вспышке гнева,
Они седлали боевых коней,
Но, вдруг, слова далёкого напева,
Пришедшего из тьмы ночных полей,
Заворожили их и дикий пыл
Сей зов в ночи заметно охладил:
CXCIV.
«О! Братья, ратоборцы правой Веры,
Я - вестник Неба, той высокой сферы,
Где звёзды не купаются в крови,
Где тьма не укрывает злобной тенью
Жемчужину Земли - юдоль любви,
Пред ней все звёзды меркнут во мгновенье,
Так меркнет блеск Короны Герашида [ 58 ]
В сияньи глаз мудрейшего Али, [ 59 ]
Так тает ночь - посланница Аида -
В лучах рассветных утренней зари.
Возрадуйтесь, година лихолетья
В потоке бурном мрачных волн судьбы,
Уж канула. Счастливое известье
Победы вашей праведной борьбы
Начертано восторженно и прямо
В скрижалях подвигов на Небесах,
Повержен враг, и скипетр Ислама
Надёжно в ваших сохранён руках.
В сей Лунный час - явленье воли Неба -
Шлёт знаменье Святой родник [ 60 ] Некшеба»
[ 58 ] - Корона Герашида – символ власти шахиншаха Порвиза (Хосрова II).
[ 59 ] Али – имеется ввиду один из сподвижников (апостолов) Пророка, который, якобы, записывал суры Корана со слов Мухаммеда. Али обладал незаурядным умом и выразительным взглядом. В одной из песен во славу Али есть слова: « Корона Герашида меркнет перед сиянием, исходящим из под плюмажа твоего тюрбана…». Когда персияне хотят в превосходной форме выразить своё отношение к чему-то прекрасному, они говорят: «Это глаза Али». (Т.М.)
[ 60 ] – В Некшебе имеется термальный источник, почитаемый мусульманами как Святой.(Т.М.)
CXCV. Внезапно всё вокруг преобразилось,
Как будто ночь зарёю разродилась,
Святой источник яркий сноп огня
Изверг во тьму ночного поднебесья,
Палитрой яркой солнечного дня
Украсив город и окрест все веси,
Развеял тьму и, взоры всех пленя,
Внушал слепцам - у Веры сто дорог,
Но Вера-то – одна. Един и Бог!
CXCVI. Для всех, язычников и правоверных,
Как символ очищения от скверны,
Раскрасившая небо борозда
Явила Чудо. В ней и Знак Пророка,
И пламенем объятая Звезда -
Божественные символы Востока,
Взывали к миру. Раз и навсегда.
В бессильной злобе только лжепророк
Смириться с поражением не мог.
CXCVII. И чувствуя в глазах бойцов измену,
Предпочитая смерть позору плена,
Моканна, выхватив из ножен меч,
Воззвал: «К победе!». Во мгновенье ока
Врата Некшеба, будто дали течь,
И в них, подобно горному потоку,
Чтоб победить иль прахом в землю лечь,
Рванулись все, кто мог ещё держать
В руках копьё иль сабли рукоять.
CXCVIII. То был бросок на гибель обречённых,
Сминая мусульман, заворожённых
Небесным Знаком, лиходей достиг
Шатра халифа. Показалось, снова
Сравнялись шансы, но предсмертный крик
Стоявшего в дозоре часового,
Поставил войско на ноги и вмиг,
Как растревоженный пчелиный рой,
Сыны Ислама ринулись на бой.
CXCIX. Бивак вскипел. От забытья очнулся,
И дерзкий рейд Моканны захлебнулся.
Грудь - в грудь. Глаза - в глаза. Клинок - в клинок.
Симфония победы зазвучала,
Но это был ещё не эпилог.
Как молния, сквозь саван покрывала
Средь тех, кто под собой не чуя ног,
Спасался бегством, яростно сверкал
В улыбке хищной дьявольский оскал!
CC. Нет, не триумф был для Моканны важен,
Разгромом не был он обескуражен,
Его одна, как встарь, душила страсть -
Он, поле боя устелив телами,
Внушал живым, что лучше навзничь пасть,
Чем на колени встать перед врагами.
Он укреплял свою над войском власть.
Фанатики! Ответьте, почему
Вы, как и прежде, верили ему?
CCI. Однажды и безумец понимает -
На радуге небесной не играют!
Алхимик отрекается, устав
Варить в горниле золото из ртути,
Но Вера, даже в миф, но всё же став,
Пусть ложной, но усвоенною сутью,
Имеет свой, неколебимый нрав.
Владел Моканна хваткою ловца,
Которой Эблис связывал сердца!
CCII. Но только Зелика одна и знала,
Что скрыто за завесой покрывала -
Коварный заговор вселенской лжи
Сплетённый властолюбцем, лжепророком,
На гибель человеческой души.
А разум ненадолго, ненароком,
Как в огненной пустыне миражи,
Взрывал в ней непокорности вулкан,
И умолкал, как древний истукан.
CCIII. Моканна только в ней искал спасенье.
В Наряд венчальный, бусы, украшенья
Её он, как и в Мерве, облачил.
И пред толпой, как жертвоприношенье,
Невеста, чей жених - свирепый Нил,
Она предстала (страшное мгновенье),
Ей разум вновь с безумством изменил,
А изувер, уже не веря сам,
Внушал своим доверчивым рабам:
CCIV. «Вы отдадите Жрицу на закланье
Тем демонам, чьё злое заклинанье
Владеет ею? Адову печать,
Которая чело ей омрачает,
С неё лишь ваша Вера может снять!»
...Истошный вопль, ей горло раздирая,
Взметнулся к небу. Но истолковать
Лукавый изверг крик сей поспешил,
Как глас Небес, сошедший со светил...
CCV. О! Это было тщетное коварство,
От голода - всего одно лекарство,
Голодный собирал по колоску
Всё то, что взмахом сабля разметала,
И хлебу - даже малому куску -
Он верил больше. Вера покидала
Бойцов Моканны. В поле, на скаку,
Отряд тартарских горцев гарцевал,
Но не атаковал, а выжидал...
CCVI. Всё было тихо пред последним боем.
Настала ночь. С неимоверным воем
Окутанные пламенем шары
Обрушились на город, извергая
Фонтаны раскалённой мишуры,
И пламя, ненасытно пожирая
Дома и храмы, скверы и дворы,
Всё новых жертв искало – и до тла
Мгновенно выжигало их тела.
CCVII. В безумном танце адская фиеста
Живым в ночи не оставляла места,
Некшебских бань священная вода
Смешалась с кровью, в шелк огня одеты,
Казалось, что молитвой никогда
Пылающие пики минаретов
Не освятятся... Горе - не беда!
Некшеб уже не раз переживал
Осадных дней кровавый карнавал.
CCVIII. В зловещих отблесках горящих башен,
Взбешён, бессилен, но, как прежде, страшен,
Моканна понимал, что час проби́л,
Он обречён. Однако же, гордыня
Его душила. Сам себе не мил,
Как вопиющий в выжженной пустыне,
Он страх и ужас в голос обратил,
И душам погибающих во след
Летел его безумный, дикий бред:
CCIX. «Принять позор? Смириться? Сникнуть? Сдаться?!
О, нет! Нам выпал жребий жить и драться!
Сейчас, когда так близок наш успех,
Когда Господь призвал в иные сферы
Храбрейших, лучших, преданнейших... Всех,
Кто нёс в себе караты новой Веры,
А нас избрал наследниками тех,
Кто пал в борьбе, но завещал нам жить.
Нам судьбы мира выпало вершить!
CCX. «Где ваша Вера в свет Звезды Востока?
Ещё вчера я был для вас пророком,
Сегодня страх вам разум смог затмить,
Но вы забыли как смертельно жало
Во взоре славы. Всё труднее скрыть
Его в покрове мрачном покрывала,
Оно готово вмиг испепелить
Мильон врагов. Сей взор так долго спал,
Но пробужденья час уже настал!
CCXI. «И убедиться в этом вам воочью
Представится возможность нынче ночью.
О! Это будет праздничный обряд,
Где голод обессиленного тела
Бойцы обильной пищей утолят!
Испив вина от лучших виноделов,
Измученные души воспарят
До Райских Врат. И я, как обещал,
Явлю свой взор из плена покрывал!
CCXII. «И снова - в бой! В котором взор явленный
Рассеет тьмы ревущих по Вселенной!»
В снедаемых сомнением сердцах,
Упоминания о новой жизни
Перебороли голод, боль и страх,
Рождая жажду скорой сытной тризны,
И в такт словам - оружья мерный взмах,
В чеканном трансе вторили они:
«Яви свой взор, яви, яви, яви!!!»
CCXIII. Желая лицезреть Ворота Рая,
Не чувствуя обмана и не зная,
Что значило «испить и воспарить»,
Они, из сил последних выбиваясь,
Плясали среди мёртвых во всю прыть,
Воинственными криками пытаясь
Оставшихся в живых приободрить
Из рваной раны вырванной стрелой
Один из них взмахнул над головой.
CCXIV. И грянул пир! И разгорелась тризна!
Моканна вновь возвышен, снова признан,
Над ним взошла кровавая Луна,
Горя в багровом отсвете пожара.
И Зелика была обречена
Всё это видеть. О, Господня кара!
Как ты немилосердна, как страшна...
Богатый стол с обильною едой,
Что ни сервиз, ни кубок - золотой.
CCXV. Вновь человечье гнусное отродье
Он с лёгкостью купил. Чревоугодье
Ниспослано, как искушенье, но...
От голода дрожащими руками
Они хватали пищу. И вино
Отхлёбывали жадными глотками...
И лжепророку делалось смешно
При виде жертв своих. Он хохотал
Безудержно и злобно. Он-то знал,
CCXVI. Что траурное выльется веселье
В немое, похоронное похмелье.
Тем временем кружиться продолжал
Безумный жернов адской вакханальи,
Где раб плясал, орал, хлебал, жевал,
Где сытые и пьяные канальи,
Вдруг, с ног валились. Навзничь. Наповал.
Во тьму небес послав стеклянный взгляд,
С глотком вина испив смертельный яд.
CCXVII. Слепая Вера! Коль иной не надо -
Вот за неё достойная награда!
За преданность, за воинскую честь,
Которую в боях не растеряли,
Была наградой варварская месть.
Последние бесславно умирали,
В мученьях ублажали злую спесь,
В кулак сжимая пальцы пред собой
Бессильной непослушною рукой...
CCXVIII. Злодей, как надоевшее забрало,
Сорвал с себя завесу покрывала,
Богоподобный, некогда, кумир,
Сейчас, звериной исказясь гримасой,
Как яростный кладбищенский вампир,
Застигнутый врасплох рассветным часом,
Затравленно глядел на этот мир,
В котором он величья не снискал,
И мир его с позором отторгал...
CCXIX. Но, глядя жертвам в мёртвые глазницы,
Он продолжал куражиться, глумиться:
«Тупые черви! Гнусные рабы!
Вы отыскали путь в свою нирвану?
Весь мир взнуздав, поставив на дыбы,
Вы оказались жертвами обмана.
Покойтесь с миром, знайте, если бы
В бою вы оказались всех сильней,
То стал бы жребий ваш куда страшней!
CCXX. «И ты, о, Жрица, юная невеста,
Займи, как подобает, своё место,
Не бойся их, они - лишь мертвецы,
Иль мёртвых никогда ты не видала?
Мои ночные гости, храбрецы,
И в честь твою наполнили бокалы.
Но что это? Все пья́ны? О, глупцы!
Тупая жажда, ум опередив,
Вскачь пронеслась, бокалы осушив.
CCXXI. «Не грех бы и невесте причаститься...
Достаточно для вен горячих Жрицы
И капли драгоценного вина,
Чтоб прелесть уст сумела сохраниться -
Счастливому любовнику она
Позволит поцелуем насладиться
И, поделившись ядом с ним сполна,
Исполнит то, что я не смог свершить,
Чтоб Эблиса достойно ублажить!
CCXXII. «Лишь мёртвый враг в бою имеет ценность,
Лишь мёртвому прощаю я надменность,
Хотя мой жребий тоже - умереть,
Но только не голодной смертью твари,
Что заживо сгниёт. Не до́лжно сметь
Глумливому рабу в грязи и гари
У ног своих с презреньем лицезреть
Пророка прах. Пусть смерть. Но после них!
Я буду здесь последним из живых!
CCXXIII. «Настал мой час... Я полон нетерпенья.
Последнего ждёт тело омовенья,
В роскошной ванне, где, сомненья нет,
Кипящее таинственное зелье
Мой дух убережёт. На много лет
Она желанной станет мне купелью.
Свидетельствуй, и помни мой запрет,
Никто живым отсюда не уйдёт.
С собою в царство мёртвых унесёт
CCXXIV. «Души моей упокоенья тайну.
Уйду не навсегда, и не случайно
Вернусь в кровавых отблесках зари,
И в честь мою, с усердием и тщаньем
По всей Земле воздвигнут алтари,
Где я глупцам за всё воздам закланьем.
Вампиры, вурдалаки, упыри -
Жрецами станут в них и на крови
Мне поклянутся в Вере и любви.
CCXXV. «И постулаты этой новой Веры -
Расчётливо-невнятные химеры,
Предательством наполнят паруса
Отправленного Дьяволом ковчега
С проклятием в Эдем, на Небеса,
С земного, отвоёванного брега.
Да, выпадет кровавая роса,
Мою дорогу к трону окропив,
Безвластие и ложь объединив!
CCXXVI. «И ныне не рождённые монархи -
Царьки, князьки и церкви иерархи,
Уже обречены. И проклинать
Меня из века в век найдут причины,
Мой Гений, Дух, божественная Стать,
Вернутся в мир под дьявольской личиной.
Тщеславие и жажду убивать
Я в людях разбужу и станут вновь
Земным блаженством ужас, боль и кровь.
CCXXVII. «Но, чу! Таран уж сотрясает стены,
Нет! Страха нет! Я избежал измены!
Здесь не найдут и сле́да моего,
А мётрвые всегда хранят молчанье...
Теперь - следи - пророка естество
Финал обряда нашего венчанья
Мгновенно обращает в божество,
Мой Дух, соединяя на века
С энергией святого Родника!»
CCXXVIII. По мраморным ступеням к краю ванны
Торжественно и зло ступал Моканна
И, устремив в неё безумный взгляд,
Как будто подчинял себе стихию
Кипящих вод. Свой дьявольский обряд
Он завершал в молчании. Вития
В нём утолил свой проповедный глад.
И, вдруг... прыжок. И брызг бурливый рой
Сомкнулся у него над головой.
CCXXIX. Так мёртвый город заключил в объятья
Живую жертву мрачного проклятья.
Одна средь голых обожжённых стен,
Держа в руках Моканны покрывало,
Она брела сквозь муки, смерть и тлен,
Ни для кого незрима, кроме Аллы.
Вновь проживая ужас жутких сцен,
Их, людям в назиданье и пример,
Поставить мог лишь лютый Люцифер!
CCXXX. А метроном осадного тарана,
Бодря сердца ревнителей Корана,
Секунда за секундой приближал
Падение Некшебских бастионов,
И мёртвый город, как живой, дрожал
Под градом ядер «жала скорпиона» [ 61 ]
И камень стен напора не сдержал,
Обвал звучал, как триумфальный гром -
Войска халифа бросились в пролом.
[ 61 ]- Катапульта для метания ядер с греческим огнём. (Т.И.)
CCXXXI. И первым в их рядах неудержимо
Судьба вела горячего Азима.
Но лишь осела пыли пелена,
Не яростный отпор остановил их,
А та кладбищенская тишина,
Повисшая, как на краю могилы,
Над мёртвым градом. Вот она, цена,
Которую за пару черных крыл
Моканна Люциферу уплатил.
CCXXXII. В немом туманном мареве рассвета
Расплывчатым, нечетким силуэтом
На фоне догорающих руин,
Навстречу, словно призрак, выступала
Фигура в белом. Шаг, ещё один...
О! Как знакомо это покрывало!
«Смерть Дьяволу!» - орали из-за спин,
«Святой халиф, он мой! - вскричал Азим,-
Расправлюсь с ним движением одним!»
CCXXXIII. Однако, в грудь врагу удар нацелив,
Азим сдержал коня. Конь, еле-еле,
Ступал вперёд, оттягивая миг
Триумфа. Враг обезоружен,
За покрывалом робко прячет лик,
И над челом уж Ангел Смерти кружит...
Но призрак, вдруг, рывком копья достиг,
И, древко обхватив, что было сил
Себя смертельной раной поразил.
CCXXXIV. И вмиг побагровело покрывало,
Но побледнел Азим. Что, вдруг, с ним стало?
В копьё вцепилась... девичья рука!
Долой с коня! И прочь с лица забрало!
О, Боже, правый, это - Зелика!
«Любимая..!» - но дева умирала,
В глазах лениво плыли облака,
И голову в к руке его склоня,
Она шептала: «Ты прости меня...
CCXXXV. «Молить о смерти Бога я не смела,
А умереть сама... нет, не сумела.
Как сладко смерть принять из этих рук...
Но я об этом даже не мечтала.
Я думала избавиться от мук,
Переодевшись в это покрывало.
Был должен, верно, каждый третий лук,
Напрвленный недрогнувшей рукой,
Тотча́с же, поразить меня стрелой...
CCXXXVI. «Ты - мой палач. Иного мне не надо,
И смерть из рук твоих - моя награда!
Её на жизнь, где счастье и любовь,
Поверь, я никогда не променяю.
Карай. Пусть очистительная кровь
Прольётся, раз и навсегда смывая
Позор и грех души моей. И вновь
Меня своей любимой назови -
То будет знак прощенья и любви...
CCXXXVII. «Твои уста пусть днём и ночью дышат
Молитвой обо мне. Её услышат,
Пред Аллой повторяя за тобой,
Все Ангелы. И высшее прощенье
Мне снизойдёт. Блаженство и покой!
Душа восстанет из Реки Забвенья,
И в снах тебе расскажет, милый мой,
О радости своей. Молись и знай,
Нас смерть не разлучит...Прощай... Прощай...»
CCXXXVIII. Летело время. Дни слагались в годы.
Неспешная Аму катила воды
У бре́га, где молитвой освящал,
И день и ночь, печальное надгробье
Согбенный старец. Зной ли предвещал
Пустынный ветер или мерной дробью
Слезился дождь - старик не замечал,
Пав на колена, из последних сил,
Он Небесам молитвы возносил.
CCXXXIX. И, как награда, словно озаренье,
В предсмертный час ему пришло виденье -
Нарядная, красивая - Она,
В последнем сладком сне ему явилась
И молвила: «Я Небом прощена́...»
Старик вздохнул и к небу устремилась
Душа его. Чиста и холодна,
Их ласково баюкает река -
Бок о бок спят - Азим и Зелика...
ПРЕДИСЛОВИЕ
(изъятие из биографического скетча Вильяма
Фрэнсиса Россетти и авторского предисловия
Томаса Мура)
Томас Мур ирландский поэт и исполнитель баллад. Он родился в Дублине в семье ирландского мелкого торговца 28 мая 1779 года и прожил долгую яркую жизнь, в течение которой он потерпел неудачу как актер, драматург и импресарио, но добился успеха в написании лирических стихов, и даже стал известен современникам как «Анакреон [ 1 ] Мур».
Его родители были католиками, и он, естественно, был воспитан в той же религии и придерживался ее на протяжении всей своей жизни. Его отец был бакалейщиком и торговцем спиртными напитками, или «бакалейщиком спиртных напитков», как этот бизнес называют в Ирландии.
Склонность к стихосложению проявилась у него еще в раннем возрасте. На четырнадцатом году жизни он написал сонет своему первому наставнику, мистеру Уайту, и сонет был опубликован в одном из дублинских журналов. В 1793 году Мур опубликовал в «Anthologia Hibernica» два стихотворения, и его многообещающие таланты стали настолько известны, что в 1794 году он получил гордое звание лауреата Гастрономического клуба Далки.
Благодаря знакомству с Робертом Эмметом, возглавившим неудавшееся восстание ирландских националистов в 1803 году и казнённого за государственную измену, Мур присоединился к Ораторскому обществу, а затем к более престижному Историческому обществу. Дублинский Тринити-колледж Мур окончил в ноябре 1799 года и перебрался в Англию, где учился в Мидл Темпле и впоследствии был принят в коллегию адвокатов, но литературные занятия не позволили ему заниматься юридической практикой.
В конце концов, его политические склонности и близость со многими лидерами оппозиции навлекли на него (после различных допросов, в которых он с честью отказался выступить с обвинениями против своих друзей) суровые упреки со стороны университетских властей, но он не участвовал ни в каком явно мятежном деянии, и репрессий в отношении его не последовало.
Лорд Мойра, леди Донегол и другие деятели светского общества приняли его с дружеской теплотой, и вскоре он оказался желанным гостем в высших кругах Лондона. Ни один умный молодой человек, лишенный каких-либо преимуществ по рождению или личным интеллектуальным способностям, никогда не пробивался с такой легкостью и без серьезных материальных затрат в этот светский рай. Но этому удивляться не стоило, поскольку поведение Мура среди высокопоставленных людей, было поведением человека, который уважал своё окружение, но не переставал уважать и самого себя.
В 1803 году лорд Мойра обеспечил ему должность регистратора Адмиралтейского суда Бермудских островов; он отплыл 25 сентября и прибыл в пункт назначения в январе 1804 года. Эта работа подходила ему немногим лучше, чем работа адвоката. В марте он отстранился от личного исполнения обязанностей и, оставив вместо себя замену, совершил турне по США и Канаде. Однако, сделал он это опрометчиво, поскольку заместитель Мура оказался нечист на руку, в бюджете Бермуд были обнаружены хищения на сумму 6000 фунтов стерлингов, ответственность за которые нес номинальный держатель этой должности. Это обстоятельство впоследствии стало предметом долгих судебных разбирательств.
В 1807 году вышел из печати первый сборник его стихов «Ирландские мелодии», имевший большой успех у читателей. За ним последовали «Мелодии разных народов» и «Священные песни», пользовавшиеся меньшим успехом.
В 1812 году Мур приступил к созданию самого крупного своего произведения «ЛАЛЛА РУК», которое наряду с «Ирландскими мелодиями» принесло ему мировую известность.
Годы создания этого эпического произведения были наполнены бурными событиями в личной и творческой жизни Мура. Здесь были и женитьба в 1811 году на мисс Бесси Дайк, женщине, которая стала превосходной и преданной женой и к которой он был очень нежно привязан, хотя и неписанные правила светскоой жизни время от времени серьезно вторгались в его домашнюю жизнь; и запутанные отношения вражды и дружбы с Фрэнсисом Джеффри (редактором Эдинбургского обозрения); и взаимоотношения с великим Джорджем Гордоном Байроном, с которыми Муру лишь по милости судьбы не довелось стреляться на дуэли.
«ЛАЛЛА РУК» была представлена читателю в 1817 году, и в этом «Восточном романе» мир нашел произведение sui Generis [ 2 ], уделил ему должное внимание и оценил его. Он был у каждого в руках, у каждого на устах. Ученые и восточные путешественники свидетельствовали не только о его исторической правдивости, но и о верности и красоте его живописных описаний. Оригинал выдержал семь изданий в течение года и обошел весь мир. Вскоре он был переведен на многие иностранные языки, включая персидский, и, как говорят, нашел много поклонников среди своих восточных читателей.
«Есть - писал Фрэнсис Джеффри в «Эдинбургском обозрении», - действительно, пассажи, не малые и не краткие, в которые, кажется, сам гений поэзии вдохнул свое богатейшее очарование, где мелодия стиха и красота образов так гармонично сочетаются с силой и нежностью эмоций, что они слились в один глубокий и светлый поток сладости и чувственности, который уносит дух читателя в долгие пути наслаждения».
Идея Мура всерьез заняться написанием восточной поэмы - занятие, ставшее очень модным, когда Байрон изобретал Гяуров и Корсаров. Этот проект обрел форму в произведении «Лалла Рук», за который издатель г-н Лонгман, не читая, заплатил чрезвычайно большую сумму в 3150 фунтов стерлингов; его публикация продлилась до 1817 года.
«Что бы ни думали о его поэтических достоинствах нет никаких сомнений, что Мур очень добросовестно работал над этим начинанием: он читал, писал, говорил и, возможно, думал по-исламски, и он, стих за стихом, опрокидывает читателя в конец страницы, в пучину пояснительных сносок, каковых по тексту произведения набралось на добрую главу (почти четыре сотни)». (Вильям Россетти).
Мур никогда не был в Индии; его жена была дочерью офицера Ост-Индской компании, но она родилась и выросла в Англии, и ее отец умер, когда она была ребенком. Более вероятным источником вдохновения для романа Мура, видимо, послужили четыре турецких сказки Байрона, опубликованные между 1813 и 1815 годами. Книга Мура содержит четыре длинных вставных главы, действие которых происходит в Индии и Персии.
Однако, «ЛАЛЛА РУК» является не просто ориенталистской фантазией об экзотическом Востоке. Во-первых, Мур включив сноски по всему тексту и почти 50 страниц научных заметок, явно стремился точно представлять индийскую, персидскую, среднеазиатскую и арабскую культуры, во-вторых, возможно, увидев в Индии такую же жертву британского империализма, он закодировал комментарии о подавлении британцами ирландского католического национализма в «ЛАЛЛА РУК».
По ходу повествования в сюжетной части романа бард Ферамор развлекает принцессу четырьмя песнями. Именно в этих песнях-стихотворениях возникают параллели с положением ирландцев в Британской империи. В «Покровенном пророке из Хорасана» знамя, когда-то связывавшее религию и политическое освобождение, становится «объединяющим знаком обмана и анархии». В «Пери и Ангел» - крылатая сущность приносит в дар Небесам последнюю каплю крови, пролитую героем, сопротивляющимся захватчикам своей страны, (Вот эта кровь - она святая/ Пролитая на поле брани/ Без сожаленья и терзаний). В «Обожателях огня» Ферамор восхваляет «смелую борьбу огнепоклонников Персии» - последователей «старой религии» - «против своих арабских хозяев». «Старая религия» - термин, применявшийся в Англии к католицизму.
Несмотря на политические подтексты, книга Мура не зря имеет подзаголовок «Восточный роман». В заключительной главе «Звезда гарема» мы переходим от политической и религиозной борьбы к своего рода примирению любовной ссоры, которая произошла между царевной Нурмахал и императором Селимом во время праздника Роз в Кашмире.
Книга Мура пользовалась бешеной популярностью, выдержав несколько изданий в течение года.
Сам автор, описывая процесс подписания договора с издателями книги, рассказывал:
«Г-н Перри, как мой представитель в договоре, любезно предложил учитывать дружеское рвение моего переговорщика, с одной стороны, и быстроту и либеральность, с которой его встретили, с другой, он полагает, что редко случалась сделка, в которой торговля и поэзия так выгодно отражались бы в глазах друг друга. Короткую дискуссию, которая затем произошла между двумя сторонами, можно уместить в несколько предложений. «Я придерживаюсь мнения, - сказал г-н Перри, подкрепляя свою точку зрения аргументами, которые я не имею права приводить, - что г-н Мур должен получить за свою книгу самую высокую плату, которую ему предлагали когда-либо за такую работу». «Это было, - ответили господа Лонгман, «Три тысячи гиней». «Точно так, - ответил мистер Перри, - и теперь он должен получить не меньшую сумму».
Таким был договор при том, что роман ещё не был закончен.
«Взгляд моего друга Перри на этот вопрос состоял в том, что эта цена должна быть назначена как награда за уже приобретенную репутацию, без каких-либо условий предварительного прочтения новой работы. Этот высокий тон, должен признаться, немало меня насторожил и встревожил; но и к чести и славе романа, а также издателей и поэта, этот очень щедрый взгляд на сделку был без каких-либо затруднений принят, и еще до того, как мы расстались, фирма согласилась, что я должен получить три тысячи гиней на момент заключения этого соглашения, хотя небольшая часть работы в ее нынешнем виде еще не была выполнена. Таким образом, в 1815 году, добившись некоторого прогресса в решении моих задач, я сообщил господам Лонгман, о состоянии работы, добавив, что сейчас я желаю и готов, если они пожелают, предоставить рукопись на их рассмотрение. Их ответ на это предложение был следующим: «Нам, конечно, не терпится прочитать поэму, но исключительно для своего удовольствия. Ваши чувства всегда благородны».(Т.Мур).
Случались периоды времени, когда Муру казалось, что он взял на себя непосильную ношу, и он готов был бросить работу над созданием своего «Восточного романа», однако высокое чувство ответственности и опасение репутационных потерь заставляли его вновь и вновь браться за изучение исторических документов, памятников восточной литературы, записок путешественников. Результаты такого кропотливого труда превзошли самые смелые ожидания.
«Уйму времени я потратил на написание нескольких историй, связанных с «ЛАЛЛА РУК». По мнению некоторых людей – это гораздо больше, чем было необходимо для реализации таких простых «фантазий». Но я всегда был довольно медлительным и кропотливым рассказчиком. Я чувствовал, что взял на себя большую ответственность, и не мог рисковать собственной репутацией, как и шансами на конечный успех. Поэтому в течение долгого времени после заключения договора, хотя в целом и немало потрудившись, я добился в решении своей задачи, прямо скажем, очень незначительного прогресса. При том, что некоторые истории были уже объёмом в триста-четыреста строк, написание их было далеко до окончания. После тщетных попыток придать им форму, я отбросил их, как сказку о Камбускане, и оставил наполовину не рассказанными. Одна из этих историй, озаглавленная «Дочь Пери» должна была рассказать о любви нимфы к смертному юноше, в другой главную роль играет святая женщина по имени Бану, шествующая по улицам Куфы, в ночь великого священного праздника. Есть еще два таких незавершенных эскиза, и только в одном из этих набросков, повести «Дочь Пери», я увидел то, что могло уложить историю в концепцию романа и послужило основой для истории «Обожателей огня». Пророческая фраза: «Яркое дитя судьбы!/Я прочитал в твоих глазах обещание,/Что тираны больше не будут осквернять славу острова Зеленого моря,/И Ормуз снова будет свободен» (Т.Мур).
«Наконец, 1816 году я нашел свою работу достаточно продвинутой, чтобы ее можно было передать в руки издателей. Но состояние бедствия, до которого была доведена Англия в тот мрачный год изнурительными последствиями ряда войн, которые она только что завершила, сделало этот момент наименее благоприятным, для первого запуска в печать такого легкого и дорогостоящего предприятия, как «ЛАЛЛА РУК». Чувствуя, что в таких обстоятельствах мне следует действовать честно, предоставив г-ам Лонгман возможность пересмотреть условия их сотрудничества со мной, и предоставляя им свободу откладывать, изменять или даже, если они захотят, вообще отказаться от этого. Я написал им письмо по этому поводу и получил следующий ответ: «Мы будем очень счастливы видеть вас в феврале. Мы действительно согласны с вами, что времена сейчас не самые благоприятные для «поэзии и коммерции», но мы считаем, что ваша поэзия принесет больше, чем любая другая в настоящий момент».(Т.Мур).
Таким образом, риски издателей, принявших книгу в работу не читая, оказались оправданы.
Популярность книги воодушевляла автора невероятно. Он с большой гордостью писал: «Мне доставляет огромное удовольствие то, что части этой работы были переведены на персидский язык и попали в Исфахань. На это намекал и один из моих друзей мистер Латтрелл в нескольких ярких стихах: «Мне говорили, дорогой Мур,/ Твои песни спеты (это правда, ты счастливчик?)/ При лунном свете, на персидском языке,/На улицах Исфахани».
«Как бы ни было тщеславно цитирование таких отзывов о себе, они показывают, какую огромную ценность имеет в поэзии такое прозаическое качество как трудолюбие, поскольку, как никто понимаю значение неспешного и кропотливого сбора мелких фактов, заложившего первооснову моего причудливого романа. Дружеское свидетельство, о котором я только что упомянул, появилось несколько лет назад в той форме, в которой я даю его сейчас, насколько я помню - в Атенеуме [ 3 ]: «Я пользуюсь этой возможностью принести свое личное свидетельство (если оно имеет какую-либо ценность) необыкновенной точности г-на Мура в его топографических, антикварных и характерных деталях, будь то костюмы, обычаи, памятники». (Т.Мур).
Известность и популярность книги Мура заставила обратиться к ней служителей Мельпомены. В результате на сцене Парижской оперы зрителям были представлены несколько постановок. Наиболее удачными и заметными стали две.
В 1862 году огромный успех имела опера Фелисьена Давида «ЛАЛЛА РУК». Интерес зрителей был настолько велик, что ходили специальные поезда, чтобы доставлять в Париж поклонников оперы из отдаленных регионов. Популярность «ЛАЛЛА РУК» не уменьшилась до конца 19 века; в течение следующих трех десятилетий были даны сотни представлений в Париже и по всей Европе.
В 1863 году соперником «ЛАЛЛА РУК» на сцене стала опера Антона Рубинштейна «Фераморс» - на тот же сюжет. В России долгое время отдавали предпочтение опере Фелисьена Давида - первая профессиональная русская постановка «Фераморса» состоялась лишь в 1898 году.
Как и во многих операх, основанных на литературных источниках, в перевод романа Мура на сцену были внесены существенные изменения. Либреттисты выбросили за борт из книги всё, кроме центральной истории любви: путешествуя из Дели в Кашмир, чтобы впервые встретиться с царём Бухарским, за которого она была сосватана, принцесса Лалла-Рук встречает красивого молодого трубадура и влюбляется в него. В отличие от оригинала Мура, в котором принцесса смиряется с браком по договоренности, в версии Карре и Лукаса она клянется отказать королю и вернуться к трубадуру. Она и не подозревает, что трубадур и король - одно и то же лицо.
Однако в конце XIX века забвение опер Фелисьена Давида и Антона Рубинштейна стало внезапным и почти полным. «ЛАЛЛА РУК» выпала из репертуара, и на протяжении более ста лет лишь несколько арий и дуэтов из произведения изредка записывались или исполнялись на концертах.
Лишь в январе 2013 года «Опера Лафайет» под руководством дирижера и художественного руководителя Райана Брауна поставила в Вашингтоне (округ Колумбия), и Нью-Йорке то, что, по-видимому, стало первым исполнением оперы с 1898 года.
Слушая оперу сегодня, трудно понять, почему столь мелодичное произведение было так основательно забыто. Возможно, потому, что опера больше атмосферна, чем драматична. 1890-е годы ознаменовались появлением зловещих сюжетов правдоподобия и созданием первых великих трагедий Пуччини. Изящество и обаяние Лаллы Рух - оперы, которая заканчивается объединением пары влюбленных, в которой никто не убит, не совершает самоубийства, не сходит с ума и не остается в отчаянии, - должно быть, вышли из моды…
Справедливости ради, следует упомянуть ещё об одной театральной постановке. В 1850 году появилась опера Э. Соболевского «Хорасанский пророк». Однако эта постановка не была отмечена большим зрительским интересом и вниманием критики.
С особой гордостью Мур вспоминает о торжественном представлении на тему сюжетной линии романа в королевском дворце Берлина 15 января 1822 года, данном в честь визита в Германию Великого Князя Николая Павловича, (будущего Российского императора Николая I), с супругой Шарлоттой Прусской (в православии Александрой Фёдоровной). В этом театрализованном представлении принцессу Лаллу Рук играла сама великая княжна, а трубадура – будущий Российский самодержец.
«…всему давала очарование великая княгиня; ее пронесли на паланкине в процессии - она провеяла как Гений, как сон; этот костюм, эта корона, которые только прибавляли какой-то блеск, какое-то преображение к ежедневному, знакомому; эта толпа, которая глядела на одну; этот блеск и эта пышность для одной; торжественный и вместе меланхолический марш; потом пение голосов прекрасных и картины, которые появлялись и пропадали, как привидения, живо трогали, еще живее в отношении к одному, главному, наконец, опять этот марш - с которым все пошло назад, и то же милое прелестное лицо появилось на высоте и пропало в дали - все это вместе имело что-то магическое! Не чувство, не воображение, но душа наслаждалась…».[ 4 ]
Этим, по-видимому, и объясняется появление немецкого перевода «ЛАЛЛА РУК», сделанного бароном де ла Мотт Фуке, а обстоятельства, побудившие его взяться за этот текст, описаны им самим в стихотворении - посвящении императрице России, которое он поставил перед своим переводом.
«Как только спектакль закончился, Лалла Рук (сама императрица) воскликнула со вздохом: "Значит, все кончено? Неужели мы уже подошли к окончанию всего, что произошло? и доставило нам столько удовольствия? И нет на свете ни одного поэта, который мог бы передать другим и будущим временам хоть какое-то представление о счастье, которым мы наслаждались этим вечером?" Барон тотчас вышел вперед и пообещал попытаться представить миру «всю поэму в размере оригинала», на что Лалла Рук одобрительно улыбнулась». (Т.Мур).
Музыку для этого представления ещё в 1821 году написал Гаспаре Спонтини. Мавританские декорации и «живые картины» для представления придумал Карл Шинкель. На представлении присутствовал В. А. Жуковский, прибывший в Берлин в свите великокняжеской четы в качестве преподавателя русского языка для Александры Фёдоровны. Жуковский вспоминал спектакль как «несравненный праздник», которому придала очарование великая княгиня, пронесённая в процессии на паланкине. За будущей императрицей с тех пор закрепилось светское прозвище Лаллы Рук. Представление было увековечено в фарфоровом гарнитуре, выполненном на королевской мануфактуре по рисункам Шинкеля в экзотической стилистике, навеянной темами «ЛАЛЛА РУК». Памятный гарнитур из трех персидских ваз и 20 тарелок был преподнесён великокняжеской чете, и до поступления в эрмитажное собрание хранился в Аничковом дворце. Подробное описание представления содержится в альбоме «Lallah Roukh, divertissement mêlé de chants et de danses», который был напечатан в Берлине в 1822 году.
Из наиболее значимых произведений Мура, написанных после «ЛАЛЛА РУК» были опубликованные:
в 1823 году - прозаический рассказ «Эпикурейец»
в 1824 году - «Мемуары капитана Рока».
в 1825 году - «Жизнь Шеридана».
в 1827 году - «Любвь ангелов»
в 1830 году - «Жизнь Байрона».
« Без сомнения, мир помнит блестящие грани поэзии Мура. Много сказано о всепоглощающей «сочности» его поэзии и волшебной «мелодике» его стихов. Мур всегда считался и до сих пор считается в высшей степени мелодичным поэтом. В космическом диапазоне, в величественном оркестре поэзии в нечаянные моменты можно услышать маленькую флейту Пана Тома Мура, которая вставляет пару заметных и правильно сочетаемых глупостей. Удовлетворяться ими в данный момент - это не более чем то, что оправдывает инструмент, и исполнитель утверждает: много думать о них, когда звучат орган или скрипка (на первой играет Шелли, а на второй - миссис Браунинг), или следить за их повторением, было бы столь же излишним, сколь и глупым». (Вильям Россетти).
В последние годы своей жизни Мур жил в коттедже Слопертон, недалеко от Девизеса в Уилтшире, где он был в кругу общения лорда Лэнсдауна в Бовуде. Домашние печали омрачили его комфортную пенсию, составлявшую 300 фунтов стерлингов в месяц. Один из его сыновей погиб на французской военной службе в Алжире, другой скончался от чахотки в 1842 году. За несколько лет до своей собственной смерти (25 февраля 1853 года), его умственные способности угасли. Он упокоен на кладбище Бромэм, в районе Слопертона.
Русскоязычному читателю Томас Мур наиболее широко известен как автор двух книг стихов «Ирландские мелодии» и «Мелодии разных народов». Стихи на русский язык были переведены такими русскими поэтами как М.Ю. Лермонтов, А.А. Курсинский, В.Я. Брюсов, В.А. Жуковский, А.А. Фет. В этой связи особый интерес представляет стихотворение из второго сборника, оно называется «Вечерний звон (Колокола Санкт-Петербурга)». Русский текст был написан Иваном Козловым и впервые опубликован в альманахе «Северные цветы» в 1828 году. Это был вольный перевод, в котором серьёзные изменения коснулись архитектуры стихов. Вместо авторских четверостиший переводчик записал текст шестистишиями. А спустя год А.Алябьев написал музыку к стихам И.Козлова, таким образом родился романс, который в России получил широчайшую известность и стал настолько популярен, что многие называли его народным. В вопросе авторства идеи этого стихотворения существует несколько неподтверждённых легенд, одна из которых называет автором оригинального текста грузинского писателя Георгия Мтацминдели, другая утверждает, что автором первоисточника является армянский поэт Григор Нарекаци. Однако, так или иначе, романс жив и исполняется с успехом по сей день.
Что же касается вершины творчества Томаса Мура, восточного романа «Лалла Рук», то целостного представления о нем русскоязычный читатель не имеет до сих пор. Отдельные фрагменты этого произведения были переведены на русский язык разными переводчиками в разное время. Первая вставная глава «Покровенный пророк из Хорасана» никем так и не была переведена; вторая – «Рай и Пери» нашла своего переводчика в лице В.А. Жуковского, блистательно представившего её нашему читателю; третья – «Огнепоклонники» - переведена прозаически с французского и представляет собой довольно небрежный пересказ авторского текста Н.А. Бестужевым, а перевод в стихах Г.В. Адамовича был представлен уже в двадцатых годах прошлого века и большого интереса в кругу читателей не снискал; четвертая – «Свет гарема» - достойный перевод Веры Потаповой, вышедший в свет в послевоенное время. Сюжетная же часть, связавшая вставные главы в единое целое, вообще никак не представлена, если не считать оперу А.Рубинштейна, но и там либретто прописано по-немецки.
Настоящий текст – плод стараний одного переводчика, от первого до последнего слова. Имея очень скромные познания в английском языке, я работал над текстом в течение двадцати шести лет, периодически намереваясь бросить этот труд, но всякий раз возвращаясь к нему.
Уже слышу, что эту работу переводом можно назвать с большой натяжкой вследствие того, что с авторским текстом обращался очень вольно, но думаю, что не назвав здесь имени Томаса Мура, тотчас буду обвинён в плагиате. А вольность состоит в следующем:
- Дабы удержаться в объёме текста, заданном автором, пришлось писать строфами, таким образом, где-то жертвуя авторской лексикой;
- Сюжетную часть романа, которую Мур написал прозой, я записал белым стихом;
- Имена некоторых героев и персонажей в угоду русскому произношению пришлось немного изменить.
Ну, что ж, результат перед Вами. Если моё вступление Вас хотя бы немного заинтересовало, милости прошу к моему рабочему столу. Приятного Вам чтения.
И. Трояновский.
[ 1 ] – Анакреон – древнегреческий лирический поэт. Один из девяти лириков, признанных каноном, лирической поэзии в Древней Греции. ( В канон кроме него вошли: Алкман, Сапфо, Алкей, Стесихор, Ивик, Симонид, Пиндар, Вакхилид).
[ 2 ] – sui Generis – дословно «своеобразный, единственный в своём роде».
[ 3 ] – Atheneum – английский литературно-художественный журнал, основанный Джеймсом Бакингемом, издававшийся в Лондоне в 1828 – 1921 годах.
[ 4 ] – таким восторженным пассажем отозвался об этом представлении немецкий художник Вильгельм Гензель, принявший деятельное участие в художественном оформлении театрализованного действа.
ПОЛНЫЙ ТЕКСТ "ЛАЛЛА РУК" ТОМАСА МУРА https://franpritchett.com/00generallinks/lallarookh/
ЛАЛЛА РУК.
(восточное повествование)
Сэру
Сэмьюэлю Роджерсу, эсквайру
в знак благодарной и нежной дружбы
посвящается эта книга.
ПРОЛОГ
Бухарский [ 1 ] царь, великий Абдулла,
Прямой потомок самого Чингиса,
Венцом своим под старость утомлён,
Ушёл от власти, трон оставив сыну,
А сам, заботясь больше о душе,
В путь тронулся к могиле Магомета.
Путь был нелёгок, долог и лежал
В роскошных землях древнего Востока.
Но не единым золотом богат
Восток. Богат он и гостеприимством.
В пределах Индостана караван
Был встречен императором радушно,
Врата своей столицы распахнув,
Аурунгзеб приветил Абдуллу,
Как своего почтеннейшего брата. [ 2 ]
Лишь отдохнув и вновь набравшись сил,
Бухарский царь продолжил хадж священный,
В дар получив от Индии владыки
Корабль, который ветер обгоняя,
Рванулся к Аравийским берегам.
Но не дары, не почести, не дружба
Владык соединили на века,
А брак детей, который заключили
Два полубога, царственных отца.
Отважный воин, юный царь Бухарский,
Стал суженым принцессы Лаллы Рук, [ 3 ]
Чью красоту небесную воспели
Поэты, музыканты и певцы.
Они лишь имя в песнях изменяли:
Она была и Лейлой[ 4 ] и Ширин, [ 5 ]
Была Девайлд, [ 6 ] но образ неизменно
Был
узнаваем – это Лалла Рук.
Итак, она царицей Бухары
Дворец Аурунгзеба покидала,
Путём, пройдённым свитой Абдуллы.
* * *
Отъезд принцессы был великолепен
И приурочен к пышным торжествам,
Базары гобеленами пестрели
И отражала яркий карнавал
В незамутнённых, синих водах Джамна,
А лодки, над которыми играл
Шкодливый бриз в затейливых хоругвях,
Шли вниз, как бесконечный караван.
Ватаги босоногих ребятишек
Осы́пали столицу морем роз,
Она как вешний сад благоухала.
Отец, благословляя дочь свою,
Как оберег, повесил ей на шею
Наперсник, привезённый в дар
Аурунгзебу Йеменским султаном,
И передал подарок для факира,
Хранителя священного огня,
Согревшего печальную могилу
Сестры её, ушедшей в мир иной.
Качнулась мягко роскошь паланкинов,
И, спрятав в небо повлажневший взгляд,
Аурунгзеб в безмолвии печальном,
Лишь старческой рукой взмахнул - прощай!
Не часто можно встретить на Востоке
Столь пышный и богатый караван:
Был сдержан шаг горячих иноходцев;
Кичливые индийские раджи,
Друг перед другом статью красовались
И знаками монаршего отличья
Поверх парадных праздничных одежд;
Лихая конница Аурунгзеба
Казалась легче снежного пера
Кашмирской цапли – перья шлейфом плыли
Над всадниками, нежный перезвон
Серебряных парадных колокольцев
Звучал на луках сёдел; [ 7 ] им подстать
Смотрелись и гвардейцы Кедер-хана,
Затейливые жезлы в их руках
Горячим золотом переливались [ 8 ]
На фоне их серебряных кирас.
Убранство паланкинов завершали,
Большие золочёные шары. [ 9 ]
Роскошные качались покрывала
На мощных спинах боевых слонов,
Их вензелями вышитый узор
Был символом неколебимой власти,
Гарантом и карающим мечом
Которой был всесильный император;
Могучие животные несли
На крупах в виде башен древних храмов
Походные кибитки, и из них
Кокетливые фрейлины принцессы
Взирали на роскошный караван;
Безмолвные нарядные рабыни,
Покачивая древки опахал,
Сопровождали паланкин принцессы;
Жемчужина Бухарского царя,
Прелестных дев татарских кавалькада,
На маленьких арабских скакунах
Вокруг принцессы важно гарцевала.
Всё было так изящно, царски-стильно,
Что и учёный скептик Фадладдин,
Зануда и всегдашний привереда,
Он - цензор, сноб, брюзга и критикан,
Но ни единым словом, даже взглядом,
Не выдал свой скептический настрой.
Блюститель нравов при Дворе Индийском,
И царского гарема камергер
Себя воображал столь важной птицей,
Что паланкин его был в караване
По месту и по роскоши вторым.
Он, Фадладдин, мудрец седоголовый,
В искусстве и науках сведущ был,
Законодатель кухни, этикета,
Литературы... Он авторитет
Снискал у всех, от прачки до поэта,
Умом был гибок и владыкам льстил.
Так, если принц желал, вдруг, видеть звёзды
В очередной полуденный каприз,
Ужом скользючим, тотчас, извернувшись,
Мог Фадладдин в два счёта доказать,
Что солнечный и ясный день погожий -
Суть ночь, а Солнце - лишь одна из звёзд.
Он, зная набожность Аурунгзеба,
И щедрость императора к Богам, [ 10 ]
Был так религиозно бескорыстен,
Как ювелир, похитивший брильянт
Всевидящего ока Ягерната! [ 11 ]
В пути всё было ново Лалле Рук,
Покинула дворец она впервые,
И дикая природа для нее
Была загадочным, прекрасным миром.
Ручьи, журча жемчужною водой,
Дарили песни, горные долины
Стадами быстроногих антилоп
Пестрели, грусть и скуку разгоняя,
А тень святого дерева баньян
Спасала от жары в палящий полдень.
Казалось, сказка стала явью вдруг,
Которую из книг, как будто, знала:
«Места меланхоличные вокруг,
Непуганых павлинов изобилье,
Да горлицы, клюющие из рук...» [ 12 ]
Но скоро сих красот однообразье
Принцессу стало очень угнетать.
Она скучала, долгие беседы
С придворными её не оживляли,
А юных баядерок голоса,
Что прославляли нудно и протяжно
Любовь, которой нежно воспылал
Отважный Зал к красавице Родавре, [ 13 ]
И страсть Вамака к Эзре, [ 14 ] и борьбу
Рустама с Демоном... [ 15 ] все эти песни
Ей навевали только грустный сон.
К тому же, дев манящие лодыжки,
Златыми колокольцами звеня, [ 16 ]
На Фадладдина ужас наводили.
Как добрый мусульманин, он питал
К подобному бесстыдству отвращенье.
Принцессе оставалось лишь скучать...
И вот тогда, вдруг, вспомнили, что где-то
Затерянный среди вельмож и слуг,
Быть должен юного царя посланник,
Певец Кашмира, молодой поэт,
Умеющий в возвышенных манерах
Истории Востока рассказать.
Высокое искусство менестреля
Сам Мастер императорский ценил
И даровал неслыханное право
Допущенным в шатёр к принцессе быть,
И помогать ей справиться с тоскою
И маетой неблизкого пути.
И барда моментально разыскали,
Взбодрили опием, и в тот же час
Предстал он перед ясными очами
Блистательной принцессы Лаллы Рук.
Она однажды видела поэта,
Но мельком, на бегу, издалека,
И впечатления при первой встрече
Он на нее совсем не произвёл.
Теперь же, разглядев его поближе,
Она иным увидела его.
Он молод был и дивно грациозен,
Индийских женщин идол и кумир,
Прекрасный Кришна, рядом с Ферамором
В красе ему бы, верно, уступил.
Он в юное её воображенье
Вошел таким: с мелодией в глазах,
С любовью вознося богослуженье,
Богине, восседавшей перед ним.
Одет
был Ферамор с большим изыском:
Не пышно, но со вкусом, и глаза
Придворных фрейлин, тотчас, оценили
Ангорой отороченный тюрбан,
Диковинный покрой его рубахи,
И жемчуг на одежде, тут и там,
С продуманной небрежностью вкрапленный,
Невиданную вышивку сандалий...
В вопросах государственных они,
Конечно, Фадладдину уступали,
Но цену цвета, формы и манер,
И драгоценностей, бесспорно, знали.
По струнам лютню лёгкою рукой
Погладил Ферамор и, как во сне,
Арабских дев любимая подруга,
В сады Альхамбры [ 17 ] всех перенеся,
Ответила ему напевным звуком,
Как встарь, когда рыдала при Луне.
Сию историю,- поэт промолвил,-
Я слышал в путешествии одном,
В году от хиджры сто шестьдесят третьем,
Из Хорасана явленный пророк,
Серебряным укрытый покрывалом, [ 18 ]
Поставил с ног на голову Восток...
Так,
голову склонив перед принцессой,
Поэт повёл неспешно свой рассказ...
[ 1 ] – В терминологии европейцев территория «Lesser Bucharia» предполагает регион, называемый у нас Южный Туркестан. (Т.И.)
[
2 ] - Подробные сведения о посещениии Абдуллой императора Аурангзеба найдены в
"Истории Индостана" издание III. стр. 392.(Т.М.)
[ 3 ] – Имя Лалла Рук в переводе означает Щёчка Тюльпана.(Т.М.)
[ 4 ] - Лейла и Меджнун - героиня и герой популярнейшей на Востоке арабской
легенды о разлученных и страдающих любовниках. Эти «бедуинские Ромео и
Джульетта» принадлежали к враждующим родам: Лейлу выдали замуж за другого, а
Кайс
(прозванный
«меджнуном», т. е. одержимым демоном, безумным) ушел от своего племени в
пустыню и жил одиноко, слагая песни в
честь Лейлы. В конце концов, оба
погибают от тоски. (Т.И.)
[
5 ] – «Хосров и Ширин» произведение Низами Гянджеви – узбекский вариант «Ромео и Джульетты»; (Т.И.)
[ 6 ] - История любви Девайлд и Чизера, сына императора Аллы, описана в изящной
поэме, благородным Chusero. (Мухаммед
Касим Хинду-шах Астарабади Феришта) ( Т.И.)
[ 7 ] - Одним из знаков чести или рыцарства, даруемых императором, являлось
разрешение носить маленький колокольчик на луке седла, который сначала был
изобретен для обучения ловчих птиц. Те, кому Император даровал другую
привилегию - должны носить драгоценные украшения на правильной стороне тюрбана,
чтобы они не затмевали собой перья белой цапли. Эта птица обитает только в
Кашмире, и перья её тщательно собирались для монарха, который дарил их своим
дворянам.(Т.М.)
[ 8 ] - Кедер-хан или царь Туркестанский (в конце одиннадцатого столетия).
Всякий раз, когда он направлялся за границу, его сопровождали семьсот всадников
с серебряными боевыми топорами и
булавами из золота. Он был поклонником поэзии, и именно он имел обыкновение
председательствовать на общественных упражнениях гениев, с четырьмя бассейнами
золота и серебра для того, чтобы распределить их среди поэтов, которые выделялись особым талантом. (Диссертация
Ричардсона в виде предисловия к его Словарю.)
[ 9 ] - Большой золотой набалдашник, в форме апельсина, сверху навеса над
носилками или паланкином. (Т.М.)
[ 10 ] - Этот лицемерный император мог бы стать достойным партнером Святой Лиги. Он рядился в религиозные одежды, совершая нечистоплотные поступки, и нечестиво благодарил Бога за успех, которым он был обязан своему собственному злу. Когда он убивал и преследовал своих братьев и их семьи, он строил великолепную мечеть в Дели, как взятку Богу за его помощь в междоусобных войнах. Он действовал как первосвященник в освящении этого храма, и сделал практикой собственные богослужения там, в скромном
платье
факира. Но когда он снимал одну руку со священной книги, другой подписывал
ордера на убийства.( "История Индостана" издание III. стр. 335.)
[ 11 ] - У идола Ягерната есть два прекрасных алмазных глаза. Никто из ювелиров
не допускается в пагоду после того, как один из них украл бриллиант, будучи
запертым на всю ночь с Идолом с глазу на глаз.(Т.М.)
[ 12 ] - Строки из воспоминаний сэра Томаса британского дипломата, представлявшего королевство в империи Великих Моголов и Османской империи, о своем пребывании в этих странах. (Т.И.)
[ 13 ] - Поэма Фирдоуси «Зал и Рудаба» по своей структуре, героям, величию целей и неповторимости эпизодов является одной из ярчайших поэм в истории персидской и таджикской литературы.(Т.И.)
[ 14 ] - Унсури в поэме «Вамик и Эзра» берет за основу и перерабатывает сюжет
александрийского романа, в качестве вставного эпизода использует предание о
несчастных влюбленных Геро и Леандре, греческого происхождения. Тип сюжета –
«роман-испытание»
(целомудрие
героев, препятствия на пути их любви, чинимые близкими, преодоление
препятствий, счастливая концовка истории).(Т.И.)
[
15 ] – Рустам - Геркулес персов. Подробности его победы над Белым Демоном,
описаны в Восточной Коллекции ( издание II. стp. 45). Около города Шираза стоит
огромный четырехугольный памятник, в ознаменование этого боя, названный замком
Белого Гиганта, который считается одним из самых величественных памятников в
Персии. (Т.М.)
[ 16 ] - У женщин Идола, или танцующих
девушек Пагоды, есть небольшие золотые
звоночки, закрепленные на их лодыжках, мягкое
позвякивание которых, вибрирует в унисон с изящной мелодией их
голосов.(Т.М.)
[
17 ] – Альхамбра – легендарный арабский замок-сад.(Т.И.)
[ 18 ] – Существует реальная история этого самозванца, настоящее имя которого
было Хаким бен Хашим, по прозвищу Мервский Бог или Аль-Муканна, прозванный так
из-за серебристого покрывала, за которым он прятал своё лицо.(Т.И.)
Cleopatra.
Her mouth is fragrant as a vine,
A vine with birds in all its boughs;
Serpent and scarab for a sign
Between the beauty of her brows
And the amorous deep lids divine.
Her great curled hair makes luminous
Her cheeks, her lifted throat and chin.
Shall she not have the hearts of us
To shatter, and the loves therein
To shred between her fingers thus?
Small ruined broken strays of light,
Pearl after pearl she shreds them through
Her long sweet sleepy fingers, white
As any pearl's heart veined with blue,
And soft as dew on a soft night.
As if the very eyes of love
Shone through her shutting lids, and stole
The slow looks of a snake or dove;
As if her lips absorbed the whole
Of love, her soul the soul thereof.
Lost, all the lordly pearls that were
Wrung from the sea's heart, from the green-
Coasts of the Indian gulf-river;
Lost, all the loves of the world---so keen
Towards this queen for love of her.
You see against her throat the small
Sharp glittering shadows of them shake;
And through her hair the imperial
Curled likeness of the river snake,
Whose bite shall make an end of all.
Through the scales sheathing him like wings,
Through hieroglyphs of gold and gem,
The strong sense of her beauty stings,
Like a keen pulse of love in them,
A running flame through all his rings.
Under those low large lids of hers
She hath the histories of all time;
The fruit of foliage-stricken years;
The old seasons with their heavy chime
That leaves its rhyme in the world's ears.
She sees the hand of death made bare,
The ravelled riddle of the skies,
The faces faded that were fair,
The mouths made speechless that were wise,
The hollow eyes and dusty hair;
The shape and shadow of mystic things,
Things that fate fashions or forbids;
The staff of time-forgotten Kings
Whose name falls off the Pyramids,
Their coffin-lids and grave-clothings;
Dank dregs, the scum of pool or clod,
God-spawn of lizard-footed clans,
And those dog-headed hulks that trod
Swart necks of the old Egyptians,
Raw draughts of man's beginning God;
The poised hawk, quivering ere he smote,
With plume-like gems on breast and back;
The asps and water-worms afloat
Between the rush-flowers moist and slack;
The cat's warm black bright rising throat.
.
The purple days of drouth expand
Like a scroll opened out again;
The molten heaven drier than sand,
The hot red heaven without rain,
Sheds iron pain on the empty land.
All Egypt aches in the sun's sight;
The lips of men are harsh for drouth,
The fierce air leaves their cheeks burnt white,
Charred by the bitter blowing south,
Whose dusty mouth is sharp to bite.
All this she dreams of, and her eyes
Are wrought after the sense hereof.
There is no heart in her for sighs;
The face of her is more than love
A name above the Ptolemies.
Her great grave beauty covers her
As that sleek spoil beneath her feet
Clothed once the anointed soothsayer;
The hallowing is gone forth from it
Now, made unmeet for priests to wear.
She treads on gods and god-like things,
On fate and fear and life and death,
On hate that cleaves and love that clings,
All that is brought forth of man's breath
And perisheth with what it brings.
She holds her future close, her lips
Hold fast the face of things to be;
Actium, and sound of war that dips
Down the blown valleys of the sea,
Far sails that flee, and storms of ships;
The laughing red sweet mouth of wine
At ending of life's festival;
That spice of cerecloths, and the fine
White bitter dust funereal
Sprinkled on all things for a sign;
His face, who was and was not he,
In whom, alive, her life abode;
The end, when she gained heart to see-
Those ways of death wherein she trod,
Goddess by god, with Antony.
Клеопатра.
От певчих птиц дан голос ей,
И сладость губ - от винограда,
Изгиб бровей - от пары змей,
И знак небесный в бездне взгляда -
Зрачок – священный скарабей.
Волос тяжёлая волна,
В бездонной тьме лелеет пламя,
Пал блик на гордый лик. Она
Не разотрёт ли в пыль перстами
Любовь - сердца и имена?
Блеснут изломленным лучом,
Жемчужные сердца страдальцев,
И перламутровым ручьём
Стекут со сладких, сонных пальцев,
Растёрты нежным палачом.
Эрот её надменный взгляд
Насытил искусом и ядом,
Уста – посулами услад,
В душе её ужились рядом
И голубь, и ползучий гад.
Морей таинственный манок -
Индийский жемчуг – уничтожен,
У вожделенных, гладких ног
Эрот без жалости низложен,
Повержен похотливый бог.
Клубок мерцающих теней
В терново-колких прядях тает,
И видится – крылатый змей,
Обвил чело, на грудь сползает,
Таит в укусе тьму смертей.
Сквозь иероглиф-завиток,
Сквозь драгоценное забрало
Змеиных крыл, грозит клинок -
Красы безжалостное жало,
В одном – невинность и порок!
Неспешный взмах её ресниц,
Былого летопись хранящий,
Как хруст пергаментных страниц,
Как метроном копыт, летящих
Сквозь судьбы мира колесниц.
Ей смерти длань видна, слились
В открытых ей небесных тайнах
Черты прекрасных прежде лиц;
Безгласна мудрость, пыль на скальпах,
Без глаз во взгляде – тьма глазниц.
Там рок ваяет и крушит
Теней мистическое племя,
Владык, чей след с надгробных плит
Так жадно пожирает время
Под монолитом пирамид.
Прах тварей с головами псов,
Ошметки стылой мертвечины,
Шагавших по телам рабов,
Ящероногих исполинов,
Несостоявшихся богов.
Добычу ястреб оком жжет,
Златым блистая опереньем;
Шипящий аспид в муть болот
Ползёт. Изящно-хищной тенью
Крадется камышовый кот.
Чреда сухих, калёных дней,
Как вновь и вновь разверстый свиток,
Жара, смолы кипящей злей,
С небес расплавленных излита
Кромешной пыткой на людей.
Немилосерден зноя гнёт,
Жарою выбелены лица,
И над Египтом кольца вьёт
Змей-суховей, кружит, глумится,
Оскалив жаркий, пыльный рот.
Она – во власти этих грёз,
Но сердцем вздоха не согреет -
В глазах - ни страхов, ни угроз:
Она - превыше Птолемеев,
Эрот - не стоит царских слёз.
Укрыта с головы до пят
Своею царской красотою;
Не утешитель - скользкий гад,
Из кожи лезет под пятою,
И не помазан, и не свят.
Презрев богов, судьбу и страх,
Она стопою попирает,
Любовь и ненависть, и крах
Всего, что жизнь пообещает,
И обращает, тотчас, в прах.
Грядущее подвластно ей,
Уста уверенно пророчат:
Горящий Актий, звон мечей,
Копченой парусины клочья
На черных реях кораблей.
Веселья пьяный алый рот -
Окончен пир во славу жизни;
Лишь пряный саван, вечный свод
Гробниц и соли горькой иней
Впитает слёзы, кровь и пот…
Жизнь – за него, отмерен срок,
Быть только с ним - и в грешном мире,
И смерти преступив порог;
Она - Изида, он - Озирис,
Богиня, об руку с ней – Бог!
Molly Gone
Thomas Hardy
No more summer for Molly and me;
There is snow on the tree,
And the blackbirds plump large as the rooks are, almost,
And the water is hard
Where they used to dip bills at the dawn ere her figure was lost
To these coasts, now my prison close-barred.
No more planting by Molly and me
Where the beds used to be
Of sweet-william; no training the clambering rose
By the framework of fir
Now bowering the pathway, whereon it swings gaily and blows
As if calling commend ment from her.
No more jauntings by Molly and me
To the town by the sea,
Or along over Whitesheet to Wynyard's green Gap,
Catching Montacute Crest
To the right against Sedgmoor, and Corton-Hill's far-distant cap,
And Pilsdon and Lewsdon to west
No more singing by Molly to me
In the evenings when she
Was in mood and in voice, and the candles were lit,
And past the porch-quoin
The rays would spring out on the laurels; and dumbledores hit
On the pane, as if wishing to join.
Where, then, is Molly, who's no more with me?
As I stand on this lea,
Thinking thus, there's a many-flamed star in the air,
That tosses a sign
That her glance is regarding its face from her home, so that there
Her eyes may have meetings with mine.
Молли ушла
Нет больше лета и нет больше Молли.
…..Словно присыпаны солью
Лес, отвердевший ручей. Тут и там
Зябко нахохлились черные птицы,
Как бы не смевшие с Молли проститься;
…..с Молли, уплывшей к иным берегам.
Здесь же – темница, и мне в ней томиться…
Не посадить уже больше нам с Молли
…..Наше гвоздичное поле;
Не обучать цепко-вьющихся лоз
Лазать по елям, чтоб в пору цветенья,
Роз шаловливых весёлое пенье
…..ласковый ветер до Молли донёс,
Жаждая слышать слова одобренья.
Не прогуляться нам более с Молли
…..В город у синего моря.
Или вдоль Вайтшит до Виньярд-грин-Гэп,
Чтоб на Монтекьютский гребень взобравшись,
Сэджмур минуя и, чуть отдышавшись
…..под Кортон-хилл, не спеша, step-by-step,
Шествовать к Пилсдону, не запыхавшись.
Не зазвенит уже вечером в холле
…..Песенка маленькой Молли.
Лавр погрустнеет за нашим окном,
Не озарившись под вечер свечами,
Звёзды в окно не ударят лучами,
…..словно безмолвно мечтая о том,
Чтобы допеть эту песенку с нами.
Где ты теперь, моя милая Молли?
…..В омут небесный невольно
Взгляд погружаю и чудится мне,
Звёздочка знак подаёт в вышине
Будто бы Молли по-прежнему рядом,
…..грустной звездою в вечернем окне;
Будто я снова с ней встретился взглядом.
Ты снова смотришь сквозь меня…
Года, что гнут иные спины,
Тебя щадят. Бездонный взгляд,
Я им объят, я сам не рад…
Но этот взгляд сильней меня,
И гибну я в его глубинах.
Все метит мой ревнивый глаз:
Вот - предают тебя морщины,
В виски забрАлось серебро…
Но не о них моё перо
Спешит скрипеть. Как в первый раз,
Тайком пронзаю креп гардины...
Окна светящийся овал,
Полночный час. Стена - напротив.
Озноб стыда я унимал
Я, задыхаясь, созерцал…
И, как сейчас, тебя писал
Пером мечты души и плоти!
Писал, ваял и рисовал,
В шелках, нагую, с розой, с бантом…
Твой тонкий профиль, гибкий стан
Я возлагал на нотный стан,
В аккордов пышный карнавал
И пел срывавшимся дискантом.
Я не в обиде. Никогда
Не испытал ни зла, ни боли
За взгляд, скользивший сквозь меня,
Ни отвергая, ни маня…
Ведь я (вина ли в том? беда?)
Прыщавый юноша, не боле…
A LEAVE-TAKING.
LET us go hence, my songs; she will not hear.
Let us go hence together without fear;
Keep silence now, for singing-time is over,
And over all old things and all things dear.
She loves not you nor me as all we love her.
Yea, though we sang as angels in her ear,
She would not hear.
Let us rise up and part; she will not know.
Let us go seaward as the great winds go,
Full of blown sand and foam; what help is here?
There is no help, for all these things are so,
And all the world is bitter as a tear.
And how these things are, though ye strove to show,
She would not know.
Let us go home and hence; she will not weep.
We gave love many dreams and days to keep,
Flowers without scent, and fruits that would not grow,
Saying `If thou wilt, thrust in thy sickle and reap.'
All is reaped now; no grass is left to mow;
And we that sowed, though all we fell on sleep,
She would not weep.
Let us go hence and rest; she will not love.
She shall not hear us if we sing hereof,
Nor see love's ways, how sore they are and steep.
Come hence, let be, lie still; it is enough.
Love is a barren sea, bitter and deep;
And though she saw all heaven in flower above,
She would not love.
Let us give up, go down; she will not care.
Though all the stars made gold of all the air,
And the sea moving saw before it move
One moon-flower making all the foam-flowers fair;
Though all those waves went over us, and drove
Deep down the stifling lips and drowning hair,
She would not care.
Let us go hence, go hence; she will not see.
Sing all once more together; surely she,
She too, remembering days and words that were,
Will turn a little toward us, sighing; but we,
We are hence, we are gone, as though we had not been there.
Nay, and though all men seeing had pity on me,
She would not see.
Прощание.
Умрём, о песнь моя. Она не слышит…
Вдвоём не страшно. Время наше вышло.
Пускай в безмолвие на веки канет
Всё, что для нас бесценнее и выше
Земных сокровищ. Нет, она не станет
Грустить о нас. И мы звучим всё тише…
Она - не слышит…
Уйдём, о песнь моя. Она не знает…
Как мутный шквал на скальный брег швыряет
Песок и пену. Что теперь поможет?
Увы, ничто. И безысходно тает
Слезою мир над нашим смертным ложем.
Того, о чем мы пели, умирая,
Она не знает…
Над нами смерть парит. Она не плачет…
Бескрылая мечта, а это значит,
То, что взрастили мы, увы, увяло.
Без запаха - цветок и плод - не зАчат;
Всё убрано, но, ведь, она не стала
От этого богаче, и тем паче,
Она не плачет.
Умрём, о песнь моя. Она не любит…
Мы слишком неотесанны и грубы;
Ей невдомёк, что волей злого рока
Стезя, где онемеют наши губы
И глубока, как море, и жестока;
А небеса в цветах она забудет -
Она не любит.
Уйдем, о песнь моя. Её не тронет
Ни трепет звёзд в небес ночной короне,
Ни плеск волны, лелеющей в ладони
Одну луну. Цветок на небосклоне.
А то, что песня, захлебнувшись, тонет,
И не звенит, а лишь предсмертно стонет,
Её не тронет.
Умрём, о песнь моя. Она не взглянет…
Споём в последний раз. И снова ранит
Она холодным, равнодушным вздохом
Нас, обреченных ею на изгнанье.
Уйдём в небытие, собрав по крохам,
Чужих людей скупое состраданье.
Она - не взглянет.
A Forsaken Garden
Algernon Charles Swinburne
In a coign of the cliff between lowland and highland,
At the sea-down's edge between windward and lee,
Walled round with rocks as an inland island,
The ghost of a garden fronts the sea.
A girdle of brushwood and thorn encloses
The steep square slope of the blossomless bed
Where the weeds that grew green from the graves of its roses
Now lie dead.
The fields fall southward, abrupt and broken,
To the low last edge of the long lone land.
If a step should sound or a word be spoken,
Would a ghost not rise at the strange guest's hand?
So long have the grey bare walks lain guestless,
Through branches and briars if a man make way,
He shall find no life but the sea-wind's, restless
Night and day.
The dense hard passage is blind and stifled
That crawls by a track none turn to climb
To the strait waste place that the years have rifled
Of all but the thorns that are touched not of time.
The thorns he spares when the rose is taken;
The rocks are left when he wastes the plain.
The wind that wanders, the weeds wind-shaken,
These remain.
Not a flower to be pressed of the foot that falls not;
As the heart of a dead man the seed-plots are dry;
From the thicket of thorns whence the nightingale calls not,
Could she call, there were never a rose to reply.
Over the meadows that blossom and wither
Rings but the note of a sea-bird's song;
Only the sun and the rain come hither
All year long
The sun burns sere and the rain dishevels
One gaunt bleak blossom of scentless breath.
Only the wind here hovers and revels
In a round where life seems barren as death.
Here there was laughing of old, there was weeping,
Haply, of lovers none ever will know,
Whose eyes went seaward a hundred sleeping
Years ago.
Heart handfast in heart as they stood, 'Look thither,'
Did he whisper? 'look forth from the flowers to the sea;
For the foam-flowers endure when the rose-blossoms wither,
And men that love lightly may die---but we?
And the same wind sang and the same waves whitened,
And or ever the garden's last petals were shed,
In the lips that had whispered, the eyes that had lightened,
Love was dead.
Or they loved their life through, and then went whither?
And were one to the end, but what end who knows?
Love deep as the sea as a rose must wither,
As the rose-red seaweed that mocks the rose.
Shall the dead take thought for the dead to love them ?
What love was ever as deep as a grave ?
They are loveless now as the grass above them
Or the wave.
All are at one now, roses and lovers,
Not known of the cliffs and the fields and the sea.
Not a breath of the time that has been hovers
In the air now soft with a summer to be..
Not a breath shall there sweeten the seasons hereafter
Of the flowers or the lovers that laugh now or weep,
When as they that are free now of weeping and laughter
We shall sleep.
Here death may deal not again for ever;
Here change may come not till all change end.
From the graves they have made they shall rise up never,
Who have left nought living to ravage and rend.
Earth, stones, and thorns of the wild ground growing,
While the sun and the rain live, these shall be;
Till a last wind's breath upon all these blowing
Roll the sea.
Till the slow sea rise and the sheer cliff crumble,
Till terrace and meadow the deep gulfs drink,
Till the strength of the waves of the high tides humble
The fields that lessen, the rocks that shrink,
Here now in his triumph where all things falter,
Stretched out on the spoils that his own hand spread,
As a god self-slain on his own strange altar,
Death lies dead.
* * *
Заброшенный Сад
Алджернон Чарльз Свайнберн
В полпути до небес, на высоком утёсе,
Семь ветров приютя в цитадели из скал,
Над прибрежной косой, как на острове остров,
Призрак-сад обнажил свой холодный оскал.
Ощетинившись злым, искорёженным тёрном,
Что, цепляясь за камни, по склону ползёт,
Над могилами роз, между зеленью сорной,
Только Смерть и живёт.
Под обрывистой кручей прибрежную гальку
Ненасытно глодает голодный прибой,
И на оклик незваного гостя, едва ли,
Неприветливый призрак кивнёт головой.
Не ищи понапрасну здесь признаков жизни:
На терновых шипах, как на дыбе, точь-в-точь,
Только бриз беспризорный то рвётся, то виснет,
День и ночь, день и ночь.
Каменистой тропою, слепою и тесной,
Одолев без оглядки нелёгкий подъём,
Ты придёшь к опустелому, мрачному месту,
На бесплодное лет отшумевших жнивьё:
Только когти шипов и зимою, и летом,
Только жёлтые зубы обветренных скал,
Только ветер над чахлым, сухим пустоцветом,
Опоздал… Не застал
Ни людей, ни цветов… Бездыханное сердце,
Иссушенное семя на каменном дне;
Соловью не до песен в прибежище смерти:
Соловьиная трель, не звенит на стерне.
Тишину и забвенье увядшего луга
Только чайка гортанными криками рвёт,
Только морось и солнце, сменяя друг друга,
Сторожат круглый год.
Обожжен диким солнцем, растрёпан дождями
Одинокий бутон, что не в силах расцвесть,
Здесь, где ветер парит и пирует ночами,
Здесь, где Жизнь холодна и бесплодна, как Смерть.
А когда-то здесь кто-то смеялся и плакал,
Но никто никогда не получит ответ -
Чьи глаза сотни раз провожали закаты,
Сколько зим, сколько лет?
Сердце к сердцу взывало в последнем моленье:
«Гибнут розы – заложницы стужи и тьмы,
Видишь: в пене морей бесконечно цветенье,
А влюблённые смертны… Но только не мы!»
Тот же бриз той же пеной белил те же волны,
Но, прощаясь, уныло кружила листва,
И любовь в их глазах, ещё пламенем полных,
Оказалась мертва.
А быть может, любовью они так пылали,
Что остались верны от венца до венка?
Как любовь глубока? словно море? Едва ли…
Век, отпущенный розе – увы, не века,
Как любовь глубока? как могила? Быть может…
Как могила сегодня она холодна,
И сердца холодны, как трава над их ложем,
А, быть может, волна?
Как печальна судьба и цветов и влюблённых
Не подскажет ни море, ни дол, ни утёс,
Ни дыханье времён, что висит обречённо,
Над печальной могилой влюблённых и роз.
Не согреет их в сумрачном царстве покоя,
Ни слеза, ни улыбка. Во мраке их путь:
Раствориться в рокочущем гуле прибоя,
Или просто уснуть…
Здесь закончила Смерть своё скорбное дело,
Здесь уже ничего не изменят года,
Тем, кто сам умертвил в себе душу и тело,
Из могил не подняться уже никогда.
И земля, к небесам понапрасну взывая,
Не дождётся живительной влаги. Устал
Даже ветер, который из сил выбиваясь,
Гонит пенистый вал.
До тех пор, пока море утёс разбивает,
До тех пор, пока ветер отчаян и зол,
До тех пор, пока скалы прилив укрощают,
Содрогаясь под натиском гибельных волн,
Будет здесь упиваться последним закатом,
Распластавшись, покрыв вожделенную твердь,
Словно идол, на капище самораспятый,
Бездыханная Смерть.
О вечном
The meaning of Life
(Monologue)
Think about it at will: there is that
Which is the commentary; there’s that other,
Which may be called the immaculate
Conception of its essence in itself.
It is necessary to distinguish the weights
Of the two methods lest the first smoother
The second, the second be speechless ( without the first).
I was saying this more briefly the other day
But one must be explicit as well as brief.
When I was a little boy I lived at home
For nine years in that part of Kentucky
Where the mountains fringe the Blue Grass,
The old man shot at one another for luck;
It made me think I was like none of them.
At twelve I was determined to shoot only
For honor; at twenty not to shoot at all;
I know at thirty-three that one must shoot
As often as one gets the rare chance –
In killing there is more than commentary.
One’s sense of the proper decoration alters
But there’s a kind of lust feeds on itself
Unspoken to, unspeaking; subterranean
As a black river full of eyeless fish
Heavy with spawn; with the passion for time
Longer then the arteries of a cave.
Смысл жизни
(монолог)
Ты волен думать: « Это лишь ремарки,
Другое дело - то,
что мы зовём
Так лаконично –
сутью и зерном».
Мне от того ни холодно, ни жарко…
Есть два пути – их нужно различать -
Но ни один не смеет исключать
Другого,
Без первого, увы,
Немого.
Да, толковать их следует короче:
В теснине слов, все мысли – между строчек…
Итак, мальцом, безмозглым и безруким,
До девяти я проживал в Кентукки,
Где бахромой в горах синеют травы,
Для старых пердунов - одна забава:
Стрельба друг в друга. Пнём трухлявым, право,
Итожить жизнь не грела перспектива -
Хотелось жить достойно и красиво,
Поэтому, уже в двенадцать понял:
Не пощажу того, кто честь затронет,
Но в двадцать ствол повесил на крючок.
Лишь в возрасте Христа сей реверанс
Отверг – палил, едва давался шанс;
Убийство – кратко, но красноречиво,
Не из корысти – только страсти для!
О, эта страсть сама себя вскормила,
Черна, необъяснима, как поток,
Слепую рыбу в пасть подземных шхер,
На нерест мчащий, чующий сей срок,
Как четкий пульс артерии пещер.
THE MEANING OF DEATH
An After-Dinner Speech
I rise, gentlemen, it is the pleasant hour.
Darkness falls. The night falls.
Time, fall no more.
Let that be life – time falls no more. The threat
Of time we in our own courage have foresworn.
Let light fall, there shall be eternal light
And all the light shall on our heads be worn
Although at evening clouds infest the sky
Broken at base from which the lemon sun
Pours acid of winter on a useful view –
Four water-towers, two churches and a river:
There are the sights I give in to at night
When the long covers loose the roving eye
To find the horror of the day a shape
Of life: we would have more than living sight.
Past delusions are seen as if it is all
Were yesterday flooded with lemon light,
Vice and virture, hard sacrifice and crime
In the cold vanity of time.
Tomorrow
The landscape will respond to jocund day,
Bright roofs will scintillate with hues of May
And Phoebus’ car, his daily circuit run,
Brings me to the year when, my time begun,
I loitered in the backyard by the alley;
When I was a small boy living at home
The dark came on in summer at eight o’clock
For Little Lord Fauntleroy in a perfect frock
By the alley: mother took him by the ear
To teach of the mixed modes an ancient fear.
Forgive me if I am personal.
Gentlemen, let’s
Forget the past, its related errors, coarseness
Of parents, laxities, unrealities of principle.
Think of tomorrow. Make a firm postulate
Of simplicity in desire and act
Founded on the best hypotheses;
Desire to eat secretly, alone, lest
Ritual corrupt our charity,
Lest darkness fall and time fall
In a long night when learned arteries
Mounting the ice and sum of barbarous time
Shall yield, without essence, perfect accident.
Смысл смерти
(размышления на сытый желудок)
Отрадно, господа, что в этот час
Пред Вами я.
Паденье ночи, тьмы,
Капель паденья лет:
всё – Божья воля;
Да будет жизнь паденьем лет,
не боле!
Чтоб времени боязнь преодолеть -
Да будет свет,
отныне и вовек,
Венцом над нами, посланным извне,
И пусть клубятся тучи в вышине:
Их разъедая,
солнечный лимон,
Подобно кислоте, отбелит веси:
Вот водокачка,
кирха,
вот – река…
Мой рыскающий взгляд, которым я
Пронзаю тьмы таинственный хитон,
Вскрывая ужас прожитого дня,
Вдруг, обретает более, чем свет:
Я вижу всё, как истинный свидетель,
Того «вчера», когда в лимонном свете
В одно соединились вол и жрец,
Переплелись порок и добродетель
В тщеславии холодном прошлых лет;
А «завтра» - днём весёлым озарится,
Где в ярких красках мая всё искрится,
И Феб, свою златую колесницу,
Вдруг, развернёт и, нахлестав коней,
Умчит меня к истокам летних дней,
В аллеи детства,
где резвились мы
Лишь до восьми,
лишь до паденья тьмы…
А в восемь - юный лорд Фаунтлерой
Взят за ухо и водворён домой.
Так прививала мать почтенье к тьме.
Ну, вот - всё о себе, да о себе…
Да, господа,
давайте предадим
Забвению все пробы и ошибки
Сапог испанский садо-домо-строя
И постулаты собственных устоев,
И простоту вовеки утвердим
Своих желаний, помыслов и дел.
И таинством укроем ритуал,
Чтоб он высоких дум не отравлял
Прилюдностью, а был сокрыт и строг,
Пусть тьма падёт и время – ночь наступит,
Обледенев и подводя итог,
Учёные артерии отступят
Пред разномастьем наших мер и вер.
Мы все - глазницы рухнувших пещер.
Т. Гарди
Afterwards
When the Present has latched its postern behind my tremulous stay,
And the May month flaps its glad green leaves like wings,
Delicate-filmed as new-spun silk, will the neighbours say:
«He was a man who used to notice such things»?
If it be in the dusk when, like an eyelid's soundless blink,
The dewfall-hawk comes crossing the shades to alight,
Upon the wind-warped upland thorn, a gazer may think:
«To him this must have been a familiar sight.»
If I pass during some nocturnal blackness, mothy and warm,
When the hedgehog travels furtively over the lawn,
One may say, «He strove that such innocent creatures should come to no harm,
But he could do little for them; and now he is gone.»
If when hearing that I have been stilled at last, they stand at the door,
Watching the full-starred heavens that winter sees,
Will this thought rise on those who will meet my face no more:
«He was one who had an eye for such mysteries»?
And will any say when my bell of quittance is heard in the gloom,
And a crossing breeze cuts a pause in its outrollings,
Till they rise again, as they were a new bell's boom,
«He hears it not now, hut used to notice such things»?
Уходя
Час пробьёт и последний притвор, мир за мною запрёт на замок,
Молодою, зелёной листвой месяц май, как крылами, заплещет;
И, быть может, сосед, разглядев их живой, ново-пряденный шёлк,
Скажет: «Был среди нас человек, замечавший подобные вещи»?
Если веком слезинку сморгнув, над землёю опустится мрак,
Словно ястреб, ресницами крыл, вдруг, взмахнув между светом и тенью,
Опустился в терновник у скал, может быть, кое-кто из зевак
Скажет: «Был среди нас человек, примечавший такие виденья»?
Если я в мир иной отойду в мотыльковую, тёплую ночь,
Когда ёж лунным лугом спешит, перепуганный собственной тенью,
Может быть, кто-то скажет тогда: «Беззащитным пытаясь помочь,
Он, конечно, не много успел, а сегодня ушёл, к сожаленью»?
Если весть об уходе моём их застанет врасплох, как беда,
У распахнутых настежь дверей к зимним звёздам, в простор их бескрайний,
Может быть, осенит тех людей, кто не встретит меня никогда:
«А, ведь, был среди нас человек, знавший толк в неразгаданных тайнах»?
На погосте по мне отзвонят, и угаснет во мраке закат,
Не вернувшись на круги своя, соломоновы ветры застынут,
До поры, когда звон, но иной, поплывёт, как последний набат,
Скажут: «Был среди нас человек с чутким слухом, но он нас покинул…»
Ruined Maid.
«O 'Melia, my dear, this does everything crown!
Who could have supposed I should meet you in Town?
And whence such fair garments, such prosperi-ty?»
«O didn't you know I'd been ruined» - said she.
«You left us in tatters, without shoes or socks,
Tired of digging potatoes, and spudding up docks;
And now you've gay bracelets and bright feathers three!»
«Yes: that's how we dress when we're ruined» - said she.
«At home in the barton you said 'thee' and 'thou,'
And 'thik oon,' and 'theдs oon,' and 't'other'; but now
Your talking quite fits 'ee for high compa-ny!»
«Some polish is gained with one's ruin» - said she.
«Your hands were like paws then, your face blue and bleak
But now I'm bewitched by your delicate cheek,
And your little gloves fit as on any la-dy!»
«We never do work when we're ruined» -said she.
«You used to call home-life a hag-ridden dream,
And you'd sigh, and you'd sock; but at present you seem
To know not of megrims or melancho-ly!»
«True. One's pretty lively when ruined» - said she.
«I wish I had feathers, a fine sweeping gown,
And a delicate face, and could strut about Town!»
«My dear a raw country girl, such as you be,
Cannot quite expect that. You ain't ruined» - said she
Падшая девица.
«Амелия, детка, мир тесен, приветик!
Тебя я не чаяла в Городе встретить,
В каком ты наряде! Румяна, стройна!»
«Да, да, я, ведь, пала…» - сказала она.
«Когда-то, в бега, без чулок и ботинок,
Пустилась ты с грядок, где горбила спину,
А ныне – плюмаж и прямая спина!»
«Я – пала…» - упрямо сказала она.
«Когда-то ты путала «шило» и «мыло»,
«Картопля» и «тоже-ть» всегда говорила,
А ныне – как леди: речиста, умна!»
«Паденье – ученье…» - сказала она.
«Когда-то в чулане спала на рогоже,
И руки, как крЮки, и рожей – не гожа,
«А ныне – в перчаточках, щёчка - нежна!»
«На падших - не пашут…» - сказала она.
«Когда-то ты жизнь называла кошмаром
И мучилась вечной мигренью не даром,
А ныне с мигренью уже не дружна?»
«Мне в радость паденье…» - сказала она.
«Ах, мне бы плюмаж и роскошное платье,
Чтоб Город пленить красотою и статью!»
«Для кур и гусей ты отнюдь не дурна,
И ты, ведь, не пала…» - сказала она.
Три этюда в охре. (О. Уайльд).
О.Уайльд. Lа Fuite de Lа Lune (Исчезновение Луны ).
To outer senses there is peace,
A dreamy peace on either hand,
Deep silence in the shadowy land,
Deep silence where the shadows cease.
Save for a cry that echoes shrill
From some lone bird disconsolate;
A corncrake calling to its mate;
The answer from the misty hill.
And suddenly the moon withdraws
Her sickle from the lightening skies,
And to her sombre cavern flies,
Wrapped in a veil of yellow gauze.
* * *
Бесчувствен круг - в нем ночь и день
Сквозь сон бредут друг другу вслед;
Лишь - тишина , где правит свет,
Лишь – тишина, где правит тень;
Ни звука, ни движенья – нет,
Но одинокой птицы крик
Возник, воззвал, пронзил, проник…
И эхо – был ему ответ.
Вдруг, молнии сверкнула сталь,
И в грот с испуганных небес,
Печальный лик Луны исчез,
Сокрывшись в жёлтую вуаль.
О.Уайльд. Symphony in Yellow (Симфония в желтом).
An omnibus across the bridge
Crawls like a yellow butterfly
And, here and there, a passer-by
Shows like a little restless midge.
Big barges full of yellow hay
Are moored against the shadowy wharf,
And, like a yellow silken scarf,
The thick fog hangs along the quay.
The yellow leaves begin to fade
And flutter from the Temple elms,
And at my feet the pale green Thames
Lies like a rod of rippled jade.
* * *
Желтка закатного игра:
Вот – мост, автобус – желтый жук;
И в мельтешенье ног и рук -
Кишит прохожих мошкара.
Под охрой сена спят баржи,
Во сне бодая желтый пирс,
А по бортам туман повис,
Шарфом, в оттенках спелой ржи.
Газоны Темпля золотит
Листвы осенняя волна;
И только Темза – зелена,
Мудра и вечна, как нефрит.
О.Уайльд. Le Reveillon (Пробуждение).
The sky is laced with fitful red,
The circling mists and shadows flee,
The dawn is rising from the sea,
Like a white lady from her bed.
And jagged brazen arrows fall
Athwart the feathers of the night,
And a long wave of yellow light
Breaks silently on tower and hall,
And spreading wide across the wold,
Wakes into flight some fluttering bird,
And all the chestnut tops are stirred,
And all the branches streaked with gold.
* * *
В лазоревой морской купели
Тумана кудри разбросала,
Заря – встаёт, свежа и ала,
Как дева юная с постели.
Златыми стрелами, неслышно
Пронзая шлейф злодейки ночи,
Нещадно рвёт его на клочья,
И в окна жаркой бронзой дышит.
Едва листва зазолотится,
Ветвей и крыл единым взмахом,
Она в полёт бросает птаху,
Чтоб песней утра насладиться.
Locusta
Come close and see her hearken. This is she.
Stop the ways fast against the stench that nips
Your nostril as it nears her. Lo, the lips
That between prayer and prayer find time to be
Poisonous, the hands holding a cup and key,
Key of deep hell, cup whence blood reeks and drips;
The loose lewd limbs, the reeling hingeless hips,
The scurf that is not skin but leprosy.
This haggard harlot grey of face and green
With the old hand's cunning mixes her new priest
The cup she mixed her Nero, stirred and spiced.
She lisps of Mary and Jesus Nazarene
With a tongue tuned, and head that bends to the east,
Praying. There are those who say she is the bride of Christ.
Саранча
Смотри и слушай. Ближе, ближе, ближе…
Не задохнись, её дыханье – смрад;
Не отравись, молитвы трупный яд
С коварных уст её обильно брызжет;
В одной руке - потир с кровавой жижей,
В другой руке - ключи от адских врат;
Как похотлив блудницы старой взгляд,
Как члены прокаженные бесстыжи!
Лицом бледна, исполнена искуса,
И лепит, лепит нового жреца -
Кровавого нерона-подлеца,
И шепелявит: «Господи, Иисусе!»,
Склонясь к Востоку. Нет на том креста,
Кто звал её невестою Христа!
NAPOLEON
"What is the world, O soldiers?
It is I:
I, this incessant snow
This northern sky;
Soldiers, this solitude
Through which we go
Is I."
НАПОЛЕОН
Что для вас мир, солдаты?
Мир – это я!
Снег, и метель, и вьюга,
Холод небытия,
Горечь и боль утраты,
Друг и подруга -
Я!
A BALLAD OF ANTIQUARIES
The days decay as flowers of grass,
The years as silent waters flow;
All things that are depart, alas!
As leaves the winnowing breezes strow;
And still while yet, full-orbed and slow,
New suns the old horizon climb,
Old Time must reap, as others sow:
We are the gleaners after Time!
We garner all the things that pass,
We harbour all the winds may blow;
As misers we up-store, amass
All gifts the hurrying Fates bestow;
Old chronicles of feast and show,
Old waifs of by-gone rune and rhyme,
Old jests that made old banquets glow:
We are the gleaners after Time!
We hoard old lore of lad and lass,
Old flowers that in old gardens grow,
Old records writ on tomb and brass,
Old spoils of arrow-head and bow,
Old wrecks of old worlds' overthrow,
Old relics of Earth's primal slime,
All drift that wanders to and fro:
We are the gleaners after Time!
ENVOY
Friends, that we know not and we know!
We pray you, by this Christmas chime,
Help us to save the things that go:
We are the gleaners after Time.
БАЛЛАДА АНТИКВАРОВ.
Дни опадут как цвет лугов,
Потоку лет добавив сил;
Былому - небыли покров
Подарит сень осенних крыл;
Но неизменен путь светил,
Он новым солнцем озарён!
Колосья, втоптанные в ил
Мы соберём в жнивье времён!
Мы бросим якорь вглубь веков,
Смирив тугую плоть ветрил;
Наш урожай, трофей, улов -
Всё то, что книжник обронил:
Ристалищ рёв; и бычьих жил,
И рифм, и рун далёкий звон,
Хмельных острот фривольный стиль -
Мы соберём в жнивье времён!
Цветы исчезнувших садов
И вздох того, кто сердцу мил;
Следы вселенских катастроф,
Обломки копий, брани пыл
И эпитафии с могил,
Как стон неведомых племён,
Чей путь песок эпох покрыл -
Мы соберём в жнивье времён!
Посыл.
Друзья, примите сей посыл,
Как кодекс чести, как закон,
Пусть вместе нам достанет сил
Собрать зерно в жнивье времён!
Go down to hell. This end is good to see;
The breath is lightened and the sense at ease
Because thou are not; sense nor breath there is
In what thy body was, whose soul shall be
Chief nerve of hell's pained heart eternally.
Thou are abolished from the midst of these
That are what thou waste: Pius from his knees
Blows off the dust that flecked them, bowed for thee.
Yea, now the long-tongued slack-lipped litanies
Fail, and the priest has no more prayer to sell
Now the last jesuit found about thee is
The beast that made the fouler flesh his cell
Time lays his finger on thee, saying, "Cease;
Here is no room for thee; go down to hell
***
Изыди в ад! Лишь мёртвый ты хорош.
Как сладок вздох свободы облегчённый.
Ты уж мертвец, душою обречённый
Питать кромешный ад, он так похож
На твой же мир монахов и вельмож,
Что сверг тебя. Ничуть не огорчённый,
Вчерашний Пий, коленопреклонённый,
Смел пыль с колен. Унял в поджилках дрожь.
Где хор литаний, преданных тирад?
Продажный поп умолк, да от чего ж?
Продал тебя гнуснейший из святош,
Ты для него - лишь тварь: лишь плоть, лишь смрад…
Пришёл твой Час и прошипел: « Хорош!
Тебе не место здесь. Изыди в ад!»
The Garden of Prosperine
Here, where the world is quiet,
Here, where all trouble seems
Dead winds' and spent waves' riot
In doubtful dreams of dreams;
I watch the green field growing
For reaping folk and sowing,
For harvest-time and mowing,
A sleepy world of streams.
I am tired of tears and laughter,
And men that laugh and weep;
Of what may come hereafter
For men that sow to reap:
I am weary of days and hours,
Blown buds of barren flowers,
Desires and dreams and powers
And everything but sleep.
Here life has death for neighbour,
And far from eye or ear
Wan waves and wet winds labour,
Weak ships and spirits steer;
They drive adrift, and whither
They wot not who make thither;
But no such winds blow hither,
And no such things grow here.
No growth of moor or coppice,
No heather-flower or vine,
But bloomless buds of poppies,
Green grapes of Proserpine,
Pale beds of blowing rushes,
Where no leaf blooms or blushes
Save this whereout she crushes
For dead men deadly wine.
Pale, without name or number,
In fruitless fields of corn,
They bow themselves and slumber
All night till light is born;
And like a soul belated,
In hell and heaven unmated,
By cloud and mist abated
Comes out of darkness morn.
Though one were strong as seven,
He too with death shall dwell,
Nor wake with wings in heaven,
Nor weep for pains in hell;
Though one were fair as roses,
His beauty clouds and closes;
And well though love reposes,
In the end it is not well.
Pale, beyond porch and portal,
Crowned with calm leaves, she stands
Who gathers all things mortal
With cold immortal hands;
Her languid lips are sweeter
Than love's who fears to greet her
To men that mix and meet her
From many times and lands.
She waits for each and other,
She waits for all men born;
Forgets the earth her mother,
The life of fruits and corn;
And spring and seed and swallow
Take wing for her and follow
Where summer song rings hollow
And flowers are put to scorn.
There go the loves that wither,
The old loves with wearier wings;
And all dead years draw thither,
And all disastrous things;
Dead dreams of days forsaken,
Blind buds that snows have shaken,
Wild leaves that winds have taken,
Red strays of ruined springs.
We are not sure of sorrow,
And joy was never sure;
Today will die tomorrow;
Time stoops to no man's lure;
And love, grown faint and fretful,
With lips but half regretful
Sighs, and with eyes forgetful
Weeps that no loves endure.
From too much love of living,
From hope and fear set free,
We thank with brief thanksgiving
Whatever gods may be
That no life lives for ever;
That dead men rise up never;
That even the weariest river
Winds somewhere safe to sea.
Then star nor sun shall waken,
Nor any change of light:
Nor sound of waters shaken,
Nor any sound or sight:
Nor wintry leaves nor vernal,
Nor days nor things diurnal;
Only the sleep eternal
In an eternal night.
* * *
Сад Прозерпины.
A MATCH
IF love were what the rose is,
And I were like the leaf,
Our lives would grow together
In sad or singing weather,
Blown fields or flowerful closes
Green pleasure or grey grief ;
If love were what the rose is,
And I were like the leaf.
If I were what the words are,
And love were like the tune,
With double sound and single
Delight our lips would mingle,
With kisses glad as birds are
That get sweet rain at noon ;
If I were what the words are,
And love were like the tune.
If you were life, my darling,
And I your love were death,
We 'd shine and snow together
Ere March made sweet the weather
With daffodil and starling
And hours of fruitful breath ;
If you were life, my darling,
And I your love were death.
If you were thrall to sorrow,
And I were page to joy,
We 'd play for lives and seasons
With loving looks and treasons
And tears of night and morrow
And laughs of maid and boy ;
If you were thrall to sorrow,
And I were page to joy. ,
If you were April's lady,
And I were lord in May,
We 'd throw with leaves for hours
And draw for days with flowers,
Till day like night were shady
And night were bright like day ;
If you were April's lady,
And I were lord in May.
If you were April's lady,
And I were lord in May.
If you were queen of pleasure,
And I were king of pain,
We 'd hunt down love together,
Pluck out his flying-feather,
And teach his feet a measure,
And find his mouth a rein ;
* * *
Дуэт.
Ах, будь любовь, как роза,
А я – как лепесток,
Двоим бы нам досталась
Одна печаль и радость,
Строка стихов и прозы,
Мороз и солнцепёк.
Ах, будь любовь, как роза,
А я – как лепесток.
Ах, будь любовь, как песня,
Я был бы менестрель.
И наших уст слиянье
Дарило бы звучанье
Мелодии небесной
Полночную капель.
Ах, будь любовь, как песня,
Я был бы менестрель.
Будь жизнью, дорогая,
Тогда мой образ – смерть.
Мы будем неразлучны,
Зимой собственноручно,
Цветы в снегах сажая,
Скворцов заставим петь.
Будь жизнью дорогая,
Тогда мой образ – смерть.
Стань пленницей печали,
Я – радости пажом.
Измены, верность, слёзы –
Любви шипы и розы;
Букет бы стал едва ли
Печален иль смешон.
Стань пленницей печали,
Я – радости пажом.
Будь твой апрель, мне, впрочем,
Быть майским королём,
Вплетя листву в одежды,
Совьем венок надежды,
Ко дню, что станет ночью,
И к ночи, ставшей днём.
Будь твой апрель, мне, впрочем,
Быть майским королём.
Владычица апрелей,
Я – майский государь,
Царица наслаждений,
Я – мук сердечных царь,
Вдвоём с тобой мы сможем
Любовь поймать, стреножить,
И приручить, о Боже,
Стреноженную тварь
Supreme Surrender.
TO all the spirits of Love that wander by
Along his love-sown harvest-field of sleep
My lady lies apparent; and the deep
Calls to the deep; and no man sees but I.
The bliss so long afar, at length so nigh,
Rests there attained. Methinks proud Love must weep
When Fate's control doth from his harvest reap
The sacred hour for which the years did sigh.
First touched, the hand now warm around my neck
Taught memory long to mock desire: and lo!
Across my breast the abandoned hair doth flow,
Where one shorn tress long stirred the longing ache:
And next the heart that trembled for its sake
Lies the queen-heart in sovereign overthrow.
На милость побеждённой.
Любовь моя, как бездны глубина,
И для амуров, сонных и ленивых,
Она, как призрак, юркий и игривый,
Легка, неуловима, не видна,
Лишь я один испил её до дна.
Рыдай, Любовь! Неспешно и красиво
Судьба твою выкашивает ниву -
Плод наконец-то сбывшегося сна.
Обвив рукой мою мужскую стать,
И, свитую из локонов корону,
Излив на грудь, где сердце медальона
Одну хранило золотую прядь,
Царица повелела: «сердце – сдать!»
Оно сдалось… на милость побеждённой.
Genesis
In the outer world that was before this earth,
That was before all shape or space was born,
Before the blind first hour of time had birth,
Before night knew the moonlight or the morn;
Yea, before any world had any light,
Or anything called God or man drew breath,
Slowly the strong sides of the heaving night
Moved, and brought forth the strength of life and death
And the sad shapeless horror increate
That was all things and one thing, without fruit,
Limit, or law; where love was none, nor hate,
Where no leaf came to blossom from no root;
The very darkness that time knew not of,
Nor God laid hand on, nor was man found there,
Ceased, and was cloven in several shapes; above
Light, and night under, and fire, earth, water, and air.
Sunbeams and starbeams, and all coloured things,
All forms and all similitudes began;
And death, the shadow cast by life's wide wings,
And God, the shade cast by the soul of man.
Then between shadow and substance, night and light,
Then between birth and death, and deeds and days,
The illimitable embrace and the amorous fight
That of itself begets, bears, rears, and slays,
The immortal war of mortal things that is
Labour and life and growth and good and ill,
The mild antiphonies that melt and kiss,
The violent symphonies that meet and kill,
All nature of all things began to be.
But chiefliest in the spirit (beast or man,
Planet of heaven or blossom of earth or sea)
The divine contraries of life began.
For the great labour of growth, being many, is one;
One thing the white death and the ruddy birth;
The invisible air and the all-beholden sun,
And barren water and many-childed earth.
And these things are made manifest in men
From the beginning forth unto this day:
Time writes and life records them, and again
Death seals them lest the record pass away.
For if death were not, then should growth not be,
Change, nor the life of good nor evil things;
Nor were there night at all nor light to see,
Nor water of sweet nor water of bitter springs.
For in each man and each year that is born
Are sown the twin seeds of the strong twin powers;
The white seed of the fruitful helpful morn,
The black seed of the barren hurtful hours.
And he that of the black seed eateth fruit,
To him the savour as honey shall be sweet;
And he in whom the white seed hath struck root,
He shall have sorrow and trouble and tears for meat.
And him whose lips the sweet fruit hath made red
In the end men loathe and make his name a rod;
And him whose mouth on the unsweet fruit hath fed
In the end men follow and know for very God.
And of these twain, the black seed and the white,
All things come forth, endured of men and done;
And still the day is great with child of night,
And still the black night still with the sun.
And each man and each year that lives on earth
Turns hither or thither, and hence or thence is fed;
And as a man before was from his birth,
So shall a man be after among the dead.
* * *
В Начале было.
Давным-давно, ещё до Сотворенья,
Едва зачав свой первый вечный плод
(Незрячий час - совсем ещё мгновенье),
Тьма породить не чаяла восход.
Ещё не грело твердь светил сиянье,
Ни Бог, ни Дух, ни Сын не мог посметь
Нарушить Тьмы гнетущее дыханье,
Перемешавшее и Жизнь, и Смерть
В кошмар, в хаос, без сути и без формы,
Бесплодный и безмерный, всё - в одном:
Предел и беспредел, цветы и корни,
Любовь и нелюбовь… всё – в кучу, в ком.
То Время мракобесное не знало
Ни рук Творца, ни человечью мощь.
И встало. Развалилось. И Начала:
Огонь и воздух, твердь и хляби, день и ночь -
Возникли из вселенских катаклизмов,
Рождая подражанья, миражи,
И стала Смерть - предтечей вечной жизни,
И стал Господь - прообразом души.
И тень вскрывала суть. И ночь - к рассвету,
Рожденье - к смерти протянули нить;
Замкнулся круг - от ласк и мук до Леты:
Родить, взрастить, воспеть и погубить…
Вперёд и вверх – по кругу, по спирали
Единства и борьбы земных Начал:
От контрапункта счастья и печали
До гибельной симфонии меча.
И в этом суть, и в этом вся Природа,
Но главное – неистребимый Дух
Земли и неба, рабства и свободы,
И властвует всегда одно из двух.
Рожденье свыше – вечно, совершенно.
Великий труд Создателя венчал
Бессмертную гармонию Вселенной:
Незримость очевидности Начал.
И в нас ни сна, ни отдыха не знает
Прилежный летописец Бытия:
Диктует Время, Жизнь запоминает,
Смерть возвращает на круги своя.
Без смерти нет ни жизни, ни движенья:
Ни смены дней удачи и невзгод,
Ни отвращения, ни вожделенья,
Ни чистых родников, ни мутных вод.
В душе у нас посеяны, согреты
Два семени по воле двух Начал:
Вот – Белое, от яркого рассвета,
Вот – Чёрное, что зреет по ночам.
И тот, в ком Чёрное набрало силу,
Вкушает власти пагубную сласть,
А тот, в ком корень Белое пустило,
Познает горечь слёз и скорби власть.
И тот, кто губы обагряет сладким,
Людьми отвергнут будет и гоним;
Того же, кто на сладкое не падкий,
Святым почтут, последовав за ним.
Два семени, два Мирозданья зодчих,
Вращают мир, прощая и браня.
И день грядет послушным сыном ночи,
И ночь грядет наследницею дня.
И человек – отец и сын сомненья,
В неведенье вскормлённый суетой,
Таким же, как при жизни, от рожденья,
Останется за смертною чертой.
ALLEN TATE
(1899-1979)
ОДА КОНФЕДЕРАТАМ
Row after row with strict impunity
The headstones yield their names to the element,
The wind whirrs without recollection;
In the riven troughs the splayed leaves
Pile up, of nature the casual sacrament
To the seasonal eternity of death;
Then driven by the fierce scrutiny
Of heaven to their election in the vast breath,
They sough the rumour of mortality.
Autumn is desolation in the plot
Of a thousand acres where these memories grow
From the inexhaustible bodies that are not
Dead, but feed the grass row after rich row.
Think of the autumns that have come and gone!
Ambitious November with the humors of the year,
With a particular zeal for every slab,
Staining the uncomfortable angels that rot
On the slabs, a wing chipped here, an arm there:
The brute curiosity of an angel's stare
Turns you, like them, to stone,
Transforms the heaving air
Till plunged to a heavier world below
You shift your sea-space blindly
Heaving, turning like the blind crab.
Dazed by the wind, only the wind
The leaves flying, plunge
You know who have waited by the wall
The twilight certainty of an animal,
Those midnight restitutions of the blood
You know--the immitigable pines, the smoky frieze
Of the sky, the sudden call: you know the rage,
The cold pool left by the mounting flood,
Of muted Zeno and Parmenides.
You who have waited for the angry resolution
Of those desires that should be yours tomorrow,
You know the unimportant shrift of death
And praise the vision
And praise the arrogant circumstance
Of those who fall
Rank upon rank, hurried beyond decision
Here by the sagging gate, stopped by the wall.
Seeing, seeing only the leaves
Flying, plunge and expire
Turn your eyes to the immoderate past,
Turn to the inscrutable infantry rising
Demons out of the earth they will not last.
Stonewall, Stonewall, and the sunken fields of hemp,
Shiloh, Antietam, Malvern Hill, Bull Run.
Lost in that orient of the thick and fast
You will curse the setting sun.
Cursing only the leaves crying
Like an old man in a storm
You hear the shout, the crazy hemlocks point
With troubled fingers to the silence which
Smothers you, a mummy, in time.
The hound *
Toothless and dying, in a musty cellar
Hears the wind only.
Now that the salt of their blood
Stiffens the saltier oblivion of the sea,
Seals the malignant purity of the flood,
What shall we who count our days and bow
Our heads with a commemorial woe
In the ribboned coats of grim felicity,
What shall we say of the bones, unclean,
Whose verdurous anonymity will grow?
The ragged arms, the ragged heads and eyes
Lost in these acres of the insane green?
The gray lean spiders come, they come and go;
In a tangle of willows without light
The singular screech-owl's tight
Invisible lyric seeds the mind
With the furious murmur of their chivalry.
We shall say only the leaves
Flying, plunge and expire
We shall say only the leaves whispering
In the improbable mist of nightfall
That flies on multiple wing:
Night is the beginning and the end
And in between the ends of distraction
Waits mute speculation, the patient curse
That stones the eyes, or like the jaguar leaps
For his own image in a jungle pool, his victim.
What shall we say who have knowledge
Carried to the heart? Shall we take the act
To the grave? Shall we, more hopeful, set up the grave
In the house? The ravenous grave?
Leave now
The shut gate and the decomposing wall:
The gentle serpent, green in the mulberry bush,
Riots with his tongue through the hush--
Sentinel of the grave who counts us all!
* * *
Их имена шеренгами, рядами
Стихии предаёт щербатый камень.
Они ушли в беспамятство ветров
Безликим стоном стылых завываний.
Развалины могильных цветников
ПолнЫ листвы.
Небрежная природа
Приемлет смерть легко, как время года.
Но, отплясав в Небесной круговерти,
Сухие листья шепчутся о Смерти.
Здесь только те, кто смертью Смерть поправ,
За рядом ряд, под кроны старых сосен
Не сгинул – слёг. И к памяти воззвав,
Сквозь жёлтую кладбищенскую осыпь
К нам тянут стебли изумрудных трав…
Но зову их внимает только осень,
И с гонором спесивца-ноября
Уродует, терзает по чём зря
Тех Ангелов, что чахнут у надгробий,
С отбитыми руками и крылами.
Неангельский, пытливый, грубый взор
Без скорби брошен, как немой укор.
Ты, каменея, бросишь, словно камень,
Ответный взгляд в хранителя у склепа,
Со вздохом каменным шагнёшь нелепо,
Неловко,
Слепо,
Каменно
К надгробью,
Бочком, как краб, в гранитном неудобье.
От ветрОв очумевшие листья
КрУжат, падая, у обелисков.
Ты -
тот, кто ждал, набычась, у стены,
Объятый сумрачной, звериной верой,
Что кровь - за кровь.
Над молохом войны
Ты видел чёрный, дымный небосвод,
Всеядный гнев, не ведающий меры,
В рокочущем безумстве горных вод,
Где этот гнев безжалостно кипит.
Молчит Зенон и Парменид *– молчит.
Ты -
тот, кто ждал ответа у стены,
Своих желаний оценил никчемность,
И мелочность «курносой» презирал.
Ты знал почём тупая обречённость
Всех тех, кто пал.
У растворённых врат
Строй не сломал и не согнул спины,
И с ними в ряд
Вершил последний, гибельный парад,
Ты -
тот, кто ждал, набычась, у стены.
Так осенние жёлтые листья,
Умирая, дорогу нам выстелют.
Лишь обернись, верни в былое взгляд,
И демонов, восставших из земли,
Увидишь мрачный, бесконечный ряд.
Ах, Стоунвол…
Морями конопли
Поля Шайло, Булл Рана, Мальверн Хилла
Колышутся в дурманящей пыли,
Затягивая пролежни Земли…
Будь проклято, угасшее светило!
Проклинают нас павшие листья,
Как старик непогоду, воистину…
А к голове мигрень протянет руки,
Взметая крик над мёртвой тишиной.
Она глумится, душит нас с тобой,
Как мумию, точь-в-точь.
Предсмертный вой
Охотничьей беззубой, старой суки
Уносит ветер прочь.
И солоней
Стократ их кровь, и чище, и немей
Соленого забвения морей.
А как быть нам, к листу календаря
Склоняющим чело в безмерном горе?
У капища застыв? У алтаря?
Что, траурный повязывая бант,
Мы скажем праху бренному солдат,
Ушедших в никуда, за рядом ряд,
Без почестей, без имени, без дат?
И лишь шуршанье серых пауков,
Во тьме прядущих злую паутину,
Да крик визгливый полуночных сов
Рождают камень дум невыносимых,
И гневный ропот рыцарства им вторит.
Тихий шепот смешался со свистом
Это падают, падают, листья…
Мы скажем только шепчущимся листьям,
Летящим на крылах седых ветров:
«Начало и конец – ночной кошмар,
Меж ними бойни прОклятой угар -
Всё писано одной безумной кистью».
Проклятье терпеливо, без сомненья,
Но, вдруг, одним броском, без лишних слов,
Себя же в клочья рвёт, как ягуар,
Своё в воде увидев отраженье.
Мы знаем всё. И камень точит сердце.
Могила… склеп… молчанье… В горле ком.
К чему слова? Для нас, единоверцев,
Могила… склеп… Не наш ли это дом?
Пойдём…
Закрытые врата. В стене пролом.
И мудрый страж могил, изящный змей
Из шелковичных вьющихся ветвей
В тиши грозит нам ядовитым жалом.
Нас всех, до одного, уж сосчитал он...
Lochanilaun.
Francis Brett Young
(1884-1954)
THIS is the image of my last content:
My soul shall be a little lonely lake,
So hidden that no shadow of man may break
The folding of its mountain battlement;
Only the beautiful and innocent
Whiteness of sea-born cloud drooping to shake—
Cool rain upon the reed-beds, or the wake
Of churned cloud in a howling wind's descent.
For there shall be no terror in the night
When stars that I have loved are born in me,
And cloudy darkness I will hold most fair;
But this shall be the end of my delight:
That you, my lovely one, may stoop and see—
Your image in the mirrored beauty there.
ДУША МОЯ.
Душа моя, как озеро в горах,
Живет Небес последним отраженьем,
И волшебство её уединенья
Не тронет тень и не покроет мрак.
А в девственно-белёсых облаках,
Над ложем тростниковым, виснет сенью
Прохладный дождь и ветра дуновенье –
Как буйных крыл нетерпеливый взмах.
И ночь, стихая, зажигает звёзды.
В кристальной бездне зеркала души –
Чистейший бархат тьмы, и звёзды-слёзы
Горят счастливых грёз апофеозом.
Любимая, склонясь в ночной тиши,
Себя во мне увидеть поспеши.
Francis Brett Young
(1884-1954)
«Hic Jacet Arthurus Rex Quondam Rexque Futurus»
Arthur is gone . . . Tristram in Careol
Sleeps, with a broken sword - and Yseult sleeps
Beside him, where the Westering waters roll
Over drowned Lyonesse to the outer deeps.
Lancelot is fallen . . . The ardent helms that shone
So knightly and the splintered lances rust
In the anonymous mould of Avalon:
Gawain and Gareth and Galahad - all are dust.
Where do the vanes and towers of Camelot
And tall Tintagel crumble? Where do those tragic
Lovers and their bright eyed ladies rot?
We cannot tell, for lost is Merlin's magic.
And Guinevere - Call her not back again
Lest she betray the loveliness time lent
A name that blends the rapture and the pain
Linked in the lonely nightingale's lament.
Nor pry too deeply, lest you should discover
The bower of Astolat a smokey hut
Of mud and wattle - find the knightliest lover
A braggart, and his lilymaid a slut.
And all that coloured tale a tapestry
Woven by poets. As the spider's skeins
Are spun of its own substance, so have they
Embroidered empty legend - What remains?
This: That when Rome fell, like a writhen oak
That age had sapped and cankered at the root,
Resistant, from her topmost bough there broke
The miracle of one unwithering shoot.
Which was the spirit of Britain - that certain men
Uncouth, untutored, of our island brood
Loved freedom better than their lives; and when
The tempest crashed around them, rose and stood
And charged into the storm's black heart, with sword
Lifted, or lance in rest, and rode there, helmed
With a strange majesty that the heathen horde
Remembered when all were overwhelmed;
And made of them a legend, to their chief,
Arthur, Ambrosius - no man knows his name -
Granting a gallantry beyond belief,
And to his knights imperishable fame.
They were so few . . . We know not in what manner
Or where they fell - whether they went
Riding into the dark under Christ's banner
Or died beneath the blood-red dragon of Gwent.
But this we know; that when the Saxon rout
Swept over them, the sun no longer shone
On Britain, and the last lights flickered out;
And men in darkness muttered: Arthur is gone . . .
* * *
«Артур ушёл… Да здравствует Артур!»
Ушёл Артур… Блистательный Тристан
С Изольдой спят; в устах застыла песня,
И катит вал могучий океан,
Баюкая в пучине Леонессе…
Пал Ланцелот…Сияющий шелом
До дыр проржавлен, тлен - ему награда.
Хранит в полях безвестья Авалон
Прах Гарета, Гавейна, Галахада.
Где Тинтагель? Где гордый Камелот?
Где шарм и блеск тех ясноглазых женщин,
Чей взгляд к барьеру рыцарей ведёт?
Неведомо: хозяин тайны - Мерлин.
И Гвиневер обратно не зови:
Не преступить ей строгого обета,
Восторг и боль - лишь отзвук той любви,
Что соловьём покинутым воспета.
Утешься сказкой, полно быль копать:
Зачем нам знать, что был курнОй лачугой
Роскошный замок, рыцарская стать -
Пустым бахвальством, девственница - шлюхой?
В стихах и красках саги - гобелен,
Поэтом тканный, словно паутина:
Сплетенье сладких грёз и горьких сцен.
А без прекрас - история, рутина:
Вот рухнул Рим - трухлявый старый дуб,
Которому века изъели корни,
Но на руинах, горделив и груб,
Побег взметнулся, чудный, непокорный:
Британский дух (!) из глубины веков
Завещан был избранникам Отчизны,
Не знавшим красоты изящных слов,
Но волю оценившим выше жизни !
Они рукой, сжимающей эфес,
Иль жало пики, величаво-гордо,
Возмездие разгневанных небес
Несли врагу. Языческие орды
Хранят и ныне миф о короле
Амброзии? Артуре? - мы не знаем.
О славном, Круглом рыцарском Столе,
Чьих подвигов венец неувядаем.
Числа их мы не знаем - неспроста.
Две дюжины? Две сотни? Нет, едва ли…
Шли в бой они с хоругвями Христа?
С драконом Гвента стяги развевали?
Нам ведомо одно - клинок Саксонский
Над ними свод небесный расколол,
В глазах Британии померкло солнце,
Лишь эхом вторит тьма: « Ушёл..? ушёл..! ушёл…»
Allen Tate
(1899-1979)
The Mediterranean
"Quen das finem, rex magne, dolorum?"
Where we went in the boat was a long bay
a slingshot wide, walled in by towering stone
Peaked margin of antiquity's delay,
And we went there out of time's monotone:
Where we went in the black hull no light moved
But a gull white-winged along the feckless wave,
The breeze, unseen but fierce as a body loved,
That boat drove onward like a willing slave:
Where we went in the small ship the seaweed
Parted and gave to us the murmuring shore
And we made feast and in our secret need
Devoured the very plates Aeneas bore:
Where derelict you see through the low twilight
The green coast that you, thunder-tossed, would win,
Drop sail, and hastening to drink all night
Eat dish and bowl--to take that sweet land in!
Where we feasted and caroused on the sandless
Pebbles, affecting our day of piracy,
What prophecy of eaten plates could landless
Wanderers fulfill by the ancient sea?
We for that time might taste the famous age ,
Eternal here yet hidden from our eyes
When lust of power undid its stuffless rage;
They, in a wineskin, bore earth's paradise.
Let us lie down once more by the breathing side
Of Ocean, where our live forefathers sleep ,
As if the Known Sea still were a month wide,
Atlantis howls but is no longer steep! ,
What country shall we conquer, what fair land
Unman our conquest and locate our blood?
We've cracked the hemispheres with careless hand!
Now, from the Gates of Hercules we flood
Westward, westward till the barbarous brine
Whelms us to the tired land where tasseling corn,
Fat beans, grapes sweeter than muscadine
Rot on the vine: in that land were we born.
***
«О, Боже, где конец скитаньям нашим?»
Мы шли без вёсел тихой, дикой бухтой,
Закованной в обветренный гранит;
За веком век, минуту за минутой,
Нанизывая время на бушприт.
Мы шли во тьме, лишь над волной несмелой
Белела чайка, видная едва,
Нас бриз, капризный, как девичье тело,
Влёк, словно вожделевшего раба.
Мы шли, стремясь к последнему причалу,
И, в тину врезав ростры кораблей,
Вершили пир, как это завещал нам,
Властитель наших помыслов – Эней:
«Здесь, где земля туманна и безлюдна,
Куда вас меч и волны привели,
Сверните парус, пейте беспробудно,
Всю ночь вкушая сладость сей земли!».
И пировала на прибрежной гальке
Нетрезвая пиратская орда.
Но что пророчила морским скитальцам
Данайским бормотанием вода?
В пиру пред нами, вдруг, разверзлась Вечность,
Когда на дне бокала глаз хмельной
Искал, кляня мирскую быстротечность,
Нетленный, вожделенный Рай Земной.
И, ниц упав пред древним Океаном,
Хранящим предков вековой покой,
Мы чуяли в дыхании вулканов
Погибшей Атлантиды жуткий вой!
Какую землю горизонт откроет?
Где меч добудет нам тепло и кров?
Мы шар земной небрежною рукою
Взломав, от Геркулесовых столбов,
Нацелим ростры в варварский закат,
К земле, чужой, но вдохновенно сытой;
Там легче хлеб, там слаще виноград,
Чем на равнинах Родины забытой.
The Scribe
What lovely things
Thy hand hath made:
The smooth-plumed bird
In its emerald shade,
The seed of the grass,
The speck of stone
Which the wayfaring ant
Stirs - and hastes on!
Though I should sit
By some tarn in thy hills,
Using its ink
As the spirit wills
To write of Earth's wonders,
Its live, willed things,
Flit would the ages
On soundless wings
Ere unto Z
My pen drew nigh;
Leviathan told,
And the honey-fly:
And still would remain
My wit to try -
My worn reeds broken,
The dark tarn dry,
All words forgotten --
Thou, Lord, and I.
Пульс времени застыл
В твоих руках,
Как изумрудных крыл
Волшебный взмах.
Зрить в корень – тяжкий труд
От муравья:
По зёрнышку, под спуд,
Суть бытия
Твоим пером пишу,
Прибавь мне сил,
Я магией дышу
Твоих чернил.
С событий и имён
Сметаю пыль
Касанием времён
Бесшумных крыл.
Торопится перо -
От А до Я,
Наследовать добро,
И зло тая.
Но в музыки веков
Небесном «ля»
Невнятен мне твой зов.
Листаем зря
Словарь забытых слов
Ты, Бог и я...
Tartary
If I were Lord of Tartary,
Myself, and me alone,
My bed should be of ivory,
Of beaten gold my throne;
And in my court should peacocks flaunt,
And in my forests tigers haunt,
And in my pools great fishes slant
Their fins athwart the sun.
If I were Lord of Tartary,
Trumpeters every day
To all my meals should summon me,
And in my courtyards bray;
And in the evening lamps should shine,
Yellow as honey, red as wine,
While harp, and flute, and mandoline
Made music sweet and gay.
If I were Lord of Tartary,
I'd wear a robe of beads,
White, and gold, and green they'd be
And small and thick as seeds;
And ere should wane the morning star,
I'd don my robe and scimitar.
And zebras seven should draw my car
Through Tartary's dark gleades.
Lord of the fruits of Tartary.
Her rivers silver-pale!
Lord of the hills of Tartary.
Glen, thicket, wood, and dale!
Her flashing stars, her scented breeze,
Her trembling lakes, like foamless seas,
Her bird-delighting citron-trees,
In every purple vale !
Тартары.
Будь я тартарский хан-султан,
Мне ложем был бы слон,
Из золота заморских стран
Я выковал бы трон,
Служил бы при Дворе павлин,
В лесу мяукал тигр-блондин,
В моём пруду косяк сардин
Ходил бы ходуном.
Будь я тартарский хан-султан,
Не суп под винегрет -
Сто медных труб под барабан
Играли бы обед.
И свет вечерних фонарей
Сиял как мёд. А сотня фей
Под переливы арф и флейт
Мне пели бы десерт.
Будь я тартарский хан-султан,
Из бус и мишуры
Халат и саблю-ятаган
Владыки Тартары
Я надевал бы каждый раз,
Когда сто зебр в полночный час,
Впряжённых в ханский тарантас,
Неслись в тартарары!
Я хан-султан всей Тартары,
Халиф её садов,
Я властелин, я царь горы,
Долин, полей, лесов,
Подвластны мне её ветра,
Морей прохлада и жара.
Всю ночь я правлю до утра
В лиловом царстве снов!
A-tishoo.
'Sneeze, Pretty: sneeze, Dainty,
Else the Elves will have you sure,
Sneeze, Light-of-Seven-Bright-Candles,
See they're tippeting at the door;
Tiny feet in measure falling,
All their little voices calling,
Calling, calling, calling, calling
Sneeze, or never come no more!'
'A-tishoo!'
Ап-чхи!
Это Эльфы, будь уверен,
Сладкий мой, скорей чихни!
Слышишь - топчутся у двери?
Свет-Мой-Ясный, не засни.
Эти сказочные крошки
Сказками накормят с ложки.
Убегут - поди-верни...
Носик скукси и...
...Ап-чхи!!!!!
There is no sorrow
Time heals never;
No loss, betrayal,
Beyond repair.
Balm for the soul, then,
Though grave shall sever
Lover from loved
And all they share.
See, the sweet sun shines,
The shower is over;
Flowers preen their beauty,
The day how fair!
Brood not too closely
On love or duty;
Friends long forgotten
May wait you where
Life with death
Brings all to an issue;
None will long mourn for you,
Pray for you, miss you,
Your place left vacant,
You not there.
* * *
Уходят скорби,
Время лечит.
Невосполнимых
Нет утрат.
Бальзамом в душу
Льются свечи.
Всех примет рай,
А может - ад?
Сияет солнце
После ливня
И красотой живых цветов
День умервщлён.
Как неизбывны
В них лицемерье и любовь...
Друзей почивших
Ожиданье -
На расстоянии
Рыданья.
Недолог траур -
Тост... Молчанье...
Ты уж не здесь
Ты там, за гранью...
Who is who?
A shilling life will give you all the facts:
How Father beat him, how he ran away,
What were the struggles of his youth, what acts
Made him the greatest figure of his day;
Of how he fought, fished, hunted, worked all night,
Though giddy, climbed new mountains; named a sea;
Some of the last researchers even write
Love made him weep his pints like you and me.
With all his honours on, he sighed for one
Who, say astonished critics, lived at home;
Did little jobs about the house with skill
And nothing else; could whistle; would sit still
Or potter round the garden; answered some
Of his long marvellous letters but kept none.
***
Кто есть кто?
За шиллинг - жизнь. Цинично и лукаво,
Всё желтый лист от третьего лица
Расскажет - как сбежал он от отца,
Как тяжкий выбрав путь, добился славы,
Как шел, не отступая до конца,
Как дрался, отдыхал, изнемогал,
Смог выси и глубины покорить…
Биограф, право, недоумевал -
Как мог такой (!) в любви несчастным быть?
Могучее ничто! Какая сила
Влекла его лишь к той, кто много лет
Уют домашний берегла - не боле?
Лелеяла свой сад и, поневоле,
На страстные послания в ответ
Писала скупо. Писем не хранила...
Из ниоткуда в никуда
течет река.
Стихи - что талая вода -
чиста строка...
Сквозь мрак и свет строчит рука,
из века в век.
Бежит строка, течет река,
недвижен брег.
Стирает лица и гранит
времён песок,
Он, словно иней, серебрит
и мой висок.
Пока невнятно, в Небесах
звенит звонок,
Мне, как и всем - Господень Страх (!) -
прописан срок.
Приходит время круг замкнуть,
как в Божий храм,
Вернуться, душу окунуть,
к родным брегам.
Воды немало утекло,
но берег - мой,
Мне здесь и грустно и светло,
хотя, постой...
Ты молчалив? и диковат?
и нелюдим?
Ты не молчи, давай-ка, брат,
поговорим...
***
Ты мой
близнец.
И брат и кровный враг.
Немой
певец
свободы и варяг.
Герой-
боец.
Стратег и победитель.
Чужой.
Подлец,
убийца и душитель.
Седой
мудрец.
Поэт и гражданин.
Святой
отец.
И блудный сукин сын...
Мне мил твой лик фасадов и аркад,
И чёткий профиль взглядом на закат,
Державный пульс Невы, той вскрытой вены,
Омывшей Петропавловские стены
От жесточайшей скверны самодурства,
Но кровь твою питая вольнодумством,
Пронзает этот смутный символ зла
Златая окрылённая игла.
Я рос, хранимый Ангела крылом,
Я росс в Начале. Прочее - потом.
Я взрос, твои усваивая гены.
Подвальный джаз... Затравленный поэт...
Запойный бард... Их всех как-будто нет.
Но я-то знал! Я верил в перемены.
И ко всему, на чём лежал запрет,
Протягивал так жадно, с юных лет,
Златой иглой истыканные вены.
Я чтил тебя, мой мудрый старший брат,
Я пил твой вечный дождь, мой серый град,
Дразнил дворов колодезное эхо,
И позже, в долгих поисках успеха,
Я жил вдали от невских берегов,
Берёг друзей и наживал врагов,
Вынашивал под сердцем эти строки,
И часто вспоминал твои уроки,
Когда ты жестко, не боясь обидеть,
Учил меня любить и ненавидеть.
И вот
спешу к тебе из дальних стран,
Всё тот
же Стасов, тот же Монферран,
И Клодт
всё тот, всё тот же Фальконе,
И Пётр
всё тот, как прежде - на коне.
Но лёд
сковал просторы невских вод,
Обвод-
ный дышит паром нечистот,
И рот
скривИв, шемякинский урод
Всё врёт.
И свод
небес всё тяжелей и ниже,
И то,
что так любил, я ненавижу...
***
Я - Петербург!
Мой лик - ажур.
Гармония чугунной паутины.
Я красен не для всякого пера.
Я - демиург,
Стопой поправ рабов и зодчих спины,
Наследовал строителя-Петра
Мятежный нрав. Закованным в гранит,
Нагонным валом, он во мне бурлит.
Я сер. Я бур...
Я - Петербург!
Я - Петроград!
Мне черт не брат.
Отставить трёп, словесных пут удушье,
Даёшь, "Аврора", дело "на гора"!
Я тыщу крат
Унижен, предан царским малодушьем.
Знаменье от апостола Петра -
Отрёкшийся монарх спасал лицо...
Гуляй, рванина, в роскоши дворцов,
Меж колоннад!
Я - Петроград!
Я - Ленинград!
Герой. Но в ад
Влекут меня негромкие проклятья
С Восстания, Стремянной и Сенной...
Иконокрад!
Я к трём годам блокадного распятья
Всевышним осуждён. Иль Сатаной?
Гордыню прочь, в трёх ликах - только Бог.
А мне открыл Спаситель сто дорог.
Но эта - в ад -
Я - Ленинград!
Я - Петербург!
Двулик, не вдруг -
Убогий петропавловский уродец
И всадник на танцующем коне.
Я враг и друг,
Я вол и жрец, ишак и иноходец,
Шемякин, наконец, и Фальконе.
Но не судья. И пусть времён песок
Шлифует лжи и правды этих строк
Неспешный круг...
Я - Петербург!
Здорово, Брат!
- Здорово, брат...
Жизнь и тебя изрядно потрепала?
Из дальних странствий к дому воротясь,
Ты мне не рад...
Не осуждай. Верь нА слово мне, грязь
И затхлый дух Обводного канала -
Не суть душа. Душа моя - Нева.
Найди мне в оправдание слова,
Ведь ты - солдат...
Ты медлишь? Брат?
- Здорово... Брат!
ПРИЗРАК.
PEACE in thy hands,
Peace in thine eyes,
Peace on thy brow;
Flower of a moment in the eternal hour,
Peace with me now.
Not a wave breaks,
Not a bird calls,
My heart, like a sea,
Silent after a storm that hath died,
Sleeps within me.
All the night's dews,
All the world's leaves,
All winter's snow
Seem with their quiet to have stilled in life's dream
All sorrowing now.
***
Вечный покой
В хладных руках,
Вечный покой
В хладных глазах,
Вспыхнув, поник в вечности миг,
Как базилик,
Как птичий крик.
В сердце моём - буйной волной
Шторм отыграл... Вечный покой -
Мой, только мой,
Чистый, ночной,
Мир ледяной,
Мир неживой.
И надо мной - будто бы спят
Все, кто скорбят....
"Is there anybody there?" said the Traveller,
Knocking on the moonlit door;
And his horse in the silence champed the grasses
Of the forest’s ferny floor:
And a bird flew up out of the turret,
Above the Traveller’s head:
And he smote upon the door again a second time;
"Is there anybody there?" he said.
But no one descended to the Traveller;
No head from the leaf-fringed sill
Leaned over and looked into his gray eyes,
Where he stood perplexed and still.
But only a host of phantom listeners
That dwelt in the lone house then
Stood listening in the quiet of the moonlight
To that voice from the world of men:
Stood thronging the faint moonbeams on the dark stair
That goes down to the empty hall,
Hearkening in an air stirred and shaken
By the lonely Traveller’s call.
And he felt in his heart their strangeness,
Their stillness answering his cry,
While his horse moved, cropping the dark turf,
Neath the starred and leafy sky;
For he suddenly smote on the door, even
Louder, and lifted his head:
"Tell them I came, and no one answered,
That I kept my word," he said.
Never the least stir made the listeners,
Though every word he spake
Fell echoing through the shadowiness of the still house
From the one man left awake:
Ay, they heard his foot upon the stirrup,
And the sound of iron on stone,
And how the silence surged softly backward,
When the plunging hoofs were gone.
***
"Эй, живые, откликнетесь, есть кто-нибудь?"
Дверь дрожала под мощной рукой,
Конь, почуял что Странник ослабил узду,
И, понурясь, захрупал травой.
Полусонная птица шарахнулась прочь,
Перепуганно хлопнув крылом,
Когда новый удар и несдержанный крик
Гулким эхом наполнили дом.
Лишь молчание было ответом ему.
За оградою тёмных портьер
Не блеснула свеча. Не ударил засов,
Отпирая тяжёлую дверь.
Только призраки слышали в лунной тени
Зычный голос и бешеный стук,
И в испуге застыли вдоль стен и перил
Не дыша. Обращённые в слух.
Ожидание бед от незванных гостей?
Любопытство ли? Страх их сковал?
Только голос, пришедший из мира людей,
Мир холодных теней отвергал.
Странник чувствовал сердцем - пора покидать
Неприветливый лунный порог,
Где, столкнувшись, два мира - людей и теней,
Молчаливо вели диалог.
В третий раз он ударил в закрытую дверь
И, боднув головой, прокричал:
"Передайте живым, хоть не встречен я был,
Всё же слово своё - сдержал!"
Как ни резок он был, как ни краток и сух,
Духи приняли этот наказ,
В лунном сумраке эхо, валяя в пыли,
Подтвердило его не раз.
Это было ответом: "Эй ты, кто не спит,
Ты услышан - и голос, и стук,
И копыта на камне, что стихли вдали..." -
На безмолвие замкнутый круг...
Вот дом,
Который содержит ЖЭК.
Вот бомж,
Который в крысином подвале ютится,
В котором разбитая мебель пылится,
В доме, который содержит ЖЭК.
А это развратного вида девица,
Которая лечь под бомжа не боится,
Который в крысином подвале ютится,
В котором разбитая мебель пылится,
В доме, который содержит ЖЭК.
А это майор и начальник милиции,
Который на шару по давней традиции
Имеет развратного вида девицу,
Которая лечь под бомжа не боится,
Который в крысином подвале ютится,
В котором разбитая мебель пылится,
В доме, который содержит ЖЭК.
А вот - без прописки кавказские лица,
Которым легко удалось откупиться
От стража порядка, майора милиции,
Который на шару имеет девицу,
Которая лечь под бомжа не боится,
Который в крысином подвале ютится,
В котором разбитая мебель пылится,
В доме, который содержит ЖЭК.
А это полковник, который ярится,
Увидев в подъезде кавказские лица,
Которым не страшен начальник милиции,
Который на шару имеет девицу,
Которая лечь под бомжа не боится,
Который в крысином подвале ютится,
В котором разбитая мебель пылится,
В доме, который содержит ЖЭК.
А это герой и защитник границы,
Который питается хлебом с водицей,
Поскольку давно перестали водиться,
Условные в доме его единицы,
За всё это он на полковника злится,
Который не любит кавказские лица,
Которым не страшен начальник милиции,
Который на шару имеет девицу,
Которая лечь под бомжа не боится,
Который в крысином подвале ютится,
В котором разбитая мебель пылится,
В доме, который содержит ЖЭК.
А это подросток, в рубахе из ситца,
Который не любит конфеты и чипсы,
Который, вогнав себе дозу из шприца,
Во всю над героем границы глумится,
Который за всё на полковника злится,
Который не любит кавказские лица,
Которым не страшен начальник милиции,
Который на шару имеет девицу,
Которая лечь под бомжа не боится,
Который в крысином подвале ютится,
В котором разбитая мебель пылится,
В доме, который содержит ЖЭК.
Вот Рыжий, который не хочет делиться,
Деньгами, которым вовек не отмыться,
Но к этому Рыжий отнюдь не стремится,
Всему своё время, куда торопиться?
Успеет, матёрый, нагадить и смыться
От мести подростка в рубахе из ситца,
Который вовсю над героем глумится,
Который за всё на полковника злится,
Который не любит кавказские лица,
Которым не страшен начальник милиции,
Который на шару имеет девицу,
Которая лечь под бомжа не боится,
Который в крысином подвале ютится,
В котором разбитая мебель пылится,
В доме, который содержит ЖЭК.
Их всех, семерых, чтоб не долго возиться,
Отмерив, отрезав и хапнув сторицей,
Наш Рыжий, который от жира лоснится,
Как лохов, заставил не раз прослезиться,
Дав шансы им, якобы, обогатиться.
Как в сказке, на шару, хлебнув из копытца,
Чтоб сыто и пьяно потом поселиться,
Использовав Рыжим придуманный чек,
В доме... который содержит ЖЭК!
У.Б. ЙЕТС.
БЕЗУМНАЯ ДЖЕЙН О БОГЕ
That lover of a night
Came when he would,
Went in the dawning light
Whether I would or no;
Men come, men go,
All things remain in Cod.
Banners choke the sky;
Men-at-arms tread;
Armoured horses neigh
Where the great battle was
In the narrow pass:
All things remain in God.
Before their eyes a house
That from childhood stood
Uninhabited, ruinous,
Suddenly lit up
From door to top:
All things remain in God.
I had wild Jack for a lover;
Though like a road
That men pass over
My body makes no moan
But sings on;
All things remain in Cod.
***
Любовник-вор. Чуть ночь -
Скрипит порог,
А на рассвете - прочь.
Жги свечи или нет,
Он - тьма, он - свет.
И выше - только Бог.
Тугая плоть знамён,
В руках - клинок,
На марше легион.
И где бы ни сошлись,
Там брань вершись!
И выше - только Бог.
В глазах в предсмертный миг,
Красив, высок,
Вдруг, из руин возник
Из радостей и слёз
Дом детских грёз.
И выше - только Бог.
Мой Жак, впорхнув в окно,
Меня, как пыль дорог,
Топтал нещадно, но
Истоптанное тело
Не ныло - пело!
И выше - только Бог.
(ЦИКЛ ФЕТИШ)
Ковал Гефест на счастие подкову,
И искрой, отлетая в Никуда,
Ты взорвалась рождением сверхновой.
Ни до тебя, ни после - никогда
Никто столь дерзко не взлетал к зениту.
Легко неся на огненных крылах,
Как пену на ладонях - Афродита,
Восторг и Зависть, Ненависть, и Страх,
И Кровь, и Пот, и Слёзы,
Но - Успех
Прекрасных, остановленных мгновений.
Ах, как непрочен,
Ах, как хрупок Гений,
Ах, как недолог твой небесный бег...
Была игрушкой?
Идолом?
Иконой?
Но догорая, падала, звезда,
Куда?
В ладонь? на плаху? на погоны?
В небытие.
Обратно.
В Никуда...
КО СНУ - 1
O GENTLE SLEEP! do they belong to thee
These twinklings of oblivion? Thou dost love
To sit in meekness, like the brooding Dove,
A captive never wishing to be free,
This tiresome night, O Sleep! thou art to me
A Fly, that up and down himself doth shove
Upon a fretful rivulet, now above
Now on the water vexed with mockery.
I have no pain that calls for patience, no;
Hence am I cross and peevish as a child:
Am pleased by fits to have thee for my foe,
Yet ever willing to be reconciled:
O gentle Creature! do not use me so,
But once and deeply let me be beguiled.
***
О нежный Сон! Хранитель забытья.
Крылатый страж. Обереги с любовью
В моём ночном уютном изголовье
Мираж мечты от прозы бытия.
Мой верный раб, не алчущий свободы,
Крутя в плену бурунов и стремнин,
Влеки моих фантомов паланкин
В глубины, выси, города и годы.
Нет страха, сожаления и боли,
Но грёз своих капризное дитя,
Я злюсь, как-будто чем-то недоволен,
Мечусь в твоих объятиях, хотя...
Мой нежный друг! Я враждовать не склонен,
Ведь твой обман так сладок для меня!
КО СНУ - 2
A FLOCK of sheep that leisurely pass by,
One after one; the sound of rain, and bees
Murmuring; the fall of rivers, winds and seas,
Smooth fields, white sheets of water, and pure sky;
I have thought of all by turns, and yet do lie
Sleepless! and soon the small birds' melodies
Must hear, first uttered from my orchard trees;
And the first cuckoo's melancholy cry.
Even thus last night, and two nights more, I lay,
And could not win thee, Sleep! by any stealth;
So do not let me wear to-night away:
Without Thee what is all the morning's wealth?
Come, blessed barrier between day and day,
Dear mother of fresh thoughts and joyous health!
***
Гурты овец бредут неторопливо...
Капели звон... Пчелиный хоровод...
На простынях небес, полей и вод -
Движенье рек, ветров и гул прилива...
Я извертелся. Я лежу без сна.
Мелодии моих пернатых певчих
Вот-вот угасят плачущие свечи,
В лесу кукушка первая слышна...
Как и вчера, и ранее, точь-в-точь,
Борьба с тобой, мне веки утомила,
И ты опять меня уносишь прочь,
Мой Сон! Мне утро без тебя не мило.
Неси мне вдохновение и силы,
Весь мир разъединив на день и ночь!
КО СНУ - 3
FOND words have oft been spoken to thee, Sleep!
And thou hast had thy store of tenderest names;
The very sweetest, Fancy culls or frames,
When thankfulness of heart is strong and deep!
Dear Bosom-child we call thee, that dost steep
In rich reward all suffering; Balm that tames
All anguish; Saint that evil thoughts and aims
Takest away, and into souls dost creep
Like to a breeze from heaven. Shall I alone,
I surely not a man ungently made,
Call thee worst Tyrant by which Flesh is crost?
Perverse, self-willed to own and to disown,
Mere slave of them who never for thee prayed,
Still last to come where thou art wanted most!
***
О, сколько лестных слов ты слышишь, Cон!
И, всякий раз, с любезностью и лаской
ДарИшь сердцам несбывшуюся сказку.
Носитель самых сладостных имен,
Ты - позднее дитя - души отрада,
Сердечных ран целительный бальзам,
Святой, вернувший грешника во храм,
Небесный бриз, чья свежесть и прохлада,
Изгонит зло и муки утолит.
И только я зову тебя Тираном,
Свой статус приравнявшим к Небесам.
Всего лишь - раб, всего лишь - сателлит,
Но, нисходящий властно и незванно,
В тот самый час, когда желает сам!
БАБОЧКА 1
STAY near me--do not take thy flight,
A little longer stay in sight!
Much converse do I find in thee,
Historian of my infancy!
Float near me; do not yet depart
Dead times revive in thee
Thou bring'st, gay creature as thou art!
A solemn image to my heart,
My father's family!
Oh! pleasant, pleasant were the days,
The time, when, in our childish plays,
My sister Emmeline and I
Together chased the butterfly!
A very hunter did I rush
Upon the prey:--with leaps and springs
I followed on from brake to bush;
But she, God love her, feared to brush
The dust from off its wings.
***
Не улетай. Со мною рядом
Порхай. Лаская нежным взглядом
Узоры на твоих крылах,
Я вижу - их волшебный взмах
В цвета раскрашивает тени
И оживляет ветхий том
Моих истёртых сновидений
От ярких детских впечатлений -
И сад, и дол, и отчий дом.
В далёкое, златое время,
Беспечное ребячье племя -
Сестрёнка Эмили и я
Резвились в поле у ручья,
Сачки вздымая неуклюже,
Охотничий являя пыл,
Неслись за бабочкой по лужам...
Но по сей день она здесь кружит,
Сам Бог для нас её хранил!
БАБОЧКА 2
I'VE watched you now a full half-hour;
Self-poised upon that yellow flower
And, little Butterfly! Indeed
I know not if you sleep or feed.
How motionless!--not frozen seas
More motionless! and then
What joy awaits you, when the breeze
Hath found you out among the trees,
And calls you forth again!
This plot of orchard-ground is ours
My trees they are, my Sister's flowers;
Here rest your wings when they are weary
Here lodge as in a sanctuary!
Come often to us, fear no wrong;
Sit near us on the bough!
We'll talk of sunshine and of song,
And summer days, when we were young;
Sweet childish days, that were as long
As twenty days are now.
***
Заворожён. Тебя я вижу
На стебле тонком и недвижном...
Звенящий зной горяч и сух.
Ты спишь иль переводишь дух?
Хрупка, изящна, филигранна
И неподвижна! Как каприз
Оков ледовых океана.
И, вдруг, дыханием нежданным,
Вальсируя спиралью плавной,
Тебя уносит лёгкий бриз.
В саду, где с нами по соседству
Живут воспоминанья детства,
Дай отдохнуть своим крылам,
Лишь здесь покой дарован нам.
Присядь в тени, в ветвях укромных
Прервав томительный полёт,
Мы вспомним, грустью упоённы,
Те дни, когда был сад огромным
И жизнь казалась нам бездонной,
И день длиннее был, чем год.
"ТОТ, КТО ЛЮБИТ СИЛЬНЕЙ".
Looking up at the stars, I know quite well
That, for all they care, I can go to hell,
But on earth indifference is the least
We have to dread from man or beast.
How should we like it were stars to burn
With a passion for us we could not return?
If equal affection cannot be,
Let the more loving one be me.
Admirer as I think I am
Of stars that do not give a damn,
I cannot, now I see them, say
I missed one terribly all day.
Were all stars to disappear or die,
I should learn to look at an empty sky
And feel its total darkness sublime,
Though this might take me a little time.
***
Звёздам даруя восторженный взгляд,
Пью безразличия звёздного яд,
Но безвозмездно на звёздный алтарь
Сердце кладу, как безмолвная тварь.
Если звезда озаряет мой путь
Светом, который мне ей не вернуть,
Значит любовь безответна, и в ней,
Стану я тем, кто возлюбит сильней!
Днём овладеет мной горькая грусть,
Звездам нет дел до меня, ну и пусть.
Днём, обращаясь в печальную тень,
Думаю: "Это - потерянный день..."
Если угаснет ночная юдоль
В сердце прольётся вселенская боль...
Время врачует. И Бездны вуаль
Мне приоткроет беззвёздную Даль.
She was a phantom of delight
When first she gleamed upon my sight;
A lovely Apparition, sent
To be a moment's ornament;
Her eyes as stars of Twilight fair;
Like Twilight's, too, her dusky hair;
But all things else about her drawn
From May-time and the cheerful Dawn;
A dancing Shape, an Image gay,
To haunt, to startle, and way-lay.
I saw her upon a nearer view,
A Spirit, yet a Woman too!
Her household motions light and free,
And steps of virgin liberty;
A countenance in which did meet
Sweet records, promises as sweet;
A Creature not too bright or good
For human nature's daily food;
For transient sorrows, simple wiles,
Praise, blame, love, kisses, tears and smiles.
And now I see with eye serene
The very pulse of the machine;
A Being breathing thoughtful breath,
A Traveler between life and death;
The reason firm, the temperate will,
Endurance, foresight, strength, and skill;
A perfect Woman, nobly planned,
To warm, to comfort, and command;
And yet a Spirit still, and bright,
With something of angelic light
***
Прозренья чудом? Откровеньем?
Фантомом счастья? Сновиденьем?
Она - явилась. Снизошла,
Чтоб стала жизнь моя светла,
Чтоб утолить мои печали
О высшем, неземном начале.
Зовущий взор сияньем звёзд
В небесных сумерках волос,
Лучом танцующим струился
И, в сердце хлынув - затаился.
Не дух, не плоть... Желанна, зрима,
Но призрачна, неуловима!
Надменный холод звёздных сфер
И страстный пыл земных манер
Во мне рождали сочетанье
Желания, но ожиданья,
Любви и скорби, и хулы,
Упрёков, слёз и похвалы,
И обращали в хлеб насущный
Грехопаденье в Райских кущах.
Читая звёздных глаз посланье,
Я, вечный пленник, вечный странник,
Готов был к ней всю жизнь идти,
Пусть смерть снискать на том пути,
Но принимать, как неизбежность,
И благосклонность, и небрежность,
И снисходительную гордость,
И власть, и рабскую покорность,
Астрал несбывшейся мечты
И воплощенье Красоты!
"ПЫЛАЮЩИМ УТРОМ..."
I sow from the beach, when the morning was shining,
A bark o'er the waters move gloriously on;
I came when the sun o'er that beach was declining
The bark was still there, but the waters were gone.
And such is the fate of our life's early promise,
So passing the spring-tide of joy we have known;
Each wave, that we danced on at morning, ebbs from us,
And leaves us, at eve, on the bleak shore alone.
Ne'er tell me of glories, serenely adorning
The close of our day, the calm eve of our night;-
Give me back, give me back the wind freshness of Morning,
Her clouds and tears are worth Evening's best light.
Oh, who would not welcome that moment's returning,
When passion first waked a new life thro' his frame,
And his soul, like the wood, that grows precious in burning,
Gave out all its sweets to love's exquisite flame.
***
Пылающим утром восток разгорался,
С волной непокорной боролся челнок,
К закату волна отступила. Остался
Он брошен, уткнувшись в прибрежный песок...
Бездонно коварство судьбы, обещавшей,
Что радость весны я в душе сберегу,
Но пыл, ранним утром волны отплясавшей,
Уж тает на долгом пустом берегу...
Не верю, что тихо, спокойно и кротко
Закат этой жизни я должен встречать,
Тоскует по буйной воде моя лодка,
По ветру, что станет ей парус трепать!
Но кто возвратит мне, ну хоть на мгновенье,
Стихии хмельную, весеннюю страсть?!
И в кубок с прогорклым вином сожаленья
Вольёт обжигающей радости сласть!
"НА ЗАРЕ..."
IN the morning of life, when its cares are unknown,
And its pleasures in all their new lustr
begin,
When we live in a bright-beaming world of our own,
And the light that surrounds us is all from within;
Oh 'tis not, believe me, in that happy time
We can love, as in hours of less transport we may; --
Of our smiles, of our hopes, 'tis the gay sunny prime,
But affection is truest when these fade away.
When we see the first glory of youth pass us by,
Like a leaf on the stream that will never return,
When our cup, which had sparkled with pleasure so high,
First tastes of the other, the dark-flowing urn;
Then, then in the time when affection holds sway.
With a depth and a tenderness joy never knew;
Love, nursed among pleasures, is faithless as they,
But the love born of Sorrow, like Sorrow, is true.
In climes full of sunshine, though splendid the flowers,
Their sighs have no freshness, their odour no worth;
'Tis the cloud and the mist of our own Isle of showers
That call the rich spirit of fragrancy forth.
So it is not 'mid splendour, prosperity, mirth,
That the depth of Love's generous spirit appears;
To the sunshine of smiles it may first owe its birth,
But the soul of its sweetness is drawn out by tears.
***
На заре своей жизни легко и беспечно
Словно шмель ты порхаешь, с цветка на цветок,
И считаешь, что радость и молодость вечны,
А любовь - удовольствий бескрайний поток.
Но, поверь, что в любви к молодому искусству,
Юный пыл примеряя, совсем неспроста
Пишешь ты лишь этюды великого чувства,
Устрашаясь размеров большого холста.
Безмятежная юность, пора приключений,
Пронесётся и сгинет, как вешний поток,
И в бокале младое вино наслаждений
Станет терпким от скорби, от слез и тревог,
Лишь тогда ты постигнешь, что истинность чувства
Глубиной измерялась во все времена,
Что в печали и в радости, до безрассудства,
Оставалась любовь неизменно верна.
Не в обласканных Солнцем садах утопая,
Мил тебе и желанен прелестный цветок,
А в туманных равнинах сурового края,
Там, где стал безутешен ты и одинок.
Только здесь осознаешь, как истинно дорог
Этот сказочный, дивный его аромат,
Ведь твой путь к нему был и тревожен и долог,
И слезою пропитан, и счастьем богат.
Из цикла ФЕТИШ
Букет из женщин собирать -
И быть персоной "грата"!
Одну - любить. С другою спать.
На третьей быть женатым.
Презрев снега, презрев дожди,
Всегда готов и годен,
Лишь пальцы загибай - следи,
Чтоб был букет нечётен.
Всегда влюблён, всегда согрет
В седле и при короне!
Так, может быть, такой букет
Иметь в одном флаконе?
Оно, конечно, спору нет,
Флакон флакону - пара,
Но, вот, куда на склоне лет
Пристроить стеклотару?
Из цикла ФЕТИШ.
Примечена налитым кровью глазом,
С мулеты неподатливой корсета
Летела ты, оторванная с мясом,
На глянцевое зеркало паркета.
В смешенье жанров пляски полупьяной
Из строгих очертаний фуэтэ
Стремглав неслась в лихое варьете
Под визги сладострастного канкана.
Ты, торопясь свободой надышаться,
Отчаянно крутила пируэты
И не желала больше задыхаться
В неволе ненавистного корсета...
Теперь лежишь, вольнА, но нежеланна
Под тушей отскрипевшего дивана.
из цикла ФЕТИШ
В кристальный омут погружая взгляд,
Как избежать тупого наважденья?
В тебе себя любя, печалюсь над
Судьбою незавидной отраженья.
Но, мудростью пророков одержим,
Я знаю, что и в радости и в горе,
Незамутнённо, в зазеркальном взоре
Сверкает око, зеркало души,
Огнём сокровищ, собранных внутри,
Не осквернённых этим грешным миром.
И слышу голос: "Не боготвори,
Не сотвори себе себя кумиром".
(Из цикла ФЕТИШ)
БОКАЛ.
Хрустальный фетиш. Спутник лейтмотива.
Сюжетный ход, знакомый наизусть,
Преподнесен, учтиво ли? Лениво?
Ты - знак. Чего? Гадать я не берусь.
Смертелен? Животворен? Сладок? Солон?
Внутри тебя интриги бьется пульс.
Не в том, насколько ты интригой полон,
А в том, насколько для нее же - пуст...
КИНЖАЛ.
(из цикла ФЕТИШ)
Ты - вещь в себе. Зловещи очертанья
Твоей души. Характер - злая суть,
Которую ни мэтрам фехтованья,
Ни гувернёрам вспять не развернуть.
Всё при тебе - галантность кавалера,
И политес, и, данная бойцу,
Холодная способность флибустьера
В бою врага встречать - лицом к лицу...
Но, грешный плод несовершенства мира,
Ты страстно алчешь трепетную плоть
С безумным вожделением вампира
Под левою лопаткой проколоть...
Я не нуждался в слуг орде,
Держал я просто так
Шестёрку: Кто? Когда? и Где?
Кого? Куда? и Как?
Уж как я их не избегал,
На суше и в воде,
Мог мой докучливый вассал
Достать меня везде.
Их было хитростью не взять,
Я пробовал быть строг,
Они меня в охапку - хвать!
И тащат за порог.
Ни сна не отдыха не знал,
И вот решил - пора!
Так весь секстет, что мной играл,
Был изгнан со двора.
В кругу товарищей моих
Один проказник есть.
Он держит рать, в которой их
Вассалов сих - не счесть!
Со всеми ладит прохиндей
И выпить не дурак
С мильоном Кто? Мильоном Где?
И тьмой Кого? и Как?
Лишь свиснет - все во весь опор
Летят, сквозь свет и тьму.
Признаюсь, что с недавних пор
Завидую ему.
Преклонный возраст, свет не мил,
Я вышел из ворот,
И, в свист вложив остаток сил,
Засунул пальцы в рот.
В ответ - лишь эхо по дворам
Да лай чужих собак...
Явился лишь один - о, срам!
По имени Никак...
ROMAN WALL BLUES.
Over the heather the wet wind blows,
I've lice in my tunic and a cold in my nose.
The rain comes pattering out of the sky,
I'm a Wall soldier, I don't know why.
The mist creeps over the hard grey stone,
My girl's in Tungria; I sleep alone.
Aulus goes hanging around her place,
I don't like his manners, I don't like his face.
Piso's a Christian, he worships a fish;
There'd be no kissing if he had his wish.
She gave me a ring but I diced it away;
I want my girl and I want my pay.
When I'm a veteran with only one eye
I shall do nothing but look at the sky.
БЛЮЗ РИМСКОЙ СТЕНЫ.
Полощется влажными вЕтрами вереск,
Я вшив. Я простужен. Но цезарю верен.
КапЕль-барабан разжигает кураж,
Я - Римской Стены несгибаемый страж.
Крадётся туман, обнимая мне плечи,
Мой сон одинок, а подружка далече.
И скверный Аулус амурную сеть
Сплетает, пытаясь ей сердце согреть...
Но детям Христовым и сети и уды -
Грешнее пасхальных лобзаний Иуды.
Колечко я в кости давно проиграл,
И нет - ни любви, ни кола, ни двора.
Склон лет проведу в ветеранских рассказах,
Уставившись в небо единственным глазом.
REFUGEE BLUES.
Say this city has ten million souls,
Some are living in mansions, some are living in holes:
Yet there's no place for us, my dear, yet there's no place for us.
Once we had a country and we thought it fair,
Look in the atlas and you'll find it there:
We cannot go there now, my dear, we cannot go there now.
In the village churchyard there grows an old yew,
Every spring it blossoms anew:
Old passports can't do that, my dear, old passports can't do that.
The consul banged the table and said,
"If you've got no passport you're officially dead":
But we are still alive, my dear, but we are still alive.
Went to a committee; they offered me a chair;
Asked me politely to return next year:
But where shall we go to-day, my dear, but where shall we go to-day?
Came to a public meeting; the speaker got up and said;
"If we let them in, they will steal our daily bread":
He was talking of you and me, my dear, he was talking of you and me.
Thought I heard the thunder rumbling in the sky;
It was Hitler over Europe, saying, "They must die":
O we were in his mind, my dear, O we were in his mind.
Saw a poodle in a jacket fastened with a pin,
Saw a door opened and a cat let in:
But they weren't German Jews, my dear, but they weren't German Jews.
Went down the harbour and stood upon the quay,
Saw the fish swimming as if they were free:
Only ten feet away, my dear, only ten feet away.
Walked through a wood, saw the birds in the trees;
They had no politicians and sang at their ease:
They weren't the human race, my dear, they weren't the human race.
Dreamed I saw a building with a thousand floors,
A thousand windows and a thousand doors:
Not one of them was ours, my dear, not one of them was ours.
Stood on a great plain in the falling snow;
Ten thousand soldiers marched to and fro:
Looking for you and me, my dear, looking for you and me.
БЛЮЗ БЕЖЕНЦЕВ.
Дворцы и трущобы. Людей - миллион,
И каждый свободою здесь наделён.
Но только для нас тут нет места, мой милый, только для нас.
А земли родные и собственный дом
Мы видим на карте да в сердце своём.
Но только для нас там нет места, мой милый, только для нас.
В церковном подворье, весной, старый тис
Листву обновляет. Но в паспорте лист
Зияет просроченной визой, мой милый, визой фальшивой.
Мне консул рассерженно крикнул в лицо:
"Без визы считайте себя мертвецом!"
Но мы, ведь, с тобой ещё живы, мой милый, мы ещё живы.
Пришёл в комитет, там улыбчивый клерк
Придти через год посоветовал мне.
Как лживы все эти улыбки, мой милый, как они лживы.
На уличном митинге слышится нам:
"Последний кусок - отдавать чужакам!?"
О, это на нас намекают, мой милый, это на нас.
В Европе диктатор нам бросил во вслед:
"Их смерть, всем живым - панацея от бед!"
О, это он нас обрекает, мой милый, это он нас.
Замерзшему пуделю - тёплый жакет,
Скребущейся кошке - куриный паштет.
А мы здесь гонимы и нАги, мой милый, гонимы и наги.
Как горько с причала смотреть на залив,
Где рыбы свободны, их танец игрив.
От берега только лишь в шаге, мой милый, только лишь в шаге.
В лесу - каждой птахе найдется приют,
Там разноязыкие птицы поют.
И песни, и сказы, и саги, мой милый, сказы и саги.
Что может во сне видеть беглый еврей?
Сто тысяч окон и сто тысяч дверей.
Но нет, не для нас они светят, мой милый, нет не для нас.
А нас заметает седыми снегами,
На марше солдаты сверкают штыками,
И в ярости нас с тобой ищут, мой милый, нас с тобой, нас...
THE TWO
You are the town and we are the clock.
We are the guardians of the gate in the rock.
The Two.
On your left and on your right
In the day and in the night, .
We are watching you
Wiser not to ask just what has occurred
To them who disobeyed our word;
To those
We were the whirlpool, we were the reef
We were the formal nightmare, grief
And the unlucky rose.
Climb up the crane, learn the sailor's words
When the ships from the islands laden with birds
Come in.
Tell your stories of fishing and other men's wives:
The expansive moments of constricted lives
In the lighted inn.
But do not imagine we do not know
Nor that what you hide with such care won't show
At a glance.
Nothing is done, nothing is said,
But don't make the mistake of believing us dead:
I shouldn't dance.
We're afraid in that case you'll have a fall.
We've been watching you over the garden wall
For hours.
The sky is darkening like a stain,
Something is going to fall like rain
And it won't be flowers.
When the green field comes off like a lid
Revealing what was much better hid:
Unpleasant.
And look, behind you without a sound
The woods have come up and are standing round
In deadly crescent.
The bolt is sliding in its groove,
Outside the window is the black remov-
ers' van.
And now with sudden swift emergence
Come the woman in dark glasses and humpbacked surgeons
And the scissors man.
This might happen any day
So be careful what you say
Or do.
Be clean, be tidy, oil the lock,
Trim the garden, wind the clock,
Remember the Two.
ДВОЕ
ДвОе нас. Мы - часовые, солдаты -
КрУжит нас в чёрной дыре циферблата
Ветер Времён.
В вечном дозоре, бессонно и бодро,
От колыбели до смертного одра.
Ночью и днём.
Горе тому, кто глумлив или вздорен,
Стражникам Вечности стал непокорен -
Будут корОтки
Гнев и расправа. Мы - скалы, мы - рифы,
Бури, цунами... кружащие грифы...
Горе красотки.
КрУжат у бОрта горластые чайки,
Байки матросские - запоминай-ка,
Их откровенье -
Станет жене моряка одинокой,
Светом в окне за хранимое строго
Долготерпенье.
Не изолгись, не лукавь перед нами,
Тайны твои мы доподлинно знаем.
Словом ли? Жестом? -
Не ошибись. Не поверь, что в могиле
Мертвое время навеки зарыли,
Выставив крест там...
Не оступись, ибо есть опасенье -
За опрометчивым шагом - паденье.
Скрыт небосклон
Тучей, набрякшею тёмной заплатой.
Мёртвой росой выпадает расплата.
Блёкнет газон.
На полотне изумрудной поляны
Вдруг проявляются рваные раны,
Как назиданье.
Остановись, оглянись на мгновенье,
В мёртвом сиянии - хладные тени -
Воспоминанья.
Бою полночному внемлет фиалка,
Глянут в окно фонари катафалка.
Сгорбленный знахарь
Сверившись с нами, подпишется скорбно,
Тотчас появится женщина в Черном.
И парикмахер.
В слове и жесте пребудь осторожен,
Думай о двух неслучайных прохожих.
Время не терпит
Нечистоплотности. Сад постригая,
Маслом замок на двери протирая,
Помни о Смерти.
THE NIGHT DANCE
STRIKE the gay harp! see the moon is on high,
And, as true to her beam as the tides of the ocean,
Young hearts, when they feel the soft light of her eye,
Obey the mute call, and heave into motion.
Then, sound notes -- the gayest, the lightest,
That ever took wing, when heaven look'd brightest
Again! Again!
Oh! could such heart-stirring music be heard
In that City of Statues described by romancers,
So wakening its spell, even stone would be stirr'd,
And statues themselves all start into dancers!
Why then delay, with such sounds in our ears,
And the flower of Beauty's own garden before us --
While stars overhead leave the song of their spheres,
And, listening to ours, hang wondering o'er us?
Again, that strain! -- to hear it thus sounding
Might set even Death's cold pulses bounding --
Again! Again!
Oh, what delight when the youthful and gay
Each with eye like a sunbeam and foot like a feather,
Thus dance, like the Hours to the music of May,
And mingle sweet song and sunshine together.
НОЧНОЙ ТАНЕЦ
Звучи, моя арфа, при свете Луны,
Чарующим оком нависшей над нами.
Она, укрощая прибой океанской волны,
Рождает в сердцах негасимое пламя.
Призыву подвластны светила немого
Спешит к ритму жест, а к мелодии - слово.
Ещё и ещё!
Волнующий танец зовет и бодрит,
И в небо неистовой птицей взлетает,
И в Городе Статуй холодный гранит
Приплясывать и подпевать начинает.
Так что же мы медлим? Ведь даже цветы
Умолкли в аллеях полночного сада.
В безмолвии звезды разинули рты,
Забыв, что настала пора звездопада.
Быстрее и выше! Глас Жизни, поверьте,
Сильней ледяного дыхания Смерти!
Ещё и ещё!
О, как восхитителен юности пыл!
Танцоры легки, их движенья воздушны,
Весеннюю песню им май подарил,
Сиянием солнца наполнив их души!
***
WITH ships the sea was sprinkled far and nigh,
Like stars in heaven, and joyously it showed;
Some lying fast at anchor in the road,
Some veering up and down, one knew not why.
A goodly vessel did I then espy
Come like a giant from a haven broad;
And lustily along the bay she strode,
Her tackling rich, and of apparel high.
The ship was nought to me, nor I to her,
Yet I pursued her with a lover's look;
This ship to all the rest did I prefer:
When will she turn, and whither? She will brook
No tarrying; where she comes the winds must stir:
On went she, and due north her journey took.
***
В морскую глубь глазищами созвездий
Гляделось небо. А на лоне вод
Задира-бриз валил упрямый грот,
И корабли кренились к синей бездне.
Но царственно и грациозно плыл
Точёный стан - божественная ростра,
Зерцало вод взрезая грудью острой,
Усильем напоённых ветром крыл.
И мой влюблённый взгляд её ласкал,
Как пенный вал... Послушная штурвалу,
Моих восторгов затаённый шквал
Она ждала, но гордо отвергала.
Она ждала... Но только лишь мгновенье -
Уж правым галсом, круто, в разворот,
Несёт её стихия нетерпенья
Навстречу бурям северных широт!
On Music.
WHEN through life unblest we rove,
Losing all that made life dear,
Should some notes we used to love,
In days of boyhood, meet our ear,
Oh! how welcome breathes the strain!
Wakening thoughts that long have slept,
Kindling former smiles again
In faded eyes that long have wept.
Like the gale, that sighs along
Beds of oriental flowers,
Is the grateful breath of song,
That once was heard in happier hours.
Fill'd with balm the gale sighs on,
Though the flowers have sunk in death;
So, when pleasure's dream is gone,
Its memory lives in Music's breath.
Music, oh, how faint, how weak,
Language fades before thy spell!
Why should Feeling ever speak,
When thou canst breathe her soul so well?
Friendship's balmy words may feign,
Love's are even more false than they;
Oh! 'tis only music's strain
Can sweetly soothe, and not betray.
К МУЗЫКЕ.
Наши годы – тяжкий груз,
Как торосы грубой прозы,
Два аккорда – нежный блюз –
Шип и запах алой розы.
Звуки музыки – бальзам,
Всколыхнут воспоминанья,
И исплаканным глазам
Возвратят свечей сиянье.
Два аккорда – вешний цвет,
Шторма гневное дыханье,
Из далеких юных лет
Долгожданное посланье,
В нем высокая тоска
С бурей гибельной смешалась,
Но наивна и легка,
В музыке навек осталась
Нет доверия словам,
Ложь крадется между строчек,
Вслед за дружбой, попятам,
Шаг предательства грохочет,
И с любовью пополам
Уживается измена…
Только музыка – как храм,
Неподвластна переменам!
The Time I've Lost in Wooing.
THE time I've lost in wooing,
In watching and pursuing
The light that lies
In woman's eyes,
Has been my heart's undoing.
Though Wisdom oft has sought me,
I scorn'd the lore she brought me,
My only books
Were woman's looks,
And folly's all they've taught me.
Her smile when Beauty granted,
I hung with gaze enchanted,
Like him the Sprite,
Whom maids by night
Oft meet in glen that's haunted.
Like him, too, Beauty won me,
But while her eyes were on me,
If once their ray
Was turn'd away,
O! winds could not outrun me.
And are those follies going?
And is my proud heart growing
Too cold or wise
For brilliant eyes
Again to set it glowing?
No, vain, alas! the endeavour
From bonds so sweet to sever;
Poor Wisdom's chance
Against a glance
Is now as weak as ever.
БЕЗРАССУДСТВО.
Во времена безумных
Мечтаний, грез подлунных,
Влекла меня
Игра огня
В глазах прелестниц юных.
И гибель в страсти нежной
Считал я неизбежной,
Один букварь –
Любви словарь
Я изучал прилежно.
Как страстно и игриво,
И, словно Спрайт, пугливо,
Полночных жриц,
Нагих девиц
Я зрел в водАх прилива.
И застывал от взгляда
Божественной Наяды.
Но гаснет взор,
Бегу как вор,
Терзаясь от досады…
Безумие? Конечно!
Терзает душу вечно.
Где хладный ум?
Где трезвость дум?
Забудь, вздохни беспечно!
Призыв, увы, напрасен –
Наяды взгляд опасен,
Но сладок зов
Его оков
И потому – прекрасен!
Believe Me...
BELIEVE me, if all those endearing young charms,
Which I gaze on so fondly to-day,
Were to change by to-morrow, and fleet in my arms,
Like fairy-gifts fading away,
Thou wouldst still be adored, as this moment thou art,
Let thy loveliness fade as it will,
And around the dear ruin each wish of my heart,
Would entwine itself verdantly still.
It is not while beauty and youth are thine own,
And thy cheek unprofaned by a tear,
That the fervour and faith of a soul can be known,
To which time will not make thee more dear:
No, the heart that has truly loved never forgets,
But as truly loves on to the close,
As the sun-flower turns on her god, when he sets,
The same look which she turn'd when he rose.
ТЫ ПОВЕРЬ МОЯ МИЛАЯ...
Ты поверь, моя милая, если бы, вдруг,
Твой сегодняшний блеск и краса
Завтра, зыбким песком ускользая из рук,
Испарились бы словно роса,
Ты была бы как прежде для сердца мила,
В нем ты будешь всегда молодой,
И по милым руинам, сгоревшим дотла,
Я завьюсь виноградной лозой.
Юный пыл, твоя вера, твоя красота,
Неподвластны течению лет,
Их не тронет слеза, и сует суета
Не оставит губительный след.
Ведь любовь – это вечность. Бескрайний полет.
Ей послушен и рад стар и млад,
Так подсолнух с надеждой встречает восход,
И с восторгом глядит на закат.
ИЛИ Я СЛУШАЮ "МАНГО-МАНГО"
Не сон и не явь, и не свет, и не тень,
Не лунная ночь, и не солнечный день,
Я краем не леса, не поля бреду,
Я найден, а мОжет быть что-то найду,
На радость, а мОжет быть и на беду,
Не твердью, не хлябью - пройду-не пройду?
Мне на ухо шепчет, а может - ревет?
Таинственный вестник, как песню поет.
Не видел, не слышал, но понял, узнал -
Он здесь проплывал, пролетал, проползал,
Он знак свой оставил: "Я скоро приду,
Мы встретимся здесь, не в раю, не в аду,
Где дело в Начале, а после - слова,
Где мал материк, но зато острова
Огромны, и лижет их пенистый вал..."
Я здесь его ждал, ощущал, осязал,
Велик и ничтожен, как яркий алмаз,
Зеленый ли? Красный? Но все-таки глаз,
Возник, озарил, дал понять - мы в ладу,
"Как имя твое?", а в ответ: "Мамад-у-у-у!
"Явись, отзовись, за тобою иду,
Махни мне хвостом, я тебя подожд-у-у-у...
Но он мне в ответ шлет невидимый знак -
"Мужик ты толковый, но круглый дурак,
Ты в зеркало глянь, мой ответ очень прост,
Узреешь - живи, нет - ползи на погост,
На радость, а мОжет быть и на беду
В себе ты узнаешь меня, Мамаду,
Не зверя, не птицу, не свет и не тьму..."
Я - к зеркалу. Глядь - ничего не пойму!
То так подбоченюсь, то этак пройду,
Какой же к чертям из меня Мамаду?
Но, вдруг, у меня? У него? Иль у нас?
Сверкнул как бы третий, но все-таки - глаз!
Прищурился строго, и строго сказал:
"Ну что, алкоголик? Меня ты достал!
И все ж, со свиданьицем! Выпьем давай!
Не жадничай, по поясок наливай,
Как звать-то тебя? - он спросил как в бреду,
И я не соврал, я сказал: "Мамаду!
На Майами, Бога ради,
Хорошо,
А в туманном Ленинграде
Дождь прошел...
Радиация в Неваде?
Мир - в штыки!
А в роскошном Ленинграде -
Грязь, ларьки...
Колбасы* у вас в Нью-Йорке -
Завались,
А у нас и с черной коркой -
Зашибись!
Кабаков у вас - до дури -
Океан,
И у нас губа не дура -
В ресторан,
Но без баксов - хоть опухни,
Синий дым,
А тогда мы и на кухне
Посидим.
Так что если тошно станет,
Ты давай,
На попутном ероплане
Прилетай,
Провода не перетрутся,
Ты смелей
Позвони и соберутся
Сто друзей,
По стаканчику зарядим
И споем
Об ушедшем Ленинграде,
О своем,
Где учили нас, что счастье -
От труда,
А все беды и напасти -
Ерунда,
Где учили нас колен не
Подогнуть,
И руки за подаяньем
Не тянуть,
Был по праздникам на куртке
Алый бант...
Ленинградец в Петербурге -
Эмигрант.
Так что мы с тобою вроде
Бы родня -
Эмигранты нынче в моде -
Ты да я.
И хотя тебе там крупно
Повезло,
Но совсем не так уютно
И тепло,
А поэтому почаще
Вспоминай,
Дым Отечества, он слаще,
Так и знай!
*-Стих не новый, по поводу колбасы прошу не усмехаться.
The Tiger
by: William Blake
Tyger! Tyger! burning bright
In the forest of the night
What immortal hand or eye
Could frame thy fearful symmetry?
In what distant deeps or skies
Burnt the fire of thine eyes?
On what wings dare he aspire?
What the hand dare seize the fire?
And What shoulder, and what art,
Could twist the sinews of thy heart?
And when thy heart began to beat,
What dread hand? and what dread feet?
What the hammer? what the chain?
In what furnace was thy brain?
What the anvil? what dread grasp
Dare its deadly terrors clasp?
When the stars threw down their spears,
And watered heaven with their tears,
Did he smile his work to see?
Did he who made the lamb make thee?
Tyger! Tyger! burning bright
In the forests of the night,
What immortal hand or eye
Dare frame thy fearful symmetry?
ТИГР.
Тигр! Пламя в чреве ночи.
Кто создатель твой? Тот зодчий,
Кто отвергнув плен блаженства
Плавил ужас в совершенстве?
Угли Ада? Пламя Неба?
Взгляд точИт твой - быль иль небыль?
Чёрных взмах иль Белых крыл
Волю к власти сотворил?
Кто фантазией железной
Изваял тебя из бездны,
Гром рождая и горенье
Твоего сердцебиенья.
Жёг окалин злые звёзды,
Лил дождей холодных слёзы,
Закаляя сплав астральный
На небесной наковальне.
Кто ковал коварный нрав,
Мёртвой хваткою сковав,
И, окрас даруя зверю,
Хохотал, глазам не веря?
Тигр! Пламя в чреве ночи,
Кто тот гениальный зодчий,
Кто, отвергнув плен блаженства,
Сплавил ужас с совершенством?
Take Back the Virgin Page.
Written on Returning a Blank Book.
TAKE back the virgin page,
White and unwritten still;
Some hand, more calm and sage,
The leaf must fill.
Thoughts come, as pure as light
Pure as even you require;
But, oh! each word I write
Love turns to fire.
Yet let me keep the book:
Oft shall my heart renew,
When on its leaves I look,
Dear thoughts of you.
Like you, 'tis fair and bright;
Like you, too bright and fair
To let wild passion write
One wrong wish there.
Haply, when from those eyes
Far, far away I roam,
Should calmer thoughts arise
Towards you and home;
Fancy may trace some line,
Worthy those eyes to meet,
Thoughts that not burn, but shine,
Pure, calm, and sweet.
And as, o'er ocean far,
Seamen their records keep,
Led by some hidden star
Through the cold deep;
So may the words I write
Tell through what storms I stray --
You still the unseen light,
Guiding my way.
В АЛЬБОМ.
В альбоме – белый лист,
Не тронутый строкой…
Как он глубок, как чист!
Посланец мой.
Прочтешь его лишь ты,
Ведь в нем – не пустота –
Поэзия мечты,
И красота!
Пока в моих руках
Трепещет белый лист,
Мне нет нужды в словах.
Он не речист,
Не скуп, но не сорит
Бренчаньем лишних слов.
В безмолвии дарИт
Мою любовь.
В далекой стороне
Разлука не страшна,
И душу греет мне
Та тишина,
Которую хранит,
Таинственен и чист,
Как мел твоих ланит,
Мой белый лист.
Сквозь бури, сквозь года,
Как пламя маяка,
Горит любви звезда
Для моряка.
В холодной глубине
Небес. Со дна миров.
С листа сияет мне
Без слов… Без слов!
Как безобразен мир.
Как страшен тлен Вселенной.
Сырой могильный холод. Мрамор и гранит.
Но трепетный сапфир
Мечты благословенной
То красным обожжет, то зеленью манит.
Негреющую шаль
Прожег огонь созвездий,
Космических ветров гудит пчелиный рой,
Сквозь черную вуаль
Карающих возмездий
Протянутой извне, спасительной рукой.
Сырой тесовый крест
Гнетет, сдирая кожу -
Корысть, предательство и подлость. Неспроста
Опять - Благая весть?
Все пройдено, но Боже!
Кто гонит нас тропой Спасителя, Христа?
Наследники идей
Жестокого Пилата
Закон - каприз толпы. Захочешь жить - молчи!
А повелят: Убей!
И брат карает брата
Себе мы сами судьи, жертвы, палачи...
Глухой глотая стон,
Слова вплетаю в строфы,
Чужой тяжелый грех к ответу нас зовет,
Крутой каленый склон
Бесчувственной Голгофы
Неужто к Богу, в муках, снова приведет?
Память - осколки. Отрывок... Строка...
Что между ними? Ничто. Пустота.
Свист электрички. Глоток коньяка.
И - суета. Суета. Суета...
Запахи, звуки слагаю в витраж,
Брошенный взгляд. У виска завиток.
Шепот... А может быть все это - блажь?
В были из небылей шаткий мосток?
Но нетерпенье - могучий магнит,
Водит пером беспокойно рука,
Лист, издевательски чистый манит,
Нижет осколки в картину строка.
Пластику душ и гармонию тел,
Слезы и радость, любовь и порок,
Море желанья, мечты запредел...
Вдребезги бьет телефонный звонок!
Как поживаешь? Дурацкий вопрос!
Времени бег не вернешь. А пока -
Весь - ожиданье. С ногтей до волос.
Так и живу. От звонка - до звонка...
THE DAFFODILS
W. WORDSWORTH.
I wandered lonely as a cloud
That floats on high o’er vales and hills,
When all at once I saw a crowd,
A host of golden daffodils,
Beside the lake, beneath the trees,
Fluttering dancing in the breeze.
Continuous as the stars that shine
And twinkle on the Milky Way,
They stretched in never-ending line
Along the margin of a bay:
Ten thousand saw I at glance
Tossing their heads in sprightly dance.
The waves beside them danced, but they
Out-did the sparkling waves in glee;
A poet could not but be gay
In such a jocund company!
I gazed – and gazed – but little thought
What wealth the show to me had brought;
For oft, when on my couch I lie
In vacant or in pensive mood,
They flash upon that inward eye
Which is the bliss of solitude;
And then my heart with pleasure fills,
And dances with the daffodils
НАРЦИССЫ
В. ВОДСВОРТ.
Моих печальных странствий путь
Был долог, скучен и высок.
Я жизни смысл и жизни суть
Постичь стремился и не смог…
Но смысл и суть явились мне
Не в облаках, а на земле!
Внизу. У озера. Меж древ.
Златых нарциссов хоровод.
Не сердцем – взглядом лишь задев,
Я в них глядел, как в небосвод –
Накрыв собой земную грудь,
Клубясь в ветрах, как Млечный Путь,
Они, легко к земле склонясь,
Как волн игривая гряда,
ТотчАс же в танце распрямясь,
Кивая, звали… Но куда?
Да, был тогда я сердцем глух…
Умом ленив… Душою сух…
Тогда мне было не дано
Язык нарциссов понимать.
Мне позже было суждено
Понять. Услышать. Осознать…
Теперь, как прежде, я – один.
Шезлонг. Сигара. Плед. Камин…
Сухое пламя вновь и вновь
Тревожит память. Вихрь цветов –
В нем жизнь, движение, любовь…
И сердце рвется из оков!
Но счастье – миг. Окончен бал.
Я не имел, и… потерял…
НАЧАЛО
Я верую - в Начале было Слово.
Короткое, но ёмкое. Лишь слог.
В нём промысел. Надежда. В нём основа.
В нём соль земли. И Слово было – "Бог".
В догматах церкви тщетны все старанья
Взлететь над тьмой невежества тенёт,
Лишь сладкая эротика познанья
Нас к истинному Богу приведёт!
И стало Слово… Утро мирозданья.
Во глубь времён протянутая нить.
Слепую Веру с факелом Познанья
Лишь Слову суждено соединить.
Не вечно всё, что суще во Вселенной,
Уйдёт Поэт, Правитель, Шут, Мудрец…
Но Слово их – всесильно и нетленно,
Живёт незримо в тысячах сердец.
Аршином общим всех не перемерить,
Известно, у иных, иная стать,
Но чтобы свято, беззаветно верить,
Доподлинно и всё мне нужно знать.
Я еретик. Крамола мне не нОва.
Ко мне Создатель, да не будет строг,
Я верую – в Начале было Слово,
Поскольку знаю, Слово – было Бог!
Не шагом. Цветом, вздохом входит осень,
На ранних фонарях печаль-огни,
Всё чаще рыжих грив златая осыпь,
Длиннее ночи, холоднее дни...
Остановись, переведи дыханье,
Переступая осени порог,
Она - сезон потерь, пора прощаний,
Болезней, сожалений и тревог.
Она - дыханье стылой зимней скуки,
А глянет солнцем - так и знай - соврёт...
Не тот мороз - что сковывает руки,
А тот - что душу обращает в лёд!
Всё пристальней гляжу в себя с годами.
Не в зеркало гляжу, а из него.
Холодными, осенними глазами -
Кем был? Кем стал? Как жил? И для чего?
С кем дружбу вел? Любил иль наслаждался?
Чьи песни так самозабвенно пел?
Лажал с душой? Или с лукавым знался?
Ведь петь любил. Хотя и не умел...
Жил поперёк, швырял в запале камни,
Но... осень... Полно дурака валять.
Подходит срок, не поздний и не ранний -
Циплят считать и камни собирать.
Казалось бы, к осенним жёлтым вьюгам
Уже вполне сложился и созрел,
Познал, кто был врагом и кто стал другом,
Перебесился, даже помудрел,
Прошёл тропою встреч и расставаний,
Скользил и падал, поднимаясь вновь,
Но не нашёл, что может быть желанней,
Чем Женщина. Чем рифма "кровь - любовь".
И снова Божью заповедь нарушил,
И Гнев Господень, знаю, впереди,
Но гнев не страшен тот, что бьёт и рушит,
А страшен тот, что затаён в груди.
Ведь чем душа озябшая согрета?
Глухая осень искру занесла,
И обернулась жарким "бабьим" летом,
И вздыбила. Свихнула. Понесла...
Из искры - пламя. Вновь огонь разбужен.
Пусть бес в ребро! Гори, огонь, гори!
Не тот огонь - что опалит снаружи,
А тот - что жжёт и плавит изнутри!
Пылай в горниле страсти, не сгорая,
Пусть Знак Беды, пусть високосный год,
Пусть врут, что тот, кто по весне теряет,
Тот осенью подавно не найдет!
Дорогу лишь идущий одолеет,
А ищущий - найдёт. Резон таков.
Глаза и уши ревности - острее
Радаров, эхолотов и штыков.
Вновь хлынет солнце в приоткрытый ставень,
И звуки танго растревожат кровь.
Как в филиграни драгоценный камень,
Искрит в душе осенняя любовь!
Я СЛУШАЮ ШОПЕНА.
Старинный хлам. Знакомые до боли
Коньки-снегурки, таза медный звон -
Я лезу в пыль домашней антресоли -
Гора винила, старый патефон...
Но я ищу средь обветшалой стари
Раздолбанную деку и смычок,
Внутри - клеймо - поддельный "страдивари",
Бесценный, раритетный старичок.
Взяв на руки, подняв его из тлена,
Я чувствую, он трепетно ожИл,
И, чу... Ноктюрн! Я слушаю Шопена
В дрожании нестройном бычьих жил...
Стремянкой лет - сквозь годы, как сквозь стены -
Кровь первой драки, первой страсти пыл,
И первая потеря... и измена...
Шопена я не знал. Но я им был.
А он был мной, в футляре старой скрипки,
Заброшенный с хламьём на антресоль.
Я рвал бока о пробы и ошибки,
А он всё ждал, ютя под декой моль.
Лишь иногда нечаянным сюрпризом
Он из эфирных проникал глубин
В пестрящий чёрно-белый телевизор,
И смех, и грех - "в Москве - минус один"...
Он надрывался музыкой в турбинах
Когда судьбою проклятый "тюльпан",
Рыдая, плыл домой, таясь в вершинах,
Ни жив, ни мёртв, под грузом рваных ран.
На шеях пацанов вздувались вены
И головы задрав, что было сил,
Они внимали аэроШопену,
И в каждом сердце он незримо жил.
Божественный, как истинный Мессия,
Он вхож был в гороскопе в каждый "дом",
Распахивая дверь любой стихии
Своим, скрипичным, мастером-ключом.
Жизнь - не игра, скромней будь, Мельпомена,
Нас лицедеям, нет, не обмануть
Молчите, пушки! Я...
...я слушаю Шопена!
Я молча постигаю его суть.
Не на концерте, где душой лажая,
Скрипач помпезным лоском огорчит,
Где в ложе VIP, Шопена заглушая,
"Карманный Моцарт" варварски бренчит.
А в переходе! В баре! На бульваре!
Где голоден маэстро, но хмелён,
Раздолбанным, поддельным "страдивари"
Мне душу выворачивает он!
Вот где кипит в душе дерьмо и пена!
Как-будто я опять иду на рать,
Со спазмом в горле - я...
...я слушаю Шопена,
И не могу червонец не подать...