* * *
Листва кружевная на влажном ветру
Трепещет…Кому и зачем это нужно?
Подумаешь вкратце: «Я тоже умру,
Под ветром упрямым, таким безоружным.
Умру и забуду слепую листву,
Забуду на тухлой воде водомерку,
Болотную эту забуду траву,
Я стану ничем, и вставать на поверку
Мне незачем будет – ведь я не живу».
Неужто такой он – вселенский покой?
Бесчувствие, тлен, и не надо стремиться
Уже ни к чему…Он безмолвный такой,
И только безумные альфа-частицы
От гамма-частиц отлетают с тоской.
К чему же нелепые эти слова
И сдвоенных строчек тугие созвучья,
К чему ты тогда, кружевная листва,
К чему вы, сухие и острые сучья,
К чему это все, если смерть не права?
И все ж остаются азот, кислород,
И вы, единичные атомы серы.
Такой вот естественный круговорот.
…Безумный жасмин так вальяжно цветет,
Он белый, зеленый, и счастлив без меры.
* * *
Муравей по травинке ползет –
Всё мечтает до неба добраться.
Неужели ему повезет?
Он упрямый, он будет стараться.
Я ведь тоже старинных кровей,
Я ведь тоже двужильный, упорный
И упрямый, как тот муравей,
И кривляке-судьбе не покорный.
И пускай меня сдунет во тьму
Сиплый ветер, играющий в прятки,
Я с собой свое небо возьму,
Отраженное в утлой сетчатке.
Упаду в ледяную росу,
В подорожник – рябой, аскетичный,
И до смерти своей пронесу
Ощущенье судьбы необычной.
Ощущенье такого родства
С этой яркой, цветущей планетой,
Что не скрыть своего торжества
Даже там, за притихшею Летой.
* * *
Вдоль деревни – штакетник понурый,
Кособокие избы подряд.
Анемичных березок фигуры,
Тополей криворуких парад.
Молодая краснеет рябинка,
От поленниц сереют дворы.
Вглубь оврага сбегает тропинка –
Там шальные свистят комары.
Там сплетаются дикие травы,
Деловые ползут муравьи
И трещат в бересклете корявом
Дорогие мои соловьи.
Не подумай, что это случайно!
Не ошибочно чувство мое.
Есть в оврагах какая-то тайна –
Разгадать невозможно ее.
Божьи люди, бомжи, доходяги –
Кто не бродит по нашей стране!
Всех нас тянет в такие овраги –
Будто спрятано что-то на дне.
Будто в мокрой, холодной ложбине
Ты сокровища мира найдешь.
…Поскользнешься на розовой глине
И в болото лицом упадешь.
Обожжет малолетка-крапива,
Что в овраге дрожит сиротливо,
Вся в трухе да в болотной пыли.
…Отодвинешь траву боязливо –
Ничего, кроме мокрой земли!
* * *
Шелест листвы мне напомнит былое -
Непостижима времён глубина!
Бронзовый бюст пионера-героя,
Мероприятие «День Нептуна».
Именно так, с удареньем на этом
Слоге последнем, промолвит физрук
В маленьком лагере, солнечным летом,
Возле озёр и ветлужских излук.
Будет на завтрак овсяная каша,
Будет на ужин вишневый компот.
Станет русалкой Маякина Маша,
Боря Баранов трезубец возьмёт.
Белые лилии, бурая тина,
Желтых кувшинок рябой хоровод.
Помню тебя, синеватая глина,
Глиной измазанный Машин живот.
Стайки березок под облаком млечным,
Ласточки лёгкой резное крыло!
Жизнь, мне казалось, что ты бесконечна!
Боже, как все это быстро прошло!
Маша, ты помнишь ребристый и плотный
Мокрый ольшаник, что густ и тенист?
В речку нырнул твой Нептун беззаботный,
А на линейке, пастозный и потный,
Щеки надул крупногубый
горнист.
* * *
Темной памятью - гулкой, безбрежной -
Мировая истома горчит.
И настойчиво, трепетно, нежно
Первоклассником тихим, прилежным
Дождик кривенький в окна стучит.
Так стучит, словно ключ Мнемозины,
Беотийской истомы струя.
Это в прошлое едет дрезина -
Креозотом и мокрой резиной
Пахнет гулкая память твоя.
Пахнет клевером, мятой, душицей,
Гниловатой болотной водицей,
Тухлой рыбой и мокрой доской,
Алым маком и белым нарциссом,
Инкерманским сухим кипарисом,
Привокзальной российской тоской.
Дождь стучит, первоклассник картавый,
По изогнутой крыше корявой,
Не забудут дождинки, летя,
Расписанье небесных маршрутов.
Это дождик страны лилипутов,
Это дождик страны лапутян.
Доставай из худого лукошка
Впечатлений засохшие крошки,
Мелкотравчатый сор бытия.
Так вот вкрадчиво, так понемножку,
Дождь шершавый стучит по окошку -
Незабвенная память твоя.
* * *
Незлобивый отец и заблудшее чадо.
Пастырь любит овец, бессловесное стадо.
Темный Рембрант в углу. Ты забыл его, друже?
Он на грязном полу, этот сын неуклюжий
На коленях стоит, он вернулся под своды
Церкви, каменных плит, вездесущей природы.
Старший брат Узиил даром время не тратил –
Он не пил, не курил и девиц не брюхатил.
И работал как вол, и ходил в синагогу.
И отца произвол не припомнил он Богу.
Мелкой каплей росы насыщался он, Боже.
Почему блудный сын для Тебя был дороже?
Но бывает подчас и другая картина –
То отец-дурендас, позабывший про сына.
Удалец, Дон Жуан, что при всякой погоде
По мостам, как болван, с прошмандовками бродит.
Или, скажем, другой – неопрятный и потный,
Дружит с Бабой Ягой, и всегда безработный.
Вот идет он, и кепка торчит на затылке,
И звенят в его сетке пустые бутылки,
А в хлебале щербатом сереет окурок.
Он ругается матом, лохастый придурок.
…Но а мы-то – пипец! – в той трясине родились,
Где и сын, и отец навсегда заблудились.
Ни кола, ни двора, ни приличной зарплаты.
Лишь свистят до утра соловьи-депутаты.
Заливает шпана нам про райские кущи.
Да пошел-ка ты на…, этот век проклятущий.
* * *
Крупный снег повалит сразу – и породист, и пушист,
Как отточенная фраза на тетрадный ляжет лист.
Он завалит наши крыши, заметелит купола.
Выше, глуше, тише мыши, вот такие, брат, дела.
И деревья он покроет, и корявые кусты.
Все мирское он зароет, чтоб его не вспомнил ты.
Не направо, так налево, не налево, так вперед -
Голос Снежной Королевы что-то нежное поет.
Ощутишь душою смерда, как отважна и горда
По снегам блуждала Герда в царстве холода и льда.
Снился датской недотроге ледяной суровый край,
Где в заснеженной берлоге спал несчастный мальчик Кай.
Так иди ж на Север прямо, позабудь про теплый Юг –
Раямяки, Куусамо, Калдоайви, милый друг.
Скоро станешь снежной глыбой вместе с лирою тугой.
Угостит лапландка рыбой – много ль надо, дорогой?
В небесах созвездье Девы, в чашке – козье молоко.
Царство Снежной Королевы, не подскажешь, далеко?
Так дойдешь до края света, где дворец ее стоит.
…Почему
пишу всё это? Просто крупный снег валит.
* * *
Я видел Рим, я видел эту синь
Нерукотворных фресок Рафаэля,
И чудо римских мраморных святынь,
И роскошь итальянского апреля.
Извилистые видел берега,
Причудливые камешки у мыса.
Там пиния изящна и строга,
И талия стройна у кипариса.
А на Востоке, где стоит луна
Ущербная, где дремлет старина
И рвется ввысь пирамидальный тополь,
Там Рим Второй, там древняя стена…
Я видел и тебя, Константинополь.
Наш Третий Рим страшнее первых двух –
Стрелецких казней сатанинский дух
Был русскими прочувствован и понят.
Наш Вечный Город не для слабаков –
Божественные сорок сороков
И отпоют тебя, и похоронят.
И как отметил старец Филофей
В скуфейке старой, вечности трофей,
«Четвертому не быть!» И как проказы
Боится мир, напичканный трухой,
Не русской смуты, подлой и бухой,
А этой гордой стариковской фразы…
Был день осенний хмурен и тяжел.
Шел мелкий дождь, как из аэрозоля.
За станцией – обобранное поле
И на корню прогнивший частокол.
Что было там – пшеница ли, овес –
Не помню я. Запомнил ряд осинок
И стайку облетающих берез,
И мокрый, в мелких лужицах, суглинок.
Казалось, в этом поле я один
Да друг мой ветер, что ребрист да гулок.
Как славно, что себе я господин –
Поэт, фанат бессмысленных прогулок.
В какой-то миг, от холода дрожа,
Стал думать о тепле и позднем часе,
Но вдруг заметил дряхлого бомжа,
Сидящего на выцветшем матрасе.
«Полтинник одолжил бы мне, братан, -
Он мне прошамкал. – Поддержал бы друга!
Без опохмелки мне сегодня туго».
В руке дрожал макдональдский стакан.
Я добрый. Как ему я откажу –
Забитому, забытому, больному,
Небритому российскому бомжу,
К тому ж еще до одури хмельному?
Осенний день карабкался во тьму.
И, впечатленный встречей с доходягой,
Я сам не знаю даже, почему
Дал ровно пятьдесят, одной бумагой.
Конечно, не из скаредности… Пусть
Поступок мой психолог объясняет –
Фрейд, Адлер, Юнг – который понимает,
Откуда наша радость или грусть.
И я, предметом каждым дорожа,
Внимательный ко всем деталям быта,
Запомнил шапку лыжную бомжа
И надпись криво вышитую: «Рита».
А может, «Пума», если посчитать,
Что графика у букв была другая,
Латинская. А впрочем, наплевать –
Не Рита, значит, девушка другая.
«Пойдем, Чубайс», - прибавил он потом,
И тут-то я увидел, как из мрака
Вдруг появилась рыжая собака
И завиляла ласково хвостом.
Нарушил рощи выцветшей покой
Звук электрички, суетно гремящий.
До станции уже подать рукой!
…И я не видел связи никакой
Меж этим псом с Чубайсом настоящим.
Я с детства лишь с рифмовником дружу
И в облаках полуденных витаю.
Моя рука не тянется к ножу.
И вкладчикам обиженным скажу –
Чубайса я злодеем не считаю.
И в том, что от России он далек
И русским совершенно не понятен,
Не виноват!.. С того ль он неприятен,
Что у него тяжелый кошелек?
У нас всегда то дождь, то снегопад.
Пойди, найди хорошую погоду!
В крови у русских это было сроду –
Что б не случилось, рыжий виноват!
В чем дело, братцы? В русской ли беде,
Что непонятна в обществе свободном?
Чубайс в России – как бензин в воде -
Всегда он будет телом инородным.
Но где же ты, особый русский путь?
В снегу бескрайнем можно утонуть
Среди бомжей, барыг и негодяев.
Какой такой взыскательный Бердяев
России вскроет истинную суть?
Живу, пишу, минуте каждой рад.
И не склоняюсь к темноте и мраку.
Но почему-то столько лет подряд
Я вспоминаю ветер, листопад,
Матрас,
бомжа и рыжую собаку.
Помнишь бабушку с ветхой клюкой?
Тихий сад, на виденье похожий?
Тает в воздухе чистый покой,
Каждый кустик я чувствую кожей.
Я ведь тоже был в этом саду!
Я бродил по тенистым аллеям.
Помнишь, звезды тонули в пруду,
Перемазавшись облачным клеем?
Вот он, вот он, потерянный рай!
Что скрывать - я узнал его сразу -
Этот звонкий сияющий май,
Эту гордую белую вазу.
Эти клумбы ... Какая беда
Развела меня с ними навеки?
О, как пахла тогда резеда -
В золотом девятнадцатом веке!
Этот запах смогу ли забыть,
Эту вазу с ее белизною?
Но порвалась тончайшая нить
Между сказочным садом и мною.
Что осталось? Ни запах, ни звук
Не спасут обнаженные нервы.
Слишком поздно родился ты, друг.
Прозябай же в своем двадцать
первом.
Молодой, коренастый, зеленый,
Как ты быстро прорвал перегной -
Голубой глубиной окрыленный,
Слишком дикий и слишком родной.
В черноземе по самые плечи,
Рвешься в небо упрямой листвой,
Отстранив иноземных наречий
На корню одичавший привой.
Как ломали тебя и давили!
Прижимали листвою к земле.
Шевелил ты ветвями тугими,
Выпрямлялся в поруганной мгле.
Каждой веткой - погнутой, побитой
Первозданные ловишь струи,
И вплетаются в землю санскрита
Праславянские корни твои.
Литераторов бойкие стайки
Реют в кроне твоей дотемна.
Так в саду одряхлевшей хозяйки
Разрастется порой бузина...
* * *
Роднее говора и пристальнее взораНе осознать уже, не вынести тебе.
Мелькают луковки Покровского собора
В хрустальном озере, в мятущейся судьбе.
Нежнее каменных уступчивых пролетов,
Как в день творения, нежна и хороша,
В подземной сырости и в облачных высотах
Чиста как зеркало прозрачная душа.
В голодном логове, в ребяческой берлоге
Томится, бедная, стенает и вопит,
И все ей холодно, мерзлячке, недотроге,
И в горле ком стоит, и воздух перекрыт.
Живет замшелыми, поруганными днями,
Кристальной верою и выдержкой тугой,
И праславянскими вплетается корнями
В песок истории, в суглинок дорогой.
Вот в эту мокрую, сырую, горевую,
С которой мучаться, дышать и вековать,
И верить на слово, и врать напропалую,
С колен ослабленных который раз
вставать.
* * *
Дайте мне горстку холодного снега -
Белый комок да к больному виску,
Чтобы припомнить трещанье ковчега
И араратскую злую тоску.
Вспомнить корявые эти деревья,
Мертвых смоковниц заснеженный ряд -
Дышит в ладонь мировое кочевье,
Белой вершиной блестит Арарат.
Только бы этот родной, ноздреватый,
С ним бы, скрипучим, и ночь коротать,
Не разгрести злополучной лопатой,
Слишком глубок он - до дна не достать.
Кровью венозной на сумерки хлынуть,
Чтоб оросить этот выпавший снег.
Как он колюч, да из сердца не вынуть -
Остановившийся Ноев ковчег.
Под ногами темнеет суглинок,
Меркнет свет над моей головой.
Вижу вечный, как мир, поединок
Черной тучи с зеленой листвой.
Посреди навалившейся смуты
Ощущаю в трепещущей мгле,
Как в тяжелые эти минуты
Так и тянется небо к земле.
Напряжение вмиг разрушая,
Загрохочет обиженный гром,
Брызнет ливень, листву оглушая
Оловянным своим топором.
Это время легко для наитий -
Словно крыльями легких стрекоз,
Миллиардом лучащихся нитей
Все пространство прошито насквозь.
Но лишь ангел, из рая летящий,
Злую тучу крылом уберет,
Зашевелится мир шелестящий
От земли до Небесных Ворот.
И на трепетных крыльях эфира,
Над полями, над тихой рекой
Синева невесомого клира
Разольет долгожданный покой.
Небо светлеет. В дали голубой
Слышится вновь невесомая песня.
Что же, душа, приключилось с тобой?
Как это утро светло и чудесно!
Что же с тобой приключилось, душа?
Осень выносит багряные флаги
И на носочках, почти не дыша,
Шорохи бродят в замшелом овраге.
Чья это песня звенит и звенит?
Кто ее автор - кузнечик, цикада?
Чудные звуки пронзают зенит,
Мчатся к чертогам Небесного Града.
Гусли небесные, иволги гул!
Голос твой сладок, и тон твой чудесен.
Лес полугрезит, как сонный Саул
Грезил под звуки Давидовых песен.
В полупрозрачном несущемся сне,
В той постепенно краснеющей смуте,
В непостижимой лесной глубине
Будь благодарен текущей минуте.
И, уловив трепетанье крыла
Птицы, сорвавшейся с клекотом нежным,
Думай, что жизнь и не так тяжела,
Думай, что смерть и не так
неизбежна.
Как всегда, зелена и красива,
Шелковиста, свежа и тиха,
Выползает резная крапива
Из-под серых листов лопуха.
Что за наглая воля к успеху!
Что за сила в зеленой крови!
Только в каждую лезет прореху,
Будто тянется к вечной любви.
С каждым днем все пышнее и выше,
Все безумней крапива растет,
И уже до погнувшейся крыши
Золотой хохолок достает.
Попадись лишь плебейке да злючке,
Будет жалить и жечь невпопад.
Но беспомощны эти колючки,
И недолго ожоги болят.
Разворот опечаленных крыльев
С черным углем опавшей пыльцы,
Воплощенье немого бессилья,
Где начала сошлись и концы.
Разлетишься сгоревшей страницей,
Станешь пылью, землей и травой,
Чтоб в Небесном Чертоге родиться,
Преисполнившись крови живой.
Травы доверчивой предвидя кутерьму,
Лист гуттаперчевый срывается во тьму.
Сорвется, скорчится, превозмогая боль -
О жизнь - притворщица, постылая юдоль!
Их столько - скомканных - валяется во тьме!
Хрустят обломками в сентябрьской тюрьме.
Какие желтые! Как жалок этот хруст!
Насквозь протертые, и стылый воздух пуст.
Пусть льдистой коркою покроется вода -
Жив поговоркою, что горе - не беда.
Листва потянется в небесную струю.
Душа останется в обещанном раю.
Прольется звездное парное молоко.
И судьбы розданы, и боли далеко.
На уступе скалистой горы
Чуть заметное облачко дыма.
Видишь узкие эти дворы,
Глинобитный приют караима?
Он лелеет свой каменный дом,
Как пчела животворные соты,
Заполняя бессонным трудом
Известковые эти пустоты.
Трудно жить среди бед и скорбей,
Чтоб в кромешную тьму не сорваться,
И как сухенький жук-скарабей
За скалистую вечность цепляться.
Лист тополиный качается в небе дрожащем,
Шепчет мне тихо, что надо бы жить настоящим,
Болью зубной, комаром, возле уха пищащим -Жить настоящим.
Надо бы жить этим старым заброшенным садом,
Этими трубами с красным кирпичным надсадом,
Скрипом ступенек и с детства родным звукорядом.
Большего счастья не надо.
Кислою вишней и клена округлою кроной,
Дымом костра и еловою веткой зеленой,
Плеском волны и двухвесельной лодкой смоленой,
Видом с балкона.
Жить настоящим так просто и так невозможно -
Ветер подует, и станет на сердце тревожно,
Страх не унять, и мучителен шорох подкожный.Как осторожно
Падает время, росой на траве оседая,
Каплей дождя в запредельную тьму упадая,
Робкой травой на откосах моих увядая,
Сжавшись в комочек и в страхе беззвучном рыдая,
Падает время...
* * *
В глухом краю, в провинции больнойПовальный обморок черемух.
Усталый ветер, наглый и родной,
Свистит в коленчатых проемах.
Я вырос в этой северной глуши.
Шуршал впотьмах за дверкою замшелой.
Как вы горьки, метания души
Над родиной оледенелой!
Мой чистотел! Я с корнем выдирал
Твои побеги в садике дрожащем.
Я каждый день раз двадцать умирал,
Но жил всегда постылым настоящим.
Высокая мечта об облаках.
Подростковая блажь и сумасбродство.
От чистотела пятна на руках -
Клеймо провинциального сиротства.
Как я хотел попробовать иной,
Веселой жизни, легкой на подъеме,
Но ключ от счастья был потерян мной
В каком-то побуревшем буреломе.
В пустынной тьме гудели поезда.
Дышала ночь в воздушном одеяле.
Какой простор я чувствовал тогда!
Какие бездны душу наполняли!
В глухом краю, где лето с ноготок,
Где леденеют ветряные долы,
Игольчатого воздуха глоток
Родил мои незрелые глаголы.
Когда ж, блаженным воздухом дыша,
Оставишь издыхающее тело,
Взмывая ввысь, возьми с собой, душа,
Хотя б
следы от чистотела.
Воссоздавая мир по крохам,
Цветам, созвездьям, облакам,
По сногсшибательным эпохам,
По островам, материкам,
Всегда без плетки и нагана,
Как стопроцентный идиот,
По миру зла и чистогана
Он как сомнамбула бредет.
На рынке щупает картошку,
Считает в кошельке гроши,
Глядит в дырявое лукошко,
Где шелуха от лука, крошки,
Жучки, букашки, мураши.
Ловить сачком живое слово –
Такая доля нелегка.
Но слаще не было улова!
Сверкнет в его ведерке снова
Новорожденная строка.
Скрипят стволы и ветры дуют
В стране паяцев и шутих,
Но ангелы слова диктуют
И кровью куплен каждый стих.
2
Заветную эту тетрадку
У самого сердца хранит,
И полет словесную грядку,
А в сердце и больно, и сладко
От высохших слез и обид.
Как цепкий талант прицелова
Сквозь жуткую жизнь пронести?
Трепещет заветное слово
Щеглом в запотевшей горсти.
Что страшного в смерти щербатой?
Пусть царствует, скалы круша.
Была бы душа не зажатой,
Была бы крылатой душа.
Висит за плечами котомка,
Строфа прилегает к строфе.
Пускай всё непрочно и ломко
В стране под названьем РФ.
Что бредить картонною славой
Под ветра мучительный вой?
Ни слова, ни мысли лукавой -
В его стихотворной державе
Порядок царит вековой.
Я жил не зря – я видел лопухи
На волжской отмели, с серебряной изнанкой.
Средь зарослей рябины и ольхи
Жизнь не была обломкой и обманкой.
И пеночек я видел, и стрижей,
И ласточек, повисших в небе чистом,
И юрких, изворотливых ужей,
И ящериц на склоне каменистом.
Лягушек видел! Видел лягушат
С нежнейшею, пупырчатою кожей,
Что у воды привычно мельтешат,
Не смея привлекать тебя, прохожий.
Средь зарослей рябины и ольхи,
Не зря я жил! Меня не обманули!
Слагались вдохновенные стихи
На лодке перевернутой, в июле.
Стихи слагались, мелкая плотва
Привычно уплывала под коряги.
Меня учили сдваивать слова
Черемухой пропахшие овраги.
Я жил не зря – раз двадцать повторю,
И сорок раз, и сто, и даже триста.
Я лопухи за всё благодарю,
Те самые, на отмели тенистой
Растущие по воле естества,
Пушистые, с серебряным исподом.
И, осознавший степени родства
Природы, вдохновенья, волшебства -
Я жил не зря под синим небосводом.Есть времени предел, и бренной жизни срок.
Опавшую листву осенний ветр гоняет.
Не воин, не поэт, тем боле – не пророк,
Безумный Батюшков по Вологде гуляет.
Ему, несчастному, давно уж наплевать,
Что муза не велит вотще листы марать
И сдваивать слова, и грызть в истоме перья.
И слез не нужно лить, не нужно горевать,
Входить к спесивому редактору в доверье.
Представить нелегко – пустая голова!
Ужели сладкия рождалися слова
В коробке костяной под старомодной шляпой
С щербатым утлым ртом и ямами глазниц?
…В бездумьи бродит он и молча смотрит ниц.
А вскоре встретит смерть с ее шершавой лапой.
Какие ветры здесь, на пустыре!
Закрыть лицо и не убрать ладони.
Стоишь один на преданной земле,
И нет тоски страшнее и бездонней.
Ты в этой заскорузлой пустоте
Стоишь один на целом Божьем свете.
И на последней траурной черте
Всё ждешь звезду в кромешной темноте –
В Дамаске, Вифлееме, Назарете,
Калуге, Туле, Курске, Костроме,
Семенове, Ветлуге, Арзамасе…
Подумаешь – в своем ли ты уме?
И вспомнишь о суме да о тюрьме,
О боли, нищете и смертном часе.
В постылой мгле, в поруганном саду,
Пошто кричать: «Спасите наши души!»?
Посеяли мы, видно, лебеду –
И только дуем в старую дуду,
Пока лапшу нам вешают на уши.
Чертополох, сурепка да пырей…
Всё это ближе, ближе год от года.
И с каждым днем становишься добрей
И любишь мир тем больше, чем скорей
Несется жизнь, чем ближе до ухода.
Путанка-смерть, мне нечего скрывать!
Крути-верти, бери меня с поличным –
Вот старых сосен сумрачная рать,
Вот желтая октябрьская прядь
У сломанной березы, вот тетрадь
С отчаянным моим косноязычьем…
Снег идет, как житийная проза –
Крупностопно, светло, не спеша.
И от зимнего тлеет наркоза
Одинокая крошка-душа.
Видно, нету роскошней подарка –
В предвкушеньи стреноженной тьмы
Снег идет от Луки и от Марка,
От Матфея, Иуды, Фомы.
От небесной церковной лампады,
Засыпая морей берега,
Досточтимые веси и грады,
Долы, горы, леса и луга.
Частоколы, дворы, буераки,
Трехугольные крыши домов…
Что ему потасовки да драки,
Колченогие люди-собаки,
Низкопробный крысиный улов?
Не комета ль в потемках блеснула?
Как ты призрачен, звездный обоз!
Что тебе до вселенского гула?
Но такая тоска навернула –
Снег проклятый растрогал до слез.
Пролезают в озябшее ухо
Посвист снега и голос щегла,
И щербатая смотрит старуха,
Как январская щерится мгла.
Проступают отчетливо, резко
Лесопилка, слесарка, барак,
И гремит буферами железка,
И порожний гудит товарняк.
Сколько гулких глубин в человеке!
Безымянные, дохлые зеки
Здесь когда-то возили кирпич.
Со стены заводского барака
Смотрит в царство вселенского мрака
Узкоглазый Владимир Ильич.
Знать, сама-то душа – каторжанка,
Быстружанка она, ветлужанка,
И просторы ее хороши –
Трансцендентной славянской души.
Как тяжки вы, томления духа!
Возле трассы фигарит маруха
И спидозную кровь бередит.
И лежит под снегами Быструха,
И щербатая смотрит старуха –
Как в лицо Чингисхану глядит.
Боже мой, я всё на свете слышу!
Не унять постылую тоску.
Мелкий дождь царапает по крыше –
Каждая дождинка – по виску.
Как же тошно в ямине монгольской
Собирать постылые рубли,
В пустоте украдчатой и скользкой,
На спине загаженной земли.
Не страна, а пышное кладбище,
Вымокший вишневый пирожок,
Душный запах второсортной пищи -
Чизбургер и гамбургер, дружок.
Мир экрана – пошлый, прагматичный,
Где слова – как будто голыши.
Но со мной проточный, недвуличный,
Русский звук – родной, среднеязычный,
Непереводимый на гроши.
Скорбят кусты черники в январе.
Их веточки тонки, как капилляры.
Беспомощные, в колком серебре,
Они о летней думают поре,
Их так пугают зимние кошмары,
Огромные, погромные снега
От серого подзола – до верхушек
Столетних сосен, вечная пурга,
Заснеженные мертвые луга.
Им не хватает дятлов и кукушек.
Им не хватает рыжих муравьев,
Несущих в спешке высохшую хвою.
Тебя, кипрей. Тебя, болиголов.
Тебя, тебя, шуршанье мировое.
О где ты, комариный плебисцит!
Где мошкара, парящая без счета?
Им остается озеро Коцит -
Точь – в - точь как их замерзшее болото.
Сколько в мире завес и преград!
Как постыл ты мне, мир басурманский!
Помню – двадцать столетий назад
Я попал в удивительный сад,
Но не знал, что тот сад – Гефсиманский.
Было так далеко до беды!
На краю обветшалого мира
Прямо с неба свисали плоды
Золотого, как солнце, инжира.
И не чувствуя пут и помех,
Повинуясь Высокому Плану,
Льнул к смоковнице грецкий орех
И олива склонялась к платану.
Там на фоне хрустальных небес,
Тех, что нет и светлей, и бездонней,
Появился и сразу исчез
Ангел с чашей на хрупкой ладони.
И, тончайший эфир вороша,
Покидая постылое тело,
Невесомая крошка-душа,
Коченея, почти не дыша,
У последнего тлела предела.
Акапельному птичьему пенью
Внял промокший ольховый лесок.
Это утро явилось мигренью,
Постучавшей в озябший висок.
Это утро – мечта идиота.
Полон солнца росистый лужок.
Исчезай поскорее, дремота,
Прочь пошла, депрессивная нота,
Принимай же подарки, дружок.
Это утро обласкано светом.
Первым прибыл, сжимая часы,
Потный Анненский с нежным букетом
Хризантем инфернальной красы.
Клод Моне появился с жасмином,
Кончаловский сирень приволок,
Лев Толстой с заливной луговины
Светло-синий принес василек.
Притащился смущенный и вялый
Надсон с тощим венком тубероз
И Ахматова с пламенем алым
Императорских траурных роз.
И Гораций с листочком омелы,
И Есенин с черемухой белой,
Фет с акацией разных сортов.
И Сайгё с пышной веткой сакуры.
…Лишь один Достоевский понурый
В это утро пришел без цветов.
Как будто бы мастер Джованни Беллини
Принес нам в стакане тепла с ноготок,
Небесной, резной, узаконенной сини
И сиплого воздуха полный глоток.
Как фрески твои, просыхают недели,
Уже одуванчик повсюду пророс,
И ждет итальянские наши апрели
Паренье безбашенных стройных стрекоз.
Жучок полусонный расправил коленце,
Сетчатка полна изумрудной травой,
Апрельские дни, как пеленки младенца,
Висят на веревке твоей бельевой.
И барышня-вишня немеет на кочке,
И голос попробовал юный щегол.
А светло-зеленые нежные почки
И знать не хотят про зимы произвол.
* * *
Под горой созревает китайка.
Приближается яблочный Спас.
Легкокрылая ангелов стайка
Ставни неба открыла для нас.
Криворукой листвы своеволье.
Трав вельможных магнацкая спесь.
Безоружная песня щеголья,
Кислорода тяжелого взвесь.
Этот голос, знакомый до дрожи,
Где ни боли, ни жалкой борьбы.
Ведь не зря ты почувствовал всё же
Теплой кровью и трепетной кожей
Дуновенье высокой судьбы?
Тихий голос отчетливей слышишь
И над миром подлунным летишь.
Поднимаешься выше и выше
Крон деревьев и крашеных крыш.
Под тобою еловые чащи,
Голубые монетки болот.
И всё легче на сердце, всё слаще,
И всё ближе до Райских Ворот.
* * *
Вот эти ракушки на мокром песке,
Вот этот сухой колченогий татарник
Оставь мне на память… Еще на мыске
Кривую березку, колючий кустарник
Шиповника, жало слепня на виске.
Еще пригодится осколок трубы
И эта забытая кем-то коробка
От воблера…Так, вдалеке от борьбы
Прожить бы всю жизнь – и смиренно, и робко –
Подальше, голуба, от щучьей губы.
Подальше, дружок, от кровавой беды.
В доверчивом мире кузнечиков звучных,
Среди серебристой стрекозьей слюды,
Ты жизнь обретешь среди волн полнозвучных
У тихой воды.
Лишь здесь позабудешь о сиплой тоске,
И светлую радость познаешь в итоге,
Увидев ракушки на мокром песке
И этот татарник – кривой, колченогий.
* * *
Глядел на Кудьму я – на илистое дно,
На водорослей тонкие травинки,
Смотрел многосерийное кино –
Как в гладиаторском кровавом поединке
Столкнулись лето с осенью…Оно
Не новое, но красочны картинки.
Хрустел сентябрь свернувшимся листом –
Сухим и ломким, как твои сосуды,
И лета обветшалого фантом
Напоминал про поцелуй Иуды.
Никак ответить я не мог – к чему
Сижу я здесь, зачем мне это пенье
Кузнечиков, поскольку не пойму
Ни этот мир, ни светопредставленье
И светопреломленье – видит Бог
Меня у речки, сломанную иву,
Цикорий, зверобой, чертополох,
Пырей, полынь, репейник да крапиву,
И сломанное старое весло
С намазанной кривою цифрой «9»…
Надежды все теченье унесло.
Как быстро всё исчезло и прошло!
И что теперь мне с этим миром делать?
* * *
Как в фильмах Тарковского, гнется трава
От сильного ветра – всё ближе к излуке
Притихшей реки… Мне даны на поруки
И эта дрожащая в небе листва,
И эти едва уловимые звуки
Тревожного ветра, и эти слова.
Мне песенный дар уготован за то,
Что жить на особинку всюду старался,
Что словно сорняк, на свободу я рвался,
Что мало воды унесло решето.
За то, что всю жизнь я провел на краю,
Не мял ни тюльпан, ни твою незабудку.
За то, что ни разу я не был в строю –
Не пел идиотом под общую дудку.
За то, что необщие сеял слова
В родимом песке да на книжной странице.
За то мне дарованы эти права,
Что я не обидел ни зверя, ни птицу.
* * *
Я помню всё – немолчную возню
Упругих гласных, пляски светотени,
Листвы ветхозаветную броню,
Тургеневские заросли сирени.
Крыжовника промокшие кусты,
Шопена освежающую ноту,
Таинственную прелесть темноты,
Тропинку, ночь и томик Дидерота.
Ту дрожь по коже, тину на воде,
Задумчивых и хилых водомерок,
И кулика сомненье: «Быть беде,
Беде не быть», и каменистый берег,
И причитанье причта камышей,
И острую болотную осоку.
…Кто я такой? Один из голышей,
Из Рая Богом выгнанный взашей,
Со страхом рыцарь, хоть и без упрека.* * *
На пороге смерти добровольной
Алчной императорской ночи
По бульварам Вены своевольной
Резвые порхают скрипачи.
И наставник в музыкальной школе
Педантично смотрит сквозь очки,
Как летят шестнадцатые доли.
Снова забывают про бемоли
Учениц ленивые смычки.
Глядя в криворукие потемки,
Штрауса играя на балах,
Рыжеусых Габсбургов потомки,
Сказочной империи обломки,
На дунайских кружатся валах.
Помыслы о Сербии отбросив,
Забывая козни при дворе,
Престарелый кайзер Франц-Иосиф
Слышит звуки скрипок на заре.
Страшные настанут перемены.
Разжиреют платяные вши.
По бульварам сладострастной Вены
Будут рыскать пьяные сирены,
У солдат выманивать гроши.
Что шалавам ушлая команда
Деспотов, садистов, палачей?
В шкафчике у дяди Фердинанда
Тысячи замочков и ключей.
Есть часы, но сломана кукушка.
Кровью перекроена страна.
Жалкая австрийская игрушка.
Штыковая жуткая война.
Глад и мор гуляют по планете,
От приказов сохнет голова.
Ничего нет вечного на свете -
Только эта музыка жива.
* * *
Холодная весна охватит чувством новым.
В окошко поглядишь - там, около крыльца
Дуб с кленом обнялись, как Герцен с Огаревым,
В желании своём бороться до конца.
Как много было чувств! Как пламенели взоры!
Мерещились в ночи великие дела.
Как были высоки им Воробьёвы горы!
О, как в закатный час сверкали купола!
Но тайну стерегла блестящая природа.
А юноши ещё витали в облаках
И жизнь свою отдать хотели для народа,
В то время как народ толкался в кабаках.
Как было на душе томительно и сладко!
Вот ураган пройдёт, и будет благодать.
Казалось им - они творцы миропорядка.
Прошло так много лет, но русскую загадку
Никто из нас не смог, как ребус, разгадать.
А «Колокол» гудит над Лондоном тревожно,
Из «Искры» костерок рождается в жару.
Как страшно быть в плену идей пустых и ложных -
Уж лучше трепетать листвою на ветру!
Крис Кельвин в «Солярисе» смотрит в окно -
Большое и круглое. Долгого взора
Нельзя оторвать, так и это кино
Смотрю я, и глаз не свожу с монитора.
Тарковские шорохи нежной травы,
Прибрежной, что резалась так и кололась,
О совести нам не расскажут, увы.
О совести нашей твердит Банионис –
Последний осколок советской Литвы.
В тугое пространство кидает слова,
По станции шастает в штаниках узких.
Давно независимой стала Литва
От шведов и немцев, поляков и русских.
Партийный сатрап, диссидент, уркаган
Разрушить решили Империю Страха,
Чтоб в крошке Литве захудалый орган
Пленял фа-минорной прелюдией Баха.
Привет, демократия! Совесть, проснись!
А Хари придет – то одна, то другая,
И в женской истерике выдохнет: «Крис!»
Заткнись, не вопи, ты фантом, дорогая.
Конечно,
он мне нравится любым –
И самым первым, мокрым и пушистым,
Под вечер – серебристо-голубым,
Под ярким солнцем – нежно-золотистым.
И в оттепель мне нравится… Тогда
Он кажется незыблемым контрастом
Осенней скуке. Талая вода
Готова стать шершавым, скользким настом.
С ним, величавым, я давно знаком.
Когда покрыты инеем березы,
Он яблоком скрипит под каблуком
От свежего январского мороза.
В Египте как-то, помню, сонный гид
Мне показал на грязного мальчишку:
«Вот этот мальчик, маленький Саид,
О снеге знает разве что из книжки».
Мне родина мила и дорога –
Строка удачна, тетива туга,
Пускай зима морозна и долга –
Не вижу в том ни горя, ни кошмара.
…Но как страшны бескрайние снега!
Точь-в-точь твоя безмолвная Сахара.
Ich sterbe ( «Я умираю» нем.) – последние слова А.П.Чехова
«Ich sterbe», - промолвил, и канул во тьму.
Его не пугали ни запах мертвецкой,
Ни черти в аду, но зачем, почему
Решил попрощаться с женой по-немецки?
Неужто рассеется холод и страх
От слов иноземных? В сквозных зеркалах
Неужто беззубая канет старуха?
Ужель органичнее «Аз умирах»
Для русского сердца и русского уха?
Католик, предчувствуя холод и стынь,
Внимая соборной органной святыне,
Не будет напрасно тревожить латынь –
Никто не привык говорить по латыни.
Спокойно, без пафоса кануть во мрак,
Поправив пижаму и спальный колпак,
Легко, по-немецки, без бури в стакане.
«Ich sterbe», - наверное, именно так
Должны перед смертью сказать лютеране.
Где
церковь и мельница смотрят в овраг,
Заросший иргой, иван-чаем, малиной,
Там в воздухе плавает пух тополиный
И страхи земные уходят во мрак.
Беззубые избы твердят о лихом
Семнадцатом веке – боярском, стрелецком,
Холопском, где шапку заломит Пахом
Пред разинским уркой с кинжалом турецким.
Где в царских палатах не жизнь, а лафа,
Но сокол охотничий гибель пророчит.
На ялике утлом плывет Мустафа,
Направив на Крым мусульманские очи.
Где церковь и мельница…Жалкий удел -
Баюкать младенца в березовой люльке
И вшей шестиногих искать в бороде.
…А вот хороводы уж водят бабульки
В цветных сарафанах, надсадно кричит
Жиряга-культурница в джинсах помятых.
Полынь на пригорке привычно горчит.
Все тленно, и нету меж нас виноватых.