Сидит мой друг в Париже и брюзжит:
Где бритвенный прибор его лежит,
Что тут за сервис, что за общепит,
И почему в мешках все бабы ходят?
Не лечат арманьяк и куантро
Душевных ран, полученных в метро,
Где плавится парижское нутро –
И друг страдает, и меня изводит.
А лишь два дня назад всему был рад!
И вот – ворчит, утяжеляя взгляд,
Что я пишу не то и невпопад,
Что я – дитя антикультуры, чтО я
Смеяться не умею, говорить,
Глаза не крашу, мать мою едрить,
И даже не пытаюсь угодить
Начальственной мадам, и всё такое.
Да, не люблю экскурсии, театр,
Но я ведь так стремилась на Монмартр,
И в вуз, где защищался Жан Поль Сартр,
Войти хотела – то не от культуры?
Мечтала в Лувр попасть, увидеть храм –
Готически-суровый Нотр-Дам,
А не косой прищур его мадам,
А он сказал: «Да не о том я, дура!»
И мне открылся вдруг Париж иной –
Замусоренный, пасмурный, больной,
И стало ясно нам, какой ценой
За всё заплатим при таком раскладе.
И мне открылся по-иному он –
Усталый и поблекший Аполлон.
Клубился восемнадцатый район,
Мы жили не в Париже, а в Багдаде.
Шел мелкий дождь, туманилось стекло,
Мы выпивали, ели устриц зло,
И примириться было западло:
Моя «культура» – девушка с причудой.
Но наступила ночь – куда идти?
И он пришел, сказал мне: «Прекрати
Французский фарс, нам завтра к девяти», –
И я сказала: «Хорошо, не буду».
Мы не уснули, а под потолком
Сгорала ночь последним мотыльком,
На лампу налетевшим. Старый дом
Шептался, и томился, и плевался.
Был девушки-красавицы портрет
На полке – к ней он ехал тридцать лет,
И близилась заря, и тихий свет
Над Эйфелевой башней разливался.
И в памяти вставали города,
И оказалось: ехать никуда
Не нужно было нам, но – вот беда, –
Всё думаешь, что счастье лишь в Париже,
Не в сумерках за письменным столом
И не в рассвете, встреченном вдвоем
В промозглом Петербурге, и не в том,
Что в нас самих – не дальше и не ближе.
2016 г.
***
Когда ещё мне было мало лет –
Совсем-совсем, до неприличия мало, –
Я фантазировала и мечтала:
Однажды вдруг придёт такой момент –
И те, что были или будут мною
На разных жизненных этапах, сроках,
Все соберутся за одним столом!
...И вот – сидим и смотрим друг на друга:
Одна – насмешливо, другая – хмуро,
А третья и надменно. Я, похоже,
Не нравлюсь молодёжи – им вон та,
Конечно, симпатичнее оторва
Лет тридцати: она нахальней всех.
Ко мне подсела девочка-подросток
С прижатой локтем старенькою книгой
Умберто Эко – видно, ей со мною
Легко и интересно. А вон те
Схлестнувшиеся две – блондинка с гребнем
И рыжая в кудряшках – до конца,
Наверно, не преодолели «кризис»,
Который мне давно уж не грозит.
Уф... кажется, беседа завязалась,
Хоть атмосфера и накалена.
«Налить вина? – собравшихся спросила
С военной выправкой особа. – Я,
Сказать по правде, вовсе не любитель,
Зато блондинке с рыжей стоит выпить.
А мы поддержим...» – «Тихо, дикари!
Тут у меня младенец дремлет, – зло
Забормотала юная мамаша, –
А с идиотами не пью я, и вообще,
Вы на полу изрядно наследили».
В ответ другая молодая мать,
Чуть-чуть постарше возрастом и стажем,
В прыщах, с анорексией, простонала:
«А что, тут даже не с кем выпить пива?»
«Пей, хоть залейся!» – «А поговорить?
Не о младенцах, чур, и не о службе,
А о высоком: будущем культуры,
Поэзии…» – «Со мной, – я среди прочих
Универсальна, – и поговорить, и вы-
пить…» Да, мне точно впору выпить.
Ну, наконец-то наведен порядок.
Вот только дети – их за стол не взяли –
Затеяли, поганки, мордобой:
Чумазая кричала, что вторая
Её взбесила, и притом нарочно,
Рассказом о концерте фортепьянном
В огромном зале. «Ненавижу вас!
Сожгу и ваш рояль, и музыкалку!» –
Воскликнула чумазая – и в драку.
Мы еле урезонили разбойниц
И сели выпивать. «Когда бы я
Не знала, кто мы здесь, – сказала мне
Соседка слева, – я б решила, что
Ты – наша мама». Видела бы мама!
«Смотрите, – тихо вдруг одна из нас
Проговорила, – к нам идут старухи!»
«Кто их позвал? – возник переполох. –
Мы не хотим! Они нам все испортят!»
Старухи шли разнузданной гурьбой,
Базарно пререкаясь меж собой,
Стучали палки, двух катили в креслах,
Тряслись костлявые конечности и чресла,
Но были полные – тех дверь не пропускала,
И ни одна меня мне не напоминала!
«Они – к тебе, – соседки зароптали, –
А мы при чем? Наш перекрёсток – ты!
Мы жили в прошлом. Ты – живёшь теперь.
Определись, оставь одну старуху,
А прочих – прогони!» – «Да все ужасны», –
Взмолилась я. «Что ж, старость – не подарок,
Но мы не можем тут тебе помочь».
«Где моложавая спортивная старушка
На самокате?» – «Где... Себя спроси!»
И я, глаза зажмурив, тёрла их
И бормотала: «Мама, разбуди...» –
Как в детстве, если видела кошмары,
И понимала, что в кошмаре я,
И силилась проснуться. И она,
Конечно, прибежала, разбудила,
С тревогой повторяя: «Вновь кошмар?»
Сидела мама на моей кровати
С железной сеткой, слушала, смеялась,
Просила ей описывать старух
В подробностях, – и свет её лица
Был солнечного ярче. И опять
Я умывалась и бежала в школу,
Которую когда-нибудь сожгу,
Взорву карбидом, и уже у школы
Я забывала про тяжёлый сон
И ускоряла лёгкие шаги.
* * *
Когда-то у меня был лучший друг.
Мы жили в деревянной двухэтажке,
В одной квартире тридцать лет назад.
В том доме пахло кошками, подвалом.
Текла вода холодной струйкой. Время
Текло гораздо медленней воды.
Висел на стенке Брежнева портрет,
Еще картины – акварели мамы.
Стояло фото дедушки без рамы
На тумбочке. Мне было восемь лет.
Их почему-то восемь всякий раз,
Когда смотрю в тот дом я, как сейчас.
Наш двор был и не очень-то на двор
Похож: росла дворовая культура,
Как злой неокультуренный сорняк
В далеких городах, а наш поселок
Был мал и не делился на дворы.
Помойный бак, колючие кусты,
Чертополох, цветущий оголтело.
С судейской вышкой скромная площадка
Для волейбола. Те, кто приходили
Забросить мяч, натягивали сетку,
И забирали, уходя, с собой.
Белье уныло меж столбов висело.
Мы воровали вяленую рыбу
У алкашей, что жили подо мной.
Они на кухне протянули лески,
Как для белья, и вешали на них
Вкуснейший из трофеев. Как могли мы,
Учуяв запах, в кухню не залезть?
В окно ныряла я, мой друг держал,
Сопя, мои увертливые ляжки,
Прижав их к подоконнику. А я,
Как кошка, совершив всего один
Бросок точнейший, схватывала леску
И выдирала из стены с гвоздем!
Там было озеро и лодок ряд.
Они у полосы прибрежной сохли.
Мы залезали в лодки, спички жгли.
Боялись, но густой травы стена
Скрывала нас. И вдруг в сухой камыш
Упала спичка. Побежал огонь
Сначала тоненькой дорожкой, вскоре
Взметнулся к небу, затрещал, завыл!
Мы, выпрыгнув из лодки, убежали.
Был тихий берег в пепле и в дыму.
Нас посельчане до утра искали,
Растаскивая обгорелый хлам…
Был в детстве том щемящий аромат.
Мы были бесприютны, безнадзорны,
Но счастливы, и в маленьком порту,
Где катера и баржи разгружались,
Катались на плоту… Я уезжала.
Стоял контейнер с мебелью, посудой
Среди двора, громоздкий, как сарай.
Он разделил нас с другом навсегда,
Вобрав в себя его поделки, игры,
Все безделушки, что он мне дарил.
Мы не могли об этом говорить –
Не говорили. И не попрощались.
Потом был город строгий и чужой.
Меня водили в Кировский театр
И в Эрмитаж. На катерке катали
По рекам и каналам. Я была,
Как барышня, причесана, одета.
Терзала пианино каждый день
По два часа и с мальчиком домашним
Дружила по субботам. Время шло,
Я позабыла крошечный поселок,
Убожество и роскошь детских лет,
И то, как лодки факелом горели
И плыл над побережьем черный дым.
Но вот недавно написал мужчина,
Немолодой и хмурый. Он в Перми
Работает охранником на складе.
Писал: здоровья нет и нет семьи,
Но помнит он всю жизнь, как мы детьми
Сожгли те лодки. Помнит и меня,
Чумазую девчонку-заводилу.
Он помнит многое, что я забыла:
Как волновался он, когда на плечи
К нему я забиралась, чтоб в окно
Залезть, как пахли волосы мои –
Золой и ветром, рыбой и полынью.
Милая бабушка, ты мне скажи, лишь тебе поверю,
Правда ли это – ты? Ты ли стоишь за дверью,
Или там что-то чужое и скользкое, как анаконда,
Не ядовитая, но большая и страшная, вроде Джоконды,
Которой боялись мы, дети, мелкие и живые,
И оттого пририсовывали ей всякие непотребства:
Рожки, клыки, антенны и признаки половые.
Нынче я не боюсь ни бабая, ни черта в ступе, –
Вечно сижу одна, дождь только рамы лупит.
Милая бабушка, ты мне скажи, лишь тебе поверю,
Правда ли я – чудовище? Я маминой меркой меряю,
А для мамы открыт только тот – правый, чёрный – берег…
Я же с другого берега лишь вчера прилетела.
Там, у Эгейского моря, так невесомо тело,
Так беспредельны музы и так лукавы,
Что ни за что на свете не тянет на берег правый.
Ты не поймёшь, я знаю, но и меня не осудишь.
Жаль, что на левый берег больше ты не прибудешь.
Бабушка, как легки стали мои вериги.
Манят Халкидики – пальмы, оливы, фиги.
Дерзко двухцветно море делится на две зоны:
Ближе к тебе – фиолетово, у моих ног – бирюзово.
Здесь же – сырое тесто неба, зола промзоны.
Лучше б остаться там, пьяненькой и влюбленной.
Милая бабушка, ты мне скажи, лишь тебе поверю,
Правда ли, что всегда кто-то стоит за дверью?
Вот осмелеть бы, выйти да посмотреть. И, может,
Нас никогда никто больше не потревожит.