* * *
Живешь – и сам себя хоронишь,
Выталкиваешь вон, во вне.
Широкой мордою Воронеж
Качается в пустом окне.
Распаренное тело лета,
Гусыня света, кошка сна –
На всех обыденных предметах
Лежат иные имена.
Проверьте их на звук, примерьте –
Им несть числа, им нету слов,
И только смерть подобна смерти –
Любым метафорам назло.
Живешь, хотя никто не просит,
Рядишься в ветхое вранье…
Ты все равно исчезнешь, Осип,
Как имя первое твое.
И унавоженный Воронеж,
И ледяная купина –
Есть смерть. Ее не проворонишь –
Она одна.
Но в этот миг – как хруст – короткий,
Свой птичий округлив зрачок,
Пропой последние две нотки,
Щелкунчик, дудочка, сверчок.
От желтого света ночного
До черного бога земли –
Простым морепахарем – снова
Свои снаряжать корабли
Туда, в сердцевину планеты,
К зародышам новых планет,
Где дышит свинцовая Лета –
По вздоху на тысячу лет,
Растить корабельную стаю,
Чертить направленье пути
И, встречные камни листая,
В пустотах пространства найти
Нелепые лохмы рогожи,
Бессильно разжатый кулак
И въевшийся в смуглую кожу
Сухими крупинками мрак.
Такая выросла стена
Над помертвевшими холмами,
Такое истовое пламя
В подбрюшьи прятала она!
Тяжелой поступью сквозной
Ее движенье отдавалось,
Густым безветрием давя нас
И оглушая тишиной.
Так медленно она текла,
И, шевелясь в огромном теле,
На нас внимательно глядели
Мгла и огонь, огонь и мгла,
Как будто взвешивали нас
И что-то там соображали,
Как будто нас к земле прижали
Давленьем равнодушных глаз.
Дрожи под высшею из нош,
Под бременем скорбей и судеб.
Не жди дождя - дождя не будет,
И с облегченьем не вздохнешь.
***
Она начинает. Она говорит, говорит,
Как будто незрелая лампа в прихожей горит –
Всегда одинакова, буднична, вечно желта.
Так длится одна из двухсот восемнадцати глав
Дорожного чтива. Так хнычет на хлеб нищета.
Он стонет в ответ: my love!
Она продолжает – она рождена продолжать.
Ее монолог как всегда не дожат, недосжат;
Гримаса прилипла к лицу, обжила выраженье.
Она различает приветственный кукиш небес,
Но делает вид, что узрела Господне движенье.
Он тоже узрел: o’ yes!
Она изучает науку течения слез.
Она заявляет всерьез, что рыдает всерьез,
И даже уходит всерьез, но серьез далеко –
Значительно ближе засиженный мухами рай.
Скисает вино. Простоквашей тошнит молоко.
Он гонит волну: don’t cry!
Она замолкает, потом подается вперед,
И верхнюю ноту за тоненький хвостик берет,
И, черную точку вогнав ему в левое ухо,
В другое какую-то жуткую чушь верещит.
Продюсеры в ужасе. Тенор лишается слуха.
Он чешет башку: O shit!
Она молчит. Повисает глухая тьма.
Суфлер стреляется. Зритель сходит с ума.
The end застревает в глОтке – как мятный ком.
Она молчит. Наливается соком плоть.
Божок немоты устает наконец молоть
Раздвоенным языком.
Взвывает хор. Облетает сад камней.
Она спускается в зал и идет ко мне,
И шелест дыханья не поспевает за телом.
Все чаще бьется птица в моей груди.
Мотор стрекочет. И в воздухе загустелом
Я слышу свое «Уйди!!».
Первый жук - первый весенний жук -
По степи первый вершит пробег.
Погоди! Разве тебя здесь ждут?
Кто обрадуется тебе?
Ты пока – первый, один, Адам.
Не спеши – Ева, друзья, родня…
Семенит. Если совет подам –
Не послушается меня.
Может, взять – время схватить за хвост,
Удержать режущий мир клинок?
Ты ведь жук, ты далеко не прост –
Ты усат и членистоног,
Ты несешь крепкий овальный щит,
Ты в броне – весь с головы до пят,
Под тобой тяжко земля трещит,
Над тобой облака летят.
Если жизнь вылезет из орбит,
Скрежетнет, сверзнется в жидкий мрак –
Значит жук с курса земного сбит,
Не бежится ему никак.
Скарабей солнечный лепит шар,
Майский хрущ в воздухе звук растит.
Жук, беги, время к груди прижав,
Торопись на своих шести.
Пусть на мне смерть нарисует знак.
Пусть мой дом по уши в пыль врастет –
Только б знать – тленом, золою – знать,
Что творится круговорот.
Видишь, друг – тучи свернулись в жгут.
Чуешь, друг – солнце над нами жгут.
Слышишь звук – волны землей пошли.
Это жук – первый весенний жук –
Рассекает лицо земли.
От кофе кошки Мандельштама
До чай собаки Пастернака
Разверзлась яма-панорама,
Где все непрочно, все инако –
Живые неживые лица,
Эллады мраморный осадок…
Зачем на них толпа дивится
Из нынешнего зоосада?
Я тоже, лоб прижав к решетке,
Глазам затравленным не веря,
Гляжу с тоской амикошонки
На их недостижимый берег.
Там от обложки до обложки –
Эпоха чередой обложек.
Там чай собака кофе кошке
Свою вину простить не может.
Вас, усмехнувшись нагловато,
К ногтю затребует сановник,
Ведь вы ни в чем не виноваты,
Вы непростительно виновны –
Вы, время на слова растратив,
Пытались немоте перечить.
Вы нас, как будто меньших братьев,
Учили человечьей речи.
Поселок пуст. Поселок мертв.
Он ветром вылизан до корки.
Не Коктебель, а натюрморт –
Коричневый, миндально-горький.
Всех сдуло: к черту, по домам,
По норам, по щелям змеиным.
Об окна слякотный туман
Себе почесывает спину.
В домах дрожат. Из дома в дом
Гуляют слухи – в красках, в лицах:
Он проходил, прикрыв зонтом
От ветра ту – самоубийцу.
Брехня! Всех сдуло. Пустота
Лежит, как снег на перевалах.
Лишь чайки черная черта
Волну в лицо поцеловала.
Неясный профиль на скале
Глядит в туман, но видит только,
Как вязнет в предрассветной мгле
Кораблика немая долька.
Унылый, словно старый вол,
Кого-то бог морской зовет, а
Потом качает пеной волн
Сырую пену небосвода.
* * *
Все-таки в этом городе что-то есть,
В вывернутых наружу, как потрошеная рыба,
Двориках, в постоянных мыслях «успеть до жары бы»,
В том, что успеть невозможно. Повсюду здесь
Солнце и ветер. Живу между двух морей,
Между двух государств, на две стороны халтуря,
В очаге десяти культур и блаженного бескультурья.
Видимо, не уеду – стану скорей
Высохшим деревом, дальним дымом в степи,
Запахом глины, ветром из Хохластана,
Пылью, водой, собакой на ржавой цепи,
Рыбой… Пожалуй, рыбой скорее стану.
Чтобы лежать на темной живой волне,
Брюхом до влажного блеска ее засалив.
Чтобы твои корабли, отплывая, мне
Что-то кричали длинными голосами.
Наши цвета – золотистый, коричневый, бежевый –
Жареный лук, румяная рыба, хрустящий вечер.
Беженка, сидя в золе, повторяю: «Где же вы? Где же вы? Где же вы?»
Слышится: «Где же я? Где же…» Не части – осколки речи.
Это жаргон, то есть идиш – немецкого пасынок.
Отчим посмотрит прищурясь – и слово сожмется в кричащий от страха холодный комочек.
Сколько веков мы служили рудой для потных побасенок,
Для показательных пыток, и порок, и прочих примочек?!
Красным покрасили горло нам, спины – малиновым,
Синим – лицо и губы, желтым – грудь и плечи.
«Либо вы, – нам говорили, – сдохнете к дьяволу, либо вы
К дьяволу сдохнете». Крыть оказалось нечем.
Сдохли. Умерили жесты, картавить бросили.
Воздух очистили от чесночной вони.
Лексику освободили от «цигэле», «фидэле», «фишэле», «фейгэле», «мамэле», «Йосэле»,
Чтобы арийской фене не тушеваться на этом фоне.
Те же, кто по недосмотру случайно выжили,
В южной стране одичали, оближневосточились, ожесточились.
Лучше ли, хуже ли стали они – не знаю – ниже ли, выше ли.
Стали другими – не нами. А мы, значит, стали – ничьими.
Нас больше нет. Мы свое отдышали, отпели, отбегали,
Отторговали, отпрыгали птичьим поскоком нелепого танца.
«Люлэньки, Йосэле, майн либер кинд – кляйн качкэле, фишэле, фейгэле…»
Спи, нерожденный малыш. Спи, мой милый. Не вздумай рождаться.
* * *
Пока что я на солнечной стороне Земли,
Пока что земля не скрыла меня от солнца.
Пока что его не убили, дотла не сожгли,
Не сделали красным и круглым, как лицо японца.
Но что-то уже темнеет в предсердии дня,
Чуть подгнивает – до сладости первой горчинки.
И я, за острое зренье себя кляня,
Под коркой тепла ощущаю такую начинку,
Что хочется выть, окукливаться, забиваться в нору,
Покрываться хитином, панцирем, пледом, мехом.
Примерно так же слово, сказанное ввечеру,
С полудня звучит в голове преждевременным эхом.
Желтая флейта, поющий тростник…
Этот напев сам собою возник
Из сочетания слов.
Ветер подул - и послышался свист,
Будто играет воздушный флейтист
Меж почерневших стволов.
Мой похотливый коричневый друг,
Взгляд твой беспечен, мотивчик упруг,
Свищешь себе же во вред -
Вон на пути твоем легком стоит
Мстительный гад, записной фаворит,
Мраморный бог-кифаред.
Что ему твой непонятный язык?
Лай - его голос, и взгляд его - зырк.
Щурится исподтишка:
Кто здесь не верит в его торжество?
Кто недоволен? Кто ценит его
Ниже печного горшка?
Ты, ради песни не рвавшийся в бой,
Чтивший Вэрлэна, ценивший Рэмбо,
Шкуры не смог уберечь -
Вот она свищет на теплом ветру.
Музыка флейты - смертельнейший труд,
Перекрывающий речь
В этой кумирне, где "петь или жить" -
Выбор. Над солнцем горгона кружит.
Гидра в пруду разлеглась.
Змей выползает из черных колец.
Рыщет рычащей эпохой стрелец -
Страшен, полутораглаз.
* * *
Когда-нибудь нас откопают,
Стряхнут с нас архивную пыль.
И наша эпоха слепая
Войдет в незнакомую быль.
И люди узнают, как страшно
В предательстве, в боли, в огне
Мы бились на позавчерашней
И периферийной войне.
Дрались не за золото премий -
За жизнь, против смерти и тьмы,
Не зная, что ВРЕМЯ в то время
Творили другие. Не мы.
Дети Агари давно негодуют на нас:
Так, пустяки - перепалка из-за наследства.
Только и слышишь, что снова взорвало фугас
Их навсегда оскорбленное кем-то детство.
В нашей песочнице - свара из-за песка,
Из-за лишних куличиков, из-за ведерка.
Кто виноват, что земля тесна, узка,
Что стирает нам души своей каменистой теркой?
Слыша проклятья, спешат из соседних дворов -
Слезшие с пальмы, с печи, от станка, от сохи ли -
Дети чужих матерей, и горит, суров,
Взгляд отчужденья - в спину детям Рахили.
Что это: детский мир или детский дом?
Слишком жива голова на заточенной палке,
Черные мухи летают с таким трудом,
Будто пришиты к воздуху нитками Парки.
Где мне укрыться от детских звериных лиц,
От ударов кипящей недетской злобы?
Разве лишь там, где в высокой траве разлеглись
Самые мирные дети - дети Ниобы.
***
Спи, души не береди.
Ночь, большая, как соседка,
Ловит звезды мелкой сеткой
Шевелящихся гардин.
Засыпают корабли,
Отдыхая от погрузки.
Кто-то говорит по-русски
На другом краю Земли.
Спи. В подушку не реви.
От любви до нелюбви –
Лишь мгновение, но это
Не про нас. Усни скорей:
Вдруг не сможет жить планета
От одной слезы твоей?
* * *
Позавчера по городу проскакали скифы –
Напугали девочек, озадачили братву, потревожили ментов.
В городе подскочили цены, взлетели тарифы,
С прилавков исчезло мыло дешевых сортов,
А также спички и соль. Кочевники без стесненья
Попытались уйти в Тамань, но были там
Задержаны пограничниками до выяснения
И придания рожам соответствия паспортам.
Греки, напротив, высадились интеллигентно да так и
Осели по прибрежным барам, обещая через год
По заказу местной диаспоры станцевать сиртаки,
Устроить игры, а после пойти в поход
На кафешку «Троя», чтобы освободить Елену –
Официантку, переманенную с месяц тому
Менеджером кафешки «Троя» из кафешки «Микены»…
Так и пьянствуют до сих пор: ни сердцу, ни животу, ни уму.
Сарматы осели по близлежащим селам,
И грудастые девки таскали из дома в дом
Молодых сарматиков – кривоногих, шустрых, веселых,
Покуда весь табор не съехали шумным гуртом
Под давленьем армян, евреев, генуэзцев, татар,
Казаков, турок, русских, украинцев и т.д.
Теперь понимаешь, насколько мой город стар?
Как он мучим ветрами, временем, отраженьем в воде,
Солью в морских суставах, горечью тополей? –
Так старик сидит при дороге – ослеп, оглох. И
Наша издерганная эпоха кажется чуть веселей
На фоне его кровавой, тревожной, больной эпохи.
* * *
Прекрасный принц завел «to be or not…»,
А значит дело швах – не по пути нам.
Из всех семи мне неизвестных нот
Он выбрал ДО и прояснил картину,
Добавив ноту СТА и ноту ЛА.
Ну, как дела? Пока не родила,
Хотя могла бы. Вечность не порок –
А значит, не в моем распоряженье.
И то, что здесь мелькает между строк,
Окажется при сильном приближеньи
Стекляшкой пошлости, песком души –
Для вечности все средства хороши.
Принц выслан в Данию – на корабле
В сопровожденье пары гильденстернов.
Пускай твердит: «Совсем проела плешь…
Да хрен ли в ней? – законченная стерва…»
И, жидкой прядью плешь свою прикрыв,
Уходит в пиво-водочный заплыв.
Я ненавижу собирать цветы:
От них разит безумием и сеном.
Светило оборвалось с высоты
И, напоровшись на антенну, село.
Театр уж пуст. Сгустилась тишина.
Ни драмы, ни романа. Сплю одна.
Плохой художник Денисенко
Рисует пошлые пейзажи.
Он пишет море на продажу
И с той же целью – небеса.
О, плоские, тупые волны!
О, перламутровые степи!
О, чайки! Чайки! Чайки! Чайки! –
Пускай заткнется Ричард Бах.
Есть у художника бородка,
Есть у художника беретка
И есть особый блеск во взгляде –
Он так художнику идет!
И тот, кто шляется без дела,
И даже тот, кто пьян изрядно,
Поймет, что перед ним – художник,
А не какой-нибудь маляр.
Художник продает картины,
Точнее – трупы побережья,
Тела знакомых с детства улиц,
Убитых кистью наповал.
Ему бы киллером работать,
Когда бы он писал портреты.
Чем эти руки пахнут? Смертью!
Во что макает кисть он? В яд!
Из года в год на том же месте
С женой, настолько пожилою,
Что дальше пожилеть нет смысла,
Он продает свои холсты.
Плохой художник Денисенко –
Уверена – и сам не знает,
Что врос в пейзаж, стал частью мира –
Правдивейшим его штрихом.
И в этом качестве он вечен,
Неизъяснимо совершенен.
Он так прописан, что восторга
Я не сумею удержать!
Плохой художник Денисенко
Не стал творцом, а стал твореньем,
И Б-г его нам, между прочим,
Не продавал, а подарил.
Почему-то хочется вновь и вновь говорить с тобой,
Зная, что ты не слышишь, ты далеко.
Слова закипают в горле, торопятся наперебой
Выкрикнуть очередную пошлость, сдобренную тоской.
Все же любовь удивительно нехороша –
Ни ума ни фантазии – переходящий шаблон.
И главное, непонятно: то ли поет душа,
То ли прима-сопрано насилует голос, и он
Тянется над побережьем – звучен, но до смерти стар;
Подкидываешь его вверх – он камнем падает вниз.
Но как остановишься? Пою. Зритель устал.
Зевает привязанный к мачте проезжий Улисс.
Ждать не имеет смысла – старух не хотят
Друзья скандинавы, не только мой милый Пер:
Приятель Генрик – в соплях с головы до пят,
Приятель Эдвард – во власти каких-то химер.
Подружки опротивели: что ни судьба – желе,
Патока чувств, томленье, воск ночника…
Пенелопа ткет, Лорелея сидит на скале,
Ифигения плачет, Ярославна кычет. Тоска.
* * *
Понимаешь, живу в Зурбагане, бегаю по волнам,
Спотыкаюсь о гребни, скольжу на склонах.
Этот город предан земле, а значит нам –
Сторониться привычек его приземленных,
Улиц кривых, мелеющей летом реки,
Колючих торговок семечками, сочных торговок вишней.
И я, вынимая хлеб из его равнодушной руки,
Чувствую себя не третьей, но все-таки лишней.
Убегаю в море, но скоро перехожу на шаг,
Потому что страшно остаться одной в водяной пустыне,
И в груди завывает громче, чем ветер в ушах,
Тоска по дому, где ужин на кухне стынет,
Где мама пишет записку: «Погрей еду,
Вымой посуду, будильник поставь на восемь».
Даже не думает, что, может, я не приду,
А ведь ей прекрасно известно, где меня черти носят.
Но она почему-то знает, что я все равно вернусь:
Не уплыву с матросами, не заблужусь, не сгину,
Не отправлюсь кормить медлительных, как время, медуз,
Продырявив с разбегу морщинистую морскую спину.
I
– Ваше имя? – Угадайте! На букву «а».
– Амалия? Аксинья? Аграфена?… – Чепуха!
Я на Аксинью ничуть не похожа.
– Агнешка? Афродита?… – Неправильно тоже.
– Азиза?… – Да нет же! – Запишем: «Клава».
Теперь признавайтесь, где были вчера вы!
II
– Возраст? – Стыдитесь, вы говорите с дамой!
– Возраст?!! – Нет, посмотрите, какой упрямый.
Разве это имеет большое значение?
– Для вас – уже нет, а нам дано порученье.
– А сколько мне можно дать? – Лет десять
без права переписки. Хотя проще повесить.
III
– Какого вероисповедания? – Не.
предпочитаю стоять в стороне,
сбоку, вне, в крайнем случае – с краю
и всем, кто, заигрывая, подходит ко мне,
говорить: «Извините, я не играю».
– За это мы вас поставим к стене.
IV
– Вы кто по национальности? – Да.
– Тогда видите дверь? Вам – туда.
– Постойте, но ведь там… – Конечно.
А вы что, собирались жить вечно?
* * *
Я тень. Меня нет.
Осип Мандельштам
Я еще отбрасываю тень
За далекий тридевятый день,
За ближайший тополь, на снега,
На четыре маленьких шага.
Я ее бросаю, но она,
Тяжестью моей заражена,
С каждым взмахом - как мешок камней -
Ближе, ближе падает ко мне.
Тень моя, мой черный человек,
Проползает полосой от век
До бровей, от носа до виска.
До чего ж ты угольно-резка!
Липкая тварюга, желчь змеи!
Мне тебя не скинуть больше, и
Мой зрачок, как будто бы ножом,
Этим черным светом обожжен.
* * *
Осязая камешек-горошину
Черной глубиной немого рта,
Речь моя, начнемся по-хорошему,
Задрожим мурашками хребта.
На квадраты мраморные высыпем
Звонкое неровное драже.
Речь моя, начнемся - хрипнем, высипим -
Как не начинаются уже.
Каменное небо голос сплющило,
Высосало звук, и оттого
Нет ничтожней гласа вопиющего,
Нет благословеннее его.
* * *
Слышишь, у нас небо кипит –
В тучах снега топятся.
Ем серый хлеб мерзлой степи
Из окошка автобуса –
Хлеб, ноздреватый от мертвых трав,
Штриховой – снежинками.
Слушай, а Чаплин, выходит, прав
Со своими ужимками,
Тросточкой, котелком, цветком:
Мир – черно-белый синема.
Даже глаза твои кажутся в тон
Серыми, а не синими!
Горло души снегом першит.
Стали пейзажи плоскими,
Потому что воздух прошит
Точками и полосками –
Растром господним. Твержу слова –
Словно метры обходчица –
Еле мертва, еле жива.
И умолкать не хочется.
* * *
На краю земли, где стоит мой дом,
Даже месяц блестит с трудом:
Скорость света гасится на лету,
Как над морем – ракетой – «Ту».
По моей берлоге гуляет ночь,
Размыкая пути орбит.
Мама спит и думает, что дочь
Полагает, что мама спит.
Но не спит никто или обе спят –
Это, в сущности, все равно.
Через силу месяц глядит в окно –
Молодой с головы до пят.
Бородатый шеф головлевской тьмы!
Твой безумный план удался – и мы
Проиграли. Душа жива
Лишь затем, чтоб слушать шаги в ночи.
А декабрь в мой дом, оборзев, стучит
Метастазами Рождества.
Скифская степь, где теперь проживают хохлы,
Дует в нас холодом, запахом рыбы, халвы,
Яблок, подсолнуха, дыма, горилки, футбола,
Жалким остатком гремевшего прежде глагола.
Ветер, протяжный, как малороссийская речь,
Свищет мне в уши, но я постараюсь сберечь
Русскую речь - из упрямой еврейской гордыни -
Буду хранить до тех пор, пока кровь не остынет.
Душу, и тело, и совесть – раскрашенный хлам –
Брошу собакам – раздам озверевшим ветрам,
Но сохраню это знание, чтобы по-птичьи
Выпорхнуть в неразличимом пока далеке,
Слово пропеть на забытом уже языке
И ощутить на губах холодок безъязычья.
* * *
Жизнь-электрик выкручивает лампочки здравого смысла –
Небольшой косметический, чисто формальный ремонт.
Мой любимый пошел за пивом и, кажется, смылся.
Я не плачу, но кто-то ревет внутри – пускай ревет.
И пока любимый тянет "Славутич" из темной бутылки,
Размышляя, вернуться ко мне или взять по второй,
У меня остается время чесать в затылке,
Подгоняя мысли, заросшие плесенью или травой,
Перебираю себя, как двигатель – подетально,
Протираю, смазываю, чуть-чуть подклепываю – и вот
Тело недовольно отмечает рост в области талии,
Что-то варит, ходит, разговаривает – в общем, живет.
Это даже прикольно – смотреть на то, как
Оно чистит зубы и моет голову холодной водой.
Теплосеть ушла в бессрочную забастовку
И торгует семечками, яблоками и прочей едой.
Разум взял перекур, совесть отправилась в баню,
Испарилась душа, досрочно уйдя в декрет.
На соседней улице вешают мощный баннер
"Курите "Кеnt"!" и внизу – шесть слов о вреде сигарет.
Мир изменяет цвет с золотого на синий –
Вечер накрыл нас толстым темным чехлом.
Тело перегорело. Впрочем, пожар погасили,
Ценные детали сняли, остальное – пустили на слом.
– Эй!
– Девочка, не надо так кричать.
– Я никогда не буду на Боспоре?
– Ну, почему же? Путь туда далек,
Но, вопреки всему, не бесконечен.
Моря имеют свойство омывать,
А значит – подразумевают сушу.
Недели за две, если повезет…
– Ты в Киммерии был?
– Я там родился.
Холмы и травы – больше ничего.
– Как ничего?! Такого быть не может!
А золото, лежащее вдоль рек?
А скифы – эти кожаные люди –
Их сотни?
– Миллионы, даже тьмы.
– Ну вот! А ты сказал…
– Я не учитель,
А педагог. И я вожу тебя
Путем коротким – в школу и из школы,
Дорогой охраняю от собак,
От грязных посягательств педофила.
А что лежит по сторонам пути
На дальнем или близком расстоянье –
Меня не трогает.
– Так жить нельзя!
Ведь это рабство.
– Ну конечно, – рабство.
– Да нет же! Рабство – косность, узость, смерть –
В значении духовном!
– Может статься.
– А мне учитель говорил о том,
Что есть на свете чудеса такие,
Что и не снились нашим мудрецам!
О смелых и отважных мореходах,
Открывших столько островов и стран,
О людях со свиными головами,
О змеях, пожирающих суда,
О том…
– Пусть говорит, как можно дольше.
Я посижу в тени, в углу двора,
Затылком опершись о твердый камень,
И подремлю. А может быть, схожу
Куплю вина – вчера заначил драхму,
Когда хозяин – твой отец – ушел
Куда-то. Так что пусть учитель
Болтает, отрабатывает хлеб.
– Ты просто раб!
– И то…
– Я – не рабыня!
Я выучусь считать до десяти,
И вырасту, и совершу открытье!
Ты слышал? Я открою что-нибудь!!!
– Откроешь…
Ты мне, кажется, не веришь?
Ты думаешь, я просто так?… Но знай –
Я стану взрослой…
– И сыграешь в ящик.
– Я…
– Не кричи. Тебя учитель ждет –
Пойдем, Пандора.
* * *
Ветер падает сбитый и уже не может подняться.
Люди скажут, что снова виновна одна из наций.
А нам-то что? Мы с тобою, гуляя, случайно запилим
В то, что было когда-то ветром, но сдохло и стало штилем.
Мертвые лапы наколоты на траву. Неподвижно пузо,
Сдувшееся, как купол выброшенной на берег медузы.
И движенье дается с большим трудом, когда стремишься
Пробраться сквозь сведенные смертью грудные мышцы.
Подожди, я устала… Давай посидим, мне дышать уже нечем.
И ты тоже дышишь с трудом, и кладешь мне руки на плечи,
И соскальзываешь правой куда-то ниже. И пахнут медом
Горьковатые, по краям шершавые губы. Постой… При мертвом!…
Послушай, это как-то уж слишком по Дарвину: на фоне трупа –
Биение жизни. А впрочем, ты прав – медлить просто глупо…
И наше дыханье врезается в небо легко и приветно
Пока еще слабым зародышем нового ветра.
Моя бабушка была бы жива – не узнала б сына.
Он сидит, привычно потеет и смотрит видик.
Говорит с таким акцентом, будто бы Украина
Оккупировала Иудею еще при царе Давиде.
А какой был мальчик! Шахматист и гимнаст – бывает.
Комсомол, институт, песни, подпольный иврит…
А теперь он вечерами с другом "козла" забивает
И со мною, к счастью, почти что не говорит.
Бабушка, спи. Вон отец твой уснул в домзаке.
Вон твой брат допивает перед смертью трофейный шнапс.
Вон твой прадед. Его на веревке ведут казаки,
Чтобы там, за селом, избавить Россию от нас.
Вон какие-то прочие – лица, как камни, стерты.
Можно складывать стены развалин – портрет эпохи.
Кто их выпустил в мир? Зачем? Из какой реторты,
Позабытой на Земле еще при царе Горохе?
Спите все! Не тревожьтесь: вы жили и умирали ради
Внуков своих и детей – ради будущего. И оно
Душной ночью в виде меня и растолстевшего дяди
Неторопливо потеет и вечерами зевает в окно.
* * *
Сегодня вечер распался на красные дольки:
Кто-то делил апельсин за тучей, только
Не удержал - и, расплескивая всюду золото,
Апельсин раскололся о линию горизонта.
Там теперь, наверно, вмятина метра два глубиной -
Остывающий шрам на затылке коры земной,
Темного неба обугленный с краю ситец,
И колхозник дает интервью как очевидец.
Это лирика, это слова, но нельзя иначе.
Я давно излечилась от детства: уже не плачу
При виде мертвой птицы, прохожу стороной, но
Все еще не умею думать об этом спокойно.
Не умею, а надо. "Надо" - такое слово.
В гости жду доброго - получаю, естественно, злого,
По-рыбьи скользкого, но слишком рукастого для рыбы,
Отправляю его восвояси, откуда прибыл,
Запираю комнату, отгораживаюсь от зимы и лета.
Да, конечно - лирика. Но мне важно знать, что где-то
Бабка-колхозница прячет в подпол глубОко
Большую банку еще теплого апельсинового сока.
* * *
У них где-то осень, и воздух больней
Впивается в глотку зубами предзимними.
Тяжелые тучи, как груды камней
Над школами, фабриками, магазинами.
В стекляшках-пельменных гудит мужичье,
Несут первоклашки зонты-гладиолусы.
У них где-то осень. И славят ее
С чужого, но все-таки милого голоса.
А мы улыбаемся, нам повезло.
К чему эти зонтики, куртки, галоши нам?
Мы в поисках точных и искренних слов
Мурыжим Цветаеву, треплем Волошина.
Но слово не найдено. Слово во мгле.
И вам не узнать, как, лучами проколото,
Дырявое облако жмется к земле -
Уже не от жара, еще не от холода.
Мой август - с поста отлучившийся страж.
Поверхность пролива ровна и тиха еще,
Но лето помалу теряет кураж,
Как небо - лазурь и как пляж - отдыхающих.
И я это лето оставлю, как дом,
Где трубы отпели и двери отхлопали.
Мне - скучный автобусный путь к Симферополю.
А слово? А слово найдется. Потом.
* * *
Конструирую прибор ночного невидения,
Ночного неслышания голосов за стеной и рядом,
Ночного незазубривания к экзамену Катулла и Овидия,
Неблуждания по потолку воспаленным взглядом.
Главного инженера ко мне! Вылезает из щелочки
Господин таракан – носатая тварь, саботажник,
Одетый в песочного цвета мундир с иголочки
Щеголевато и в высшей степени авантажно.
– Извините-с… Уже скоро-с… Приводим в соответствие…
А сам сбывает крошки налево, пьет чай из лужи.
Каждая ночь превращается в стихийное бедствие.
«Не смотри, не слушай, – говорю себе, – засыпай, ну же!
Но скоро все будет иначе – нажимаешь на кнопочку,
Считаешь до двадцати, максимум – двадцати одного
И глядишь, как ласточки влетают в открытую форточку
И кружатся по комнате, не боясь никого.
– Подойдите сюда. Садитесь!
Перед вами Антон Антонович.
– Комфортное немецкое солнышко
играет на полу в крестики-крестики,
фарфоровые фигурки румяных кавалеров
выгуливают по стриженой травке глупеньких дам.
Удобно ли вам в мягкой постели
с механической аккуратностью выстукивать
«Соловей мой, соловей»?
– Познакомьтесь: Евгений Абрамович.
Да, это точно Евгений Абрамович.
– Финляндия вызывает приступы клаустрофобии,
острые сосны царапают серое небо,
выскребая из него мелкий колючий снежок;
только чудь белоглазая и может жить
в этом пространстве, лишенном цвета,
где гремит меж черных скал
непонятное слово «Иматра».
– А это Петр Андреевич –
так указано внизу на табличке.
– Одиночество не имеет лица, пейзажа, формы –
только голос, похожий на «занято»
в телефонной трубке времени.
Напишу вам, пожалуй,
пару строчек черкну, подпишусь:
«Верная Вам до гроба Анна Борисовна».
Может, вы найдете эту записку,
проходя мимо нас в темноте.
– А вот город Вологда,
желтый дом, где резной палисад.
Константин Николаевич рисует лошадь.
Константин Николаевич?
Не откликается. Рисует лошадь.
Что с вами, девушка? Куда вы? Постойте!
Эй, санитары! Хватайте ее – она не в себе!
Да, прикручивайте к стулу покрепче. Вот так.
Что же это вы, девушка? Отвечайте!
Отчего вы молчите, только сердцем стучите:
Никогда!
Никогда!
Никогда!
* * *
Каждый вечер солнце садится в степь,
Прожигает, просверливает почву, step by step
Погружается, радуется тому, что ночь подошла:
Только так и можно отдохнуть от собственного тепла.
Господин Коперник и прочие все господа!
Вы же звери: вы знаете, что вода -
Соединенье молекул, что огонь - не газ,
Что светильник разума подпитывают, чтоб не угас.
Только здесь, на краю земли, в начале зимы
Отмирает разум. И видишь сквозь клочья тьмы,
Как солнце ворочается в глубинах, как горит вино
И как ласточки падают зимовать на морское дно.
* * *
Нашу бухту парусник Грэя минует. И все же
Пара-другая Ассолей топчется на берегу.
Приезжие узнаются по сожженной до запаха коже,
Так что эти - местные, хотя утверждать не могу.
В их спокойствии - что-то эпическое, неземное.
Осветленные волосы - словно из мрамора! - не дрожат.
Их не трогают заботы, давно управляющие мною,
Им и в голову не приходит суетиться, куда-то бежать.
Я завидую: хоть бы кусочек их бессмертной души нам,
Веры в чудо, в детство, преданное нами давно!
Здоровые парни их уводят к большим машинам -
Не иначе, друзья заботятся: становится темно.
Они уходят. Я вижу: мерцают упругие спины,
Темнота расступается, обнаруживая свой изначальный брак.
А я разгребаю ночь, как покойник - могильную глину,
И долго оттираю с кожи налипший полуночный мрак.
Грэй, гляди веселей! Как мушкетерской шпагой,
Покалывай море не знающим устали веслом.
Спи, Александр Степаныч: ты не зря изводил бумагу
И затягивал нам души гордиевым морским узлом!