С. Габдуллину
лето. сценарий. тепло топчана
вот и сегодня считай что вчера,
завтра – почти сейчас.
пауза сердца, жужжанье ума,
светом любви истекает луна,
сквозь облака сочась.
Тенгри во славу, на гнутых ногах,
воображенья пою на лугах –
жирных идей пастух.
с ночи до ночи, с утра до утра,
слов тишина, озарений «ура»,
клавиш яремный стук.
что-то забытое важно храня,
звезд кочевая мерцает родня –
так же и отгорим.
даже из этой оглохшей глуши
трепетный плач коранимой души
будет услышан Им!
жизни такой-то счастливый билет,
времени нет чтобы: «времени нет», –
каждому объяснить.
только серьезный осилит игру,
где обрывается в жизни иглу
радости вдетая нить.
что мне грехи и благие дела,
если природа меня родила
думать не о молве?
завтра сегодня станет вчера,
медная мается мысли пчела –
ниже, чем в голове.
живу не мелочно не чмо но
накрученных не круче круч
кипит бульон дождя ночного
конины вяленой из туч
тонкокишечная разлука
возврата чуткий оборот
тому бедлам вон тем разруха
а мне родимый огород
тут у горбатых гор подножья
стреляя спички у водил
любви заточенный под нож я
впервые сердцем угодил
одним говно вторым конфетка
другим молчание в строю
не прекращай судьбы кокетка
хореографию свою
здесь на отеческих отшибах
осознается наконец
и опыт сукин сын ошибок
и гений ай да молодец
было солоно зелено весело
в медных трубах горела вода
там где юность моя куролесила
нанося организму вреда
звонко мазала музы мамзелина
мимо нот попадая в косяк
было солоно весело зелено
тлел ночей жаровитый кизяк
сколько фруктов сочившихся сорвано
в той безудержной памяти где
было зелено весело солоно
медь о боли трубила воде
слышно в сумерках мозга дотошного
было со было зе было ве
если что и осталось от прошлого
только эти слова в голове
.........................................................Кто влюбленный человек,
.......................................................................тот узнал, о да:
.......................................................вечность нам дана на век,
.......................................................................не на все года.
..............................................................................Дан Ахмет
душа влюблена и покорна
пред тем обладателем сил
кто пленку бывалого порно
прощеньем своим засветил
развитию верен сюжета
соавтор смешных мизансцен
для жизни подобной бюджета
не вижу заниженных цен
взрываются пульса напалмы
туды кровеносит сюды
над тем как ложатся на планы
монтажные стыки судьбы
недолог износ миокарда
но замысел тем и хорош
что сердце от каждого кадра
бросает в тарковскую дрожь
закончится вечность пока там
чувствительных рамп не туши
ведь вырежут перед прокатом
червленую язву души
играя заглавного типа
спасающим миру от мир
до самого крайнего титра
я буду неправде не мил
бессонница даром дана мне с
ночным осознаньем того
как драматургичен анамнез
любимых творений его
жестка вдохновенья колючка
но мягче чем злая ленца
судьба моя книга и ручка
и чистая карма листа
скупа на щеке словоблуда
(молитву ночную сел за)
индейского ерболливуда
по поводу счастья слеза
в сети ли стихи ли в офсете
до трубного воя о дне
поэзия слово о свете
и акт не молчанья о тьме
Поднимутся ли веки на азан
и добегут ли ноги до магриба,
пока судьба не даст по тормозам,
я буду жить, раскаиваясь, ибо
мирская грехо-римская борьба
и не таких способна на лопатки…
В гламурный век разврата и бабла
лишь мертвые на что-нибудь не падки.
От бытия нисколько не устав,
идя свой путь (на фоне звезд – короткий),
аз есмь казах с айтысом на устах
и трудной мыслью в черепной коробке.
О, родина! Я думаю про ты,
про то, как ты болезна и капризна,
про рот акына, полный хрипоты,
глотая горклый воздух манкуртизма.
Знать, прервалась батыров череда
на предках, удивляющих делами.
Мне стыдно перед ними иногда,
за роковую пропасть между нами.
Они знавали соль больших побед:
бойцы Едиля, братья Темучжина,
кто каждый третий – пламенный поэт,
а каждый первый – воин и мужчина.
Тумены знаний сломлены о рвы
невежества. Витийствую, глаголя:
«Блеснет ли снова золото орды?».
На все Творца желание и воля.
Знакомый фильмов и приятель книг,
тех, что стремятся к главному увлечь нас,
я знаю, что и самый краткий миг
имеет среди родственников – вечность.
Тщась отстреляться здесь наверняка,
чтоб не стыдиться, в почве почивая,
в оседлом теле – в жажде движняка –
душа моя теснится кочевая.
Жизнь веселее чем грустнее смерть,
а вправо шаг ценнее сотни влево.
Мне часто снится чеховская степь
и три сестры –Любовь, Надежда, Вера.
Там зорок месяц, выпяченный в темь,
созвездий соблазнительны топазы,
и лошадь щиплет собственную тень
за ночь до отправления на казы.
Поднимутся ли веки, добегут
ли ноги и дотянутся ли руки;
пока снаружи космос берегут,
то и внутри нет места для разрухи.
Пускай опять жестоко ранен век,
веди меня туда, моя дорога,
где в рай скакал бесстрашный Райымбек
и Богенбай всем сердцем верил в Бога.
Переулками жизни щемящей
среди прочей братвы прохожу,
и о том, кто из них настоящий,
ошибиться боясь, не скажу.
Отбывая свой номер беспечно,
на манер бездуховных машин,
человечество – бесчеловечно
исключением за небольшим.
Не жалея ни крови, ни денег
сушат реки, сжигают мосты.
Поднимите мне век с четверенек,
и поставьте его на мослы!
Чтобы там, где эпоха метельна,
наступила благая весна.
Время – временно. Смерть – не смертельна.
Только вечность в натуре вечна.
Так играй же, судьбы мелодрама,
кинофильму мирскую крути,
где сгорает потомство Адама
в стороне от прямого пути.
хоть воздух на дворе сквозит минусовой
день ото дня теплее на душе
любимая моя еще ты не со мной
но я бегмя бегу к тебе уже
кто радость опознал тот и печали рад
один весь мир в любой толпе один
прекрасно бытие где ублаженный раб
достойней чем забытый господин
усердный дан режим с распиской долговой
когда не эта милость то ваще б
вот и смотрю вовсю на свет над головой
тому что под ногами не в ущерб
соседи кто правей те падают в отруб
левей соседки резвые блазнят
но наблюдая то что деется вокруг
не только это замечает взгляд
пускай мой век чадит то тлея то горя
черным на небе времени черно
что эго мне шепчу или что эгу я
сплошной джихад и больше ничего
достаток и нужду с достоинством терпя
расти душа в блаженстве и труде
лекарство и болезнь в тебе и от тебя
беда и счастье от тебя в тебе
благостен путь ей
богу зело хорош
левых рублей рублей
правый ценнее грош
вера моя верна
духа подъем подъем
в этом вина вина
истина только в нем
как писал саади
лучше упасть чем лечь
пьяных введут в сады
трезвым дадут отжечь
лыко словес вяжу
с тягой о главном спеть
так и живу живу
благо не смерть не смерть
радость ищу в труде
хоть и нет нет грешу
слава тебе тебе
верю боюсь прошу
в башке светло от песен
любви елей в груди
снаружи мир прелестен
не больше чем внутри
печали впрок и радость
богатство и беда
покуда винный градус
пьянит как никогда
от хуанхэ до темзы
и от вон там до тут
кто ходит слишком трезвый
того напрасен труд
не враг иным лошарам
но и совсем не брат
иду легчайшим шагом
с надеждой что до врат
а господам и дамам
кривя желаю рот
кто был рожден адамом
адамом пусть умрет
гремит оркестр оружий
куда ни посмотри
бескраен мир снаружи
но меньше чем внутри
Вот тишина, знакомая до боли;
она о том, как, медленно стеля,
долгим долги усердные дороги
в пространство настоящего себя.
В брошюре жизни - вечера закладка,
пуста души раскинутая степь.
Я счастлив здесь, покуда жизнь - загадка
и трудный шанс достойно встретить смерть.
Закат ума - к сердечному рассвету.
Как написали: многая печаль,
пока горит (других Творцов раз нету)
на лбу пространства Господа печать.
Как бы мозги об этом ни слагали,
не существует в мире языка,
чтобы суметь подробными словами,
какая плещет в сердце музыка.
Теплы внутри космические волны,
какую невзначай ни улови -
и мягок воздух, запахами полный,
в особенности запахом любви;
В любой момент, в котором смерть отлога,
живу и неизменно сознаю:
что весь - любовь, что - весточка от Бога,
что целиком из света состою.
жизнь не дороже чем полушка
и не дешевле чем петля
кукует времени кукушка
в прохладной чаще бытия
то вправо следую то влево
то отдыхаю замерев
луны проглядывает вера
сквозь ветви будничных дерев
дрожит пейзажем над окрестным
полночной молнии недуг
гроза заходится оркестром
и дождь солирует вокруг
сегодня здесь а завтра с кем-то
кручусь повсюду как и все
как ворошиловская стрелка
и белка в быстром колесе
судьба коварна и спесива
но любит знающих в ней толк
большое господи спасибо
за каждый воздуха глоток
сомненьем ум не истязая
я нарезаю здесь круги
во тьму столетий исчезая
со светлым компасом в груди
в воздух зов духа вник
сыра слеза
время приходит вмиг
вмиг исчеза
сердца не берегу
живя легко
и никуда бегу
ни от кого
прочь от печали прочь
от мелочей
карих не пряча оч
или очей
солнцем вверху пригрет
не навсегда
здравствуй шепчу привет
и до свида
Покуда верх неверным светом пышет,
я есть вон тот поспешный человек,
следов чей почерк шаркает и пишет
в сырой листвы толстовский черновик.
Люба нутру существовать халтура,
когда кругом такая благодать:
бетон пейзажа, гор архитектура,
деревьев терракотовая рать.
Гонцы от Каскелена Капшагаю* –
стремглав на юг сквозь ветви облака,
Шагалом под которыми шагаю,
мгновенный сын вселенского полка.
Мне бытие понятно без ста грамма:
от желтоксана и до караши**
летят года, лишенные стоп-крана.
Все хорошо и все мы хороши.
Отброс коньков у всех кто докатался
и смертный лед дождался расколоть…
Господь капут, как Ницше догадался;
и был неправ, поскольку жив Господь.
Я честно жив и этим неподсуден,
старательно грызя карандаши
о том, как век мой скуден и паскуден,
но нет обид за пазухой души.
Любить и петь отпущено пока мне –
над буквами заветными сопя,
галерный раб, кажинный день по капле
я вдавливаю Чехова в себя.
* города в Адматинской области
**декабрь и ноябрь
на фронтах войны за правду
называя падлой падлу
возле прочих миллионов не особо различим
я иду слегка блуждая
невзначайно наблюдая
нуворишек нуротанго в силу праздничных причин
правый берег левый берег
тут арман а рядом берик
гуля с таней и гузеля все приехали сюда
берег левый берег правый
здесь дворец вон там хибары
настной пятничной погодой окружает нас среда
такова картина рядом
массам стол стволы нарядам
впереди особо важно и неважно позади
справа разно слева всяко
не найти того что свято
хоть рабочую кухарку в кресло хана посади
знать гудит массовка пляшет
белизна элитных ляжек
льется музыка эпохи в репродукторную мглу
косячок спешит по кругу
некто тискает подругу
котакбасы бьют мамбетов недалеком на углу
продолжайся пышный праздник
тот зовет а эта дразнит
нет спасибо дорогая мне сегодня не туда
этим разом потому что
мне с самим собой не скучно
ибо с умным человеком мне не скучно никогда
вот луны сочится дыня
дорога в груди гордыня
пусть неверно вероятно обладателям гордынь
гладь вечернего ишима
ничего неразрешимо
но поет о стылых звездах напряженная гортань
не предаваясь излишним деталям
я огорчаюсь вполне
горько звучит мол рожденный летален
ползая быстрой во мгле
ум посвящая бумагомаранью
ноги гоняя к мячу
с каждой секундой учусь умиранью
и расставанья учу
ну а пока еще носит сырая
матерь япона ети
я как умею свой путь сумырая
буду стараться идти
в баке души до хрена керосина
разве что на кураже
в горле сушняк в голове хиросима
и рассветает уже
если здоровье дышать разрешает
воздуха сладок шербет
быт приземляет но труд возвышает
время ломает хребет
пышных дерев августеющий шорох
ветер то громок то нем
чешется горло в глагольных ожогах
в раковых язвах фонем
вот и бубню в одиночестве стоя
в мыслях имея лишь то
что мне господь или господу что я
нечто или ничто
жизнь сумма мелькающих глюков
где бледностью редкой греша
фас месяца низок и крюков
и шолохов шум камыша
в пространстве такойном недолог
ермолку отбросив долой
по дону гуляет подонок
который казах молодой
он смотрит туда коченея
где вниз уходя налегке
плывет одиноко чернея
какая-то хрень вдалеке
во многом подобен парому
и шатко и валко живя
гуляет подонок по дону
хуану пейоты жуя
безжалостен времени облик
и в горизонтальную тьму
исчезнет безвестный кораблик
а что еще делать ему
июльский дождь картавит ввечеру:
я обхожу плоды его стараний,
где солнца диск похож на ветчину
на бутерброде тьмы потусторонней.
куда глаза шагающий глядят,
кусаю папиросу понапрасну,
поскольку здесь отыщется навряд,
кто никогда не дергал по напасу.
усердствуя в природе не навек –
как не суметь иному ротозею,
я поднимаю карие наверх,
но не смотрю на небо. а глазею.
спешат стада на пасмурный убой,
листва шумит, и, воздух отравляя,
автомобилей рядом визг и вой,
и ржавый бок забитого трамвая.
в трамвае жмутся мнеизвестно кто,
кто тоже жив, чтоб кончиться исправно;
и тем хана, кто лыбится в окно,
и этим, кто не лыбится, подавно.
и мне каюк, как ни вилять тропе,
но чем бы смерть в подмышках не воняла,
я – самый дальний родственник толпе,
и финалгон припрятал для финала!
неистовствуй мелодия в башке,
прострелянной свинцовыми ветрами.
что наша жизнь? она – котак в мешке,
и память об увиденном бедламе.
чем дольше путь, тем скука не новей,
хоть сукой будь каким или пророком...
мгла голодна – в ожогах фонарей,
трамвай гремит костьми за поворотом.
С того момента, как я веду рубрику в "Экспресс-К" прошло почти три месяца, за которые написалось десять "ерболоидов". Вообще, в планах вести рубрику ровно год, а потом плюнуть на деньги, которые мне за них платят, и завершить проект изданием одноименной книги. А пока - вешаю ссылки на то, что есть.
Превед , Медведев!
Косовский синдром
Языческая сила!
День дурка
Факел в руки!
Полный бензобакс!
Партийный мздец
Тень победы
ФутБОЛЬ и слезы
Тили-мили-трямдия!
Дотлевает звезда папироски,
воздух марта приближен к нулю,
где о жизни вздыхая по-русски,
я умом по-казахски юлю.
Пробиваю кусты в Кустанае,
акт вершу в Актобе половой,
чтоб сподручнее было старанье
похвалу рифмовать с пахлавой.
Дым отечества – редькостно сладок,
ан хренов алматинский пейзаж:
и такой от былого осадок -
что порою трясет меня аж!
Я в кутузке сидел на Кутузе,
на арбе по Арбату гонял,
и в одном узкопрофильном вузе
криминальным растеньем вонял.
Жаль, поздна биографии дата!
Если б кто меня раньше родил,
я Ахматову спас бы от МХАТа
или Блоку блокнот подарил.
Грибоедову – строго опята
с опиатами (если б спросил),
а с Чуковским – и вовсе понятно
по какой бы долине тусил.
Краснобай и прекрасный бездельник
(ни единой ленцы на потом!):
Чешек – Чехову, Бедному - денег,
Саше Нигеру – фауст-патрон.
Шутки прочь – неуместные, впрочем.
Или, впрочем, не прочь никогда!
Узник вечности (временный – в общем,
да и, в целом – не жмурик едва),
я потею как будто над самым
не хватающим мудрости для,
и покамест версаче на саван
не сменил – все пытаюсь, юля.
Тлей житье, догорай папироска,
будь, Селена, как шар надувной,
и звезды нисходящей полоска
прошивай облака надо мной.
в окне февраль отчизна на мели
за что мерсибо местному кабмину
где ушлые газбек с мунайгали
из коньюнктуры делают конину
хоть и они в природе не навек
привет вам газгали и мунайбек
мой гордый предок мистер шапалак
жамбас улы был воином на то и
был падок на трофейный бешпармак
из вкусного животного из трои
зане и я когда жую мясцо
изображаю дикое лицо
айтысячник казахский бард в жж
осуществляю как умели предки
изчувственный накур на кураже
чтоб умереть как ахиллес от пятки
одегова в округе нет помочь
и прочая и прочая и проч
я знаю то что дело не к добру
тем дадена безрадостней отвага
терзать таланта громкую домбру
о том что рай не отличить от ада
ерблог с тобой пылай моя душа
степенный под мотив карандаша
Примечания:
шапалак - жесткая казахская пощечина.
жамбас - бросок через бедро в греко-римской борьбе. То есть, греки и римляне думают, что это они ее придумали.
в отчизне делимой на жузы
вгрызаясь в соседский словарь
я в светлую голову музы
любовную мышцу совал
салага слагающий строки
как дескать ничтожны дары
природы обидные сроки
которой для жизни даны
живу размышляя о самом
насущном себе о самом
пока не хуяк и не саван
алейкум харон ассалам
как щепка иная сгораю
стремленьем горя не солгать
и трудные песни слагаю
и завтра надеюсь слагать
я юность на буквы истратил
на скромную стопку страниц
читатель чихатель чесатель
стишков на профанов яиц
на ласточек выводок низкий
глазеющий не отводя
стою ввечеру по мениски
в летейскую воду войдя
а день умирает стихая
минут подыхает орда
слюной постепенной стекая
из дремлющей вечности рта
я как и все земная гнида
часть речи в смертном падеже
и мне закатная коррида
в смогучем небе по душе
пускай стезя моя у бога
мне и такая дорога
глядеть как ночи у порога
тьма точит месяцу рога
одетый в жизнь но в смерть обутый
с пучком гербария в торбе
в такие долгие минуты
я очень мыслю о тебе
о том как выпало прощаться
в пылу любительской возни
сполна познав науку щастья
от боже мой до черт возьми
и хоть прошло немало буден
все так же память горяча
когда колотит сердца бубен
о пущем таинстве стуча
затем я муз целую в обе *
и призываю меж людьми
склонять любовь любви любови
любовь любовью о любви
* вариант с более точной рифмой –
«не зря я музам целю в обе» (вымаран внутренней цензурой)
на свете счастья нет но есть трава и пиво
есть грустный тот кто я идущий торопливо
скользящий словно нож сквозь масло темноты
к безвестной той к любимой той кто ты
пловец от слова плов и бешеный от беша
бухавший в бухаре куривший джа в джамбуле
я веку за окном господняя депеша
о том что всем п....ц кто есть у нас в ауле
усердствуй снегопад от чу до баканаса
труби метель труди патлатую метлу
где я иду жуя ворованное мясо
и ухожу во тьму в рождественскую тьму
С самого начала своего нехитрого существования, он ощущал свое превосходство над окружающими. Быть может, чрезмерное внимание и любовь родителей была причиной подобных ощущений, но, так или иначе, он рос эдаким Бонапартом, маленьким императором, чемпионом Вселенной с неизбывной червоточиной тщеславия в сердце. В учебе, в спорте, в беготне за девчонками, во всем он старался быть первым, и, надо сказать, чаще всего, ему это удавалось. Время, когда он осознал ошибочность завышенных притязаний и обманчивого самомнения, наступило незаметно. Годам к двадцати, выяснилось, что науки удаются ему хуже, чем доброй половине одноклассников и однокурсников, не говоря уже об остальных. Спорт он оставил за пять минут до профессиональной карьеры, видя, что есть ребята, играющие значительно лучше. Что казалось женщин, то и тут были свои сложности. В любовь он не верил никогда, а всякая нечеловеческая страсть к той или иной красавице заканчивалась одним и тем же – пресыщением и равнодушием. Вот и сейчас, наматывая трехсотметровые круги вокруг школьного стадиона, он думал о том, что дома его ждет любящая жена, а он бежит и думает о женщине из соседнего кабинета. О чем он еще думал, шурша кедами по декабрьскому снегу? О том, что его забросили в это серое, скучное и враждебное пространство без его ведома, не спросив, хочет он того или нет. Вполне вероятно, если бы хоть кто-то (кто?) поинтересовался о его желании, то он ответил бы отказом, поскольку тщетность и невыносимость человеческого бытия слишком явна. Мы приходим в этом мир, чтобы не дать себе умереть со скуки до наступления смерти. Если прав гений, считающий, что мир – театр, а мы в нем актеры, то все эти тысячи лет на авансцене идет одна и та же пьеса. Меняются только декорации. Еще он думал о том, что люди тратят жизнь на то, чтобы казаться лучше, чем они есть на самом деле. О том, что никому, никому не нужно истинного счастья – многие готовы страдать, лишь бы остальные думали, что они счастливы. Он думал о том, что сотни светлейших голов – от Эпикура с Сократом до Гегеля с Кьеркегором – бились над смыслом человеческого существования, и не добились ничего, кроме фундаментальных, но бессмысленных трудов, которые никто не читает, кроме коллег по цеху. И если уж они – будь то сверхчеловек Ницше, полубог Шекспир или усталый раб Пушкин – не смогли изменить мир к лучшему, то ему – сибаритствующему идиоту, входящему в поворот двадцать второго круга – и вовсе ничего не светит. В бога он не верил, поскольку считал, что если бог и есть, то он настолько крут, что человечество слишком для него ничтожно. Человек может дунуть на подоконник, и не придать никакого значения тому, как по комнате разлетается пыль. Он не видит в этом ничего такого, на чем стоило бы заострить свое августейшее внимание, в то время, как, возможно, он разрушил одним дуновением сотни, тысячи, миллионы Вселенных, недоступных его глазу. Он бежал, бежал, бежал, бежал, бежал, бежал, бежал, бежал, бежал, бежал, и на сороковом круге почувствовал острую нехватку воздуха. Он вспомнил, как в 18 лет с легкостью пробегал кроссы по 20 км, и, не обращая внимания на тяжесть в легких, продолжил бег. Пятидесятый круг начался с легкого головокружения, а закончился коликами в правом боку. Левый бок заколол ближе к шестидесятому кругу, по истечению которого наш лирический герой закрыл от усталости глаза, вонзил верхние зубы в нижнюю губу, и побежал с закрытыми глазами, громко постанывая после каждого выдоха. «Семьдесят четыре» - мелькнуло в уме, и он, окончательно обессилев, рухнул на землю. Лежа на спине, он с трудом открыл глаза и увидел, как крупные хлопья снега кружат в рождественском небе. Ломота и потоотделение иссушали тело, страшно хотелось пить. Попытка поднять руку была безуспешной, и он, повернув голову в сторону, стал судорожно есть снег. Жуя истоптанный школьниками наст вперемешку с девственными хлопьями, он заметил собачье дерьмо, лежавшее в метре от его головы. Мутный лунный свет гас на конечном продукте собачьего метаболизма. «Как же, наверное, обидно лучу света, - рассуждал он, не переставая стонать от боли и усталости, - начать свой путь далеко в космосе, преодолеть многокилометровое небо, чтобы, в конце концов, закончить свой путь на кучке замерзших какашек. А может и мы – точно такие же лучи, всю жизнь летим, мечтая осветить собой пространство, а в итоге получаем то, что получаем, по уши оказываясь в дерьме». После этой феерической мысли он облегченно выдохнул, сомкнул веки, и умер.
хулиган вечерних из газет
черт те что позволивший перу
я покинул родину kz
и отчалил на чужбину ru
был судьбы заносчив поворот
что меня внезапно приволок
прямо в сердце господи прости
той страны в которой что ни год
у коней подарочных пород
непременный кариес в чести
в те широты веси и места
где стрижи сострижены с креста
и низка закатная мазня
над бегущим временем зазря
мимо тех о боге чьи уста
но в башке отсутствие царя
бедность ночи небу не порок
если воздух моросью продрог
а луна в туманном киселе
квасит населенье на селе
сын отцу дерзит навеселе
и вокруг отсутствует пророк
тем и занят местный имярек
трогательно трогая баян
что в лесу накрытых им полян
столько много разливанных рек
что не видно из под вийных век
петя с топором или толян
бритоглаво светят фонари
ветра под дудение в дуду
вдоль кремля шатаясь до зари
не ордынку в золоте найду
но ходынку лезвию по бри
с раненой как пелось в песне ду
как сказал бы кореш мой ахмет
возвращаться есть плохой примет
но пришла пора my drug пора
все что было оченно понра
дальше нам пристало быть поврозь
до свиданья свидимся авось
созвездий вверху перекличка
светила анфас дуговой
над тем как ползет електричка
до сетуни от беговой
души от избытка горенье
ума бессловесная вязь
о том как исчезли мгновенья
ни разу не остановясь
о чем-то сосед недоволен
дремотный ворчит без конца
и так его сон алкоголен
что кожа похмельна лица
левее него блядолица
с худыми ногами навкось
как будто бы сверлит девица
напротивным взором насквозь
вези меня медленный поезд
гремя позвонками туда
где жизни шекспиррова повесть
победного стоит труда
дорогой в могильную глину
молчания мглистого в лед
куда никогда-нибудь сгину
несомый ногами вперед
ку-ку и окажемся все там
скелеты поврозь распластав
и я и девица с соседом
и весь многоликий состав
пусть память о каждом нечетка
пусть вовсе она недолга
чугунная чаще б чечетка
плывущая чище б дуга
ночная нацелена пушка
но звездная дробь холоста
и тучная мнится лягушка
с озерного глядя холста
судьбы ничертабельный нечет
чет птиц над болотом еще
где счастья недолгий кузнечик
искусство кую горячо
капризную скрипку терзая
внизу близоруких небес
кую и куею не зная
зачем понимания без
дышу насекомнатный дабы
к припрыгу трагической жабы
дрочить инструмент при луне
чтоб завтра мучительно не
в замаранном фраке сутулом
без музыки гибнуть слабо
скребу по растроенным струнам
мучительно чтобы не бо
а рядом друзья и подруги
возни камышиной в бреду
всерьез совершают потуги
как можно отсрочить беду
среди волокиты не праздной
наития пот на челе
негромок о жизни напрасной
пылающий плач на плече
тоске ли траве ли в зеленой
где смертное ква поразит
пилю неопасный вселенной
на теле ее паразит
все скучней существую с годами
в ежедневной крутясь кутерьме
с неумелой любовью в гортани
и словарным запасом в уме
невзначай появившись на свете
всем подобным товарищ и кент
как и все по заслуженной смете
заплачу в неурочный момент
если есть и пред богом отвечу
отвести не пытаясь глаза
за природу свою человечью
и негромкую музыку за
но пока не кердык и не ящик
никуда напрягая мослы
я шуршу одинокий как ящер
по пустынным проулкам москвы
мимолетен под вечной селеной
под чугунным шептатель дождем
вопрошатель зачем во вселенной
я над жизнью трудиться рожден
в этом воздухе малознакомом
чей крепчающий слушая шум
совладать с подступающим комом
бесполезный старается ум
Тошнит от Шнитке. Скушнер надоел.
Дореял Рейн до середины тезки,
сойдя на нет, пока я наторел
и скидывал небродские обноски.
Двудушничаю, чая одолеть
полков словесных армию, покуда
пустует мандельштамовская клеть,
и жизнь мерзка, как летняя простуда.
Меж светом с тенью горестно сную
(ни там, ни тут - со счастием не густо)
и правде в матку что-то там сую,
поскольку правда - злейший друг искусства.
Борец с умом, я сердцу - лучший враг,
хоть и оно происходящим сыто,
пока не смерть, как высшее из благ,
и точная цитата из Тацита.
Ярыжничать ахально, бедовать
в шальном плену скитальческого пыла,
пиитствовать, рифмуя "блядовать"
и "благодать", поскольку так и было.
Взрослеть подспудно, завести детей,
дом окружить фруктовым поголовьем,
и с каждым годом прожитым щедрей
платить за все печалью и здоровьем.
И где-нибудь на финишной прямой,
присутствуя в нечаянном "однажды",
произнести: "Спасибо, Боже мой,
за то, что жизнь не повторится дважды".
И осознать, уняв глазную резь,
бо вешний свет весьма болезнен глазу,
что если Бог в природе таки есть,
то ты с ним не знаком еще ни разу.
мне хочется я скажу
в ту времени долготу
где я тебя увожу
в алма например ату
там солнечный ярок свет
в той времени широте
и горечи черной нет
в алма говорят ате
а есть ледниковых гор
туманная высота
и дышит ей до сих пор
алма так сказать ата
там воздух пьяней вина
весь музыкой налитой
ты будешь удивлена
алма может быть атой
настанет еще приезд
когда убедишься ты
что нет во вселенной мест
прекрасней алма аты
Отчаянья мыши пищали
в амбарах души, в тишине,
где розочка черной печали
вонзалась в предсердие мне.
Напичкан когда димедролом
был череп моей головы,
я бредил, глаголами полон,
и спать не умелось, увы.
Тоски ледовитые воды,
любви блядовитый исход,
горячечный привкус свободы
с аттической солью невзгод.
Но только в любви ли причина
не вышедшей? И без нее
сжимает клещами кручина
невзрослое сердце мое.
К чему этот воздух подарен,
в котором не зная живу,
зачем, удивлен и подавлен,
нелегкое лыко вяжу?
Отпой меня, время, по чести –
вселенной невнятную вещь,
когда я закончусь отчасти,
точнее, не то, чтобы весь.
За то, что дышал торопливо,
пока не прогнали взашей,
за каторжный труд – терпеливо
травить ненасытных мышей.
***
Так ежедневная пчела
расточает отпущенный ей век:
отпорхав за пыльцой и дожужжав до улья,
чтобы, наконец, уснуть, и хоть на миг
забыться от хорального гула
болтливых соплеменников.
А уснуть – не выходит.
И спасает лишь надежда
на окончательную спячку, приближающуюся
к труженице хоботка и медового зобика
на скорости, равной той, с которой
звенящие крылья носят ее полосатое тело
от одного цветка к другому.
Так и я – печальный пчеловек
свой трачу на черт те что. Слова, слова, слова –
эти леденцы смысла
за небритой щекой вдохновения,
вещающие городу и миру
обо мне и обреченном пчеловечестве,
о том, как мы
с рождения заражены болезнью,
которой нет ни подходящего названия,
ни действенного противоядия.
Но, что бы ни скрывалось
за плотными шторами будущности,
все равно – когда бесчувственная рука времени
раздвинет их, имяреку, глядящему
в пыльное окно истории
будет видно нас, лежащих на земле –
вернее, не нас, а тех,
кто уже навеки свыкся с мыслью
о том, что уходить надлежит поодиночке.
И только ульи никогда не опустеют.
Ощущая себя не по-свойски,
анакондой в обличье ужа,
я работал в казахском посольстве,
грызуном канцелярским служа,
и строчил анонимки полночные
Чрезвычайные и Полномочные.
Беспощадна стезя дипломата,
и теперь для меня, дурака,
невозможно общаться без мата
о партнерстве «эрфэ» и «эрка»!
Видно, я до сих пор не дорос, поди
до прощания с совестью, Господи!
Мы скучали при полном параде,
торопились обедать еду,
но не все, справедливости ради
отмечаю, гоняли балду,
правда, был контингент подавляющий,
в каждой фразе «шешен»* добавляющий.
Много в жизни я знал раздолбаев,
но подобных – нигде не встречал,
видно, зря Ибрагим Кунанбаев
их к любви и труду приучал.
Басеке** огласил им задание,
значит, в жопу – слова назидания!
Если знал бы ты, бронзовый гений,
к Грибоедову сидя спиной,
то, что зависти, лести и лени –
и поныне хватает в степной
популяции нашей номадовой.
Хоть круги по бульвару наматывай,
размышляя отчизне о дальней,
и о том рассуждая в сердцах,
чье правление тем феодальней,
чем сильней нагнетаемый страх.
Впрочем, сыты мои соплеменники,
но лишь те, кто зятья и племянники.
Черствый хлеб остальным – всухомятку,
и забил монархический болт
в «двадцать-тридцать»*** и в «пятидесятку»****
посылатель меня каждый год!
Я и сам бы посланьем не прочь его
одарить, как бессменного кормчего.
Было пользу посильную невтерпь
приносить, но отчизне, назло –
не на шутку от газа и нефти
суверенную крышу снесло.
И винить, что обиднее, некого,
в том, что светит нам тьма байтерекова*****.
____________________________________________________________________
* - ругательство, аналогичное русскому «твою мать». Шеше – мать (каз.)
** - Уменьшительно ласкательное от слова «бас» - голова. Раболепное обращение к начальству.
*** - Стратегия 2030 под авторством Н. Назарбаева, согласно которой в 2030-ом году Казахстан превратится в рай.
**** - «Стратегия вхождения Казахстана в 50-ку самых конкурентоспособных стран мира» - очередная идея Главы государства, согласно которой – см. выше.
***** - «Байтерек» - смотровая площадка в центре Астаны, построенная по чертежам Президента РК.
не жалею не плачу почти не зову
без понятия что впереди
соловей с учащенным дыханьем в зобу
и отчаянной песней в груди
то ли юности вправду осталось в обрез
жумагуль хоть теперь и ерболь
или вновь снизошла с невысоких небес
мировая туманная боль
кем бы ни был создавший меня невпопад
и тоски заточивший в тюрьму
ни одной из моих воспаленных рулад
никогда не услышать ему
но чернеет в груди барабаня в мозгу
этой музыке не отказать
и летая во мгле ни жалеть не могу
ни тем более плакать и звать
Мамбет Мамбетович Котаков
был скотовод и мясодел.
Он много разных пил араков
и бешпармаков много ел.
Из юрты выползет, бывало,
Мамбет Мамбетович, как шар,
и говорит: «Ах, как немало
имею в жизни я кошар!»
И по двору вальяжно бродит,
что твой почтенный аксакал:
пойдет направо – кюй заводит,
налево – тискает токал.
Не дай Аллах иным казахам
хоть чем-то лучше быть, чем он!
Мамбет таких поставит раком,
лишь он – Вселенной чемпион!
Толпятся слуги у порога
(должно быть, мысленно кляня),
и бережливо, будто Бога,
его сажают на коня.
Весь, как он есть – кочевник гордый,
глаза прищурив, как лиса,
он смотрит, как теснятся горы,
хребты вонзая в небеса.
Мамбет – ума по складу лидер,
и тонкий интеллектуал,
хоть фильмов Бергмана не видел,
и книг Шекспира не читал.
Зачем ему Шекспир и Бергман,
Катулл с Овидием к чему?
Не стал Аллах подобным бредом
морочить голову ему.
Он знает лучшую науку –
кого продать и подкупить,
чтоб сыну или даже внуку
на жизнь в столице подкопить.
Пройдут года, отяжелеет
Котаков тяжестью под лет,
но ни о чем не пожалеет
и не изменится Мамбет.
Короче, совершенно ясно,
что на века, главней всего –
кумыс, токал, арак и мясо.
И кроме мяса – ничего!
Облетали дворовые вязы,
длился проливня шепот бессвязный,
месяц плавал по лужам, рябя,
и созвездья сочились, как язвы,
августейший ландшафт серебря.
И в таком алматинском пейзаже
шел я к дому от кореша Саши,
бередя в юниорской душе
жажду быть не умнее, но старше,
и взрослее казаться уже.
Хоть и был я подростком, который
увлекался Кораном и Торой
(мама – Гуля, но папа – еврей),
я дружил со спиртной стеклотарой
и травой конопляных кровей.
В общем, шел я к себе торопливо,
потребляя чимкентское пиво,
тлел окурок, меж пальцев дрожа,
как внезапно – о, дивное диво! –
под ногами увидел ежа.
Семенивший к фонарному свету,
как он вляпался в непогодь эту,
из каких занесло палестин?
Ничего не осталось поэту,
как с собою его понести.
Ливни лили и парки редели,
но в субботу четвертой недели
мой иглавный, игливый мой друг
не на шутку в иглушечном теле
обнаружил летальный недуг.
Беспокойный, прекрасный и кроткий,
обитатель картонной коробки,
неподвижные лапки в траве –
кто мне скажет, зачем столь короткий
срок земной был отпущен тебе?
Хлеб не тронут, вода не испита,
то есть, песня последняя спета;
шелестит календарь, не дожит.
Такова неизбежная смета,
по которой и мне надлежит.
Ах ты, ежик, иголка к иголке,
не понять ни тебе, ни Ерболке
почему, непогоду трубя,
воздух сумерек, гулкий и колкий,
неживым обнаружил тебя.
Отчего, не ответит никто нам,
все мы – ежики в мире картонном,
электрическом и электронном,
краткосрочное племя ничьё.
Вопреки и Коранам, и Торам,
мы сгнием неглубоким по норам,
а не в небо уйдем, за которым,
нет в помине ни бога, ни чё…
Закат прожег пятно на ковролине,
где чуть левее, кресло оседлав,
осунувшийся, с красными глазами,
я мучаю эпистолы о том,
что, черт возьми, не дай тебе Господь
(пусть даже в память жизни о былой)
жалеть меня. Не стоит, право дело:
сложней всего в природе отыскать
хоть что-то унизительней, чем жалость.
Так вот, закат, как писано, прожег…
Взлетают пальцы над клавиатурой,
отстукивая пылкие слова –
как, дескать, было чудно и вольготно
в том времени, в котором были мы,
еще не разделенные внезапно
на я и ты. Или на ты и я.
Короче, завершив "марать бумагу",
балконную распахиваю дверь,
закуриваю, думая, мол надо б
с сей пагубной привычкой завязать.
Но как тут бросишь? Нервы, дорогая,
да и не только нервы… Докурив,
ложусь в постель, а там, взамен Морфея,
лишь мысли, мысли, мысли о тебе.
Давно исчез пятнистый след заката,
чернилами залитый февраля,
а я лежу, неслышное «агата»
иссохшими губами шевеля;
ничей не друг, но и тебе не муж я,
и вряд ли буду, судя по всему.
Слова – верней холодного оружья
склоняют сердце к смерти, посему
не говори мне больше ни о чем.
Бессонница. Мне только бесы снятся.
И тем сильней я грустью увлечен,
чем наши судьбы далее двоятся.
сны пронзительней к утру
явь несносней к ночи
перед чьи когда умру
я предстану очи
голова моя слаба
больно ей на свете
петь прекрасные слова
о любви и смерти
справа непогодь шумит
стол рабочий слева
сердце тщетное шалит
и стучит несмело
остановится оно
и гуд бай планета
все что было мне дано
похоронит лета
закопают не с тобой
но дождись однако
я цветком или травой
возвращусь обратно
Не хочу умирать – ни сейчас, ни потом, никогда,
но борта расшатались, и в трюм просочилась вода.
Гнется мачта со скрипом, влюбленная в бурю одну,
той порою, как я ухожу понемногу ко дну.
Ничего не снискал – ни богатства, ни счастья, ни той
ослепительной музы, оставшейся долгой мечтой.
Над безумной водой горизонта дрожит полоса,
и отчаянный ветер срывает мои паруса.
Что я знаю о песнях далеком на том берегу,
дотерпеть до которого я ни за что не смогу?
Промелькнувшая жизнь беспокойна была, но вольна.
Накреняется борт. Набегает волной за волна.
Пролетают года, как иная сойка,
тащишь камень, покуда гора крута.
Обернешься – пройдено вроде столько,
что, казалось бы, дальше уже куда?
Лезешь вон из потеющей смуглой кожи,
обдираешь ладони, на долгий крик
переходишь от мускульной, мелкой дрожи,
но толкаешь камень, глядишь на пик,
чемпионствуешь попусту, стонешь, и не
замечаешь – слепит воспаленный свет –
что на пике нет никого в помине,
потому, что и пика в помине нет.
спят без задних иные сновидцы
вящий космос в полночных прыщах
менингитное небо столицы
я несу на усталых плечах
перекресток пустует у парка
некто редкий заходит в метро
я иду как синоним упадка
беспокойством наполнив нутро
блеклым паром труба бородата
треплет ветер его в кураже
мне здесь радостно было когда-то
никогда так не будет уже
юркий юноша средней закалки
муравей ежедневной возни
в неуютной норе коммуналки
я был счастлив с тобой черт возьми
и запомнил как это бывает
с поцелуем в горячий висок
только время мое убывает
убивает стирает в песок
потому до печального срока
жил на свете любовью горя
но шатаюсь теперь одиноко
под нездешним дождем января
чтобы эту тоску побороть мне
осторожно в последней строке
выйди господи из подворотни
с именным пистолетом в руке
то направо пойду то налево
незнакомого бога моля
и глядит менингитное небо
равнодушно глядит на меня
...................................А.Г.
Бессонница. Абай. Пасутся табуны.
Я список лошадей прочел до середины.
Как бы ложилась ночь на горные седины,
блеща заржавленною фиксою луны.
Еще Кебек, шатаясь между юрт,
испытывал сердечный неуют.
К чертям считать кобыл! Я вышел на балкон.
Тоска, как волкодав, вгрызается мне в горло.
Зачем, зачем я был четыре этих года
бездушным выскочкой и круглым дураком,
которому на плечи небеса
упали в ночь, когда его броса…?
Себя же самого ругая на чем свет,
суровых дней моих отважная подруга,
я спрашивал тебя у яндекса и гугла,
но ничего, увы, не получал в ответ.
Я тосковал. Потом был твой звонок.
И выбило планету из-под ног.
Я шепот бормотал, я громок был на крик,
гуманитарный сын компьютерного века.
Что счастье, думал я, для юного Кебека,
когда пожар внутри и далеко Енлик?
За молодость, любимая, теперь
ты – самая большая из потерь.
Теперь нам не до нас. Мне остается ждать,
не то в любовь, не то в возможность чуда веря.
Тягучее, как мед, течет куда-то время,
куда, куда, куда мне от него бежать?
Зима вокруг – теплее, чем всегда.
От счастья, как от снега – ни следа.
А подо мною, мглы накрытый полотном,
уставший от тоски и жизни одноногой,
стоит лицом к лицу с морщинистой дорогой
мерцающий фонарь, сутулясь, под окном.
Температура близится к нулю.
Фонарь горит. И я тебя люблю.
Слепых созвездий рой осиный, луны фруктовый леденец.
Висит над городом осенней грозы дамоклов кладенец.
О ноябре - черна как сажа - листвою жухлою ропща,
бормочет ночь, белье пейзажа в холодных лужах полоща.
Деревья призрачные шатки и беззастенчиво голы,
и ветер облачные шапки срывает неба с головы.
Витийствуй, непогодь, покуда густа тумана пелена,
а неба грязная посуда похлебки ливневой полна.
Морозом пахнет воздух пресный: легко им дышится, пока
на горле осени окрестной зимы сжимается рука.
........................................преуспел я в искусстве в котором
........................................я катоном не слыл никогда
...............................................................................А.Ц.
снится мне собеседник усталый араб
с кем визином закапав моргала
мы дымим косяком разливая шарап
восседая на пнях у мангала
он грассирует мне сотоварищ и брат
повертев шампурами при этом
все что нужно не брить никогда бакенбард
чтобы стать гениальным поэтом
и хохочет и кашляет и говорит
размахавшись обрывком картонным
ты дружище зазря обнаглевший на вид
если слыть захотелось катоном
ведь запомнить пора навсегда и давно
раз приспичило жить печенегом
быть поэтами в скорбной россии дано
лишь евреям шотландцам и неграм
и немедленно выпили ты закуси
без закуски нельзя на руси
папиросу смочивши голодной слюной
с хитрым прищуром смотрит мне в оба
поделись произносит степенно со мной
не боишься ли бога и гроба
как тебе современники головы чьи
в бытовой лихорадке сгорая
не узнают о чем ты бормочешь в ночи
понапрасну пергамент марая
напрягая поставленный мозг на вопрос
умным фасом сократа являя
я пускаю поэту густой паровоз
вот такие слова добавляя
я о том бормочу от волненья багров
что страшнее чем черви и ящик
то что много в окрестной природе богов
но из них никого настоящих
и немедленно дунули слышишь родной
ты скрути нам еще по одной
и продолжил ожиданно я и впопад
мастеря смолянистую пятку
мол из всех существующих в мире наград
я избрал карандаш и тетрадку
говорил вот и юности стало в обрез
но покуда мне муза невеста
я живу не тужа только скучно мне без
но конкретно чего неизвестно
улыбнулся аэс папиросу туша
ну тогда протянул не спеша
не гонись ни за девками ни за баблом
ни за призрачным звоном медалей
но в семье многолюдной не щелкай ерблом
чтоб в него ненароком не дали
не победой судьба а бедой наградит
и душой от озноба дрожащей
только чаще грызи алфавитный гранит
ненадежные зубы крошащий
чем гранит неприступней тем зубы острей
ну взрывай черт возьми побыстрей
теплый вечер дождями умыт
ветер кроны янтарные вытер
кто-то в парке сегодня убит
я прошел стороной и не видел
не клинок так любовь и вино
обеспечат плиту и ограду
потому что природой дано
совершить нам любую неправду
весь в ромашках редеющих трав
мало света и счастья немного
этот мир перед нами не прав
мы здесь пасынки слабого бога
заведу расшивную тетрадь
черный бархат на алой подкладке
чтобы всех кто рожден умирать
занести в алфавитном порядке
для каких-нибудь лучших веков
где судьба осторожней и строже
бродский проффер сопровский цветков
и ромашки
и бабочки тоже
А. Цветков
****
это небо умыто дождем
блещет парк янтарем каплепада
если кто-то сегодня рожден
значит это кому-нибудь надо
не любовь так вино и клинок
тоже выбор для стиксовых лодок
раз уж каждый из нас одинок
и в окрестной природе недолог
раскурился каннабис на бис
нам казахам для счастья немного
три затяжки и жизнь заебись
никакого не надобно бога
полон дыма горчащего рот
немоты и смирения ради
я умру и кабанов умрет
мы в цветковские метим тетради
для грядущих минут бытия
где кенжеев запомнится даже
пушкин гете кабанов и я
и каннабис
и птички туда же
Иной проснешься раз, не напрягая глаз,
но мозгом от Морфея ускользая,
и снова ищет ум, блуждая, словно Блум,
искомому названия не зная.
Долой откинешь плед, и – в коридор, вослед
за утренним желаньем помочиться.
И понимаешь не: «За что все это мне?»
и «как же так сумело получиться?».
А следом: «На хера, под скорбный вжик пера,
я есть еще под солнцем и луною?», –
пока не бросит в пот подобных мыслей от,
и не зажжется свет над головою.
ПИСЬМО ПЕРВОЕ
Я не чувствую, где ты… наверное, здесь… начать
разговор не в силах, прошу лишь тссс… не шептаться -
верь, любимая, если помедленнее молчать,
полагаю, что будет возможность поцеловаться.
Я не чувствую, где ты… наверное, возле… миг
обожжен нестерпимой, но вряд ли случайной фразой.
Только это не фраза - потрясший пространство крик,
повторяемый стенами. Оба раскрытых глаза
все не чувствуют, где ты… наверное, где-то… ты,
вероятно, не знаешь, зачем и откуда явлен
силуэт человека, который твои черты
в перегревшемся кубе не может сыскать, и явно,
нет, не чувствует, где ты… наверное, рядом… он –
знать, скорее, пейзаж, чем деталь натюрморта. Помнишь,
я всегда говорил, что король, потерявший трон,
все равно есть король, но которому Бог не в помощь?
Так вот знай: я был прав… я не чувствую, где ты… быть
может, есть еще в мире, а, впрочем, не слишком важно…
Ибо самое главное в том, что меня знобить
ни за что не устанет, и больше ладоням влажным
не почувствовать, где ты… возможно, поблизости… ад
страшен смертным не карой со смятых страниц Корана,
а прощанием с жизнью, и горечью, что назад
западающих клавиш юродивого органа
никогда не вернуть… я не чувствую, где ты… мысль
устремляется к области памяти черно-белой,
на экране которой зима, и конечно, мы с
отвратительной серостью взглядов. Всей болью тела
я не чувствую, где ты… не чувствую, где ты…я
замечаю, как время, не знающее пощады,
между нами выводит немое тире… хотя,
я могу ошибаться. Ужели моя отрада -
сторожить пустоту, и не чувствовать, где ты… век
обрастает секундами, легкие дышат грустью.
За окном чьи-то ноги, спеша, уплотняют снег,
и прислушиваясь к учащающемуся хрусту
я не чувствую губ… тех, назвавшихся мне тобой,
в духоте кабинета, где имя уже навечно
сохранило свой слепок. Коньяк закурив травой,
в неприличный осенний час я пытаюсь лечь, но
ни черта не выходит. Не чувствуя, где ты, мир
незаметно тускнеет, но я на смертельном фоне,
даже если мне скажут, что лопнули струны лир,
напоследок исполню одну из твоих симфоний.
ПИСЬМО ВТОРОЕ
Грань между "очень" и "слишком" не на волос, но почти.
Мысли плетутся в орнамент, и скоро начнет светать;
всюду лишь мятые письма с постскриптумами "прочти":
так и не высланны адресом – некому высылать.
Мутной морфиновой горечью - шлангами голубых
вздутых вен – циркулирует выцветшая тоска.
Хочется спать – это следствие жадности головы к
ненавязчивым снам, в чьем пространстве не так близка
неизбежность тщеты… Но, позволив сегодня себе не спать,
я наблюдаю горбатый восход в густоте цветов,
чтобы верить в то, что уже не смогу не встать,
и не плестись за тобой многоточиями следов…
ПИСЬМО ЧЕТВЕРТОЕ
Я простыл. Ты – в Германии. Снова не до письма:
стыдно ровно настолько, насколько неровен снег.
Эпидемия гриппа. Безденежье. И зима,
подмененная тем, чем за дверью продолжен век.
Ощущение сырости: в горле, в носу, в себе –
исключает улыбку, беззубость сопливых кровель
намекает на март, и сорвись я на Кок-тюбе,
наблюдал бы за городом, стоя с домами вровень.
Отдаление не убивает в деталях ценность,
потому, как, само по себе, отдаление суть деталь
сумасшедшего утра, в котором густая таль –
отдаление от зимы. Помни, несовершенность
наших дней не в отсутствии перемен,
а в неясности их. Пустота по - поверь - большому
счету, излишество: воздуха, эха, стен,
жестов, слов, и т.п. Редко, когда такому
человеку, как я, удается поймать удачу,
стать счастливцем, согреться ладонью Ники,
впрочем, важно ли это – езжай я вчера на дачу,
то сморкаться бы мне с веранды на куст клубники,
но до дачи – полдня. Пью шестую бутылку пива,
ем, не морщась, лимон, измеряю температуру
батарее, стеклу, подоконнику, раме, стулу,
паре кресел, дивану, и фото, где ты красива.
Скоро лето. Я болен. Я жду тебя этим летом –
в одаренности всем без разбору дарить тепло
проку нет – и со взглядом анахорета
никого не тревожу. Язык, нисскользящий по
вертикали любимой, уверен, что лишь дыра
обладает взаимностью, той, что порой без слов
объясняется стоном. Простынь я позавчера,
то сегодня, пожалуй, лежал бы почти здоров –
представлял бы себе будто август уже возник,
ты приехала, и, до корней перекрасив волос,
что-то шепчешь с немецким акцентом, лик
твой немного бледен и грустен любовный голос…
Но оранжевый свет даст мне знать, что на самом деле
это март, а не август. Шалава, одевшись живо,
хрипло скажет «до встречи». Умри я на той неделе
под вечерним трамваем – нос бы не заложило…
ПИСЬМО ШЕСТОЕ
Накорми меня ложью с руки - дрожью розовых пальцев,
чтобы слух, не догнавший пустую вибрацию звука,
различил тебя в сонме подобных невинных скитальцев…
Ах, как ночь большеглаза! Внимай ворожбе перестука
охмелевших сердец, не хватающих вечность за пятки.
Мне не надо безмолвия, если оно не о светлом:
я хочу оказаться не здесь, в суете беспорядка,
а в какой-нибудь области чувств, не изъеденной ветром.
Накорми меня ложью – в прогорклости правды досадной
не сыскать утешенья – я знаю, насколько безгрешен
и сухой поцелуй, наследивший на шее прохладной,
и губы фиолетовой привкус незрелой черешни…
В свой двадцатый январь я слежу, как моргают созвездья,
не в прослойках тумана, но где-то значительно выше,
и из грусти красив, из минутной боязни любезен,
я пытаюсь молчать, но вокруг не становится тише.
Накорми меня ложью… В неона густой оболочке
мы найдем еще место - его не должно не остаться…
Погляди, с этой выси ты - будто угасшая точка,
перестань, не беспамятствуй… нам ли пристало проститься?
ПИСЬМО СЕДЬМОЕ
Я не знаю, кому и за что я сейчас подарен,
не успев появиться, тотчас умирают планы.
От вчерашних костров любви потянуло гарью -
остается лишь теплым пеплом посыпать раны.
Я вплетаю гортанью руладу в полночный шелест
опадающих пятен, шуршащих за теплый ворот.
Мои бледные пальцы, разжавшись, почти согрелись
от секундного взгляда спички на сонный город.
И луна, словно мать, аккуратно целует темя;
остальные источники света опять незрячи;
запахнись в темноту, остальное покажет время:
в этом рваном пространстве глаза ничего не значат.
Где-то рядом – зима, ненавязчиво пахнет хвоей,
зарываясь под щебень, закончился переулок -
из слезящихся карих зрачков, умножаясь вдвое,
парниковым эффектом Венеры глядит окурок.
Бестолковым прохожим внезапную смерть пророча,
я не знаю, кому и за что я сюда ниспослан.
К амальгаме кровати щекой приникая ночью,
я не помню себя среди всех в непонятном "после".
Я не знаю, на что я теперь без тебя способен.
В геометрии рамы ландшафт перегружен небом:
чей-то профиль в окне напротив трясет в ознобе…
Ухожу… ухожу… но не вздумай срываться следом…
ПИСЬМО ВОСЬМОЕ
Я снова здесь. Ты спишь. Ты умерла.
Скрипучий наст. Плывущие рулады.
Вокруг декабрь – весь город добела
окрашен холодом. Могильной у ограды
стою один, в обнимку с хрипотой,
и дерзостно мороз щекочет шею…
Я слишком пьян, но вряд ли сожалею
о выпитом тебя за упокой.
Опять один. Вчера я тоже пил,
ласкал впотьмах беременную шлюху
в тисках минета скорого, курил,
и что-то истиха пришептывал на ухо.
Я пил за нас, за то, что больше ты
уже не промолчишь мне "мой хороший".
Повсюду полумесяцы, кресты,
надгробья, занесенные порошей…
Опять один. Я думаю, что мы,
нет, я уверен, завтра невозможны…
Меня тошнит от блеклости зимы,
и ненависти к небу. Слишком сложно
понять себя... О, Боже, как давно
я где-то был... Как все пестро и броско!
Пространство памяти опять засорено
присутствием далеких отголосков...
Плевать на храм - шершавый аналой
отныне чист, молитвенник утерян.
И надписям, исполненным иглой
дурной любви я вряд ли буду верен.
Иду домой, заснеженный ландшафт
пьет проливень, начавшийся нелепо…
И некому прикрикнуть "Где твой шарф?
На улице, казалось бы, не лето!"
Я не приду. Грядущих перемен
не объяснить словами из тетради;
я ничего не в силах дать взамен
тяжелому молчанию, и ради -
опять!? - тебя я не приду. Финал
не терпит предрешений и упреков,
и тут мое "о, если бы я знал!",
по меньшей мере, незачем. В пороках -
вся блажь людская. Звуки не о нас,
а мне, поверь, исхлипываться нечем -
пытаюсь плакать… вздрагивают плечи...
но ничего не катится из глаз.
Я не приду. Фрагменты наших встреч,
возможно, будут сниться. Временами,
мне кажется, я не смогу сберечь
несуществующее. Между нами -
небытие. Не жди - я не вернусь,
не наслежу у насыпи с твоими
инициалами: я, видишь ли, боюсь
на мраморе читать родное имя...
Квадрат окна. Печать метаморфоз –
на лбу пространства. В качестве подарка
на Новый год - блюющий дед Мороз,
с десяток птиц на небе, и под аркой
сидящий бомж, прохожих матеря,
перебирающий цветастые отрепья
из сумки в сумку: знать, до мартобря
он жить еще намерен. В меру крепок
и жидок воздух. Ропщут небеса,
неровный горизонт исполосован
тугими струнами. Аллеи парка, сад,
проспекты вымерли, а я пытаюсь снова
найти людей. Почти случилась ночь.
Осины скрючены. Из ливневой завесы
не вырвать гор. Единственный источ-
-ник света тускло падает на кресло.
В конверте стекол сохнут мотыльки...
Сегодня год, как ты ушла в иные
и странные миры: мы далеки,
а вместо глаз зеленоватых ныне -
квадрат окна. Ловлю губами дождь,
ему с лица не смыть налет печали.
Под жуткий плеск, под хлюпанье подошв,
кого-то ждут, волнуются, встречают...
Квадрат окна. Рассвет настал скорей,
чем ожидалось. Направляюсь к ванной,
чтоб сонно стоя, как обычно, в ней,
у зеркала застыть с улыбкой странной…
Опять один. Я больше не приду.
Квадрат окна вмещает только то, что
извечно вне…
И пусть тоскливой почтой
ночная служит скоропись в бреду.
ПИСЬМО ДЕВЯТОЕ
Отрекаюсь от всех
непридуманных мною побед,
от прохладных утех
под ногами оставленных лет.
От игольчатой мглы
отрекаюсь - в тени пирамид,
мы ничтожно малы,
чтобы вновь воскресить этот миг…
Отрекаюсь от нег,
от убийственных ласк полутьмы:
если это побег,
я хочу добежать до зимы,
где в сиянии льда,
возвращая секунды годам,
я приду и тогда
ты прижмешь мои пальцы к губам,
и прерывистый смех
набежит серебристой волной…
Отрекаюсь от всех,
отрекись, если можешь, со мной…
От безумных людей
распухают мозоли души,
отрекайся скорей –
мы вдвоем и без них хороши!
Я уже пережег
порыжелые черновики…
Отрекайся, дружок,
отрекайся, всему вопреки!
Мы вплетем в нашу тишь
песнопений гортанную медь…
Отрекайся, малыш –
это все, что нам нужно суметь!
Что ж… не хочешь? Иди…
Мне пора, не держи мою кисть…
Не могу… не гляди…
заклинаю тебя, отрекись!
Позволяю сейчас
успокоиться карандашу…
Отрекаюсь от нас,
отпусти мои плечи, прошу!
Без таких передряг
мне, похоже, немыслима жизнь,
ты молись в сентябрях,
и держись… непременно, держись!
Этот сумрак картав,
и не в силах его перебить,
отрекаюсь от прав,
позволяющих снова любить…
От игольчатой мглы
отрекаюсь - в тени пирамид
мы ничтожно малы,
чтобы вновь воскресить этот миг…
2000-2001
Недетских устав от загулов,
от бдений недетских устав,
казахский поэт Жумагулов
(но с русской мурой на устах) –
преведствую аццкую муку
и лень извожу на корню,
тем самым, строптивую музу
к любовному акту клоню.
Нибес разливаецца млеко.
Дворовые липы тихи.
Я – чирей на заднице века,
пешащий об этом стехи.
Я так и помру краснобаем,
аднажды ничаянно вдрук –
инфарктному сердцу не барин
и печени слабой не друг.
1
жужжит комар зажженной над плитой
пылает месяц желчью налитой
торжественно свежо неизбавимо
сижу на стуле ноги подобрав
надрывная грассирует пиаф
прости эдит но я включу жобима
хуан поет о гёл фром ипане
ма так что аж мурашки по спине
под моросящий дождь на новостройки
курю гашиш на кухне у плиты
жобим поет я думаю о ты
вот эти вот придумывая строки
из памяти отчетливой невмочь
похоже ленинградостную ночь
пусть не стереть но вытеснить хотя бы
затем покорный раб карандашу
дышу спешу в тетрадочку шуршу
хвореи птеродактили и ямбы
никто не прав никто не виноват
в том что созвездий зрелый виноград
вращается над нами в хороводе
и стало быть печаль моя ясна
мой тихий ангел золотописьма
пять сорок два я засыпаю вроде
2
Я курю на кухне у плиты, наблюдаю газовое пламя; мне звонят подруги и кенты, и интересуются делами. Спрашивают: «Как ты там, дружок?» «Сердце, - отвечаю им, - обжег». За окном транслируют рассвет, на асфальте блекнущий отёчном, голуби – с азартом суматошным – крыльями расталкивают снег. Ну, такой пейзаж из-за стекла, что чернил достать пора и пла…
Отключу могильный телефон, чтобы тишины не нарушал он. Ночью мне опять приснился сон, где мы бродим парком обветшалым, а потом спускаемся в метро – время в нас, как будто бы, мертво. Третьи сутки сам хожу не свой! До чего же ливнем был застиран волглый воздух неба над Невой, и над всем оставшимся ампиром!? А сквозная музыка в груди, словно знала, что там – впереди.
Квелость просыпанья без тебя… Облака свинцовы над Москвою. Как же разминулись мы с тобою – в темных лабиринтах сентября? Близ тебя, твоих объятий близ, я прошел как джойсовский Улисс.
……………………………………………………………………………………………………
У плиты на кухне покурю, мозг усталый шевеля о том, как радость выпадает по кулю, а печаль – тяжелым по котомкам. Я влюблен здесь точка с запятой
комара жужжанье над плитой
настигнет боссановая любовь
уловишь сердца истовую флейту
и тут уже товарищ не буровь
но делай все по ясперсу и фрейду
и если цель заветная ясна
елену ли алену ли алиску
мышонка птичку рыбку или киску
обнявши карнаваливайся на
диван кровать и далее по списку
поторопиться хочется хотя
не торопи события до срока
начните скажем с робкого барокко
на самбу не спеша переходя
сломя головку двигаться не надо
еще успеешь близится ламбада
затем меренга побери вас черт
о мамбо миа как трясется сальце
переходя в означенный черед
от пасодобля к джайву или сальсе
чтобы слова блаженные шепча
пить воздух учащенными глотками
и где-то на финальном ча-ча-ча
извлечь оргазм животный из гортани
ну а когда погаснут фонари
ослабнут рук скрещения с ногами
не спи вникай в молчание словами
и ври о рио
ври о рио
ври
А.
Я курю на кухне у плиты, наблюдаю газовое пламя; мне звонят подруги и кенты, и интересуются делами. Спрашивают: «Как ты там, дружок?» «Сердце, - отвечаю им, - обжег». За окном транслируют рассвет, на асфальте блекнущий отёчном, голуби – с азартом суматошным – крыльями расталкивают снег. Ну, такой пейзаж из-за стекла, что чернил достать пора и пла…
Отключу могильный телефон, чтобы тишины не нарушал он. Ночью мне опять приснился сон, где мы бродим парком обветшалым, а потом спускаемся в метро – время в нас, как будто бы, мертво. Третьи сутки сам хожу не свой! До чего же ливнем был застиран волглый воздух неба над Невой, и над всем оставшимся ампиром!? А сквозная музыка в груди, словно знала, что там – впереди.
Квелость просыпанья без тебя… Облака свинцовы над Москвою. Как же разминулись мы с тобою – в темных лабиринтах сентября? Близ тебя, твоих объятий близ, я прошел как джойсовский Улисс.
……………………………………………………………………………………………………
У плиты на кухне покурю, мозг усталый шевеля о том, как радость выпадает по кулю, а печаль – тяжелым по котомкам. Я влюблен здесь точка с запятой
комара жужжанье над плитой
почти как тот певец номенклатурный
социализма пламенный аэд
иду красивый совершеннолетний
чем далее тем более косней
отсвет луны дрожит на мне латунный
не по погоде мартовской одет
бреду счастливый совершенно летний
от мозга так сказать и до костей
в битье баклуш талантлив и покладист
пока я есть покуда я покамест
знать навсегда не кончился пока я
копчу как все покамест небеса
покуда вовсе голос не ослабнет
спасибо говорить он будет вслух
судьбу свою ни в чем не упрекая
любовник лживый искренний писа
тель чей вовек нескромный труд ославят
спустив и блуд и вольнодумство с рук
зане сильна витийствовать потуга
пока я тут покамест я покуда
пока я здесь и тлению не предан
с ума свезло покамест не сойти
речь горяча и слух мой цел покуда
я буду благодарен никому
за то что я высоким болен бредом
и сердце бьется окунем в сети
жизнь не сестра скорее а подруга
отдавшаяся слишком не тому
и смерть стезя не самая плохая
покуда я покамест я пока я
1
В бытовой все батрачишь рутине,
мол, неспешным от господа – шиш;
все бежишь впереди своей тени,
позади нее – тоже бежишь;
но покуда нас времени веник
не замел в золотые гроба,
дай мне лапу свою, современник,
неспокойная ты голова!
Все торопишься, бьешься, боишься,
злые шепчешь слова по ночам –
будто вовсе не освободишься
от своих человечьих начал.
Не грузись умиранья по части,
и запомни за давностью лет:
х...й не компас и деньги – не счастье,
да и бога, наверное, нет.
Не печалься о прожитой жизни,
сожаление вряд ли с руки,
коль метет мировой по отчизне
вечный веник из пятой строки.
2
я живу безоглядный и шалый
на смертельном ветру января
словно в чьей-то ладони шершавой
надломившейся спичкой горя
солнце блещет ли желтой над степью
над горами ли светит луна
я работаю в общем над смертью
и она надо мной и она
надо мной и она надо мною
и вполне себе счастлив хотя
то как зверь временами завою
то заплачу порой как дитя
громогласные гряньте салюты
бей в ружье королевская рать
я здесь братья товарищи люди
воевать горевать умирать
хоть сейчас от сумы хоть потом от
долгих тюрем готов умереть
лишь за тем чтобы гордый потомок
мог такую же песню уметь
Когда во мне наступает осень,
и прошлое, нахмурив свои трагические брови,
ходит за мной по пятам, я обычно сижу в сортире,
листая Томаса Манна, Редьярда Киплинга или
Мукагали Макатаева. В такие дни
внутри меня начинается листопад,
и нет такого дворника, который сумел бы
вымести из меня весь этот
желто-коричневый перегной.
«Господи, – говорю я, отрываясь
на минуту-другую от книги,
и, вперяя взор в потолок сортира, перехожу
к вопросительной части монолога, –
как же ты их замучил, что они
решились на столь горькие слова?»
Разумеется – никакого ответа, только лишь
слепящий свет запыленной лампочки
и жужжание вокруг нее неугомонной мухи.
И вот я закрываю книгу, смыкаю веки,
и обращаю зрачки внутрь себя, а там –
настоящий ливень, все пенится и шумит,
и дворник, которого нет, чтобы вымести из меня
желто-коричневый перегной из девятой строки,
сидит в тесной каморке, потягивая дешевое пиво,
пока за окном, а, говоря точнее, во мне –
великая непогода. Осень внутри меня,
как и любая другая осень – следствие
ушедшего лета, праздника, от которого
ничего не осталось, кроме небольшого оберега
на шее у прошлого, не перестающего хмурить брови,
пока я сижу и наблюдаю осадки в моей душе.
Уж оно-то – прошлое – пожалуй, не оставит меня в покое,
так и будет следовать за мной
из одного дня в другой – до самого скончания века,
до тех самых неожиданных пор, покамест Бог,
не встанет с унитаза, и, обернувшись,
не увидит на его дне меня – такого вонючего,
ненужного, но когда-то бывшего его частью.
Не знаю, о чем я буду думать в то мгновение,
но одно я буду знать точно – пока Господь
будет смывать воду, и тщательно работать ершиком,
внутри у него обязательно будет происходить осень.
Он осторожно натянет застиранные джинсы,
и, одной рукой застегивая ширинку, другой –
отодвинет щеколду, откроет дверь,
и выйдет. Выйдет и пойдет в спальню,
дочитывать какую-нибудь хитроумную книгу.
А я, наконец, сбегу от своего прошлого,
и стану ходить по пятам господним. Но сейчас
я все еще в сортире, и вот мое прошлое, рядом со мной:
стоит, укоризненно глядя на меня, всем своим видом
как бы говоря «смотри у меня, я все помню»,
и, как вы уже, наверное, догадываетесь,
хмурит свои страдальческие брови.
«Науку расставанья изучай…»
О. Мандельштам
…обрывается сон обо мне и тебе,
обжигая мгновенную память в мозгу;
просыпаюсь глядеть на природу тире
торопящийся снег на Москву.
С черным небом вальсирует белая моль
(как простуженный ветер ее ни крути,
как его духовые – ее ни бемоль),
учащая биенье в груди.
Так темно, что хоть спичкой слегка посвети,
электричеством резким очей не слепя –
чтоб курить арендованных стен посреди,
в самого не вмещаясь себя.
Ты и завтра приснишься, на нежность легка,
теребя непослушных волос моих смоль –
столь редка, удивительна и далека,
сколь мила, и желаема сколь.
«То ли Фрейд ненарочный во мне победил,
то ли черт его знает, откуда…»,– шепчу,
и о том, почему я тебя полюбил,
и не знаю, и знать не хочу.
Декабренна звезда в заоконном нигде,
где рождественский воздух здоров и тверез.
Мы с тобою, мой ангел, похоже, не те,
кем, наверно, могли бы всерьез;
той науки гранит не затем ли грызу
(от рожденья – ни в роскоши, ни в нищете),
и живу, как ресница на божьем глазу,
оказаться боясь на щеке?
2005
нечаянной жизни глотая сурьму
бетховеном ум осеняя
не спишь слабосердый как узник тюрьму
пространство собой населяя
беснуется осень листву теребя
и некому некому вырвать тебя
из ливневых рук октября
нездешняя горечь скользит по нутру
и музыки звук неизвестный
созвездья моргают когда поутру
рассветного неба из бездны
и мозг головы полыхает извлечь
души ненаветной истому сиречь
ангинного голоса речь
луны догорает щербатый желток
пока ты вбираешь не гордо
нечаянной жизни чрезмерный глоток
как яд обжигающий горло
а на близоруком неплотном свету
у утра во ртуть поднимается рту
и виден ландшафт за версту
летят облака грозовым косяком
под ветра кобзовое пенье
а ты на паркете стоишь босиком
молчать не находишь терпенья
о гибельной боли в горячей груди
унять ее голову как ни труди
и небытии впереди
дыши у открытого настежь о том
как воздух внимательный солон
в который лица шевелящимся ртом
ты слово бормочешь за словом
и раб словаря алфавита батрак
глядишь на безумие птичьих ватаг
кроша незаконный табак
поскольку ни стопочки жахнуть нельзя ж
за риском душевного бунта
штрихуют стрижи заоконный пейзаж
никем нарисованный будто
возможно и ты для кого-то вполне
не больше чем стриж незнакомый в окне
летишь с головою в огне
____________________ ... и звезда с звездою говорит...
____________________ Мыкайыл Лермонтып
Кури, бессонничай, дрожа, бросая гордый взгляд номада – с двенадцатого этажа – на лихорадку листопада. Пылай, недужно бормоча о чем-то гибельном, недолгом, как поминальная свеча, не догорающая толком на сквозняке. Кури, пылай, и слушай, как на всю округу разносится собачий лай (со скуки вящей ли, с испугу – не разобрать). Пылай, кури, в густую музыку вникая: еще ты будешь до зари склоняться над черновиками, и думать, легкие смоля, к чему, к чему твои старанья, когда ты жить придуман для мучительного умиранья? И кто ты? Царь или слуга? Охранник или заключенный? Куда ты сгинешь без следа, в просторный саван облаченный? Кури. Звучит осенний свинг, и ветер путается в шторах…Скрипит пера надрывный скрип, бумаги продолжая шорох, пока деревьев голый вид неполной стынет под луною, и что-то с чем-то говорит над головой. Над головою.
Ермухамету Ертысбаеву
осторожно и не гордо
с недоверием к рожну
полоща словами горло
жизнь случайную живу
и не думаю о яде
хоть вокруг и погляди
справа воры слева бляди
и подонки впереди
на манер шакальей своры
мир на области деля
слева бляди справа воры
а посередине я
блещут яркие салюты
и не покладают рук
человеческие люди
истребляя друга друг
удивлен и полоумен
песен громких не пою
а лежу как будто умер
и украдкой воздух пью
я дышу усталый вор как
неспокойном на ветру
ибо жизнь скороговорка
длинной вечности во рту
нарисуй себе кухню 4 на 6
стол в объедках недавнего ужина
там накал в электрической лампочке есть
и молчанье молитвой нарушено
нарисуй подоконник левкои герань
бальзамины фиалки настурции
здесь коварна сурова и призрачна грань
между ложью и правдой конструкции
там сосед за стеной не футболит жену
выходные на дачу уехали
но шуршит неприметная мышь тишину
разгрызая на пару с орехами
осторожно пыльцу карандашную сдуй
на паркет и за полкой с сервизами
холодильник большой бирюса нарисуй
с онемевшим самсунг телевизором
а когда рисовать завершишь интерьер
батарей отопительных около
человека в трико нарисуй например
тонкокостного и одинокого
он раскрытого настежь сидит у окна
размышляя мол так поразительно
как до боли просты и грубы времена
как их музыка зла и пронзительна
он глядит на ландшафта квадратный джипег
на его византийское зодчество
где горячечный двадцать какой-то там век
накрывает собой человечество
полыхают секунды недели года
в не на шутку смертельных баталиях
человек близорук но природа горда
мы лишь пыль на господних сандалиях
пусть заката в окне краснота не нова
и пространства по-птичьи галдящего
озорства и безумства полна голова
в аммиачное небо глядящяя
1
дай боже быть нам смертными в любви
какой чудак придумал эту строчку
когда вокруг такая селяви
что хоть в аид стирай себе сорочку
дай боже быть нам смертными ваще
чтоб наводя беретту на соседа
мы не искали истину в борще
и об эдеме верили беседам
дай боже нам а впрочем не давай
поскольку ты как видится не рад нам
как тот сказал роди меня обратно
далай ли лама лама ли далай
на улице собачий слышен лай
закат пылает в небе аккуратном
2
закат пылает в небе аккуратном
являя глазу осени джипег
уйти бы мне отсюда но куда там
куда меня отпустит этот век
не настучав по почкам и по репе
не размочив свистящего кнута
закат пылает в аккуратном небе
уйти бы мне отсюда но куда
еще не все исчерпаны лимиты
еще скрипеть ослабленным мослам
хоть никотином легкие смоли ты
от спирта шли хоть печени салам
еще фальцетным нашим голосам
бессвязные нашептывать молитвы
1
инфлюэнтный московский воздух тонет в сумерках с той стороны окна
за которым август и гнутся под ветром ставшие черными тополя
я смотрю кино я сказать откровенно уже не мыслю отдыха без кина
твердый киргизский ручник маникюрными ножницами крапаля
дождь на экране идет к своему концу но шуршит на манер молитвы
под его барабан предпоследний кадр фонарь и слепящие фары форда
ключ поверни и фонарь одинок и теперь только титры титры
титры титры титры на истертой пленке госфильмофонда
щелкнуть пультом заметить на таймере время без девяти
минут полночь оторваться от кресла дивана стула кровати пола
покурить почистить зубы ощутить во рту обжигающий вкус ментола
и заснуть проклиная богатую фильмотеку на дивиди
2
никому никогда потому что от сердца уйти убежать не фарт
сны о тебе вползающие в сознание чудо какой наркотик
ты случаешься в них внезапно как выстрел или инфаркт
и приветствую шепчешь мой милый стоя меня напротив
только что мне тебе сказать любимая что мне тебе ответить
подходящих слов нет не в моей гортани но вообще в природе
нам с тобой ничего не светит хорошая нет ничего не светит
вроде я примирился с этим и ты примирилась вроде
помни что времени нет нигде и не будет ибо оно мертво
воздух окрестный становится ярче прозрачней светает уже светает
не просыпай меня господи думаю но не слышит и просыпает
утро будильник ванна кофе глазунья тостер трамвай метро
08.2005
За мной придут – инкогнито, молча,
и будут прятать лица в капюшоны;
и запах смерти, терпкий, как моча,
вплывет в осенний сумрак отрешенный.
Когда-нибудь за мной придут. За мной
придут когда-нибудь. Не осенью, так летом,
не летом, так весной или зимой –
я разницы не вижу, то есть, в этом.
Придут за мной, не примут ни обид,
ни жалоб, ни раскаянья, ни иже…
Под утро, в полдень, вечером, в обед –
я в этом тоже разницы не вижу.
Так вот, за мной придут когда-нибудь:
войдут в подъезд, ступая аккуратно,
чтоб увести меня в последний путь –
без права возвращения обратно.
И в тот момент, за мной придут когда,
звезда сорвется с неба, угасая.
Листвы, шумя, начнется чехарда,
обрушится дождя стена косая.
Задует ветер, взявшийся невесть
откуда вдруг, и зазвучит все явней –
окрестных крыш грохочущая жесть,
и треск ветвей, и лязг оконных ставней.
И застекольный станет мир темней,
невидимый за ливневой стеною –
лишь промельк птиц, вернее, их теней,
штудирующих небо надо мною.
Когда за мной придут, как за врагом,
в пределы неродные приглашая,
почти артиллерийский грянет гром,
дрожащий воздух взрывом оглушая.
За мной придут, без бритвы, без ножа,
но с тем, что хуже – и ножа, и бритвы.
Как тот шаман, по комнате кружа,
я буду ждать неравной этой битвы…
Когда-нибудь наступит этот час,
и вот тогда, в тот самый миг, с размаху
в стальную дверь настойчиво стучась,
за мной придут. Но я пошлю их на х*й.
21.08.2005
***
Отцу и матери
1
только птицы ругаются матом
на сплошное тире горизонта
ускользая над влажным закатом
освещающим полгарнизона
только ливня свинцовый поток
на военный шумит городок
маршируют худые шестерки
тьмы и тьмы охудевших шестерок
их рубашек рисунки истерты
и невзрачен фасон гимнастерок
им семерки читают устав
унижающий личный состав
потому что сегодня суббота
мы глубокие роем траншеи
смесь дождя и солдатского пота
с подбородков стекает на шеи
о гражданке рыдай рядовой
ты уже не вернешься домой
2
гарнизон заливает чрезмерно
вы куда вашу мать повернули
всем налево направо и смирно
марш собака расслабился хули
даже лужи асфальту к лицу
на таком бесконечном плацу
мы со смертью затеяли прятки
примем в случае как таковую
ведь восьмерки девятки десятки
вместе с нами пойдут в штыковую
правда в силу своих эполет
отлежится в казарме валет
нам не нужен ни пушкин ни бродский
ни катулл ни вергилий не нужен
на обед макароны по флотски
и картошка в мундире на ужин
похороним и этих и тех
под руинами библиотек
3
в подвенечном наряде у храма
или нет не у храма нагая
снись ночами любимая дама
белизну своих ног раздвигая
незаконные дети войны
мы уйти от нее не вольны
мы свободы не знаем от роду
как сухая солома сгораем
кто так подло тасует колоду
почему и во что мы играем
из какого окопа пальнет
пистолет автомат пулемет
пуще всякой смертельной проказы
на волне всенародных истерик
короли отдают нам приказы
и шестерки стреляют в шестерок
ядовито пространство на вкус
я устал да простит меня туз
М, 2005
...за окном – города, города, города,
то есть, выпал удел кочевой:
и неважно, откуда, зачем и куда,
отчего, почему, для чего...
Невпопад разошедшимся ливнем дыша
на щадящем купейном ветру,
я не знаю, зачем я живу, мельтеша –
с алфавитной молитвой во рту.
Говорит: «прошепчи меня боже аминь
равнодушной души не труди» -
никому не известной страны гражданин,
с червоточиной боли в груди.
Здесь на каждого Цезаря будет свой Брут,
и уже вымирают края,
где свободой мозги населенью е..т,
и в дальнейшем е...ь норовя.
Но когда-нибудь всем – выбывать из игры.
Нас у господа бога – не счесть.
И трамвайная вишенка страшной поры
не узнает, зачем она есть...
М, 2005
Чтоб смеялось, трубило в рожок
племя женщин и племя мужчин,
нарисуй мне улыбку, дружок
на холсте моих бледных морщин.
Словно рубят его пополам,
хлещут воздух удары плетей,
и шумит, аплодируя львам,
сумасбродное племя детей.
Потому, что смешу я народ,
нарисуй мне улыбку, скорей…
Кувыркается, пляшет, орет
одичавшее племя зверей.
На послушном гарцуя коне,
акробат совершает прыжок.
Чей-то голос колдует: «Ко мне!».
Нарисуй мне улыбку, дружок.
Триумфальный колеблется свет
на чугунных плечах силачей…
Я ничей челодой моловек.
Я ничей. Я ничей. Я ничей.
На балконах шампанское пьют,
а в партере жуют калачи;
мой ничейный цирковный приют,
и твои прихожане – ничьи.
Доживая до ломких седин,
выпуская табачный дымок,
я на красной арене – один,
и прохожих среди – одинок.
К зеркалам запыленным приник,
дожидаюсь, когда позовут…
Нарисуй мне улыбку, двойник,
и добавить слезу – не забудь.
М, 2005
Любимая, мир утонул в тишине!
Рот полон у мира – молчанья!
Пусти из гортани простуженной вне
живительной речи теченье.
Скисает февральских небес молоко
с вишневым закатным вареньем.
Любимая, видишь ли, мне нелегко
с таким совладать нетерпеньем.
Сквалыга, изменщик, мудила и сноб,
я жду и х...ю, родная!
И даже пространство бросает в озноб –
и мерзнет оно, ожидая…
Пусть звезды молчат, пусть молчат фонари,
внимательный воздух колебля,
но ты говори, говори, говори –
о е...е. И только о е...е.
...мороз окреп. И, погружаясь в вой,
в его густую сутолоку реплик,
уже ослепло небо над Москвой,
и огоньки трамвайные ослепли.
Фонарный жир дрожит, едва горя,
над мятной пустотою нависая;
здесь вспыхивают птицы с фонаря,
в хлопчатке снегопада угасая.
К эдему коммунальному пешком
(от станции метро недалеко там)
шуршат шаги по наледи с песком,
чтоб захлебнуться резким поворотом.
И жжет язык: такие, мол, дела
в своем великодушии бесспорном,
пригоршню слов природа мне дала,
и кровь дала, сочащуюся горлом.
И происходит жизни шапито,
и холодом обветривает псиным
сухие губы, шепчущие то,
что никому услышать не под силу...
И ночь берет пространство на испуг.
Чернила неба стынут невысоко.
Господь уснул. Уснуло все вокруг.
И только тьма таращится из окон.
Дом, качели, беседка и мусорка,
старики у подъездной двери.
Ах, какая нелегкая музыка
кружит голову, черт подери!
Чуть отпустит, и кружит по новому:
нелегка, нелегка, нелегка…
И по мертвому небу лиловому,
как живые, летят облака.
1
Одиночество – свойство любой среды,
прикипая к нему, я уже сродни
миллиардам себе подобных.
Озорная молекула здешних мест –
свет не выдаст покуда, и тьма не съест –
я блуждаю без прав на отдых.
Я вернулся в мой город, я снова здесь –
не убитый равным, не умер весь –
имярек, безобразник, циник…
Налетающий ветер ядрен и сух;
надо мной облака, что лебяжий пух,
и ленивой луны полтинник
(посчитать бы когда-нибудь, сколько глаз
раньше нас, вместе с нами, и после нас,
видят, видели и увидят –
как роскошен полночный небесный плес,
и дрожащих созвездий песок белес…
Сколько глаз удивленных выйдет?).
2
Принимай возвращенца, Алма-Ата! –
мне твоя удивительна немота! –
одного из твоих сарбазов!
«Торопись», - говорю, и везет таксист
(мглистый воздух особенно как-то мглист)
мимо лип, тополей и вязов.
Я родным и знакомым в один присест
расскажу, что «в России – ваще писец!
Там война, нищета и Путин!».
«Поднажми», - бормочу, и таксист везет,
ибо если хоть кто-то нас дома ждет,
мы бабла на билет намутим.
3
Салажьём тут метался я, шантрапой,
убегая в загул, уходил в запой,
футболером был неважнецким…
До больших перемен было три прыжка –
и наткнулась на штангу моя башка,
и общаться вдруг стало не с кем.
Я бродил, одинок, по твоим дворам,
забивал косяки и хлестал «агдам»,
на давалках твоих резвился.
А когда просыпался – опять бродил,
и *ню несусветную городил:
на людей равнодушных злился.
«Дураки, - говорил - ваша спесь – фигня!»,
но молчали они, будто нет меня,
мол, такие расклады – по хер.
Не с такой ли печали сходил на нет,
и за астры военные пил поэт,
опьянев от своей эпохи?
4
Хоть слюной исходи или вены режь:
миру – мир, а казахам – арак и беш,
и карманов тугое жженье.
Потому и невесел я ни хрена,
и одна только музыка мне дана,
в знак последнего утешенья.
За невнятную молодость без стыда,
не прощай меня, Господи, никогда:
что мне радости – в райских кущах?
Торопливое солнце ползет наверх,
а вокруг происходит бесцветный век,
словно списанный с предыдущих…
М, 07.04.2005
________________________________________________________________________________
*сарбаз – воин (каз.)
** арак – водка (каз.)
*** беш – уменьшительное производное от слова бешпармак – национальное блюдо казахов (каз.)
Ты приходишь в действительность будто герой –
с полным ртом окровавленных слов,
и берешься исправать устойчивый строй
неисправных вселенских основ.
Пишешь почерком грязным в ночную тетрадь
(ибо в каждом движении прав);
мол, пристало душе окрыленной летать,
кокон тела больного прорвав.
Вдругорядь запинаешься, мелко дрожишь,
говоришь «я – поэт, господа!»,
но толпа тебе кажет увесистый шиш;
и тогда ты молчишь. И тогда
иммигрируешь дальше и дальше в себя,
чаще частого куришь гашиш.
Ходишь молча. Сидишь на диване, скрипя.
У окна неспокойно стоишь.
И в конце сентября, октября, ноября,
где-то между «проснулся-уснул»,
ты свершаешь свой вряд ли избежный обряд,
не на шутку вставая на стул.
Вот и все. Время кончилось. Точка судьбы.
Ты за все свои мысли в отве…
И срывается пыль с потолочной скобы,
словно снег с оголенных ветвей.
И рыдает толпа опосля по тебе,
утопая в глубоком стыде…
И т.п., и т.п., и т.п., и т.п.,
и т.д., и т.д., и т.д.
Москва, март 2005
Попробуй такую тоску превозмочь,
где падает время в глубокую ночь,
и ветер дудит по-пастушьи.
Прокручивай пленку знакомого сна
о том, как суровая ловит блесна
плывущие к берегу души.
Ходи по пятам за худым рыбаком,
и если тебе он расскажет о ком,
запомни о том разговоре.
Пейзаж аккуратный походит на явь:
гляди, как торопится гибкая рябь
по долгому мрамору моря.
Ты спишь, а за окнами – та же беда,
над кривдою правде не быть никогда –
все те же иконы в почете.
Лохматые птицы пространство стригут,
крича, что уже никогда не придут
ушедшие дяди и тети.
Созвездья шершавые сходят на нет,
ордой набегает игольчатый снег;
лишь месяца рана сквозная
растительным маслом течет на кровать,
с которой легко разучиться вставать,
куда просыпаться не зная.
04.02.05
Твой Саарбрюккен бреется и ссыт,
и кофеварки держит наготове.
Ты, просыпаясь, смотришь на часы,
зеваешь, утомленная: на то ведь
оно и утро, чтобы прерывать
дурную режиссуру сновидений…
В подобный час упругая кровать
сотрудничает с приступами лени,
но ты с нее сползаешь, ибо свет а
нестезирует оконные проемы.
Паломничество в ванную на нет
исчерпывает время для подъема.
И далее – русалкою об лед –
до вечера: работа, репетитор,
звонок в Москву (в которой кто-то ждет
в отсутствие и сна, и аппетита),
и электричка в сторону «назад»,
казенный ужин в обществе ребенка
чужого … и хрустальная слеза,
ползущая виском до перепонки…
И ты лежишь, догадываясь, что
за тридевять, над списком корабельным
болею я – услышан, перечтен,
но не увиден. Это все предельно
понятно, дорогая – так и есть.
Сижу в Москве, невесел и потерян,
у нас через минуту будет шесть,
и спать нет смысла. Знаешь, я уверен,
что мне уже не выпустить пера
из чутких рук.… В унылом списке будней –
ни завтра, ни, тем более, вчера
нас не было. И, видимо, не будет.
Флюоресцирует декабрьская ночь,
снежиночным командуя парадом.
И Бог глядит, прищуриваясь, но
не наблюдает нас под снегопадом.
05.12.03
…и я глаголю, шер ами
(не твой ли слух меня застукал?),
покуда надо мною – купол,
сиречь, изнанка пирамид…
а ты, планеты на краю,
молчишь, ресницы расцепивши,
и я глаголю о небывшем,
верней, небудущем раю;
о том, что мы оффлайн, и нас
Всевышний вырвал из контекста;
о том, что время минус место
равно нулю в который раз...
М, 20.11.03
... мне хотелось бы тенью теней,
неприкаянной и повторимой,
уходить переулками дней
до задворок Четвертого Рима:
но, гортань напрягая на зой,
на руладу о вечной Мадонне,
я, наверное, был не слезой,
а - мозолью на Божьей ладони;
посему и, похоже, один
под небесным гуртом полуярок;
посему, не дожив до седин,
я земле предназначен в подарок...
Остывает венозная ртуть,
ибо знает - смертельна простуда.
Надсадивши и горло и грудь,
ускользаю, дружок, из отсюда...
Под фонетику утлых подошв -
господин этой осени, раб ли...
Небу впору цитировать дождь,
и запнуться на первой же капле...
09.10.03, Москва
--------------------------------------------------------------------------------
.............«Дано мне тело – что мне делать с ним?...»
..............................Мандельштам
....«…ничего нет ужасней, чем слишком затягивать с точкой…»
.........................цитата из стихотворения «Фразы»
.................................1
…ибо,
стало быть, Господи, воздух не так медов
клетью мещанских ребер; не так сладки
яблоки девственных, светлых твоих садов –
даром, что смерть обретают слепящую знатоки
терпкого вкуса… Я слишком перегулял,
мнимым Эдемом, купившись на дурь и ложь.
К черту возможность жизнь начинать с нуля:
сну никогда не пропишешь, увы, правеж.
Слезными линзами хрупкий глазной хрусталь
(чем же, дружок, мою память ты так обвил?)
чует, как голые нервы со злобой грызут сустав –
Ветошь последней, как кто-то сказал, любви…
Черт с кадыком – запахнувшись в небес покров,
срок прокричать – без обид не с руки сгореть:
«Словно рыбу в реку, пустив ее имя в кровь,
холодом, как назло, ты обнес ее взгляд и речь!»
Знаешь ли, Господи, казус подобных встреч
носит смертельный характер. Тщета – найти
сон и способность, спокойней дыша, сберечь
то, что зовется последней… Куда идти?
Где мне укрыться, спрятаться, Боже, где –
от наплывающей горечи? Что мне пропеть, когда
все соловьи захлебнулись осенью, и в дожде –
неприличие окиси капель: его вода
щиплет мне щеки, губы, стылые от тоски?
Кариатидой ли гипсовой, злость перебив, стоять
или идти? Но движения плавны и нелегки
и на азимут, Господи, стало уже плевать…
Инок продрогший, шельмец несерьезных лет,
скользкой брусчаткой ли, сгорбившись, наследил,
что-то святое теряя в утробной тле?
Что мне прикажешь, Господи-господин?
Прямо сказать бы, что невтерпь шепнуть «прости»,
но прощения нет. И не будет. Пока твой сын –
заблудившийся адресом странник – горазд нести
медный крест на спине, непременно его концы
окропивши кровью закушенной им губы…
Забытья мне, Боженька, зыбкого забытья!
Только сильные знают, насколько они слабы,
и воруют воздух, оглядываясь. А я…
…я устал. Мне искать больше нечего. Ни к чему
не лежит мое сердце – ни к звуку, ни к тишине,
даже памятник нерукотворный – не по челу –
оставляю в подарок бездумной своей стране…
Только, милый мой Господи, времени вопреки,
ускользаю, по кромке жизни, в густую мглу:
к берегу медленной, сонной почти реки,
скудный словарь оставляя лежать в углу
невеликой истории. Скрыв в облаках лицо,
дай мне, отец мой, неслышно спросить тебя:
«неужели так больно крутится колесо,
коли я – неслучайный певец слепоты – любя?»
Так какого, скажи, ты придумал себе меня,
мало ли было других, завидущих к той
беспредельной речи, чью бытность впотьмах кляня,
я не в силах вернуться к жизни своей простой?
Не в обиде я, Господи, ты не подумай, нет,
просто куда ни кинься – всюду один тупик:
ни умереть, горя, ни – Боже – окоченеть,
пьяную плоть опрокинув в овраг, арык
или прорубь. Куда ни кинься – кричат: «Зачем?»,
и, вцепившись в плечи, ведут в неизвестный дом,
душат советами, жалостью, чаем погорячей...
И никак не сказать, мол, «наверное, поделом»…
Если память жива – не вогнать ей, дурной, в крестец
ни кола, ни ножа; ни – простого воткнуть пера.
Участь эха любовного – быть непременно «здесь» –
ты, по воле своей, запретил ему умирать.
...............................2
и бессонница город мой и Гомер и шершавый от стирок флаг
и прочтенный список и клин и путем изможденный лоб
и ландшафт постоянно плывущий в надежде иных Итак
и ахейская кровь и агония вер в Телемаков и Пенелоп
………………………………………………………………….
…………………………………………………………………
город мой город я скоро к тебе вернусь
липовым запахом чтобы мутило мозг
грей мою память слишком святая русь
бей кандалами отталкивай чтоб не мог
крови противиться дай мне увидеть ту
говор червем чей ползет и ползет внутри
город мой город храни ее красоту
вот тебе в помощь молебен мерцай гори
иллюминируй проспекты вязью ее следов
вместе мой город мы сон ее охраним
дай ей всего что поможет уйти от «до»
и держи на ладони покуда я здесь аминь
город подножный видишь в каком дыму
сын твой мужающий лепит свой жалкий быт
что ему смелость и что ему одному
если он предан и нужной душой забыт
что ему звезды которых не взять в наем
что ему небо которого он не пьет
ибо пространство в обмороке и в нем
время распада кружения атомов впрочем вот
время распада… кружения атомов… боссанов
вдоль коридора по льду затененных стен
тихой сомнамбулы то и твердящей вновь
«господи господи где же мой седуксен…
где мои плечи… наверное там… в пальто…
тысячи верст… или более… эрго сум…
кто тебе дышит в затылок хмелея… кто…
что тебе снится и кто тебя надоум…
сделай же что ни… разве так мо… но как…
ты ведь хотела… ты ведь хотела… ты…
что мне с ним делать… тело дано… дурак…
бестолочь словом… сквалыга… швырять листы…
листья… каннабис… дружище а паровоз…
щас монтрезор… мы курнем и сыграем в го…
глянь остывает что это это воск…
господи господи ты обещал мне го…»
время маразма… внутригрудных клоак…
анабиоза… поноса сознания… вялых мирт
на подоконнике… надписи «аммиак»
в затыкаемой колбочке… время не морщась спирт…
время абсурда… попыток лишить часы
стрелок… запястья… магнита моих зрачков…
это со мной… во мне… нынче я Боже сыт
звуками вдаль убегающих каблучков
лаковых рек мостовых остывающих шлюзов и
двух таблеток под утро (анальгин и фенозипан)
минералки без газа кофе мертвого «PO-ZO-VI!!!»
сквозь SMS-сообщение время когда зима
наступая не прочь отыграть на зубах «подъем»
секс за стеною верней за стеной инцест
время всего кроме мысли что мы вдвоем
ангелам точно в пространстве не хватит мест.
время трамваев звенящих колесами и костьми
скучной работы бессмысленной беготни
полулюдей проблем с регистрацией встреч с восьми
до восьми пятнадцати мыслей «кругом одни
манекены» хот-догов «за двадцать семь»
долгого вздоха на тему «любимая далеко»
ясеней кленов и жухлой листвы в росе
Цоя в CD-шнике Хайдеггера с Фуко
время диезов теряющих в тембре и теплоте
скверов слякоти фраз улетающих на пару
дорожающих курток падения ртутных тел
мокрых кроссовок долгов на ботинки рук
обделенных перчатками водки ангин метро
рваного ветра тоннелей семечной шелухи
качки вагонной в дремоте а-ля не тронь
вплоть до конечной Евангелиев от Луки
в бледных руках сектантов голоса переход
на кольцевую при выходе не забывайте су
время блевотин отрыжек сопенья зевот икот
шороха книг и сканвордов пальцев в ушах в носу
в пасти локтя мужского в спину плечо и бок
бега в хорале спешащих в офисы или из
правого ряда под гул эскалатора быстрых ног
убегающих к выходу будто к концу кулис
время ментов алкоголиков иже лиц
напрочь забывших улыбки мимику время дел
между делами которые Господи не срослись
сигарет натощак кислорода что пустотел
время широких аорт паутины набухших вен
мышцы сердечной бьющейся невпопад
словно ей мало мало моих кровей
с вирусом с тельцем по имени светлый сад
яблоки Боже попробуй их на прикус
выплюнь и будем питаться сливой и алычой
дальних созвездий небом запив и – чус! –
сделаем ноги из глины потом плечо
после второе конечно конечности с головой
главное помнить про ребра к чему нам сад
знай что все эти три тысячи лет с лихвой
будут коптиться их легкими небеса
…и схожу потихоньку (по трапу угрюмых дум),
Господи, если не поздно, пробуй остановить
весь этот бред, и оставь мне всего одну
только вечность, как повод тебя просить…
.................................3
Я прошу тебя, Господи, хватит шальных музЫк,
ведь не просто от боли ослаб искривленный рот?
Вырви опальный, бескостный, сухой язык –
я ли на деле на самом, Боже, сильней, чем тот,
спесь глумливую чью – абиссинский впитал песок,
и волновался, топя, горьковатый абсентный ил?
Лучше, Господи, целься свинцом в висок,
ибо чем тебе быт мой болезненный угодил?
Я ведь знал, что, «нахлынув горлом», стихи «убьют»,
что в служении музам я молод и суетлив…
И теперь – отрекаюсь, Господи. Дальше – будь,
что должно быть – я к этому не брезглив.
В этих сумерках резких, лишение – лучший друг.
Я прошу тебя, Господи – мертвенно уловив
то, что жизни дальнейшей бессмыслен Сизифов труд –
отженить от меня сумасбродство такой любви –
успокой, наконец, отпусти мои руки, дай
убежать от тебя, от себя, от нее… И мне
и тебе, полагаю, знакомо словцо «всегда»,
от которого тошно и страшно. Хочется лучших дней.
Мы ведь в курсе, что жизнь хороша, но, увы, к концу,
что меня, пусть не равный, но вряд ли слабак убьет.
Не затем ли над Осипом ты совершил тот суд,
между делом, пустив Маяковскому пулю влет?
Не твоя ли гортань прожевала ему: «Нажми!»?
Или – Лотреамон? Видишь, Господи, спорен сколь
твой губительный труд – всюду петли, курки, ножи
да суровая плата за эту дурную роль!
Я не гений, отнюдь, признаю это и прошу
не терзать меня более – думаю, это – мысль.
Помоги оторваться от слова, урезав шум
в голове и груди. Отпусти меня и уймись…
Только прежде ответь мне, глупому, почему
в небе солнца крылом воробьиным не утаить?
И зачем ты убил Иисуса – не протянул ему
ни одной из возможных соломин? Зачем мне жить,
если даже Артюр не дождался тебя всерьез,
бормоча о тебе лишь на грани сырых широт
небытия?... А окрест – лишь неба туберкулез
да ожоговый ливень московский – в виде его мокрот…
Москва, 05.09.03.
и сон болезнен и немыслимо хрупок
проснешься молча перекуришь скучая
последний ливень ускользает по трубам
и воздух пахнет бергамотовым чаем
и все так просто даже на руку вроде
что обострится близорукость к потерям
и ты не то чтобы идешь но уходишь
и я не то чтобы не жду но не верю
21.11.2002
И темна и горька на губах тишина,
надоел ее гул неродной…
Б. Кенжеев
…здравствуй, терпкая, в оный неровный миг,
коль Эвтерпою прозвана ты людьми!
Я приветствую поступь твою не здесь,
плюнь, что бедствую, будто птенец в гнезде
сиром, глядючи на перебитость крыл,
и не зная, чем небу не угодил…
Я приветствую поступь твою туда,
где лишь детствами дышится городам,
ибо, впаянный в звуки ночные, лев,
умирая, но так и не умерев,
я немотствую. Скрыться не зная сил
от юродства и грусти, что не просил,
знать пристало мне черствость твоих словес.
Знать, что даром не выжить, увы, мне без
взгляда, голоса, пальцев, ладоней, плеч –
ибо полон сам горечи, коей речь
перепачкана пагубой и свинцом.
Незадача к нам бледным стоит лицом.
Что мне с этого стылого сентября,
если сетовать на пустоту тебя?
Если в матовой дымке, в подобный час
невнимательно солнце глядит на нас?
Что мне фраз твоих в проводе темный след,
если нас двоих в этом пространстве нет?
Или более – больше не будет. Как
слиться с болью и тем, что ты так редка?
Поздно силиться править, плюясь, судьбу:
и на сей лица раз я кривить не бу…
…запах олова, кружится шепоток:
«угол голода… иглы людей… ледок….
голым взглядом ли долгую углядеть
скуку, ядом ли гланды легонько греть?»
Сумма прелести, выпавшей нам любви –
мелочь милостынь нищему, жалок вид
чей ссутуленный – в выцветшей кутерьме
снов полуденных самый дурной фермент.
слепоты раствор учит меня моргать…
Что мне петь, раз твой слух меня отторгать
наловчился. Мне более не нужны
эти явь сомне… мнения или сны…
Аль грехи мои портить взялись всерьез
биохимию полуживых желез?
Так, витийствуя, зубы сведу в капкан,
над эпистолой сидя, как истукан,
и воды глотну вместо вина – во тьме.
«Вот нашел одну, ту, что не верит мне…», –
долго выдохну, письма примусь строчить.
Подойду к окну: звездами взгляд лечить.
Что ли вывернуть дух наизнанку мне,
если выбор твой неумолим и нем?
Сколь бестрепетен почерк посланий тех,
кои лепетом странствуют в темноте:
в скорочтении томных полудремот –
только тени и мой обожженный рот.
Так прими же мой вынужденный вопрос:
кто он, чьей женой станешь ты в полный рост?
Унижения слишком далек предел,
но ужели я этого так хотел?
Но не верно ли то, что в твоей крови
льется вермутом тайная боль любви?
И честна ли ты, думая, что – перечь! –
ложью налиты губы мои и речь?
05.09.03.
Летней ночью, когда панорама
с каждым часом темней и темней,
вспоминаю впотьмах Мандельштама –
саблезубого пасынка дней
уязвленной эпохи. Ты помнишь,
задыхаясь, шипя на ходу,
уходили составы в Воронеж,
провожатых теряя в чаду?
Стен косыми тенями кормилец –
засижусь у окна от тревог,
и подумаю: «Осип Эмильич,
я ведь тоже по крови – не волк!
Но и я своим веком измучен –
и, оплеснут сурьмой жития,
содрогаюсь, к бумаге приучен,
и к ее обожженным краям.
Разве молодость стала отрадой
в этой сумрачной глухоте
посреди молчаливого стада?
Я такого себя – не хотел:
воспаленного в долгую полночь,
избегающего всего,
что ничем не похоже на помощь...
и на мягкое слово Его!»…
Москва, 28.08.03.
Ербол в России – больше, чем поэт;
смирись спокойно с этой полуправдой.
Покуда мне не сорок с лишним лет,
внутри меня – мышиная орава
штурмует речь, при возгласе: «гряду-
щее…», тем самым оставляя
меня в ряду немеющих, в ряду
жующих звуки, всуе не пеняя
на сор душевный – почву для стихов;
я в нем умру – печалясь и беснуясь.
Как ни крути, но, кроме дураков,
любому веку нужен свой безумец…
***
Окно скрипит под дудку сквозняка,
ему пространство вторит втихомолку…
В такой четверг я не усну никак,
наверно, не проснулся еще толком…
И хочется не пить, но выпивать,
и, плавая в аквариумах комнат,
ронять себя на стул или кровать,
шепча о том, что – грустный и бездомный –
О.М. – не волк, я тоже – не койот,
душа в слезах от века, и теперь ей
пристало жить в печали терпкой от
тряпья потерь и патоки терпенья…
Москва, 24.10.03 г.
Бледный мастер подобий,
я, испробовав яд
“филий”, “тропий” и “фобий”,
тишиною объят:
лишь пустые ладони
двух подсвечников во
мраке ночи, и кроме
темноты – ничего.
И тоскою невнятной,
за минуту до сна,
эта вечность на вряд ли
будет завершена.
В обвалившейся коме
ни черта не найдешь –
лишь гудков в телефоне
непременную дрожь,
от которой не плача,
но кусая губу,
жаждут переиначить,
в перегибах, судьбу.
Вспоминаю субботу,
вкус аллеи из лип,
в чьей широкой аорте,
я, не в меру шутлив,
улыбался, согретый,
в сторонившихся нас
летних сумерках цвета
твоих значимых глаз.
И во рту у печали
мне тебя не начать…
Сколько мы промолчали?
Сколько будем молчать?
Не хочу ни молиться,
ни к косому лучу,
навязавшись, проситься:
ничего не хочу –
либо Бог шизофреник,
либо точно – ослеп,
коль молебен – до фени,
а излитое – блеф…
И грехами опутан,
признаю: и вино,
и стада проституток –
суррогаты лишь, но
даже если со нравом
ковырять до крови,
между ног у шалавы –
школа первой любви.
Я – в тисках и уколах,
не дающих дышать –
недостаточно молод,
чтобы не поспешать
оказаться на пике.
Знаешь, я не боюсь,
что когда-нибудь в крике
всех печалей лишусь:
кто и вправду не тленья
ради Богом рожден,
тот плевать на паденья
правом не обделен.
Будет кровью упитан
серебрящийся меч,
и живущих пиитов
от него не сберечь.
Лишь при боли и порчах
убеждаешься в том,
что, ругаясь и корчась,
мы, скорее, живем,
чем от жизни до смерти
сокращаем пути,
в чьих пустых круговертях
мне тебя не найти.
Что ж… пляши – без царапин
невозможны побед
отягченные капли…
Без любимых поэт –
меньше эгоистичен.
От прохладной души
поклонись Беатриче,
и ступай, попляши…