Елена Рапли


Элейн Фейнстайн. Вещи

Вещи


Мы прибыли сюда, в июле жарком, с сокровищами

жизни всей, в коробки сложенными вместе,

распаковали их и разложили все на новые места:

вот Ситы статуэтка, жены Рамы, из дерева породы ценной.

В ней проработан каждый волосок, и куклы,

привезенные из Праги, и кубки в стиле ар-деко,

Фан Сун, которого нашли в Юго-Восточной Азии,

из дерева вишневого флейтист. Ты постоянно


был готов исследовать, и с равным интересом  

ходил ты на аукционы и в магазины сэконд-хэнд.

В отделе хозтоваров ты видел элегантность

в обычной сырорезке.

И даже стэплеры и скрепки для бумаги

могли твое привлечь внимание; а гвозди и шурупы,

и Аралдит клей, под лестницей в кладовке,


ты часто пользовался ими, чтоб починить у стульев спинки.

Не говоря уж об iMac, в котором до сих пор твоя душа

хранится: там сети мыслей напряженно жили.

Но больше - в ящиках из дерева ореха

под столиком возле кровати, где ты держал когда-то

снотворное и от несварения таблетки:

твой слуховой аппарат, твои очки, твои зубы.



Stuff


Here we came in hot July, with the treasures

of whole life together shambled in boxes

to unwrapped and set out in new places:

the ebon carving of Rama’s wife, Sita,

each hair precisely cut, the puppets

from Prague, heavy art deco goblets,

a Sung fan discovered in South East Asia,

a cherry-wood flute player. You were



always eager to explore, and equally pleased

to investigate auction room or an Oxfam shop.

In a hardware store, you discovered elegance in

a simple tool for shaving slivers of cheese.

Even caches of paper clips and staplers

hold your presence, and the screws,

the Araldite stored under the stairs



you often used to mend the backs of chairs.

Not to speak of the iMac, in which your spirit

still continues: nets of thought intensely lived.

And most of all, in walnut drawers beneath

the table by our bed where once you kept

sleeping pills and indigestion tablets:

your hearing aid, your spectacles, your teeth.


Саймон Армитидж. Во славу воздуха пишу

Во славу воздуха пишу. Мне было шесть лет или пять, когда волшебник
открыл мой кулачок, а в нем - все небо.
С тех пор оно всегда со мной.


Да будет воздух главным богом, его касание и суть, его молозиво
всегда пусть увлажняют наши губы. Болтаются и стрекоза и Боинг
в его прозрачной пустоте…


Среди безделиц и сокровищ разных я под замком храню сундук
с пустым пространством, в те дни, когда от смога

все мысли путаются, или когда цивилизация дорогу переходит,


скрывая рот под белой маской, и в наши губы машины посылают  

поцелуи, я поворачиваю ключ, откидываю крышку,
глубоко вдыхаю.  Первым Словом моим, как у всех, было Воздух.





Simon Armitage

In Praise of Air


I write in praise of air. I was six or five when a conjurer opened
my knotted fist and I held in my palm the whole of the sky.
I’ve carried it with me ever since.


Let air be a major god, its being and touch, its breast-milk

always tilted to the lips. Both dragonfly and Boeing dangle in

its see-through nothingness…


Among the jumbled bric-a-brac I keep a padlocked treasure-

chest of empty space, on days when thoughts are fuddled

with smog or civilization crosses the street


with a white handkerchief over its mouth and cars blow

kisses to our lips from theirs I turn the key, throw back the lid,

breathe deep. My first word, everyone’s first word, was air.


Турбаза (из воспоминаний, 2003 год)

Деревянные ступеньки скрипят, перила качаются. Бр-р-р ...В темноте особенно страшно.. Узкая лестница ведет в темный коридор, в конце которого дверь в туалет с надписью «унисекс». Хорошо, что дверь в унисекс не закрывается, хоть оттуда немного светит. Очень правильное место эта турбаза, чтобы к экстримальным ситуациям готовиться.
 Когда эта деревяшка была построена, в ней разместили училище советской торговли. Юные советские торгаши ходили по новеньким, пахнущим лесом, половицам, и учились обдуривать своих сограждан. К моменту окончания социализма здание отслужило аж два гарантийных срока и умудрилось не развалиться. Тогда городские власти любезно передали его детям. Юные туристы со своими тренерами останавливаются здесь на два-три дня, чтобы подготовиться к маршруту. Живут в больших комнатах по шесть-восемь человек, спят на старых солдатских кроватях с провисшими до пола сетками. Экстрим, одним словом, покруче, чем в самом походе.
 Нам выделили комнату с четырьмя кроватями. 
- Полотенец не дам, свои найдешь. И пол сама будешь мыть в комнате. И чтоб через три дня, как обещала, ваших ног здесь не было,- мстительно ворчала вахтерша, выдавая мне белье и ключи. Она чувствовала себя проигравшей и оскорбленной.
Мы были ее головной болью с самого утра. До нашего появления вахтерша сидела смотрела телевизор и вязала что-то розовое крючком. И вдруг мы – как снег на голову в летний день. Я не тренер, дети без рюкзаков – не их контингент одним словом. Она мне упорно доказывала, что нет у них мест для нетуристки, да еще и с тремя детьми.
 Я чуть не плакала. Везде-нет, нет, нет. А с квартиры, в которой мы жили, надо было съехать еще вчера. После безуспешных трехдневных попыток найти жилье, это ветхое деревянное здание было нашей последней надеждой. Мы не могли уйти отсюда ни с чем и стояли как вкопанные. 
- Я позову директора, пусть он вас отсюда выгоняет,- уставшая бороться с нами вахтерша позвонила и вскоре появился директор. Неожиданно для нее, он оказался человечным. Правда, мы ему про кошку не сказали. 
Вещи перетаскивали до самой темноты.С последним заходом тайком пронесли Дункан, нашу любимую кошку. 
Утром мы разбежались кто куда. Вечером нас встретило истошное мяукание. «Выгонят теперь, как пить дать»- я мчалась по темной лестнице, мечтая скорее дать нашей балерине кусок замороженной путассу. Обычно мы варили рыбку для своей любимицы, но теперь было не до этого, да и походная кухня была только на первом этаже. Прямо напротив вахтерши. 
Первый вечер закончился благополучно. Дункан поела и свернулась клубочком на одной из четырех кроватей. Я освоила походную кухню и мы сварганили приличный ужин. Туристская ребятня поделилась с нами фонариком и показала дорогу в еще один туалет, с надписью «тренерская». В тренерской была даже раковина и мы приспособились мыть там кошачий туалет. 
Прошло три дня, потом неделя, две. Мы уже прижились на нашем новом месте и вахтерша тетя Дуся выдавала нам регулярно чистое белье и даже иногда мыла в нашей комнате. Она ведь там еще и уборщицей по совместительству была. 

Через месяц мы сняли квартиру и покидали ставшую нам родной турбазу.
- Оставьте мне кошечку-то, - тетя Дуся гладила Дункан и украдкой вытирала слезы.


Рут Падел. Дарвин. Жизнь в стихах. Тропинка вокруг озера (из гл. 4. Эмма )

ТРОПИНКА ВОКРУГ ОЗЕРА

Майр Холл, 1838 год


Ей тридцать и один, она неприбранна, вольна, счастлива. Серо-зеленые глаза;

    А цвет волос - как высушенные листья табака. Шести достойным

претендентам отказала.  За фортепьяно прикосновенья к клавишам свежи
      (она брала уроки у самого Шопена как-то), но  даже медленные части 

в ее руках - allegro. Помимо Фанни ( две неразлучные
сестры, в двух -головах-одни-и те же - мысли), она  была драконихой
      в стрельбе из лука. Они кружились в котильоне в Риме, и оперу
      в Венеции смотрели. Мгновенно различает языки - и ложь. 

Свободный итальянский. Нежна, естественна и молода,
    но старомодна в глубине души. Она в сиделках с мамой,
(очаровательной когда-то). Припадки эпилепсии, - сказали. Туман в мозгу.


Сейчас она одна, за танцем серебристых птичек
    наблюдает, возле Петровской церкви, где скоро 

она женою станет. Зимою облако, как сальная свеча. Теперь мы видим

   как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицем к лицу; теперь знаю я отчасти, 

а тогда познаю, подобно как я познан.

Это окно, в которое на парк она смотрела, сквозь освинцованный

      брильянт, и с Фанни вместе. Она не говорит о вере,

      но сейчас ей нужно закладками отметить в Библии 

страницы будущей молитвы. Надежда на воссоединение  после смерти -

      основа будущего счастья. Блестит оранжевый лишайник

на сером камне балюстрады и на крыльца ступенях, 


что возвышаются над маленьким цветочным садом, где они

    давным-давно сидели вечерами. Овечки белые вдали, на склоне

холма, под иероглифом темнеющего леса, как на сукне кристаллы соли. 

    Когда-то в детстве, они устраивали пикники на Римском форте,

на пони галопом легким пересекали пустошь, потом гребли на лодке

по озеру на дальний берег: то было путешествием на край земли

      по океану.  Дабы верующий в Него не погиб, 

      но имел жизнь вечную. Семь лет назад,

когда скончалась Фанни, она о том лишь думала,

      чтоб встретиться с ней вновь, в Раю. 

Разлука вроде этой - писала она тогда в своем журнале,


должна приблизить следующий мир. Ей видно рыбу,
    которая выпрыгивает из озерной глади. Рифление на гончарном

круге. Круги на окнах становятся все шире. Душевный человек
     не принимает того, что от Духа.
Он считает это глупостью 

и не может понять, потому что об этом можно судить только духовно.

Возможно, это глупо. Но сейчас принадлежим друг другу мы,

      мой милый Чарли. И не могу я не открытой быть 

      с тобою. Вообще, не склонна я к меланхолическим раздумьям,

Но с той поры, как ты уехал, мне мысли грустные покоя не дают.

    Я знаю, что мы чувствуем похоже о плохом и о хорошем.

Но наши мнения о самом главном


совсем различны. Вера ваша должна утверждаться не на мудрости человеческой, 

    но на силе Божией.  Мне мой рассудок говорит, что честное

и убежденное сомнение не может быть грехом,

      но это было бы болезненною пустотою. Религия принадлежит сердцам,
не интеллекту. Вот моя прихоть: чтоб ты  прочёл

прощание нашего Спасителя с Его учениками. Мою любимую

        часть Нового Завета. Она глядит на ту песчаную тропинку
        вокруг озера, где они бегали детьми. 

Он прочитает это, я не сомневаюсь. Что потом?

        Подумалось, сказать мне трудно, почему,

я не желаю, чтобы ты высказывал мне мнение свое об этом.




A PATH AROUND A LAKE


Maer Hall, Receber 1838


She’s merry, liberal, untidy, thirty-one. Grey-green eyes;

    and hair the colour of dry tobacco. She’s turned six

good men down. On the piano her touch is crisp

    (she had lessons from Chopin once) but her slow

movements too allegro. Beside Fanny (two

sisters never apart, a two-who-thought-as-one) she was a dragoness

    at archery. They danced the cotillion in Rome, saw La Cenerentola

    at the opera in Venice. A quick ear for language - and humbug.

Fluent Italian. ‘Affectionate, unaffected and, young as she is,

    full of the old times at heart.’   She nurses her mother (once so

charming) in dementia. ‘Epileptic fits,’ they say. ‘A clouded brain.’



Now she’s alone, watching silver birches dance

    in the wind beside St Peter’s Church where she’ll become

a wife. Winter cloud like dimpled tallow. Now we see

    in a glass, darkly. Then, face to face. Now I know is part

but then I’ll know, even as I am known.

This is the window where she watched the park, through leaded

    diamonds, with Fanny. She does not go on about faith

    but she is liable, now, to interleave pages of her Bible

with notes for future prayer. ‘Hope for reunion after death -

    mainstay of future happiness.’ Sequins of orange lichen

on greystone balustrade, and on portico steps

           


above the flower garden, where they sat on summer

    evenings long ago. White sheep on the faraway hill, below

the woods’s dark hieroglyph, are salt upturned on baize.

    When small, they picnicked at the Roman fort,

cantered ponies across heath and rowed across the lake

to the farther shore: a journey to world’s end on water wide

    as ocean. Who believeth in him will not perish

      but have everlasting life. Seven yers ago,

when Fanny died, she tried to concentrate

    on meeting her again, in Paradise.

‘Separation such as this’, she wrote then, in her journal,



‘must bring the next world nearer.’ She sees a fish rise,

    breaking the skin of the lake. Scorings on the rim

of a potter’s wheel. Circles widening on glass. The natural man

    receiveth not things of the Spirit. They are foolishness

to him. Neither can he know them, for they are spiritually discerned.

‘It is foolish perhaps. But now we belong, my own

      dear Charlie, to each other, I cannot help being open

      with you. Melancholy thoughts keep generally out of my head

but since you are gone, some sad once have forced themselves in.

      I know we feel the same about right and wrong.

But our opinions on the most important thing

   

are very different.’ Your faith should stand in the power

      of God, not the wisdom of man.  ‘My reason says honest

conscientious doubt cannot be a sin

      but it would be painful void. Religion is an affair of the heart

not the intellect. This is a whim of mine: if you would read

Our Saviour’s farewell to His disciples. The part

      of the New Testament I love best.’ She looks at the sandy path

      where they used to run as children round the lake.

He’ll read the thing, never doubt it. Then?

    ‘Thought, I can hardly tell why,

I don’t wish you to give me your opinion about it.’  


Рут Падел. Дарвин. Жизнь в стихах. Тропический лес (из гл. 4. Эмма )

Возможно, все-таки, тот ангел не был ранен.

Все королевства его жизни перестроились, как после
бури облака. Он чувствовал себя отмытым, как устрица,

очищенная от песка. Метафоры морские окатывали

его, как в те часы, когда ночами он выхаживал по палубе

на "Бигле". Он чувствовал себя освобожденным, как колесо телеги,

катящееся с высоты холма в долину фиолетовых дубов. Они стояли

в молчании в гостиной, в удивлении.

Она была бы инженером его счастья. Заботливой пчелой,

нектаром заполняющей все позвонки его. Он розами

пылающими был, она была туманом легким

над лесом тропиков с богатствами непознанными

в нем. Как будто бы слепому подарили зрение.


        TROPICAL FOREST

Perhaps, after all, the angel was not wounded.

Kingdoms of his life rearranged themselves like cloud

after a storm. He felt washed open - an oyster

cleansed of grit. Marine metaphors flowed over him

as when he paced the deck of the little lone Beagle

at night. He felt loose, like a runaway cartwheel

bouncing from the heights into a valley

of violet oak trees. They stood

silent in the drawing-room, surprised.

She’d be engineer of all his happiness. Bees

shifting honey-bags up his spine. He was roses

burning alive, and she was the haze

above tropical forest plus the unfathomed riches

within. Like giving to a blind man eyes.


Как бы все повернулось?

Я иногда думаю, кем бы я была, и была бы я вообще, если бы мой дед не вернулся в Россию из Англии в 1938 году?
Скорей всего, меня бы не было, а был бы какой-то другой человек вместо меня. Ведь, если бы он не вернулся туда с женой (моей бабушкой) и пятью детьми, двое из которых, включая мою маму, родились в Британии, то не случилось бы много чего.
Его бы не посадили по 58–й статье и не расстреляли; моя мама и ее братья не были бы долгие годы детьми врага народа; моя мама не встретила бы моего папу, когда он, тоже сын врага народа, расстрелянного без суда и следствия в 37-м, и сам, прошедший всю войну, а потом отсидевший восемь лет по той же 58–й за шутку про товарища Сталина, в 53-м вернулся домой; и они не полюбили бы друг друга, и мой брат и я не появились бы на свет.
Вот и думай, хорошо или плохо сделал мой дедушка, не оставшись в спокойной Британии. Ведь меня бы тогда не существовало на этом замечательном белом свете.


Старость в свете культурных различий

(невыдуманная история, написанная в 2010, но и сейчас было бы то же самое)

Очень плохо быть старым, больным и одиноким. Ложку держит нянечка и уговаривает тебя открыть рот, а ты вроде и хочешь поесть, но желудок уже ничего не может принимать, даже глоток воды вызывает приступ невыносимой боли. Хочется умереть, покончить со страданиями, болями, со своей беспомощностью и никчемностью. Только о смерти молишь, просишь Бога, хотя и не верил в него никогда и молитв никаких не знаешь. А в таком состоянии только и умоляешь его: забери поскорее. Но не здесь, не в больничных стенах, не на этой кровати с кучей рычагов и с занавесками с обеих сторон, за которыми лежат другие больные. Дома хочется умереть.


Я смотрела на пергамент рук, лежащих поверх одеяла, на маленькую голову, вернее, просто череп, обтянутый желтоватой кожей с выступающими буграми вен и торчащим кадыком, который по размерам был чуть меньше головы, на трясущиеся синеватые губы и чувствовала, что Петр Криницкий думал именно так. Мне дали перевод в отделении терапии для пациента Питера Криницкого. Но ему не нужен был переводчик. Петр мог говорить свободно на четырех языках - на польском, так как его мама была полячка, на украинском, так как его отец был родом с Черниговщины, где Петя родился и рос до семнадцати лет, на русском, так как по русски в Советском Союзе говорили все, и на английском, так как после освобождения из фашистского концентрационного лагеря англичанами он был вывезен в Великобританию. 
Вернее еще пару недель назад он мог говорить, но теперь он мог издавать только чуть слышный звук, похожий на мычание немого. Петру, или Питеру, как его звали последние шестьдесят три года, с каждым днем становилось все хуже и хуже.

Вокруг кровати стояли несколько человек. Два доктора, медсестра, племянник Петра Михаил Криницкий, приехавший с Украины ухаживать за дядей, и я. Вот для Михаила мне и надо было переводить. Сегодня собрался консилиум, чтобы решить, что делать с Питером.
- Они что же в таком состоянии отправят его домой? Как я буду справляться? Я ведь и скорую не смогу вызвать, если что случиться, по английски-то я совсем не говорю. Мне хоть человека найти надо, кто по русски или украински говорит, чтобы могли мне помочь в случае чего. Спросите их,- Михаил, высокий плотный мужик лет пятидесяти в который раз уже бубнил мне в левое ухо одно и тоже.

Ждали доктора, который занимается восстановительным лечением или трудотерапией. Я с трудом представляла, каким местом это может быть сейчас полезно для Петра. Он просто хотел домой, на свою кровать, чтобы умереть там, а не здесь, безо всякой трудотерапии. Но все должно было соблюдено и сделано по правилам. Наконец, появился трудотерапевт. Им оказалась стройная, с высокой грудью дама, красиво затянутая в форменный голубой халатик, с высокой прической и в очках с толстыми линзами. Два доктора и медсестра поприветствовали ее, представили Михаила и меня, потом все четверо весело и ободряюще заулыбались Питеру. 
- Ну, что Питер, вы хотите домой, не так ли? - хором спросили они старика.
Губы Петра сложились в подобие улыбки и он попытался кивнуть головой,слезящиеся глаза стали еще более влажными.
- Ну как же домой, как я с ним там буду? - Михаил сказал это чуть громче, чем прежде.
Я перевела его вопрс и внимание всех переключилось на Михаила. 
- Вы ухаживали за Питером до того как он поступил к нам, не так ли? - спросила одна из докторов.
- Дак ему ж лучше гораздо было, я приехал сюда, когда ему операцию готовились делать, чтоб помочь после операции. А тут вон как вышло. Он и говорит то уже еле-еле. А я по- английски не понимаю. Вот по польски еще говорю, а по- английски совсем никак. 
- Так вам нужна помощь только с языком, не так ли? Есть ли у вас знакомые, чтобы помочь вам. 
- Чем помочь-то? Я и сам могу, и сготовить, и убраться. Да вот он не ест совсем. Что мне делать, если он не ест? Почему он все время на боль жалуется? Ведь опухоль-то в голове? 

Петр впервые почувствовал себя неважно примерно полгода назад, частые головные боли замучили так, что он впервые за многие годы не съездил к родным на Украину. Оказалось, что у него опухоль на мозге.
- Он приехал к нам первый раз лет двадцать назад, а до этого я его и не видел никогда, только по рассказам отца знал. Он все боялся до этого-то приезжать, боялся, что обратно не пустят, а посадят. Странный он, непривычный для нас. Дак ведь все равно принимали, как гостя дорогого, терпели, угождали, ведь старший брат он моему отцу , - жаловался мне Михаил, пока доктора обсуждали что-то между собой, - Очень тяжелый он человек. А когда не приехал в прошлый год, все расстроились, родной все-таки. 

Одеяло почти плоско лежало на кровати, которая была слишком велика для Петра." Да, а теперь -то он уж точно не тяжелый, как пушинка легкий и делай с ним, что хочешь",- подумала я.
- Он один здесь? Есть кроме вас кто-то? – перевела я вопрос докторши. 

- Дак в том-то и дело, что никого. Вот моя дочка приедет скоро, так тогда никаких проблем. Она английский учила в школе. 
- В общем вы не хотите забирать его домой сегодня, не так ли?
Это вежливые хвостики в английских вопросительных предложениях видимо раздражали Михаила. 
- Конечно не так! - от возмущения его красное полное лицо сделалось еще краснее.- Да меня специально сюда семья отправила, чтобы он не один был, ухаживать за ним. Я ведь даже с работы уволился. У него больше нет родственников. Ни жены никогда не было, ни детей. 
- Вы успокойтесь, - мы здесь специально собрались, в интересах Питера, чтобы все сделать лучше. Сейчас мы должны обсудить, какая вам требуется помощь. 

- Ну, дайте вы мне еще пару дней, я найду человека, кто бы смог переводить мне в случае необходимости. Что же я буду делать с ним , если ему хуже вдруг станет? 

Время у всех было ограничено. Доктора спешили к другим больным, время выписки так или иначе было упущено. Машина, предназначавшаяся для перевозки Петра уехала на ланч. Я тоже посматривала на часы, пусть думают, что я тоже спешу, хотя у меня не было больше переводов на сегодня. Просто душно тут было и пахло лекарствами и мочой, хотелось на улицу. Договорились, что Питера выпишут через два дня, а до этого к нему домой приедет специалист, чтобы установить приспособления в ванной, в спальне и специальную сигнализацию, с помощью которой Петр или Михаил смогут вызвать неотложную помощь в случае необходимости.
Михаил был доволен. Мы попрощались до послезавтра, следующий перевод тоже записали на мое имя. 

Два дня прошло. Михаил стоял в коридоре возле регистратуры, когда я пришла. Вместе с ним стоял низенький коренастый мужичок и они разговаривали по-украински. 
Это был представитель украинской диаспоры, эмигрант в третьем поколении. Михаил нашел его через украинскую церковь и тот пришел помочь Михаилу. "Кто же теперь переводчиком-то будет?"- подумала я. 
- Как Петр? - спросила я Михаила.
- Да не говорят ничего. У него инфекция какая-то, простыл вроде, перевели в другую палату. 

На это раз нас всех пригласили в маленькую комнатку, чтобы решить, что делать. Этот мужичок все время встревал:
- Ну как вы представляете его дома в таком состоянии? Как вы можете человека с температурой выписать домой? - ораторствовал он по английский, размахивая руками.

Михаил не понимал, о чем речь идет. До него дошло когда вопрос был почти решен о переводе Питера в хоспис. Мужичок торжествующе смотрел на Михаила, вот, мол, смотри, как надо договариваться.
- Да какой хоспис? Вы что с ума сошли? Да слышал я про эти самые хосписы. Да меня ж домой не пустят, когда узнают, что родной брат и дядя умер в богадельне. Я для чего был послан-то сюда? Вы что, это у вас тут старики в одиночестве живут и умирают, а у нас это позор, когда родственники есть. Я его забираю, сам буду ухаживать за ним. Я ведь не для этого сюда приехал.

Мужик из диаспоры был ошарашен такой черной неблагодарностью: 
- Да тебя, друг, не поймешь, ты ж просил. чтобы еще его здесь подержали. Пока дочка не приедет. Я так им и сказал. А здесь они не могут его держать с инфекцией, опасно для других пациентов.
- А вы чего не переводили мне, что он там с ними говорил?- накинулся Михаил на меня.
Доктора- англичане с недоумением смотрели на двух пожилых мужчин, говорящих на повышенных тонах на непонятном им языке. 

Теперь я уже пыталась объяснить им, кто что говорит, о беспокойстве Михаила и о культурных различиях.

- Да я его прямо сейчас заберу, давайте мне дядю,- Михаил уже не мог сдержать эмоций.- Да дома и стены лечат. Да вы что, я только скажу слово хоспис своим, они же меня проклинать начнут.

Сошлись на том, что Питера подержат здесь до завтра и выпишут домой. Я посмотрела в свой ежедневник – да, я могла приехать в 11 утра завтра. 

На следующий день утром мне позвонили из агенства и сказали, что перевод отменяется.


Саймон Армитидж. Конкистадоры

 (на годовщину высадки на Луну)


В тот важный день  

    Когда ему исполнилось шесть лет,

                        в нем астронавт

отчаянный, чтоб совместить

              посадку на Луну

                      и поцелуя первого оставить след,

надеясь губы посадить свои
                на …..   ………

                               удаленное лицо,

как Саймон Армстронг

                выходит он из  модуля  "Аполлона"

                        на Моря Спокойствия крыльцо.

Но пока Хитрый Дикки прочищает горло,
            чтоб объявить владения Божьи

                        задворками людей,

в своем Овальном кабинете,

                и расстояние сужается

                      до километров, потом - до метров,
отскакивают звезды вдруг

              до следующих измерений,

                      и Рай уносит дальше ветром.



Conquistadors by Simon Armitage


In this afterthought

            he’s just turned six,

                        the astronaut in him

doing his damnedest to coincide

            the moon landing

                        with his first kiss,

hoping to plant his lips

            on ------ ---------’s

                        distant face

as Simon Armstrong

            steps from the module

                        onto Tranquillity Base.

But as Tricky Dicky clears his throat

            to claim God’s estate

                        as man’s backyard

from the Oval Office,

            and the gap narrows

                        to feet then inches,

suddenly stars recoil

            to the next dimension

                        and heaven flinches.


Рут Падел. Дарвин. Жизнь в стихах. За час до воскресной школы (из гл.3 Город)


ЗА ЧАС ДО ВОСКРЕСНОЙ ШКОЛЫ

В Мэйр-Холл, 11 ноября 1838 года, он сделал предложение Эмме Веджвуд, своей двоюродной сестре. 


Он беспокоен, как в ожидании удара латунной плети 

молнии на море. Что значит “личность"?
Стакан, не вылезти откуда. Дно кратера.


Через минуту она уйдет учить детишек сельских.
Она везде нужна. Её он недостоин.
Уродлив он, к тому же болен. 


Ковер в гостиной, где он чувствовал себя всегда как дома,

заполнил все его внимание. Стоящая возле окна,
освещена она пастельно- желтым светом утра.


Он ищет, за что бы зацепиться взглядом,
как ангел раненый, в удивлении, что теории обломки

вываливаются из коробки на него. И он трясет коробку снова.


Все чувствуется в нем трепещущим, испуганным.

Он встал на кончик своей тени, задумался, что дальше говорить,
глядя на ту природу, что образуется меж ними


в пруду его вопроса. Все эти жидкие метафоры
для чувств и для ума! И этот давно известный вязкий ад -
не быть, ни разу за всю  жизнь, достаточно красивым.



THE HOUR BEFORE SUNDAY SCHOOL

At Maer Hall, on 11 November 1838, he proposed to Emma Wedgwood, his first cousin. 


He feels precarious, like facing a brass whip

of lightning over the sea. What is a self? 

A glass you can’t climb out of. The bottom of a crater.


In a moment she’ll be off to teach the village children.

Everyone wants her. She’s beyond his reach.

He’s ugly as well as ill. 


The carpet in the drawing-room, where he’s always felt at home,

pours up into his soul. She stands by the window

in a paste of yellow light from the morning’s tongue.


He studies the surface of what he can cling to

like a wounded angel, wondering how pieces of theory 

fall at him out of a box. He keeps shaking the box.


Everything about him feels alive and terrified.

He stands at the end of his shadow, thinking what to say next,

looking at nature foaming between them


in the pool of his question. All these liquid metaphors

for feeling and for mind! And this long-known floaty abyss

of not being,  ever being, all his life, handsome enough.


Саймон Армитидж. Список дел

  • Поточить все карандаши.
  • Проверить давление в правой задней шине.
  • Дефрагментировать жесткий диск.
  • Подумать о жизни и временах Дональда Кэмпбелла, кавалера Ордена Британской империи.
  • Помыть с шампунем ковер в бильярдной.
  • Учить одно новое слово в день.
  • Обойти вокруг озера Конистон-Уотер пешком, посетить кладбище Конистон, чтобы почтить его память.
  • Достигнуть к Пасхе уровень 5 по фортепьяно.
  • Пойти на костюмированную вечеринку, одетому как Дональд Кэмпбелл, в защитном шлеме и спасательном жилете.
  • Во время медитации написать стандартное письмо-извинение.  
  • Проверить мировой рейтинг.
  • Очистить декоративный пруд от ряски.
  • Меньше сравнивать “яблоки с яблоками”.
  • Рассматривать достижения отца, как барьеры, которые нужно преодолеть.
  • Протралить озеро Конистон-Уотер, чтобы найти обломки катера - ужасные сувениры.
  • Лоббировать провайдера в разукрупнении местной целевой сети.
  • Избавить британские природные ландшафты от агрессивных видов.
  • Построить Bluebird K7 в масштабе 1:25 из зубочисток и спичек.
  • Сравнивать себя с менее успешными, но более популярными.
  • Есть (по возможности).
  • Дышать (по возможности).
  • Подписать петицию о проведении высокоскоростного волоконно-оптического интернета в наш район.
  • Оплатить срочную доставку DVD “Пересекая озеро” с Энтони Хопкинсом в роли “короля скорости Дональда Кэмпбелла”.
  • Получить выгодный бонус.
  • Начать кропотливую реконструкцию последних секунд Дональда Кэмпбелла, используя архивные кадры фильма и судебно-медицинские материалы, которые ранее не были в общем доступе.
  • Заполнить полифиллом все трещины на поверхности высохшего озера Бонневилль в штате Юта.
  • Подняться в воздух.
  • Развить до четырех тысяч пятисот фунтов/силу тяги.
  • Не останавливаться, несмотря на подозрение на перелом черепа.
  • Попытаться сделать обратный заезд до того, как рябь на воде полностью утихнет.
  • Открыть ее.
  • Следовать полезному рецепту сбалансированного и здорового питания - одна капсула рыбьего жира омега в день.
  • Зарезервировать полный газ для прохождения “проверочной мили”.
  • Переехать в динамичный городской центр.
  • Есть стоя, чтобы не тратить времени на манеры за столом и другие несущественные ритуалы приема пищи.
  • Помнить, что двигатель останавливается от нехватки топлива.
  • Побить рекорд скорости.
  • Успеть  внимательно всё обозреть в доли секунды от взлета да удара. 
  • Дезинтегрироваться.


To-Do List


•     Sharpen all pencils.

•     Check off-side rear tire pressure.

•     Defrag hard drive.

•     Consider life and times of Donald Campbell, CBE.

•     Shampoo billiard-room carpet.

•     Learn one new word per day.

•     Make circumnavigation of Coniston Water by foot, visit Coniston Cemetery to pay respects.

•     Achieve Grade 5 Piano by Easter.

•     Go to fancy-dress party as Donald Campbell complete with crash helmet and life jacket.

•     Draft pro-forma apology letter during meditation session.

•     Check world ranking.

•     Skim duckweed from ornamental pond.

•     Make fewer “apples to apples” comparisons.

•     Consider father’s achievements only as barriers to be broken.

•     Dredge Coniston Water for sections of wreckage/macabre souvenirs.

•     Lobby service provider to unbundle local loop network.

•     Remove all invasive species from British countryside.

•     Build 1/25 scale model of Bluebird K7 from toothpicks and spent matches.

•     Compare own personality with traits of those less successful but more popular.

•     Eat (optional).

•     Breathe (optional).

•     Petition for high-speed fibre-optic broadband to this postcode.

•     Order by express delivery DVD copy of “Across the Lake” starring Anthony Hopkins as “speed king Donald Campbell.”

•     Gain a pecuniary advantage.

•     Initiate painstaking reconstruction of Donald Campbell’s final seconds using archive film footage and forensic material not previously released into public domain.

•     Polyfilla all surface cracking to Bonneville Salt Flats, Utah.

•     Levitate.

•     Develop up to four thousand five hundred pounds/force of thrust.

•     Carry on regardless despite suspected skull fracture.

•     Attempt return run before allowing backwash ripples to completely subside.

•     Open her up.

•     Subscribe to convenient one-a-day formulation of omega-oil capsules for a balanced and healthy diet.

•     Reserve full throttle for performance over “measured mile.”

•     Relocate to dynamic urban hub.

•     Eat standing up to avoid time-consuming table manners and other nonessential mealtime rituals.

•     Remain mindful of engine cutout caused by fuel starvation.

•     Exceed upper limits.

•     Make extensive observations during timeless moments of somersaulting prior to impact.

•     Disintegrate.


Рут Падел. Дарвин. Жизнь в стихах. Гл.2 Путешествие (отрывки)

1. УЖАС ПЛИМУТА

Плимут и Девонпорт, октябрь-декабрь 1831 год. Они отплыли 27 декабря 1831 года. Дарвин страдал морской болезнью в течение всех пяти лет морского путешествия.


Стирать на корабле? Его сестрицы пометили его рубашки "Darwin".

C собой Потерянный Рай он взял, он с этой книгою не расставался,

куда б ни шел; плюс его Библия, на греческом,

и пара пистолетов, и маленький препаровальный микроскоп.


Капитан Фицрой дал ему Геологию Лайелла. Он тоже интересовался

естествознанием; всем это было интересно, всей команде.

Но все еще в порту, на месяц-два задержка. Каюты надо переделать,

и маленькую палубу поднять. Пополнить продовольствия запасы.


Чарльз начал делать записи в журнал. Кошмары Плимута - и Девонпорта!

Его гамак перекрутился, словно уж, и выплюнул его наружу. Они отчалили

в волнах, бегущих как фантазии Ионы, а после, втихаря, украдкой

причалили обратно. Письмо в его каморке, от Фанни Оуэн.  


Была на свадьбе у его сестры! Как жаль, что ты там не был. Я умоляю,

мой милый Чарльз, черкни мне хоть одно последнее прощай. Желаю,

чтоб у тебя исчез весь интерес к этим жукам ужасным. Не представляешь

как я скучаю по тебе - как я желаю тебя видеть снова!


На Рождество команда напилась на берегу. Опять задержка?

Как инфузории реснички, предчувствие зашевелилось в нем.

Отчаливают снова, его тошнит, укачивает, он разбит. Он - как  протяжный

и качающийся стон! Фицрой укладывает его в своей каюте на диване.


1. THE AWFULNESS OF PLYMOUTH

Laundering on a ship? His sisters mark his shirts 'Darwin'.

He packs Paradise Lost, the only book he'll slip

in his pocket wherever he goes. Plus his New Testament, in Greek,

a brace of pistols and a portable dissecting microscope.


Captain Fitzroy gives him Lyell's Geology. The Captain's keen

on Natural History too; they all are, even the crew.

But now there's two, three months delay. The cabins need

refitting, the little desk is raised. In the long provisioning


he starts a journal. The awfulness of Plymouth - and Devonport!

His hummock twists like an eel and spits him out. They set sail

in waves like fantasies of Jonah and then slink hugger-mugger

back to land. A letter, in his lodgings, from Fanny Owen.


Her sister's married! 'How I wish you had been there. Pray,

my dear Charles, do write me one last adieu. How I wish

you had not this horrible Beetle taste. You cannot imagine

how I have missed you - how I long to see you again!'


Christmas - crew get drunk ashore. So more delay?

Black cilia sway inside him like a prophecy. They're off again

and he's sick, awash, in bits. He's one long see-saw

groan! The Captain beds him down on his own sofa.


 


2. “ДЕВЯТИХВОСТОВАЯ КОШКА”


Вопли сверху, с палубы. Там моряка наказывают

плетью, за пьянство двадцать пять ударов.

Канат трёхпрядный разделывается на три пряди

(в честь Триединой Троицы, что к праведности
грешников ведет) и после переплетается для более

результативных ран. Вращают барабан - все здесь,


свидетельствовать наказание. Молчание, канат размотан.

Пролив Бискайский, натуралист на палубе лежит,

позывы рвоты, старается не видеть он зазубренных узлов,

которые кресты врезают в каждый позвонок, в лопатки,

рисуют алую мазню на взрытой плоти. Еще, еще,

еще. Тридцать один удар - за нерадивость;


тридцать четыре - неповиновение. Сорок четыре -

за пьянство с дерзостью. Он должен, - капитан сказал, -

установить порядок с самого начала.

Еще для пятерых - ножные кандалы. Его рвало
до Тенерифа, согласно записи в журнале капитана.

‘Страдания, - запишет Чарльз в своем журнале, - непосильны.’  


Фицрой говорил Дарвину, что он не такой строгий ревнитель дисциплины, как другие капитаны.


CAT O'NINE TAILS


Shrieks above, on desk. That's one sailor lashed

by the cat, twenty-five times for Drunkenness.

Three strands of rope, unravelled into three

(a 'Trinity of Trinities' sets sinners on the path

to righteousness) and then replaited for a more

effective wound. Drum rolls - all hands to witness


punishment. Silence as the tails are disentangled.

In the Bay of Biscay, the naturalist lies retching

on the floor, trying not to picture barbed knots

biting a cross on every spine and shoulderblade,

a glary scarlet scribble on open flesh. Again, again,

again. Thirty-one lashes for Neglect of Duty;


Disobeying Orders, thirty-four. Forty-four -

that's Drunkenness with Insolence. The Captain

says he must establish order from start.

Leg irons on five more. Till we passed Teneriffe,

says the Captain's log, he was sick.

'The misery', Charles tells his journal, 'is excessive.'


Fitzroy told Darwin he was not as much of a martinet as some captains.



4. СЛОВНО ПОДАРИТЬ СЛЕПОМУ ЗРЕНИЕ 


Он в Элизиуме. Пальм оперенье, зеленая

    мечта - фонтана струи в неба синеву. Банановые листья,

застывшие резиновые струйки, навес из падающих слез

   над головой. Стручки и гроздья тамаринда.

Коконы и верхушки; завитушки, ствол, колючки.


'Огромны ожидания мои. Я прочитал Хамболдта

   и я боялся разочарования.'

Что, если б он остался дома? ‘Но как же этот страх напрасен

   был, никто так не поймет меня, как те, кто видел 

то, что вижу я сегодня.' Малюсенький осколок Африки,


 с очарованием своим наедине. Огромным и непознанным. 

   Как будто говорить с новорожденным, качая на руках его. Не только

величье форм, богатство красок: это бесчисленно - 

    и ошарашивает - ассоциации спешат на ум!

Он пробирается через горячий влажный воздух


и в нем он чувствует дыхание и кровь земли. 

   Он утопает в хлорофилле. В звучании неизвестных птиц.

Он сделал в море шаг и осьминога напугал. Тот ощетинился  своими 

    волосками, стал красным - как гиацинт - и спрятался.

Он видит, что осьминог следит за ним. Он сделал 


необыкновенное открытие! Он проверяет его на цветных картонках,

   и моряки над ним смеются. Знаком им этот девичий румянец!

Себя он ощущает идиотом - но смотрите, он впервые прикоснулся  к тропической 

    вулканической породе. И к кораллу на природном камне.

Часто в Эдинбурге я пристально разглядывал маленькие лужи,


оставленные от колес. Кораллы маленькие  с наших берегов

    росли в моем воображении. И как же то мое воображение было бедно 

в сравнении с реальностью, хотя я не надеялся увидеть их вживую. 

   Я никогда, и даже в самых фантастических мечтах, не представлял такого. 

Должно быть, лава когда-то разлилась здесь на дне моря,


ракушечник нагретый стал породой белой твердой, затем подземной силой  

   поднялось все вверх и получился остров. 

Растительность - доселе он не видел, и с каждым шагом - новые сюрпризы.

   ‘Над незнакомыми цветками кружатся новые букашки. Тот день был

для меня волшебный день, как если бы слепому подарили зрение. 


Январь 1832 года. Сант Яго, Острова Зеленого Мыса: первое знакомство Дарвина с тропической растительностью. 

Одним из самых больших источников вдохновения для Дарвина были работы Александра фон Гумбольдта по научному исследованию Южной Америки.


4. LIKE GIVING TO A BLIND MAN EYES


He's standing in Elysium. Palm feathers, a green

    dream of fountain against blue sky. Banana fronds,

slack rubber rivulets, a canopy of waterproof tearstain

    over his head. Pods and racemes of tamarind.

Follicle, pinnacle; whorl, bole and thorn.

'I expect a good deal. I had read Humboldt

   and was afraid of disappointment.'

What if he'd stayed at home? 'How utterly vain

   such fear is, none can tell but those who have seen

what I have today.' A small rock off Africa -


alone with his enchantment. So much and so unknown.

   Like talking a newborn baby in your arms. 'Not only the grace

of forms and rich new colours: it's the numberless - 

   & confusing - associations rushing on the mind!'

He walks through hot damp air


and tastes it like breath of earth, like blood. 

   He is possessed by chrolophyll. By the calls of unknown birds.

He wades into sea and scares an octopus. It puffs black hair

   at him, turns red - as hyacinth - and darts for cover.

He sees it watching him. He's discovered


something wonderful! He tests it against coloured card

   and the sailors laugh. They know that girly blush!

He feels a fool - but look, he's touched tropical Volcanic rock

   for the first time. And Coral on its native stone.

'Often at Edinburgh have I gazed at little pools


of water left by ride. From tiny Corals of our shores

   I pictured larger ones. Little did I know how exquisite,

still less expect my hope of seeing them to come true.

   Never, in my wildest castes of the air, did I imagine this.'

Lava must once have streamed on the sea-floor here,


baking shells to white hard rock. Then a subterranean force

   pushed everything up to make island.

Vegetation he's never seen, and every step a new surprise.

   'New insects, fluttering about still newer flowers. It has been

for me a glorious day, like giving to a blind man eyes.'


 January 1832. St Jago, Cape Verde Islands: Darwin's first glimpse of tropical vegetation. 

One of Darwin's great inspirations was the work on South America by Alexander von Humboldt.


Новости (11-летней давности)

(написано в 2008 году по новостям одного дня)

Крупный метеорит сгорел в атмосфере над Канадой.
Читаю в новостях. А оно мне надо?
Вот если он сгорел хотя б над Лондоном иль Парижем...
Хотя бы чуточку ко мне поближе.
Или другая новость: Гус грозится сбежать,не получив зарплату.
Думает: пропадут без него ребята.
Я хоть и не в России, а русских ребят знаю.
И без Хиддинка за Родину проиграют.
Нино Бурджанадзе основала новую партию. Что есть мочи
Самой главной грузинкой быть хочет. 
Семь регионов России остались без света.
Все из-за снега. Идет, блин, зимой, а не летом.
В Нью-Джерси стреляли в церкви. Нехристи эти янки.
Нет бы по-русски- в подъезде или в драке по пьянке.
В нищем Йемене, где тысячи пухнут с голоду,
Возвели мечеть за 60 миллионов долларов.
Ну вот, а завтра в новостях почитаем,
Как разводятся Мадонна с Гаем.


Рут Падел. Дарвин. Жизнь в стихах. Женитьба: за и против (из гл.3 Город)

Против 

'Свобода двигаться куда хочу. Беседы умных джентльменов
в клубах. Выбор компании: и также без нее… Никто не нарушает

уединение мое. Не заставляет навещать родню, по разным пустякам
не отвлекает.  И кто бы не была, она ведь может ненавидеть Лондон!


Дети - ответственность, расходы. беспокойство. 

Уже не столько денег мне на книги. Возможен беспорядок 

в доме. Даже ссоры. В деревню переезд, и не смогу 

читать по  вечерам,  а стану толстым и ленивым дураком.


Увы! Мне не придется выучить французский, Америку увидеть,
полетать на шаре! Но - без детей, без продолжения жизни, без 

того, кто будет ухаживать за мною -стариком. Зачем работать

без одобрения близких и родных?'  Но кто? Кто это будет?


За

' Мой постоянный спутник в старости и друг.

Объект, кого любить, с кем веселиться. Намного лучше,
чем собака. Дети, коль так угодно Богу. Дом -

и кто-то, чтоб заботиться о нем.  А женские беседы,


говорят, полезны для здоровья. И музыки очарование.
Ужасная потеря времени, конечно, - 

но, Бог мой, представь, всю жизнь пчелой бесполой

 трудиться здесь, в прокуренном и мрачном


доме, в Лондоне, в полнейшем одиночестве!

Потом подумай - милая жена, глядит влюбленно на  меня,
диван уютный, камин и книги. Взгляни на грязную
Сент-Мальбро Стрит! Женюсь, женюсь, женюсь, Ч.Т.Д.’



THE BALANCE SHEET


July 1838.


Against


‘Freedom to go where I please. Conversation of clever men

at clubs. Choice of society: and little of it… No one to interfere

with solitude I need. Not forced to visit relatives, or bend

in every trifle. Whoever she is might hate London! 


Children are anxiety, responsibility, expense.

Not so much money for books. There could be misrule

in the house. Quarrelling, even. Banished to country,

unable to read in the evening, becoming fat indolent fool. 


Eheu! I should never know French, see America, go up

in a balloon! But - no children, no second life, no one to care

about me in old age. Why continue working all day with no

Sympathy from near & dear?’ But who? Who would it be? 


For 


‘A constant companion and friend in old age.

An object to be loved & played with. Better than dog. 

Children, if it please God. A home -

and someone to care for it. Female chat


good for one’s health. Charm of music, perhaps.

Terrible loss of my time -

but my God picture a whole life spent like a neuter bee

working in smoke and grim


of a London house all day alone!

Then think of a nice soft wife on a sofa, looking at me

with a good fire and books. Look at dingy

Gt. Marlbro’s St! Marry, marry, marry, Q.E.D.’


Рут Падел. Дарвин. Жизнь в стихах. Гл. 1 Мальчик. Проблема боли

1. ОН ХОТЕЛ СНИМАТЬ ЖИЛЬЕ ВМЕСТЕ СО СВОИМ БРАТОМ

В 1825 году отец Дарвина, Роберт, забрал Чарльза из школы, где тот не показывал больших успехов, и послал его вместе с Эразмусом изучать медицину в университет Эдинбурга, где Роберт сам изучал медицину, также как это делал до него его отец, поэт и доктор, Эразмус Дарвин.


Крутые скалы с медными тенями. Трон Артура.

      Два брата вместе. Ему шестнадцать,

не усидеть на месте


от возбуждения. ‘Бридж - Стрит -

    страннее я не видел

ничего. В окно смотрели мы


и видели внизу поток

людской вместо речного!

Большие комнаты - проблема


в Эдинбурге. Там норы, в основном,

    без воздуха и света.

У нас жилье


на Лотиан - Стрит,  

   недорогое. Фунт и шесть шиллингов

 за обе спальни с залой.'


Карьера медика! Он учит анатомию,

и физику, и хирургию.

Materia Medica.


1. HE LOOKS FOR LODGINGS WITH HIS OLDER BROTHER


High cliffs with copper shadows. Arthur's Seat.

    Two brothers in the world. He's sixteen

and bouncing on hop springs


of excitement. 'Bridge Street

   is the most extraordinary thing

I ever saw. We looked over the side

     

and saw beneath a stream

   of people instead of a river!

Light bedrooms are scarce articles


in Edinburgh. Most are little holes

    with neither light nor air.

Our lodgings,


Eleven Lothian Street,

    are very moderate. One pound six

shillings for two bedrooms and a sitting-room.'


A medical career! He enrols in physics,

surgery, anatomy.

Materia Medica.

- - - - -


2. ПРЕСЛЕДУЕМЫЙ

Он онеметь старался. Один раз, вроде, получилось. Но то насилие
   операционной превысило все градусы самообмана
 по Рихтеру. На хирургическом столе: протяжные рыдания.
И запах - вскрыт живот, распиленная кость.
'Задолго до дней благословенных хлороформа.'
  На следующий раз был мальчик, орущий. Кровь текла
из вскрытой черепной коробки. 'Я выбежал тогда,
и больше я не был никогда в операционной.'
Жалость - все эти греческого скучные уроки - и Страх,
   как выжимка из сущности трагической земной,
от них не защититься кожей. На улице, под проливным дождем
   и с запахом собачьего дерьма, он прислонился к кирпичам
стены больничной и вперился на мир разодранный.
   На фантасмагорию непереносимого.
'Эти две сцены преследовали меня еще много лет.'


HAUNTED

He tried numb. He was good at that once. But the assault
   of the operating theatre was off the Richter scale
of self-deception. The amputation table: a drawn-out sobbing
   yell. The smells - bowels opening, sawn bone.
'Long before the blessed days of chloroform.'
   Next time it was a boy, screaming. Blood fell
from an opened brain. 'I rushed away before the operation
   was completed, nor did I ever attend again.'
Pity - all those boring Greek lessons - and Fear
   pounding up from earth's tragic core
with no skin in between. Outside, in iron rain
   and the scent of dogshit, he leaned against bricks
of the hospital and stared at a torn-up world.
   At the phantasmagoria of unbearable.
'The cases fairly haunted me for many a long year.'

- - - - - -

3. ОН ПРОВОДИТ ВРЕМЯ С НАБИВЩИКОМ ЧУЧЕЛ

Эдмонстоун был рабом на плантациях Гвинеи. Управляющим там был путешественник-орнитолог Чарльз Вотернтон (1782 - 1865), который брал Эдмонстоуна с собой в экспедиции. Он научил его набивке чучел, привез его в Глазго и дал ему свободу. В Эдинбурге Эдмонстоун набивал чучела птиц для музея профессора Джеймсона. Дарвин платил ему одну гинею в час за уроки таксидермии. Скорей всего, именно от него он впервые слышал рассказы про тропические леса.


Джон Эдмонстоун, первый черный джентльмен

в его жизни; и живет на одной с ним улице,

в доме номер тридцать семь. 'Я часто у него  


бывал, он был приятным и интеллигентным.'

Продукт возгонки ртути, засушенные перья,

скелеты птиц. А скальпелем причесывают крылья.


Когда он возвращается домой, луна  

над ним, как дыня, испещренная тенями,

похожа на луну над Амазонкой.


HE HANGS OUT WITH A TAXIDERMIST

John Edmonstone, the first black gentleman
he's ever seen; and in the same street,
number thirty-seven. 'I used to sit with him

often, for he was a very pleasant intelligent man.'
Sublimate of mercury, brittle feathers, avian
anatomy. The scalpel tease-and-setting of wings.

As he leaves for number eleven
he sees a harvest moon. A shadow-bruised melon
as over the Amazon.

- - - - - -


4. ИКРА ФЛУСТРЫ

В Эдинбурге Дарвин вступил в Плинианское естественно-научное общество и посещал его заседания. Вначале он прилежно изучал медицину, но вскоре нашел это занятие скучным.


Отлив на Ферт-оф-Форт. Серебряный,

  и нет общения с болью. Темнеют сосны

на мысу; разводы ила

  на скалах из угля - прожилки кремового цвета;


Мост, будто бровь над белым небом.

  Он теперь друг с ловцами устриц,

они берут его с собой. Вот образцы

  из водоема в час прилива: ванильно-серо-голубые.


'Добытая близ черных скал у Лита,

   большая рыба-воробей, лежит на берегу. Ее яичники -

огромное скопление розовых икринок.

   Когда я вскрыл, насколько хорошо я смог,-


нет никаких глистов. Болезней нет. Глаза невелики -

   поэтому скорей всего не водится в глубоком море?

И это странно для хрящевой рыбы, что почки

    от хребтовой кости далеко.'


Вскрывать пока он не умеет толком. От микроскопа

   тоже пользы мало! Он слушает доклад Джона Одубона

про Североамериканских птиц. В аудитории все окна

   распахнуты как угольные крылья. Если он бросит


медицину, то будет ли его отец давать на содержание?

   В восемнадцать он влюбился - в морских беспозвоночных.

Он читает доклад в естественнонаучном обществе

   по своему первому открытию: икринки флустры,


 изумрудные пятна спутанных водорослей, вычески

   зеленых волосков на линии отлива, они не растения -

они- животные, они - личинки! Касательно же медицины -

   ее он ненавидит. Как может он сказать об этом дома?



ON THE OVA OF FLUSTRA

Low tide on the Firth of Forth. Silvery
   and nothing to do with pain. Dark pines
on a headland; streaks of slime
   over charcoal rock with a vein of cream;

a bridge, an eyebrow against white sky.
  He's made friends with oyster fishermen
who take him out collecting. Specimens
  from tidal pools: grey, vanilla, smoky green. 

'Procured from black rocks at Leith,
  a large Common Lumpfish, stranded. The ovaria
a large mass of rose-colour spawn.
  When dissected, as well as I could,

no intestinal worms. Free from disease. Eyes small -
  so probably does not inhabit deep seas?
Unusually for cartilaginous fish, the kidneys
   quite a way from the vertebrae.'

He gets no practice in dissection. His microscope
   is hopeless! He listens to a visitor, John Audubon,
on North American birds. Black windows gape
   in lecture halls like carbon wings. If he can't get on

with Medicine, will Father provide an allowance?
   At eighteen he falls in love - with marine invertebrates.
He reads a paper to a natural history society
   on his first discovery: the eggs of flustra,

splodges of emerald tangle, combings
   of green hair at the tidal edge, are not a plant - 
they're animal, they're larvae! As for Medicine -
   he hates it. How can he tell them at home?


Эдвин Морган. Семь Десятилетий

В десять я прочитал, что Маяковский умер,

я выучил первое русское слово: люблю;
смотрел как учитель английского ковыряет в ухе

 изжеванным концом карандаша и говорит, класс может

с ним заодно незлобно посмеяться над моей работой,

где изумрудные поля вместо травы зеленой. И что же,

был он прав? Как я его ненавидел!
И он ведь не был прав, тупая рожа.
Писатель знает, что ему надо,

как оказалось позже.


В двадцать - военный билет, вещмешок,
прощание с любовью, без рук (но наших душ руки
друг к другу тянулись ), зима, промозглый Глентресс,
где в шесть утра я строгал лучины ловко, 

плиту поварам разжигал, и был назначен тут
замом интенданта -“ а этот малый не туп,
не как остальные придурки” - и я маршировал

в вонючей палатке, познал сноровку
Тама Макшерри, который пердел на заказ,
как музыкальная установка.


В тридцать я думал, что жизнь прошла мимо,
перевел Беовульф, просто так, из любви.

И в одну из ночей, в центре Лондона, мы стояли

на темной улице, в очень шумном, но мрачном районе, 

Сидней Грэм мне сказал, “знаешь, я всегда 

это чувствовал”, и слова поцелуем отметил. 

И я перевел Одиночество Рильке, которое 

как дождь, и неделю, вторую ,третью
я снимал свое напряжение, 

и говорил, потея.


В сорок проснулся, и увидел - день,

узнал любовь, услышал новый ритм, услышал Битлз,
послал письмо в поддержку поэтико-конкретной 

революции в Сант-Паулу,

узнал свой Глазго - что? - был Глазго новый - как-то так - 

со мною, с Джоном, с башенными кранами - диффузия

другой конкретной революции,  не плохой, не хороший -

 новый. И новизна та не была иллюзией:

источник слов, и осыпание,
и омовение.


В пятьдесят мне сниться начали дурные сны

о Палестине, и видел я приход плохих вещей,

писать я начал  ненаписанную долгую войну. 

Я был тогда Синдбад сторукий, 

я заворачивал и разворачивал ковер из крови и любви,
из боли возводил солдатские палатки, людей я собирал
из праха и в прах людей выкладывал обратно. Трудами

Даути, великого британца, зачитывался я. 
Он всю Аравию принес для нас

на кончике пера.


В шестьдесят стоял я на краю могилы.

Над Ланаркширом задували злые ветры.
Я знал, что растерял я то, что было.

И пусть с судьбою примерил меня Восток, 

то время было самым тяжким, и даже больше - 

ужасным было самобичевание, что все годы 

прошли напрасно, желания не сбылись, не сделаны дела.

Прощение должно быть как истоки, их воды
поят иссохшие бороздки, пока те в ожидании,

пока – пока…


В семьдесят мне казалось, что я пробрался,

сквозь бисерную штору в Порт-Саиде,

к чему-то, что раньше было призрачным:

к фигурам и голосам ушедших лет, что все еще

нас удивляют. За мною бусинки позванивают тихо,

когда я продвигаюсь дальше. Не надо мне свечи,
попридержите это для Европы. Включите все вокруг,
прямо сейчас. Когда войду туда, хочу 

увидеть я при свете ярком
все, что ищу.



Seven Decades - Poem by Edwin Morgan (1920 - 2010)


At ten I read Mayakovsky had died,

learned my first word of Russian, lyublyu;

watched my English teacher poke his earwax

with a well-chewed HB and get the class

to join his easy mocking of my essay

where I'd used verdant herbage for green grass.

So he was right? So I hated him!

And he was not really right, the ass.

A writer knows what he needs,

as came to pass.


At twenty I got marching orders, kitbag,

farewell to love, not arms, (though our sole arms

were stretchers), a freezing Glentress winter

where I was coaxing sticks at six to get

a stove hot for the cooks, found myself picked

quartermaster's clerk – 'this one seems a bit

less gormless than the bloody others' – did

gas drill in the stinking tent, met

Tam McSherry who farted at will

a musical set.


At thirty I thought life had passed me by,

translated Beowulf for want of love.

And one night stands in city centre lanes –

they were dark in those days – were wild but bleak.

Sydney Graham in London said, 'you know

I always thought so', kissed me on the cheek.

And I translated Rilke's Loneliness

is like a rain, and week after week after week

strained to unbind myself,

sweated to speak.


At forty I woke up, saw it was day,

found there was love, heard a new beat, heard Beats,

sent airmail solidarity to Saõ

Paulo's poetic-concrete revolution,

knew Glasgow – what? – knew Glasgow new – somehow –

new with me, with John, with cranes, diffusion

of another concrete revolution, not bad,

not good, but new. And new was no illusion:

a spring of words, a sloughing,

an ablution.


At fifty I began to have bad dreams

of Palestine, and saw bad things to come,

began to write my long unwritten war.

I was a hundred-handed Sindbad then,

rolled and unrolled carpets of blood and love,

raised tents of pain, made the dust into men

and laid the dust with men. I supervised

a thesis on Doughty, that great Englishman

who brought all Arabia back

in his hard pen.


At sixty I was standing by a grave.

The winds of Lanarkshire were loud and high.

I knew what I had lost, what I had had.

The East had schooled me about fate, but still

it was the hardest time, oh more, it was

the worst of times in self-reproach, the will

that failed to act, the mass of good not done.

Forgiveness must be like the springs that fill

deserted furrows till they wait

until – until –


At seventy I thought I had come through,

like parting a bead curtain in Port Said,

to something that was shadowy before,

figures and voices of late times that might

be surprising yet. The beads clash faintly

behind me as I go forward. No candle-light

please, keep that for Europe. Switch the whole thing

right on. When I go in I want it bright,

I want to catch whatever is there

in full sight.


Рут Падел. Дарвин. Жизнь в стихах. Гл. 1. Мальчик. Как распознать название цветка (начало)

1. Церковная школа

"Цветок принес он в школу. Сказал, что мама
бутон рассматривать его учила,
чтоб распознать название растения.
    Я спрашивал его, как это делать,
но эти знания не передавались."  

Дорожка к унитарной церкви на холме
  как лабиринт между домами. Полоски черные
на белых стенах что говорят? Боится он собак на Бейкер-стрит.
  А когда видит пацанов, то не играет с ними,
 а лишь кусает щеку изнутри. И драться он не любит.

The Chapel School

'He brought a flower to school. He said his mother
  taught him to look inside the blossom
and discover the name of the plant.
  I inquired how it could be done
but the lesson was not transmissible.'

A walk through the zebra maze, to the Unitarian
   chapel on Claremont Hill. What do they say,
the black stripes on white house-walls? He's afraid
  of the dogs on Baker Street. When boys play
he chews the inside of his mouth. He can never fight.



2. Год, когда умерла мама


"Я помню мамин стол для шитья, очень странный.
   Ее черный из плюша халат. И потом -
ее смертное ложе. И рыдания отца." Без объятий.
   "Мои старшие сестры, в своем горе большом,
вспоминали ее молчаливо." Ее имени не произносили,
  И лицо ее было забыто.  


Примечания:
Мать Дарвина Сюзанна умерла в июле 1817 года, когда Дарвину было восемь лет.


The year my mother died

'I remember her sewing-table, curiously constructed.
   Her black velvet gown. Nothing else
 except her death-bed. And my father, crying.' No embrace.
  'My older sisters, in their great grief,
did not speak her name.' Her memory was silence.
  No momento of her face.



3. Воруя собачью любовь

Похоже, он не знал и половины того, как сильно отец любил его
            Каролайн Веджвуд (в девичестве Дарвин)


Частички мира сдувало к нему и относило
 ветром. Он фантазирует. Он врет.
"Я страстно обожал собак. Казалось, они это знали.
И мастерски я крал любовь собачью у их хозяев. "
Воруя яблоки из сада, он отдавал их пацанам в деревне
  и говорил, чтобы смотрели, как быстро он бежит.  
Он залезал на бук, что рос возле ограды огорода
 и воображал себя внутри алеющих внизу 
кустов малины. В чащобах леса отблески заката.
Как изумруд угли в печи в сторожке.
Расставив ноги, он втыкает палку в отверстие 
  на дне цветочного горшка, и тянет его вверх. И сливы с персиками
падают в горшок. Достаточно, чтобы разбить свой сад.
    Отцовский. Ценные сорта. Слова висят на ветках
вместо пропавших фруктов.Он прячет свой улов
  в кустах, и мчится сообщить:
с украденными фруктами он отыскал тайник!



Stealing the affection of dogs

He does not seem to have known half how much our father loved him
            Caroline Wedgwood, nee Darwin

      - - - - - - - -

Bits of the world blow towards him and come apart
     on the wind. He invents. He lies.
'I had a passion for dogs. They seemed to know.
     I was adept in robbing their masters of their love.'
he steals apples from the orchard, gives them to boys
     in a cottage and tells them to watch how fast he runs.
He climbs a beech by the wall of the locked kitchen garden
     and dreams himself into the inner gloss
of raspberry canes. A forest, glowing in its net.
     Emerald coal in a watchman's brazier.
He straddles the coping, fits a stick in the hole at the foot
     of a flower-pot, and pulls. Peaches and plums
fall in. Enough to have begun an orchard of his own.
     My father's. Valuable. The words hang in the trees
when the soft blobs are gone. He hides his loot
     in shrubbery and runs to tell:
he has found a hoard of stolen fruit!




4. Собиратель сокровищ

Страсть к коллекционированию, которая делает человека собирателем сокровищ, ценителем искусства, методичным натуралистом, была очень сильна во мне. она была, очевидно, врожденной. Ни мои сестры ни брат не обладали этой страстью.

            Дарвин. Автобиография
 - - - - - - - - -

Минуй Уэльский мост и поднимись на холм
По Франквелл Стрит — и ты узришь над речкой Северн
Кирпичные колонны, с их песчанистым налётом,
а позади них - отца больницу и покой приёмный.

Конюшня рядом и свинарник, сеновал, кладовка;
Внизу - барак на берегу реки,
где глыбы льда, добытые зимою, друг на друге
лежат. Неподалёку - маслодельня: лёд там нужен,

чтоб остужать сметану с молоком.
И пруд, где он ловил тритонов.
Хотел установить контроль
над всем невыносимым - список свой создал.

"Монеты, камни, насекомые, ракушки"
Собраться, чувства причесать свои,
Призвать к порядку их, объединить;
создать защиту от лишений, как Орфей...



THE MISER

The passion of collecting, which leads a man to be a miser, a virtuoso, or a systematic naturalist, was very strong in me. It was clearly innate. None of my sisters and brother had this taste.
            Darwin, Autobiography


Cross the Welsh Bridge out of town, go up the hill
  on Frankwell Street and you'll see, above the Severn,
  brick pillars with the sandy bloom of an aging dog.
Around the back, Father's surgery and waiting-room.


Outside, the Stable Yard: hay chutes, a piggery and toolshed.
   Lower down, a bothy on the river bank
   where plates of jagged ice, harvested in winter from the river,
lean one against the other. A dairy, where these blocks are dragged

 
to cool the milk and cream. The Quarry Pool
   where he fishers for newts and tadpoles.
   Collecting: to assert control
over what's unbearable. To gather and to list.


'Stones, coins, franks, insects, minerals and shells'.
   Collect yourself: to smoother what you feel,
   recall to order, summon in one place;
making, like Orpheus, a system against loss.


Джой Харджо. Возможно, мир заканчивается здесь


Мир начинается за кухонным столом. Не важно что вокруг, должны мы есть, 

   чтоб жить.


Дары земли добыты и сготовлены, поставлены на стол. Так было

   с самого начала мироздания, и будет так и впредь.


Собак и кур мы прогоняем от стола. Младенцы плачут 

    по углам. Коленки протирают под столом.


Здесь именно даются детям наставления, что значит человеком

  быть. За тем столом растим мужчин. И женщин.


За тем столом ведем мы сплетни, врагов припоминаем и любимых.
Мечтания наши попивают вместе с нами кофе и обнимают 

      наших деток. Они смеются с нами вместе над нашими 

    провалами и тем, как мы в себя приходим после, и все за тем
    столом.


Тот стол был домом в дождь, и был зонтом в палящую жару.  


За тем столом начало было войн и их конец. Он был тем местом,
      где от ужасов укрыться. И где отпраздновать ужасные победы.


Рожали мы на том столе, и обмывали здесь тела родителей

    умерших.


За тем столом мы пели радостно, и грустно. Молились о страданиях

    и о раскаянии. Читали здесь слова благодарения.


Возможно, мир закончится за кухонным столом, пока мы здесь
    смеемся или плачем, смакуя наш последний сладкий кус.



Joy Harjo. Perhaps the World Ends Here


The world begins at the kitchen table. No matter what, we must eat

    to live.


The gifts of earth are brought and prepared, set on the table. So it

  has been since creation, and it will go on.


We chase chickens or dogs away from it. Babies teethe at the 

  corners. They scrap their knees under it. 


It is here that children are given instructions on what it means to be human. We make men at it, we make women.


At this table we gossip, recall enemies and the ghosts of lovers.

Our dreams drink coffee with us as they put their arms around 

      our children. They laugh with us at our poor falling-down
      selves and as we put ourselves back together once again at the
      table.


This table has been a house in the rain, an umbrella in the sun.


Wars have begun and ended at this table. It is a place to hide in

    the shadow of terror. A place to celebrate the terrible victory.


We have given birth on this table, and have prepared our parents
    for burial here.


At this table we sing with joy, with sorrow. We pray of suffering 

    and remorse. We give thanks.


Perhaps the world will end at the kitchen table, while we are 

    laughing and crying, eating of the last sweet bite.


Саймон Армитидж. Сезон крыжовника

Что напомнило мне. Он появился

в полдень, спросил воды. Из города пешком он вышел

после того, как потерял работу, жене записку написав, и брату,

и заперев свою собаку в угольном сарае.

Мы приготовили ему постель.


до понедельника он спал.
Прошла неделя, и он пальто свое повесил.
Прошел и месяц, не ударил он о палец пальцем, спасибо не сказал,
ни дал ни пенни за постой, и ни намека, когда он нас покинет.
Однажды вечером он рассказал рецепт


нежнейшего, без косточек крыжовника, сорбета.

Но к тому времени я от него устал: выигрывает мелочь в карты
у мальчонки, подлизывается к моей жене и в свой последний вечер

приценивается к моей дочке. Он мой табак курил из моей трубки
в то время, как мы готовили ему последний ужин.


Где место, где ладонь становится запястьем?
Где место, где становится плечами шея? Та грань,
и после - этот груз, что подворачивается и перекидывает нас
чрез лезвие той бритвы
между ничем и чем-то, между
одним сначала и потом другим.


Я мог бы рассказать ему про это,
но утруждать себя не стал. Мы ванну приготовили ему,
и под водой его держали , потом его обтерли и одели,
и погрузили в кузовок пикапа.
Потом мы ехали без фар


к границе графства,

потом мы дверку заднюю открыли, и когда мой мальчик
проверил все его карманы, мы через луг его тащили
словно спальник, потом на счет четыре
мы перекинули его через границу.


И это не из широко известных фактов, я лишь
в сезон крыжовника его припоминаю, и за столом
все знают, когда я поднимаю бровь, или делю сорбет

на равные пять порций, я это делаю забавы ради.

И я не просто так рассказываю это.



 Gooseberry Season


Which reminds me. He appeared

at noon, asking for water. He’d walked from town

after losing his job, leaving me note for his wife and his brother

and locking his dog in the coal bunker.

We made him a bed.


and he slept till Monday.

A week went by and hung up his coat.

Then a month, and not a stroke of work, a word of thanks,

a farthing of rent or a sign of him leaving.

One evening he mentioned a recipe


for smooth, seedless gooseberry sorbet

but by then I was tired of him: taking pocket money

from my boy at cards, sucking up to my wife and on his last night

sizing up my daughter. He was smoking my pipe

as we stirred his supper.


Where does the hand become the wrist?

Where does the neck become the shoulder? The watershed

and then the weight, whatever turns up and tips us over that

 razor’s edge

between something and nothing, between

one and the other.


I could have told him this

but didn't bother. We ran him a bath

and held him under, dried him off and dressed him

and loaded him into the back of the pick-up.

Then we drove without headlights


to the county boundary,

dropped the tailgate, and after my boy

had been through his pockets we dragged him like a mattress

across the meadow and on the count of four

threw him over the border.


This is not general knowledge, except

in gooseberry season, which reminds me, and at the table

I have been known to raise an eyebrow, or scoop the sorbet

into five equal portions, for the hell of it.

I mention this for a good reason.


Элейн Фейнстайн. Визит

Я все еще помню любовь, как другую страну,

        с ландшафтом почти позабытым,

из просоленной кожи и спекшихся губ. Помню я,

        были там  и желание быть скрытым

от жестокости  солнца, и внезапная 

        блеклость амбиций, и ревность,

 что крадется, как ведьмина кошка. 


А вчера я во сне кораблем управляла 

    как старый моряк, пораженный цингой, 

что дурманит рассудок. Лунный свет над водой,

    лед в зеленых волнах.

Галлюцинации. Опасна ностальгия.

    И ранним утром ты мне прошептал

как если бы рядом ты лежал со мной:


Ты все еще сердита на меня? И мое имя 

      ты произнес так нежно, что я заплакала.

Я никогда тебя ни в чем не упрекала

      и даже, когда и следовало бы.

Ты для меня всегда был мальчик из садов Равеля,

      тот, кто всегда хорошим быть стремился,

и все лесные звери это знали, и также я. 



A visit

 

I still remember love like another country

          with an almost forgotten landscape

of salty skin and  a dry mouth.  I think

          there was always a temptation to escape

from the violence of that sun, the  sudden

          insignificance of ambition,

the prowl of jealousy like a witch's cat .

 

  Last night  I was sailing in my sleep

          like an old seafarer , with scurvy

  colouring my thoughts , there was moonlight

          and ice on green waters.

Hallucinations. Dangerous nostalgia.

          And early this morning you whispered

as  if you were  lying softly at my side:

 

Are you still angry with me ? And  spoke my

            name with so much tenderness,  I cried.

I never reproached you much

          that I remember, not even when I should;

to me,  you were the boy in Ravel's garden

            who always  longed to be good,

as  the  forest creatures knew, and so do I.


Саймон Армитидж. Его потерянной любви


Сейчас для этих двух уж нет

От одного другому бед.


Он может просмотреть теперь весь список дел
которых он не сделал, не успел


начать, боялся, не хотел…

Как например … как например,


как не отрезал он на память её прядь, и не держал расческу,
чтоб причесать ее или поправить ей прическу.


И не краснеть не мог, когда в компании о ней шли разговоры.
Как никогда они не спали, как погребенные столовые приборы -


две ложки или вилки, уложенные идеально рядом,

Иль непогоду не умел считать наградой -  


гулять в грозу под проливным дождем,

или машиной управлять вдвоем.


Как пальцем он не шевельнул ни разу,
чтобы не дать сорваться фразам

 

или словам обиды с нежных губ.

И не вкусил запретный фрукт.


Он не сорвал себе как грушу ее сердце,

и не прижал ее ладонь, где его сердце,


как маленькая темная испуганная птица
в ее объятьях. Туда, где боль гнездится.


Как не сумел сказать ей нужных слов,
иль просто написать их на листок.


И никогда с ней не был допоздна, чтоб засветло домой вернуться.

И пуговицу нежно не расстегивал на блузке,


потом еще одну,
и до сих пор неведомы ему


ее любимый цвет,
и вкус, и аромат.


И никогда не набирал ей ванну, и полотенце не держал,
и не намыливал ее, и волосы шампунем не взбивал


в рожок-мороженое, или в пенный замок,
и не дурачился, и не был странным,


когда бы мог, и не изображал сушилку-щетку,

когда ее сломался фен , иль под дождем промокший  


не брел в ночи, зажавши проткнутое сердце, там где боль,

где очень больно, и никогда не притянул ее ладонь


к себе на сердце,  

что бабочкой в груди трепещет. .  


И никогда слезинки не пролил,
и никогда при ней не говорил


про свой сердечный приступ,
и под ее рубашкой шелковистой


своей рукой не гладил нежно ее грудь,
ту, левую, что как слеза из плоти


ее рыдающего сердца,
там где боль.


И никогда не проводил ей пальцем по соскам,
не пил дурманящий нектар ее пупка.


Звезде Полярной ее имени не дал,
и как ее лица не прикрывал


от пламени сигнальных ламп,

и как не оставался на ночь там.


Не приглашал ее назад в свой дом,

Не говорил “Не спрашивай о том,


люблю тебя за что?
Люблю и все”


Как он не понял тот огнеупорный план,
и как не прочитал ее руки, как если бы ее рука


была как шар сплошной

серебряной фольги.


И как не обнаружил спрятанного в той руке спасательного круга,

И как не распознал себя, плывущего в том круге.


Но говорил какие-то слова, совсем неважные,

те нежности и пустяки, что мог сказать бы каждый.


И не сказал вещей, которые нельзя держать в себе,
О том, как сердце плачет, как оно болит и где.



To His Lost Lover


Now they are no longer

any trouble to each other


he can turn things over, get down to that list

of things that never happened, all of the lost


unfinishable business.

For instance… for instance,


how he never clipped and kept her hair, or drew a hairbrush

through that style of hers, and never knew how not to blush


at the fall of her name in close company.

How they never slept like buried cutlery –


two spoons or forks cupped perfectly together,

or made the most of some heavy weather –


walked out into hard rain under sheet lightning,

or did the gears while the other was driving.


How he never raised his fingertips

to stop the segments of her lips


from breaking the news,

or tasted the fruit


or picked for himself the pear of her heart,

or lifted her hand to where his own heart


was a small, dark, terrified bird

in her grip. Where it hurt.


Or said the right thing,

or put it in writing.


And never fled the black mile back to his house

before midnight, or coaxed another button of her blouse,


then another,

or knew her


favourite colour,

her taste, her flavour,


and never ran a bath or held a towel for her,

or soft-soaped her, or whipped her hair


into an ice-cream cornet or a beehive

of lather, or acted out of turn, or misbehaved


when he might have, or worked a comb

where no comb had been, or walked back home


through a black mile hugging a punctured heart,

where it hurt, where it hurt, or helped her hand


to his butterfly heart

in its two blue halves.


And never almost cried,

and never once described


an attack of the heart,

or under a silk shirt


nursed in his hand her breast,

her left, like a tear of flesh


wept by the heart,

where it hurts,


or brushed with his thumb the nut of her nipple,

or drank intoxicating liquors from her navel.


Or christened the Pole Star in her name,

or shielded the mask of her face like a flame,


a pilot light,

or stayed the night,


or steered her back to that house of his,

or said “Don’t ask me how it is


I like you.

I just might do.”


How he never figured out a fireproof plan,

or unravelled her hand, as if her hand


were a solid ball

of silver foil


and discovered a lifeline hiding inside it,

and measured the trace of his own alongside it.


But said some things and never meant them –

sweet nothings anybody could have mentioned.


And left unsaid some things he should have spoken,

about the heart, where it hurt exactly, and how often.


Саймон Армитидж. Последний Снеговик

Он дрейфовал на юг

    по Арктическому морскому пути

        на отколовшейся льдине, мишки гамми
плачущие зелеными лаймовыми слезами

    вокруг обоих глаз,

        морковь вместо носа
(по словам некоторых, пастернак),

    под носом - глиняная трубка,
        свисающая изо рта,
который был как у жертвы инсульта.

    Красный из шерсти шарф тащился
          в месиве талой воды

позади нижнего кома, и он

      накренился вправо, перегнулся,
            осел на свой зад.

Из барной палубы
      проходящего круизного лайнера
            мальчишники и девичники шиковали

Яйцами Скотч и Пинк леди,

    когда он огибал корму судна.

          Он плыл дальше меж берегами

из объективов камер

    и любопытных зевак,
        мимо островов, расцветавших

подсолнухами и болотным миртом,

      на багряно- кровавый запад,

              странный и отвратительный.


Last Snowman by Simon Armitage

He drifted south

   down an Arctic seaway

      on a plinth of ice, jelly tots

weeping lime green tears

   around both eyes,

      a carrot for a nose

(some reported parsnip),

   below which a clay pipe

      drooped from a mouth

that was pure stroke-victim.

   A red woollen scarf trailed

      in the meltwater drool

at his base, and he slumped

   to starboard, kinked,

      gone at the pelvis.  

From the buffet deck

   of a passing cruise liner

      stag and hen parties shied

Scotch eggs and Pink Ladies

   as he rounded the stern.

      He sailed on between banks

of camera lenses

   and rubberneckers,

      past islands vigorous

with sunflower and bog myrtle

   into a bloodshot west,

      singular and abominable.




Саймон Армитидж. Вы можете приступать к выполнению заданий…

В каком из этих фильмов Дирк Богард

не играл? Сколько новелл у Боккаччо


в Декамероне? из одной тонны бокситов

сколько произведут алюминия?


Общие предметы, легкотня, как нечего делать,

для любого с толикой здравого смысла, поверьте,


или с калькулятором

с функцией памяти.


Пробежав по всем вопросам, но не парясь о том,
чтобы проверить или перепроверить, я мечтал о другом:


о молочно-белых грудях и наготе, а для большей точности-
о девственности. 


Этот термин - каждого бросало в жар,
но девчонкам не дан такой дар:


Долгие и прохладные, как  джины -тоники, 

недосягаемы, их попки и хвостики 


выставлены только для старших парней в косухах с шипами,

и с мотоциклами и свободными шлемами.


Единственной каплей утешения
была худая дылда, на заднем сидении


новехонькой  Хонды своего парня,
которая, на светофоре янтарном


поставила на землю ноги,  встала, чтобы  размять холку,

поднять визор и откинуть со лба челку


и подтянуть свои тесные джинсы.

Когда он рванул с места и помчал с визгом,


она стояла там как вилочка-кость,

длинная и сухая, ноги расставив врозь,


и по слухам, он не заметил эту потерю
до того, как сам не попал в скорую,


потеряв равновесие на крутом вираже.
“Вкус мёда”. Я вспомнил уже.



You May Turn Over and Begin…


‘Which of these films was Dirk Bogarde

not in? One hundredweight of bauxite


makes how much aluminium?

how many tails in “The Decameron” ?’


General Studies, the upper six, a doddle, a cinch

for anyone with an ounce of common sense 


or a calculator 

with a memory feature. 


Having galloped through but not caring enough

to check or double-check, I was dreaming of


milk-white breasts and nakedness, or more specifically 

virginity.


That term - everybody felt the heat

but girls were having none of it:


long and cool like cocktails,

out of reach, their buns and pigtails


only let out for older guys with studded jackets

and motor-bikes and spare helmets.


One jot of consolation

was the tall spindly girl riding pillion


on her man’s new Honda

who, with the lights at amber,


put down both feet and stood to stretch her limbs,

to lift the visor and push back her fringe


and to smooth her tight jeans.

As he pulled off down the street


she stood there like a wishbone,

high and dry, her legs wide open,


and rumour has it he didn’t notice

til he came round in the ambulance


having underbalanced on a tight left-hander.

‘A Taste of Honey’ . Now I remember.


Саймон Армитидж. И это все о нем ...

Пять фунтов и мелочи пятьдесят ровно,

читательский билет, не продленный.


Открытка, марка на месте,

но еще не написано текста.


Карманный дневник, карандашом зачиркана неделя

с двадцать четвертое марта по первое апреля.


От врезного замка ключи из стали,

аналоговые часы, с автоподзаводом, стали.


Требование об оплате

в его руке зажато,


С пояснениями свернутая записка,

как будто посаженная гвоздика,


но обезглавленная в его кулаке.

Список того, что купить и где.  


В бумажнике - фото на память вечную,

и сувенир - медальон сердечком.


Ни золота, ни серебра на нем,

но на пальце его одном


из непокрытой загаром кожи кольцо.

И все.



About His Person


Five pounds fifty in change, exactly,

a library card on its date of expiry.


A postcard stamped,

unwritten, but franked,


a pocket size diary slashed with a pencil

from March twenty-fourth to the first of April.


A brace of keys for a mortise lock,

an analogue watch, self winding, stopped.


A final demand

in his own hand,


a rolled up note of explanation

planted there like a spray carnation


but beheaded, in his fist.

A shopping list.


A givaway photgraph stashed in his wallet,

a kepsake banked in the heart of a locket.


no gold or silver,

but crowning one finger


a ring of white unweathered skin.

That was everything.



Саймон Армитидж. КРИК

Мы вышли

На школьный двор вместе, я и тот мальчик,

чье имя и лицо


Я не помню. Мы определяли диапазон

человеческого голоса:

он должен был кричать изо всех сил,


Я должен был поднимать руку,

стоя как можно дальше, и сигналить,

когда звук дойдет до меня.


Он крикнул с другого конца парка - я поднял руку.

За воротами парка,

он прокричал от конца дороги,


от подножья холма,

из-за рекламного щита Fretwell Farm - 

я поднял руку.


Он уехал из города, потом дальше, чтоб в двадцать быть мертвым,

с дыркой во рту 

от пистолетного выстрела, в западной Австралии.


Мальчик с именем и лицом, которых не помню я,

ты можешь уже не кричать, я и так тебя все еще слышу.



THE SHOUT


We went out

into the school yard together, me and the boy

whose name and face


I don’t remember. We were testing the range

of the human voice:

he had to shout for all he was worth,


I had to raise an arm

from across the divide to signal back

that the sound had carried.


He called from over the park—I lifted an arm.

Out of bounds,

he yelled from the end of the road,


from the foot of the hill,

from beyond the look-out post of Fretwell’s Farm—

I lifted an arm.


He left town, went on to be twenty years dead

with a gunshot hole

in the roof of his mouth, in Western Australia.


Boy with the name and face I don’t remember,

you can stop shouting now, I can still hear you.


Марк Р. Слотер. Вот смерть опять

Вот смерть  опять - нет для нее преград-

подглядывает, ждет - брр, этот взгляд! 

Всегда, когда я оборачиваюсь резко, 

Иль подхожу к окну задернуть занавеску,

Я замечаю ее грязный капюшон -

Как маленький намек - она проникла в дом.

Я вижу отблеск света на косе и  рукоятку.

Быть может, стоит предложить ей взятку…

Ох! Все бессмысленно, ее мне не прогнать.

Сей призрак непоколебим; и вам ли не понять -

она уйдет не раньше, чем мой срок

придет, и прозвенит мне роковой звонок?

Тот звон, что возвестит мою судьбу, 

Провозгласив: “Твой наступил черед, так быть тому…”



It's Death again

Mark R Slaughter


It's Death again - He's always there -

Watching, waiting - e'er the stare! 

Every time I look behind

Or reach to pull the window blind, 

I catch a glimpse of grubby hood -

A little clue to where he stood; 

The glint of light that caught the scythe.

Perhaps if I could pay a tithe…

But O! no use, he'll never go.

The adamant phantom; don't you know 

He will but wait until it's time 

For me to hear His fateful chime? -

The toll that claims my destiny, 

To Hail: 'You're next, it has to be…'


Саймон Армитидж. Видение

Будущее однажды было прекрасным местом.

Помню крупно-масштабный, картонно -пробковый город,

выставленный на обозрение в здании муниципалитета.

Эскизы замкнуты в кольца, художников впечатления,


штриховкой намечены окна и линиями трубопроводы,

дома городских окраин как-будто в игре настольной,

макеты аттракционов и транспортных средств модели.

Те города - мечтания, подвешенные в пространстве.


И люди, на нас похожи: кто-то сдает стеклотару

рядом с велодорожкой, кто-то по войлочной травке

выгуливает собачек, за рулем моделька- водитель

в маленьком электромобиле едет домой с работы,


другие - после вечернего шоу или просмотра фильма

прогуливаются по бульвару. Те города были планами,

аккуратно подписанными левыми руками  

архитекторов  - было в них все правдиво и ясно.


Я откопал это будущее на холодном ветру,

на свалке, и пометил его сегодняшней датой,

там над хламом кружились другие такие-же фьючерсы,

Невоплощенные в жизнь, и полностью вымершие.



A Vision


The future was a beautiful place, once.

Remember the full-blown balsa-wood town

on public display in the Civic Hall.

The ring-bound sketches, artists’ impressions,


blueprints of smoked glass and tubular steel,

board-game suburbs, modes of transportation

like fairground rides or executive toys.

Cities like dreams, cantilevered by light.


And people like us at the bottle-bank

next to the cycle-path, or dog-walking

over tender strips of fuzzy-felt grass,

or model drivers, motoring home in


electric cars, or after the late show -

strolling the boulevard. They were the plans,

all underwritten in the neat left-hand

of architects - a true, legible script.


I pulled that future out of the north wind

at the landfill site, stamped with today’s date,

riding the air with other such futures,

all unlived in and now fully extinct.


Элейн Фейнстайн. Бессмертие

Когда-б я верила, что существует старый добрый Рай,

то ты, любимый мой, и там бы продолжал дискуссии и споры.

Там было б небо ясно-голубое, с вкраплением легких облаков,

плывущих мимо каменных колонн и арок, точно

как в рафаэлевой Афинской школе, где на ступенях

растянулся Диоген, и где Платон, похожий на да Винчи.

Ты мог бы их вопросами своими пытать неутомимо -

как ты когда-то озадачивал профессоров из ЛШЭ.


Совсем не значит, что я надеюсь оказаться там

сама, скорей всего я не могу смириться с тем,

что правда в тех словах, ты произнес однажды:

Мы размышляем. И учимся, чтобы понять хоть что-то.

И после - мы мертвы…


Immortality


If I believed in an old-fashioned Paradise,

then you, my love, would still be talking in it.

These would be blue sky and a few clouds

seen through stone arches, as in

Raphael’s School of Athens, with Diogenes

sprawled on the steps, and Plato in the likeness of da Vinci.

You could pursue them with your eager questions -

as yo once challenge speakers at LSE.


It’s not that I hope to find you there

myself, more that I cannot bear

it should be true as once you said:

We think. And learn to understand a bit.

And then we’re dead…


Саймон Армитидж. Несопровождаемый

Однажды в темноте он медленно бредет назад

По берегу высокому реки, к висячему мосту,

Звук заставляет беспокоится его, что там, мелодия

какая или нет: шум приближается и замирает.


Звук раздается вновь, да, это точно песня, 

пульсирующая с берега другого, пел хор

мужской, певцы все седовласы или лысы,

в банкетном зальчике потертого отеля.

Поверх голов их дирижер своей рукою

рисует ноты и белой палочкой команды раздает.


О шахтах и заводах, о войне поются песни,

О девушках, молочных реках, золотых горах,

Из старых песенников и дешевых фильмов.


Потом его отца знакомый голос слышит он  

в том хоре, и голос своего отца отца, и голоса

отцов, кто были до того, к нему несутся

дугой чрез напряженный воздух и ущелье.

Он делает с обрыва шаг и переходит.


The Unaccompanied


Wandering slowly back after dark one night

above a river, toward a suspension bridge,

a sound concerns him that might be a tune

or might not: noise drifting in, trailing off.

 

Then concerns him again, now clearly a song

pulsing out from the opposite bank, being sung

by chorusing men, all pewter-haired or bald,

in the function suite of a shabby hotel.

Above their heads a conductor’s hand

draws and casts the notes with a white wand.


Songs about mills and mines and a great war,

about mermaid brides and solid gold hills,

songs from broken hymnbooks and cheesy films.

 

Then his father’s voice rising out of that choir,

and his father’s father’s voice, and voices

of fathers before, concerning him only,

arcing through charged air and spanning the gorge.

He steps over the cliff edge and walks across.

















Элейн Фейнстайн. Отец и Сын. Сон

Однажды вечером в многоярусном гараже, в районе

Jesus Green, в самой темной и безмолвной зоне,


Где лампочки перегорели, и выщербленный бетон,

И вокруг ни души. Шаги, и звуки эха, похожие на стон,


Приближались к моему сыну двенадцати лет,

Который воображал, что он держит в руках пистолет;


Он выстрелил несколько раз в сторону гулких шагов,

Которые были все ближе и ближе. И до него дошло


Только потом, что тот, кто шагал, был тобою.

Был ты смертельно ранен. И все ж, истекая кровью,  


Ты руки простер вперед, словно ты его обнимал,  

И с улыбкой, полной любви, ты бездыханный упал.


Father and Son

        A dream


One night in the multi-store car park

Near Jesus Green, it was silent and dark,


The lights were blown, the concrete

Shoddy, no one about. Echoing feet


Were walking towards my twelve-year-old son

Who was dreaming that he held a soldier’s gun;


This he fired many times at the sound

While the steps kept coming closer. Only then


Did he make out the walking man was you,

Now wounded to death. And still you threw


Your arms out, as if to put them round

Him, with a loving smile, before you fell to the ground.







Саймон Армитидж. Стихотворение

И если шел снег, и снегом проезд покрывало,

он брал лопату и раскидывал снег налево или направо.

И всегда укладывал дочку спать и поправлял ее одеяло.

И один раз отшлепал ее, когда она неправду сказала.


И каждую неделю он приносил домой половину зарплаты.

И то, что не тратилось за неделю, он откладывал.

И за вкусный обед он жену каждый раз нахваливал.

И однажды, для смеха, он ее по лицу кулаком ударил.


И для мамы он нанял сиделку ухаживать и обслуживать.

И каждое воскресение на такси возил маму в церковь на службу.

И рыдал он, когда маме становилась все хуже и хуже.

И дважды из ее кошелька по десятке выуживал.


Вот так говорили в поминальных речах за его упокой:

был он разный: иногда был такой, иногда был сякой.


Poem - Poem by Simon Armitage



And if it snowed and snow covered the drive

he took a spade and tossed it to one side.

And always tucked his daughter up at night

And slippered her the one time that she lied.


And every week he tipped up half his wage.

And what he didn't spend each week he saved.

And praised his wife for every meal she made.

And once, for laughing, punched her in the face.


And for his mum he hired a private nurse.

And every Sunday taxied her to church.

And he blubbed when she went from bad to worse.

And twice he lifted ten quid from her purse.


Here's how they rated him when they looked back:

sometimes he did this, sometimes he did that.


Элейн Фейнстайн. Перезапуск


Вы хотите перезагрузить компьютер сейчас?


Пожалуйста, если можно, то без стирания памяти,

без отключения программ, или потери файлов.


Начинать в мои годы - тоже, что заводить машину

дав прикурить ей,  иль  подтолкнув друзьями:


сначала робкий чих, потом ты слышишь мерное урчание -

мотор заводится. И это каждый раз - как чудо!


Restart


Would you like to restart your computer now?


Please, if you can, without erasing memory,

disabling software, or losing any files.


At my age, to began again is more like starting a car

with leads for jumpstart, or friends pushing:


the first cough falters, then you hear a rattle

as the engine fires. It is always a miracle.


Элейн Фейнстайн. Переезд

Когда-то переезды были налегке. Умели старики

упаковаться за ночь - и в дорогу,

и домовых пристроив в башмаки.

Но поколение спустя мы потеряли

дедову сноровку.


Лежу в кровати, вижу - полная луна, она застряла 

в сетях листвы на дереве знакомом. 

Я размышляла:

пока мы здесь, сей планетарный фрукт принадлежит

мне вместе с домом.


Как смею я оставить позади такую яркость?

Проснувшись утром, я смеялась над своей гордыней;

то, что мы свили на земле - лишь это  нашим будет. 

Что же касается луны - 

ее найдем  мы всюду.  



 Moving House


We used to travel light. Grandparents knew

how to pack up and go in a single night,

with house spirits in a shoe.

There generation on, we’ve lost

the knack.


Watching, from bed, a full moon caught

by nets of leaves in a familiar tree

I thought

while we live here, a planetary fruit

Belongs to me.


How can I bare to leave that glow behind? 

Waking today, I laugh at the conceit;

the niche we make on earth is all we share.

As for the moon, we’ll find

her everywhere.


Элейн Фейнстайн. Зима

Время двинулось вспять. Свет  витрин

     Разливается в сырости улиц. Блики

знаков дорожных, мерцание фар 

     наполняют собой серый день. Мне тоскливо. 

Я машину веду, а ты рядом, как было давно. 

    Я с тобой поделиться  хочу о вчерашнем кино, 

- - -  о разлуке во время войны, но в конце
               этой паре снова вместе быть суждено.



 Когда научишься ты говорить и находить дорогу 

      Одновременно?- поддразниваешь ты. 

Да, ты, конечно, прав. Я пропустила свой поворот
       и улыбнулась краткому воспоминанию, 

всегда осознавая, что ты лежишь, свернувшись
      зародышем, под чавкающей почвой,

не ожидая нового рожденья, нырнувши
     навсегда в бездонность черной ночи.


 Elaine Feinstein. Winter 

 

The clock's gone back. The shop lights spill

        over the wet street, these broken  streaks

of  traffic signals and white head-lights fill

        the  afternoon.  My thoughts are  bleak .

 I drive imagining  you still at my side,

        wanting  to share  the film I saw last night,

----of wartime separations, and the end

          when an old married couple re-unite ---   


You never  did  learn to talk and find the way

            at the same time,  your voice teases me.

Well, you're right,  I've missed my turning,

          and smile a moment at the memory,

always knowing you lie peaceful and curled

          like an embryo  under the squelchy ground,

without a birth to wait for,  whirled

            into  that darkness  where nothing is found


Элейн Фейнстайн. Здравый смысл

В практических делах я не была сильна.

Разбитую тарелку склеить или пробку

Поменять - я не могла сама, звала на помощь.

В других вопросах я была неробкой.  


Ты уверял меня - настали светские века,

Забыты мы, и Бог покинул человечьи души.

Что Просвещение нас спасет и Хаскала.

Тебе не веря, я старалась молча слушать.


В чесночном масле ела в Базеле улиток 

И по утрам бекон давала детям.  

Мой с Богом разговор стыдлив был и секретен.

Но годы шли, и мы возобновили ряд традиций. 



Common Sense


Common sense was never my strong point.

I always needed help to fix a fuse

or superglue a broken bowl together.

In other matters I was mutinous.


You assured me secular age would forget us.

That God was dying out of the souls of men.

That the Enlightenment, the Haskalah, would save us.

I did not argue, but I didn’t believe you.


In Basel I ate snails in garlic butter

and let my children have bacon for breakfast.

My conversation with God was secret and shamefaced.

But over the years, we revived a few traditions.





Элейн Фейнстайн. Емэйл из Веллингтона (неотправленный)

Путешествуя без тебя, я – лишь шарик,

Разноцветный, на веревочке длинной.

Самолеты мои крепко связаны с креслом твоим

телефонною линией, где ты ждешь

 в одиночестве стойко.


Фестиваль.. что о нем? Здесь пингвинов не видно,

ковыляющих по дороге на Острове Норд,

нет китов, заходящих в Веллингтонскую бухту.

Самый близкий земельный массив – Антарктида

Шлет она на Зеландию ветров холодных поток.


Кэтрин Мэнсфилд жила здесь ребенком.

И себе я купила чулки на подвязках, очень яркого цвета,

в честь того, что она была Гудрун.

Для тебя я купила суконный домашний халат.

Ты всегда был мне домом. Я по дому тоскую.


Elaine Feinstein

Email from Wellington (unsent)


When I travel without you, I am no more

than a gaudy kite on a long umbilical.

My flights are tethered by this telephone line

to your Parker Knoll, where you wait

lonely and stoical.


About the Festival: there were no penguins

crossing the road on the North Island,

no whales in Wellington harbour .

The nearest land mass is Antarctica, and

the wind blows straight from there to New Zealand.


Katherine Mansfield lived here as a child.

and I've bought gartered stockings in bright colours

to honour her in the character of Gudrun.

For you, I've bought a woollen dressing gown.

You were always home to me. I long for home.


Ruth Padel. Обучение изготовлению уда в Назарете

В первый день он срубил для спинки орех,
согнул платан для боков, сделал живот 
из красного дерева. Пойдем на заре в виноградники,
 посмотреть, не завязались ли плоды.

Небо было синим над долиной Израэля
и голубь позолотою сиял
над крышей церкви Благословения.

День второй, он вырезал верблюжью кость,
чтоб сделать гриф.
Как приятно сидеть в тени виноградной лозы.

День третий, он смастерил головку из сандала,
а пикгард - из ствола черешни.
Розетку он украсил позолотой
 орнаментом,
 по красоте похожим на лепестки оливы, что растет у моря.
 Да, то был он, по ком моя душа страдала.

Он выложил розетку лебедями,
 две шеи, что сплелись так нежно;
колки приладил он из абрикоса,
потрешь их – источают аромат. 
Четвертый день – день нарезания
высоких струн, на них пошли кишки верблюда. Его левая рука 
возлежит под моей головою.

Для низких звуков он свил медные струны,
бледные как гудрон на морозе.
Тепло моей груди его согреет ночью.

На пятый день он покрывал все лаком. 

Наш караван зеленый, а балки нашего жилища
из кедра и сосны. Он прикрепил на грифе оберег,
чтоб отгонять злых духов.
Мой возлюбленный - сгусток жаркого костра
в виноградниках Энгеди 
я наблюдала, как он затачивал орлиное перо под медиатор,
чтобы воспеть ангела импровизации,
что обитает в расселине меж гребнями Назарета, 
в приюте любви. Где зреет она, покуда ты ждешь.
Оставь меня печатью на сердце твоем.

На шестой день пришло войско
За его генетическим кодом.
Что случилось потом – мы не знаем.

Я стояла в очередь на КПП в Галилею.
Я искала его, не нашла.
Он давал урок под открытым небом -
Я звала его, но ответа не получила - 
то же место, где стоял Иисус, изгнанный из Капернаума,
чтобы учить на горе в синагоге, но с горы той
он тоже был сброшен. Еще до заката солнца
я должна на горе быть с миррой. 
День седьмой – мы извлекли все занозы
из его израненных рук. Покинь со мной Ливан,
жена моя, взгляни на мир с вершины Хермона.
  
На день восьмой больше не было дней.
Я выучилась на плотника и убрала подальше попону.
Мы все начали с начала,
купив детский уд по e-bay.
Он виртуозно играл на уде
и был для меня любовью.

Оригинал:

 Ruth Padel
LEARNING TO MAKE AN ‘OUD IN NAZARETH 

published in The New Yorker, October 2008

The first day he cut rosewood for the back,
bent sycamore into ribs and made a belly 
    of mahogany. Let us go early to the vineyards
    and see if the vines have budded.

The sky was blue over the Jezreel valley 
    and the gilt dove shone 
above the Church of the Annunciation. 
The second day, he carved a camelbone base 
    for the fingerboard. 
I sat down under his shadow with delight. 
The third day, he made a nut of sandalwood, 
and a pickguard of black cherry.
    He damascened a rose of horn 
    with arabesques  
as lustrous as under-leaves of olive beside the sea.  
    I have found him whom my soul loves. 

He inlaid the soundhole with ivory swans,
each pair a Valentine of entangled necks,
    and fitted tuning pegs of apricot
to give a good smell when rubbed.
The fourth was a day for cutting 
the high strings, from camel-gut. His left hand 
    shall be under my head. 
  
    For the lower course, he twisted copper strings 
pale as tarmac under frost.  
    He shall lie all night between my breasts.
The fifth day he laid down varnish.
Our couch is green and the beams of our house
    are cedar and pine. Behind the neck 
he put a sign to keep off the Evil Eye. 
My beloved is a cluster of camphire 
in the vineyards of Engedi 
    and I watched him whittle an eagle-feather, a plectrum 
    to celebrate the angel of improvisation 
    who dwells in clefts on the Nazareth ridge 
where love waits. And grows, if you give it time.
Set me as a seal upon your heart. 
On the sixth day the soldiers came 
    for his genetic code. 
We have no record of what happened. 
I was queueing at the checkpoint to Galilee.
I sought him and found him not. 
    He’d have been in his open-air workshop -
        I called but he gave me no answer - 
the selfsame spot
    where Jesus stood when He came from Capernaum 
to teach in synagogue, and townsfolk tried 
to throw Him from the rocks. Until the day break 
    and shadows flee away 
I will get me to the mountain of myrrh.
The seventh day we set his wounded hands 
around the splinters. Come with me from Lebanon
    my spouse, look from the top 
    of Shenir and Hermon, from the lions' dens. 
On the eighth there were no more days. 
I took a class in carpentry and put away the bridal rug.
We started over 
with a child’s ‘oud bought on eBay.
    He was a virtuoso of the ‘oud
and his banner over me was love.


У. Уитмен. Грядущего поэты!

Грядущего поэты! Ораторы, певцы и музыканты!
Не нынешним оправдывать меня и обсуждать мое предназначенье.
Тебе, породе новой, мускулистой, коренной, гораздо величавее
всех прежних,
Взрастать и находить мне оправданье.

Что до меня, для будущего я напишу одно-два указания.
Я появлюсь лишь дать предупрежденье и снова в темноту умчусь обратно.

Фланирую я без конца меж вами, бросая взгляд мельком
на ваши лица и отворачиваясь вновь.
Вам оставляя право принять его или отвергнуть,
И ожидая главных дел от вас.


Оригинал:
Poets to Come. Walt Whitman

Poets to come! orators, singers, musicians to come!
Not to-day is to justify me and answer what I am for,
But you, a new brood, native, athletic, continental, greater than
before known,
Arouse! for you must justify me.

I myself but write one or two indicative words for the future,
I but advance a moment only to wheel and hurry back in the darkness.

I am a man who, sauntering along without fully stopping, turns a
casual look upon you and then averts his face,
Leaving it to you to prove and define it,
Expecting the main things from you.


Элейн Файнстайн. Руки

Мы знали друг о друге все и сразу, как  брат с сестрой
когда мы за руки держались, одно твое прикосновенье
меня счастливой делало безмерно.

        Держи мою ладонь, сказал ты мне в больнице.
 
Твои ладони были сильные, большие, и нежные при этом
как у отцов из средиземноморья,
когда они детей своих ласкают.

      Держи мою ладонь, ты мне сказал. Я чувствую,
      я не умру, пока ты рядом.
 
Ты за руку меня держал, когда мы первый раз летели в самолете,
и в зале оперном, и сидя на диване, когда хотел ты
со мною вместе фильм смотреть .
 
     Держи мою ладонь, ты мне сказал. А я усну
     и даже не пойму, что мы не вместе.
 

HANDS. Elaine Feinstein  

We first recognised each other as if we were siblings,
and  when we held hands your touch
made me stupidly happy.

           Hold my hand,  you said in the hospital .

You had big hands, strong hands, gentle
as those of a Mediterranean father
caressing the head of a child.

           Hold my hand , you said.  I feel
           I won't die while you are here.

You took my hand on our first aeroplane
and in opera houses, or watching
a video you wanted me to share.

             Hold my hand, you said. I'll fall asleep
             and won't even know you're not there


Уистен Хью Оден. Подайте мне такого доктора...

Мне доктора-пампушку надо,
Коротконожку с пышным
      задом,
Пухляшку с нежными руками,
Кто не замучает словами
О вредности моих пороков,
Не будет корчить мин суровых,
Но скажет радостно: “Ура,
Вам, милый, на погост пора.” 


Give Me A Doctor

W.H.Auden 

Give me a doctor partridge-plump,
Short in the leg and broad 
    in the rump,
An endomorph with gentle hands
Who’ll never make absurd demands
That I abandon al my vices
Nor pull a long face in a crisis,
But with a twinkle in his eye
Will tell me that I have to die.


Дон Патерсон. Дождь

люблю кино, где вначале дождь;
дождь на стекле выбивает дрожь
иль делает платье темным насквозь  
иль омывает лицо вместо слез;

протяжные звуки - грома раскаты
до первого слова, до первого такта
до действий и до упреков в измене
и до того, как покажут сцену

где женщина тихо сидит одна
и рядом молчит  телефон у окна
иль мокрое платье лежит в траве
иль кто-то бежит через мост во мгле

всему, что последует дальше, исток,
той  роковой воды поток
каким бы затянутым не был фильм
он точно уже не будет плохим

и когда в его речи акцент мелькнет
иль в кадр оператор случайно нырнет
или в ее словесных потоках
узнаем мы пьесы известной строки

я весь в предчувствии сцены ночи
где холод и грязь в канаве сточной
аптека с горящим неоном огней
и я читаю слова на ней:

забудь чернила, молоко и кровь -
все смыто проливным дождем, чтоб вновь
мы стали чистыми, оттуда выходя,
мы все сыны и дочери дождя

И ничего, ничто не значит для меня.



Rain   by Don Paterson

I love all films that start with rain:
rain, braiding a windowpane
or darkening a hung-out dress
or streaming down her upturned face;

one long thundering downpour
right through the empty script and score
before the act, before the blame,
before the lens pulls through the frame

to where the woman sits alone
beside a silent telephone
or the dress lies ruined on the grass
or the girl walks off the overpass,

and all things flow out from that source
along their fatal watercourse.
However bad or overlong
such a film can do no wrong,

so when his native twang shows through
or when the boom dips into view
or when her speech starts to betray
its adaptation from the play,

I think to when we opened cold
on a rain-dark gutter, running gold
with the neon of a drugstore sign,
and I’d read into its blazing line:

forget the ink, the milk, the blood—
all was washed clean with the flood
we rose up from the falling waters
the fallen rain’s own sons and daughters


and none of this, none of this matters.


Боль (в жанре пантум)

Моя подруга умерла...
Я не успела с ней проститься
И не светла печаль, а мгла
И не слезинки на ресницах

Я не успела с ней проститься
Я побоялась к ней зайти
И не слезинки на ресницах
Давно у всех свои пути

Я побоялась к ней зайти
И стыд и боль во мне навеки
Давно у всех свои пути
Но как остаться человеком?

И стыд и боль во мне навеки
И не светла печаль, а мгла
Но как остаться человеком?
Моя подруга умерла...


Элейн Файнстайн. Вариация на стихотворение Ахматовой

Она пила за свой разбитый дом.
Мой дом пока что цел.
Тогда за одиночество мой тост,
которое  бывает в браке.
Я пью за твой враждебный взгляд,
за наши ссоры, за твою неверность,
за то, чему противился ты всех сильней:
что Бог тебя не выбрал, чтоб спасти,
а пожалел меня.


Variation on an Akhmatova Poem
by Elaine Feinstein

She drinks to her ruined home.
My own is not destroyed.
Still, the loneliness in marriage
is something I can toast.
I drink to your hostile stare,
our quarrels, your infidelity,
and what you resented most:
that God did not choose to save you,
and took some pity on me.


Elaine Feinstein. Мне нравится стареть

Открытие: мне нравится стареть.
Случиться может все, но тех вещей,
что я боялась так, я миновала:

Я молодой не умерла. Не потеряла
единственной любви. Моих детей
никто не угонял в чужие земли.

Не говори, что это благодушье.
Мы все окажемся у края черноты,
и для меня та чернота - молчанье.

Познание этого усиливает радость
от чашки согревающего кофе
от солнца яркого и фрезии январской.

Любая малость делает счастливой:
ведь каждый день, что отвоеван
у этой черноты - уже есть праздник.  


Оригинал:

Getting Older

By Elaine Feinstein

The first surprise: I like it.
Whatever happens now, some things
that used to terrify have not:

I didn’t die young, for instance. Or lose
my only love. My three children
never had to run away from anyone.

Don’t tell me this gratitude is complacent.
We all approach the edge of the same blackness
which for  me is silent.

Knowing as much sharpens
my delight in January freesia,
hot coffee, winter sunlight. So we say

as we lie close to some gentle occasion:
every day won from such
darkness is celebration.