Приму однажды лучший из миров
и проживу в гармонии с собою,
и с этим серым небом над водою,
и с обережной синью куполов.
Ты видишь, Господи? Я принимаю всё:
архангела с мечом над колыбелью
и дьявола в деталях коктебельих,
и смерти шар, и жизни колесо,
не спрашивая, что ж ты так остыл
к содеянным тобою homo-тварям.
Твой замысел был чуден и коварен:
синь куполов - и чёрные кресты.
***
Ошотландившийся дуб
рассыпает медь и бронзу,
раньше был силён и грозен,
нынче светел и негруб.
Справа колокол звонит,
хмарь осеннюю голубит,
слева бьётся медный бубен, -
звёзды катятся с орбит...
Звёздам легче: бряк - и всё,
нам - лететь сто лет и метров -
большей частью против ветра -
вслед за рыжим колесом.
Да не плачь ты, льёт и так,
нам с тобою плакать поздно:
межсезонная нервозность, -
межсердечный кавардак.
На, возьми моё весло,
и крыло, и зонтик рыжий.
Нас не так-то просто выжать,
если выжить повезло.
***
У неё оранжевые косы
и миндалевидные глаза.
Разгулялась хулиганка осень,
что-то мне желает показать.
Что ж ещё показывать, родная,
если всё и так обнажено?
За тобой хожу, слова роняю, -
может, поутихнет, заживёт.
Агония огня…
О, как я чётко вижу:
уже не для меня
речей пожар бесстыжий.
Для вздоха ни к чему
сплетенья строк и слова,
к молчанью своему
я издавна готова.
Иду через поля
зари уставшей мимо,
не чуя ни огня,
ни копоти, ни дыма,
а путь от снега сед
в предзимней полутени, -
и замер белый свет,
где птицы пролетели.
Над висками космы трав растрепал,
лохмы пакли разметал по щекам.
Скольких к окнам приводила тропа,
скольких выгнала, никто не считал.
Перед домом весь в дыму палисад,
возле дома огород в семь аршин.
Где-то хриплые сипят голоса,
аль от дыма в чьём-то горле першит.
В белой печке каравай испечён,
богу баба семь поклонов кладёт.
Богородица стоит за плечом,
то ли плачет, то ли песню поёт:
мол, надежда на тебя да Христа,
за тобою, мол, светла колыбель.
В небо дымом улетает листва, -
на крыльцо садятся семь голубей…
Я трактористу машу рукой,
пусть пашет землю российский «ватник», -
над ним черёмуха пахнет сладко,
и мятны таволги за рекой
ещё не смяты.
Ещё покой
не дораспахан до сил несметных.
О, Ваше пахарство!
Ваша светлость
пускай не меркнет над головой.
http://www.youtube.com/watch?v=AYeNrR1QgRI&list=PLF24DE4C65324818F&index=115
(из цикла "Жертвенный русский меридиан")
Где твоя хата, детка, с какого краю?
Ветер, играя, с крыши сорвал солому.
Где-то был мостик, чтобы пешком – до рая,
уж не в Дону ли тонет его обломок?
Где твоя хата, детка? Шажок до края –
и ни ловца во ржи, лишь ковыль да ветер.
Камень – с души – да в руку, в ладонь вонзаясь, -
и под косою месяц уже не светел.
Ты говоришь, мы листья от разных веток,
ты говоришь, отныне судьба иная…
Я понимаю, ты не хотела этак.
Я не хотела тоже,
я это знаю.
***
Не хочешь быть братом – проснёшься никем,
не хочешь быть другом – растаешь прохожим,
вернее – плывущим по мелкой реке
тем самым, на ворога мало похожим.
Всего-то – веслом оттолкнуть от ладьи,
при этом подумав, авось не потонет,
и, лодку наполнив своими людьми,
ладонями плотно прижаться к ладоням.
И вот, ведь, загадка: чем лютей навет,
чем злее ветрами нам мачту колышет –
тем крепче ладони и явственней свет,
а люди в ладье всё сильнее и выше.
(из цикла "Макошины песни" http://www.poezia.ru/article.php?sid=100118)
Не торопи любовь, наплачешься,
не укоряй судьбу, наплатишься,
и будет шёлковое платьишко
в черничных крапинах обид.
Но не обжечься – так пораниться
спешишь, -
и что с тобою станется?
Придёт к тебе худая странница
и спросит: «Ну, и где болит?
С чужих малин тоска вечерняя,
в блажной ирге игра неверного,
в зрачках крыжовенные тернии,
а за морошкой чёрт-вертун?»
И ты - босая, синеглазая –
в вишнёвой шальке самовязаной
шепнёшь: «Такой-сякой-немазаный»,
катая клюквину во рту.
Ты ей: «Тоска-любовь кромешная
в гортани косточкой черешневой,
не оттого ль мы, безутешные,
остались вместе, ты да я?»
Она тебя погладит ласково,
сверкнёт цикутовыми глазками
и в руки пряжу даст атласную:
«Вот так-то, ягодка моя…»
А может быть, не стоит повторять
того, что раньше было –
благодать
и укрывало ветви белоснежно.
Да разве повторить нам эту нежность?
И все-таки попробуем –
опять –
туда, где так медлительна река,
и волны в ней, как за строкой строка,
обтачивая мысль о неизбежном,
уверят в том, что всё у нас – как прежде,
и наша нежность
так же глубока.
А вдруг вернемся мы издалека –
и перед нами вспыхнет не река
в разрыв-траве,
а озеро в полыни,
монашью ряску не надев пока,
прищурившись глядит на облака
и ждет своих обещанных поныне,
где синий камень – словно пуп земли,
и хрупких наших снов некорабли
всплывут со дна, белее белых лилий,
береговых не признавая линий.
Когда-то мы с тобою так могли...
Нынче мои берегини печальны глазами,
эти глаза берегиньи синее июля,
даже синее моих, что когда-то казались неба сильней,
и от них навсегда отвернулись все небеса
и задёрнули тучки, как шторки,
только оставили щёлку для строгого взгляда:
шей берегинь, мол, и складывай сшитые горкой,
а о ночах об июльских, пожалуй, не надо.
Нынче губами бедовы мои берегини,
их берегиневы губы сочнее заката:
думы мои не совсем, видно, были благими,
эти июльские думы никак не упрятать…
***
Мой июль огранён под берилл,
подберу и на шею – кулоном,
чтоб глаза оттеняло зелёным, -
и Ярило меня побери!
Забери, прибери, приласкай,
ляг на коже загаром каурым,
пусть твердят, будто летняя дура
сорвалась с твоего волоска.
***
Даже колкая трава
косарям порой важна,
и права, пока жива,
и нежна, пока нужна,
а растопчешь – не растёт
ни репей, ни лебеда,
ни осока, ни осот
ни за что и никогда.
Лишь моя разрыв-трава
и серпу луны должна,
и жива, пока права,
и нужна, пока нежна...
***
Точен серпень – и кровь рябинова
каплет,
слизывай да глотай,
над рябиной горят рубиновым,
как лицо моё,
облака.
Но Ему, видно, мало пламени,
мол, не всё ещё показал, -
обессиленной мне и маленькой –
ярким вереснем –
по глазам,
чтоб ослепла и только слушала
на пожарище,
чуть дыша,
как по цветеню сохнет душенька,
облетевшей листвой шурша.
***
Отпустить бы себя на волю,
в шелковистые небеса.
Мне грустят о полынной доле
шепотливые голоса,
не поют, а шуршат ковыльно,
не потворствуют, а томят.
Над полынью глаза кобыльи,
потерявшие жеребят.
Отогреть бы себя до искры
от цыганских степных огней,
чтоб сверкающие мониста
перезванивались по мне…
***
Рядила себя в тончицу
белёного чудо-льна,
хотела летать орлицей
и быть, как она, вольна,
просила добра у Бога,
алкая его тепла,
но надоба в пыль-дорогу
бурмицким зерном легла,
и ангелова торока
на очи сползла с кудрей, -
не видело божье око,
как я – за порог, скорей –
на росстанье до денницы
варганом Додолу звать,
пускать с рукава синицу
в Сварожую благодать,
а там одесную - Сирин,
ошуюю – Алконост,
в былицах барвинок синий
на волглых полях пророс, -
и Среча идёт навстречу
меня от хвороб хранить,
вшивая в моё оплечье
свою золотую нить.
***
Куколкой в белом коконе
дремлет моя капустница.
Небо на землю спустится –
ляжет в саду под окнами,
ляжет в саду под окнами –
да всколыхнётся заметью.
Что снегири мне в памяти
северное наокали?
Ты мне, пригладив локоны,
снова слова запутаешь.
Хмурень, в тулуп закутанный,
ходит вокруг да около,
ходит вокруг да около
под руку с бледной спутницей,
но у моей капустницы
сердце звончей, чем колокол.
Слышишь – шурша под кожицей,
крепнут тугие крылышки.
Щедрой метелью вымышлен,
сон на окно уложится
странным цветком, подцвеченным
воском облитой свечечкой, -
тёплое лето-летичко
видится в нем и множится.
***
Не торопи любовь, наплачешься,
не укоряй судьбу, наплатишься,
и будет шёлковое платьишко
в черничных крапинах обид.
Но не обжечься – так пораниться
спешишь, -
и что с тобою станется?
Придёт к тебе худая странница
и спросит: «Ну, и где болит?
С чужих малин тоска вечерняя,
в блажной ирге игра неверного,
в зрачках крыжовенные тернии,
а за морошкой чёрт-вертун?»
И ты - босая, синеглазая –
в вишнёвой шальке самовязаной
шепнёшь: «Такой-сякой-немазаный»,
катая клюквину во рту.
Ты ей: «Тоска-любовь кромешная
в гортани косточкой черешневой,
не оттого ль мы, безутешные,
остались вместе, ты да я?»
Она тебя погладит ласково,
сверкнёт цикутовыми глазками
и в руки пряжу даст атласную:
«Вот так-то, ягодка моя…»
***
Ах, как горе твоё
бренчит по ночам,
кричит,
бузины раскалённой горючей,
ну, прям беда
в мокром личике, локоне,
завитом от причин
перепутий мужских, запутанных вдрабадан.
Полно,
это ещё ни темень твоя,
ни мгла,
ворошащая лапой одонья сухих костей.
Я ссучу волоконце
из шороха помела
и сотку для тебя тоску,
пустыря пустей.
Ах, как радость твоя
над фарфоровым лбом
звенит –
колокольцем латунным,
серебряным бубенцом.
Он, дид-ладо, пришёл,
словно Лель,
для тебя завит,
на руке перстенёк и румянец во всё лицо.
Полно,
это всего лишь навий тягучий клич,
лебедни оперенье,
пушистей фаты твоей.
Что сумела ты, девонька,
в сердце своём постичь?
Я спряду тебе счастье –
тишайшее из морей…
Подорожники
Приходят и снова садятся на выжженный склон,
считают вагоны и смотрят на рельсы и шпалы.
По правую руку – рябина, по левую – клён,
над лесом июльский закат опьянительно-алый.
Наполнят стаканы и выпьют, и сплюнут слова
о дальних путях, островах, городах или странах,
от слов подорожных качнётся к земле мурава,
и думы качнутся, и станет тревожно и странно.
Подпрыгнув на кочке, стаканчик слетит под уклон,
расплещется водка, свернётся скатёркой беседа,
у них на глазах промелькнёт полуночный вагон,
но знаю: они никогда никуда не уедут.
Грёзы о волнорезе
В августе шум поездов так отчётливо слышен…
Люди куда-то стремятся, наверное, к морю.
Сны их под стрёкот колёсный надеждами дышат.
Слышишь, промчался в полуночи с посвистом скорый?
Мне бы туда, в Джемете, на охряные пляжи,
где на солёном прогретом жарой волнорезе
можно затихнуть и слиться с анапским пейзажем,
можно, забывшись, о чём-нибудь солнечном грезить
и, до разреза восточного очи сощурив,
вымести мусор из мыслей своих захолустья,
тело подкрасить непрочным загаром каурым
и – соскользнуть с волнореза, предсердьями хрустнув,
томно и тихо улечься на дно не отпетой,
видеть, как море меня глубиною пронзает.
Думаешь, мысли о смерти? Возможно, и это.
Думаешь, мысль о побеге? А чёрт его знает...
«Когда слова…»
Когда слова пусты или темны,
не отражают истинных мотивов,
к иной воде и берегам иным,
к морским волнам и лунным переливам
я выбираю одинокий путь
и там зависну взглядом над волною
и переговорю сама с собою
о том, чего, вернувшись, не вернуть,
о том, чего, вернувшись, не простить
и не понять, и не принять надолго, -
и отрясу их пух и прах с подола,
зажав остатки гордости в горсти.
«Расплескается Земун молоко»
Расплескается Земун молоко,
под окошком зарябит резеда -
я уеду далеко-далеко,
я уеду навсегда-навсегда.
Там не будет ни коварства, ни лжи,
только думы в облака, в облака,
только в бережном саду миражи,
только лёгкий ветерок у виска.
Таволга
У нас сегодня дождь для антуража.
Не грей мне руки, не пытайся даже:
я нынче непристойно холодна.
Так хочется послать кого-то на –
на юг, на занзибар или в манилу –
пускай самой мне лета не хватило,
должно же чьё-то эго быть в тепле.
Смотри, как помертвели на стекле
и медленно сползают на откосы
мои причуды, лишние вопросы,
туман белёсый их влечёт к земле,
а к декабрю сожрёт их всех до капли
смешная и проворная, как цапля,
зима, -
и разлетятся семена,
и в облацех споются имена,
и письмена зажгутся, словно хворост,
тогда, преодолев хандру и хворость,
под электричек мерный перестук
я таволгой поволжской прорасту.
На перроне
С этой дамой на перроне
распрощался бывший милый,
под осенний крик вороний
дама руки уронила,
опустила очи долу,
а потом взглянула в небо
и смотрела очень долго
в предназначенную небыль.
Нервно сумку теребила
дама, стоя на перроне,
и не верилось, что милый
стал отныне посторонним.
Электричка укатила,
и стоял,
себя не слыша,
на перроне бывший милый,
воротник подняв повыше…
«Когда по рельсам…»
1.
Когда по рельсам, стёртым добела,
уходят поезда к волшебным далям,
до боли распухающих миндалин
захочется купейного тепла…
И мнится, что, куда ни глянешь –
пат,
обвалы слева, наводненья справа,
а небо осыпается отравой
и укрывает с головы до пят,
но ты смеёшься,
словно нет беды,
грустишь,
как будто радости не знала,
и кажутся прокуренным вокзалом
твои семирамидовы сады.
А осень,
шестипала и худа,
вздымает клочья заячьего меха, -
и хочется куда-то ехать, ехать,
не важно, как,
неведомо
куда…
2.
Когда по жилам, сжатым добела,
божок (бабай ли) шаркает в сандалях
и кажется, что людям недодали
заботы, пониманья и тепла,
на головном очнётся третий глаз
и озарятся дали-без-просвета.
К обочинам столкнув лета и лета,
колёса жахнут вслед железный джаз, -
и люди всю, какую есть, беду
оставив на загаженном перроне,
толпой вплывают в мир потусторонний
и в тамбуры ныряют, как в бреду,
где, косточками честности давясь,
раскусывают цитрус разговора,
потом идут вагонным коридором
себя в окне разглядывать анфас.
...
Над головой качается рука
уснувшей в простынях на верхней полке.
Я, стряхивая шпильки и заколки,
валюсь в купель купейного мирка.
Анне
Давай, рискни, шагни через провал,
куда, как в пропасть, кто ни попадал –
смешные тётки, дети, три собаки,
нелепый дедка в кепке набекрень –
вступи в купе, достань французский крем,
намажь лицо и пледом цвета хаки
укройся непременно с головой,
и думай, что открылось пред тобой,
какие дали, - воля и простор,
но ангел боли крылья распростёр,
а в твой простор ворвался крик вороний
и волю раскачал на волоске,
а кто-то на оставленном перроне
сутулится и молится в тоске…
Тогда очнись, живи едва живой
и думай, что закрылось за тобой.
Посад
С неба да с крыши – и снегу-то, снегу!
Крыша грохочет порожней телегой.
Лёд по железу – стальными вагонами
переезжает прощанья перронные.
Помнишь, когда я к тебе уезжала
ночью февральской с пустого вокзала,
думала, еду к тебе, недогляда,
а приезжала к часовням Посада.
С крыши – лавина бедовая снега,
только под крышей – купейная нега,
лампы трёхсолнцевой, неба дощатого,
пледа поляной – утишьем, пощадой мне.
Вот мой посад колокольно-бревенчатый,
сад купины для стареющей женщины…
Вагонное
Откуда мы едем,
во что мы ворвёмся
гудком паровозным?
Купейные леди
в колготках от omsa
белы, как берёзы,
мужчины им шёлково
смотрят на ноги
во снах крепдешинных.
Верстами отщёлкав,
дорогам дороги
мечты искрошили.
Путей перекрёстки,
бесед передряги,
гудков переклички,
зажатые в горстку
обрывки сермяги
признаний привычных.
Снега полустанков
и станций далёких
за бежевой шторкой.
Меня – наизнанку
дорог подоплёки,
путей оговорки.
Откуда мы едем,
во что мы ворвёмся
гудком паровозным?
Купейные леди
в колготках от OMSA
стройны, как берёзы
Куда мы спешим
и откуда нас гонит,
я точно не знаю,
ан анну души
под идущим вагоном
мне вновь разрезает.
"как божок по жилушкам босичком прошёл..."(с)
Когда по жилам, сжатым добела,
божок (бабай ли) шаркает в сандалях
и кажется, что людям не додали
заботы, пониманья и тепла,
на головном очнётся третий глаз
и озарятся дали-без-просвета.
К обочинам столкнув лета и лета,
колёса жахнут вслед железный джаз, -
и люди всю, какую есть, беду
оставив на загаженном перроне,
толпой вплывают в мир потусторонний
и в тамбуры ныряют, как в бреду,
где, косточками честности давясь,
раскусывают цитрус разговора,
потом идут вагонным коридором
себя в окне разглядывать анфас.
...
Над головой качается рука
уснувшей в простынях на верхней полке.
Я, стряхивая шпильки и заколки,
валюсь в купель купейного мирка.
Когда по рельсам, стёртым добела,
уходят поезда к волшебным далям,
до боли распухающих миндалин
захочется купейного тепла…
И мнится, что, куда ни глянешь,
пат,
обвалы слева, наводненья справа,
а небо осыпается отравой
и укрывает с головы до пят,
но ты смеёшься,
словно нет беды,
грустишь,
как будто радости не знала,
и кажутся прокуренным вокзалом
твои семирамидовы сады.
А осень,
шестипала и худа,
вздымает клочья заячьего меха, -
и хочется куда-то ехать, ехать,
не важно, как,
и всё равно,
куда…
Изношенный и вымокший четверг
повесила сушиться у порога
и пятницу, помятую немного,
достала из комода.
Как померк
на ней узор из капель ананасных
романсово расплёсканных авансов.
Её теперь вовек не отстирать.
А впрочем, я надеюсь, что, как прежде,
смывать надежды с будничной одежды
дожди в четверг большие мастера…
У нас сегодня дождь для антуража.
Не грей мне руки, не пытайся даже:
я нынче непристойно холодна.
Так хочется послать кого-то на –
на юг, на занзибар или манилу,
пускай самой мне лета не хватило,
должно же чьё-то эго быть в тепле.
Смотри, как помертвели на стекле
и медленно сползают на откосы
твои причуды и мои вопросы,
туман белёсый их влечёт к земле,
а к декабрю сожрёт их всех до капли
смешная и проворная, как цапля,
зима, -
и разлетятся семена,
и в облацех споются имена,
и письмена зажгутся, словно хворост,
тогда, преодолев хандру и хворость,
под электричек мерный перестук
я таволгой поволжской прорасту.
Не тронь шкатулку, Танюш, не тронь,
не то прискачет игренев конь
тебе под окнами бить копытом,
и будет грива его – белей
золы пожарищ и льда морей –
тесьмой и лентами перевита.
Закрой шкатулочку, Тань, закрой
и в хризолиты не тычь рукой,
чтоб не плескало в глаза зелёным.
Тебе ли сладить с тоской горы,
что красной медью во мне горит
и обнажает руду на склонах.
Ты плоть от плоти моей, но всё ж
не трогай камешки, не тревожь
аквамарины моих печалей,
не льни, живая, душой ко мне
со мною-каменной каменеть
и стыть смарагдовыми ночами…
Откроешь двери и выйдешь в сад,
где даже яблони постарели,
где обвинительные капели
и оправдательный листопад,
а в берегиневых чудесах –
льняные песни в престольных травах
когда-то пелись, -
их Лель кудрявый
сменял на новые голоса.
Но что тебе? С головы до пят
ты каждой ветвью моей обласкан.
Как славно верить в мечты и сказки:
откроешь двери, и выйдешь – в сад...
Ах, как горе твоё бренчит по ночам, кричит,
бузины раскалённой горючей, ну, прям беда
в мокром личике, локоне, завитом от причин
перепутий мужских, запутанных вдрабадан.
Полно, это ещё ни темень твоя, ни мгла,
ворошащая лапой одонья сухих костей.
Я ссучу волоконце из шороха помела
и сотку для тебя тоску, пустыря пустей.
Ах, как радость твоя над фарфоровым лбом звенит –
колокольцем латунным, серебряным бубенцом.
Он, дид-ладо, пришёл, словно Лель, для тебя завит,
на руке перстенёк и румянец во всё лицо.
Полно, это всего лишь навий тягучий клич,
лебедни оперенье, пушистей фаты твоей.
Что сумела ты, девонька, в сердце своём постичь?
Я спряду тебе счастье – тишайшее из морей…
Отпустить бы себя на волю,
в шелковистые небеса.
Мне грустят о полынной доле
шепотливые голоса,
не поют, а шуршат ковыльно,
не потворствуют, а томят.
Над полынью глаза кобыльи,
потерявшие жеребят.
Отогреть бы себя до искры
от цыганских степных огней,
чтоб сверкающие мониста
перезванивались по мне…
(«Coffee-for-two»)
1. «Полу-…» (импрессия)
У нас с тобою – передозировка
любви, надежд, соитий и скандалов…
Свисает с люстры тонкая верёвка,
а люстра светит только вполнакала,
и ты сидишь ко мне вполоборота,
вот так, ни в полуфас, ни в полупрофиль,
и в полумраке пьёшь свой чёрный кофе
по полчаса,
от чая с бергамотом
воротишь нос и рвёшь на полуслове
вопрос,
не озаботившись ответом.
И бьёт копытом
бледный конь соловый,
жуя солому
летнего рассвета…
2. «Кофейный сюр»
Твой кофе стылый, вылившись на стол,
растёкся на поверхности дубовой,
и ты солово смотришь в лужу-море,
в котором отражаются мосты
спалённые
и спальные районы,
московских подворотен белый сор
над тополями стонущих барашков,
раздумавших сегодня в Абакан,
Колумб, Коломбо, шляпа Командора
и ты, такой молчащий и суровый,
мой визави на прошлом берегу,
и я с бедой Антареса во лбу.
Ты бедный, бледненький такой, и конь твой блед.
Буланая моя давно устала
ему солому гривой золотить.
3. «Ты слов моих порой не понимаешь» (возвращение к реальности)
«Меня никто не понимает, один Алёша иногда,
а тот, кто ночью обнимает, не понимает никогда» (Елена Казанцева)
Ты слов моих порой не понимаешь.
Понять несложно, только ты не хочешь,
и я немею
и сижу немая,
от немоты потупив долу очи,
и между нами бродит тень разлада,
в тарелках поздний ужин остывает,
и ты хватаешь третью рюмку кряду,
от недопониманья уставая.
Но лишь блеснут созвездья среди веток,
мне снится тот, в ком нежность золотая,
кто понимает так меня и этак,
моим ночным полётам потакая.
Только что, кажется, жгла костры –
шустрили искры
на три версты,
плыли колени голее лилий
в ночи выспренной,
и томили
юбки поплиновые, пестры.
Только что, кажется, здесь была –
из трав медвяных
венки плела –
в ухо дышала, трясла кудрями
над полянными
простынями,
да надоело ей – и ушла.
Делась куда-то – и след простыл.
Куда ни гляну –
одни кресты
шепчутся с астрами над рекою,
и, бурьянами
упокоен,
лист любистока хрустит "прости"...
Опьянённая счастьем, хожу от рябины до дуба
и опять возвращаюсь к рябине по волнам сугробным.
Что-то нужно сейчас непременно понять и продумать,
только что и зачем – мне уже не припомнить подробно.
Счастье глупо и слепо. И вьюги намедни трубили,
что под белым покровом померкли мечты и долины.
Отчего же в глазах так рябит от шпинели рябины?
Отчего же снегирь так отчаянно-горько малинов?
Куколкой в белом коконе
дремлет моя капустница.
Небо на землю спустится –
ляжет в саду под окнами,
ляжет в саду под окнами –
да всколыхнётся заметью.
Что снегири мне в памяти
северное наокали?
Ты мне, пригладив локоны,
снова слова запутаешь.
Хмурень, в тулуп закутанный,
ходит вокруг да около,
ходит вокруг да около
под руку с бледной спутницей,
но у моей капустницы
сердце звончей, чем колокол.
Слышишь – шурша под кожицей,
крепнут тугие крылышки.
Щедрой метелью вымышлен,
сон на окно уложится
странным цветком, подцвеченным
воском облитой свечечкой, -
тёплое лето-летичко
видится в нем и множится.
Точен серпень – и кровь рябинова
каплет,
слизывай да глотай,
над рябиной горят рубиновым,
как лицо моё,
облака.
Но Ему, видно, мало пламени,
мол, не всё ещё показал, -
обессиленной мне и маленькой –
ярким вереснем –
по глазам,
чтоб ослепла и только слушала
на пожарище,
чуть дыша,
как по цветеню сохнет душенька,
облетевшей листвой шурша.
Скажи мне о себе, мой друг зеленоокий,
и, ощутив твои дыхание и пульс,
всмотрюсь в твои зрачки, в твои ночные строки
и сочиню для них осенний тёплый блюз.
Я вчувствуюсь в тебя до дрожи тонкой кожи,
я вслушаюсь в тебя до влаги на губе,
приму в тебе и то, что ты принять не можешь, -
не надо о других, скажи мне о себе.
Я ухожу туда, где нет ничьей вины,
где даже я – представь – ни в чём не виновата.
Там в окружении ажурной старины
на травы листья упадают, как солдаты,
не пережившие коварства быстрых дур
и равнодушного сомнения потомков,
и к этим травам я когда-нибудь приду,
в руке листы своих стихов послушно скомкав.
Набухли почки на ветвях (и очень зря),
туман обманчивый пустого ноября
с капельной пылкостью апреля перепутав.
На той неделе обещают холода,
тогда в доверчивый мой сад придёт беда
с холодно-чёрными зрачками маламута,
а у меня в глазах июльская роса
и перевёрнутые Волгой небеса,
и над паромом говорок весёлых стаек.
На той неделе обещают холода,
и на глазах замёрзнет волжская вода, -
я буду ждать,
пока она опять
растает.
Всё сугробы да дерева, сугробы да дерева,
но уже под снегом поёт трава,
подо льдом очнувшаяся река
хочет взломать устои.
Всё сугробы да дерева, сугробы да дерева,
развяжите, к чёрту, мне рукава,
не сплыву, как речкой ни нарекай,
даже держать не стоит.
Просто тесно, так тесно, что стало трудней дышать,
будто одеревенела душа,
под корою только игристый сок
пенью травы внимает.
Похруст коры шершав,
но смешной бубенчик звенит в ушах,
мурашом мотив щекотит висок,
как весна, к виску прижимаясь.
1.
Ты прав, небесный господарь,
всей правотой подкожной дрожи:
мне – бабья суть, я навья тварь,
всегда творящая по-божьи.
Кто в эту суть не вовлечён,
тот не увидит в блеске странствий,
как из – моей – руки течёт
тепло, творящее пространство,
в котором ты, и глух, и слеп,
прильнул челом к моим коленям,
оно по навьему веленью –
твой верный кров, твой чёрный хлеб.
***
Осталось только расчесать
волос и дум седые космы,
за веки спрятать синий космос –
и спать хотя бы три часа,
и даже позу не менять.
Нагрянет день без сновидений,
платком ажурную-меня
в колечко медное проденет,
проверив, так ли уж тонка
кудель моих ночных наитий,
и так ли крепко держит нити
судьбу творящая рука:
свивая вместе явь и сон,
спрядёт мне то, что неизменно,
где явь чугунно-откровенна,
а сон лебяжьи-невесом.
***
И снова будней вымученный плен,
и кошкой не сходящая с колен
моя пустая бабья одинокость.
У неба на глазу бельмо луны.
Объевшихся любовной белены
уже не видит божеское око.
Облокотившись на дубовый стол,
себя патроном загоняю в ствол,
когда над садом ветер ветви треплет,
легонько нажимаю на крючок,
саму себя пустив себе в висок –
и – белену завариваю крепко.
- Иди и смотри: на реке расцвели камыши,
и волны речные, как вздохи, смотри же скорей!
- А там над водою, прозрачней умершей души,
не лик ли Офелии, лилии белой белей?
- Гляди: поднимается пар от дубовых корней,
а крону пронзают зарницы, - любой бы ослеп.
- Но что там за стаи летают, вороньих черней,
и перья бросают, и смотрят угрюмо вослед?
- Ах, как золотится венок на твоей голове,
а значит, тебе не придётся любви миновать.
- А кто за спиною, не чёрный ли мой человек?
Зачем ты привёл мне того, кто во всём виноват?
С дубовых ветвей опадает листва на глаза
и медно звенит о моей горемычной судьбе…
- Да я ведь другое старался тебе показать,
а ты – как во сне – о себе, о себе, о себе…
***
- А каждый пишет только о себе,
и каждый только о себе читает.
К чему тогда ночные причитанья
«судьба-судьбы-судьбою-о-судьбе»?
Пустой мираж. Грустит печальный бог
посконных истин, и бунтарский дух твой –
всего лишь забарахтанная бухта,
где б ты себе своё барахтать мог.
О чём? Зачем? Мука извечных мук.
А есть одна лишь истина простая:
встречать в начале марта птичьи стаи
и провожать по осени на юг.
***
Хотелось откровений и пророчеств,
но снова настигают в подворотнях
дождями набормоченные строчки, -
с души воротит, -
и прячешься в мансардовые ниши,
но капли проникают даже в щели,
стекают по тебе на лист и пишут
тебе прощенье.
Зима лежит в асфальт лицом,
ей нынче всё по-тридевято...
Славянским пафосом объятый,
сосед восходит на крыльцо.
Как за окном его Людок
над оливье зеленоока,
а на стекле соседских окон
блестит узорами ледок.
Сверкает снежная глазурь,
по ней метелит белый парус, -
сосед глядит вослед, не парясь:
ему - соседу - не до бурь.
Груди расправив колесо,
такой величественно-трезвый,
он открывает дверь подъезда,
как открывают Curacao.
…«Финита - ля, финита - SEA!
(Не ждать на берегу Ассолью!)
Морские ванны - раны с солью.
Финита - Бог его спаси!
И падает закат - бор-до
На запрокинутый осинник;
И пёстрый дятел в парке зимнем,
Долбит одно: финита - ДО...»… (Малинина Наталья НА КЛАВИШАХ ЛЮБВИ http://stihi.ru/2009/11/05/1246)
Аква-ре-ль
Его ни до не поняла,
ни после до не до-нимала,
и арлекиновым опалом
соль sea меж ними пролегла.
Силясольфа фамиредо
от мифа-соль до соли моря
ушло под-ля в memento mori
финиталёвой чередой.
И ля-минором горяча
в своих бемолях и диезах,
Ассоль уже на волнорезе
ладонь приблизила к очам.
Финита боль, финита бель,
финита грация синьора,
Ассоль у моря ждёт амора,
а море - соль и аква-ре-ль.
Соло
O sole mio! Верная Ассоль
о Грэе вновь морского бога молит,
а Грэй морями дальними просолен,
и вольные глаза его – как смоль.
Ma n'atu sole, но несёт мистраль
её мольбы сопрановое соло,
летящее над острой кромкой мола
в солёную не-грею-щую даль.
Вспорхнув со скал, прохладен и крылат,
фрегат-левант склевал над морем тучи,
и плыл к Ассоль, как горе, неминучий,
шафрановый непарусный закат…
***
Кому дано, тот всё берёт сполна,
в каком году, во сколько лет – не важно,
плывёт по морю лодочкой отважной,
целуемой волною, а волна
поёт луне морскую ноту соль,
просаливая рею с капитаном,
а он закрыл глаза – и видит страны,
и в каждой ждёт прибрежная Ассоль…
И снова об Ассоль
Шторм отыграл, и время для прилива.
Ассоль сопрановое соло засолила
и села в кресло, глядя на закат.
Глаза её темнее чернослива,
ей ныне ожидание не мило.
И что ей Грэй, и что его фрегат?
© Елена Кабардина, 2009
Часть 1
Л+Ж+М (триптих)
1. "Л"
Волна пошла на абордаж
и стенькой выкинула за борт,
и налетел гагачий табор,
и чаек бросилась орда
меня выхватывать из волн,
клевать и вновь топить в пучине,
и ты не стал искать причины,
чтоб оправдать их произвол.
Твоих речей латунь и медь
не отпугнула стаек звонких,
ты, полон дум, ушёл в сторонку
на волны с берега смотреть.
Когда сомкнулась надо мной
вода и смолкли шум и гомон,
ты снова птиц кормил с парома
вчерашней булкой покупной.
2. "Ж"
Смотри, как я вышила кукле тряпичной глаза
стеклянно-блестящими ярко-лазурными стразами,
и смотрит она, как, зависнув, глядит стрекоза,
такая же точно наивнораспахнутоглазая.
Возьми, поиграй, напридумывай ей имена,
права зачитай, одевай, а потом распоясывай,
держи при себе, представляя, что держишь меня,
рукой обхватив головёнку её златовласую.
Ты ей объясни, что к чему, и она, не моргнув,
тряпично сомнётся-прогнётся по кукольным правилам,
и стразы блеснут, вовлекаясь в любую игру,
а я эти стразные игры, похоже, оставила:
некукольным взглядом везде натыкаюсь на пат,
моргаю не к месту, не вовремя падаю в обморок,
не сплю до рассвета и жду золотой звездопад
в надежде, что взгляд мой засветится снова по-доброму.
3. "М"
Недостаток любви, как положено, возмещают
обещаньями, шалями, мыльными пузырями,
кружевными вуалями, дорогими вещами,
непрощаньем с разлюбленными козыряя.
Непрощеньем возлюбленных упиваясь ночами,
соловей, мол, не вовремя трепетное нащёлкал,
чур меня, мол, от этой, с печальными-то очами
и речами, текущими переливчатым шёлком.
Там – от господа (смилуйся), здесь от лесного беса,
и сама, как шишига, всё лесом-чертополохом,
ты же лох, а не бох, раз не чувствуешь ни бельмеса,
как без этакой чертополошной порою плохо.
Или чувствуешь? Видишь? Да только гоняешь тучи
то над лесом её, то над крышей моей, то выше,
что ж ты хочешь от нас, продолжая пытать и мучить?
Зарядить бы ружьё да и выстрела не услышать,
не увидеть, как в небо с испугу взметнутся стаи,
как, плеснув по воде, под корягу забьются рыбы,
и не знать, как две женщины жизнь без меня верстают,
уставая ворочать её ледяную глыбу.
Часть 2
Подоплёки (триптих)
1.
Страшна была Макошь, прядя судьбу
кому из шерсти, а кому льняную,
к её подолу чьи-то звёзды льнули,
и пряди вились у неё на лбу.
Иным пряла из шёлка, только нить
оборвалась на самом нежном месте,
и нам отныне биться с бездной бестий,
пока она – в поля любовь любить.
А бестиарий – мрачен и велик,
цветы и птицы выжжены на вёрсты,
их белый свет распластан и расхлёстан,
и перехожен сотнями калик.
Кликуши накликают потный страх,
юродивые мажут плотной сажей
чела, тела, клобуки и плюмажи.
Веретена наивноглазых прях
не вертятся. Макошь уже в лесах.
Не верится, что снова за пряденье
возьмётся, возвратившись в запределье,
где аннам не спастись от колеса,
где ангелы взбесились и грешат,
а мир искристых слов хрустит, расхристан, -
как лодка, не вписавшаяся в пристань,
моя Макошь была бы там смешна.
2.
Мы не дождёмся ни епитимий и ни анафем,
ни откровений и ни советов, что делать дальше:
и на ошибки, и на утраты – "пошло-всё-на-фиг",
мы даже правды не отличаем от лжи и фальши.
Линяя, блекнут ночные ласки, дневные речи
не убеждают, перцовка стала кислей фетяски,
не обжигает и, как и время, уже не лечит,
а мы упорно не отличаем лица от маски,
печаль от позы, слова от звуков, оскал от лика
и, замещая лукавым делом любовь распутством,
храним в комодах сухие шкурки былых реликвий,
переливая своё пространство в альков Прокруста,
и заменяем простую ясность на камнепады
туманных мыслей, пустых иллюзий, крикливых строчек,
мы даже той, что на дне стакана, уже не рады
и почитаем крестовой жертвой удел сорочий.
Когда, сыграв на чужие жизни, упрёмся в осень,
не разбавляя лишь только водку, а остальное
поделим на два и на четыре, на шесть и восемь,
крестовый пафос сухой осиной в груди заноет.
3.
Откуда мы едем,
во что мы ворвёмся
гудком паровозным?
Купейные леди
в колготках от OMSA
стройны, как берёзы,
мужчины им шёлково
смотрят на ноги
во снах крепдешинных.
Верстами отщёлкав,
дорогам дороги
мечты искрошили.
Путей перекрёстки,
бесед передряги,
гудков переклички,
зажатые в горстку
обрывки сермяги
признаний привычных.
Снега полустанков
и станций далёких –
за бежевой шторкой.
Меня – наизнанку
дорог подоплёки,
путей оговорки.
Куда мы спешим
и откуда нас гонит,
я точно не знаю,
ан анну души
под идущим вагоном
мне вновь разрезает.
Часть 3 (послесловие)
Вслед ноябрю
И снова ноябрёвая пора
трёхцветной кошкой льнёт к моим ладоням,
и жёлтые глаза её бездонны,
как наше невозвратное "вчера".
Черней чернил вороны во дворе
расставили на клёнах многоточья,
и смотрят их насмешливые очи
на то, как, словно шапка на воре,
горит листва, слетевшая с дерев,
не гаснет под осенним снегом редким,
и с ней горят стихи одной поэтки,
которые читались нараспев…
А каждый пишет только о себе,
и каждый только о себе читает.
К чему тогда ночные причитанья
«судьба-судьбы-судьбою-о-судьбе»?
Пустой мираж. Грустит печальный бог
посконных истин, и бунтарский дух твой –
всего лишь забарахтанная бухта,
где б ты себе своё барахтать мог.
О чём? Зачем? Мука извечных мук.
А есть одна лишь истина простая:
встречать в начале марта птичьи стаи
и провожать по осени на юг.
***
Хотелось откровений и пророчеств,
но снова настигают в подворотнях
осеннего дождя косые строчки, -
с души воротит, -
и прячешься в мансардовые ниши,
но капли проникают даже в щели,
стекают по тебе на лист и пишут
тебе прощенье.
Яви мне суть, и я, быть может, не умру
от ужаса, увиденного мною.
В твоей рубашке стоя на ветру,
я выживу, я лишь глаза прикрою
не от песка и ярости лучей, -
от прозорливой точности догадок,
но даже в этом будет мне награда:
я обрету свободу быть ничьей
и стану беспризорна и вольна –
лишь только взгляд не так открыт и светел –
да что там взгляд, покуда южный ветер
мой лёгкий катер гонит по волнам…
***
Когда оскомина от божеских щедрот
наполнит рот сухой, и ты уйдёшь на волю,
где Сва, как облако, парит над чистым полем
и Гамаюн тебе твою судьбу поёт,
где ты услышишь, как шуршит болиголов
в жемчужном мареве, дрожащем над поляной,
и лепестки его пленительны и пряны,
а стебли тоньше и нежнее летних снов,
тогда, как жизнь прожив, поляну перейдя,
ты вздрогнешь, встретившись с очами дикой птицы,
в её зрачках увидев боговы зеницы,
что неотступно за тобой следят, следят…
***
Полынная правда с горчинкой, но всё ж
в полынное поле, забывшись, войдёшь
и, медленно тая
в его аромате в его серебре,
до самого мелкого беса в ребре
себя пролистаешь.
Деревья становятся голыми спать
и, лишнее сбросив с макушек до пят,
скрипят под снегами,
отринув сухую листву, как слова,
уже не деревья, - уже дерева
стоят перед нами.
И я, обнажаясь до божьих кручин,
до самых рябиново-горьких причин,
до правды полынной,
увижу тебя в очарованном сне -
и дарьей застылой приникну к сосне,
горчащей былинно…
Приходят и снова садятся на выжженный склон,
считают вагоны и смотрят на рельсы и шпалы.
По правую руку – рябина, по левую – клён,
над лесом июльский закат опьянительно-алый.
Наполнят стаканы и выпьют, и сплюнут слова
о дальних путях, островах, городах или странах,
от слов подорожных качнётся к земле мурава,
и думы качнутся, и станет тревожно и странно.
Подпрыгнув на кочке, стаканчик слетит под уклон,
расплещется водка, свернётся скатёркой беседа,
у них на глазах промелькнёт полуночный вагон,
но знаю: они никогда никуда не уедут.
Повсюду травы, даже я сама трава,
и от травы траве пыльцой летят слова,
и белой таволги дрожит раскрытый веер,
а надо мной, над лебедовой головой,
на тонком стебле возвышаясь над землёй,
по лебединому плывёт планета Клевер.
Там клеверянка в озерце июньских рос
купает сына и ведёт на тёплый плёс
сушить на клеверном ветру сыновьи кудри,
и клеверянские глаза струят теплынь
на водосбор, тысячелистник и полынь,
и на меня, вдруг становящуюся мудрой.
Пока...
Пока не наступила пустота
и белый свет не поглотила темень,
прикрыв глаза и разомкнув уста,
шепну "люблю" и поцелую в темя,
а ты поймаешь мой тягучий взгляд,
и все колокола в Посаде ахнут,
и, вторя им, дороги зазвенят,
когда вокруг полынями запахнет...
Дождь
Иди смотреть, как небо плавит синь
и разверзая выспренные хляби,
льёт на тебя, который нем и хладен,
серебряную струйную теплынь.
Ты вздрогнешь: дождь, о, как же он велик!
А я скажу: любовь моя и ласка,
которая с лица смывает краску
и проявляет мой макошин лик.
Такой теплынью залиты мосты,
кусты, цветы, скамейки и бульвары,
что зацветает дум твоих гербарий,
и под дождём теплеешь даже ты...
Они опять идут туда,
где всё взрывалось,
где так же ходят поезда.
Следов кровавых
уже не видно, лишь цветы
и свечи густо,
а их глаза ещё пусты,
и в душах пусто.
Но прах – от ног, тоска – от плеч,
и – всё по кругу:
и жизни жечь, и не беречь
в миру друг друга…
Пахнет порохом этот март,
пахнет порохом,
на сукно мне краплёных карт
сыплет ворохи.
Мне б дожить до жнивья живьём -
слёзы б вытерла,
только март зарядил ружьё -
значит, выстрелит.
Вон два дула среди ветвей -
и на линии
я мишенью стою, белей
белой лилии
и снова будней вымученный плен,
и кошкой не сходящая с колен
моя пустая бабья одинокость.
у неба на глазу бельмо луны.
объевшихся любовной белены
уже не видит божеское око.
облокотившись на дубовый стол,
себя патроном загоняю в ствол,
когда на небе ветер ветви треплет.
легонько нажимаю на крючок,
саму себя пустив себе в висок -
и белену завариваю крепко.
Собираюсь к тебе, словно к тайной священной вечере,
ощущая нещадное время намного острее,
и густеет внутри опьяняющий сбрендивший Черри,
так что даже Манежная вместе со мной фонареет,
снегопад зажигая на тысячи радужных бликов,
рассыпая вокруг турмалины под цвет коньяка.
У меня на ресницах – растаявший иней уликой,
у тебя на ладони – снежинка не тает никак.
Мне идти от тебя и желать, чтоб, ударившись оземь,
обесцвеченный снег обернулся восторгом акаций,
а потом прислониться к дворовой плакучей берёзе,
закурить и не плакать, не думать, не ждать, не терзаться.
Когда оскомина от божеских щедрот
наполнит рот сухой, и ты уйдёшь на волю,
где Сва, как облако, парит над чистым полем,
где Гамаюн тебе твою судьбу поёт,
то ты услышишь, как шуршит болиголов
в жемчужном мареве, дрожащем над поляной,
и лепестки его пленительны и пряны,
а стебли тоньше и нежнее летних снов.
Но, словно жизнь прожив, поляну перейдя,
ты вздрогнешь, встретившись с очами дикой птицы,
в её зрачках увидев боговы зеницы,
что неотступно за тобой следят, следят…
Снегу-то сколько – горы,
и под ногами хрустко.
Только зигзагом Зорро
вычеркнуть ложь Прокруста
вряд ли удастся. Зримы
будней тугие кросна,
снежно-прокрустны зимы,
нежно-прокрустны вёсны.
Ветка на ёлке хрустнет
стеблем цветка Данилы.
Зеленоельно-грустно
всё, что в себе хранила.
Как пред очами звонко,
а под ладонью хрупко:
что-то под кожей тонкой
рвётся, как юбка Любки.
Зеленохвойной елью
думки мои про это:
блещет елейным зельем
в стопке осенней лето…
O sole mio! Верная Ассоль
о Грэе снова молится до боли,
а он морями дальними просолен,
и вольные глаза его - как смоль.
Ma n'atu sole, но несёт мистраль
её мольбы сопрановое соло,
летящее над острой кромкой мола
в солёную негреющую даль.
Вспорхнув со скал, прохладен и крылат,
фрегат-левант склевал над морем тучи,
и плыл к Ассоль, разлуками измучен,
шафранно-алый парусный закат…
(*Ma n'atu sole - но есть другое солнце)
Идём из подворотни до двора,
до ветхой колоколенки юдольной,
где колокол малиново-бемольно
дрожит, о чём-то богу говоря,
и невенчален этот странный звон,
и звону вторя, думы, как вороны,
кричат «пора», паря под этим звоном,
и этих дум вороньих – легион.
Как сок, по лицам звонный сон течёт,
в малиновый окрашивая губы,
и в такт ему заката медный бубен
забился над рябиной горячо.
Когда ловили ведьм, перекрестясь,
иных сжигали и топили прочих.
От пыли протерев иконостас,
калили докрасна железный почерк.
Простой народ безмолвствовал в домах,
ночные толпы требовали жертвы.
Хоругви в руки, пена на губах, -
и дело палачёвое бессмертно.
Найти виновных в чьей-нибудь тоске –
старинная российская забава.
А маятник – мечом на волоске –
то влево отклоняется, то вправо.
Ты автор, значит – бог, тебе и глину в руки,
тебе и шило в бок, и лавры на чело,
ты автор, значит, мог слова лепить из муки
и под спагетти строк в нутро вливать мерло.
Ты автор, значит – чёрт в тебе сидит по праву,
прочнее, чем самшит, в расширенном зрачке.
Тебе предъявят счёт за льстивую отраву
и, если не стошнит, ты будешь на крючке.
Ты автор, значит – а) тебе и крест на плечи.
Ты автор, значит – б) тебе рога и хвост.
К тебе идут – читать, порочить и перечить
и на твоей трубе играть сонаты звёзд.
Ты автор, значит – Лель тебе в твои апрели,
Ярило над окном, а у плеча Макошь,
Усладу на постель и в сердце – менестреля.
Ты это всё потом оценишь и поймёшь.
(Наташа Малинина "На клавишах любви"
http://rifma.ru/rifma.php?curr_node=10&post=423361 )
Его ни до не поняла,
ни после до не до-нимала,
и арлекиновым опалом
соль sea меж ними пролегла.
Силясольфа фамиредо -
от мифа-соль до соли моря -
ушло под-ля в мементо мори
финиталёвой чередой.
И, ля-минором горяча
в своих бемолях и диезах,
Ассоль уже на волнорезе
ладонь приблизила к очам.
Финита боль, финита бель,
финита грация синьора.
Ассоль у моря ждёт амора,
а море - соль и аква-ре-ль )))
полынная правда с горчинкой но всё ж
в полынное поле забывшись войдёшь
и медленно тая
в его аромате в его серебре
до самого мелкого беса в ребре
себя пролистаешь
деревья становятся голыми спать
и лишнее сбросив с макушек до пят
скрипят под снегами
отринув сухую листву как слова
уже не деревья уже дерева
стоят перед нами
и я обнажаясь до божьих кручин
до самых рябиново-горьких причин
до правды полынной
увижу тебя в очарованном сне
и дарьей застылой приникну к сосне
горчащей былинно
Мы любовницы и жёны,
на огонь летим зажжённый,
наши пушки заряжёны,
наши юбки в кружевах,
нас любовь по миру водит,
завлекает в хороводик,
но об этом при народе
не расскажешь в двух словах.
Мы любовницы и жёны,
на ветру стоять свежо нам,
ждать, когда придут пижоны
на постой и на погляд.
Мы враги и мы подруги,
наши общие супруги
мылят очи всей округе
и стране дают угля.
ах морока моя морошка,
то ли локоны то ли космы
в косах
лютик у локтя кошка
и бездонней кошачьих глаз
глубинеет над кошкой космос
наполняя влюблённых нас
Дорога к воле обернётся бездорожьем,
где режет до крови прибрежная осока,
и сок её, такой зелёный невозможно,
раздолье вольности окрасит в одинокость.
Полёты в небо омрачатся поруганьем,
фантомной болью в паре крыльев перебитых,
и на карнизах журавлями оригами
повиснут музы неудавшихся пиитов.
Мечта о Слове обернётся немотою,
сожмутся губы, пересохнув, у пророков,
и смертно-грешным обозначится святое
в ночных камланиях колдуньи черноокой.
Затеплят ладан, а кальянами запахнет.
Снегирь охрипнет, Подмосковье покидая.
И кто судьбу прядёт, Макошь или Арахна,
никто на свете никогда не угадает.
Валька, где ты, в каких краях?
На каком ты витаешь небе,
похороненная на днях
под осенний дорожный щебень?
До каких ты дошла высот,
до каких долетела далей?
Что осотом вросло в висок,
до упора нажав педали?
Впрочем, ты же всегда вразрез
всем ветрам и кривым распутьям,
ты и в жизни была – как лес,
зеленеющий верной сутью.
Ты же, ведая все пути,
выбирала прямой и млечный, -
и себя не смогла спасти,
избежав лобовой на встречной.
Недостаток любви, как положено, возмещают
обещаньями, шалями, мыльными пузырями,
кружевными вуалями, дорогими вещами,
непрощаньем с разлюбленными козыряя.
Непрощеньем возлюбленных упиваясь ночами,
соловей, мол, не вовремя трепетное нащёлкал,
чур меня, мол, от этой, с печальными-то очами
и речами, текущими переливчатым шёлком.
Там – от господа (смилуйся), здесь от лесного беса,
и сама, как шишига, всё лесом-чертополохом,
ты же лох, а не бох, раз не чувствуешь ни бельмеса,
как без этакой чертополошной порою плохо.
Или чувствуешь? Видишь? Да только гоняешь тучи
то над лесом её, то над крышей моей, то выше,
что ж ты хочешь от нас, продолжая пытать и мучить?
Зарядить бы ружьё да и выстрела не услышать,
не увидеть, как в небо с испугу взметнутся стаи,
как, плеснув по воде, под корягу забьются рыбы,
и не знать, как две женщины жизнь без меня верстают,
уставая ворочать её ледяную глыбу.
Против лома не попрёшь
и не плюнешь против ветра.
Приколи на блузку брошь,
нахлобучь берет из фетра –
и ступай на белый свет,
золочёный листопадом,
череду чужих карет
не выхватывая взглядом.
Стая птиц над головой
вместо грязи под ногами,
в месте точки болевой
самолётик оригами,
у него мотор жужжит,
у него смешливый штурман
под «Прасковью» Умы-Турман
нарезает виражи.
Пролетает листолёт,
проплывает листоходик,
в октябрёвом листоводе
завершая поворот.
Ах, эти яблони надёжней тайных встреч,
а сад возвышенней романсов и элегий,
в нём дождь и лист переплелись в интимной неге,
стремясь любовь мою от засухи сберечь.
В ином саду идёт осенний сбор камней,
поёт пила, стучит топор, торопит время,
и только выспренные боги откровений
с листвой и щепками опять летят ко мне.
В ином саду подсчёт – по осени – цыплят,
в моём саду осенний сбор стихов и яблок,
и облака над ним плывут, как дирижабли,
и взгляды с листьями за ними вслед спешат.
Покой в ином саду, в моём саду тепло,
размыты краски, очертания нечётки,
и дождь рекой, и старый дом сосновой лодкой, -
и у крыльца уже не грабли, а весло.
В бороду тебе сединой
в борозды твои на лице
я к тебе кукушкой ночной
следом каблучка на крыльце
в золото твоё серебром
евой из седьмого ребра
в кровь божком и бесом в ребро
побери меня забирай
Как фибрами-чакрами, ветками в облако врос
сентябрьский дуб, зеленея листвою упрямо.
Мы облачно вместе, дубовополиственно врозь,
и пьяный глинтвейн сентября, упоительно пряный,
нам связки смягчает, и наши с тобой голоса,
свободны от хрипов, ночами нежнее и выше,
сливаются вместе, сплетаясь, летят к небесам,
где ветки и листья сентябрьский ветер колышет.
***
Здесь время медленно течёт,
здесь тише ночь и звёзды ниже,
и хромоногий звездочёт
созвездия на ветки нижет,
здесь, ярче и круглей, луна
белеет голо и нескромно,
и, лунной вольностью полна,
я бед и горестей не помню.
Мой старый сад по сентябрям
шуршит, что я за всё в ответе,
а ты, задумчиво-упрям,
как этот ветер, чист и светел...
И я читаю сад с листа:
"финита ля феличита"...
когда слова пусты или темны
не отражают истинных мотивов
к иной воде и берегам иным
к морским волнам и лунным переливам
я выбираю долгий пыльный путь
и там зависнув чайкой над волною
я переговорю сама с собою
о том чего вернувшись не вернуть
о том чего вернувшись не простить
и не понять и не принять надолго
и отрясу их пух и прах с подола
зажав остатки гордости в горсти
Мне Шопена играл о... - ком -
в горле встал, ни глотнуть, ни плюнуть.
В землю вкопан до лба, столбом
стой стоймя. О тебе не сплю, но
снишься-грезишься наяву,
проводами гудишь и мечешь
время-бисер сквозь них, - плывун
подо мной, надо мною кречет
кроет криками пустыри,
провода со столбов срывая,
но шопен-тебя-побери,
ты мне снова этюд играешь.
Волна пошла на абордаж
и стенькой выбросила за борт, -
и налетел гагачий табор,
и чаек бросилась орда
меня выхватывать из волн
клевать и вновь топить в пучине,
и ты не стал искать причины,
чтоб оправдать их произвол.
Твоих речей латунь и медь
не отпугнула стаек звонких,
ты, полон дум, ушёл в сторонку
на волны с берега смотреть.
Когда сомкнулась надо мной
вода и смолкли шум и гомон,
ты снова птиц кормил с парома
вчерашней булкой покупной...
Мы с тобой не споём на два голоса,
не сыграем в четыре руки.
Будешь помнить медовые волосы
и браслеты с моей руки…
И кокетничать-тетатетничать
нам и не о чем, да и не за чем.
В волосах сединой отмечены
наши прошлые поперечины.
Поперечины, червоточины,
как расщелина, тьма кромешная.
Я узнаю тебя по почерку
ярлыков, на меня навешенных…
Две женщины и четверо мужчин
свою-меня, не божески-седьмую,
лелеют и блюдут напропалую
без всяких уважительных причин.
Две женщины и четверо мужчин
мне говорят про скользкие дороги,
чтоб зонт брала, в тепле держала ноги
и помнила о датах годовщин.
Они мне дарят средства от морщин
без всякого ехидного подвоха,
и думаю, не так уж это плохо,
когда в судьбе, горчащей от кручин, -
две женщины и четверо мужчин.
Надо мной талдычит дятел,
видно, дятел этот спятил,
додолбился до подкорки,
всю кору расковырял,
а в подкорке только норки,
шкурки тайны, смысла корки,
непростой подкорка сборки,
так что дятла ждёт провал.
Дятла происки напрасны,
спи, младенец мой прекрасный,
дятел спятил, это ясно,
дятел просто идиот,
он талдычит мне в подкорку,
а подкорка хлопнет створкой –
и зелёный чудный чёртик
колыбельную споёт.
О, слов неовеснённые грачи,
мою весну склевавшие до крошки!
Она мне обещала быть хорошей,
и были горячи её зрачки,
но вам-то лишь бы только извести
весенние доверчивые взгляды, -
и то, что было близко, было рядом,
теперь горчит и больше не в чести.
Зажат в горсти черёмуховый рай,
батистовым платочком смят и скомкан:
от майских слов – бродить по майской кромке
до маеты, плеснувшей через край, -
и недалече майская гроза.
Но сад уже бутонами наполнен
и расцветает в блеске майских молний
и летних снов, летящих мне в глаза.
Фрау разочарована, леди раздражена,
дама хандрит, у дамы снова душевный кризис.
Всё-то бы ей карнизное, всё-то бы ей капризы,
маяться, разбираться, любовница ли, жена.
«Кто-я-тебе» да «кто-ты-мне», - скулы свело тоской.
Ну, для чего вопросы-то, если ответов нету?
Розы, давно отдарены, - в вазе сухим букетом,
словно песком засыпанный трупик Манон Леско.
Грезит рекою летовой, снова к слезам близка.
Любит сирени – дай ты ей эти её сирени.
Кризис в стране, а счастлива с этакой дребедени:
«Выброси-розы-милая-будет-тебе-река».
«Будет» скажи, и кончится кризис в её мирке,
просто скажи «любимая» - море зажжёт очами,
тихо шепни «желанная» - лодка её причалит,
видишь – уже колышется парус невдалеке.
1. Хочешь? (песенка)
Стану ласковой тебе
............................кошкой
или сукой, если ты
............................хочешь,
приколюсь на воротник
.............................брошкой,
расстелю тебе себя
............................ночью
переливчатым путём
.........................млечным,
сяду птицей на плечо
............................пёстрой,
разольюсь вокруг тебя
..............................речкой,
сотворю тебе на ней
............................остров.
Стану Сивкой пред тобой
.................................Буркой,
иноходной и такой
..........................вещей.
Ну, куда уж нам теперь
...............................в жмурки:
в горло волжская волна
....................................плещет.
Сатана ли за плечом,
...............................Бох ли –
по следам твоим иду,
.............................милый.
Нынче кошка во дворе
.............................сдохла,
ночью сука под окном
................................выла.
http://video.mail.ru/mail/ekonusova/3770/3239.html
2. В городе Загорске
Я в городе Загорске,
ища тебя глазами,
себя зажала в горстку,
а ты, конечно, занят.
Дела твои, возможно,
во много раз важнее
таких неосторожных
души моей движений.
Ты занятой и мудрый,
стезя твоя благая,
мой «сыношибоктрудных»
с тобой не помогает.
И «парадоксовдруг» мой
лежит горбушкой чёрствой,
расклёванный на буквы
у города Загорска.
3. Отражалась на зелёном (романс)
Где-то нервничает птица,
причитает на закат,
предо мною листья-лица
опадают в тёмный сад,
лица-листья ветер вертит.
Словно дверца, пополам,
всхлипнув, трескается сердце:
мол, не с тем, не так, не там.
Отражалась на зелёном,
бликовала в голубом,
вдоль дороги липы-клёны
воспаряли в золотом.
Предосенняя витражность –
зазеркальем на окне.
Кто-то нужный, кто-то важный
распевал меня во мне,
тронул струны и оставил,
и уехал в старый дом, -
я закрыла зимний ставень
на своём окне слепом.
Кто-то важный, нужный кто-то,
зазеркальный старожил,
отыграл меня по нотам
и мелодию забыл.
И тебе, душа, отныне
только этот вечный сад,
где на ветках берегиньи
заговоры шелестят,
и тебе для сердца – спица,
и никто не виноват,
просто нервничает птица,
причитает на закат.
4. Полуночное
Он мусолил во рту недозрелые вишенки слов
и раскусывал их кисло-терпкую сочную мякоть,
на листок из блокнота любовными рифмами плакать
в откровеньях романсовых был полуночно готов.
К терпеливой ладони свой лоб наклонивши навек,
одинокая женщина тихо на кухне сидела,
и лицо её в раме оконной камейно белело,
и всё падал и падал полночный декабрьский снег…
5. Как же он любит-то
Как же он любит-то, господи, любит-то, любит как!
Вот оно, главное, важное, помни о важном.
Что ж ты всё крутишь детальки, как кубики Рубика,
к белому утру пытаясь добавить витражность?
Будто прощенья просил, а за что – не сказал,
розы охапками – помнишь? – цветущие, влажные…
Вот и сиди, как сова, округляя глаза,
и вспоминай про хорошее-вечное-важное.
Любит, не любит – какая теперь уже разница?
Сколько их, любящих, ставших, похоже, прохожими.
Даже твой ангел хохочет и, кажется, дразнится:
«Как же он любит?» Да любит ли, господи-боже-мой?
6. Внутреннеэмиграционное (песенка)
Не шепчи над стопарём, дескать, наглая,
зря, мол, было убеждать да названивать.
Ну, ушла к-себе-в-себя, типа, в Англию,
так, по-аглицки ушла, без лобзания.
Мнила, призраки мои – белы ангелы,
а над замками туман в цвет магнолии.
Я-то думала, к себе – словно в Англию,
оказалось, что в себя – как в Монголию.
И – ни замков, ни замков, - степи снежные,
и ветра по ним с утра и до вечера.
Пью кобылье молоко, веки смежила
в монголоидный разрез недоверчивый.
7. Над садом
Прихожу в Александровский сад, как в надсадность впадая,
и иду по не мною расхоженным тёмным аллеям.
На почившую осень слетает зима молодая,
чтоб останки склевать, ни крошинки её не жалея,
у меня на плече ворковать Гамаюновы сказы,
заговаривать мысли до цвета прохладной досады,
и припомнив тобою в саду обронённую фразу,
я ладонью зажму мне на душу осевший осадок.
Захотев от плеча отогнать эту вещую зиму,
я руками взмахну, словно крыльями зимняя птица,
и взлечу над аллеей с улыбкой Джульетты Мазины,
и уверую в то, что плохого со мной не случится.
Вопреки напророченным хворям, обидам и стужам,
пролетая над садом, я снова поверю, возможно,
что по-прежнему сад мне садовую голову кружит,
что по-прежнему песни мои тебе сердце тревожат…
http://video.mail.ru/mail/ekonusova/3770/3231.html
8. Котовое
Полагаешь, будто – на год,
растекается – на жизнь, -
пей вино из волчьих ягод
и осаночку держи.
Мнишь наивно, что навеки,
осыпается за год, -
прячь глаза, прищурив веки:
шерстяной дубовокот
на цепи мудрит по кругу,
по русалочьим хвостам,
всю округу с перепугу
до листа переверстав,
понимая всё на свете,
принимая всё подряд:
«справа – солнце ярко светит,
слева – звёзды говорят».
Я летала по вокзалам
от купели до креста
и стихи тебе писала,
ты, листая их, устал.
9. Когда я брошу…
Когда я брошу думать о тебе,
сходить с ума, не есть, не спать ночами
и буду жить, тебя не замечая,
не прибегая даже к ворожбе,
тогда не приведи тебя господь
понять, как понимают в одночасье,
что я – твоё единственное счастье,
твоей души отрезанный ломоть…
10. Лоскутки (песенка)
Рвётся в сентябрёвые лоскуты
неба предосенняя кисея:
лоскуток серебряный – это ты,
лоскуток лазоревый – это я.
Зорька невечерняя – как алтын
в клюве у небесного журавля.
Кучевым корабликом – это ты,
перистою лодочкой – это я.
Изменяет облики и черты
листопадной кротости западня.
По’ небу, как по’ полю – это ты,
по’ полю, как по’ небу – это я.
Чайник докипел да почти остыл
в холоде разумного бытия,
и со мною рядом – совсем не ты,
и с тобою рядом – совсем не я.
Нам ли разводить и сводить мосты,
раз такая выпала колея.
Морем, аки по суху – это ты,
ночками без просыху – это я.
Очи так доверчивы и чисты,
а в зрачках пустынная полынья.
Выдумкой парчовою – я и ты
истиной холщовою – ты и я…
http://video.mail.ru/mail/ekonusova/3770/3224.html
http://www.litkonkurs.ru/dune/medals/?id=3910
11. Обнимемся спать…
Верни это солнце, оно закатилось за тучи,
лови это лето, оно убежало по лужам,
а звёздный табак в самокрутку Вселенной закручен,
но тоже промок и не курится, значит - не нужен.
Целуй мои веки, так вечность становится ближе,
попробуй хоть лёжа не быть проходным и прохожим,
и кошка-луна мои страхи молочные слижет
и ляжет, мурлыча, на дрёму, на думы, на кожу.
Обнимемся спать, позабыв о грядущем вчерашнем,
прижмёмся ласкать гематомы от жёстких горошин, -
да вот оно, лето, его колокольни и башни,
а вот земляника под сердцем, в душе, на ладошах.
12. «А и Бэ сидели на трубе»
Это – А. А это – Бэ. Только дело их – труба:
между ними вместо «и» затесался вредный «но»,
мол, труба у них давно неуютна и груба,
и, как водится, проблем на трубе полным-полно.
А витает в облаках – Бэ уставилось в окно
и на все вопросы А сигареточкой дымит,
и пока с трубой у Бэ всё, как будто, решено,
А сползает по трубе с длинным перечнем обид.
Но дымком летят в трубу и обиды, и слова,
и пристыженное А, бросив «но», прижалось к Бэ,
плачет А, что, мол, труба, - Бэ, твердя в ответ «судьба»,
старый флейтовый мотив вновь выводит на трубе.
1. Между елью и ветлой
Помолчу о том, что я, как глухая и слепая,
неприкаянно хожу между елью и ветлой.
Тонкой петелькой капель к шее с ёлки повисает,
и качаюсь на весу так печально и светло.
С поцелуйным ветерком из ветлы кудрявых веток
на меня слетит весна на ветловом помеле,
я качнусь к твоим губам и сорвусь в беспечность лета
от бутона до цветка за ночь летнюю теплеть.
2. Мы с тобой
Мы с тобой – до темна’ и до’ свету,
и ты мне – по душе и по’ сердцу,
только на’ ухо осень посвистом,
мол, любить, так уж сразу до’ смерти
тонкой венкой и жилкой бьющейся,
расплетёнными на ночь косами,
всей душой, на авось отпущенной,
поцелуйною влагой – досыта.
3. Вдох-выдох
Ты мне нужен, словно выдох,
ты мне нужен, словно вдох,
я к тебе навстречу выйду
в ореоле светлых лохм,
я вдохну твои печали,
выдохну твои мечты
и очами раскачаю
за тобою все мосты.
Я тебе все тайны выдам
до последних мелких крох,
свой предсмертный лёгкий выдох,
свой ночной греховный вдох.
4. Верю, надеюсь, люблю
Верю, надеюсь, люблю…
Все корабли запалю
вместе с речными мостами.
Веришь? Моими руками
ночи твои зажжены.
От сентября до весны
время измерю стихами,
вырежу снов оригами,
кровью своей оживлю.
Верю. Надеюсь. Люблю.
5. «Дорога»
Ну, куда ж ты идёшь в эту зимнюю лютую стужу,
что ты хочешь найти в чёрно-белом вдали от меня?
Там не видно ни зги, и дорога всё уже и уже,
и в метельной тоске ни тепла, ни любви, ни огня.
6. За что
Ты думаешь, вывернешь душу для милого друга -
он сразу возьмёт и проникнется? Ах, ты, дурашка...
Он, бедный, своим-то влеченьем так сильно испуган,
что вряд ли воспримет ещё и тебя-нараспашку.
А ты ему так откровенно о милых деталях,
а ты из ушка для него золотую серёжку.
Он видит в тебе не камею, а только интальо,
не речку, а пруд, по краям камышами заросший.
Ни мягкие руки, ни преданный взгляд не помогут,
и к чёрту Армани и шорох расклёшенных юбок.
Я посох железный вконец извела по дорогам,
но так и не знаю, за что они, всё-таки, любят...
7. У дня ревнивые глаза (Мансардная ниша)
У дня ревнивые глаза,
у ночи бархатные руки,
но даже им не убаюкать
тоску, на нить не нанизать.
Меня тебе не удержать,
а мне самой не удержаться
и среди разных вариаций
искать иную благодать.
Возможно, ты меня предашь
и в отлучённые запишешь,
и я в мансардной тихой нише
сломаю звёздный карандаш,
которым я стихи в ночи
на синем бархате писала
и не нашла, как ни искала,
чтоб не писать тебе, причин.
И даже в мыслях не найти
не сожалений, ни упрёков.
Но, Боже, как же одиноко
на внутринишевом пути…
8. Сказочно-зимнее
В какой реальности, когда
я целовала эти руки?
На поднебесные снега
смотрел ноябрь близорукий
и бликовал чудным пенсне.
В той тридевятой стороне
ты загадал одну кручину –
и стаял снег во всех садах.
Мне снится, как в твоих руках
теплеют стоны пианино,
и разделяясь меж двумя,
на сад спускается зима…
9. Выпье
Пьёшь под вечер водку с перцем
из пластмассовой посуды.
Вроде, рядом дама сердца,
так печаль тогда откуда
и откуда мысли эти
гуще лондонского смога?
Нас поймала, будто в сети,
богом данная дорога.
Словно белка в колесе, ты
и, как белка в колесе, я.
Не нырнуть ли в речку Сетунь
вроде барышни кисейной?
Лучше я с тобою выпью,
укрощу свои мороки,
а потом заплачу выпью
по тебе, зеленоокий…
10. Голубиное (песенка)
Мне, любимый, от тебя ничего не надо,
я, мой милый, от тебя ничего не жду,
пью церковного вина три стакана кряду,
а на исповедь хожу только раз в году.
Поседеет рыжина октябрёвой чёлки,
охладится прежний пыл, сколько ни моли,
и за мною поползут слухи-кривотолки,
за тобою полетят голуби мои.
Сизокрылый голубок сядет на окошко,
будет биться о стекло глупой головой, -
ты рукой-то не маши, покорми с ладошки
третьегоднишним пшеном и отправь домой.
Я тебе ещё одной никогда не буду:
и не то, чтоб не могла, просто не хочу.
Ты целуешься с другой, ну, а я покуда
светло-русою косой осень золочу,
сизокрылых голубей провожаю взглядом,
вдоль аллеи проходя в золотом саду.
Мне, любимый, от тебя ничего не надо,
я, мой милый, от тебя ничего не жду.
http://video.mail.ru/mail/ekonusova/3770/3248.html
11. Зелёное с голубым (песенка)
Пахнет тиной от Келарского пруда,
пахнут яблочным посадские сады.
Я, конечно же, вернусь опять сюда
и Алёнушкой застыну у воды.
Будет облако белее всех белил
и рябина кумачовей кумача.
И того, кто для меня постель стелил,
я не вспомню ни всердцах, ни сгоряча.
Только сонная келарская вода
будет в тон его нефритовых очей,
и над берегом осеннего пруда
станет небо голубее голубей.
12. От а до я
От “а” до “я” – на тысячу шагов,
от “я” до “а” – один прыжок короткий,
когда, забыв о благе берегов,
ныряю в сон апрелево-нечёткий,
и там одна лежу себе на дне,
чужие лодки спутав с облаками,
и, двигая руками-плавниками,
гоню волну, укрыв себя под ней.
Потом проснусь – ни дна, ни берегов,
в трамвайчик «Б» по-утреннему сяду –
и еду к Александровскому саду,
доращивая буковки до слов.
1. Апрельское полнолуние
От луны-огонька самокрутки господней
прикурю косячок этой ночи туманной -
и покажется чудной и дивной сегодня
полуночная странность.
Надышалась, наверно, коварным апрелем,
о руках, не меня обнимающих, брежу.
Ах, как руки бы эти в апреле согрели,
как могли бы разнежить.
Пело зеркало песни, да вот - раскололось.
Постарею - и станет всё просто и ясно,
полнолунные грёзы запью корвалолом,
отрезвлюсь. И прекрасно!
2. Про Шопена
Свечи, Шопен и Шартрез,
тени и блики на стенах…
То ли с тобой, то ли без
шляпку с вуалью надену
и опущу на глаза,
чтоб не расплёскивать тайну,
стану мудрей и печальней
(жаль, что моложе нельзя).
То ли с тобой, то ли без
тень не отброшу на стену.
Скажем, виновен Шартрез.
Или этюды Шопена.
3. Ритмы (песенка)
В твоих глазах лишь печаль и нежность, покой безбрежный.
В твоих руках загорело-смуглых смуглых три розы чайных.
С тобой легко обрести покорность и безмятежность
и быть простой и такой пристойной необычайно.
С тобой разумно, с тобой надёжно, с тобой вальяжно,
как за оградой, за крепкой стенкой, - стеной китайской.
Ты мне покажешь благую чинность пичужки райской,
ты мне расскажешь, что в жизни нужно, а что не важно.
Затем в глазах просквозит усталость и раздраженье,
и ты в улыбке, такой натужной, растянешь губы,
погладишь вялым привычным жестом мои колени,
и станешь нервным и станешь дерзким и даже грубым?
Давай-ка лучше поставим розы вот в эту вазу
и будем чай пить, а может – кофе, а может – водку.
Я буду верной, я буду вредной, я буду – разной:
негоже детке, исконно вольной, менять походку.
Ну, разве плохо вот так на кухне сидеть с гитарой?
Ты сам признаешь, что каждой думой со мною связан,
что есть во мне вековая мудрость вороны старой,
и усмехнёшься, добавив шало: «Ах, ты, зараза…»
А я, уткнувшись в твою жилетку, чуть-чуть поплачу,
и будут рифмы, и будут строчки, и будет – песня.
Я знаю, в жизни все «нужно-важно» так мало значат.
Есть только ритмы стихов и пульсов, когда мы вместе.
4. Покатай меня на лодке (песенка)
Покатай меня на лодке.
Пусть уключины скрипят.
Из июньских нитей соткан,
ляжет на воду закат.
Будет только пара вёсел,
флирта лёгкое вино,
бант из ленты прошлых вёсен
на косе у Строгино.
Не качнётся под ногами
ни былинка, ни волна.
Расплескается над нами
полуночница-луна.
Три словца тепло и кротко
я шепну тебе впотай.
Покатай меня на лодке…
Хоть на лодке покатай!
5. «Простая история»
Всё – как тогда: и вечер, и Шопен,
этюды, вздохи, стриженый затылок,
и в направлении моих колен –
косые взгляды, мило-торопливы,
а за вином – шутливый разговор –
невинности, граничащие с порно.
- Ты хочешь, может быть, ещё кагор?
(Хочу ли я кагор? Вот это спорно…)
Бокалы опустели. На столе
фаллическими символами свечи
горели - и погасли, обомлев.
Я курточку накинула на плечи.
Моих волос уложенную прядь
любитель увертюры и пролога
погладил запоздало у порога,
но так и не решился растрепать.
6. Доминанта (по Курпатову)
Вот я лягу и усну,
и во сне его забуду,
заморочки и причуды
до чудес переверну.
Ни за это, ни за то
он меня в свои туманы
не берёт. И это странно…
Это чёрт-те знает что!
Дверь – на ключ, в стакан – коньяк
вместо антидепрессанта:
половая доминанта
в организме, как маньяк.
Я её и так, и сяк,
и трудом, и медным тазом,
но упорная, зараза,
не закроется никак!
7. Нынче мои берегини
Нынче мои берегини печальны глазами,
эти глаза берегиньи синее июля,
даже синее моих, что когда-то казались
неба сильней, и от них навсегда отвернулись
все небеса и задёрнули тучки, как шторки,
только оставили щёлку для строгого взгляда:
шей берегинь, мол, и складывай сшитые горкой,
а о ночах об июльских, пожалуй, не надо.
Нынче губами бедовы мои берегини,
их берегиневы губы сочнее заката:
думы мои не совсем, видно, были благими,
эти июльские думы никак не упрятать.
8. Островное
Вас люблю, как дикий остров
в сине-море-окияне,
бессознательно и остро,
больше истины в стакане,
больше Оскара Уальда,
глубже, чем своё упорство, -
Вас, бананово-миндальный
мой недостижимый космос.
9. ***
Это сумрачное лето
укатилось на покой.
Я пришла к тебе – с приветом,
а ушла – с твоей душой.
Я её храню и глажу,
а она во мне горит.
Ты меня за эту кражу
очень сильно не кори.
10. Немного о любви
Растекалась к Вам любовью,
берега свои осилив.
Я своей собольей бровью
покорила сто Бастилий
чьих-то сплетен, чьих-то бредней
до последней привередной,
строго брови не сводя,
просто правой поведя.
К вам текла рекою долгой
затопляя ваши дали
растекаясь будто Волга
и в меня ручьи вливались
превратилась в сине море
по краям песок лазорев
голубые рыбки глаз
из глубин глядят на вас
вы стоите вдалеке
с чудным спиннингом в руке
11. Кудельное
Кормлю с ладони стайку строк
морошкой дум, черникой будней
и чем-то тайным и подспудным,
что, как игла, мне колет в бок.
Пряду макошину кудель,
крутя веретено событий,
из нити солнечных наитий
вяжу свой собственный апрель,
в котором тихий голос мой
поёт тебе гитарно-вербно
и самой тонкой ноткой верной
переплетается с весной.
Я прикинусь беленькой овечкой,
я прикинусь розовенькой свинкой,
чтоб меня жалели бесконечно,
чтоб с меня сдували все пылинки.
Я прикинусь девочкой-ромашкой,
бедной, одинокой сиротинкой,
брошу все зловредные замашки,
соберу подруг на вечеринку.
Сяду, как Алёнушка, у речки,
этакая девочка-милашка,
буду перманентно-безупречной,
стану добродетельно-домашней,
буду жить не так остроконечно,
стану я покладистой и дивной,
ко всему терпимой и беспечной…
Как же будет мне тогда… противно!
(Послушать можно здесь:
http://video.mail.ru/mail/ekonusova/3770/102.html
http://video.mail.ru/mail/ekonusova/3770/877.html
http://video.mail.ru/mail/ekonusova/3770/3233.html)
"А розы вырастут сами..." (Е.Шварц)
Ну сколько же можно о лунах, слезах и пророчествах.
Да к чёрту все эти гадания, нумерологию.
Мне зеркало нынче шепнуло: - Довольно морочиться,
пора бы и к богу податься дорогой пологою.
Уже за полтинник, и волосы крашу "Импрессией",
и мажу лицо молодильными кремами разными.
Но новые шторы сегодня на окна - повесила,
и песенку спела, и перстень надела с топазами.
Прикрыла прорехи в бюджете тряпицею вышитой,
а приступ гастрита - дежурной улыбочкой клоуна.
Мне сон тут приснился, горячим-прошедшим надышенный,
про печку, для коей дровишек порядком наломано.
С утра огляделась - бельё, слава богу, поглажено,
посуда помыта, "себясамоё" подытожено.
Есть время походочкой лёгкою песни выхаживать,
в сердцах загитаривать голоса нотки тревожные.
Я, знаешь ли, всё о кустах этих, шварцевских, розовых.
Как я, заросли сорняками-делами-осотами.
Но, может, когда я устроюсь вон там под берёзами,
они обо мне процветут что-то тёплое, всё-таки.
Даже колкая трава
косарям порой важна,
и права, пока жива,
и нежна, пока нужна,
а растопчешь – не растёт
ни репей, ни лебеда,
ни осока, ни осот
ни за что и никогда.
Лишь моя разрыв-трава
и серпу луны должна,
и жива, пока права,
и нужна, пока нежна...
Прижав к бедру блестящий чёрный стечкин,
на солнцем пережаренных Багамах
уснул Петрович с улицы Заречной,
забыв на два-три дня о личных драмах.
В Бомбее на бутылочных осколках
в объятиях достигнутой нирваны
забылся сном, проткнув ноздрю иголкой,
факир Степанов с улицы Басманной.
В монмартровской прокуренной мансарде
под аккомпанемент аккордеона,
укутав ноги в плед под леопарда,
заснула стриптизёрша с Малой Бронной.
А ты, мон шер, опять ломаешь копья,
и пьёшь из чаши… колотой… вчерашней,
и видишь беса в тополиных хлопьях.
Уймись уже, усни. Повсюду – наши.
А завтра мы пойдём гулять на речку
и ты не будешь ныть и выть по-волчьи.
А будешь – так возьми мой чёрный стечкин,
иди и застрелись. Но только молча.
В кабинете твоём, как всегда, всё насквозь прокурено,
и философы на столе - деловито-небрежной стопочкой,
а на узком окне - орхидеечка хищно-робкая
полосатый свой глаз на меня из горшка прищурила.
У камина (конечно, камин!) - пуделёк антрацитовый.
Не иначе, Агриппа? Всё правильно, как положено...
Два бокала Бордо, до краёв золотых налитые,
да отточенный жест артистичной руки ухоженной.
Шкуркой сменною - пиджачок на ключицах кожаный,
на руке - перстенёк, чёрный камешек с люфтом маленьким,
безупречной фигурой слова о любви уложены,
и, нечаянно вроде, дверь приоткрыта в спаленку...
Облачное
Разношёрстность и разного’ворность
по-московски вокруг да около,
со Всехсвятской церквушки колокол
расколол мои думы поровну:
те, что левые – терпко-грешные,
те, что правые – кисло-постные.
Я по «Соколу» - видишь, Господи? –
и ни конная, и ни пешая,
в колокольно-хрустальном холоде
словно в ступе, на белом облаке
проплываю, меняю облики,
помелом заметаю молодость.
Мемуарное
Подворотенка, дворик на «Соколе»,
из окон – перезвоны гитарные,
и сердечко взволнованно ёкает
от девической чистой испарины.
На углу расчудеснейшей булочной
каллорийками пахнет изюмными,
а за Строгановкой переулочки
от цветущих садов обезумели.
И на Врубеля, и на Поленова
в молодой лебеде у штакетников
жмурят очи коты суверенные,
насмехаясь над миром кокетливо.
На асфальте начерчены «классики»,
и портфели на лавочке сложены.
- Лен, домой!
- А ещё на полчасика,
ну, хотя б на минуточку можно, а?
К палисаднику, маем прогретому,
взрослым книжкам и девичьим бантикам,
к лопухам, у которых – секретиком
под стекляшкой – такая романтика…
Соколом идя (песенка)
Бредила тобой, грезила тобой, Соколом идя,
вились на ветру, словно паруса, локоны мои.
Где-то на волне лодочка моя, светлая ладья,
только за плечом вороны мои около меня.
Плачет на реке благостный Харон, ликом Гименей,
видно, мне на медь золото менять снова по ночам.
Думушки мои сколько ж вас таких, ёклмн,
кроет белизной эти паруса на моих плечах…
(послушать можно здесь: http://video.mail.ru/mail/ekonusova/3770/880.html
http://video.mail.ru/mail/ekonusova/3770/3236.html)
Сокольное
Ах, эта коммуналочка на "Соколе":
по радио - то Стрельченко, то Штоколов,
а у виска заколочкой под золото
каштановые локоны заколоты.
А дни - неупиваемыми чашами,
и юность - купиной неопалимою,
и сентябри за окнами окрашены
ещё не повзрослевшими рябинами,
а мне, вовсю зелёной и молоденькой -
как по небу, по соколовским улицам
и мимо подворотен и володенек
под звон серёг поётся и танцуется...
Остыла пылкая влюблённость,
и ты, мой милый дуралей,
глядишь на склон холма, где клёны
голее голых королей.
Зима, мой друг. Похолодало…
Ни тусклый свет, ни тайный путь,
ни «ледяная рябь канала»
уже не могут обмануть,
и ничего не повторится.
Опавший клён заледенел,
и улетают голубицы
в небесно-снежный беспредел.
И мне – с причудами, но в белом –
твоих портьер не волновать, -
заиндевелою омелой
стою, как ты наколдовал.
Влюблённость прежняя, похоже,
ушла в глубины чутких строф
и под корой продрогшей кожи
перерождается в любовь…
У нас с тобою – передозировка
любви, надежд, соитий и скандалов.
Свисает с люстры тонкая верёвка,
а люстра светит только вполнакала,
и ты сидишь ко мне вполоборота,
вот так, ни в полуфас, ни в полупрофиль,
и в полумраке пьёшь свой чёрный кофе
по полчаса, от чая с бергамотом
воротишь нос и рвёшь на полуслове
вопрос, не озаботившись ответом.
И бьёт копытом бледный конь соловый,
жуя солому летнего рассвета…
Говорите, мадам, говорите.
Дескать, всё от души и задаром.
А могли бы Вы стать Маргаритой,
будь Ваш Мастер простым кочегаром?
Если б он, не овеянный славой
ни в теперешнем и ни в грядущем
в кочегарке бухал на халяву
с привокзальным дамьём вездесущим?
Но Ваш Мастер, поэт и художник,
так же пьёт и гуляет налево,
Вы же терпите мерзкую рожу
и капризы, и пьянки, и девок.
Говорите, служенье таланту?
Говорите, он так беззащитен?
Вы и в муках, мадам, элегантны.
Говорите, мадам, говорите…
Хлеще вожжи возничьей твоё прощенье,
жгуче обиды из кротких очей кобыльих.
Мне ли - прощёное мартовское воскресенье?
Лучше б ударил, выгнал, смешал бы с пылью.
Было бы лучше, проще, ясней - намного:
грудь не давило б коленом синюшным небо.
Взял да отстриг бы меня, как обломанный ноготь,
вытряхнул вместе с коркой засохшей хлеба.
Сукой, наверно, стала бы я бродячей,
вечно избитой и течной тоскливой лгуньей.
Выла бы воем на мартовское полнолунье,
лёд бы не таял под брюхом моим собачьим.
Может, напрасно сучье-то человечишь?..
Но под рукою твоей - вместо шерсти - кожа
так шелковиста уже, с чем-то женственным схожа.
Даже мой вой обретает певучесть речи.
март 2005
Алёше
Тучка сбросила дождинку
на Алёшкины ресницы,
а ресницы у Алёшки -
словно бабочки.
И идёт он по тропинке,
собирая по крупице
все улыбки на ладошку,
моя лапочка. (1988)
Молитва за сына
Помоги ему, Царица Небесная!
Чтоб душа его горела, не гасла бы,
чтоб судьба была прямая и честная,
чтоб любовь была большая да ясная,
чтобы помыслы его были чистыми,
а в руках любое дело бы спорилось,
силы дай, чтоб испытания выстоял,
и ума, с которым сердце б не спорило! (1996)
О, сколь в тебе...
О, сколь в тебе накручено,
мой мальчик недоверчивый,
о, сколь в тебе наверчено
фатального, везучего,
накручено, намешано,
посолено-поперчено –
от лешего потешного
с душою гуттаперчевой.
От ангела небесного,
наивного, безгрешного, -
два пёрышка навешено
ошуюю, одесную… (2000)
Позитивное воздействие русской литературы
Бывало, тонешь в сумрачном тумане олигаршином,
идёшь ко дну, что камешек, устав ногами бить,
но в час особо тягостный перечитаешь Гаршина –
и сразу тянет вынырнуть, и сразу тянет всплыть.
Бывало, с кем поссоришься, сидишь, на ближних взъевшейся
(не треснуть, так хоть взглядом бы дотла испепелить!),
потреплешь этак нервы-то, а вспомнишь Достоевского –
и хочется – покаяться, и хочется – простить!
Бывало, так намаешься с уборками-конфорками,
разленишься, разнежишься, а совесть – тут как тут:
подсунет в белы рученьки роман Максима Горького –
и сразу всё понятненько, мол, счастье – это труд!
Бывало, ищешь дО свету души своей отдушину,
всё мечешься да маешься (должна же где-то быть!),
прочтёшь про Таню Ларину у этого АС Пушкина –
и хочется – немедленно! – любить, любить, любить. (2002)
Нео-вещизм
(Алёше) Посвящается резному дубовому креслу, оставшемуся в наследство от бабушки
Есть вещи – как вещи, о них мы не будем.
Есть вещи – как вехи, и вещи – как люди,
есть вещи – как трудные долгие вздохи,
есть вещи-секунды и вещи-эпохи.
Присядь-ка на это дубовое кресло,
проникнись, прислушайся к скрипам древесным.
Его компаньоны в домах Ленинграда
горели в буржуйках во время блокады.
К нему бы, резному, с нижайшим поклоном:
прапрадеда-тёзку на кресле дубовом
под грохот обстрела в разбитой колонне
по Ладоге вывезли еле живого.
А ты – про вещизм, про мещан и плебеев…
Есть вещие вещи, есть вещи-идеи,
есть вещи святые, особого рода,
над ними не властны ни люди, ни мода.
Мы будем сидеть в этом кресле на даче
до смерти, наверно, своей, не иначе.
В нём видится дальше, яснее и выше,
в нём мудрое – глубже, а вредное – тише.
Мы будем читать в нём блокадные письма
и старые фото в альбомах лоснистых
смотреть, размышляя о лицах и датах,
о людях, что жили, любили когда-то…
Есть вещи, которые непостижимо
в тебе возрождают твою неделимость
с историей, временем нашим, корнями.
Клянусь, они проданы будут – не нами!
Тщеславие чьё-то не тешат, возможно.
Но душу – бередят… И память – тревожат… (2003)
Надцатилетние
«Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не вешалось»
«Им, детям, виднее» (Мартынов)
Они ещё наивные, усталостью не битые:
и беды не изведаны, и странствия не познаны.
Идут себе под ливнями, зонтами не прикрытые,
такие привередные, такие несерьёзные.
Печали их стеклянные, а будни им до лампочки:
тревогами не пуганы, рассветами не бужены.
Июльскими туманами спешат от папы с мамочкой
с послушными подругами плести ночное кружево.
В них опыта – пол крошечки, а гонора – немерено.
Конечно, потакаемы, возможно, избалованы,
и всё-таки – хорошие, хотя самонадеянны.
Галчонковыми стаями летят под липы новые.
Они пока везучие: им всё ещё прощается.
Но что-то с ними станется, и что из них получится,
когда они намучатся и пыли наглотаются,
когда сполна достанется и всё сполна поручится?
Они пока летучие, ни конные, ни пешие.
Им вечных истин оспины – что сникерсные россыпи.
Они ещё, певучие, живут себе насмешливо.
И слава тебе господи… И слава тебе господи. (2004)
Разлука
Она ушла. Её с тобой не будет,
свою любовь она переросла.
Твой праздник жизни обернулся буднем,
но колет сердце памяти игла.
Поверь мне, сын, я это проходила
и знаю боль, и даже знаю, как
влечёт к тому, что ты вернуть не в силах,
и сводит пальцы в горестный кулак,
а ногти рвут бессильные ладони,
лежишь впотьмах, и кажется, душа
в тягучей тине бесконечно тонет,
и ты уже не знаешь, как дышать…
Поверь, мой милый, эта боль исчезнет,
она уйдёт, хотя не без следа,
и будет недолеченной болезнью
хрустеть в твоём предсердье иногда.
Ты отпустил любимую в стабильность,
её вещички бережно собрав.
Я кофе, не допитый ею, вылью
и вымою твой опустевший шкаф.
Нет, всё не так, и ты меня не слушай.
Я тоже нынче, словно на краю.
Ты держишься. А мне сегодня душно:
я так любила девочку твою!
Дай Бог ей вдохновенья и удачи,
дай Бог найти кого-то лучше нас.
Держись, мой мальчик, а вот я поплачу:
мне вас обоих очень жаль сейчас… (2006)
Памятка сыну (банально-назидательное об одиночестве, страхе, любви, вере и тщеславии)
Если тоскливость буден
тяжестью сдавит плечи,
вспомни тогда о людях,
сделай им шаг навстречу.
Сердце забьётся тяжко,
дрожью сожмёт колени –
жизни курни взатяжку,
всё остальное – тленье.
Страсти услышишь скерцо –
помни, идя «в кроватку»:
есть только ты и сердце,
всё остальное – б…ки.
Вникнешь, как станешь взрослым,
в синий небесный вектор:
есть только ты и космос,
всё остальное – секта.
Хочешь повсюду первым?
Но я тебя утешу:
есть только труд и верность.
Верность мечте, конечно. (2007)
Материнское
Ты прав, творёныш мой, бунтарь,
всей правотой молочной кожи:
мне – бабья суть, я навья тварь,
всегда творящая по-божьи.
Кто в эту суть не вовлечён,
тот не увидит в блеске странствий,
как из моей руки течёт
тепло, творящее пространство,
в котором ты, покуда слеп,
ещё прильнул к моим коленям,
оно по навьему веленью –
твой верный кров, твой чёрный хлеб. (2008)
Материнское – 2
Мой сын живёт совсем не так, как я,
он не поёт со мной печальных песен,
мир образов ему не интересен,
и слов его не манит полынья.
Он по субботам курит свой кальян
и слово «очень» заменил безликим «мега».
Когда-то он любил конструктор «лего»,
а нынче – дам, хотя не донжуан.
Он любит рассуждать и объяснять
мне эту жизнь и все её законы.
Я пью вино – он виски пьёт с лимоном.
Мне ближе осень, а ему – весна.
Бросает вещи, как всегда, везде.
Бывает груб всерьёз или для виду.
Но знаю, никому не даст в обиду
и не оставит близкого в беде.
Ему прощают всё и все кругом,
а шутки повторяет вся округа.
Он может быть поверенным и другом
и под рукой согреть, как под крылом.
Он смотрит эпатажное кино
и носит элегантную одежду,
но часто снится трогательно-прежним
весёлым и смешным «веретеном».
Он всё ещё улыбчив и открыт,
с чувствительной, как в детстве, белой кожей,
но мы теперь так мало с ним похожи,
и он со мной так редко говорит…
Мне кажется порой, что я ему
не очень-то уже необходима,
что взгляд его скользит всё чаще мимо,
не потакая взгляду моему.
Мой сын живёт совсем не так, как я.
В своём упрямстве он почти несносен.
Но, боже, дай ему счастливых вёсен
и жизни – ярче, лучше, чем моя. (2008)
Резистенциальное
Говорила мне подруга,
что, мол, годы успокоят,
что осталось только к Богу
в это серо-голубое,
в задурманенные выси,
в неприкаянные дали,
мол, искристые ошибки
пустят в дали те едва ли…
Мол, пешком по водной глади –
привилегия христова,
у меня же только лодка,
что ко дну идти готова…
Над осенним влажным лугом
облака ветра качают,
туго связаны дорогой
руки смуглые печали,
и осины слёзы лисьи
не прольют по мне сегодня,
под ноябрьскую скрипку,
под мотивчик сумасбродный
мне с решимостью во взгляде –
аки по морю – по травам, -
и легка моя походка
в ритме мыслей кучерявых…
Языческое
Мои стареющие сверстники
кто в Храм, кто в пьянство, кто в безумие...
Я - вышиваю русским крестиком
цветы из песен гамаюновых,
из малахитовой бессонницы
вяжу узорчатые варежки.
Ночами лоб к ладони клонится
о нашем нынешнем, о давешнем.
И ведь не скажешь, что безбожница,
давно бы в Храм да о спасении.
Но вынимаю снова ножницы,
крою наряды предвесенние.
Под колокольный звон на паперти
оставлю трупик георгиновый,
украшу все льняные скатерти
языческими берегинями.
Split
Моя языческая суть
на время смолкнет.
С колокольни,
не видный глазу, сердобольный
звонарь указывает путь.
Звонит в свои колокола
о чём-то тайном и далёком,
а за осокою высокой
горит костёр, шипит смола
и вьётся по ветру зола.
И вечно мне под этим звоном,
как на две части разделённой,
стоять, мечтая о своём,
меж тем костром и звонарём.
Богу ли
Яви мне суть, и я, быть может, не умру
от ужаса увиденного мною.
В твоей рубашке стоя на ветру,
я выживу, я лишь глаза прикрою
не от песка и ярости лучей, -
от прозорливой точности догадок,
но даже в этом будет мне награда:
я обрету свободу быть ничьей
и стану беспризорна и вольна –
лишь только взгляд не так открыт и светел –
да что там взгляд, покуда южный ветер
мой лёгкий катер гонит по волнам.
Расплатное
«Мы не стоим вниманья бога,
стало быть, обойдёмся без» (Галина Гридина)
Ну, что ты всё «расплата» да «расплата»,
мол, поздно причитать: «Не виновата».
Я расплатилась полностью когда-то,
теперь настало время для стихов.
Ах, как – тогда – до боли раскололи
твои колокола на колокольне,
и я просила: «Господи, довольно!»,
а ты читал мне перечень грехов,
и ангел твой клевал мои глазницы
авансом, чтобы после не возиться, -
а я теперь вольнее вольной птицы
и вечнее овечных облаков…
Соответствие
Это просто апрель и ненастьем залитые окна.
Это вовсе не значит, что ты меня – боже мой! – предал,
и причина не в том, будто ты меня – господи… – проклял,
почему же за мной неприкаянность тащится следом?
Оттого ли, что я, хоть неглупая, в сущности, дама,
норовлю по прямой, не учтя перекрёсточки ретро?
Только даже дожди не идут несговорчиво-прямо,
а летят по косой, отклоняясь от резкого ветра.
Прохожу, как ладья – ход конём мне уже не по средствам –
потому ли, что лодка – любимый взлелеянный образ?
Непреложный закон: намечтала – теперь соответствуй,
даже если мечта проникает заточкой под рёбра.
http://video.mail.ru/mail/ekonusova/3770/3237.html
Яблочный спас
Падают яблоки. Яблочный спас.
Зреющей мельбы багряный окрас,
голденский вечер.
Как джонатаново плачут о нас
райские яблоки боговых глаз
где-то далече.
Мёдом исполнился белый налив.
Белое в рюмку до кромки долив,
время кромсаю.
Блюдце поляны, коричный закат,
пахнет ранетом запущенный сад,
но не спасает.
Послесловие…
Этот год был ни на что не похожим.
Вот наслал Господь проверку на прочность.
Я по заново ободранной коже
узнаю его размашистый росчерк.
Цирк уехал, погорел балаганчик.
Только колокол тугим баритоном.
Снова этот пресловутый стаканчик
доливать мне до краёв золочёных.
Вечерами безутешны аллеи.
Но не всё, конечно, так беспросветно –
В небе голуби мечты голубее,
многоточием вороны на ветке...
Эпиграф: «Когда я песни грустные пою, мужчины возвращаются в семью» (Елена Казанцева)
Любовницы и жёны
Есть любовницы и жёны, как известно.
На любовницах не женятся, ты знаешь:
к ним пылают воспалённым крайним местом,
близко к сердцу грешный пыл не принимая.
Не для жизни их изящные запястья,
тульи шляпок, пояски в изгибах талий,
эти мелодраматические страсти…
К ночи вспыхнуло – под утро утихает…
Далеки и несерьёзны их обиды,
этим всхлипам кавалеры непричастны…
Отхлебнут от них своё ночное счастье
и жене несут воскресшее либидо.
Даме плоти – шоколад с названьем «Гейша»,
куча роз, а после – клиника неврозов.
Даме жизни – подозрения и слёзы,
а под старость – репутация мудрейшей…
***Вот и стали… (песенка)
Вот и стали длиннее дни,
вот и стали короче ночи…
Мы с тобою почти одни
из апреля вплываем в май,
надрывая свои сердца,
заливая любовью очи.
Ты серебряного кольца
с безымянного не снимай.
Мне его на своей руке
до печали носить, возможно,
до рогоза на бережке,
до ограды с простым крестом.
А кораблик судьбы моей
из тебяожиданья сложен,
а кораблик судьбы твоей
на причале стоит чужом…
http://video.mail.ru/mail/ekonusova/3770/3228.html
Жалюзи
Хорошенькое дело! Ревновать!
Да и к кому? И стоит ли усилий?
Куда бы тебя черти ни носили,
ты всё равно ко мне придёшь опять.
А ревность, мой домашне-дикий зверь,
мной укрощён и дремлет у окошка,
он не страшней дворовой чёрной кошки
и не опасней пуделя, поверь.
А голову поднимет – я тогда
замок на дверь и жалюзи на окна.
И пусть луна в осенних лужах мокнет, -
я ухожу во внутренний Багдад.
А там, в Багдаде, люди говорят,
мужское многожёнство не проблема,
и мерзкий факт наличия гарема
не увлажнит пытливый женский взгляд.
Там некому на площади кричать,
свободу, дескать, женщине востока.
За жалюзи не видно лиц и окон,
и локонов, упавших сгоряча.
***От жасмина лепестки… (песенка)
От жасмина лепестки
на зелёном, как пороша,
мои думы о хорошем
нынче кратки и горьки.
Обрекать – так обреки,
неизбежным огорошив:
под перинами горошин –
как песчинок у реки…
На перинах ты да я
(то, что, в общем, и хотела),
запоздалое на белом –
на груди рука твоя.
В нашем небе на века –
тёмно-сизое на синем.
Моё тело обессилев,
мнут горошины бока…
Как от ласки лоскутка
это тело вечерело,
улетая грешным делом
на перины-облака,
но и там полно тоски
и любви на медный грошик.
Мои думы о хорошем –
от жасмина лепестки…
***Опять не сплю… (песенка)
Опять не сплю до четырёх,
и всё курю, как паровоз,
на кромке ночи на износ хожу по кухне.
Кладёт мне doc сердитый Бох,
как шов, строку наперекос
на недолеченный невроз в мозгу распухлом.
А я строке наперекор
мосты бросаю на костёр
и в стиле пэчворка узор строчу для шторы,
и со строкой наперевес
иду с сердитыми вразрез,
либидя мысленный процесс до ре-мажора.
В мозгу свербит сердешный друг,
кому меня, а также ту
сортировать невмоготу, а только комкать,
то невдомёк, то недосуг
одну отправить за черту, -
превозмогая маету, хожу по кромке…
А может, это добрый знак,
когда в душе такой бардак
и ангел сыплет в чай мышьяк, едва не плача?
И отказать нельзя никак:
направо – Бох, налево – мрак,
и весь мой век пребудет так, а не иначе…
P.S.
Листва летала золотая, туман от окон отсекая…
Не чуя ног, души не чая, смотрела я поверх домов.
Себе Токаем потакая, до дна пила я чашу чая,
и вышла песенка - такая - про эту самую любовь…
***Травное
За спиной Прекрасной Девы,
за спиной Крестовой Дамы
ах, любовь ты моя левая,
я ль в тебе правее правого?
Волчьи ягоды неспелые
над корягами корявыми,
и лежу мертвее белого
между выцветшими травами…
***Пью мартини…
Пью мартини в «Золотом драконе»,
собственные нервы теребя…
Был бы здесь хотя бы подоконник
спрыгнуть с этой жизни без тебя.
Но ни подоконников, ни окон,
люди о безрадостном поют…
Режет подноготности осока
шею беззащитную мою.
Будут менестрелево метели
вечно клясться на моей крови
о твоей готовности к постели
и о неготовности к любви.
Жастокий романс
Если хочешь с двумя по-хорошему –
кувырнёшься в свою западню.
Под перинами снова горошины
в сотый раз посчитаешь на дню.
Затоскуешь, закроешься в тереме,
разрывая себя пополам,
бестолковый, разбитый, потерянный
для обеих обиженных дам.
До крыльца будет тропка не чищена,
и с крыльца будет снег не сметён,
половинки души пепелищами
двух упрёков с обеих сторон.
Как тебя разломает-растрескает
на две стороны, на два лица.
Ты бы эту политику мерзкую
перестал проводить без конца.
***Загар
Под ультрафиолетом загораешь,
мол, новая любовь не за горами, -
коснётся, на дыхание похожа,
и не проникнет глубже смуглой кожи,
туда, где за предсердием таится,
как впавшая в беспямятство волчица,
и всё ещё ночами завывает
любовь твоя другая, чуть живая.
***Какой-то стриптиз...
Какой-то стриптиз, но на «ню» это вряд ли похоже,
убавить бы резкость картинки хотя бы на треть…
Вы видели женщину с начисто содранной кожей,
ещё норовящую в этом прикиде взлететь?
Ей запахи – вонью, а звуки – звенящим кимвалом,
ей силосны ваши цветы и грошовы слова.
Вчера она вас, позабыв обо всём, целовала,
а нынче ей хочется вам на пиджак наблевать…
Да это же ведьма с больными глазами койота,
и локон её превратился в бесовскую прядь…
Увидишь такое – и вмиг пропадает охота
какой-нибудь даме бессовестным образом врать…
Пароходик
Вы до сих пор ещё не поняли, как жить,
с кем пить вино, кого жалеть, кого лелеять,
о ком не спать, кого прогуливать в аллеях,
кого ловить над гулкой пропастью во ржи.
Вы до сих пор ещё не знаете, кому
доверить ключ, отдать долги, воздать сторицей,
по ком звонить, кого забыть и в ком забыться,
Вам всё не по сердцу и всё не по уму.
Не разобрали, с кем обняться спать вдвоём,
кого хвалить, кого бранить, кого прославить.
Вы не любили никого, Вы всех послали.
Вы охладели. Вы, конечно, ни при чём.
Вослед Вам бубен, саксофон или орган -
я узнаю Вас по манерам и по стилю.
И Вас когда-то не любили, - отпустили,
как пароходик, непричастный берегам...
***Почти по Андерсену
Негордая Герда, зачем тебе этот Кай?
Он тихо живёт со своей королевой снежной,
в подаренном мире и вечность на три глотка,
и слёзы твои не искристей коньков-норвежек.
С чего ты решила, что так уж ему нужна?
Живут же с осколками, что их тревожить всуе…
Какого ж тебе, моя детка, ещё рожна?
Ему королева покой на челе рисует.
Полей лучше розы, зачахли они совсем.
Ты всех извела, по снегам да по льдам шатаясь.
Вон доктор тебе прописал перед сном персен,
попей и покайся, и хватит мечтать о Кае.
О, грёзы!
О, грёзы! Чтоб и преданный, и верный,
надёжный и ответственный к тому же,
а не «ходок» с глазами горной серны,
хотящий втайне всех твоих подружек.
Я провела два-три эксперимента
и поняла, что бабы – точно! – дуры:
не изменяют только импотенты
и высокоморальные натуры.
***Замена (песенка)
Ты бы не мне, а ей ноги губами грел,
ты бы не мне, а ей страстный этюд играл,
ты б от её очей столько наделал дел
и от её лучей цвёл, как весной ирга.
Ты б не меня, а ту в лодке своей качал,
ты б не со мной, а с той Волгой наполнил очи,
как виноград во рту, имя б её катал,
в голос её густой вплёл бы свой крик полночный.
Что ж ты тогда не с ней, не у её колен,
и почему ты здесь мучаешь ночь Шопеном?
Разве её очей кончился звёздный плен,
и безутешный бес ищет ему замену?
Только замены нет, даже игра измен
не залатает брешь ситцем цветных заплат.
Сколько протяжных лет плачет с тобой Шопен,
осенью цвета беж мой увлажняя взгляд.
***Приватное
Куда ни кинешь усталый взор –
всё те же тайны, секреты те же,
один и тот же мадридский двор,
где Наг Нагайной давно отслежен,
где Бог Привата приватно мил,
а на открытость – табу ответом,
где шито-крыто меня любил,
и так приватно даря букеты
тайком от серых Нагайн, мой Наг
(чтоб не прознали, иначе – амба),
по-королевски впотай-но-наг,
читал хореи мои и ямбы.
Парашютное
«Ой, привет! Да как дела, как при Брежневе!
Рак издал прощальный свист перед смертушкой,
благоверный загулял пуще прежнего
плюс – ко мне, как банный лист, не отвертишься.
А постылому давать (долг супружеский) –
на душе базар-вокзал, небо-осенью,
но скрипит опять кровать после ужина,
лишь бы деньги отдавал и не бросил бы…
В нашем доме – тишь да гладь, сам – как новенький.
Субмариной вкривь да вкось – так мы неводом!
Ну, завёл он эту б-бровки-домиком, -
перебесится, небось, эка невидаль.
Нераскрытый парашют, брак юродивый,
наведёт меня на грех, хлопну дверцами.
Но другие-то живут, не разводятся, -
и у нас не хуже всех, перетерпится…»
***Абордажное
Волна пошла на абордаж
и стенькой выкинула за борт,
и налетел гагачий табор,
и чаек бросилась орда
меня выхватывать из волн,
клевать и вновь топить в пучине,
и ты не стал искать причины
остановить их произвол.
Твоих речей латунь и медь
не отпугнула стаек звонких,
ты, «полон дум» ушёл в сторонку
на волны с берега смотреть.
Когда сомкнулась надо мной
вода и смолкли шум и гомон,
ты снова птиц кормил с парома
вчерашней булкой покупной.
Сверчковое
Я с тобой, милый друг, потому что мне некуда деться,
за сверчковой душой – ни-угла-ни-кола-ни-двора.
Как мансардно хрустит у сверчка светлячковое сердце,
будто где-то устал и охрип колокольчик «пора».
По сверчку ли шесток, по шестку ли сверчок, я не знаю,
да и мне ли, сверчку, о мансардах и нишах опять?
Раздала бы всем Сенькам по новенькому малахаю,
а сверчкам по шестку, чтоб за печкой ночами сверчать.
На шестке позабыв облысевшую Сенькину шапку,
по-сверчковски ворча, что и шапка уже не по мне,
до мансарды ползу по романсовой лесенке шаткой
светлячково сверкнуть по апрельской капельной весне…
***Чужое
Раз денно, и нощно является, видится, предстаёт,
То кажется – вот оно, гладкое – просто возьми да гладь,
и думаешь: «господи», думаешь: «самое-то-моё,
такое – руки не отнять, отвести невозможно взгляд».
Да только враньё. А моё-то, ведь, было бы под рукой,
сидело бы рядом, лежало под боком, обняв тепло,
вокруг бы меня и во мне разливалось рекой Окой,
и лаской, и думой само бы ко мне на ладонь текло.
Чужое не смотрит в глаза, у чужого и глаз-то нет,
чужое страшится вопросов, чтоб лишнего не сказать.
Моё не забыло бы то, что я женщина и поэт,
и слёз бы моих не боялось, не пятилось бы назад.
Как любимая-чужая
Как любимая-чужая
с нелюбимою-родной
досаждают, осаждают
то вдвоём, то по одной.
По чужой томится тело,
о родной болит душа.
Пахнут яблоком неспелым
ночи, ласками шурша…
И, сложней брюссельских кружев,
думы – дымом в полутьме:
«Был бы я кому-то нужен,
был бы кто-то нужен мне…» *
***«Буриданное»
Ты снова о любви? О, нет, прошу покорно:
за флёром дивных слов – один тестостерон.
Иные словеса воздушнее попкорна,
крикливей болтовни предмартовских ворон.
Налево у реки в полях цветут полыни,
направо за столом привычки стерегут,
а у тебя тоска гордынею в грудине,
и ты то тут, то там, а ты ни там, ни тут.
На левом берегу горчинкой бередили –
на правом берегу напился вдрабадан.
Но, чёрт меня возьми, ты вновь посередине,
и плачет над тобой печальный Буридан.
С полей снесло волной полынные надежды,
на правом берегу разбило о причал, -
плыви, куда плывёшь, как прежде, межбережно,
но только о любви ты б лучше помолчал...
***Макошин круг
Ты всё равно ко мне придёшь,
и над своим уснувшим садом
я полечу в осенний дождь
с листвой вальсирующей рядом.
Ты всё равно сюда придёшь,
к моим рукам и тёплой коже, -
я приколю на блузку брошь,
поранив грудь неосторожно,
я приколюсь: из ножен век
достану острый взгляд булатный,
но не задену даже вен
твоих, сказав: «Ступай обратно,
иди туда, откуда шёл,
где остаётся всё, как прежде,
лица гранитный кабошон
шлифуй своих ладоней между,
сними с моей руки кольцо,
не здесь, а там играй и сетуй, -
какая Волга? даже Сетунь
не отразит твоё лицо».
Но синеглазая Макошь
кудель судьбы прядёт упрямо,
и к своему «ребру Адама»
ты снова, сетуя, идёшь.
Расплескается Земун молоко,
под окошком зарябит резеда -
я уеду далеко-далеко,
я уеду навсегда-навсегда.
Там не будет ни коварства, ни лжи,
только думы в облака, в облака,
только в бережном саду миражи,
только лёгкий ветерок у виска.
Ближние
Что, мой нежный попутчик, мой добрый прохожий?
А давай-ка с тобою возлюбим друг друга,
не покажем, как нас друг от друга корёжит,
станем ближе, теснее, - подмогой, подпругой.
Перекинемся словом и жестом, и взглядом.
Как легко быть с тобою – случайным! – терпимой,
одноразово-милой, любезно-отрадной,
понимая, что вскоре – прошествуем – мимо
и вернёмся в квартиры, хрущёвские клетки,
где от ближних – ни деться, ни смыться, ни скрыться,
где извечные будни, а праздники – редко,
и родные, «до боли знакомые», лица…
Эти лица едят – и не моют посуду,
и теряют носки, и бросают одёжки,
и терпеть это счастье порою так трудно.
Но они-то и ближние. Не понарошку.
И, наверное, Бог всё придумал нарочно
(как давно мне его заморочки знакомы) –
мол, работай душою до боли подвздошной
и твори великанов из боговых гномов.
Утро. Час пик... (песенка)
Утро. Час пик. Эскалаторы длинные.
Жизни в часах и минутах просчитаны.
Я тут - живая! - за вашими спинами,
то ли забытая, то ли прикрытая.
Локти, макушки, затылочки стрижены,
взгляды - колючими синими льдинами.
Сжата, раздавлена, скомкана ближними,
Стиснута этими сильными спинами.
Спины - как лица... Вот эта - сутулая,
Согнута будущим, сгорблена нынешним.
Эти лопатки - сведёнными скулами.
Тыл прикрываю ей, видишь ли... Видишь ли?
Глаз бы и лиц! Да куда, дозовёшься ли...
Спины стеной предо мной возвышаются.
Кто там за мной? Мы прорвёмся, хороший мой!
Движемся к выходу. Дверь открывается.
(послушать: http://video.mail.ru/mail/ekonusova/3770/874.html)
Московское метро (песенка)
Московское метро. Красиво и удобно.
Сидишь себе в углу и мучаешь кроссворд.
Гражданка визави расскажет вам подробно,
как двадцать лет назад ей делали аборт.
А вот и «нищих дел» народные умельцы,
и кто-то уж достал свой тощий кошелёк.
Мы все, как ни крути, сегодня погорельцы,
самим бы кто подал... Да будет всё не в прок.
А рядом гражданин с глубоконькой попойки
доверчиво приник к соседскому плечу.
Ему не протрезветь с начала перестройки, –
и мнит себя в раю. Я тоже так хочу!
Кого-то уж понёс народ на пересадку.
Идут плечо к плечу, и ноги впереплёт.
Кого-то уж разит жестокая догадка:
«А разве мне туда, куда меня несёт?»
Московское метро. Удобно и красиво.
Здесь можно помечтать, поспорить горячо.
А если удручат житейские извивы –
прижмётся невзначай соседское плечо.
(послушать: http://video.mail.ru/mail/ekonusova/3770/875.html)
Без всякого названия
Хорошенькая психотерапевтша
твердила мне о пользе оптимизма,
на всё смотреть, мол, нужно через призму
и видеть дуги радуг неотцветших,
мол, этот чёрный свитер только старит
и придаёт излишнюю суровость,
а даме нужно чаще быть в ударе
и жить к любви нечаянной готовой…
Под вечер, наглотавшись грандаксина,
иду, шурша опавшими листами,
и вижу, как осенние осины
краснеют над людскими головами,
краснеют над обшарпанной хрущёвкой
и ждущей подаянья побирушкой,
над общим нашим нищенством неловким
осины багровеют до макушек.
Краснеют над мальчишкой беспризорным
и плачутся в бензиновые лужи.
Да к чёрту этот бант из белых кружев!
Мне в пору снова старый свитер чёрный.
Лесные тропы
Я здесь одна, свободна от долгов,
от суеты, тревог, страстей и долга.
Минуты здесь рассеянны и долги,
и я вольна, и небо мне – покров.
Здесь за моей доверчивой спиной
берёза не злорадствует с калиной,
на заговорной тропке муравьиной
не стыдно быть нелепой и смешной.
Цветы, листва, а выше – синева.
Заблудший homo sapiens vulgaris
находит здесь свой Ирий, как Солярис,
ему с ветвей курлычет птица Сва.
Легла мережкой Чурова межа,
иду по ней, покоя не нарушив,
Златую Бабу на поляне слушать,
веретеном живой души жужжа.
Скорый «Петербург – Москва»
С «Московского», по-скорому
глаза ладонью вытерев,
с пустыми разговорами
я ехала из Питера
и «Бонд» курила в тамбуре,
а рядом люди спорили
о пользе топинамбура
и о вреде цикория,
и пили за провинцию
и за житьё столичное,
за поводы и принципы,
загадки счастья личного,
за долю нашу гадскую,
что будет трудно вытерпеть,
приехав к «Ленинградскому»
с «Московского» из Питера…
Вспоминая Аничков
Там бликует волна и блефует дневное светило,
а юнец укрощает четыре моих ипостаси.
Растекусь, как река, по всему, что знакомо и мило,
и поймаю мгновенье московские будни украсить.
Этот город мне память по капле вливал внутривенно,
на наречии невском со мною вода говорила.
Я на крымском мосту возвращаюсь к Москве постепенно
и смотрю по-язычески в белые очи Ярила.
Ночной синдром
На мокром асфальте звёзды лежат, не подобраны,
и в луже, как в ванне, луна, забавляясь, плещется.
Сегодня со мною ночь - словно фея, добрая,
сегодня она - не истица, я - не ответчица.
И нынче мы с ней - бесшабашные - по-приятельски,
возьмём - да и спрыгнем вдвоём со всего завсегдашнего,
соскочим с привычек, сойдём с колеи - обязательно! -
слетим с колокольной пустой скособоченной башенки.
Смахнём - да и бог с ней: не кости слоновой, - дощатая...
А дальше – заря пересушит луну из лужицы,
ударит в висок, по-рассветному распечатанный, -
и снова - на день, как на боль, на потугу, - тужиться,
держаться, держать! – ну, взгляд там, улыбочка, прочее...
И башенки - нет, и звёзды с дорог - разворованы.
Одну и успела за пазуху: долго до ночи-то,
погрею пока, приласкаю её, бестолковую...
«Я-не-такая-я-жду-трамвая»
Катаюсь на оранжевом трамвае,
качаюсь до Строгинского бульвара,
холодное сиденье согреваю,
ворчу на ренегата Боливара,
который никого из нас не вынес
и ускакал, пыля, в разгулье прерий,
а я в свою наивную невинность
и в прерии далёкие не верю.
Что Боливар… Коняка бессловесный.
Мой друг Пегас – и тот меня не понял.
Когда разруха в личном королевстве,
то из него сбегают даже кони.
Моя зарплата, кстати, много ниже,
чем у возницы этой дребезжалки,
да и трамвай какой-то грязно-рыжий,
как пони, предсказуемый и жалкий.
Я, не сходя с ума, схожу с трамвая
и, растворясь в густых народных массах,
текущих по Строгинскому бульвару,
иду пешком, такая-растакая,
не ожидая верности пегасов,
не сетуя на бегство боливаров.
Грёзы о волнорезе
В августе шум поездов так отчётливо слышен.
Люди куда-то стремятся, наверное, к морю.
Сны их под стрёкот колёсный надеждами дышат.
Слышишь, промчался в полуночи с посвистом скорый?
Мне бы туда, в Джемете, на охряные пляжи,
где на солёном, прогретом жарой волнорезе
можно затихнуть и слиться с анапским пейзажем,
можно, забывшись, о чём-нибудь солнечном грезить
и, до разреза восточного очи сощурив,
вымести мусор из мыслей своих захолустья,
тело подкрасить непрочным загаром каурым
и – соскользнуть с волнореза, предсердьями хрустнув,
томно и тихо улечься на дно не отпетой
и завести с глубиною морскую беседу.
Думаешь, мысли о смерти? Возможно, и это.
Но в Джемете этим летом я точно не еду.
Вагонное
Откуда мы едем,
во что мы ворвёмся
гудком паровозным?
Купейные леди
в колготках от OMSA
стройны, как берёзы,
мужчины им шёлково
смотрят на ноги
во снах крепдешинных.
Верстами отщёлкав,
дорогам дороги
мечты искрошили.
Путей перекрёстки,
бесед передряги,
гудков переклички,
зажатые в горстку
обрывки сермяги
признаний привычных.
Снега полустанков
и станций далёких –
за бежевой шторкой.
Меня – наизнанку
дорог подоплёки,
путей оговорки.
Куда мы спешим
и откуда нас гонит,
я точно не знаю,
но анну души
под идущим вагоном
мне вновь разрезает.
Автору
Ты автор, значит – бог,
тебе и глину в руки,
тебе и шило в бок,
и лавры на чело,
ты автор, значит, мог
слова лепить из муки
и под спагетти строк
в нутро вливать мерло.
Ты автор, значит – чёрт
в тебе сидит по праву,
прочнее, чем самшит,
в расширенном зрачке.
Тебе предъявят счёт
за льстивую отраву
и, если не стошнит,
ты будешь на крючке.
Ты автор, значит – а)
тебе и крест на плечи.
Ты автор, значит – б)
тебе рога и хвост.
К тебе идут – читать,
порочить и перечить
и на твоей трубе
играть сонаты звёзд.
Ты автор, значит – Лель
тебе в твои апрели,
Ярило над окном,
а у плеча Макошь,
Усладу на постель
и в сердце – менестреля.
Пока – скрипи пером.
Ты всё потом поймёшь.
Методическое пособие для домохозяек по написанию стихов
Если вы порой ночною зудом мучитесь душевным,
и на скомканной постели не заснуть вам до зари –
то вставайте и идите потихонечку на кухню,
где нахально тараканы веселятся на столе.
Заварив покрепче кофе – пейте три стакана кряду,
на четвёртом ощутите вы в мозгах своих щелчок.
Это значит – вы готовы. Доставайте сразу ручку,
лист бумаги, сигареты и пишите строчки три.
А потом, понюхав кактус, на луну вы повздыхайте –
и тотчас стихотворенье вдруг напишется само.
И душою облегчившись, в туалет сходив три раза,
(столько кофе ведь не шутка!), вы уснёте без забот.
Можно действовать иначе (тоже верная метода):
если утром отчего-то головы вам не поднять
и на сердце что-то тошно – вы рукой своей дрожащей
дотянитесь до тетрадки, что на столике лежит,
и скорее опишите, на подушках душных лёжа,
все видения ночные, не забыв зарифмовать.
И минут так через тридцать сразу двух убьёте зайцев,
потому что, как прочтёте – обязательно стошнит.
Маргаритовое
Говорите, мадам, говорите.
Дескать, всё от души и задаром.
А могли бы Вы стать Маргаритой,
будь Ваш Мастер простым кочегаром?
Если б он, не овеянный славой
ни в теперешнем и ни в грядущем
в кочегарке бухал на халяву
с привокзальным дамьём вездесущим?
Но Ваш Мастер, поэт и художник,
так же пьёт и гуляет налево,
Вы же терпите мерзкую рожу
и капризы, и пьянки, и девок.
Говорите, служенье таланту?
Говорите, он так беззащитен?
Вы и в муках, мадам, элегантны.
Говорите, мадам, говорите…
Поэтовое
Стихи родятся не от смысла,
они поются от печали,
как на плечах ветла качает
ковши на звёздном коромысле,
как тонко сыплются в ладони
песчинки звуков и видений,
как льётся свет из глаз оленьих
и каплет дождь на подоконник.
Стихи поются не от мысли,
они рождаются от боли,
от полуночного «Доколе?!»
и с кровью смешанного виски,
когда ты в позе эмбриона
лежишь под белой простынёю
и, зубы сжав, под крик вороний
тихонько стонешь.
Страсти по Гоголю
Сидят на Гоголе голуби,
и я на бульваре Гоголевском
под взглядом его – как голая,
и мысли – этаким моголем:
на Гоголя голуби – могут ли?!
Да только что ему, - Гоголю…
А я стою – птица редкая –
а «до середины» – сгину
со всеми своими бедками,
и метками, и сединами.
И мне-то голуби – долго ли?
Много ли надо – с голубя
на эту больную голову?
Поодаль бы мне от Гоголя…
Если пишут стихи
Если пишут стихи
люди
и друг друга в ночи
будят,
значит, мы при любви
будем,
и нам это пойдёт
в прок:
к нам слетятся с небес
музы, -
распахнув на груди
блузы,
мы такие споём
блюзы
и сыграем такой
рок!
На печали ночей
лягут
Гамаюновых снов
блага, -
и, как влага лесных
ягод, -
спелых слов на губах
вкус.
И, хоть ягодный путь
труден,
гамаюново нам –
будет,
если пишут стихи
люди
и целуют своих
муз.
Закатное
А знаешь, мне всё-таки хочется к морю.
Смотреть бы на волн кружевные барашки
с печальной улыбкой и тайной во взоре
и шляться по пляжу в цветастой рубашке.
Там вечер дрожит в увертюре магнолий,
и вспорото небо закатом, как бритвой,
но нет почему-то ни страха, ни боли,
а только одни кроветворные рифмы
и ритмы цикад в аромате зелёном,
песок и вода – сердолик с хризопразом.
Там Бог бережёт даже небережёных
и, может, за мной приглядел бы вполглаза.
Сплела б на макушку лавровый веночек,
себя возомнив победителем жизни.
А впрочем, не будем об этаком к ночи.
Вот бритва, вот неба московского очи,
а скоро и рифмы закатные брызнут.
***
Москва. Ноябрь.
Унылая пора,
а вовсе не очей очарованье.
Лежать, закутав ноги, на диване
и размышлять об остроте пера –
не хочется, не время, недосуг.
Но вот – рука к перу, перо к бумаге, -
и сыплются слова,
просты и наги –
ломая немоты корявый сук –
хрустит перо,
ему и невдомёк,
о чём дрожит рука в осенний вечер,
зачем она извечный бисер мечет,
чтоб растоптать его однажды мог
глумливый шут с лицом нетопыря
или собрать поэт в свою котомку.
Поёт перо, настроенное тонко.
Москва. Ноябрь.
Прекрасная пора…
Кредо
Это кредо – простым крестом
(что поделать, такое кредо),
чистым – кредо моё – листом,
что своей белизною предан
мне-поэтке, мне-суке, мне,
не пером по нему скрипящей.
Погляди, как в моём огне
даже Феникс глаза таращит,
но в ожогах моих тревог
обретёт оперенье строк.
На лицо упала прядь...
на лицо упала прядь
не поправила
все стихи мои опять
не по правилам
не по правилам живу,
не по прописям
вечерами де-жа-вю
в косы проседью
кем бы кто меня ни счёл –
всё же выстою
вон волна качает чёлн
возле пристани
веры тонкая парча
покоробится –
тихо встанет у плеча
Богородица
Я издамся
Я издамся в переплёте перекрёстков
на страницах пожелтевших переулков,
чтоб меня старинный город разношёрстный
перелистывал на утренних прогулках.
Просто сдамся поцелуйным подворотням,
каждой башенке и каждой колокольне,
и до строчки, той, что нету подноготней,
прочитаюсь поперечно и продольно.
Это лучше, чем лежать на антресолях,
где пылятся позабытые поэты.
Я хочу до каждой доремифасоли
быть осенним этим городом пропетой.
Адамоворёберное
Господь на боль её обрёк,
но дал оргазм, -
и ей поёт в ночи Суок,
звучит орган.
Ей свиристели серебрят
бесстыдность уст.
Она Адамова ребра
прощальный хруст.
Ты говоришь, она - в запрет,
вразнос, вразрез,
она, смеясь, ответит: "Нет",
подумав: "Yes!"
Она тобой не спасена:
твой путь смолист.
Тебе – на ветер семена,
а ей – на лист.
Ты думал, слёз её секрет –
каприз, пустяк,
и потому она – поэт,
а ты – дурак.
Любите поэта
Любите поэта, а то загрустит и зачахнет,
запьёт, заблажит, прогуляет последний целковый,
с пустым чемоданом отправится в бухту Барахты
и будет искать сердолики в печали бедовой.
Любите поэта, поэт без любви – это нонсенс.
Он очень ранимый и, словно дитя, беззащитен.
Он просто свихнётся, себя не истратив до донца.
Любите поэта. Хотя бы немного любите.
***
Нет истин, кроме прописных,
и как ни бейся до ломоты,
упрёшься в старые ворота:
нет истин, кроме прописных.
И губки, детка, не криви,
иные, мол, почили в бозе:
не мёрзнут слёзы на морозе
у храма Спаса на крови.
И от письмён на бересте
ещё сбивается дыханье.
И пахнут горькими духами
стихи поэта на листе.
Морошка
Мои стихи не водка,
их залпом пить нельзя,
я медленной походкой
иду, в ночи скользя.
Мне ваших душ пароли
не взламывать тайком, -
волос коснусь, не боле,
единственным крылом.
Быть может, понарошку,
а может, наяву,
я лунною дорожкой
на лодке уплыву.
Вы утром у окошка
спохватитесь – как знать? –
морок моих морошку
по ягодке читать.
Не пускали б тебя за границу:
заграницы – иным – не показаны…
Как ты, Бузя* моя черновицкая?
Свитерок надеваешь ли вязаный?
Под ветрами пустыми пустынными
ностальгию рифмуешь с кручинами?
Не прозябла бы ты, не простыла бы,
в безнадёжье навеки б не сгинула.
Как родня твоя ручками пухлыми
паковала баулы дорожные,
я, московская русская, в кухоньке
обвывала твой путь искорёженный.
А тому разудалому Васеньке
за «кацапку» и «морду жидовскую»
я тогда ещё рожу расквасила
с упоением русско-московским.
А потом, словно кем-то обобраны,
мы с тобою у церкви на Соколе
прижимались дрожащими рёбрами,
всеми болями, всеми осколками.
Со своей исторической родины
с чемоданчиком, мною зарёванным,
приезжай, как поспеет смородина,
возвращайся, Буза Соломоновна,
привози свои плечики узкие
и кудрей медно-рыжие россыпи.
Здесь – еврейка, в Израиле – русская…
Ох, чудны же дела твои, Господи!
Без тебя, моя Контра Шоломовна,
на предсердье утраты прорехами.
Где-то флейта – мелодией ломаной…
Сбегать к Нельке… Она не уехала…
Послушать эту песню можно здесь:
http://video.mail.ru/mail/ekonusova/3770/878.html ("Золотой дракон" 2007г.)
http://video.mail.ru/mail/ekonusova/3770/3234.html ("Золотой дракон" 2008г.)
http://video.mail.ru/mail/ekonusova/3770/3249.html (РФК)
Русско-еврейское - 2
Сложные у русских отношения с евреями... Сложные и интересные... И не хочется даже в историю вдаваться. Просто вспоминается коммуналочка на Соколе. Наша семья - шесть человек в двух комнатах. Ещё недавно было десять, но прадедушка и прабабушка уехали жить на дачу, а бабушкина сестра с сыном получила комнату в бараке. В третьей комнате четырёхкомнатной квартиры - соседка Верка. Вообще-то она Вера Ивановна, но за исключительную вредность её все зовут Веркой... О ней речи не будет. В четвёртой комнате - Анна Израилевна и Марк Исаакович с сыном. Сын высокий, кудрявый студент, и я, трёхлетняя, влюблена в него по русую макушку... Помню мягкость и ласковость тела Анны, качающей меня на коленях, помню огорчённый возглас мамы: "Анна Израильна! Да что ж Вы её на руки, она тяжёлая, а Вам нельзя тяжести!"
Ещё помню бабушкины слёзы, а Марк Исаакович говорит, что Анечка просит бабушкиного солёного огурчика, дескать, а можно ли ей...
- Да всё уж ей теперь можно, голубушке, я сама отнесу. - говорит бабушка и отбирает из банки самые крепкие и красивые огурчики...
Вот мне уже пять. Вместо Марка въехали Раиса и Николай с двумя детьми. Сын студент, а дочь - круглая Людочка трёх лет, у которой что-то с обменом веществ и вкусом: она за милую душу лопает сырую картошку, оконную замазку и мыло, чем изрядно веселит меня и повергает в ужас моих бабушку и маму.
Моя подружка Риммка живёт в деревянном доме между нашим домом и МАИ (тогда Волоколамское шоссе ещё не было расширено). Я хожу к ней в гости, её мама отмывает меня от травы и одуванчиков, я глазею, как она кормит грудью новорожденного, а ноздри мои раздуваются от запаха молока, пелёнок, Риммкиного петушка на палочке и ещё чего-то странного и непривычного. Я прихожу домой, мне открывают бабушка и тётя Рая. Прямо с порога заявляю:
- У Риммки дома чем-то пахнет. Каким-то запахом... Каким?!
- Каким-каким, евреями пахнет, - смеётся тётя Рая.
Бабушка уводит меня мыть руки и ворчит:
- Вот ещё глупости какие... В каждом доме по-разному пахнет. А у Риммы пахнет мацой с яичком, блюдо такое...
- А почему "евреями"?
- Потому что у Риммы еврейская семья. Национальность у них такая. Дворника нашего дядю Рушана знаешь? У него - татарская национальность. Национальностей много...
- А у нас?
- А мы - русские.
- А тётя Рая?
- Они тоже русские...
- У них в комнате тоже странно пахнет...
- Потому что они кислые щи каждый день едят! - смеётся бабушка.
- А у нас пирогами пахнет... И котлетами... И картошкой... А тётя Рая что, не любит евреев?
- Я знаю только то, что Рая с матерью во время войны евреев у себя в подполе прятали. Они тогда в деревне жили.
- От кого прятали?
- От немцев, деточка, от фашистов...
- Это тоже национальность?
- Немцы - национальность, а фашисты - нет.... Фашисты в любой национальности могут появиться, вот беда-то какая...
Мне семь. Я прошу у мамы денег на мороженое за 28.
- Купишь сливочное за 13.
- Ну, значит, ты жидина! - говорю я и получаю по губам:
- Это ещё что?! Ещё такое слово скажешь - я тебе задам! - и я долго недоумеваю, потому что уверена, что жидина и жадина - одно и то же, просто жидина - это очень жадная жадина...
Мне шестнадцать. Мы уже живём в новой квартире на Юго-Западе, я хожу в новую школу и страдаю от любви и предательства: объект моей пылкой страсти отдал подаренную мной цепочку девочке Вике, приехавшей из Черновиц в Мединститут и остановившейся у нашей одноклассницы... Новые ощущения так сильны, что я лежу неделю на диване и не могу ни двигаться, ни говорить. Бабушкины отвары и мамины уговоры не помогают. И приходит Вика, и говорит мне что-то час, два, три... И держит за руку... И я вижу карие умные глаза, губы в форме лука и каштановые кудри, и в голове вертится "Песнь песней" Куприна... На следующий день я встаю. Вика всюду со мной ходит и лечит от любви, а я начинаю говорить с черновицким акцентом... Любовь духовная перехлёстывает любовь физическую и становится важнее и необходимее... Вика таскает меня к московским диссидентам, и я сижу в неприбранных кухнях, смотрю, как все едят макароны по-флотски из одной кастрюли, и слушаю, слушаю, слушаю...
А потом Вика приводит меня к себе домой, и я вижу огромное количество людей и тюков, и полный разгром повсюду, и все плачут и ходят, как потерянные...
- Мы завтра уезжаем в Израиль, - говорит Вика.
- А я?!
Глупый вопрос...
Я забиваюсь за груду тюков на кухне, качаюсь из стороны в сторону, из коридора слышу:
- Зачем ты не нашу привела?
В тот день я понимаю две вещи: что я взрослая и что я русская...
Это был 1972 год...
А в 2004 я написала "Русско-еврейское", то ли стихотворение, то ли песню... Получается, что я его писала 33 года... И кто бы что мне ни говорил, считаю эту песню большой творческой и личностной удачей, потому что в ней звучит болезненное сочетание любви и обиды, и этот выплеск укрепляет во мне первое и освобождает от второго...
Александровский сад
В Александровском саду листья кружатся,
в Александровском саду осень светится,
проплывают облака в синих лужицах,
загорается фонарь белым месяцем.
В Александровском саду любо-дорого
тонкой грёзой рисовать лики нежные
Господа сидят в тоске, чешут бороды,
ускользающему вслед смотрят вежливо…
В Александровском саду дамы грустные,
как вуали на челах, тени прошлого
С немосковским говорком люди русские
на московское глядят огорошено.
Чередую тайный вздох тихим выдохом
в Александровском саду, как нездешняя:
то ли входа нет мне здесь, то ли выхода,
то ли разного всего понамешано
Над садом
Прихожу в Александровский сад, как в надсадность впадая,
и иду по не мною расхоженным тёмным аллеям…
На почившую осень слетает зима молодая,
чтоб останки склевать, ни крошинки её не жалея,
у меня на плече ворковать Гамаюновы сказы,
заговаривать мысли до цвета прохладной досады,
и припомнив тобою в саду обронённую фразу,
я ладонью зажму мне на душу осевший осадок.
Захотев от плеча отогнать эту вещую зиму,
я руками взмахну, словно крыльями зимняя птица,
и взлечу над аллеей с улыбкой Джульетты Мазины,
и уверую в то, что плохого со мной не случится.
Вопреки мне предсказанным хворям, обидам и стужам,
пролетая над садом, я снова поверю, возможно,
что по-прежнему сад мне садовую голову кружит,
что по-прежнему песни мои тебе сердце тревожат…
Послушать можно здесь: http://video.mail.ru/mail/ekonusova/3770/881.html
http://video.mail.ru/mail/ekonusova/3770/3231.html