... а он на возвышении,
вернее, наверху
стоит, и птичьи пении
(не му с кукареку)
звучат, переливаются
стоящему во сласть...
Далёко простирается
его земная власть.
Внизу поют по птичьему,
стараются вполне
по вдохновенью личному,
не личному — вдвойне,
и не о тех, кто мается
от женщин до мужчин...
Звучит, переливается
их голос до вершин
от самого подножия,
от утренней зари
звучит, забыв про Божие
слова: «Не сотвори...».
...а шарик летит
Булат Окуджава
У кого-то — Арбат,
у кого-то — Невский.
Часовые стоят на своём посту.
Я иду не спеша, чтобы строчкой веской
попытаться понять эту красоту.
На Арбате — Булат,
а на Невском — Гоголь.
Часовые стоят, застолбив места.
Гоголь, впрочем, стоит Невского поодаль —
то ли случай такой, то ли неспроста.
У Булата — Арбат,
тихая гитара.
Часовые стоят — это их пора.
Гоголь смотрит, грустя, как за парой пара
белой ночью опять бродит до утра.
Не Арбат виноват
и не Невский тоже.
Часовые стоят — каждый в землю влит.
Не гитара звучит — колокол, похоже.
И не шарик уже, а шинель летит.
Кто играет в казаки,
кто опять — в разбойники.
И торчат из-под руки
сабля, нож да стволики
пистолетов, всем грозя
с толком и без толка.
Без разбойников нельзя
жить на свете долго.
Говорят, на то карась,
чтобы не дремали...
(или щука?.. — вот те раз, —
вспомнится едва ли).
Коль в разбойники пошёл,
уповай на случай.
Если нынче хорошо,
завтра будет лучше.
Или вовсе, говорю,
ничего не будет,
если голову твою
палачу присудят.
И под колокола звон
(и по ком — не спросит)
лихо за волосы он
голову отбросит.
У него такая власть,
у него — работа...
Ночь приходит, веселясь
очень отчего-то.
Лифт застрял на этаже
(на него и зла нет).
А разбойник дверь уже
у меня ломает...
Сегодня обещали дождь, но не было дождя.
Наверное, небесный вождь, бородку теребя,
решил в такой погожий день не тратить свой запас
воды на тех, кому не лень слоняться в этот час
по переулкам, по дворам, по набережной той,
где Медный Всадник скачет сам с протянутой рукой.
Я тоже думал о дожде, взирая на прогноз.
Казалось, дождь пойдёт везде, да видно, не сбылось.
Отбросив плащ, забросив зонт, я вышел налегке
туда, где каждый поворот сворачивал к реке,
где так просторно голосам звучится над рекой,
где Медный Всадник скачет сам с протянутой рукой.
Я здесь бывал, и нынче — есть, и завтра — буду я.
Мне голосов не перечесть, поющих про края,
где ждут обещанных дождей и верят во вчера,
где новоявленных вождей встречают на «ура»,
где этот крик по небесам летит — за упокой,
где Медный Всадник скачет сам с протянутой рукой.
Кто-то спешит на юг,
кто-то — на север.
Кто-то идёт вокруг
дома, уверен
в том, что один такой
есть на планете
дом над его рекой,
лучшей на свете.
Катит сия река
воды, известно,
с чистого родника
горного места.
И расширяясь на
плоских просторах,
в новые времена
катит из оных,
чтоб не забылся вдруг
стражем от слома
тот, кто ходил вокруг
отчего дома.
На остановках транспорта тебя встречал я запросто,
сначала — на автобусной, а позже — у метро.
Июль бежал горячечный и добегал до августа
нарядного, прохладного, дождливого зато.
Вечерняя окраина. Твой дом маячил каменно,
старинный среди прочего панельного жилья.
Фонарь качался уличный, метался неприкаянно,
с дождём и ветром пламенно о чём-то говоря.
Мы в дом входили мокрыми. Вступала ночь за окнами
в свои почти законные и тёмные права, —
безлунная, беззвёздная, дождливыми, заботными
мелодиями улицы нам слышная едва.
Мы в эту ночь недлинную вплывали субмариною
любовной, не разбившейся о суетливый быт.
Часы, посланцы вечности, вещали про счастливую,
про жизнь совсем хорошую без боли и обид.
Минуты за минутами известными маршрутами
тянули настоящее в прошедшее уже.
И ночь катилась в прошлое, когда вставали утром мы
в старинном доме каменном на верхнем этаже.
Дыханье близкой осени врывалось к нам без спроса, и
дожди, резвясь и радуясь, твердили нам про то.
И август на прощание раскатывался грозами
на остановках транспорта, у станции метро.
Выпью, что ли, рюмку водки
без причины, просто так.
В наши зимние погодки
водка лучше, чем коньяк,
чем вино и даже пиво.
Выпью рюмку, не дыша,
разом, но неторопливо,
чтобы спящая душа
в тот же миг не пробудилась,
а помедлила чуток,
принимая, словно милость,
этот сладостный глоток.
Дождь, говорят, смывает все следы.
Сегодня дождь, а я иду по следу
вчерашнего... недолго до беды
всё повторить — от завтрака к обеду
и от обеда — в мелкой суете.
В предчувствии вечернего обмана
часы почти в бесстыдной наготе
протянутся и кончатся нежданно
под нудную мелодию дождя,
который, может быть, решится снова,
свою же репутацию блюдя,
сказать одно единственное слово
и смыть следы вчерашних дел и дат.
И вот тогда часы опять качнутся,
подумают немного и начнутся.
А дождь — смывает?.. или — говорят?..
Город кажется пуст по ночам, если ночи не бе́лы.
Осень хлещет дождём и ветрами сбивает листву.
Проплывают машины, а кажется, что каравеллы
(о, романтика юности, глупости — дань естеству).
За Таврическим садом, который дождётся просушки,
не слышны голоса, и привидятся вряд ли уже
у Потёмкина князя в саду пастухи и пастушки
(восемнадцатый век, demi-nu на картине Буше).
Впрочем, город осенний с дождями и ветром недаром
славен тем, что ночами почудиться могут не вдруг
то чиновник раздетый, то чёрт, то грозящий ударом
император, конём растоптавший пространство вокруг.
Город кажется пуст. Фонари освещают устало
возле старого дома скамейку, асфальт... У окна
я стою в ожидании музыки, слова, начала,
сотворения мира, хорошего крепкого сна.
Всё мне снится и снится угрюмый старинный дом.
Молодая девица живёт за его углом,
потому-то (так странно!) и вход в этот дом с торца.
Поднимается рано девица. Её лица
не касается непогода — дожди ли, снег.
Не зависит от времени года её побег
в мир, который так мелок, и в прочую маяту.
Время крыльями стрелок мелет дней пустоту.
Я вползаю, как в омут, в пространство такого сна.
У старинного дома должна бы цвести весна,
перелётные птицы должны бы слетаться, но
холод длится и длится, как в очень плохом кино.
Всё мне кажется, будто и я в этом доме жил,
возвращался под утро, взбирался на этажи,
проклиная и девок, и лестницу на ходу.
Время крыльями стрелок мелет дней пустоту.
Сон ещё не кончается. Девица спешит, легка.
Ничего не случается и вряд ли случится, пока
я смотрю зачарованно на спешку красивых ног
в ожидании нового — девиц ли других, доро́г?
Пробуждение, кажется, уже невозможно. Дома́
продолжают куражиться, и сводят меня с ума.
Я от этих проделок впадаю, как в бред, в немоту.
Время крыльями стрелок мелет дней пустоту.
Ничего не кончается. Часы замедляют бег.
Замирает красавица, должно быть, на целый век.
Как в прочитанной сказке когда-то давным давно,
замирают коляски, младенцы и я заодно.
На застывшие лица нисходит не этот свет.
«Это сон! Это снится» — кричу я, но голоса нет.
Словно из-под расстрела, из сна вырываюсь в поту.
Время крыльями стрелок мелет дней пустоту.
Я — городской и, значит, потому
я радуюсь пейзажу городскому,
по вечерам вышагивая к дому
не своему.
Роняет парк багряный свой убор.
Сметает ветер падшее богатство.
На то и осень, чтобы оголяться
без лишних ссор.
В осенний полусумрачный разбой
я радуюсь и ветру, и прохладе,
по вечерам вышагивая ради
тебя одной.
Среди неугасающих витрин
мне даже дождь идущий не зануден.
Ты ждёшь меня. Я смажу карту буден,
как карту вин.
Я — городской и, видимо, не зря
асфальт удержит дом, квартиру, город,
тот самый, где и крест, и серп, и молот,
и ты, и я...
...а город снова требовал тепла.
Тепло же выдавалось по сезонам.
Река полузамёрзшая текла
и ветер бил по каменным колоннам
соборов, потому что был ноябрь,
из всех осенних — самый ледовитый.
А я бубнил, как старый пономарь,
всего три строчки... С вечера небритый
не торопился никуда уже,
пытаясь посреди людского мира
забыть о том, что я не протеже
ни Диониса, ни его сатира.
И потому, погоде вопреки,
всего три строчки, словно три бокала,
хотелось не дыханием реки
наполнить мне, не ветром, что упрямо
всё так же бил в колонны и вокруг,
а полновесной гроздью винограда
и тем вином, родившимся не вдруг
из этой грозди, потому что надо
сквозь тонкости бокального стекла
просвечивать живым, горячим, новым...
А город снова требовал тепла,
которое давалось по сезонам.
Из зимней спячки возвратясь,
какой-то обыватель
(о, обыватель — это связь
моя с тобой, приятель)
заметил, выйдя в божий свет
на мартовские иды,
что ничего прекрасней нет,
чем солнце, снег и виды
на май, на лето, на ночей
белеющее чудо,
где город кажется ничей
и, значит, твой, покуда
одна заря вослед другой
спешит, её сменяя...
О, обыватель, друг, с тобой
от края и до края
я тоже, нынче возвратясь
из зимнего обмана,
готов по городу тотчас
пройти, и утром рано
вдруг замереть на рубеже,
который не остудит
ни жизнь, текущую уже,
ни ту, что завтра будет...
Сжигается десятая глава.
От мёртвых душ кружи́тся голова,
и невозможно, чтобы на потом
остался жить второй злосчастный том.
Сжигается... огонь, конечно, прав,
но не всегда, — не потому ли граф
четыре тома не предал огню? —
куда надёжней, обманув родню,
сгореть всерьёз на станции глухой,
где дым столбом и паровозный вой
и не слышны последние слова...
Сжигается десятая глава.
Всё началось, конечно, с той главы.
Горит бумага весело, увы.
Но недоступны кажутся пути
тому, кто хочет станцию найти.
...но каждый шаг другим не ровня:
то бег, то лёгкая трусца,
то командорский, то юнца
припрыжка от утра до полдня
и с полдня до ночной поры.
...а строевым — конечно, в ногу:
не нужно выбирать дорогу,
ведущую в тартарары
или, увы, до пьедестала
победы пирровой — ну что ж? —
к чему-нибудь всегда придёшь,
да только финиш от финала
(как говорил один поэт)
не отличить, шагая смело,
трусливо или неумело,
при свете дня, во цвете лет.
...за шагом шаг... я не считаю
шаги, и вряд ли сосчитать
возможно их, за пядью пядь
шагая, — просто, я опять...
опять идти предпочитаю.
Маятник Фуко был запущен в Исаакиевском соборе
Ленинграда в 1931 году и остановлен в 1986-ом
Остановился маятник
Фуко.
Земля вращаться, что ли,
перестала,
вернувшись в первобытное
начало
Большого взрыва?
Впрочем,
нелегко
представить те лихие времена
в
стенах собора божьего, — возможно,
здесь
к сотворенью мира осторожно
подходят.
Здесь иные имена
звучат под сводом
красочным, когда
читаются страницы
древней книги.
И кажется, что благостные
лики,
глядящие сурово иногда
с
высоких стен на человечий род,
зовут
туда, где сходятся начала...
А маятник
Фуко пропал, и вот
мне кажется, что вся
Земля пропала.
Мне голос был.
Анна Ахматова
Мне голос был...
кричали со двора
две юные весёлые девицы,
знакомые по прошлым выходным:
«Вставай, пойдём!»
Я встал и мы пошли.
Мне голос был...
кричал младенец-сын,
родившийся недавно мой мальчишка:
мол, что сидишь, давно пора гулять,
вставай, пойдём!
Я встал и мы пошли.
Мне голос был...
а будет — и ещё,
из тех краёв, откуда нет возврата,
он тихо скажет: «Что ж, пора идти.
Вставай, пойдём!»
Я встану и пойду.
Фауст
Что там белеет? говори.
Мефистофель
Корабль испанский трёхмачтовый
Александр Пушкин, «Сцены из Фауста»
«Корабль испанский так свободно
плывёт, не зная, что беда
его преследует всегда.»
«Ах, Фауст, что тебе угодно:
топить его, отдать врагам
или пиратам на закланье?
Что разрешает воспитанье
твоё?» «О, нет, я не отдам
его. Пускай плывёт, куда
он собирался изначально.»
«Но, Фауст, это так печально.
Ты скучен праведностью. Да.»
«Что значит — праведность? Наук
я не встречал об этом, право.
Быть может, праведность оправа,
завеса для весёлых штук,
для тех немыслимых затей,
что кружат голову?.. — не знаю.
Не ты ли вёл меня по краю
и подгонял: «Скорей, скорей»?
«Да, было время, я с тобой,
вернее, ты со мной, бывало,
покуролесил... «мало, мало,
ещё...» — и в омут головой.»
«Вот это точно — голова
тонула в омуте, а тело
лишь наслаждения хотело.»
«Ах, Фауст, всё слова, слова...
Скажи, к чему теперь, когда
ты на пороге совершенства,
хулить ушедшие блаженства
и клясть счастливые года?
Что было в прожитом, теперь
не изменить — и слава богу!
А если чувствуешь тревогу
на сердце — что ж, мой друг, поверь,
пройдёт и это в свой черёд,
как говорил один знакомый.
Корабль испанский трёхмачтовый...
Ну ладно, пусть себе плывёт.»
Трамвай скрипит на повороте
зимой. (А летом — никогда).
И замерзают провода...
Вы говорили, что не пьёте
вина, что песенку поёте:
«Вода, вода...».
Я на трамвае по морозу,
бывало, приезжал, шутя.
А вы, как малое дитя,
(как тот читатель) ждали розу,
да только я её ни разу
не преподнёс, у вас гостя.
Я был опаздывать не вправе.
Но нынче вечером опять
не успевал, устав шагать
пешком, поняв, что мне едва ли
дождаться вести о трамвае
маршрута № 25.
Но нынче вечером метели
мели, и, стоя у окна,
(вам только улица видна)
вы снова песенку запели,
меня увидев, еле-еле
сквозь снег с бутылкою вина
в руках спешащего упрямо
дойти, добраться, добежать,
дообнимать, дорассказать
всё о трамвае без обмана,
чтоб вместе с вами, как ни странно,
вино в ладонях согревать.
Город прячет музыку в проводах.
Провода поставлены на учёт.
Ничего не выловить без труда,
даже если речка ещё течёт.
Время в сонном транспорте не бежит.
Да и транспорт стелется, подустав.
Замирают в сумраке этажи.
И река не плещется у моста.
Я уже не слушаю тишину,
потому не слышится в тишине,
как идёт, не пойманная, ко дну
золотая рыбка, а не ко мне.
Ночь кати́тся облаком в небеси.
Пропадают окна, огни гася.
И скрипит, ворочаясь на оси,
искривлённой вроде, планета вся.
— словно девочки-сёстры
из непрожитых лет,
выбегая на остров,
машут мальчику вслед.
Иосиф Бродский
Если вдали от отеческих мест
мне не достанет тетрадной бумаги,
я, оглядев италийские флаги,
вмиг заучу зарифмованный текст.
Море, ласкаясь, подарит сполна
соли своей да и солнце впридачу.
Я растворюсь и себя обозначу,
выпив бокал молодого вина.
Смоет приливом прибрежье, но не
память. Отливом проявятся мели.
Мне не забыть, что поэта отпели
и схоронили в чужой стороне.
Жар на Венецию ляжет, когда
ветер затихнет над гладью каналов.
Остров Васильевский нынче в анналах.
Я Сан-Микеле найду без труда.
Всё закольцовано в мире людей:
остров — и остров, и смыты границы.
Море Балтийское бывшей столицы
аж докатилось до южных морей.
Соединённые воды сродни
строчкам, что будут звучать у погоста.
Выйдут, кряхтя, постаревшие сёстры —
вечер, Венеция, море, огни...
Человек — это звучит...
Максим Горький
Человек звучит с утра,
но совсем негромко.
Не подстелена вчера
с вечера соломка,
недосказаны слова,
песни недопеты.
Человек звучит едва
на краю планеты.
За окном идут снега
мягкою походкой.
Человек звучит слегка
недопитой водкой.
Человек звучит со мной
недоразговором,
недообнятой женой,
городом, в котором
не казнён и не прощён,
читан-перечитан —
всё равно звучит ещё,
всё равно звучит он...
Кому море по колено, кому ванна — океаном.
Спит прекрасная Елена у троянского коня.
Что красавице приснилось? — старый замок, где Трояном
принц, который нынче вирус в интернете у меня.
Одиссей спешит в Итаку, призывая божью милость.
Легион идёт в атаку неизвестно на кого.
Спит прекрасная Елена. Что красавице приснилось? —
старый замок, принц и сцена представленья моего.
Я пишу такую пьесу, сочиняю эту драму,
получается не «Лес», ну и, конечно, не «Гроза».
Спит прекрасная Елена. Старый Германн ставит даму,
ожидая неизменно долгожданного туза.
Всё смешалось в этой драме, словно в доме у героя,
прибывавшего в нирване, как заправский бонвиван.
Спит прекрасная Елена, с волей автора не споря.
Ему в море — по колено, ему в ванной — океан.
Всё дело, конечно, в начале.
Легко, беззаботно, гоня
обиды, болячки, печали
вчерашнего долгого дня,
приходит сегодня, как будто
улыбка уснувшей жены,
снегами белёное утро,
которому мы не должны
ни строчек, ни славы, ни денег —
оно просто так за окном,
шутя, приглашает на берег
рождённого дня, но потом,
к часам прирастая часами
и с каждой минутой маня
заманчиво голосами
рождённого этого дня,
окажется снова и снова
гудящим, лихим, городским
проспектом, глядящем сурово
на всех, кто встречается с ним...
А снег и легко, и беспечно
ложится — хоть бабу лепи.
Всё дело в начале, конечно.
Ты спи, моя милая, спи.
Пусть простится каждому,
но не всем.
Бог, конечно, видит и
знает сам.
У него решения
всех проблем
числятся под рубрикой
«Чудеса».
Что там в храме деется,
что — вне стен?
Хоть и храмы разные,
Он — един.
Свечкой ли откупимся,
и с колен
словом ли отмолимся?..
поглядим...
Где такая истина,
чтоб права?
(Чудеса случаются —
было семь).
Хорошо — по вере, не —
по словам.
Пусть простится каждому,
но не всем.
Это странная улица. У неё нет ни начала, ни конца.
Андрей Битов, «Судьба»
Я жил на улице безвестной,
другим совсем неинтересной
(дома́... обычное жильё...),
спокойной, но не бессловесной,
обласканной погодой местной,
вполне привычной для неё.
Ей не было конца и края, —
так думал в детстве я, играя,
так думал в юности потом,
когда искать пытался, зная,
что это, в сущности, пустая
затея, свой счастливый дом.
Она вилась до поворота,
она рассказывала что-то
и исчезала, взявши в плен
меня, и мучилась от гнёта
воспомиинаний, словно нота
Сонаты номер два... Шопен.
А было, помнится, вначале
на ней весёлые звучали
аккорды штраусовых нот.
Ах, музыканты, вы — в печали.
А я опять бегу ночами
за поворот, за поворот...
Классику перечитав
от Тредиаковского
и до Бродского, устав
от труда таковского,
отдыхаю, потому
не читаю более,
разрешая и уму
погулять на воле я.
Погулять, себя вокруг
оглядеться въедливо.
Что-то муза стала вдруг
нынче привередлива.
Всё какие-то посты
(постмодерн и прочее).
Сердце просит простоты,
а не мудрострочия.
Сердце просит, ум молчит —
у него гуляние.
А рука опять строчит
стихоизлияние.
И бегут из-под пера
строчки — вьются, вьются.
Эх, давно пришла пора
разуму вернуться,
развернуться и поддать
мне, как Сталин Власику...
Лучше я пойду опять
почитаю классику.
Ну так что ж, говорю, я не стар и не млад,
и уже не курю, как эпоху назад,
и не пью из горла́ в подворотне.
Потому я отныне измученно трезв
и готов по пустыне с Моисеем и без
прошататься лет сорок охотней,
чем в былые библейские те времена
(небеса голубые, пославшие на...),
впрочем, я городской, не пустынный.
Дождь осенний в окне замаячил с утра.
Эта осень по мне, это значит пора
отправляться дорогою длинной,
разумеется, в даль, а, возможно, и в близь
(то ли это печаль, то ли это каприз),
а, вернее, в отдел магазина.
Надевается плащ, раскрывается зонт.
Пропадает, хоть плачь, за дождём горизонт,
и мелькают огни лимузина.
Этот день неспроста начинается так
у окна, у моста, и равняется шаг
городскому спешащему ритму.
Я мгновенья ловлю, я спокоен и рад.
Ну так что ж, говорю, я не стар и не млад,
сам себя заключающий в рифму.
Я мог бы стать премьер-министром
в какой-нибудь такой стране,
где не лады со здравым смыслом
у всех, доверившихся мне.
Я стал бы мир кормить стихами
и, историческим чутьём
владея (это — между нами),
напоминать о кое чём
когда-то бывшем, чтобы снова
предостеречь, предугадать.
...когда бы знать такое слово,
одно единственное знать...
Когда бы знать, когда бы ведать,
когда бы, чтя Пастернакá,
я пораженье от победы
мог отличать наверняка
и наделять единым смыслом
и эшафот, и пьедестал...
Я мог бы стать премьер-министром,
но слава богу, что не стал.
Крест-на́крест
Крест на кре́ст.
Маге́н Дави́д на Маге́н Дави́д
Полумесяц на полумесяц.
Кто-то, хранитель сих мест,
взирает на сей вид,
с небесья свесясь.
Можешь нести — неси,
а не можешь — что же? —
тихо произнеси:
«Боже...»
Г.К.
Всё возвратится на круги́ своя...
А если возвратится на чужие,
а если не круги, а колея
и шпалы, предназначенные для
ходьбы туда, где нас давно забыли?
Всё возвратится... или это сон
затянет нас подобием дотошным?
А если не круги, а колесо, —
готовы мы под гомон голосов
на колесе колесоваться прошлым?
Кому вернём старинные долги?
И кто ещё уйдёт в мемориалы?
Я запишу сегодня в мемуары:
«Ничто не возвратится на круги́,
на колесо, на колею, на шпалы.»
В середине марта покажется — пришла весна.
В середине весны почудится — близко лето.
В середине лета бывает довольно сна
для начала сюжета.
Набежит морская волна, июль истомит,
обжигая горячим воздухом до сожженья —
так бывает всегда, и я снова сделаю вид,
что нашёл продолженье.
Впрочем, осень расставит всё по своим местам —
от начала и до... но сюжет завершится едва ли
забиванием ели рождественской в тело креста,
на котором распяли...
По Эдгару По
Кто не пойман — тот не вор.
Знаю — если ворон,
значит каркнет: "Nevermore",
самомненья полон.
Он на воле, как в раю,
зрит лукавым глазом.
Я ловлю его, ловлю —
не поймал ни разу.
Невеликая беда —
просто так бывает:
каркнет ворон: "Никогда",
украдёт мои года,
часа не оставит.
По Бродскому
Пускай Художник, паразит,
другой пейзаж изобразит.
Иосиф Бродский
Изобразил художник на холсте
две линии, да, видимо, не те.
Затем изобразил ещё одну —
вот лодочка, она идёт ко дну.
На дне морском изобразил царя,
а рядом — тридцать три богатыря.
Ну, в общем, всё, как в опере "Садко",
а кто-то не вытягивает "до",
и дирижёр кричит: "Остановись!"...
Кому нужна такая живопи́сь?
Подражание Пастернаку
Весною — солнце через край,
через границы,
капель, безумный птичий грай,
людские лица.
О, если б выразить я мог
дыханьем скрипки
бездонность неба, даль дорог,
цветы, улыбки!
Так Скрябин некогда хотел
наполнить звуки
огнём земли, горячих тел,
любви, разлуки.
Я не роботоподобен и не работоспособен
нынче вечером. В окно
лезут сумерки. Ограда у Таврического сада
еле видится. Темно.
Фонари ещё неявны. Я уже не строю планы
на вечерние часы.
На руке — часы ручные. Ходят стрелки заводные
мягкой поступью лисы.
Взять бы время на поруки. Я протягиваю руки —
тень бросается ко мне.
В полусумраке квартиры отражаются картины
чертовщиной на стене.
Мир почти фантасмагорен, может, пьян, а, может, болен,
может, просто недосуг
разобраться ночь ли, день ли. Фонари, ограда, тени,
Блок, блокада, Петербург...
Потом пронёсся слух, что не на Невском проспекте,
а в Таврическом саду прогуливается нос майора Ковалёва
Н.В.Гоголь, «Нос»
Человек какой-то ходит по Таврическому саду.
То ли мёрзнет, то ли просто запахнул свою шинель.
Нынче месяц март капризен, потому и нету сладу
с ним, когда с утра — метели, ближе к вечеру — капель.
Человек какой-то ходит, не показывая носа.
Воротник шинели поднят так, что видеть не дано.
Он не любит, если кто-то подойдёт к нему без спроса,
даже если и со спросом, он не любит всё равно.
Говорят (вернее — слухи): раньше он гулял на Невском
или просто жил на Невском на каком-то чердаке;
то ли он большая шишка, то ли дружит с Достоевским,
то ли с Пушкиным когда-то был на дружеской ноге.
Не разгадана загадка, вот и ходит-бродит снова
по Таврическому саду человек за пядью пядь,
потому что, как ни бейся, но майора Ковалёва
никогда ему отныне и нигде не отыскать.
Дороге не было конца.
Я убегал от Праотца,
назвавшего недаром
меня Адамом.
Я шёл, решив добро и зло
найти, но мне не повезло —
Земля была невинна,
груба, полынна.
Но мне казалось, что потом
здесь могут быть и сад, и дом,
а позже даже эти
(ну, как их?) — дети.
И я подумал, что Эдем
не так уж плох для неких тем,
что там на самом деле
плоды созрели.
Что там среди других плодов
есть плод, и я уже готов
вернуться, чтобы Ева
моя прозрела.
Я развернулся, торопясь.
Прощайте тишь, покой и власть
над миром и над Садом,
который рядом.
Прощай, безгрешная душа.
Сегодня Ева хороша.
Нас яблоко венчало —
всему начало...
Город устал, похоже, от транспорта и людей,
от всяких идей (о, боже!) и очень плохих вестей,
но даже если и лучше вести из сёл и стран
приходят ему при случае — он всё равно устал.
Улицы телом узким тащатся на проспект.
Реки текут по руслам старым который век.
Тесно прижавшись к другу, по берегам дома́,
заполонив округу, сводят меня с ума.
Я устаю, похоже, от городских красот,
от молодых прохожих и постаревших от.
Город глухим оркестром, не соблюдая ни
нот, интонаций, текста то ли стихам сродни,
то ли презренной прозе, еле звучит уже
в каждой метаморфозе, в доме, на этаже,
где ни тепло, ни холод, где на исходе дня
мне не сбежать за город, а городу — за меня.
Раз за разом
О, транспортная муза,
раз за разом
приходишь ты с каким-нибудь
рассказом
о поезде, автобусе,
метро,
садишься, улыбаешься хитро́,
и
поболтав не более минуты,
уходишь, не
потребовав тотчас
себе в награду хоть
какой валюты,
имеющей хождение у
нас.
О, транспортная муза, раз за
разом
я удивляюсь этаким рассказам
о
поезде, автобусе, метро,
и, взяв
клавиатурное перо
(которое перо —
совсем не очень),
пытаюсь в зарифмованной
строке
запечатлеть всё то, что между
прочим
ты поверяешь мне накоротке.
Поезд
Сяду в поезд — укачает,
убаюкает меня.
И приснятся мне вначале
неспокойные моря,
а потом ещё и парус
— романтический герой,
и девятый вал,
как градус, бьющий в лоб, сороковой.
Промелькнёт
скалистый берег в еле видимой дали.
Там,
должно быть, Витус Беринг собирает
корабли
и спешит, нетерпеливо торопя
морскую гладь,
на открытие пролива
чтобы вдруг не опоздать.
А потом
приснятся качка, словно зыбка-колыбель,
и
весёлая гордячка, не пустившая в
постель.
Так и буду, неприкаян, плыть
среди воздушных сфер,
как беспутный
Ванька-Каин, как бездомный Агасфер.
То
ли палуба кривая, то ли звёзды невпопад.
Сон
метнётся, убегая перегонами назад,
рюмкой
водки, чашкой чая, проводницами маня...
Сяду в поезд — укачает, убаюкает меня.
Пилигримы
идут по земле
пилигримы
Иосиф
Бродский
Теперь пешком не ходят
пилигримы,
как некогда (убоги, нелюдимы).
Они идут к трамваю налегке,
у каждого
по зонтику в руке
и кошелёк на всякий
случай тоже.
Они теперь на всех
других похожи
и не спешат в далёкие
края.
Мелькнул трамвай раскрашенный,
маня
их добежать до ближней остановки,
но
не бегут они... без тренировки
им не
догнать мелькнувший силуэт.
Ушёл
трамвай, но через пару лет
придёт
другой, раскрашенный иначе.
Меняются
раскраски, но задачи
трамвайные не в
силах изменить
изогнутая рельсовая
нить.
Другой трамвай, иные времена.
И
кто-то у трамвайного окна
не сможет
отвести печальный взгляд
от улиц,
убегающих назад,
и, доезжая до конца
пути,
не сможет ни подняться, ни
уйти...
Так пилигримы в сонное
нутро
трамвайное, манящее хитро́,
войдут,
поняв, что все надежды мнимы.
Трамвайные
пути исповедимы.
Рыжий автобус
Что могу я обещать
рыжему
автобусу?
Я опять учу матчасть
круглую
по глобусу.
То ли Африка мани́т,
то
ли ма́нит Азия.
Мой автобус убежит
от
разнообразия
параллелей и
долгот,
тянущихся дугами.
Был автобус,
только вот
укатил испуганый.
Укатил
да и тишком
спрятался по глупости.
Что
ж, теперь пойду пешком
по земной
округлости.
...не сходятся...
А им кричат: «Сходитесь!».
Они сошлись... Сначала падал витязь,
потом поэт, потом, не Ушакова
встречая, Нельсон.
Что же тут такого?
И даже то, что некогда Пика́ссо
вступил в ряды передового класса,
совсем не значит, что товарищ Сталин
был кубом или призмою прославлен.
Ну, не сошлись —
характерами, что ли?
Бежит автобус, не меняя маршрут, до городского края,
до пустырей, до тех домов,
что распростёрлись вереницей одной к земле прижатой птицей
в плену антенн и проводов.
Я, давний житель не окраин, трясусь в автобусе, изранен
подобной дальностью пути.
И, доезжая до предела, несу израненное тело
своё в надежде донести
его до лифта и порога, где ты, прождав совсем немного,
за опозданье не коря,
впускаешь в дом меня с улыбкой, а мир, окраинный и зыбкий,
(высоким слогом говоря),
всё также стелется у дома, у пустырей, у гастронома
и даже дальше, где леса
уже очерчивают местность, предполагая неизвестность,
кащеев, леших, чудеса.
Там, за очерченной границей, весь мир покажется девицей
ещё невинной до поры...
Несправедливость или странность — мы городские, это данность,
и все природные дары
мы принимаем в час рассвета, когда, не думая про это,
услыша птичий перепев
и за окном увидя снова и лес, и небо, мы ни слова
не произносим, замерев...
Начинается утро — рассветом.
И кончается вечер — закатом.
Поворачивается планета
к Солнцу — передом, к Марсу — задом.
Так и сутки сбегают напрочь
из сегодняшнего в когда-то.
Забывается всё, что за ночь
напридумывалось на завтра.
Бьют часы на старинной башне.
Бьют посуду в старинном доме.
Повторяется день вчерашний.
Забывается всё, что кроме
по ночам незамёрзших улиц,
окунувшихся в полуслякоть.
Если вовремя не заснулось,
сам себя не забудь оплакать.
Сам себя не забудь — в постели,
в сонном транспорте утром ранним.
С понедельника дни недели
не забудь в этом мире рваном
и израненном — не рассветом,
и обманутом — не закатом.
Поворачивается планета
к Марсу — передом, к Солнцу — задом.
От рожденья, видимо, мне и всем
дорасти до возраста нелегко.
Если я мальчишка ещё совсем,
буду пить горячее молоко.
Я расту со всеми, бегу, шутя
и печалясь вновь на своём веку.
Вырастаю, значит, но как дитя
очень рад горячему молоку.
День уходит за́ полночь. Под рукой
засыпает прожитое пока.
Доживу, да жалко — не взять с собой...
«Дайте ж мне горячего молока»
Что это было? — хочу разобраться.
Не рассчитаться и не расквитаться
с прошлым, которого нет.
Было-уплыло, и только ночами
чувствую, что у меня за плечами
тянется след.
Нет от бессонницы верного средства.
Если ещё вспоминается детство,
значит, и жизнь впереди.
Что это будет? — за окнами осень.
День отошёл, суетлив и несносен.
Будут дожди.
Ночью глаза расширяют пространство.
Если врачи и пропишут лекарство,
что это будет, когда
мозг накачается снадобьем сладким,
жизнь обрывая сонливым припадком,
благо, что не навсегда?
Что это было и что это будет?
Если ни спится, никто не разбудит,
вот и поднимешься сам.
День напророчит, поверишь едва ли.
Плещется дождь ли, вино ли в бокале —
только не пьётся — течёт по усам.
…Наступает вечер. Я пишу и слушаю «Детский альбом»...
Морис Бежар. Предисловие к книге С. Волкова «Страсти по Чайковскому»
Я совсем не дитя, потому не рисую в альбоме,
фотографии тоже в альбоме давно не храню.
И альбомная лирика (кто её помнит?) в загоне;
впрочем, я иногда попадаю в её западню.
Наступает и вечер, и ночь за вечерним обманом.
Я уже не пишу и не слушаю «Детский альбом».
Тишина окружает меня незвучанием странным,
оттеняемым изредка шелестом шин за окном.
В городской тишине, как в старинном девичьем альбоме,
есть улыбка любви и печаль неизбежных разлук.
Утро брезжит в окне... Пётр Ильич опускает ладони
на рояльные клавиши и появляется звук.
Живём на разных полюсах,
не споря с ними мы.
Ты ближе к южному... пропах
твой дом пингвинами.
Я ближе к северному, в том
краю, где смелые
ко мне захаживают в дом
медведи белые.
Экватор режет шар земной
на полушария.
Твой Южный крест над головой
моей едва ли я
увижу, но и ты не раз
осенней полночью
увидишь вряд ли мой Пегас
и звёздность прочую.
Нам не дано перекричать
людское месиво,
но, голосистые, опять
мы крикнем весело.
Пробьются наши голоса
сквозь эфемерное,
соединяя полюса
и нас, наверное...
...от пола оттолкнувшись, прыгай,
допрыгивай до потолка...
Силён и ловок я пока.
По небу облако плывёт,
вообразив себя квадригой,
и мне покоя не даёт.
Смотрю, окно открыв недаром,
и вижу — это Аполлон
печально тает, словно он
с четвёркой вздыбленных коней
не может справиться, — по парам
и кони тают всё быстрей.
Где Аполлон и где квадрига?
Плывут другие облака.
И не вернуть наверняка,
и снова не увидеть мне
того единственного мига,
едва мелькнувшего в окне.
Обида вряд ли тронет душу.
Закон растаяванья строг.
Я упираюсь в потолок,
от пола оттолкнувшись, но
совсем не потому, что трушу,
открыв окно...
… надо возделывать свой сад.
Вольтер, «Кандид»
«Возделывай сад», — повторяет Вольтер.
А я не садовник, не Чехов.
За окнами — город; такой интерьер
не гож для садовых успехов.
За окнами — город и даже зима,
и снежный от края до края
Таврический сад, где когда-то с ума
сходил я, тебя ожидая.
А около сада покоится дом,
согретый и созданный нами...
Что толку возделывать, если потом
придут удальцы с топорами?
Вишневого сада печальный пример,
как плач по эдемскому раю.
«Возделывай сад», — повторяет Вольтер,
но — «Снился мне сад...» повторяю.
Вечер
Вечер улицы
разукрасил
разноцветьем витринных
глаз.
Показалось и в этот раз
мне,
что город прекрасен.
Свет вагонный
раздав округе,
проплывает трамвай,
звеня,
опоясывает меня
и берёт на
поруки.
Видно, я от начал до края
сам
себе властелин и раб.
Собираю нехитрый
скарб,
на трамвай уповая.
Проплывается
без опаски
мне за улицами вослед...
Но
тускнеет витринный свет,
обрываются
сказки.
И скрипят, подтверждая
это,
безотказные тормоза.
Рельсы
кончились, и глаза
отвыкают от света.
Пассажир
Трамвайный пассажир и
завсегдатай мест
трамвайных, я брожу
кольца его окрест
за городской
чертой среди дорог, туда
ведущих, где
стоят другие города.
В тех самых
городах, в далёкой той земле,
быть
может, есть трамвай, всегда навеселе
бегущий
по прямой, не ведая кольца,
обратного
пути, печального лица,
такого,
например, как на исходе дня
сегодня у
окрест бродящего меня.
Мы шли...
Мы шли с трамваем, и под
нами
тянули песенку пути
про то, как
весело идти
кругами.
Мы шли всё
время только прямо.
Всё время, кажется,
вперёд
глядели (не наоборот)
упрямо.
Но
возвращались вдруг и снова,
устав, к
началу своему,
как будто там всегда
всему
основа
и продолжение и
даже
конец запутанных путей.
«Идите,
— слышалось. — Скорей».
Куда же?..
Ветер гонит листву...
Иосиф Бродский
Ветер гонит листву переулками бывшей столицы.
Это значит — октябрь. Невский ветер напорист и бодр.
Дождь стучится в окно, убеждая меня, что напиться
очень даже полезно под этот октябрьский аккорд.
Я согласен с дождём, я ему возразить не сумею,
потому что и сам напеваю осенний мотив.
Александр Сергеевич Пушкин подхватит идею,
в день Лицея дождливый и сумрачный день превратив.
Только нынче напитки не те, что когда-то пивали.
Но шампанское есть, не из Франции, правда, но всё ж...
Лицеисты уходят, они возвратятся едва ли,
и следы уходящих смывает безрадостный дождь.
Александр Сергеевич Пушкин стихов не читает.
Александр Сергеевич молча стоит у окна.
Лицеисты уходят. Октябрь года вычитает —
вот и этот прошёл. Впереди Рождество и весна.
Может, белая ночь впереди, может, Чёрная речка.
Был бы повод хороший для выпивки и для стрельбы...
У меня ни камин романтичный, ни русская печка —
батареи не греют и водка не греет, увы.
Печаль еврейская витала,
витала русская тоска.
И два таинственных начала
вплетались в таинство мазка.
Последний вдох, последний вечер.
Душа была обнажена.
А он мечтал о новой встрече
с тобой, у озера, страна.
Под синем небом ветер синий
неспешно гонит облака.
Он умирал, он был с Россией
до... не отмучился пока.
_______________________________
"Озеро. Русь" — последняя, неоконченная картина Исаака Левитана,
над которой он работал до дня своей смерти в 1900 году
... И сумрачный германский гений...
Александр Блок
1.
Заплата на асфальте говорит...
А улица, естественно, теряет
и красоту, и свой товарный вид.
И каждый, между прочим, индивид,
споткнувшись, непременно наградит
эпитетом того, кто вытворяет
подобные дорожные дела.
Заплата, между прочим, мне дала
всего лишь повод написать о том,
что рядом есть многоквартирный дом,
и в доме том давным-давно живёт
та женщина, что ходит круглый год
со мной в один и тот же магазин.
И там в отделе соков, вод и вин
я наблюдаю женщину сию.
И жалко мне, что я уже не пью,
как в прежние весёлые года.
А женщина, не ведая стыда,
берёт вино различных стран и марок —
себе, друзьям, на вечер, на подарок? —
теряюсь я в догадках, потому
мне грустно оставаться одному.
И я бреду, душа моя болит,
и спотыкаюсь, словно индивид,
который непременно посылает
эпитетом того, кто вытворяет...
Заплата на асфальте говорит,
но речь её никто не понимает.
2.
Вот магазин открылся. Я опять
в часы таких обыденных открытий
пойду туда, но радостных событий
и прочих просветлений и наитий
от этого не стану ожидать.
Не стану ждать блестящих перспектив
и даже суетливых приключений.
Осенний день. И сумеречный гений —
германский ли, российский — без сомнений,
едва ль услышит благостный мотив.
Мне осень не расскажет ни о чём, —
закроет небо тучами и снова
заморосит, и сказанное слово
истреплет ветром, чтобы бестолково,
темнея, стать угрюмым палачом.
Но день сегодня выдался такой...
Но магазин сегодня так открылся...
Я пожалел о том, что не побрился.
Я улыбнулся, словно удивился,
кассирше юной, девушке простой.
Сегодня день открытий. Угадать
теперь несложно, что на самом деле
я сделаю, — я в дом открою двери
и буду ждать кассиршу, что в отделе
работает за кассой № 5.
3.
Ноябрь ушёл. Теперь пришла зима.
Пошлёт ли снег или оставит лужи
природа, не решившая сама,
что будет лучше, чтобы стало хуже
народу, истоптавшему опять
земную твердь за каждой пядью пядь?
Я тоже оставляю за собой
принятие решений. В эту зиму
никто уже не ринется толпой
к закрытому на время магазину, —
на время, на эпоху, на века...
Всё временно для тех, кто жив пока.
Я сам себе казался не рабом,
а просто завсегдатаем отделов.
Я покупал — на нынче, на потом
(ну как прожить без этаких заделов),
мечтая о тепле и доброте,
да годы, видно, выдались не те.
Что за дорога, если в магазин
она не приведёт меня однажды,
когда, быть может, в пору долгих зим
я исстрадаюсь от тоски и жажды?
Невесело шагать, когда в пути
дорогу к магазину не найти.
А жизнь вокруг спокойная вполне
текла себе на улице и даже
у женщины, мелькающей в окне,
забывшей о покупке и продаже.
Женился на кассирше молодой
один парнишка из молодцеватых.
Асфальт у магазина был в заплатах,
но не тужил об участи такой.