Засучив рукава,
оттого и права,
заберёт осень летнюю слабость.
Прячет слёзы вдова,
потому как молва
выдаст в лёгкую горечь за сладость.
Голос шепчет: бежать,
леса редкая рать
прикрывает от пули пугливо.
И нестарая мать
будет слёзы глотать,
перелистывать жизнь молчаливо.
И всё та же молва,
кровь почуяв едва,
загорится разбоем сутяжным,
обращая слова
(ей одно – трын-трава)
в обвинения судьям бодяжным.
А на солнце горят
щёки юных ребят,
что рябины, осины и клёны;
и пускай говорят:
в месяц до октября
повзрослеть есть охота зелёным.
* * *
М. Селеховой (Маевской)
Не спится. Сон на волоске.
Чужая жизнь в чужих пределах
набухшей жилкой на виске
SOS посылает то и дело.
Перевернуть бы на другой
бок надоедливые мысли,
как тучи мрачные нависли
над опустевшей головой.
Всё те же замки на песке
из родовых, считай, селений;
не убежать в самом себе
и от себя; в седьмом колене
настигнет участь – коротка;
сон вещий видно неизбежен,
покуда Промысла рука
в ладони нас беспечных держит.
Ночь приберёт заботы дня,
пусть Ангел мирно спит младенцем.
Дорога звёздного огня
взбегает млечным полотенцем,
нас к новым пажитям зовёт,
где нет болезней, нет печали…
И мы в назначенный полёт
не скажем: знали, но молчали.
Не скажем, нечем говорить:
жизнь наша полная тревоги.
Но как мы можем – просто жить,
доверясь выбранной дороге.
* * *
Перед окном, поджав колени,
(на завтра мне объявят осень),
смотрю на стёртые ступени
парадной лестницы. Не очень
и хочется по ним подняться
ещё раз… А тогда, впервые,
(давно не сплю, давно не снятся,
не то, как раньше, – сны цветные),
с наскоку через две, вприпрыжку,
не оборачиваясь даже,
взбегал, не зная про одышку,
в каком-то несусветном раже.
Толкал плечом, лбом, носом двери,
из глаз подчас летели искры;
в обиды, слёзы я не верил
до раздраженья… Годы – быстры,
как сок с берёз весенний мигом
из ранки утекает, часом
так и они – перед вольтфасом
неслись стремительнее; сдвигом
по фазе, такта, плит, картинки
на мониторе – «голый Вася».
Ещё лет несколько, как льдинки
в стакане – дзынь: жизнь пронеслась.
Я…
– Что? – Предательская слабость
спасает, распрями колени!..
Окно перед глазами, надо ж,
всё те же стёртые ступени.
* * *
(из «Поленовского дневника»)
Рубахой сохнет ветка на ветру,
подломанная ливнем ночью;
и жалок, видевший воочью
стихию, стихшую к утру,
бузинный куст.
А бересклет,
что огоньки на ёлке,
в серёжках алых тет-а-тет
искрит.
И ветер треплет холки
верхушек сосен вековых;
берёза сыплет листья
в порыве – горстью золотых;
рябина рыжей кистью
манит к зимовью здешних птиц.
Природа завершает
свой неизменный летний блиц.
И август убывает.
Что-то пошло не так,
если оно стряслось,
небо, ценой с пятак,
с медный ещё небось?!
Жить хорошо поврозь,
если родства как нет;
то, что одной звалось
шестой, – сочинил поэт.
Или иной каприз
выдали за войну;
лицом наклонили вниз,
задом на всю страну,
дескать, народ смолчит;
вон, из-за океана,
как не крути, торчит
дурью для наркомана.
К истории интерес,
что башмаки на вырост;
не одолеет бес,
свинья не выдаст.
Пробуй наоборот,
разницы мало.
Главное, чтоб народ
жизнью не доставало.
Не было б той звезды
ржавой с прожилками,
зоны на полстраны
с бритыми в строй затылками,
может, и жили б все
русскими штатами:
шпроты, вино, шашлык,
джинсы с заплатами.
Что там ещё, – как есть,
лишь бы не кровное?..
Выпить уже, заесть
прошлое-уголовное!
И, замерев, взглянуть
совестно в чистое
небо. – В далёкий путь,
в будущее лучистое.
* * *
(из «Поленовского дневника»)
Слежу за уходящим часом
полуденным; гудящий зной;
второе августа; терраса;
и всевозможных мошек рой.
Разящий жар с наплывом ветра
под тридцать пять невыносим,
но здесь, в террасе, незаметно;
и час вечерний вслед за ним
приходит с лёгкою прохладой…
И начинаешь различать,
когда час сумеречный слабый,
дня, ускользнувшего, печать.
* * *
Путаница. Во всём:
в словах, вещах, да теперь и в людях.
Восставший было с мечом
ученик, вдалеке от судеб,
ищет глазами, кого спросить:
дескать, зачтётся, если
в ножны орудие смерти вложить
и доживать век свой в кресле?!
Но тот роковой ответ
дан из соображений
не 30 серебряных жалких монет,
не из каких опасений,
веру чтобы смогли найти
без страха, не из боязни.
И по сей день дороги-пути
обманчивы и разны.
Разница есть, и чем дальше в лес,
лес либо вырублен, либо
задекорирован аж до небес:
блуждаешь ли, плаваешь ли как рыба,
а всё одно – на своём стоишь,
топчешься глупо на месте;
слон ты, а всё полевая мышь.
Путаница, хоть тресни.
Нежели просто, не с кондачка,
знай себе – сердце скажет,
выдави из головы своего бычка,
не сомневаясь даже.
Будет то смех, для иных – курьёз,
выдохнешь полной грудью;
столько пролито было слёз,
так что успехи мутью
покажутся…
Вот и черкни Ему пару строк,
больше не надо: вспомнит.
В дальнем кармане найдёшь адресок,
вложенный кем-то укромно.
И напоследок о том о сём,
с вопросом-ответом встречным:
в обнимку с наточенным жить мечом
ты собирался вечно?
Соне
Пустынно. Утро в Барселоне.
Пусть Гауди ещё поспит,
на оплывающем фронтоне
Антонио бессменный гид.
Ему за вечностью гоняться
с зеваками день ото дня
не то чтоб в тягость, может статься,
что за мячом доходней для
испанцев: дело каталонца
занозой заново саднит;
маэстро пряничного солнца
и маг песочных пирамид.
(из «Поленовского дневника»)
Дождь то стихал, то начинался снова,
выматывала с комарьём возня;
с утра рыбацкого до первого поклёва
погодка так себе казалась – размазня.
Зачётный лещ, сорвавший колокольчик,
в сачке, сопливый, и наверняка
таращил глаз, подёргивая кончик
удилища, впервой на облака.
И мне уже не виделось унылым:
ни хмарь небес, ни та же мокрота,
и капли шлёпали по глади речки стылой
мотивчиком забытого хита.
Открой окно, впусти весну
дыханием по занавескам;
моторный гул с дождём нарезкой
обочину перехлестнул.
Смотрю на дождь – стеной, упрямо
сечёт деревья вкривь и вкось –
пятиминутная реклама:
всё разом стихло, пронеслось.
Весна – сиреневая в мае,
моя законная весна.
Цветут каштаны, точно знают,
для них последняя она…
Или акации – свихнулись,
цветками жёлтыми пьяня,
что сходу вспомнились свистули,
и в детство бросило меня…
Есть в этом странное величье:
глядеть на мир, как из окна;
на языке почти что птичьем
жизнь по-особому слышна.
И солнце, склонное к закату,
предлетних поздних вечеров
краснеет как бы виновато
и быстро сходит, пропоров
кисель темнеющего неба,
за горизонт, за край земли.
И сумрак чёрной коркой хлеба
уже мерещится вдали.
Сигануть бы с Крымского
хоть разок моста;
взять «Таис Афинскую»,
прочитать с листа;
или там Гагариным
в космос полететь;
с Евгением Тугариновым
Лазаря пропеть.
За мечтой несбыточной –
иронии глоток;
чай калмыцкий плиточный
«Серп и Молоток»;
сплюнет: тьфу – горячее
слово с языка;
рыльце поросячье
тычет в бок слегка.
От Москвы до Дальнего
Востока девять тыщ;
на носу Навального
назревает прыщ;
крутится Садовое
подземное кольцо;
тридцать лет не новое
Первое лицо.
Флейты голос тонкий
из Бутугычаг;
глохнут перепонки
Ксении Собчак;
забирайте мальчика:
возраст призывной;
золотое «с-пальчика»
колечко – позывной.
Сказывала бабушка в детстве про Луну,
как её, несчастную, оставили одну,
за Землёй приглядывать ночи напролёт;
никуда не денешься, солнце жжёт и жжёт.
Возле театрального
киоска суета;
Курбского опального
гонит гопота;
что тевтоны ляхами
прикрывают зад;
негодяи с ряхами
пятятся назад.
Колыма бездонная
русская земля;
что гроза стотонная,
лишь потехи для;
на замену Юрию
вызвали Персильд;
на задворках Тулии
огонёк горит.
Без портвейна крымского
русскому никак;
что до права Римского,
тут и так и сяк;
ржа проела – сгинула
с прожилками звезда;
без боязни хлынула
новая орда.
Сторона как есть моя,
странная такая;
широка весна моя,
с мая и до края;
и уже не хочется
сигануть с моста;
то ж сирень пророчеством
с каждого куста.
...И то здо́рово, что не знаю,
сколько вёсен достанется мне.
Не родись в том далёком мае,
я бы цену не знал весне.
И апрель, ежегодный вестник,
с липким запахом тополей
от Таганки до самой Пресни
провожатый судьбы моей.
Что до марта, то он сторожий
постник, гонит зиму взашей;
про него – надень семь одёжей,
всё одно проберёт до костей.
...И застало не по тревоге,
девять месяцев полных сил;
по утру чуть не с полдороги,
вспоминала: как моросил
дождик мелочью, тёплый с радугой
над прудами, над Люблино;
шла в роддом торопливо, радуясь,
мама…
Как это было давно.
Если есть значок,
должен быть крючок.
Если есть крючок,
значит есть значок.
У меня – значок,
у него – крючок.
Если нет крючка,
то и нет значка.
* * *
сыну Иоанну
У ёлки пушистые лапки,
на тёте пушистые тапки,
пушистая бегала кошка –
всё это я видел в окошко.
Действительно, лапки у кошки
пушисты, когтисты немножко.
А вот, что касается тёти,
то тётя летит в самолёте,
и тапки летят в чемодане,
а ключик у тёти в кармане…
И что рассказать вам о ёлке:
сплошные на ветках иголки;
и тот, кто придумал, что ёлка
пушиста – заметил без толку:
увидел картинку в журнале,
и ёлки пушистыми стали.
*
На даче с трёхлетком Иоанном
большое окно нам служило экраном;
и если лил дождь или вдруг заболели,
любое кино мы в окошко смотрели.
Но эта пушисто-короткая в лицах
история выросла – не повторится.
Подчиркиванье воробьиное из каждого куста.
К концу, как есть лавиною, Великого поста
накрыло солнцем ангельским с предвестием благим
природу; пробуждением обязана своим
теплу первоапрельскому. А марта хворь и хмарь
забудутся, попрячутся. Весенний инвентарь –
с грозою дождь под радугу – недолго доставать;
влюбляться в жизнь по-новому, чтоб жить не уставать.
Подчиркиванье воробьиное из каждого куста.
К концу, как есть лавиною, Великого поста
накрыло солнцем ангельским с предвестием благим
природу. – Пробуждением обязана своим
теплу первоапрельскому. А марта хворь и хмарь
забудутся, попрячутся с одёжкой. И, как встарь:
сто, двести лет и тысячу, а ныне – две- тому,
в скорбях с Киринеянином крест понесём Ему.
* * *
За далью даль…
Бес смысла, с ощущеньем фальши –
одна горизонталь:
всё дальше, дальше, дальше…
Как будто в том и есть
движенье свыше?!
Столь изощрённа лесть,
что устремлённый в даль не слышит:
ни шёпота, ни крика – ни гугу;
животный механизм в заводе.
Как сердце скованно должно быть на бегу,
без продыха, как неживое вроде?!
А ум искуснее всего
при достиженьи цели.
Не помнит, правда, одного,
что смертен в теле.
* * *
В завидной стройности планет
(не свойственное человекам) –
астрономический секрет –
движенье по орбитам-рекам.
Однообразно в тишине
космической светила
плывут как будто в вечном сне
с невероятной силой.
Вот-вот
и мы отправимся домой,
навстречу солнцу, к мнимому закату.
Над обрусевшей вековой ордой
скло́нится вечер виновато.
И птицы будут сторожить
исхода дикую лавину,
над уходящими кружить
с чужбины на чужбину.
Не то Европа предала
(за век, прошедший, трижды к ряду),
не то природа позвала
вернуться к древнему обряду.
Но гонит ветер горлопан,
свой шанс не упуская,
на исторический обман
к очередному раю.
Ждёт заповедный курултай
гонцов из ханской ставки;
когда страна из края в край,
то время по доставке
веками меряется тут.
А подоспело третье,
пока снаружи стерегут,
на двор тысячелетье.
p.s. Прошло, проходит и пройдёт.
Бездарность серая вдогонку
своё ухмыльное «ну, вот!»
сквозь зубы сцедит, и в сторонку.
* * *
Сегодня – Апокалипсис можно издавать в виде ежедневной газеты…
Е. Замятин
…а прямо над китаем скользит река...
А. Рычкова-Закаблуковская
В твоём китае нет Шанхая,
но есть китайская стена.
Над ней, что бабочка порхая,
летает лента огневая,
она и есть твоя война.
Ей наземь не спуститься плавно
и в бант её не завязать.
Невидим ветр, ему подавно,
где честь и совесть достославны,
гоняет пыль от а до ять.
Спадают чёлки гималаев
с вершин лавинами, снега
блестят, пока не тают,
под ними в пору обрастают
другие смыслом берега.
И мы до боли каракумы:
горячи днём, хла́дны с луной,
прожжённой жизни толстосумы,
не дольше века монтесумы,
вот-вот отправимся домой.
Что твой китай, обманом ляжет
на звёздный стол (под ним дыра)?!
Художник в бесконечность мажет,
ссыпается на землю сажа
с холста. Тем временем игра
в игру – портрета сходство
до невозможного легко:
от братьев первых, чьё уродство
Сын искупил, животноводство
последних велико.
* * *
За синим Шагалом торопятся жёнки,
за красным Матиссом – гурьбой босяки,
за чёрным Пикассо – постарше бабёнки,
за жёлтым за Климтом – одни чудаки.
Уйдёт Амедео неясным маршрутом;
уйдёт Казимир за квадратом; пути
Кандинского – в линиях снов пресловутых;
за тушами спрячется бедный Сути́н.
Останутся красными люди и кони,
и водка Петрова в помин на столе.
В мозолях останутся века ладони:
на лесоповале, колымском кайле.
Останутся чёрными люди и море,
и парус мятежный в дали голубой.
Не выплакать матери едкого горя,
не справиться ей с ненасытной войной.
Останутся синими люди и горы,
и гроздь Пиросмани за длинным столом;
и хлеб, и вино будут, и разговоры
затянут, как песнь, старики о былом.
И люди как люди, и золотом город
лучиться оставлен на старом холсте.
И будет тот мир первым криком распорот
Младенца – в пещере, в яслях, в тесноте.
p.s. Не путай, читатель, Художнику к слову
жизнь впроголодь, в тягость и так хороша;
к его вдохновенью в казённых столовых
спешит нараспашку бродяга-душа.
Даше
1
Волчьим глазом высится Луна
в темени столичной над рекой,
как со дна взошедшая до дна
неба, над морозной над Москвой.
То не зря сочится бледный свет
из тарели редкой полноты,
то Сочельник двигается вслед
Путеводной, вышедшей звезды.
То искрит подлунный, то скрипит
снег – пахуч на вздохе с холодком;
тёплое дыхание клубит
и хватает бороду ледком...
2
И глядится день издалека:
то же небо стягивает ночь,
дымкой прикрывается слегка,
и земля, готовая помочь,
ищет Долгожданному приют...
– Как узнать сегодня Пришлеца,
когда «Славу в вышних...» не поют
и не видят своего лица?..
Меркнет «волчье око». На лету
беглые вмерзают облака.
Лай собаки слышен за версту
на морозе. Жилка у виска
тикает, пульсирует. Часы
малые оставлены за мной:
встречусь с Ним у лесополосы,
здесь в окопе на передовой.
Завалило снегом. Детям в радость.
Ненадолго – к потепленью. В январе
поначалу чувствуется слабость,
зимней соответствуя поре.
В эти дни, как и тогда в пустыне,
остаёмся там, где застаёт
Бог Марию, Осипа… И ныне
их Вертеп в подвале; тут и скот:
пёс приблудный, кошка Маня, мыши
по углам, напуганы войной;
в пастухах – священник, еле слышит,
в штопанном подряснике, больной.
Звёзды вздрагивают, к ночи реже,
от разрывов пущенных ракет.
След, трассирующий, очередью, свежий
высветил мерцающий букет,
брошенный к подвалу из Вселенной,
знáком поспешающим волхвам:
двум немолодым, уже степенным
из столицы в «Скорой помощи» врачам…
Детям всем, родившимся в Святую
ночь на обескровленной земле,
со Христом-Младенцем аллилуйя!
Аллилуйя матерям! В тепле
(ныне драгоценней нет подарка)
ткнутся в грудь младенцы и уснут
сном блаженным…
Свет звезды неяркий
проложил спасительный маршрут.
Наружу коркой терракоты
из снежной мякоти торчит рябинки лист.
До храма – вот он, в двух шагах. Охота
надышаться, дух перевести.
А воздух льдист,
да так, что перестук стеклянный.
Год выжил из ума. И к январю
я слышу всё яснее голос странный,
чужой, не мой, но им я говорю.
Но им пою, зову и даже плачу…
По-зимнему укутай сорванца,
земля (везде родная); слово – зряче,
утешит его бедного отца.
И самого, поди, какие страхи
теснят увереннее и больней?!
Я пел «в такой же белой горестной рубахе»
и было мне от этого вольней.
И чище в молодости воздух, мы – не чище,
заметно, нашим детям невдомёк...
Декабрь подслеп, раскис, на ощупь рыщет,
где снег, где грязь и вдоль, и поперёк.
* * *
Кто-то выдумал мир из стекла и металла,
и, назвав его «жизнь», нас принудил молчать.
Над землей, как зловещая метка, летала
непокорная Слову людская печать.
Кто-то, выдумав гриф «совершенно секретно»,
разделил нас на груды беспомощных тел.
Лишь Пречистая Дева, молясь неприметно,
омывала слезами свой скорбный предел.
Весточка-повесточка.
Без суда, без следствия.
В паспорте отметочка
в качестве приветствия.
Властному Отечеству
по «ершу» идейные,
в историях отмечены,
где места питейные
(наряду с психушками)
славились свободою,
за пивными кружками
личности уродуя.
Чем не приключение
по стране загадочной,
быть на излечении
жизни беспорядочной?!
За судьбу не спрячешься,
здесь таких не жалуют.
Мячиками мячики
прыгают, разжалобить
не удастся вёрткого
ощупью чиновника:
скрыты под обёртками
до главного сановника.
До поры до времени.
С шёпота на пьяные
вздохи бьёт по темени,
как вчера багряные,
так сегодня серые
с крапиной по контуру.
Всякий скажет – верую
подотчётно спонсору.
И шаманят истово,
упражняясь в грубости
с полит-аферистами
из «родного Глупова»,
до слёз, чти, Отечества,
что одно по совести,
зря по свету мечутся,
из романа в повести.
Родина как в метрике
чувствуется шире,
то и в арифметике:
два плюс два – четыре.
* * *
Снег – враг или союзник,
пока не ступишь, не поймёшь.
Летит небесный кукурузник,
с него, с бродяги, что возьмёшь,
и сыплет на земные дали
и шири белую крупу.
Его вчера в Москве видали,
сегодня в Киеве толпу
зевак собрал. – Поди в охотку.
Пыхтит по небу тихоход.
Предзимье. Прежнюю походку
сменить придётся. Снег идёт.
покинувшим
Закутайся в шарф. Уточни расписание.
Приди на платформу. Оформи билет.
При станции чудом хранимое здание
напомнит тебе – невозможного нет.
И отправляясь на поиски прошлого
(без четверти семь со второго пути),
окинь бегло взглядом толпу суматошную,
по сути чужую, как не крути.
Пройдут по перрону зеркальные лужицы
застывшими кляксами: день холодит.
В них серое небо проглянет простуженно,
мгновение мельком глаза заразит.
Болезный ноябрь как бегство от праздности,
как средство от скуки и прочей хандры.
Действительно, лучше бы скрыться от ясности,
точней, от реальности пущей беды.
И я убегаю, зажав в средостении
похожее чувство скорее на страх,
и если он есть, то в моём откровении
честнее уехать, чем так, на словах,
спускаться с бравадой обидной и пагубной…
И скор в электрическом поезде бег,
что виды мигают назойливой жалобой,
почти разуверясь в начавшийся век.
Под веками тёмные шторки опущены,
не хочется думать, а тянет уснуть.
Затея пустая – бесформенной гущею,
сбежать от себя и судьбы не спугнуть,
из сна вырастает. И Веничка ангельски
напомнит по блату извечный сюжет.
«Конечная…», – хрипло объявят динамики:
живи настоящим, коль прошлого нет.
ЛИСТОПАД
добровольцам
Октябрь – в году ни на что не похожий,
по-русски точней – листопад.
В надвинутой кепке вчерашний прохожий,
сегодня в бушлате солдат…
За сыростью тянется стылая осень:
дождями за пару недель
и золотом тканые листья покосит,
и, смятая в ком, канитель
останется гнить на земле неприглядно.
– А то, если б взвиться дымком
к осеннему небу в прохладце закатной,
вослед полыхнуть костерком!
…И вскоре угаснуть.
– Есть в красках заката
чужбинная промельком грусть.
Бегущей строкой в голове у солдата
проносится жизнь наизусть.
И осень предательски не поэтична;
ненастье бездарно порой.
Спасая вкруг мир от истории личной,
ничем неприметный герой
уходит, уносит неисчислимо
завязанных слов в узелки.
И мы, проходящие суетно мимо,
от них – от себя далеки.
*
Кинжальный взвизг кадила с бубенцами
распарывает пение с хоров
на Херувимской дьякона бросками
поверх молящихся голов.
*
…и ку́пола распахнутое небо
громоздкой шапкой высится. Висит.
И смотрит Отче на просящих хлеба
и по-отечески молчит.
*
В энергиях по силе разных,
нащупывая Бога частоту
молитвой, есть несообразность.
И чувственную пустоту
незримо заполняют токи,
сплетаясь прочно в нить.
А ты, – радист, (что времена? что сроки?)
поймал волну, чтоб с Богом говорить.
Штормит. И ветер с юга.
И пробирает до костей.
И до осеннего недуга
пять-шесть непрошенных вестей.
– Их время вкупе с непогодой.
Как по команде сентябрю
и то и то свалилось сходу
по новому календарю.
Похоже, площади, едва ли
как украшенье в городах,
без устали маршировали,
чтоб устоять в очередях,
прощаясь с веком королевы.
– Какие почести нас ждут,
когда, что справа, то и слева
без оговорок предадут?
Что если правда посредине,
не в Гринвиче, не в нулевом,
а во дворе Матрёны, ныне
меридиане горевом?!
И то штормит, то лихорадит,
не разберётся инозем,
а то взойдёт к небесной глади,
чтоб там остаться насовсем –
народ мой.
Осень близорука,
сжигает редкое тепло.
До истерического звука,
как бритвой о стекло,
скребутся выводы и страхи.
– Не избежать зимы.
Ни палачу, ни узнику на плахе
Бог не даёт взаймы.
(из «Поленовского дневника»)
(из «Поленовского дневника»)
* * *
Застряло облачко в макушке ели.
Две горлицы бесшумно прилетели,
уселись на сосне.
По мне –
смотреть на них забавно…
Подуло. Облачко исправно
снялось,
раскачиваясь плавно,
поплыло, понеслось…
А птицы не спешили явно.
* * *
Солнце красное за рекой
клонит к закату день,
поперёк мосток алой чертой,
в ивняке горлит витютень.
Тянет дымком от рыбацких мест,
реже моторки взрез
тишины.
Полыхает крест
над холмом, и с холма слышны:
– Преобразился еси на горе,
Христе Боже… –
звуки гимнов и треск цикад.
Яблочный вышел Спас.
А внизу под берегом над
водой туманится,
словно свет погас.
* * *
(из «Поленовского дневника»)
Червлёные солнцем бока
изгибают слегка
корабельные сосны,
обряду вечернему всласть,
чтоб позже бесследно пропасть,
по родству венценосны.
И крик, раздирающий ночь,
совиный – мальчишке невмочь,
малолетку,
сиротство без срока принять.
– Дай время, всех перестрелять
сов
в ответку.*
И нам, поднимающим вновь
победные тосты… И кровь
рекой та же
как сто, пятьдесят и как три –
лет, года.
Ты слёзы, Россия, утри,
воз легче поклажи.
Река – молчаливая грусть,
как жизнь, быстротечна, и пусть
во́ды будут покойны.
И отсвет заката в реке
красни́т предвосходье; и те,
кто следом – достойны.
* В 1937 году по ложному обвинению был арестован Дмитрий Васильевич Поленов (сын художника В.Д. Поленова) вместе с женой Анной Павловной. Их сын Федя, девятилетка, вмиг осиротел; той ночью в Усадьбе страшно кричали совы, с тех пор он не выносил их крика.
* * *
По крыше бьёт ливень накатами дробными.
Ворочаюсь в тряпках постели ночной,
со дна полусна глухими, утробными
позывы заняться любовью с женой.
Но ангел мой спит: переулками венскими,
берлинскими straßen, в парижском бистро
гуляет во снах; за флюидами женскими
бросаюсь вдогонку в варшавском метро.
И где-нибудь в Цюрихе, хуже в Антверпене,
заметив неброский, неподиумный стиль,
окликну: родная!.. Спросонок ответишь мне…
К утру ливень стих, только дождь моросил.
папе
…шаг тише, силы на исходе.
И осень долгая измучилась сама;
не к перемене мест, но, видимо, в природе
не выпущена к сроку опальная зима.
И кажется заброшенной зимой земля без снега.
Негоже человеку без Бога одному;
и если жизнь сравнима с дистанцией для бега,
то сил к концу немного, и тягостно ему.
Слепнут глаза, слезятся.
Ярко, невыносимо.
Впору искать по святцам
своих любимых.
Вот и весне холодной
не до перемены ветра:
жадной, как есть голодной,
до зелени щедрой.
Благо, пока на выбор,
есть и тому примета:
ямочки от улыбок
со всех концов света.
Тычется шмель в серёжках,
рыщет мохнатый шатко,
пьяный с утра немножко
в прохладце хваткой.
Тем и бодрит тверёзый
воздух; тюльпаны свечкой
май весь; пропах берёзой
двор под окном.
Аптечкой
пользуется аллергик
с ужасом – одуванчик –
приступ дыханье свергнет.
Ветер-воланчик
то с вороной картавой
вверх, то к земле синицей,
на листьях – облавой,
до слёз на лицах.
Будит звонок последний
школьника: «отучился»,
в жизни, мол, из передней
вышел вон, отлучился.
Город не скован жаром
летним, как по сусекам,
скребёт тепло; поджарым
смотрится человеком.
Прячусь в ray-ban от смуты,
уличной показухи.
Тополь; вот-вот полезут
пушинки-мухи…
Дышим. И умираем.
Радуемся и плачем.
(Тема, к дождю, сырая.)
На ножке скачем
по «классам» забытым,
биточку продвигая:
биты-не биты-биты…
– Вот ведь весна какая.
Воро́ны над своим гнездом,
вниманье карканьем сбивая,
кружа́т.
Напротив, над проспектом дом
навис;
на крыше кровельщик, при том
идёт, гуляючи, по краю
без страха и страховки…
Облака,
как в «расшибец» свинцовой биткой,
дождём летят на ко́н;
на смену радуги улыбка
по первозелени.
От ветра угомон
с течением не наступает,
а голубь дня под вечер угасает,
ссыпаясь синькой на дома,
на улицы, на лица.
Мой город,
русская столица,
ещё весенняя; по-детски, без ума,
глаза таращит новому изводу;
извне не считанному коду,
к нему привязана сама.
* * *
Мариамне К.
Плаксивое небо. Апрель. Незадача
с погодой.
А птица гнездо своё вьёт.
Ты просто устала, поэтому плачешь,
но знаешь, что время не врёт;
оно неизменно прикрасами моды
и прочей искусной волшбой.
Заметнее стали причуды погоды
особенно этой весной.
Отчётливей контуры к сумеркам ближе,
подчёркнутей, строже с дождём;
провисшее небо над городом грыжей,
на крышах высоток; углём
намечены в сумерках только границы,
и ветер сшибает углы,
не резкий; морщинятся отсветом лица;
фонарные лампы смуглы.
Застывшие в памяти детство и смута,
и первое чувство, как есть,
всё чаще приходят на ум почему-то,
всё чаще как мука, как месть.
И скинуть их надо, да вечером чутче,
острее порывы и грусть.
Уехать, забыться, но будет ли лучше,
– будь всё как будет. И пусть
весна не спешит, есть же месяц в запасе,
и птицы пусть гнезда совьют.
Не плачь, мы всего лишь в 11 классе,
и только разыгран дебют.
Контрастно, серо. В ожидании. – Весной,
когда снег стаял, ночи плюсовые,
как в замешательстве, всё замерло – простой,
картинки дня бесцветные, простые.
В той простоте порядок и покой,
природа как бы прозревает…
И даже не подозревает,
что мир наполнился враждой.
p.s. Есть в человеке два начала,
и благо, что один конец.
Весна молилась и молчала,
ждала, молилась и молчала,
терновый вынося венец.
p.p.s. Есть в человеке два начала,
и благо, что конец один.
Весна молилась и молчала,
ждала, молилась и молчала…
А с неба пасмурных холстин
по капле время истекало.
Зима весной. – Как в бакалейной лавке
рассыпалась крупа, хрустит
снег под ногами. – Толчея и давка;
свалить на сторону по случаю блазнит.
В каких таких повинна передрягах
беспечная и юная весна.
– То ж, старая процентщица и скряга,
зима взимает должное сполна.
И кажется, что стоит механизму
исправному, отлаженному, враз
сменить своё (через событий призму)
исконное устройство напоказ.
Ответов нет, когда зима в апреле.
Когда вопросы от решений в стороне.
Мир в поражении, на грани, еле-еле
барахтается в раненной весне.
1
Как только пронеслась зима
с морозами и валом снега,
мир оказался датским Лего,
где принц, «лишившийся» ума,
отмщеньем праведным решает
исправить неисправный мир.
О, сумрачный вещун Шекспир,
Офелия взаправду погибает!
2
Февраль. – Финальный акт зимы
с апрельским солнцем, синью взора…
Не избежавшие позора –
безвинны, кротки и немы,
и ты, из зала вечный зритель,
готовый окончанья ждать.
Орудует на сцене тать,
где потерпевший – победитель.
Мне кажется странным смотреть на Луну
из третьего ряда партера.
На сцене Ту́минас ставит «Войну
и мир» прячет после премьеры.
И мне не понятно, как с той стороны
какой-то невидимой властью
Толстой из своей умудрился «Войны
и мира» героям дать счастье.
За громом оваций навряд ли слышны
рыданья с балкона и выше…
Актёры играют – не видят «Войны
и мира» со сцены не слышат.
* * *
Моим Шестерым сыновьям
Полоской жёлтого песка,
продолговатой долькой дыни,
ладонью книзу у виска
в приветствии рука застынет.
Отдав положенную честь
на совесть генералам,
солдат, что ждёт тебя, Бог весть,
на службе годовалой?
* * *
Крупа. – Последний мартом снег
в Москве великопостной.
По-старому – зима; хештег
весны победоносной:
глаза в слезах –
слепит невыносимо,
и голубь неба на глазах
моих любимых.
И хочется писать, писать
на чём угодно, где угодно,
со дна чернильницу достать
души, и выдохнуть свободно
на солнцем залитую синь,
на чёрный снег, того примету…
Подсказывает совесть: скинь,
дай ей прорваться к свету!
* * *
Смотрю на жизнь вполоборота.
Прислушиваюсь к тишине.
К концу подходит чёрная работа
с частицей не…
Всё по нулям, как должно, без остатка.
Без счёта – небо от рождения в глазах
да ворох слов, скреплённых для порядка,
как водится в стихах.
~•~•~
* * *
Ветер с проспекта резкий
гонит пыль снеговую.
Этой зимы довод веский –
сугробы в рост, одесную
ограды больничной вровень.
Благо, что пешим ходом,
день ввечеру спокоен.
Чёрным под небосводом
отчётливее на белом
тени стволов подвисли.
Зябко. Охранник дебелый
топчется, с мыслью:
быстрей затворить ворота
и в будку с горячим чаем.
А мне по нутру дремота
этого снежного рая.
…Я выхожу под током
монстра-проспекта,
гулком, электрооком
с признаками аффекта.
С ходу, как вспышка,
перед глазами темно:
зона, периметр, вышка
и всюду снег. – Кино
чёрно-белое длится
не дольше пяти шагов.
Мимо прохожие, лица
прячут в толщу шарфов.
Морозно. Рябит воздух
пар изо рта.
Видимо, никогда не поздно.
с чистого начинать листа.
Китайка осыпалась – не вся,
украшением смотрится на снегу.
Голуби тюкают яблочки зря, –
фарфоровые, по кру́гу.
Вот и ворона на ветке, как шар
из перьев, с клювом наперевес
косится на голубиный футбол. И пар
изо рта клубами; мороз залез
за двадцать. – Надолго ли? – Пара дней,
дальше пойдёт на спад.
И дворник, художник по жизни, за ней,
за лопатой, следует наугад:
снежные горы на белом холсте –
легко потерять сюжет.
А мне в отдаленьи в сирени кусте
представился силуэт:
то ли пещеры, то ли какой-то лаз,
и ме́льком огонь внутри.
А в том окне, где вот-вот погас-
нет отсвет поблекшей зари,
три пастуха собирают скарб,
спешат заступить в дозор.
В сумерках тает день, ослаб
о всём и за вся призор.
На небе ещё не видно звезды.
Но сосчитай: раз; два; три…
С гор; из степи; от большой воды
тронулись в путь цари.
Мимо пройду, заходя в метро,
двух с виду бездомных людей:
женщину скутанную в пальто
и старика при ней.
И в переходе уже как весть
сердцем почую родство
с дворником и со всем, что есть:
в преддверии – Рождество.
* * *
Зима.
А детям хочется на юг,
к теплу поближе.
А нам
к Дурасовским прудам,
и встать на лыжи.
И под вечерний снегопад,
скрипя лыжнёю,
как двадцать с лишним лет назад
вдвоём с тобою
вдоль пруда сделать по кружку
без остановок,
пройти по свежему снежку.
Как жизнь по новой
прожить, глазами пробежать…
Зима. – Забвенье.
В руке рука, чтоб не разжать
сердец биенье.
Рябинка рыжая, кирпичная,
ни воробей, ни голубь не клюёт.
Картина города типичная,
пока зима не настаёт.
Пока не выстелет постелями
снег землю, спрятав под собой,
пока под колкими метелями
дорога коркой ледяной
не заблестит. Рябинка рыжая,
приглядываю за тобой.
Но вот нашла зима бесстыжая,
рассыпала все до одной.
Метёт снежком Калужский тракт
от Лукича до Первоградской.
За тридцать с лишним артефакт
вождя, как силуэт дурацкий,
укоренился. Тротуар –
свидетель, тёртый друг подошвы,
ещё с утра вполне нуар,
к полудню грязный, суматошный,
(до вечера не вылезай),
а по́темну безлюдью внемлет.
Больничный вдоль ограды край, –
крылом прикрывшись, ангел дремлет,
охранник старый и чудной.
И я развалистой походкой
плетусь вдоль встречной мостовой
как на Октябрьскую сходку.
Даше – Дуне
Рябина сморщилась, прихвачена морозцем,
пока не привлекает местных птиц.
Ноябрьский ветер вперемешку с солнцем
выхватывает слёзы.
Учениц
из школы рядом физкультурник вялый
ведёт в Нескучный с мячиком в руках.
Красавец рыжий пятипалый
застрял в ограде. Впопыхах
мамаша пёстрая с младенцем
мимо кармана телефон
суёт. Дорожка полотенцем
сбегает прямо в парк. Плафон
кафешки драит синий мойщик
в комбинезоне «Мосгорбыт».
Внутри в дверях, как заговорщик,
прикрыв рукою, говорит
официант по телефону.
Кафе пустует среди дня…
Девица шмон «Луивиттону»
устроила; пока скамья
не превратилась в парфюмерный
бутик. Но, видимо, нашла:
вздох-выдох, выплеск характерный;
сгребла и к выходу пошла.
Мальчишка беготнёй взвихряет
подсохшую уже листву,
на солнце подле бонна тает,
к его привычна озорству.
На этом всё. Представь, попробуй,
шестнадцатое ноября:
тогда шёл снег, в тот день особый
счастливей не было тебя.
1
Рябина в патине. Разряжено. Туман
невиданный. Ноябрьское солнце
вчерашнее похоже на обман.
Два дня безоблачно. – Оконце
осеннее, и не завешено дождём.
2
Скребёт асфальт сухой кленовый лист.
Что хочешь ты сказать мне на дорогу:
что впереди зима, что холод понемногу
возьмёт своё, – исправный карьерист?!
Но мне с того безделие и скука,
когда представлю эти вечера.
Скрип половиц – один из редких звуков,
надёжная с безумием игра.
3
Нет золота осеннего,
ушло. И снова жаль.
В ветвях пересечения,
просматривая даль,
мелькнёт приметой ветреной
засохший бурый лист,
он даже в смерти медленной
бесстрашен и игрист…
Пространно. Воздух точится:
вечерний, голубой.
И мне совсем не хочется,
менять одежды крой.
Казанская
Морось высвечивает рябину до блеска.
Перед колоннами храма.
Брызги, капли картинно. Фреска.
Сыростью размывается панорама.
Сырость для живописца вообще беда,
лет через сто-двести
после кисти его, где была вода,
глаза глядятся на мокром месте.
И там же, в окружье колонн над головой,
глазом перехватив свет,
купол неба с синей дырой,
которого в принципе нет.
Не потому, что оно – у всех,
птицам принадлежит.
Радио- нет и других -помех,
когда Бог с душой говорит.
Складывается пейзаж. Я ухожу, и в нём
места больше для птиц.
Рябина горит октябрём
наших с тобою лиц.
Попробуй запомнить сегодняшний вторник.
Попробуй отметить сегодняшний день.
Достань из кармана залистанный сборник,
прочти пару строчек затёртых.
Осен-
ний распад удивительно ярок,
на солнце недолгом, пожаром горя,
канадские листья слетают в подарок
закладками в день твоего октября.
Не верь, что изысканность признак достатка,
и осень, как повод, сжигает мосты.
Попробуй открыть эту дверь для порядка,
во-первых, попробуй пройти, во-вторых,
без звука. Здесь музыка точно другая,
и правит оркестром не тот дирижёр.
Дыхание слышишь, – то листья, порхая
как бабочки, между собой разговор
ведут беззаботно, на землю ложатся
без страха, бесшумно уходит их час…
Мы – листья с тобой, если в том разобраться,
и кто-нибудь смотрит такой же на нас.
Конь шёл почти что шагом.
– Чьи эти дивные поля?
– Эти луга, –
хозяин держит для таких, как ты.
Любуйся красотой и успокойся.
– А кто со мною говорит?
– Ты спрашиваешь, сам и отвечаешь.
Конь рысью краем поскакал.
– Что там за лес темнеет за полями?
Он строен, полон птицами и свеж, –
заметил я. И конь остановился.
– Лес вырос и окреп, – среди гуденья
расслышал я, – чтоб стать тебе подмогой.
Всё тот же голос говорил.
Проехал лес неторопливо.
Коня сдержал высокий берег.
Сияло озеро бездонной красотой.
– Как ослепительна вода на солнце!
Восторг не знал ответа. Я к воде склонился,
чтоб жажду утолить, умыть лицо с дороги.
Присел, коня пустил на волю.
– Луга, цветы и травы полевые –
твоя большая и любимая семья.
А лес, ветвями в небо упираясь,
тебе детей напомнить должен.
Ты спросишь: «Что вода?..» –
она твоё начало. Начало всех начал.
Во всём и навсегда.
Проснулся. Сна как не бывало.
(из «Поленовского дневника»)
Реки не видно, дымка застит.
Вдоль берега – отрезанный ломоть
белёсый пляж – бубновой масти
моторка силится вспороть
тумана ватную завесу.
По променаду, что рядно
дорожки беглой, дань прогрессу:
с десяток фонарей.
Одно:
съедает холод безоглядно
законное l'été indien.
Дассену было б непонятно,
как про индейский океан
любви петь с нашим неприглядом
погод, завешенных дождём;
не то что Люксембургским садом
гуляя с осенью вдвоём.
Но и без лишних уговоров,
признаний в верности, в любви,
здесь в стороне от пущих взоров
себе в попутку призови
по сторонам ещё зелёных,
оливково-горчичных ив,
кармином вязов опалённых
и птичий в гомон перелив…
И позже, где-нибудь в столице,
закрыть глаза, свалиться в сон,
и может видимо присниться
Ока в тумане, Бёхов склон...
* * *
(из «Поленовского дневника»)
И. Петуховой
Густеют сумерки. Ока ещё не спит:
нет-нет плеснёт рыбёха в отдаленье.
Над головой нависло небо-кит,
готовое к ночному представленью.
Вдруг разорвёт, всполошит тишину:
с протоки утки выпорхнут под выстрел…
Испуг переживаемый сглотну;
как всё нашло, так и затихло быстро.
Гул в небе справа, около «звезды
вечерней». – Точка самолёта
мерцает по поверхности воды
пунктиром, точно леса перемёта.
Вот Сириус, Полярная звезда
с реки уводят. Смотрит сиротливо
вослед Ока, как бы прощаясь навсегда,
и в темень убегает молчаливо.
* * *
Корабль-заплатка на морском пейзаже
в декоративно-тканном полотне
в Измайлове на вернисаже
качался мирно на волне
толпы – ей-ей, гудящий улей,
глазами, репликами ёрзая туда-
сюда по лавкам; продавцы на стульях
зевали без особого труда.
* * *
Спят между окон сном законным мухи;
зима – нелётная пора.
Неугомонны разве только слухи,
да дворник Моисей с утра
скребёт лопатой: за ночь выпал
снег, точно манна из небес.
Ещё, вчера мальчишка хныкал
и пёс соседский в драку лез,
с забредшей с улицы дворнягой
в подъезд погреться. Вот и всё.
Зима сменила осень-скрягу
с заметным привкусом Басё.
Не уходи, закрой окно, не плачь.
– Не духота, ослабший дух спросонок.
Припомни, «на запятках чёрный грач»
баюкал чуть ли не с пелёнок.
И мы «неслись в карете за весной»,
из юности фатально убегая,
со вздорностью красотки записной,
с беспечностью шалтай-болтая.
Слетело лето, осень под ногами.
В смятении опоры нет.
Мы обросли законными долгами,
на много лет вперёд, на много лет.
Нам не удастся, в праздности скучая,
жалеть ушедшую и тратную печаль.
Мы не построили земного рая,
но нам открыта вечной жизни даль.
Открой окно. История одна
и та же – для двоих.
Стряхнём ненужные уже остатки сна,
день удивителен и странно тих.
* * *
В обрубке тополя, обросшего ветвями,
сам бог велел, гнездо устроить птицам.
Три года медлили, давали мне привыкнуть
к растущей поросли; вид из окна вернулся.
(Мне с детства любы тополя в Москве.)
Зима суровая; весною и не пахло,
когда воронья пара в середине марта
две веточки в «обрубок» принесли.
И началось строительное диво
для наших глаз – плетением гнезда.
В ход шли обрывки про́вода, сухая ветошь, ветки
и даже камешки, какие можно в клюве унести.
…И мы дивились, как супруг-ворона
вплетал искусно это барахло
в корзину, как вминал упрямо,
крутясь, заботился о ней. – Ей предстояло…
И она присела на родовое их гнездо.
Ни день, ни два, а месяц кряду
ворона-мать сидела, не сходя:
и в дождь, и в снег, и в хлёсткий ветер,
какие могут быть в апреле.
Иной раз каркала, звала к себе супруга,
(иначе их не назовёшь); он торопился на подмогу
к своей единственной, кормил из клюва в клюв.
А по ночам сидел на ветке рядом, дремал
и, может, думал, как назвать потомство для порядка.
Из трёх зелёных в крапинку яиц
свет удивил единственного в мае,
смешного с клювом, как с отбойным молотком.
Он быстро рос – его кормили двое,
и вскоре вылез из гнезда.
Теперь оно пустует.
Мы невольно
глазами ищем между листьев птиц.
Но этих, близких нам, уже не видеть:
точней, не различить среди других ворон.
Как всё похоже, правильно и здраво
у птиц, животных, у людей.
И мы сподобились такому чуду.
Наш старший сын просил руки и сердца.
(«Эти стихи, грубый подстрочник...»/3)
1
Эти стихи, грубый подстрочник,
подступают, как тать, в ночи.
Не бог весть какой переводчик,
подбираю к словам ключи.
Проникая в их строй, в их тайны
поразительные сперва,
может статься, запинкой случайной
в содержании крепнут слова.
2
Не рассудком, более слухом.
Безгранично бессмыслие снов.
В голове между ухом и ухом
током бродят полсотни годов
бесприютные мысли-бродяги.
Раз от разу, что ломаный грош,
из прорехи одёжки-сермяги
выпадают на свет. Что возьмёшь,
что успеешь свести на бумагу,
то и станет вселенной стиха.
И пословно затем, шаг за шагом,
выправляет упрямо рука:
где за букву зацепится, строчку
стянет с ритма в иной размер...
Что в конце превращается в точку
состояния двух полусфер:
смысл с его разрешением словом.
* * *
Одни.
Завалены по крышу снегом.
Есть хлеб, дрова и, кажется, вино
домашнее, разлито по бутылкам;
его здесь делают старательно и долго,
чтобы хватило до конца зимы.
Как мы сюда попали? –
Заблудились.
Поехали искать могилу деда,
да не саму, а место, где расстрелян был.
В такую пору все сидят по «норам»,
и легче лезть с расспросами до них.
– Как «враг народа», ВМН от тройки.
Стучались, вязли в разговорах.
И не заметили; день краток; пролетел.
Последняя старушка, силясь вспомнить,
к нам бережно с вниманьем отнеслась
и предложила на ночлег…
Остались. С радостью.
С утра поди яснее,
и вспомнится чего;
да будет повод просто пообщаться.
Ведь глушь, а у зимы
свои идеи есть на этот счёт.
Изба пустая,
махонькая, сбоку
лес; в ней когда-то егерь жил.
Потом забыли вроде
про егеря, про лес и про избу.
И бабушке досталась за приглядом.
Щеколда ухнула.
Сложив с себя одежду, затопили;
чайку попили и в обнимку улеглись
с бездонной тишиной.
Как мы сюда попали?! –
Бог знает только...
А ночь тому и повод,
чтоб к рассвету
зима в своих угодьях прибралась:
всё набело. Да, так
перестаралась,
что завалила, и дороги не видать.
С утра вся жизнь
по новой задаётся.
Мы больше названного места не нашли.
Проделав путь сюда,
верней, в его последний
день, час,
мы для потомства память сберегли.
* * *
Эти стихи, грубый подстрочник,
подступают, как тать, в ночи.
Не бог весть какой переводчик,
подбираю к словам ключи,
отмыкаю ячейки, тайны,
отданные в подслух,
перелистываю бескрайний
подсознанья Großbuch.
Пальцы ощупью постранично
ищут брайля выпуклый ум;
и врастают корнями лично,
фокусируя смысла зум.
Фатум мёртв, но живая воля
замиряет душевный бунт.
И тем паче, из слов и боли
ремесло согревает грунт
сердца вымершую планету.
Каково одиночество? Каково…
Путь в бессмертие легче поэту
совершать через слово его.
Путь единственный, и однажды
упадёт рука. И на вздох
утомлённого, выдох каждый
по-отечески примет Бог.
Во сне привиделось мне это,
так зримо, точно наяву.
Горело солнце, тлело лето.
Плыл пароход. И я плыву
на пароходе том. Вертелся
в макушке лёгкий ветерок.
Под нос мотивчик тёртый пелся.
И в отдаленье костерок
дымком тянулся в бледной сини
по берегу. – Зелёный рай.
Той идиллической картине –
почти вся жизнь. Не угада-
ешь,
не исправишь,
как не старайся, ни штриха.
– Что, моя жизнь, бесследно таешь,
как буковки в конце стиха?!
Эти стихи, грубый подстрочник,
подступают, как тать, в ночи.
Не бог весть какой переводчик,
подбираю к словам ключи,
отмыкаю ячейки, тайны,
отданные в подслух.
Что досталось от сна, случайно,
то скорей превратится в пух.
В пух и прах разлетится трепет
перед выдуманной тобой;
и она твой подлунный лепет
как ресницу смахнёт рукой
со щеки. Повезло, не спорю,
даровой успех не богат.
Неизбывно – одно лишь горе
матерей убитых солдат.
Этим, тем и твоим, как знаешь,
за одно придётся стоять.
Ни страны, ни время не выбираешь,
и у тех, и у этих в ответе мать.
И уже б не видеть, но слышать чутче,
рассинхрон сознанья в разы возрос.
Жизнь как есть вариант не лучший,
но, как жить иначе, вот в чём вопрос.
* * *
ААА
Она – из моря и влюблённых
в её орлиный профиль на щите.
Она – из тех, приговорённых,
девиз чей «со щитом иль на щите».
Скольким ты звездой горела,
выводя на свет,
в непогоды тайно пела
песни давних лет.
В небе том костры пылали,
обжигали зрак,
где тебя не доставали
холод, голод, мрак.
Не за страх зубрили строфы
с голоса, на слух,
с верой в родину-Голгофу
воскрешали дух.
*
Век уйдёт, с ним злая воля;
выдохнем слегка.
За рождественским застольем,
знай, наверняка
кто-то, предпочтя словесность
выше всех начал,
зачитает в неизвестность
твой мемориал,
адресованный стояльцам
и сидельцам враз,
выжившим, считай по пальцам,
выплакавшим нас.
*
* *
Нет мира под оливами,
но и другого нет.
Ты хочешь быть счастливой –
а почему бы нет?!
25 лет
1/4 –
если жизнь замерять веками.
Ягода тёртая.
Под сапогами
давится,
киснет в раже,
пенится, хлюпает,
пузырится даже.
* * *
От комьев снега грязного
(не чищена Москва),
от люда в лицах разного,
столичного едва,
автомобильно-адовой
туда-сюда волне
не может не порадовать
движение к весне.
* * *
Он к рифме не был равнодушен,
стихами слух свой забавлял.
* * *
И снова над Русью
нависло
степное дыханье
скуластых, раскосых племён.
* * *
Осенью неодолимо
тянет в растрёпы ветвей
голых дерев молчаливых,
участью схожей с моей.
* * *
Стихами в собственной тетради
себе подпишешь приговор.
Слетят на землю строки-пряди
с небес, расстрелянных в упор.
* * *
У ёлки пушистые лапки,
на тёте пушистые тапки,
пушистая бегала кошка –
всё это я видел в окошко.
* * *
Д.–О.–Н.
Три девы, причудницы – песни мои,
закатом купаемы в волнах лазури
последнего тёплого моря.
Три девы – предвестницы бури.
* * *
Не губи моё сердце зря,
тайной страстью нещадно мучая.
В этот час, на исходе дня,
по веленью слепого случая:
твой застенчивый пересказ,
полушёпот, в груди волнение
и упрёк воспалённых глаз,
и моё безнадёжное пение.
Рваной раной, что на слуху,
голос сиплый в ночах прокуренный
откровение на духу
вырывает из век прищуренных,
строк оборванных недосказ,
в твоей юной груди волнение
за упрёк воспалённых глаз,
за моё роковое пение.
* * *
Дождём разбуженная грусть.
Две-три взволнованные нотки.
Четыре строчки наизусть
коротких.
* * *
Роза зачахла от дыма табачного,
ссохлась, как стылая кровь.
Водка «Пшеничная»; только что начатый
пьяный стишок про любовь.
* * *
О, моё милое дитя,
руки божественной созданье,
душа томилась ожиданьем,
а ныне в радости, любя.
О, чудо, хрупкое творенье,
не объяснимое в словах,
лишь воздухом стихотворенья
искришься на моих губах.
* * *
Под натиском проворных капель
ползёт оконное стекло,
в светокругах фонарных цапель
искрит асфальта чёрный кафель,
луна стекла на дно
блестящих лужиц.
* * *
В твоих ладонях мир не помещался.
Что для тебя я – жалкий мот.
Ты всё-таки ушла. Я, кажется, остался.
Хотя могло быть и наоборот.
* * *
Случилось это в октябре.
Во всём царила скука.
Ты привезла в подарок мне
три георгина.
И разлуку.
* * *
Я соскучился по дождю,
неожиданно небо прорвавшему,
по серебряному ручью,
словно в дудочку заигравшему.
Поскорей бы земля обросла
зеленеющей травки щетиной,
одуванчиков желтизна
краской солнца раскрасит картины.
Беспорядочный гвалт воробьёв
звонким шумом пройдёт по деревьям,
струйки крохотных муравьёв
побегут по тропинкам весенним.
* * *
Зима пришла, поспела к сроку,
пушистым снегом одарив.
И всё живое, затаив
дыхание,
уснуло.
* * *
Я не поэт, но расточитель слов,
нет же основ, какие там творенья.
Так с языка сорвётся пара слов,
как это стихо(со)творенье.
* * *
Я задаю себе вопросы,
ответов им не нахожу.
За папиросой папироса,
часы в раздумье провожу.
* * *
Капелька влаги
на жухлой бумаге
пятнышком расползлась.
Может, дождинка,
а может, слезинка
вдруг со щеки сорвалась.
* * *
О, Русь, – безмерное скитанье:
всё суета, всё в никуда.
И не спасут тут расстоянья,
хоть разменяй все города.
* * *
С водкой в стакане
растворюсь стихами
и прольюсь на душу,
на твою – послушай!
* * *
Непредсказуем путь величия героя.
Непостижима суть беспечности покоя.
Закономерен рок слепого созерцанья.
Великолепен Бог, творящий мирозданье.
* * *
Заболела зима,
загрустила зима.
Нынче оттепель.
* * *
Бродяга-ветер лист осенний
закружит, с ним мои сомненья
в безумном танце унесёт.
Печаль луны по мокрым крышам
скользит. Шагов твоих не слышно.
Дождь за ночь всё перечеркнёт.
* * *
В плену бездушных отражений
зеркал, развешанных повсюду,
дурманом глупых наваждений
я жил. Но больше так не буду.
* * *
(из «Поленовского дневника»)
Памяти Натальи Н. Грамолиной
Лежать бы здесь, на Бёховском погосте.
До вечности рукой подать.
Открытый взору в небо мостик –
простор, словам не передать.
Попробуй отойти, отплыть, отъехать
недалеко от этих мест,
изгиб Оки, холма прореха,
и белый храм, и отчий крест
предстанут мысленно и зримо,
как, то Художник углядел!
И мы, душою пилигримы,
вот-вот отыщем свой предел.
* * *
Слава в вышних Богу и на земли
мир, в человецех благоволение.
Лк: 2: 14-14
В отдалении канонада,
сходит к линии передовой:
новогодняя буффонада
отступает. А ну-ка, стой,
проори гул протяжный
трассами на ветру!
Просыпайся, бычок сутажный.
Новому фе́тру
поклонись пимокат, искусно
сваленному тобой.
Ковыляет лошадка, грузно
тащит возок за собой.
Вдалеке замаячили све́ты,
видно, глазу их недочесть.
В эту ночь во весь ростом светлый
возвестил миру ангел весть.
В темень зорко звезда лучится,
не минует вертеп земной.
Мудрость кротостью опроститься.
Старый Осип качнёт рукой:
дрогнут ясли, приняв бесценный
Куль в солому с сухим сенцом.
Пляшет пламя на грубых стенах,
отделяя от тьмы венцом
Ту, Роженицу; тихо-тихо
наблюдает усталый взгляд.
Тычет мордой овца-трусиха
в ясли;
вол, сопя, пятит зад
к лазу;
жмутся скоты по стенам,
согревают своим теплом
в нашем Новорождённого, в бренном,
мире, названного Христом.
* * *
Самое трудное в этой болезни –
болеть порознь.
Covid.
Господь открывает порталы:
доступ не ограничен.
И в траурных залах,
при соблюдении всех приличий,
забота обретена.
– Есть другие ресурсы,
они поважнее будут:
межбанковских курсов;
дающих ссуду
правителей; даже врачей,
бьющихся не на жизнь, а на́ смерть.
Осталось узнать на чьей
стороне мы? И разве
нам надоест играть
в бирюльки: за власть; за деньги?!
Нет, подомрём, как знать,
на современно сленге:
ждёт победителей
миллениум-тур,
Двадцать первый.
Return.
* * *
196-ой –
редкий автобус,
полупустой.
Даже не пробуй,
топай пешком
до Калужской заставы,
дуй с ветерком
в спину по правой.
Хочешь, по левой,
с другой стороны:
вдоль Первоградской
ограды-стены;
мимо
больничного храма;
«Горного» мимо;
рекламы;
мимо «Джон Донна»;
копий «МИСиС»…
Против колонны,
где точно завис
мраморный Вождь
с голубями в бровях,
входишь в метро
в честь его Октября.
* * *
В левом углу Луна.
Два часа ночи.
В нижнем углу окна
фарой прострочен
чёрный шоссе асфальт,
мокрый под фонарями.
Die Seele war einsam und kalt
Потсдамскими декабрями
в тот девяностый год.
Рушились стены, страны.
Твой роковой уход
долго саднящей раной
мне не давал уснуть,
мама. Теперь до встречи
скоро. Пройденный путь
грузом; легли на плечи
тридцать и тридцать лет
разные – до и после.
Нет доказательств, нет
опровержений: возле
серых, тех самых, дней
осени ярой, долгой,
переломилось в ней,
в жизни тогдашней. Мог бы…
Сердце уберегло
(в смысле вселенской стужи),
крохотное тепло
пробилось наружу…
Тёмный экран окна.
Гулко шуршат машины.
Видно, не спит она,
смотрит звездой на сына.
* * *
памяти Володи и Любы Гамазовых
Помнишь, сползала набок
косынка ситцевая в горох?!
В церкви у местных бабок
вызвали переполох
наши с тобой наряды;
благо отец Андрей
перед обрядом
прямо с дверей
взял под свою опеку
нас, – а то бы конец! –
двух человеков,
ведя под венец.
* * *
Сонечке
По закоулкам памяти приходится блуждать
бессонницами длинных, тёмных улиц.
Нерелевантный ток не удержать,
разматывая нити судеб-путаниц.
Ночами неразборчив диалог
между душой и телом вне пространства.
Невидим глазу пол и потолок,
всё поглощает суть непостоянства.
Непостоянство форм, первопричин
необъяснимо временами года,
одежды сменой, сменой половин
доводит до известного исхода.
Ночными тропами прокрадываюсь вновь
по тёмным полушариям безлюдным.
В отсутствии понятий «вкривь и вкось»
линейность тем не менее абсурдна.
В подъезды времени, заглядываю, тщусь,
найти не объяснение поступкам,
но состраданию на старости учусь,
водя, как школьник, пальчиком по буквам.
Чуть различимые обиды невдомёк
мерещатся в движении пространном,
и жжётся совести горящий уголёк
к концу неугасимо, постоянно.
И страшно, изнурительно тащить
уже чужие из чужого мира
(почти забыты) лица, ворошить
бред, барахло, увы, не антимира…
Бессонница. Как хочется уснуть.
Осознавая времени изъяны,
часы без сна, как шариками ртуть,
опасно рассыпаются; и раны
становятся с того ещё больней.
Ночь, угасая, утром брезжит,
что поражает больше в ней:
одолевает сна безбрежье.
* * *
В начале было Слово...
– понимается буквально. Наше, человеческое, без уха падает, как только отрывается от губ.
и Слово было у Бога...
...И человек научился писать («бумага стерпит»).
Христос не оставил ни одного автографа, кроме страдания, запечатленного на плащанице человеческого сердца.
Да, благодать – от Бога, опыт – это человеческое приобретение, а вот любовь?.. Рождаясь в сердце, она и говорит, и пишет, и слушает: в младенчестве хватает материнскую грудь; в детстве радует бабушек и дедушек; в молодости соединяет; в зрелости заботится о старших; в старости – нет, не умирает, а делится со всеми. И вся Вселенная узнаёт об этом, весь космос. И человек исполняет предназначение.
и Слово было Бог.
* * *
памяти Влада Пьянкова
Мы все уснём.
Так спят младенцы
под неусыпным матерей присмотром.
Мы не уйдём.
Как, угасая,
день уходит вместе с солнцем.
Мы не умрём.
Как умирает на земле растенье,
отдав свой цвет, свой плод и красоту.
Мы будем.
Будем жить
по пробужденью в ладонях у Отца.
* * *
Привычка или навык;
болтовня или разговор;
веселие или радость;
мечтания или поиск;
в конце концов и любовь имеет своё «или». –
Всего много.
Но сколько этих вроде не противоречивых столкновений
будут устремлять человека в обе стороны?!
– Туда и обратно.
(из "Поленовского дневника")
* * *
Жужжание триммера
выедает утренний сон
наравне с цепким прикосновением мушиных лапок
мучительно, дотла.
Даша говорит,
что приятно привыкаешь к его монотонности,
если, пробуждаясь,
думаешь о чём-то или о ком-то...
Ох, эти мушиные игры!
* * *
Сотню лет десятки, тысячи мужчин строили ракету.
Одна женщина родила мальчика,
и он шагнул в космос.
Другая женщина на другой стороне планеты
родила мальчика,
и он вскоре выпрыгнул на Луне.
Сегодня женщина пытается отнять у себя неотъемлемое,
побороть необоримое,
сделать то, что погубит
и её, и всё человечество.
Она хочет опустошить себя.
Берегите женщин!
* * *
Август. — Склонность к анализу.
Склонность противиться сну,
угасанию дня, завершению года.
Август. — Искание смыслов
с заметным сомненьем в природе.
* * *
Я постоял у лужи в Серпухове.
Не потому, что они здесь чище и больше, –
так случилось.
Прилетали голуби, городские птицы,
оглядываясь, окунали клювы в коричневую воду.
Стряхивали, снова оглядывались;
капли слетали;
рябью, кругами вода быстро стирала, увиденное птицами...
А Гленн Гульд, подвывая, всё наигрывал свои «Французские сюиты».
17-тый грянул! …и ужасом век заклеймён.
И новое Иго нависло разбойных племён.
И новое Эго, и новая Эра, и новый… Ба-баххх!
Кто там шевельнулся в 17-ом, справа?.. – Трах!
«Нам некогда некому не за что жить!», –
сболтнул вольномыслец, купаясь во лжи.
* * *
Из невозвратной тишины,
как гром небесный, – вдохновенье.
Где всё смешалось: явь и сны,
в плавильне сердцева горенья
творит безжалостный огонь
слов драгоценные крупицы.
А ты пером их только тронь,
и даром лягут на страницы.
1
Топоры-топорики
день и ночь во двориках,
не спеша, старательно точат палачи.
Головы-головушки…
Не рыдайте, вдовушки,
лучше берегите деток на печи.
Ой, ты, воля-волюшка,
во широком полюшке
проволокой колючей вся оплетена.
Ой, ты, доля-долюшка,
не поможешь горюшку,
видно, начинается новая война.
Кровушка-кровинушка.
Плачет сиротинушка,
матушку и батюшку в поле схоронил.
Соловей-соловушка,
райская головушка,
трелями-свирелями беды не отвратил.
1992
2
Помолись обо мне,
я на этой войне
не погибну.
Я из этой беды,
повинуясь,
судьбы не окликну.
Помолись обо мне.
На родной стороне
горше стало
бабам деток рожать.
Дай мне сил удержать,
что осталось!
Помолись обо мне.
Не по чьей-то вине
правят тризну.
И сума, и тюрьма…
Не свихнуться б с ума,
горемычную видя Отчизну.
Помолись обо мне.
В дальний путь. В тишине.
На дорогу…
Под дубовым крестом,
под цветущим кустом,
ближе к Богу.
* * *
памяти Сергея С.
Ты где-то далеко рассыпал по сердцам
восторги и сомненья.
Всё это пустяки, коль не заметил сам,
живя давно без вдохновенья.
Мы маленькие дети, и Отец,
нас с радостью впускает
в Свои просторы, где творец
без лжи и лести вырастает.
И вынести бы это до конца,
доверившись однажды. Но есть время:
как будто считывает с нашего лица
невыносимо тягостное бремя.
БК
Чур, потворствовать не стану
равнодушию. – Поклонник
горькой ягоды. – Тирану
вкус сластит пчелиный донник.
Вкус обманывать, что резать
безнадёжного больного:
раздавить кузнечным прессом,
и подкладывай другого.
Не больного, но чужого…
Офигительная байка.
Гуру всё одно – хреново,
как отобранная пайка.
Вряд ли ведают: читатель,
критик вредный, просто зритель,
что змеюга-искуситель –
наш, увы, работодатель.
И изводят души даром
заповедные кликуши
с жаром, с пылом и с кошмаром,
затыкая рот и уши.
Ты станешь рыжей, как закат,
твоим исканьям нет предела.
Горит твой восхищённый взгляд,
всепобеждая серость смело.
Ты будешь рыжей, как закат.
«Глазунья» рыжая глядит
на мир уснувший, потаённый.
Один рыбак не спит, сидит,
в мечтах о рыбине огромной.
Луна яичницей глядит.
Мычит Рыжуха на дворе,
зовёт хозяйку из постели
А той так сладко на заре,
спускает ноги еле-еле...
Мычит корова на дворе.
И рыже-розовый рассвет.
К полудню – спелый померанец
(над головой мильоны лет),
для здешних мест как иностранец.
И рыже-розовый рассвет.
Об этих «рыжих» петь, да петь,
судьба к ним явно благосклонна.
Поди, их в мире одна треть,
две остальные – светло-тёмных.
Про «рыжих» можно петь и петь.
* * *
Е. Фроловой
Во власах серебрится свет,
за глазами шагнёшь – бездна.
От твоих дорогих тенет,
как в узилище, душно, тесно.
А тебе всё одно – петь,
выть, рыдать, волхвовать душу.
За стихами в ночи лететь,
временные заслоны руша.
Памяти В. Травкина
За ширмой вымученных строк
прелестна нагота.
А он переступить не смог,
мешала слепота.
Нет, не физическая боль,
её превосходя,
стесняла крохотная роль
идейного вождя.
Всё относительно вчера:
и жизни разворот,
и вынос тела со двора,
и сторож у ворот.
Жизнь – точно смотана с клубка,
запутанная нить.
Он знал, конечно, коротка,
и не боялся жить.
Не претендуя ни на что,
он преданно любил
до дыр истёртое пальто,
цвет высохших чернил,
букеты полевых цветов;
хранил тепло друзей.
…Сочилось солнце меж крестов,
сходило. – Час теней.
И не нужны стихи.
Сквозь полостную рану-щель,
неплотно затворенной двери,
сочится свет багряного заката.
Прозрачных сумерек свирель
чуть слышно плачет о потере
дня, уходящего куда-то.
На подоконнике уныло,
отбросив квёлые листки,
вздыхает пряная герань.
На шторе бабочка застыла,
цветные крылья-лоскутки
вплетя в узорчатую ткань.
В пространстве комнатных теней,
полутонов, полураспада,
в момент дремотной немоты
вечерней свежестью елей
невыносимой духоты
смывает щедрая прохлада.
* * *
...будто что-то впереди.
С. Кирсанов
Дожди покоя не дают.
Смятенье чувств. Уют
пустого дома.
Мне одиночество знакомо.
Тени по комнатам снуют
шальные... Полудрёма
найти пытается приют.
Приходишь, собственно, к себе,
без стука. Видимо, борьбе
никак без жертвы.
И это странное, во-первых,
желанье – жить не по злобе
колеблет нервы.
Как при бессмысленной ходьбе
по кругу. Сумерки стеной.
В стекло уткнувшись, плачь, хоть вой,
реви беззвучно.
А, во-вторых, благополучье
почти не ценится порой.
Кем отпускается поштучно
простое счастье между мной,
тобой?.. Дожди. Который день дожди.
Мне шепчет вечер, подожди,
пройдёт ненастье.
И вправду затихают страсти,
когда и жизнь вся позади.
Лишь отсвет призрачного счастья,
как если б что-то впереди.
И. Б.
Ты мастерски множишь слова,
но век мой короче, чем дважды два
мыслей, выброшенных в пространство,
в мусорный ящик непостоянства
американских квартир.
Ты соорудил мир,
в нём, видимо, можно жить,
дело другое выжить,
сиречь, не пропасть.
Но ты предлагаешь сперва упасть
до собственных микроидей,
что искуситель-змей.
Вот ведь и голуби вовсе просты,
и ты
знаешь об этом.
И не берёшь себе имя поэта,
помня, с клеймом не скрыться.
И океаном не отделиться
от, научивших любить, берегов.
Душу стихов
не запечатаешь в кейс-дипломат.
Скатываешься на мат,
думаешь, он сроднит?!
Сердце твоё саднит.
Это похоже всё на магнит,
где оба полюса здесь.
1995
* * *
Медленно поезд вползает в вокзал.
Щёголь-старик приглашает в танцзал
девушку. Та, удивлённая, прячет глаза.
Тучи сгущаются. Будет гроза.
Крупными каплями шлёпает дождь.
... И затихает вокзальный галдёж.
Хлопнула дверца, рвануло такси.
Банки. Бутылки. Обрывки фарси...
Вывески в сумерках пялят глаза
на опустевший и грязный вокзал.
Плавно качается сбоку Луна.
Девушка снова одна.
* * *
В твоих ладонях мир не помещался.
Что для тебя я – жалкий мот.
Ты всё-таки ушла. Я, кажется, остался.
Да и могло ли быть наоборот.
* * *
Дуне
Ты с каждым глотком молока
становилась белей.
Твой голос – удар молотка, отбивающий ковку,
звенел, когда ты, добиваясь в своём, превращалась в плутовку,
при этом сиянии глаз, всех небес голубей.
Куры – дуры,
утки – жутки,
индюки – как индюки,
гуси – жирные «маруси»
жили-были у Бабуси,
а Бабуся – у реки.
Три коровы – жрать здоровы,
два быка – силовика,
овцы блеют, два барана –
два отпетых хулигана
и коза – одна пока.
Боров, свиньи, поросята,
Мурки пёстрые котята…
Весь Бабусин скотный сброд
Жучка верно стережёт.
* * *
Д.
А хочешь, я не буду слушать
ни крап дождя, ни шум листвы,
ни шлёпанье шагов по лужам
прохожих, даже темноты
не буду слышать.
Ночь прольётся
незримо в безмятежном сне.
Вот только сердце часто бьётся,
напоминая о тебе.
* * *
Д.
Что ты видишь в моих глазах,
понимаешь ли ты, что спрашиваю?
Время сжалось, застыло в часах
между душами нашими.
Между мной и тобой огонь,
точно зарево в сто закатов.
Это пламя рукой не тронь,
это наша с тобой расплата.
* * *
Где «моя хата» – с краю?
Где моя Родина – рядом?
В ответ: «Ничего не знаю!»
в сторону взглядом.
Звенящая тишина.
Призраки мёртвого города.
Тишина без дна
на другом конце провода.
Пронеси мимо них беду.
Разведи по домам попутчиков.
Скоро я за Тобой пойду,
в лучшем случае.
Разбери этот мрачный дом:
обветшал, непрочен.
Кто бывает исправно в нём –
непорочен.
Из немногих найдётся тот:
кто из ближних.
На «чужой роток» завести платок
не излишне.
Где мой дом, как есть:
хата, flat, избёнка?
Как дурная весть, –
тощая бабёнка:
не прижаться, уткнувшись в грудь,
не поплакать.
Забирает без счёта «жуть»,
в цепких лапах.
Не такой представлялась жизнь
и уж точно кончина.
Больно видеть кривлянье тризн,
потеряв дорогого сына.
Вездесущий волчара-страх
жмёт к обочине человека.
Шарят души зверьём впотьмах
дольше века…
Есть насилие в красоте
безобразия.
Чёрный кашель в квадрате Земли
эвтаназии.
* * *
Автобус приходит, когда он не нужен.
Апрель. – Выпал снег… Голос явно простужен.
Не мой, у той дамы, спешащей за мужем,
ругая его на ходу.
Но бог с ней, с бегущей по лужам за мужем.
Кому-то автобус, наверное, нужен.
Снег – первоапрельская шутка. К тому же
я скоро к метро подойду.
Густотёртый кисель сладковатых пастелей
на подмокшем картоне лиловых небес.
Этих блёклых картин не увидишь в апреле,
но без них невозможен весенний каприз.
И осколки, разбившейся вдребезги, чаши
непроглядных метелей, занозливых вьюг
на глазах превращаются в хлюпкую кашу
под смешливое треньканье вёртких пичуг.
* * *
Строптивый март – зимы заложник,
невольничья судьба…
Под ноль сгорает жир подкожный.
И веришь, что борьба
не лучший путь к самостоянью,
но повод для вражды.
И платит март законной данью:
продлением зимы.
* * *
Кто-то живёт впустую.
Кто-то живёт в пустыне.
Жизнь ту и ту непростую
присно и ныне.
Над головою солнце
с рожденья и до заката.
Красное – у японца,
чёрное – у солдата.
Кто-то в трудах посильных.
Кто-то в мечтах у моря,
«рыбку» иметь «на посыльных»
в Монако или Андорре.
Век всё одно короче
нашего представления.
Жизнь между датами, впрочем, –
камень её преткновения.
От пуповины до гроба…
Хоть бы и не родиться
некоторым. Утроба
не различает лица.
Матери сосцами
вскармливают исправно;
с любящими отцами
вырастут и подавно.
– Вот и рождаются дети.
(К слову, у нас их восемь.)
Как хлеб. Как стихи. Как ветер.
– У Бога милости просят.
* * *
Мне с тобой яснее ясного.
За рубиновыми далями
обещали много красного.
Только мы их просандалили,
то есть вытоптали младостью.
Чист янтарь, волной обкатанный,
мушка в нём застыла сладостью,
леденцом.
В мешке с заплатами
спит завистница упрямая.
– Сколько ей таиться, прятаться?
Вечера стоят багряные.
Мужики пришли к ней свататься.
Не сойдутся, вырвут силою.
– Будь, по-твоему, разлучница.
Моему сыночку милому
за тебя досталось мучиться.
Оттого и шелковистее
выткан путь в страну весеннюю.
Календарь метался листьями
семь недель до Воскресения.
Семь любимых братьев-отроков
семь дозоров брали стражею.
Люд тянулся сорок сороков.
Лёд ломился под поклажею.
Не обречься данью-выкупом.
Думы чёрные проносятся.
Горе луковое лыковым
называться нынче просится.
Прозови его хоть лаковым,
всё одно не будет липовым.
Луч шнырял между бараками,
ветер жался к брёвнам, всхлипывал.
Ни креста, ни «Вечной памяти…»
Подорожник жмёт к обочине.
В том краю все избы заняты,
или вовсе заколочены.
Зарешёчены.
Завешено
небо...
Спит земля родимая...
И глядится из прорешины
Купина Неопалимая.
* * *
Не беда, что вечерняя свежесть прокравшихся сумерек
лишь коснулась твоих, ветром взбитых, волос.
Не беда, что следы от твоих модно-лаковых туфелек
море смыло волной и, смеясь надо мной, унесло.
Я не знал, когда мы неожиданно встретились,
что скупая судьба мне подарит всего три часа.
Три часа, – как во сне, ты и я не заметили.
Распалённый закат, наряжавший в пурпур небеса.
А тебя в небеса уносило земное создание,
сделав смелый вираж, как прощальный на память поклон.
Я не верю судьбе, я тебе говорю «до свидание».
– До свидания, море и в сумерках твой небосклон.
Я не верю судьбе, я тебе назначаю свидание…
Море в сумерках роз и, сползающий в ночь, небосклон.
1993
* * *
…И падал снег. Сходились в танце руки
на холоде последних вечеров.
И молчаливый бег февральской скуки.
И тёплое дыхание без слов.
Под торжествующие скрипки Альбинони
в оцепеневшем беломраморном дворце
кружились тени.
На магнитофоне
заканчивалась плёнка.
На лице,
смущённом ожиданьем поцелуя,
искрился перламутровый закат.
…А снег всё падал, в сумерках рисуя
уже не существующий твой взгляд.
* * *
Каждый вечер, будто гвоздь,
в немоту холодных стен
я вколачиваю грусть,
набежавшую за день.
Не зажгу я в доме свет,
пусть, как пыль, осядет тьма.
Кресло, книга, старый плед…
Дом мой – крепость и тюрьма.
1987
* * *
– Запиши в дневник, что не смог понять.
Память – ящик пожарный, забитый песком,
и её аргументы воротят вспять,
к пожелтевшим карточкам в фотоальбом.
Только в карточках смысл, пока ты жив.
Вспомни, сколько времени понадобилось тебе,
после смерти отца вещи в сумку сложив,
на помин раздать голытьбе?!
Хорошо, не все. И то в аккурат:
вон, рубаха в мелкий горох
так пришлась по вкусу, что твой собрат
щеголял, как последний лох.
И, кажись, тебе повезло с детьми,
много будет от них утех.
Наберись терпенья, как есть возьми,
в этом твой и жены успех.
Им же, детям, собрав, скажи,
то, что сам не сумел понять.
Память – штука, покуда жив,
неизменно воротит вспять.
* * *
Февраль. Скребёт лопатой дворник
вовсю. Подмигивает детям,
спешащим в школу. Вторник.
Снег с понедельника препоны лепит
всем, кроме лыжников и горе-рыбаков,
для тех мороз пошёл на убыль.
…Светает. Сквозь завесу облаков
просвечивает солнца вмёрзший рубль.
К полудню разойдётся, посмотри:
где полусинь, облепленная снегом,
проклюнется, проглянет изнутри,
чтоб ненадолго отразиться светом,
оттаявшими льдинками…
Замри!
Как детский сон, зимы причуда:
впорхнули, вспыхнули на ветках снегири.
И также скрылись за тарелкой пруда.
Потрескалась и вытерлась эмаль,
исчерчена, искромсана лыжнею.
По следу катится подрезанный февраль.
Маячит март: весна не за горою.
***
У иных негодяев совершенно ангельский вид.
***
Вежливость близка к смирению.
Грубость отдаляет от уважения.
Без уважения не может быть любви.
***
Грубо, но смешно. Может потому и смешно, что грубо?!
***
Разделяя внешнее, соединяем внутреннее.
***
Живопись – это не всегда фотография.
Точнее, живопись – всегда не фотография.
Также и поэзия – это не событийный пересказ, а разговор, размышление о происходящем, о происшедшем языком Евангелия, Священного Писания, на языке притчи.
Тогда это можно назвать искусством.
***
Смерть – это всегда одиночество.
А смерть без Бога – это вечное одиночество.
***
Неужели жизнь такая долгая, что человек устаёт радоваться?!
***
Выбирать можно из двух – да или нет, среди трёх – только путаница.
***
Можно иметь мнение на любой счёт. Если есть средства, чтобы его оплатить.
***
Ненависть не бывает объективна.
***
Росток прорастает и камни, и асфальт, при этом они не становятся землёй. – Он их объединяет.
***
Разъединяющее найдётся само. Надо искать то, что может объединить.
***
Причина старости – в отсутствии внимания.
***
Доброе сердце золотит руки.
***
Не считайте:
– самого недостающего – денег;
– самого теряемого – лет жизни;
– самого стоящего – количества детей.
Просто живите.
***
Любые изменения в облике должны выглядеть, как понимание происходящего: не закономерностью, через осмысление.
***
Не всякая темень скрывает нечистый дух, но всякое нечестие оборачивается мраком.
***
Есть время ошибок, и есть время для их исправления. Безошибочного времени нет.
Но недолог час, когда исправления станут невозможны.
***
Бедная жизнь богаче, чем жизнь богатая бедностью.
***
Сами трудности не делают человека счастливым – их преодоление.
***
Любая информация спорна и может оказаться злом. Знания способны изменить человека.
***
Обобщение – удобный способ для осуждения и страх перед ответственностью.
***
Клевета всегда безответственна, но не безнаказанна.
***
В памяти остаётся только событие, детали же достраивает наша фантазия.
***
В истории участвуют миллионы, а остаются единицы.
***
Чем дольше начало, тем быстрее конец.
***
Время, ты лукаво, постоянно обманывая нас! Но победа за нами...
***
Как только правда остаётся одна, она становится ложью.
***
«Чужая душа – потёмки» – это не чья-то душа в темноте, а мы, осуждая человека, остаёмся без света.
* * *
На Рогожке тихо. Вечер на кладби́ще.
По дорожкам ветер одиноко рыщет.
Меж слепых надгробий прыгают вороны.
Да скрипят, старея, тополя и клёны.
Мимо усыпальниц, ковкою увитых,
и могилок брошенных, воедино слитых,
побреду задумчиво на закат, пылающий...
Здесь и я когда-нибудь обрету пристанище.
* * *
Забери моё сердце последнее,
болью попросту извести́.
Скоро «скорая» выявит среднее
состояние тяжести.
И не будет известия большего;
в тишине благодарности всхлип.
Прогорела звезда дольше дольшего.
Только межгалактический скрип
половиц обветшалого здания
слышу гулко, за дверью пока.
Твоё тёплое рядом дыхание
и дрожащие губы слегка...
* * *
Вл. Разгулину
Мы плесневеем вместе с нашим скарбом,
нажитым на столетие вперёд,
в пронумерованных ячейках, как бы
живём без тягот и забот.
А где-то радужным сияньем
снега блистают на заре,
и, раскрасневшись снегирями,
зима, как встарь – с поводырями,
морозцем щиплет в январе...
Но глохнет в шуме перекрытий
тайком оброненная медь,
ей не дано в руке событий
величием звенеть.
И ты, мой ветреный прохожий,
наследник птичьих стай,
к своей тоске пустопорожней
не привыкай.
* * *
Э. Лебедеву
Поутру тихо выйду из дома,
побреду по хрустящему снегу
по дороге ещё незнакомой
через сумерки спящего неба.
Не видать ни единого следа,
всё позёмка за ночь разметала.
Жизни чаще проходят бесследно,
от того и живут, как попало.
Деревянной лопатой в сугробы
сыпет снег непроснувшийся дворник.
Чтобы дети, и взрослые чтобы
шли дорогой своею бесспорной.
Вот и я тихо вышел из дома,
не тревожить чтоб ближних и дальних,
ни друзей, ни случайных знакомых.
Чтобы песен не слышать прощальных.
По дороге своей, или тропке
проберусь к Богу. Утро займётся...
Смотрит жизнь не пропащая с фотки,
может, в чьей-то душе отзовётся?!
Даше
Волхвы боялись опоздать,
спешили за звездой в потёмках.
В пещере будущая Мать
ждала рождения Ребёнка.
Поодаль, греясь, пастухи,
травили байками друг друга;
костра скупые языки
ловила мрачная округа.
Спешил Иосиф, по пятам
бежала бабка-повитуха.
Из Вифлеема шум и гам
уже не доставали слуха.
Ночь непроглядная была
для мест тех тихой колыбелью.
Она в безмолвии ждала,
довольствуясь простой постелью:
соломой, крытой впопыхах,
хладило каменное ложе.
Ко входу жался скот, впотьмах
переступая осторожно
кормушку. – Чуял скорый час,
дыханьем жарким согревая
пещеру... Ставшую сейчас
вселенной центром – Сущим раем.
Даше
Люблю смотреть в промёрзшее окно,
скрести ногтём узорчатую морозь.
Не представляю нас с тобою порознь,
но вижу наше целое одно.
Люблю смотреть в замёрзшее окно,
распутывать извивы филиграни.
Я помню наше первое свиданье
в Нескучном в воскресение...
Чудно
углядывать в изморози посланья,
венчая буквицы в желанные слова.
Послушных губ горячее дыханье
отогревало сердце мне, едва
души касались холод и забвенье.
...И вот смотрю в заветное окно:
рисунок чувств – двух судеб столкновенье,
где наше я в любви растворено.
* * *
Д.
За окном снег. За окном зима.
За окном ночь. За окном дома.
Ближе всех – ты. Ближе всех звезда.
На моё «нет» – есть твоё «да».
– Назови день. – Назову час.
Позади жизнь. Впереди нас
ждёт твоя любовь. Ждёт моя боль.
Ещё есть хлеб. Солона соль.
Будем мы жить. Будем мы знать:
путь к Тебе жив. Остаётся ждать…
За окном ночь. За окном Луна.
Ты моя звезда. Одна.
*
Время – хищник кровожадный.
При дверях тоской томимы
души просятся обратно
в этот мир невыносимый.
*
Ветер из дали пунцовой
гул доносит колокольный –
эхом с площади Дворцовой,
плачем от Первопрестольной.
*
Зайчик солнечный вприсядку
по российским беспределам,
где за так, а где за взятку
проплясал всё между делом.
*
На горе-на горочке
мы катались с Боречкой.
Под гору летели
лихо с ветерком.
С горочки – так с горочки,
санки – на закорочки,
к верху – еле-еле,
ну и с матерком.
*
…Волнуется пришлый кореш,
готов расшибиться в доску.
Пахан заправляет. Горечь
и сладость идут в полоску.
Идёт, как с картинки, дурень
с ленцой, незадачлив малость,
подвыпивший и прокурен,
у всех вызывая жалость.
Вовсю будоражит жгучий
язвительный шёпоток столицы.
Сгрудились, нависли тучей,
живут, задрав к небу лица;
ни с Западом, ни с Востоком,
так тысячу лет и боле;
что Север, что Юг – под боком;
свободны, как есть, в неволе.
1
В образах твоих мыслей
сомневаться трудно,
но какая-то спешная тяга
к обладанию сразу всем.
Лучшее из лучшего –
хорошо, если серебро…
В молчанье белого стиха, меж строчек
вычёсывая гребнем шелуху
в проколотости вытянутых мочек,
косноязычье на слуху.
Подарок ветреной судьбы –
растление глагола,
тень от немыслимой ходьбы
в оскале частокола.
Зубами стиснута слеза,
что тоже между строчек,
в разрывах – мамины глаза
скопленьем многоточий.
А, впрочем, нет у мудрецов
скабрёзности поэтов,
прокуренности лжепевцов,
величия эстетов.
Нет-нет, да вздрогнет, впопыхах
проветривая голос,
душа, томлённая впотьмах,
в разверзнутую полость
четырёхстенности домов
уродливых построек.
Мне, честно, жаль говорунов,
как жаль посудомоек.
Написан, но бесцветен стих
на белом в клетку поле.
Язык растерянно притих,
читавший поневоле.
В раздумье затаился жест –
готовая интрига.
Не отвечая на протест,
я закрываю книгу.
2
Тебе, мой друг, художник и поэт.
Бесполы тени
опустошённых судеб.
В окостенелой лени
проломлен будет
след неземного зверя
в отрепьях мира лжи.
Коли глазам не верил,
не верь и в миражи.
Разбей витрину красок,
в палитре есть предел
от лицедейства масок,
до превращений тел...
Очисти. Сор из слова,
пространного внутри
до блеска рокового,
без жалости сотри.
Сомненья, суть которым –
больной рассудок твой,
как похоть Казановы
до женщины любой,
рвут с жадностью на части
души тончайший мир.
Эфиру чужды страсти,
комедиант, сатир.
Уйди. Беги в долину.
И в чистоте лугов
склони покорно спину:
там нет твоих врагов.
Там ветер кормит землю,
разносит семена,
и, ожиданью внемля,
как верная жена,
она восходит к небу
ростками... Ты ж проси
прощения и хлеба.
И данный смысл неси,
покуда терпит время
дней малый оборот,
пока иное семя
в тебе не прорастёт.
3
Тончает жизненная нить,
а груз одежд велик.
Страх просит смерть повременить...
Нам не дойти, не добрести, не доползти,
когда б не знать, что в окончанье прочат.
Слепой не может мир спасти,
паяц, как правило, хохочет...
.............................
Ты замолчал, задумался, притих.
Стоишь среди пустого храма.
Покой и радость на лице...
Нас скоро перевозчик тронет в спину,
и поплывём на свет в конце
с молитвами Иоанна Дамаски́на.
4
Будет вечер повержен дождём.
Как нелеп и причудлив наряд.
Время в сговоре с календарём.
– Межсезонье. Зазывно горят
тротуары витринами луж.
Город вспыхнул пестрядью зонтов.
Под присмотром зевающих клуш
из витрин, проплывают авто.
Проплывают и тонут; огни
бело-красной гирляндой текут.
Мы с тобой в этот вечер одни,
я его в твою честь нареку.
– Назову. Дождь стирает слова,
обещанья, сближая людей...
Твой басок с хрипотцой, едва
через год кто-то вспомнит, ей-ей!
Будет вечер повержен дождём.
Как нелеп и причудлив наряд.
За твоим следом месяцебрём
всякий раз отправляюсь назад.
5
Стол. Стены. Шторы. Потолок.
Окна чернеющая рана.
Черновики корявых строк –
всего лишь вид самообмана.
Ещё не поздно умереть,
но поздно заново родиться.
Как страшно заживо истлеть,
бездарно раствориться.
Не оживает телефон
звонками среди ночи.
Так тишины желанной стон
моё безмыслье точит.
Моим безумьем ворожит
пустынное жилище.
Хрусталь буфетный дребезжит.
В щелях, под дверью свищет;
колышет шторы... За окном
гуляет ветер вволю.
Мир перевёрнутый вверх дном.
– Скорей на волю, что ли?!
Бежать от пыли, сна, от стен.
И с ветром руки-крылья
сквозь сумрак, через сонный плен
ударят в ночь.
Бессилье
отступит…
* * *
Крадёт декабрь слякоть и ненастье,
иллюзии осенние продлив.
Как будто кадры призрачного счастья,
как будто исковерканный мотив,
дни тянутся уныло и безлико.
Пора прошла, её не воротить.
И небо цветом сердолика
под вечер умеряет прыть.
* * *
Так запросто срывает ветер с веток
ненужные засохшие листы.
Вторую осень без лужковских кепок
и речи русской меньше...
А менты –
теперь полиция. Маразм вовсю крепчает.
Невежество в преддверии конца,
обещанного майя, выручает
двух хлопцев из кремлёвского ларца...
Что ж, осень поздняя по-русски безоглядна,
красуется – ноябрь сошёл с ума.
В том смысл жизни проступает внятно:
грядёт суровая и долгая зима.
дек. 2012
* * *
Прошу принять мой покаянный труд.
Пусть запоздалый, неумелый.
Его скорей всего затрут
иные страсти: между делом
посев загубят сорняки.
Но, Боже правый, вопреки
моей душе охолоделой
пошли ещё раз пережить
до боли тяжкие минуты,
когда греха слетают путы,
а сердце учиться любить.
* * *
…Ведь это, пожалуй, чудо.
Проснуться утром пораньше.
Пробраться по-тихому в кухню.
Сварить кофе покрепче.
Сидеть без какого дела,
уткнувшись глазами в стенку.
Пока не проснулись дети,
поймать тишину спросонья.
Есть тайны в любом жилище,
их помнят безмолвные стены.
Истории жизни и смерти,
кто будет читать эти книги?!
Мой дом не коснулся смерти,
даёт Бог набраться силы.
И чувства тем и дороже,
чем ближе к последнему утру.
Зима. (В это время летом
жизнь двери с петель срывает.)
Снежок. Бледно-серым светом
дом будится и просыпает.
* * *
1
Ты будешь каяться, чтоб гердой мчаться к Богу.
Суть времени – отыскивать дорогу,
точнее, путь. А с верой цель ясна:
родиться в вечности свободным от земного сна.
2
Так страхом смерти разрушаем жизнь,
что зачастую грех – беспечность,
мы, жалкие заложники у лжи,
легко теряем человечность.
* * *
1
Поздняя дорога –
золотая пряжа.
Потерпи немного,
сыщется пропажа.
Шёлковые нити
из дождя и пыли
Ангел мой, Хранитель,
из кувшина вылил.
Розовым закатом
сшит небесный купол.
Так и мы когда-то
наряжали кукол;
шили сарафаны,
заплетали косы.
Белые туманы
в утренние росы.
Вырвались из плена,
добрались до края...
Богослово.
2
...Оказалось сценой,
что казалось раем.
Оказалось драмой,
что казалось жизнью.
И её остатки
как лекарство выпью.
Где тот русый мальчик –
голубые глазки, –
веривший, как в чудо,
каждой новой сказке?!
В каждой новой песне
слышится тревога.
Золотая пряжа –
поздняя дорога.
* * *
У министра финансов Кольбера
между стенок его шифоньера
был устроен тайник,
где король Людови́к
прятал три шоколадных эклера.
* * *
У министра финансов Кольбера
было два стаффордширских терьера.
Выходя с ними в парк на прогулку,
он кормил их французскою булкой
для поднятия их экстерьера.
* * *
У министра финансов Кольбера
потрясающая карьера.
Самого Фуке
отправил в пике
на зависть парижским "химерам".
* * *
Старый доктор из Тарусы
разводить любил турусы
о целебности трав
среди местных дубрав
пациенткам младым из Тарусы.
* * *
Старый доктор из Тарусы
подарил соседке бусы.
Но сосед-ретроград
вернул бусы назад.
С горя запил наш врач из Тарусы.
* * *
Старый доктор из Тарусы
знал лекарство от укусов.
За больные места
принимал по полста.
Так и спился наш врач из Тарусы.
* * *
Самурай из далёкой Японии
до слёз обожал симфонии
Чайковского Петра;
слушать мог с утра до утра.
Был глухим самурай из Японии.
* * *
Я перестал во сне летать,
не вижу прелести полёта:
то ли состарилась кровать,
то ли испортилось в ней что-то.
Я перестал летать. А прежде,
паря под вечностью небес
в чернильно-розовой одежде,
я сверху видел чудный лес.
Над чудо-лесом проплывая,
я мог играючи рукой,
стряхнуть с макушек птичью стаю,
нарушить тишины покой…
Я перестал во сне летать.
Возможно, что от уймы дел
стал больше днями уставать.
А, может, просто повзрослел.
Ване
Утро моё последнее.
Дышит рассветом грудь.
Мне ль горевать, что летнее
время не обмануть.
Не было б в жизни радости
оно бы и так прошло.
Ныне в большой опасности
чтения ремесло.
Отвоевали крохами
языковой рубеж,
только вот ахами-вздохами
не залатаешь брешь.
Мож, под хмельком и вспомнится,
как спотыкался слог
у полуслепой надомницы,
жадно читавшей впрок.
...Или судьбой заботливой
(сколько минуло лет!)
зэчке словоохотливой
в памяти выжжен след:
как за бутырской скукою,
располовиня срок,
выдалась книжка – мукою
в шесть стихотворных строк…
Верится мне, доходчивей,
а повелось, честней
знать хочет слово отчее
маленький книгочей.
Капелька влаги
на жухлой бумаге
пятнышком расползлась.
Может, дождинка,
а может, слезинка
с впалой щеки сорвалась.
Окроплю твоей любовью я свой стих.
Защемило сердце болью. – Дом затих.
По застывшим занавескам съехал сон.
Ход часов в квартире слился в унисон.
Побегут воспоминанья прошлых лет,
промелькнут перед глазами. – Мамы нет.
Одинокое жилище. – Ни души.
Жизнь затихла, выжидает, не спешит.
Воск оплавленной свечи оставил след.
Паутинки мелких строк сплели рассвет.
Ночь закончилась стихами на столе...
Вот и первые снежинки на стекле.
25. ноябрь 1990
Спокойней, тише и нежнее
мои воспоминания
по осени, в восторге увядания,
когда весь мир становится добрей.
Я забываю, как тебя зовут.
В часы ночные дней последних
вдруг вспыхнешь ароматом губ
в уже отжившем, беззаботно-летнем;
и разольётся изумруд
не детского, но редкостного смеха.
Ко сну глаза частенько лгут,
им в том потеха.
Я забываю, как тебя зовут.
Мираж, виденье?! – Точно призрак,
снег выпал без оглядки. Лгут
от условности капризной;
и тратят ещё больше сил
на незабвенное прощенье.
Вчера вот дождик моросил,
а ныне снег, – как искупленье.
...И остаётся горький труд,
что даром прежние забавы.
Воспоминания лукавы,
я забываю, как тебя зовут.
* * *
(два стихотворения)
Памяти О. Комаровой
1
Ты распадёшься на множество точек,
соизмеримых, пожалуй, что с пылью,
на безымянность размноженных строчек
с чуть уловимою тягой к бессилью.
Ты – это тело, одежда, пристанище
временное и ненадежное.
Ты – это сцена, арена, ристалище.
Ты до безумия неосторожная…
8. февраль 1995
2
Может быть, вырвешься строчкой из космоса.
Может быть, летом веснушчатым глянешься;
чиркнешь синицей-московкой под окнами;
запахом свежего чая потянешься
с кухни, где мама хлопочет. И бабушка
дремлет в качалке на даче под вишнями.
– Это всё в прошлом осталось, за скобками,
молоди кажется скучным и лишним.
Так ведь и нам, прожигателям звёздочек,
галстуков, прочей идейной хреновины,
польский журнал мод казался отдушиной,
тёртый blue jeans из-за моря – диковиной.
Катится время от века притворное,
не за горами и встреча обещана.
Осенью жизнь затихает, и вскорости
ящеркой юркнет и скроется в трещине
памяти, времени, в космосе – в вечности…
22. ноябрь
* * *
Глупец,
что ты хочешь увидеть,
когда столько блеска.
Он ослепляет.
Если только запахи укажут дорогу.
Обопрись,
безрассудство ждёт тебя,
иногда оно лучший поводырь.
Ты хочешь прозреть?!
Но слепые видят мысли
не только живых…
В услышанном
больше правды,
чем в сказанном.
А потеря –
всегда лучше приобретения.
Вскинь руки и отдай,
тебе ничто не принадлежит.
Впереди вечность.
...или пустота
пожрёт нас
своими желаниями,
страхами,
своей бесполезностью.
Выбирай.
Истина – Бог.
– Это, пожалуй, слабо,
надо бы брать с запасом.
Жаба – не баба, жаба
дуется. Выкрутасам
скоро придёт, поверьте,
крышка. А он всё дует
с запада северный ветер.
Дует на нас впустую.
Вчуже за океаном –
праздник сплошной – фиеста.
Нашим аэропланам
пара часов до места.
Дурит, как мальчик-с-пальчик:
водит сусанин за нос.
Я тут смотрел журнальчик
про одного тирана…
Или про двух лопоухих
зайцев: один был белым,
а вот другой был (сухо
во рту с похмелья) – дебелый.
– Вырву, – грозился, – с корнем
я на Руси заразу!
Детина чаял о горнем,
а вышло, как есть, маразмом.
Смотрим теперь киношки
про то, как летать учились.
Жабе наскучили мошки.
Родина бабы – Чили.
Quartier des General Suwarow
5/6. Oktober 1799.
Elm, Glarus
Ботфорты, шпоры, шпага, пелерина.
Почти бесплотен он на вздыбленном коне.
И видит Бог не сломленные спины –
остатки армии на чуждой стороне.
Швейцарский бог. Российской славы время.
…Уж не походным шагом, налегке.
Русоволосое суворовское семя
нам видится во встречном пареньке.
Эльм, Швейцария
* * *
Что для тебя душа – лоскут, тряпица, нитка шерстяная,
или до дыр изношенный пиджак,
в котором и на людях показаться стыдно,
но и с которым не расстаться вжизнь?!
Ты говоришь о ней как лавочник-тряпичник.
– Возможно, сердцу дорого тепло
и с возрастом в почёте бережливость?!
...И всё же тянет покопаться в гардеробе:
глядишь, и сыщется вещица по душе.
Стряхнешь её.
Примеряешь.
Оправишь...
Что для тебя душа?
И к Тебе взываю снизу:
– Отпусти грехи
Твоему рабу Борису
За его стихи!
И. Лиснянская
1
Ты славен, горд, всесилен – ты поэт.
И равнодушие тебе не свойственнее скуки.
Тем дерзновеннее, настойчивее муки
не совести – стихорождения на свет.
И время, как пространство для тебя,
безжизненно, пустыней;
ночами крепишься, стихами теребя,
а днём оно заботами простынет.
Так и корячишься (ужель, сизифов труд?),
как море пенишься, осаливая берег.
Тебя и здесь и там, конечно, ждут,
но кто поэта в том удостоверит.
Кто вызовется тихо провести
по краю ангельскому с детским абсолютом,
нена́долго, иначе не снести:
жизнь к старости безжалостна и лю́та.
2
Так властен ли в ночи сутажный глас,
метущийся по строчкам позументом.
В шарах фонарных догорает газ,
а лжа проворная снуёт по постаментам.
И в хвост и в гриву лупит коновод,
как под шрапнелями лицо роняешь в грязи.
Великий страх справляет кукловод
за занавесом русской коновязи.
*
Что вам, студентики, отцовский тяжкий крест.
Слепые мальчики, презревшие пророков,
вы разорили столько Божьих мест,
что века в век не разобрать по срокам.
3
Что ты мог,
что хотел?
Безударный слог –
даровой удел.
И кричал вовне,
изнутри тишком
с ими наравне
поддавал парком.
Закадычный друг,
соглядатай,
поедом испуг –
враг заклятый.
Не ровён ан час
раз откормленный,
ото всех зараз
ломтик форменный,
словом, фирменный,
ладом выручен,
за двугривенный
мигом выучен.
Так и следует
ровня космосу
за победами
и за вёснами.
Перепуталось всё – перекрасилось.
Простокваша рассыпалась снежною пудрой.
Козлоногий комар утверждает, что «мудрый
из мудрых» с рукой на френчовой груди
прежде был позади,
а теперь впереди.
Перессорились все – поразъехались.
Прослезился фонарь и потух навсегда.
Спит картавый упырь, но растёт борода;
в рыжью гущу забился затейник-сверчок,
крепко сжал кулачок
и сопит, дурачок.
Ну а те, кто остался, измучились.
Время судорожно бьётся в больничном покое.
Умирающий хищник хрипит; к водопою
рванулись потомки тщедушных вождей.
Ухмыльнулся злодей:
нет страны – нет затей!
А что было потом, то неведомо.
Стихами в собственной тетради
себе подпишешь приговор.
Слетят на землю строки-пряди
с небес, расстрелянных в упор.
Безумием отравленный родник
в годину лютую из пламени возник,
и бьёт досель погибельным ключом:
сечёт лихие головы мечом.
Мячом вкатилась на небо луна,
расставленные ловко сети сна
прорвав. – Не спите, рыбаки,
великий лов грядёт в превечности реки.
Реки, молчальник, времени канву,
лежать остались мёртвые во рву.
Плети, чернец, дороги канитель,
им уготована пуховая постель.
Пастель осыпалась. А рисовальщик слеп,
и помнит только про фамильный склеп
да про снега, где затерялся смех:
ему за век – он, видимо, из тех…
Из тех суровых приснопамятных времён,
когда вся география племён
легко менялась под щербатый рык,
до нас добрался всё-таки язык.
Язык – ярмо. Язык – и твой ярлык.
Язык – и первый и последний крик.
Замысловата букв вязь.
Душа, безмолвствуя, в молитве родилась.
* * *
N
Кто ты, безумец своевольный? –
Властитель, суд творящий над рабами,
или придворный шут, забавы ради
толпе бросающий зазорные слова.
Не зная чести, ты протягиваешь руку.
Льстишь, пряча за спиной клинок.
О, если б можно было крикнуть: «Ненавижу!..» –
нет, ни тебя, но лжи искусное злословье.
Нет жалости в тебе, так грела б скупость
чувств в благодарность от общенья.
И радовало б искреннее слово –
суровое и горькое до слёз.
* * *
Я не буду ни с кем больше спорить.
Да что спорить, себе же дороже.
Соберусь и уеду на море,
там мне ветер-гуляка поможет.
Притулюсь на игривую гальку,
подгадаю под вечер закатный.
– Где там волны сливаются с далью
и доносятся эхом раскатным?!
Я забуду про всё, – что мне книги!
Мысли ветру отдам, пусть уносит.
И усну под капризные крики
бедных чаек, кружащих над морем.
Я памятник себе воздвиг…
А. Пушкин
1
Пегас у ног
навеки слёг
чугунным изваяньем.
И та, которая звалась
«кабацкой», подле разлеглась
мертвецки пьяной «дрянью».
А ты, рязанский кот-баюн,
как и всегда чубаст и юн,
любим простым народом,
застыл в английском пиджаке
в бульвара медленной реке
под русским небосводом.
2
Что на Тверском облюбовал –
твой гений дерзко ревновал
уже в начале века,
пытаясь Пушкина достичь,
тем и закладывал кирпич
в фундамент имяреку.
Потом, известного вполне
в насквозь продравшейся стране
за «шалую тальянку»,
под пролетарское «ура»
тебя загонят, как вора,
в удавку-лихоманку.
По злому умыслу иль не
теперь стоишь чуть в стороне
от площади Поэта
(лет шестьдесят как не Страстной),
где ты в компаниях, лихой,
пил водку до рассвета.
И там, у стен монастыря,
достойный отпрыск Октября,
забыв святую веру,
черкал поганые стишки*.
А рядом бражники-дружки,
хихикая, без меры
тебе, крестьянскому сынку,
отступнику и простаку,
платили звонко
монетой ходкой на Руси:
взялись, как видно, извести
тем русского мальчонку.
* «Из книги воспоминаний имажиниста Матвея Давидовича Ройзмана «Всё, что помню о Есенине». Однажды ночью М.Д. Ройзман, С. Есенин, В. Шершеневич, Мариенгоф, Ник. Эрдман, Кусиков, Грузинов, художник Дид-Ладо и ответственный работник Всероссийской эвакуационной комиссии «с длиннющим мандатом» вышли после полуночи черным ходом из кабака «Стойло Пегаса» и под охраной милиционера расписали стены Страстного монастыря оскорбительными надписями.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Затем, пришедши на площадь утром, вся компания с радостью наблюдала, как беззащитные женщины под гиканье толпы пытались как-то стереть кощунственные строки со стен обители».
Родина ниоткуда, как не любить до крику?..
Ю. Кублановский
От прыти казацких мальчишек
до плети монгольских конниц,
от края полярных вспышек
до гор большеглазых модниц
крестом Русь глядит на запад,
с востоком глаза смыкает.
Как сладко в медвежьих лапах
малиновый рай засыпает.
Трещит под боком валежник,
зверь чует весну в берлоге.
Сквозь толщу зимы подснежник
пробьёт себе путь.
В тревоге
всегдашний мечтатель-путник:
укоротились дали;
то ли дурит паскудник,
то ли зане про**али
имперцы soviet-разлива.
– Что приуныли, братцы?
Совестливым без ксивы
вряд ли есть шанс пробраться.
Да, и куда? – Известно.
Прячут глаза стыдливо –
обманутая невеста,
в побоях жена пугливо,
мать, потерявшая сына,
от слёз утонувшие в горе.
– Что же, ты, даже алтына
не стоишь, как девка в позоре?!
Довольно, затратное дело
искать в доме мусор прилюдно.
– Смело, товарищи, смело,
дожать её будет нетрудно.
С Дона – тревожные вести.
Курилы – занозой на пятке.
Север, как север, хоть тресни.
И юг. – Птица вольная. Цацки
имперские держит покуда
в лапах; раскидисты крылья…
Родина ниоткуда,
вижу твоё бессилье.
* * *
Заложи, как водится, за воротник,
легче посохом вдарить в висок сыновний.
То ли помер, то хуже – сник;
кровь ржавеет соком морковным
на потёртых джинсах. Ты их купил,
а точнее вырвал из рук фарцовых,
за две сотни, – весь год копил.
Безобиден гнев на щеках пунцовых.
Что у пьяного зол язык –
это ясно. Хитро́, но верно,
трезвый спрячет рассудком рык.
И не будет обманом скверна.
Так и жили мы, впопыхах,
задыхаясь во лживых правдах:
эссэсэровский трезвый страх
пряча в пьяных свободах как бы…
Заложи, легче будет снести позор:
не тогда ли кривили честью.
Ныне совестью беспризор-
ные упиваемся новой лестью.
1
Впереди утомленье,
холод выспренних строк.
И скорей будут вызваны ленью,
чем твоим долгожданием впрок.
От известных привычек
удаётся сбежать,
но сознанье кавычек
не способны разжать
ни испуг, ни признанье,
то есть комплекс вины
добавляет страданье,
а в масштабах страны,
то бишь Родины малой,
верхневолжский поэт,
точно шмель запоздалый,
рыщет по полю цвет.
Впиться, в пору прижаться,
голова ведь седа.
Не успел разобраться,
а теперь уж когда?!
Легковесное время…
Да и было ль оно.
Нынче русское племя
в дураках – заодно.
Посему, на подушке
закипая лицом,
ночью враз, что удушье,
себя вспомнишь отцом
на литфондовской даче;
по живому вослед,
сокровенное пряча,
кинешь в трубку привет.
И забудешь. Привычней,
чем упрямых корить,
феню телеязычных
на бумагу сводить,
дескать, в том и свобода.
– Что твой мюнхен-париж?!
У родного народа
не в чести, брат, сидишь,
за статейки-разборки
получая гроши,
совладелец московской каморки
и хозяин бессмертной души.
Переделкино
2
Срываешься (будто птица – влёт,
заслышав малейший шорох:
двустволка прицельно бьёт,
зря, что ли просушен порох),
с всегдашним попутчиком, ветерком,
в приволжских пенатов рай.
Где с берега матерком
доносит собачий лай.
Где с сумерками река
время воротит вспять.
Где мальчик издалека
торопится жизнь понять.
3
Чайку относит ветром
вместе с криком её...
Перекличка. Ю. Кублановский
Перекличку затеял кудлатый старик,
заручившись одышкой и рюмкой водки.
Океан безбрежен. ...И виснет крик
в лучшем случае тут же, глядя на фотки
тех, с кем выпито не по одной
и без закуси – не в пудах дело,
когда жизнь за линией фронтовой
по тылам мается очумело.
...Перехватишь, благо локатор цел,
пару-тройку в живых мишеней.
Глаз остёр, но разбит прицел,
что склоняет к законной лени
– стариковской. И ждёшь, как встарь
ждали кровных с полей сражений...
Мокнет в чае до каши сухарь
обещаньем скупых иждивений.
p.s. Двери заперты. Холод. Глушь.
...И бредёт обессилевший путник
в вечном поиске сродных душ,
слову русскому преданный трудник.
* * *
Даше
По семечку, по темечку,
по слабому росточку,
по веточке, по весточке,
по алому цветочку...
Всё соберу в ладони,
на сердце спрячу. Тихо.
Здесь в колокольном звоне
нас не найти, трусиха.
* * *
За одно твоё слово «да»
я бы жизнь отдал, не жалея.
Но уносят нас поезда
в неизвестность, всё дальше, быстрее.
И мне кажется, что уже нет
ни тебя, ни меня в этом мире.
Только осени ярый цвет.
Только тени в холодной квартире.
Ночь. – Норд-Ост. – …
М. Цветаева
Уцелей, попробуй, под свинцом разящим.
Наблюдают в оба за происходящим.
Не перемигнётся чёрной поволокой.
На коне несётся из ночи глубокой
воин легкокрылый... Или отрок беглый
от судьбы постылой в одеяньях белых
спрятаться не может. Трусовато сердце.
Завелся под кожей страх у иноверца.
p.s. Написано накануне трагических событий (Норд-Ост); проезжал мимо ДКШЗ.
* * *
Неторопливо, не спеша
летела по небу душа.
А по земле (жестокий век)
бежал безумный человек.
Душа по-прежнему летит,
тот человек в тюрьме сидит.
Баланду ест, на нарах спит.
Душа одна в ночи летит.
Она летела на Восток.
Внизу под ней чернел острог.
Вздохнул острожник тяжело.
И стало на душе светло.
Срок вскоре вышел, говорят.
Теперь они вдвоём летят.
* * *
От громадной тоски, чтобы вдруг не заплакать невольно,
к молодым небесам за стеклом я глаза поднимаю …
И. Бродский
Жизнь достигает порой
такой удивительной плотности …
Д. Бобышев
Давай увидимся, старик,
наперекор делам, судьбе, дороге – напрямик,
как птицы встретимся в полёте, в облаках,
пока мы здесь, под солнцем, не в веках
(надеюсь, что Господь продлит их череду).
Давай увидимся, как птицы, налету,
столкнёмся грудками в воздухах голубых,
коснёмся опереньем золотым
сияний солнечных. И разлетимся кто куда,
чтоб больше не сходиться никогда.
Но помня друг о друге,
у жизни на последнем круге,
на заключительном витке,
одним дыханием на волоске
от смерти
мы выдохнем прощение друг другу.
* * *
…дважды тебе не войти в одну и ту же реку.
Гераклит
Ты захочешь вернуться. – Я знаю, тогда будет осень.
И в дыхании ветра, и в ряби утиных прудов.
И бездонное небо, лишь осенью чёрное в просинь,
будет также влюблённых хранить в позолоте садов.
Ты захочешь вернуться. – Ну, что же, окончилось лето.
И в нарядах, повисших на плечиках, тает тепло.
И оранжево-жёлтый сменился на цвет фиолета.
И потерянный временем взгляд преломляет стекло.
Ты захочешь вернуться. – Весна расправляла одежды:
легковесные ситцы, прозрачные, как небеса.
Перелётные птицы на гнёздах сплетали надежды.
И в божественном хоре венчались в чём есть голоса.
Ты захочешь вернуться. Зима – лишний повод для скуки.
Оголившийся день прикасается к свету едва.
Замедляется ход. По углам посторонние звуки.
Тем заметнее чувства, весомей простые слова.
Ты не сможешь вернуться. – Тогда будет осень…
Уголки нервно сжатых губ
прерывают линию рта.
Из ноздрей, как из ржавых труб,
источается чернота.
Бледно-серую сетку глаз
обжигает обманчивый свет.
На эмульсии – взгляд en face:
чёрно-белый фотопортрет.
В толчее обнаженных спин,
твёрдокаменных пиджаков
под парами прокисших вин,
под давлением потолков
трутся лисы, визжат коты;
расползается дикий вой
разлагающей простоты
перед всёпожирающей тьмой…
Потянулся физический смрад
грязнотелого естества.
Обречён гуттаперчевый сад
оголтелого шутовства.
Тянет лямку послушный гвоздь,
впился в шею пеньковый шпагат.
В темноте запоздалый гость
пробирается наугад.
На стене пустоты обрез
обрамляет морёный багет.
Вспышка – в вечность летящий экспресс –
на мгновенье прорвавшийся свет.
На обычные лица людей
оседает привычная пыль.
По дорогам колючий репей,
по степям шелковистый ковыль.
Перестань, не кричи!
Бесполезно, никто не услышит,
ветру вопли твои ни к чему.
Не подходят ключи?!
Но за дверью она ещё дышит,
и ты рвёшься туда потому.
* * *
Твой профиль. Поворот лица.
Небрежно сброшенная чёлка.
В глазах – назойливая пчёлка.
И разговоры без конца.
И обещанье – не забыть,
когда и так любовь без края.
Прости, я сердце подлатаю.
Мне тоже хочется любить.
июнь
По косогору вниз к реке
на лягушачий квак в осоке…
Вся жизнь твоя бежит в Оке,
в её неизмеримом токе,
Поленовских красот приют.
Усадьбу родовую пряча,
древа, как рекруты в строю,
на охраненье – не иначе.
Пичуг стогласый перелив
в слух обращается повсюду…
Здесь душу вечности излив,
жизнь принимается как чудо.
2002
сентябрь
Срывает лето ветр кудлатый
с приокских выжженных лугов.
Не приспособиться к утратам
желанных сердцу берегов.
Какая связь, с какою силой
влекут родимые места,
на склонах отчие могилы
и абрис древнего креста.
Когда закатом разливая
для глаз невиданную даль,
природа отроду немая
затянет, как бы напевая,
великорусскую печаль.
И до нутра дойдет, ей-богу,
её непревзойдённый слог,
что тянет выйти на дорогу
и побрести, не зная ног.
2002
апрель
Вове и Ане Кавецким
Крошево, слякотно, мартовски ветрено,
даром гарцует апрель.
Всё в ожиданье – весною заверено:
будет резвиться капель.
Будут ещё по далёкому волоку
слуги зимы лиховать.
Будет и всяко селение колокол
к светлой заутрене звать.
Будет природа в предбрачном томлении
часа желанного ждать,
и на дозор по закону творения
встанет зелёная рать.
2003
май
отцу А. Шатову
Ведь для чего-то утро настаёт,
когда уже не веришь в пробужденье;
свои колена соловей поёт,
конечно же, не за вознагражденье;
ковыль беспечно вянет на ветру;
бродяга-шмель с жужжанием чуть слышным
отыскивает в зарослях нору,
не помышляя, кажется, о высшем;
шум леса не расстраивает слух?!
Но тут вдруг птица в отдаленье крикнет,
как будто кто-то именем окликнет,
что на мгновенье перехватит дух...
И стихнет. Сердце: «тук, тук, тук…».
Ступая тихо по подножью,
ты понимаешь: каждый звук,
движенье, шорох – слово Божье.
2003
июль
(РУССКИЙ ХАРАКТЕР)
И. Лиснянской
Что в берёзах – покой и тихость,
то в дубах – разухабистость, лихость.
А в осинах, рябинах, клёнах
есть стыдливость девиц влюблённых.
В тополях – бодрость духа, стойкость,
в елях – пышность, а в соснах – стройность.
И в черёмухах, и в сирени –
нега, томность и много лени.
2003
октябрь
* * *
Таинственный и строгий
стоит осенний лес.
Листвой шуршат дороги.
И розовость с небес
оплавливает воздух –
вечерняя заря…
Деньков погожих роздых
в начале октября
нам дарит неоплатно
Поленовский приют.
И в сумерках приятно
из памяти встают
чредой воспоминаний
усадебные дни…
Здесь вольный дух скитаний
простой душе сродни.
Здесь всё объято Русью,
куда ни посмотри,
с какой-то лёгкой грустью
и радостью внутри.
* * *
Тарусские извивы
и Бёхова холмы.
Раскидистые ивы
по берегам видны.
Как старые вояки,
отвоевав свой век,
в густом вечернем мраке
пристали на ночлег.
Оплакивают время,
истекшее в реке,
как будто тяжко бремя
сторожье на Оке.
2003
июль
Июльских сумерек цикады
в полифонии вечеров
звучат с Поленовской эстрады.
Аллеи парка, эспланады
в лучах зарниц-прожекторов...
Пылают окские закаты,
малиновят, червонят лес.
И громов дальние раскаты –
рукоплескание небес.
2005
май
Таруса дальняя и близкая
огнями с косогора пятится,
сползает в ночь улиткой склизкою,
под панцирьком тумана прячется.
Внизу Ока вздыхает, охает.
Чернеют омуты русалочьи.
Как водяной губами шлёпает,
плотва не спит, играет в салочки.
2006
август
Я ночи возвращаю сон…
И утро узнаю
по свету, льющему с окон
мелодию свою.
2007
март
На ветках тополя уселись две вороны,
мы их спугнули мимо проходя.
Брал ветер мартовский поленовские склоны
набегами холодного дождя.
2014
май-июль
Лежать и думать ни о чём...
Вот конь заржал в саду.
Вон ястреб в небе голубом
парит. А там, в пруду,
карась блеснёт и в темень вод
уйдёт от рыбака.
Об лавку трётся рыжий кот,
мурлыча, гнёт бока.
Лежать и думать ни о чём.
Вдыхать полыни дух,
распаренной горячим днём.
И, как ребёнок вслух
мечтает о счастливом дне,
бубнить себе под нос
стишок о звёздах, о луне
под робкий шум берёз.
Лежать и думать ни о чём.
Как летом ночь черна!
Мир, перевёрнутый вверх дном,
окутан тайной сна.
И этот дом, и этот кот,
и конь в моём саду –
короткий сон: круговорот
вещей в ночном бреду.
2008-2010-2017
июль
Всё ближе, ближе осень. Ближе
её надуманная прыть.
Дни лета жаркого в Париже
так скоро вряд ли позабыть…
Июль. Грибы и запах прели,
(все дни в дождливой канители),
рыбалка с раннего утра
почти без рыбы, как муштра.
Но в вечерах, помимо скуки,
нет-нет проя́снит, обагрит
закат кармином ветви-руки
деревьев в парке. Колорит
почти что сумеречного леса
неповторим. – Художник знал.
Даже залётный, ни бельмеса
не смысля в том, куда попал,
пройдёт, спускаясь по аллее,
вниз к ожидаемой реке,
где небо, краем багровея,
ждёт встречи с ним накоротке.
2019
август
Узкий берег. Камни, да камни
поражают формой и цветом.
На кустов полутёмных подрамник
холст тумана натянут рассветом.
В этой дымке, движении смутном
глаз острей различает границы.
Между вечным и сиюминутным
жизнь, как минимум, поместится.
Между прежним и предстоящим
есть зазор красоты неподдельной.
Наша жизнь предстаёт настоящей,
если отпуск ей дать двухнедельный.
Не в медвежий, но с близкими угол
скрыться, спрятаться, побороться за счастье.
Не по глупости, не с перепугу,
а с душою по-детски кричащей
развернуться в течении быстром,
где восток розовеет с восходом,
и поплыть в этом призрачно чистом
состояньи любви, мимоходом
проплывая безлюдье и камни,
берегов в отдаленьи отшибы,
старый кем-то забытый подрамник
и кустов полутёмных изгибы.
2019
август
(ЗАМЕТКИ В АВГУСТЕ)
* * *
Жужжание триммера
выедает утренний сон
наравне с цепким прикосновением мушиных лапок
мучительно, дотла.
Даша говорит,
что приятно привыкаешь к его монотонности,
если, пробуждаясь,
думаешь о чём-то или о ком-то…
Ох, эти мушиные игры!
* * *
Сотню лет десятки, тысячи мужчин строили ракету.
Одна женщина родила мальчика,
и он шагнул в космос.
Другая женщина на другой стороне планеты
родила мальчика,
и он вскоре выпрыгнул на Луне.
Сегодня женщина пытается отнять у себя неотъемлемое,
побороть необоримое,
сделать то, что погубит
и её, и всё человечество.
Она хочет опустошить себя.
Берегите женщин!
* * *
Август. — Склонность к анализу.
Склонность противиться сну,
угасанию дня, завершению года.
Август. — Искание смыслов
с заметным сомненьем в природе.
2020
Памяти Натальи Н. Грамолиной
Лежать бы здесь, на Бёховском погосте.
До вечности рукой подать.
Открытый взору в небо мостик –
простор, словам не передать.
Попробуй отойти, отплыть, отъехать
недалеко от этих мест,
изгиб Оки, холма прореха,
и белый храм, и отчий крест
предстанут мысленно и зримо,
как, то Художник углядел!
И мы, душою пилигримы,
вот-вот отыщем свой предел.
окт. 2020 – янв. 2021
сентябрь
И. Петуховой
Густеют сумерки. Ока ещё не спит:
нет-нет плеснёт рыбёха в отдаленьи.
Над головой нависло небо-кит,
готовое к ночному представленью.
Вдруг разорвёт, всполошит тишину:
с протоки утки выпорхнут под выстрел…
Испуг переживаемый сглотну;
как всё нашло, так и затихло быстро.
Гул в небе справа, около «звезды
вечерней». – Точка самолёта
мерцает по поверхности воды
пунктиром, точно леса перемёта.
Вот Сириус, Полярная звезда
с реки уводят. Смотрит сиротливо
вослед Ока, как бы прощаясь навсегда,
и в темень убегает молчаливо.
2021
сентябрь
(БАБЬЕ ЛЕТО)
Реки не видно, дымка застит.
Вдоль берега – отрезанный ломоть
белёсый пляж – бубновой масти
моторка силится вспороть
тумана ватную завесу.
По променаду, что рядно
дорожки беглой, дань прогрессу:
с десяток фонарей.
Одно:
съедает холод безоглядно
законное l'été indien.
Дассену было б непонятно,
как про индейский океан
любви петь с нашим неприглядом
погод, завешенных дождём;
не то что Люксембургским садом
гуляя с осенью вдвоём.
Но и без лишних уговоров,
признаний в верности, в любви,
здесь в стороне от пущих взоров
себе в попутку призови
по сторонам ещё зелёных,
оливково-горчичных ив,
кармином вязов опалённых
и птичий в гомон перелив…
И позже, где-нибудь в столице
закрыть глаза, свалиться в сон,
и может видимо присниться
Ока в тумане, Бёхов склон...
2021
июль
Червлёные солнцем
бока
изгибают слегка
корабельные сосны,
обряду вечернему всласть,
чтоб позже бесследно пропасть,
по родству венценосны.
И крик, раздирающий ночь,
совиный – мальчишке невмочь,
малолетку,
сиротство без срока принять;
дай время, всех перестрелять
сов
в ответку. *
И нам, поднимающим вновь
победные тосты... И кровь
рекой та же
как сто, пятьдесят и как три –
лет, года.
Ты слёзы, Россия, утри,
воз легче поклажи.
Река – молчаливая грусть,
как жизнь, быстротечна, и пусть
во́ды будут покойны.
И отсвет заката в реке
красни́т предвосходье; и те,
кто следом – достойны…
* В 1937 году по ложному обвинению был арестован Дмитрий Васильевич Поленов (сын художника В.Д. Поленова) вместе с женой Анной Павловной. Их сын Федя, девятилетка, вмиг осиротел; той ночью в Усадьбе страшно кричали совы, с тех пор он не выносил их крика.
2022
август
(ЭТЮДЫ)
* * *
Застряло облачко в макушке ели.
Две горлицы бесшумно прилетели,
уселись на сосне.
По мне –
смотреть на них забавно…
Подуло. Облачко исправно
снялось,
раскачиваясь плавно,
поплыло, понеслось…
А птицы не спешили явно.
* * *
Солнце красное за рекой
клонит к закату день,
поперёк мосток алой чертой,
в ивняке горлит витютень.
Тянет дымком от рыбацких мест,
реже моторки взрез
тишины.
Полыхает крест
над холмом, и с холма слышны:
– Преобразился еси на горе,
Христе Боже… –
звуки гимнов и треск цикад.
Яблочный вышел Спас.
А внизу под берегом над
водой туманится,
словно свет погас.
2022
сентябрь
Облети легкокрылое лето
тройку ярких и памятных дней,
распрощайся на год и, как мета,
проводи к югу первых стрижей.
Оправдались скупые надежды:
с чистым небом под солнцем горя,
встретил август, весь в броских одеждах,
преждевременный пыл сентября.
Отшумели футбольные стычки
босоногой моей ребятни
на лужайке, ворота-кавычки
перебрались в сарай до весны.
И копаясь в своём гардеробе,
может, день, может, годы спустя,
пальцы ткнутся в одёжку, и вроде
ветерок пробежит, шелестя…
– Сколько лет? – спросит старый приятель.
– Столько зим! – он услышит в ответ, –
нам осталось до встречи: Создатель
пролонгировал в вечность билет.
2022
июнь
Дождь то стихал, то начинался снова,
выматывала с комарьём возня;
с утра рыбацкого до первого поклёва
погодка так себе казалась – размазня.
Зачётный лещ, сорвавший колокольчик,
в сачке, сопливый, и наверняка
таращил глаз, подёргивая кончик
удилища, впервой на облака.
И мне уже не виделось унылым:
ни хмарь небес, ни та же мокрота,
и капли шлёпали по глади речки стылой
мотивчиком забытого хита.
2023
август
* * *
Слежу за уходящим часом
полуденным; гудящий зной;
второе августа; терраса;
и всевозможных мошек рой.
Разящий жар с наплывом ветра
под тридцать пять невыносим,
но здесь, в террасе, незаметно;
и час вечерний вслед за ним
приходит с лёгкою прохладой…
И начинаешь различать,
когда час сумеречный слабый,
дня, ускользнувшего, печать.
* * *
Рубахой сохнет ветка на ветру,
подломанная ливнем ночью;
и жалок, видевший воочью
стихию, стихшую к утру,
бузинный куст.
А бересклет,
что огоньки на ёлке,
в серёжках алых тет-а-тет
искрит.
И ветер треплет холки
верхушек сосен вековых;
берёза сыплет листья
в порыве – горстью золотых;
рябина рыжей кистью
манит к зимовью здешних птиц.
Природа завершает
свой неизменный летний блиц.
И август убывает.
2023
Закрыть глаза и плавать.
Сон наполняет паруса
бездуновением мгновенно.
И если ты плывёшь,
то точно уж не капитаном,
но верным кораблю матросом.
Представь себе,
что ты проспал всю жизнь,
что не губителем был и не трусом,
а просто спал:
купался в снах, не тронутых пороком,
как спят младенцы, выйдя из утробы.
Но разве избавляет от борьбы
сон?
Бог с тобою с самого рожденья.
Так, верно, надо просто жить,
подсказывает опыт.
А сон накатывает,
когда усталость есть, в ней сладкая минута.
* * *
Покровским выбелит снежком
сырую землю...
Пробраться за город тишком,
покамест дремлют
цепные ветры ноября –
зимы предтечи;
пройтись, под ноги не смотря,
по русской речи.
Пересказать из уст в уста
листвы хрустенье.
И вновь понять, что жизнь проста
на удивленье.
Даше
Будет вечер повержен дождём.
Как нелеп и причудлив наряд.
Время в сговоре с календарём.
– Межсезонье. Зазывно горят
тротуары витринами луж.
Город вспыхнул пестрядью зонтов.
Под присмотром зевающих клуш
из витрин, проплывают авто.
Проплывают и тонут; огни
бело-красной гирляндой текут.
Мы с тобой в этот вечер одни,
я его в твою честь нареку.
Назову. Дождь стирает слова,
обещанья, сближая людей…
Два десятка – в итоге, едва
ли мгновенье, ей-ей!
Будет вечер повержен дождём.
Как нелеп и причудлив наряд.
Осень балует нас октябрём
с неминуемой тягой назад.
* * *
За холодной стенкой
коммуналки на пять персон
балует с «леткой-енкой»
вдовый сосед Либерзон.
Крутит свою пластинку
старый, больной чудак.
Ривку сменял на финку
Еньку из Келломяк.
Вспомнил, как чай из мяты
на даче вскружил юнцу
летом в тридцать девятом
голову.
А к концу
двинул свою машину
усатый, почуяв куш.
И сгинули, как в пучину,
сотни тысяч советских душ.
А с ними и, не начавшись,
предчувствие первой любви,
и девушка, не узнавшая,
как до рассвета поют соловьи.
…крутит Изя пластинку,
всхлипывает не в такт.
Жизнь прожил под сурдинку,
да хорошо, что так.
Я верую: моя кончина –
переселенье в мир иной.
Уверившись, как я невинна,
ты в небе встретишься со мной.
Кетевана. Бараташвили
(Пер. Б. Пастернака)
1
Мне бы твоё варенье
из алых губ.
Да за твоё прощенье
будешь ли люб.
Что же губам, то знамо,
в кровь перекусаны;
не по зубам – обманом,
на шею бусами.
И в стужу – не с мужем,
а лихо – спи тихо.
Будет твоя Елабуга,
спящая под колёсами.
Легче обидеть слабого,
чем угодить с вопросами,
зеленью глаз изверившись.
– Не отступайтесь, друженьки!
Солнце парижское щерится
на брошенную супруженьку.
* * *
Подлогом ли, волоком
(благо косы острижены)
с сердцем исколотым,
миром унижена,
за мужем – за ворогом
(продана) преданно
к лютому ворону,
к смерти неведомой
бросишься. – Бросят все
к тридцать девятому.
Знала ли?! Спросится
с века проклятого
славой-обручницей
за душу повинную,
там чтоб не мучиться
горькой Мариною.
2
– Не умирать же в ноябре
в простудном, жалком и промозглом
одной на сваленном добре
под небом серым и беззвёздным.
Не умирать же в ноябре.
Когда, глянь, лето на исходе.
Война. Бурьян на огороде…
И дети, чьи-то, во дворе.
Не умирать же в ноябре.
Прости мне, Боже, слабость эту!
Нет сил, скорей, на волю, к свету.
Душа, как птица на заре,
вспорхнёт, не шелохнутся веки.
Прощай, мятежный мой приют.
Прощайте, милые, навеки.
А там, Бог даст, и отпоют.
3
Строг на тебя запрет:
выпросила сама:
год – и полсотни лет.
А там сума да тюрьма.
Свят для тебя запрет.
В сердце щемит – тесно́,
и времени как бы нет
для бедной души. – Темно.
Мрак, хоть глаза коли.
То-то штыкам разгул.
Там, из твоей дали,
не до пулемётных дул.
И где им твоё понять,
коли за жизнью смерть
будет костьми стоять,
колебля земную твердь.
А Стан лебединый забудь:
крылья не сберегли,
уткнулись в земную жуть,
не поднялись с земли.
Не вознеслись – ушли.
Что в небо полки́ звала –
не зря, иные взошли
в сиянии купола.
Так, где же тебя искать:
под кровом? – за краем ли?
Не разобрать.
… страдаем ли?
4
Не дождалась, – не ожидала:
ни часа, – ни времени.
Не домолилась, не узнала
имени – семени.
Не к племени кочевому
чрез млеко привязана,
а колоколу вечевому
долей обязана.
Тарусы наложница,
вопль эмиграции,
россов заложница
до реставрации;
здесь революции:
здесь истребление
боголюбивого
русского племени.
Ты шёпотом,
а он баском,
ты с клёкотом,
а он броском,
когтистой лапою
в берлогу – шасть!
И тихой сапою
в рябую масть.
Не дождалась, – не солгала,
что Богу клятвы и поруки.
Иначе видеть не могла
уже беспомощные руки.
5
Может, займётся свет
над той – над испуганной
не исчисленьем лет,
не честью поруганной,
но, тайно соединясь
в верховиях неб немыслимых,
за душу её борясь
до муки её осмысленной.
6
Ты далека, вернее, далеко.
Где и куда, нам точно не известно,
тебя забросило, закинуло, внесло –
в какие вечности? И всё же интересно,
возможен ли досрочный переход
в иные плоскости, в иное положенье;
и может ли такое продвиженье,
влиять на здешней жизни ход?
* * *
В твоей душе играют ангелы:
ход белых – чёрные проигрывают.
Софье
Будет сон длиннее ночи.
Будет ночь плутать во мраке.
Город умер. Что есть мочи
воют улицы-собаки
над безлюдьем. На безлунье –
тусклый свет на дне колодца
от звезды в печали-зыбке
колыбельной разольётся.
И отступит страх животный
перед страхом вдохновенным.
Так рождаются пилотом, над
землёй взлетая бренной.
Так рождается философ,
зацепив случайной мыслью
за клочок бумаги.
Строфы,
строки, слоги, буквы, смыслы…
Льют
на голову поэта
разобиженные други:
кто проклятьем, кто советом
лечат крымские недуги.
Трупят новые Землячки
несогласных в беспределье
сетевом, френдам подачки –
лайков смрадное веселье.
Скоро выйдут из тумана
незадачливые парни:
пляски рудого Майдану
в незалежній стануть гарні…
Ночь проходит. Брезжит утро.
Гендель вспомнил сарабанду.
Меркнет в дымке перламутра
звёзд печальная гирлянда.
* * *
Ты рассказывал нам сказки
голубыми вечерами.
Как диковинную редкость,
голос бережно хранили
твой, запрятанный в страницы
мудрых книг. И сновиденья,
опасаясь полнолунья,
затихали; мирный Ангел
сон растягивал послаще…
В детстве путь короче к Богу.
* * *
1
Что осень голову морочит –
известная пора.
Уже рябина кровото́чит.
И холодно с утра,
когда детишек тащишь в школу
по зарослям машин.
И сумрак цвета кока-колы
над утром властелин.
А обещание – без снега
октябрь перенести –
удачный повод для побега
на электричке в Че́русти.
Где, как известно, захолустье
приветит беглеца
и от столичного холуйства
отвадит пришлеца...
2
Где за чертой дороги торной
(забудешь про часы),
петляешь тропкою проворной...
Трезорка сзади беспризорный
с повадками лисы
пристанет (временный попутчик),
что ж, веселей вдвоём.
Крадётся сумерек лазутчик
тенями по стволам и сучьям,
сужая окоём.
* * *
Случилось это в октябре.
Во всём царила скука.
Ты привезла в подарок мне
три георгина...
И разлуку.
Загореться. И не сгореть,
опаляя остроты чужых
или чуждых, скорее, людей.
Вдруг состарившись, не умереть,
обнадёжив и близких
и дальних друзей.
Расступись!
Разреши мне пройти сквозь тебя,
не увязнуть в тугой оболочке.
Эту жизнь, можно только любя,
прорасти, процвести...
Как листочки
разрывают весной в шелуху
кокон почки.
Стой! Октябрь безумно хорош,
он напомнил тебе: возвращение скоро.
Он вообще – это ты. Он из редких вельмож,
ты поймёшь из его разговора.
Ты способен понять
и не то:
чувства большего стоят.
Что в глубинах искали
Немо́ и Кусто,
то принёс голубок терпеливому Ною.
...Замирает листва.
Дайте ей напослед насладиться.
В этих редких осенних лучах
очевиден расчёт.
А у сердца одно – есть желанье влюбиться.
И поэтому жизнь бесконечно течёт.
Д.
Ты будешь осенью мила.
Я раздарю твои наряды.
По пустякам не тратя взгляда,
в глазах появится жела-
нье быть самой собою.
(Из разговоров не понять.)
Лес раздевается листвою.
А ты – способностью менять,
предпочитая вдохновенье,
разнообразие цветов,
до головы моей круженья
с невыразимой жаждой слов.
Бледны слова пред красотой,
так необъятно буйство красок.
Ты просыпаешься весной,
тем завершая время сказок.
А дальше… Дальше будет лето,
ты будешь плавать и летать.
Отлитый в сердце слепок света
не тронет ржа, не вырвет тать.
Несуществующее время,
его всегдашнее нытьё,
не исказит, не переменит
слепого счастья бытиё.
…И осенью, – что непогода,
и так ли худо поскучать?! –
по замыслу сама природа
поставит смертную печать.
...взяла, объявилась,
легковерная мысль.
– Ты бредишь во мне
и скрываешься также внезапно.
Одинокому страннику
легче в бесплодной пустыне
отыскать
откровения сердца живого.
Как заботится плоть,
завершая свой бренный достаток,
по крохам собрать,
расточимое прежде, добро.
Кровь – движения вечного реки, –
без конца оживляя себя,
бежит ниоткуда
и по руслам своим в никуда.
Почему улыбаться
лишь хочется тем, кого любишь?!
Если это игра,
то заведомо с жалким концом.
Вот и дух твой крепится,
чует темени глаз,
лезет вверх по крюкам и заметам,
оставляя земную юдоль.
...и немного о смерти.
– Ты в безверье страшна.
Я стою перед дверью,
справа, слева – стена.
Ни зазора, ни щели,
только холод стены.
И, как знак, еле-еле
звуки арфы слышны.
Кто-то трогает струны,
увлекая игрой.
Я прощаюсь с подлунной.
Ухожу за Тобой.
За Твоими святыми.
Сколько их у Тебя?
За слепыми, увечными, жалкими, злыми,
и за теми, кто предал Тебя.
Ничего не скопившим
из земного добра.
Кроме близко любивших…
Я готов. Мне пора?
* * *
Всё дело не в тебе.
Тогда ведь сыпал дождь непроходимым рядом
и август обещал прохладу, под конец
закрашивая ранним листопадом
бульвары городских колец.
Всё дело не в тебе.
…И осень наступила
промозглостью на редкое тепло.
Ломая перепонки хилокрылым
цветастым зонтикам,
гнал ветер-помело влюблённых с улицы,
немногим оставляя
короткое признание в любви.
Всё дело не в тебе…
* * *
…И жгла бы осень, дай ей волю.
За неразборчивостью почерк
изводит, изнуряет что ли?!
Трясётся липовый листочек
на ветке праздно. Безнадёжно
проходит лето сумасшедших.
Красавец-юноша, возможно,
так к чувству лёгкому приведший
девицу, к осени в обузу.
Её заботят больше книги;
вчерашний мачо просто лузер,
и прахом летние интриги.
И смуту- (летние наряды
кого ещё волнуют) -осень,
как старомодные обряды,
перед лицом зимы проносят.
* * *
Под углом твоим-моим зрения
образовалось жилище.
Минимум трём поколениям
будет светлей и чище.
Там, где в заботах прячется
сила покрепче тверди,
жизнь покатится мячиком
до самой смерти.
В этой простой теории
нет невозможных правил.
В нашей с тобой истории
расчёт никогда не правил.
В Божьих руках всё сходится
(жалиться нет причины),
жизнь по любви заводится:
с рожденья и до кончины.
* * *
Ветер подул с юга:
птицы рано засобирались.
В поисках верного друга
на солнце горит физалис.
Кто ты, предвечный спутник,
устраивающий судьбу?
– Господи, Твой этюдник
ещё не закрыт!
И бу-
дет на то причина
узнать эту осень. Ждёт
дева рождение сына –
первенца.
Перелёт
к тёплым краям заказан:
птиц не обманешь, нет.
Противо(нам)показан
мечтатель на склоне лет.
Вот, и с последним солнцем
вскрикнув в осипший вечер,
жизнь покачнётся донцем.
– Северо-западный ветер.
* * *
(из «Поленовского дневника»)
Узкий берег. Камни, да камни
поражают формой и цветом.
На кустов полутёмных подрамник
холст тумана натянут рассветом.
В этой дымке, движении смутном
глаз острей различает границы.
Между вечным и сиюминутным
жизнь, как минимум, поместится.
Между прежним и предстоящим
есть зазор красоты неподдельной.
Наша жизнь предстаёт настоящей,
если отпуск ей дать двухнедельный.
Не в медвежий, но с близкими угол
скрыться, спрятаться, побороться за счастье.
Не по глупости, не с перепугу,
а с душою по-детски кричащей
развернуться в течении быстром,
где восток розовеет с восходом,
и поплыть в этом призрачно чистом
состояньи любви, мимоходом
проплывая безлюдье и камни,
берегов в отдаленьи отшибы,
старый кем-то забытый подрамник
и кустов полутёмных изгибы.
* * *
P. Schmidt
На часах скоро восемь.
Вечер прячется в окнах.
А за окнами осень.
И под окнами мокнут
одиноко и странно
легковерные птицы.
Дождь смывает исправно
городские страницы.
Не придумать искусней,
чем начать повесть снова;
где-нибудь в захолустье
без вранья городского,
без привычек, без правил,
полагаясь на случай.
Заодно бы оставил
ворох листьев колючих,
наметённых под дверью
осенним распадом.
Есть в народе поверье:
уходить без огляда.
Уходить. Пока силы
(не небесные) носят.
Пока ветер стокрылый
поёт между сосен;
между прочих деревьев,
видавших под кроной
детский радостный гомон
и признанье влюблённых...
Вижу, чувствую, слышу...
В сердце боль необъятна.
Вечер входит под крыши
незаметно, но внятно.
Москва-Weesen
май. 2019