Игорь Белавин Песни


Ростепель

Зима, а дождь не втихаря

в карниз вбивает стук досужий.

Такая ростепель, что лужи –

как разливанные моря.

 

Топтать тропу через слои

суфле с глазурью льда не просто,

в снегу любой ходок – апостол,

подвижник общей колеи.

 

Купи железного коня!

Смахнув с ботинок грязь со снегом,

вольготней перейти к побегам

в обитель нег от трудодня.

 

А через лужи не успеть

к любви, зажав в руке гвоздику,

скользя по жизни, поелику

калоши не успел надеть.

 

Забудь о счастье, брось глупить,

и заработай кучу денег;

тебя похвалит современник,

оценят внуки, может быть.

 

Оставь стилистам красоту,

не то тебя оставят «с носом»,

и не ищи добро в быту,

оно сегодня под вопросом...

 

Вокруг такая се ля ви,

что может речь идти едва ли

о красном уровне любви

ввиду магнитных аномалий!



Прогулка

Все суетней время, все четче блестит седина,

и вся ты в снегу от макушки до слипшихся прядок.

Но глянь-ка на ветки: еще пять-шесть дней, и весна

заявится в гости, меняя земной распорядок.

 

Не в градусе нынче зима, а какая была!

Следы заметала, да так, что не выйти из дому.

На что затяжная, а стало теплеть, и прошла…

Вот вскроются реки, и мы заживем по-другому!

 

Сегодня по-зимнему ветрено: слезы из глаз.

И слишком промозгло, и поздно, и можно едва ли

остаться при мысли, что Время, заботясь о нас,

займется делами, пока мы в лесу куковали.

 

Пора возвращаться. А, впрочем, помедлим чуток

у старой березы, знакомой по прежним неделям,

и вспомним о вечном, и, может быть, влаги глоток

смиренно попросим и чудо по-братски поделим.

 

Весна не обманет. А следом и дачный сезон

пойдет то и дело сограждан гонять по перронам.

Пусть город сложней обустроен, зато есть резон

заняться в деревне хозяйством своим немудреным.

 

Здесь дышится легче, а летом вообще благодать.

Люблю, подъезжая, увидеть знакомую тропку

в окно электрички. Даст Бог, и пустая тетрадь

окажется к месту. А нет, так пойдет на растопку.


Кто-то умер

                                                     «Умер человек в костюме сердца»

                                                          Елена Ширимова

«Умер человек в костюме сердца…»

Ах ты, боже мой, какая строчка!

Где конкретно умер, непонятно,

просто окочурился, и точка.

 

Мало проку от его коммерций

было, или как, но по-солдатски

умер он. И, видимо, на «Скорой»

тело отвезли в одну из Градских.

 

Взял и умер человек, который

неизвестен по своей приватной

части жизни; где-то на Арбате

сгинул в позе нелицеприятной.

 

То ли навзничь рухнул, то ли носом

закопался; граждане некстати,

думая, что пьяный, подходили,

теребили мертвого вопросом.

 

То ли позабыл свои таблетки,

то ли просто бегал, волновался;

в общем-то, конечно, случай редкий!

Человека нет, а стих остался.

 

Жизнь ли довела его до ручки,

вся-то жизнь – рекламные листочки,

может, шел к метро, иль на Тверскую

двигал душу в бренной оболочке.

 

Не дошел к бульвару, до Садовой

не добрался пёхом по брусчатке…

Что сказать? Затерлись отпечатки

тела, головы его садовой.

 

Доброхоты в «Скорую…» звонили,

дальше речь пошла о невезухе;

увезли, потом похоронили.

Остальное – домыслы и слухи.


Из темноты душевного покоя

Из темноты душевного покоя

позволь тебя вернуть, и все такое,

и напрямик одно с другим связать;

не будет ни базара, ни вокзала,

и можно все, о чем ты не сказала,

взахлеб и с глазу на глаз досказать.

Во всех углах, в которых пыль повисла,

я натыкаюсь на обрывки смысла,

распятые на всех крестах любви.

Но в кураже любовной круговерти

меня не занимает мысль о смерти,

а только сон о храмах на крови.

Святой любви ты не отыщешь в мире,

мне тяжело мотаться по квартире

и проклинать мужское естество,

в глухой тоске буравить взглядом стенку

и слушать в сотый раз соседку Ленку,

что жизнь – обман и больше ничего,

что мужики – козлы, а леди – Гаги…

Мозг под сурдинку покупает багги

и осуждает неудачный брак.

Сошлось судоку, хоть не очень скоро.

А мы с тобой – несхожие наборы,

чьи пазлы не стыкуются никак.

Забудь слова, я их сказал «для вида»!

Когда ушла под воду Атлантида,

то на поверхность вышли пузыри.

Ты – не суккуб, и я не ангел света…

Остынет ночь. А жизнь, как сигарета,

раз не погасла, то – гори, гори!


Из жизни кошачьих

Она считала себя женщиной-кошкой

девять жизней и все такое

ее тело было роскошным

а душа не знала покоя

Вечерами она бродила по улицам

мечтая раствориться в чужой заботе

а он называл себя домоседом

считал, что все образуется

и уставал на работе

Ей ужасно хотелось проводить время

на Большом Коралловом рифе

в компании серфингистов

привычных к большой волне

а он перед сном смотрел телевизор,

только и делал, что смотрел телевизор,

большой такой телевизор,

намертво прикрепленный к стене

Она считала его «вредной привычкой»

а себя представляла кошкой

в зарослях Тенерифе

такой одичало-милой

с измазанным кровью ртом,

ведь он был простым «лепилой»,

работал хирургом в Склифе,

и с виду казался рохлей,

большим домашним котом

А когда они все же расстались

она перестала быть «дикой кошкой»

потеряла свои девять жизней

потеряла тягу к прогулкам

и любовь к морским островам

теперь

приходя с работы

она включает свой телевизор,

большой такой телевизор,

и смотрит свой телевизор,

желая того же вам


Трудная весна

Как северный пейзаж – по влажной акварели,

как собственную жизнь по ржавым «Жигулям»,

по джинсикам в снегу, в нечаянном апреле

мы узнаем весну по черным тополям.

 

С утра белым-бело и лед прочнее стали,

но изменили цвет стволы – наводопев.

Вчера была зима, теперь не те детали…

И мы у входа в рай стоим оторопев.

 

А небо все в слезах! Но вот, расширив просинь,

на прозелень коры укажет первый луч

и скроется опять, как будто мир несносен

и нету никого, с кем выйти из-за туч.

 

Весна уже в пути. Пройдет совсем немного,

и краски обретут былую лепоту.

Такая благодать под куполом у Бога,

что в церковь заглянуть, как подвести черту!

 

Март путает следы. Апрель глядит суровей,

на летней суете поставив жирный крест.

А май берет свое и ловит нас на слове,

и требует любви, пока не надоест.


Райнер Мария Рильке. Мои пенаты

Не редкость, когда творчество Рильке приобретает конкурсный характер, способствуя взаимообогащению адептов «рильковедения» и в то же время провоцируя яростные споры практиков перевода по поводу того, чей подход к воплощению того или иного рильковского шедевра на русском поэтическом «лучше чем у других». На вопрос «чем лучше?» следует отвечать согласно рекламе: «Чем у других!»

Я не сторонник таких конкурсов, хотя в некоторых участвовал, а порой даже и побеждал. Считаю единственным критерием качества перевода издание и паблисити книги, которая адекватно отображает тот или иной период в творчестве этого великого поэта, чрезвычайно изменчивого и даже отчасти сходного с мифологическим Протеем по своей творческой сути. «Адекватно» - это исторически-грамотно, на мой личный взгляд. Нравится ли перевод сегодняшнему читателю, вопрос вторичный.

Здесь, в рубрике «Наследники Лозинского», сам собой возник такой конкурсный междусобойчик по поводу «Mein Geburtshaus» Рильке. Опубликовано (ну вот туточки) уже четыре варианта (Галина Бройер, Ирина Бараль, Ева Михайлова, Александр Шведов). Я моментально вслед этими замечательными переводами публикую пятый, свой, хотя подготовлен этот мой вариант не вчера, а в составе полного корпуса переводов «Жертвы ларам», уже почти готового к публикации. Думаю, впрочем, что мой вариант далеко не последний в череде рильковедческих инициатив.

Но сначала немного теории. Существует (на практике) три очень крупных пласта переводческих техник, которые грубо можно разделить на основе отношения автора перевода к теории перевода. С точки зрения Комиссарова, существует четыре иерархических пласта, которые должен учитывать переводчик, если хочет соответствовать информации, заложенной в оригинале. Вот эти четыре пласта, мною, в отличие от мэтра, упомянутые очень приблизительно: 1) авторская модель мира; 2) оригинальная ситуация; 3) авторское сообщение; 4) структурная модель авторских фраз. В области поэзии и вообще художественной литературы добавочно присутствуют еще два критерия: а) художественный метод и соответствующие ему поэтико-грамматические нормы; б) идиостиль, включая авторскую интонации и моделирование звучания (благозвучности) авторского текста.

Так вот, эти три конгломерата переводческих приемов и предпочтений, которые на самом деле всегда подразделены на дополнительные «градационные зоны» или «щколы», в целом (в теории) известны как «буквализм», «синтетический перевод», «перевод по мотивам или пересказ».

Буквалисты ориентируются на элементы текста, то есть опираются на структурные модели авторских фраз. Именно поэтому «буквалистам» кажется, что многие другие переводчики не понимают языка оригинала, поскольку их решения далеки от структур оригинала. Но дело в том, что поэтический текст – система, которую нельзя разбить на элементы языка («означающее»), употребить буквально как «означаемое» (авторские образы), и при этом полагать, что из таких элементов на другом языке можно составить ту же информационную систему, какая наблюдается в тексте оригинала. Увы, это не так! Более того, все шесть (6) художественно-лингвистических пластов, входя в состав перевода, неизбежно искажаются за счет иной ментальности языка перевода. Другое дело, что преодоление буквализма может привести переводчика, тонко знающего язык оригинала, к текстовой адекватности, чего вряд ли можно ожидать от тех переводчиков, которые придерживаются, грубо говоря, практики пересказа и адаптации, а то и дайджестирования оригинальных текстов.

С легкой руки Евг. Витковского я принимаю в качестве литературоведческого термина понятие «синтетический перевод». Имеется в виду некий (абстрактный) синтетический критерий, позволяющий оценить близость перевода и оригинала по весовому (интегральному) показателю относительно всех шести упомянутых выше параметров. Не возьмусь выразить этот весовой критерий в математических терминах.

Наконец, есть целый великолепный пласт переводов, по весовому информационному критерию оказывающихся «на задворках» синтетического перевода, но в ту или иную эпоху способных привлечь к себе внимание читателей. Это так называемый вольный стиль перевода или «произведение по мотивам». Пусть авторы сами судят, куда их «тянет» и внутри какого «пласта» их переводы находятся.

Всем удачи!

 

Мои пенаты

 

Детство из воспоминаний

не уйдет, не сгинет дом

с гобеленами, где ранний

мир мой – в шелке голубом.

 

Счастья кукольные пряди,

галуны из серебра...

С «арифметикой» тетради –

вот горячих слез пора!

 

Там, пленяя смутным зовом,

вирши набирали ход;

я «водил» трамвай и новый

– вдоль окошка – пароход

 

Помню графский парк, девчонку

что порой кивала мне;

дом-дворец сиял ребенку,

а теперь застрял в том сне,

 

где остался смех белянки,

поцелуй воздушный вслед.

Там пристанище беглянки,

где улыбкам места нет.

 

Mein Geburtshaus

 

Der Erinnrung ist das traute

Heim der Kindheit nicht entflohn,

wo ich Bilderbogen schaute

im blauseidenen Salon.

 

Wo ein Puppenkleid, mit Strähnen

dicken Silbers reich betreßt,

Glück mir war; wo heiße Tränen

mir das "Rechnen" ausgepreßt.

 

Wo ich, einem dunklen Rufe

folgend, nach Gedichten griff,

und auf einer Fensterstufe

Tramway spielte oder Schiff.

 

Wo ein Mädchen stets mir winkte

drüben in dem Grafenhaus ...

Der Palast, der damals blinkte,

sieht heut so verschlafen aus.

 

Und das blonde Kind, das lachte,

wenn der Knab ihm Küsse warf,

ist nun fort; fern ruht es sachte,

wo es nie mehr lächeln darf.

 

(Aus der Sammlung Larenopfer, 1895)


Мое поколение

Апокалипсис нон стоп

 

Русь конца девяностых. Крах бизнеса и настроенья.
Всюду пыль перестройки, но сдвигов не видно. Увы,

век выходит в тираж. Отработанный пар поколенья,

тая облачком в воздухе, не выходит из головы.

На кремлевской брусчатке следы политических взрывов.
О кровавых разборках газетчики пишут взахлеб.
О железном порядке мечтают любители пива.
Продолжается оттепель. Видимо, скоро потоп.

Это – кризис доверия. Просто, как пирамида Мавроди.
Злюсь, плыву по теченью; чувствую, что тону
в море жареных фактов, пошлости и пародий;
явственно слышу голос, ставящий мне в вину

возраст, пол, отношение к жизни, рапорт
об особенностях поведения товарища Сатаны.
Слева над ухом рявкает: «Выбросить за борт!»
Справа зудит назойливо: «Временно не нужны…»

Граждане, подайте и. о. героя,
и ныне, и присно, и во веки веков
страдающему от водки и геморроя!
Полномочному представителю страны дураков…

На руинах империи зреют пушки и танки.
За окном засыпает город – каменный Вий.
Все играют в поэзию: у поколения дилетантов
литература в крови.

 

Мое поколение

 

Что в тебе – мое, поколение?
Нас подружит, сплотив навек,
городское столпотворение,
словно первый осенний снег.

Я люблю говорливый, шалый,
прущий в двери метро народ,
что по осени запоздалой
к самой светлой мечте идет.

А по легкой еще одежде
лупит полчище белых ос!
И в завьюженной мгле как прежде
впереди – Иисус Христос…

В этом образе вьюги встречной,
налетающей вкривь и вкось,
ощущение жизни вечной
с нашим горестным днем сошлось.

В тех широтах, где месяц высек
над Крестами алмазный рог,
снег – свидетель и живописец
бытования между строк.

Задувает во все лопатки,
и летит, словно сам не свой,
снег, на всякую душу падкий,
по асфальтовой мостовой...

Переживший распад империй,
что пророчит вороний хор?
Чем-то белым в своей манере
тишина покрывает двор.


Москва в марте

Ох, эти ссоры из-за ерунды,

испортившие зимние недели!
Зато теперь алмазный гвоздь звезды
поддерживает месяц в колыбели.

Давай-ка, прошвырнемся по Тверской,
по переулкам, скверам и задворкам,
где пахнет тонким, как озонный слой,
дырявым настом в воздухе прогорклом.

Москва гудит. Арбат офонарел,
себя считая маленьким Парижем,
но жалкий человеческий удел
в таком контексте явственней и ближе.

За чинной скукой вежливых кафе
приглядывает вездесущий Nihil.
И цикл любовных аутодафе
венчает голос вкрадчивый и тихий.

За столиками – взрывчатая смесь
надежд, иллюзий, просьб и обещаний,
так что невольно пропадаешь весь
в единственном бокале «мукузани».

Здесь совпадает с принципом акмэ
лампадный свет, мечтательный и ломкий,
и, как ручей, журчащий в полутьме
почти разумный лепет Незнакомки.


"День поэзии"

1.

Бывший лес поднимается в небо драконьим хвостом.
Как синё и морозно синоптики дали сегодня!

Перекурим печали и сделаем в рифму о том,

что имеем в финале двадцатого века Господня.
Дорогая словесность локтями избита уже.
Подобающим лыком столичному лаптю потрафим.
Аналогия жизни летит на крутом вираже:

по открытому полю по пьяни лупцующий «рафик».

Мысль о счастье приятна и (свойственно дыму) легка,

отмахнешься – и нету. А нерукотворную повесть
в барабаны судьбы где прикажете вбить на века?
И куда написать, о народной судьбе беспокоясь…

2.
Прошли лихие девяностые,
кто смог, тот научился жить.
Как древле плетками двухвостыми,
акцизом жучат волчью сыть.
Где город, заселенный хамами,
отстойник сделал из реки,
опять вовсю гуляют с дамами
испытанные остряки.
Москва огромным муравейником
погрязла в суете сует,
и стал массовиком-затейником
народом признанный поэт.

3.
«Живи грядущим!» – скажешь ты.
Увы, давно уже не с нами
те пожелтевшие листы,
засиженные именами.
Давно пожухли словеса,
и рощи те отговорили…
Теперь иные голоса
глаголят нам иные были.
Звучат почти из-под земли
и кажут старческие выи
эстрадных виршей короли,
их выверты голосовые.
На полке, где-нибудь в углу,
их равнодушно притулили,
чтоб рифм остывшую золу
потом найти под слоем пыли.
И пусть они не на века
в оправу заключали слово,
нет-нет, да и блеснет строка
Тарковского или Рубцова.


Осенние деньки

Опять осенние деньки
звучат сонатой фортепьяновой,
надоедая до тоски
и привораживая заново.

Опять приходится краснеть
ухоженным московским дворикам
за кроны, лысые на треть,
дав повод разораться дворникам.

Особенно, когда на «ты»
ненастье с городскими шлюзами
и бесконечные зонты
плывут гигантскими медузами.

Но скажет бог телепрограмм,
что дождь – всего лишь дело случая,
и солнце упадет к ногам,
как в августе звезда падучая,

и утро, сумерки дробя
и ветлами спросонок шаркая,
вдруг не заставит ждать себя
над заводями в зоне парковой,

позволив нам еще не раз
полюбоваться вместе с соснами
на золотой иконостас
прошитый радужными блеснами.


Те времена

Те времена, каким уже не быть,

отхлынули, оставив мелкий мусор
на полосе прибрежного песка.
Мы здесь бывали много лет назад.
Еще шумели праздничные флаги,

еще сжимал кулак гранитный Тельман
у станции метро «Аэропорт»…

Ах, молодость! С утра на целый день
влюбленных увозила электричка
в ближайшую от дома глухомань.
Тогда деревья свешивались в воду,
от лишних глаз скрывая дикий пляж

(почти безлюдный). Нынче из пейзажа
все выпало – деревья, праздник, ты;

и к той воде уже не подойти

(не тень – воспоминание о тени
указывает стрелкой на забор
и на табличку: «Частное владенье»).

На небе ворковали облака.
На берегу вверх дном лежали лодки.
В ложбинах пахло снегом. Рыболовы
в громоздких прорезиненных плащах
ловили солнце. Что ловили мы
на островках нечаянной свободы,

вдали от голубей и транспарантов
и улиц имени КПСС?

День завершался у крестьянских изб;

cкрипуче пел колодец; репродуктор
вещал об укрупнении колхозов,

и ты пила парное молоко.
А то, душа, какими были сны,

теперь неважно. Разве что тропинка
осталась мне на память о тебе

(когда-то здесь ходили грибники).

По ней срезая путь, легко увидеть
не лес – воспоминание о лесе,

не радугу еще, уже не дождь.


Без названия

                                              И. Ч.

Помню я тебя совсем не кроткой...

Кроме «здравствуй» что могу сказать?

У любви летящая походка

И зеленоватые глаза.

 

У любви – страна любви, а впрочем

Это ни о чем не говорит.

За сплошной цепочкой многоточий

Путеводный замысел стоит.

 

Здесь зима во всем своем убранстве,

Там – вечнозеленый шум листвы...

Так и ты: верна в непостоянстве,

как погода в часе от Москвы.

 

В снежном вальсе нет твоей заслуги.

Уезжаешь? Тоже не беда!

Пусть тебе сквозь полог русской вьюги

Светит эмигрантская звезда.

 

Что ты ждешь от этой встречи поздней?

Все ведь ясно: это – не со мной!

Нам не жить, а если жить, то розно,

По закону подлости земной.

 

Не слова, а дикий посвист ветра,

Не слова... Кому нужны слова?

Лучше так: пройти полкилометра,

Там свернуть направо, и едва

 

Окунувшись в память, по сугробам,

Ну, примерно, в тридесять шагов,

Выйти к церкви, кладбищу, потрогать

Тишь могил почти без берегов.


Хмурый февраль

Февраль все так же хмур. На цинке крыш гряда

набухших облаков и тающего наста.
Культурные слои в руках энтузиаста
дают занятный срез. Что, впрочем, не всегда

вполне спасает речь от плоскости провала.
Затаскан твой товар, как ни ловчи хитро.
Не стоит уповать на прочность матерьяла.
Ах, если бы сменить компьютер на перо

гусиное, мессир... Чур, только не петушье!

Пусть все мы иногда пускаем петуха,

но в зазеркалье слов затурканные души
спешат найти себя. Все прочее - труха.

Что - голос? Вот Орфей. Он жег сердца глаголом.
А мог бы ваш Орфей пройти детектор лжи
и в стиле боди-арт на сцену выйти голым?

Вот то-то и оно. И слова не скажи

без виртуальных игр, приколов и подначек,

компьютерных сетей и театральных поз.
Заброшен в пустоту невероятный мячик.
У нынешних «лолит» миома и невроз.

Пророки на “игле”. Орфей в аду. Едва ли
на птичьем языке заговорит Москва.
Мы вышли из метро и к рынку зашагали.
Как жили, так живем. Без слез. Без божества.

Оставим мистицизм. Хотя как раз церквей
в России развелось, что кур на птицеферме,

и крестится дурак, как новый русский, в терме

(не в тереме пивном, а в бане, дуралей!).


То одолеет бес, то ведьма позвонит
пролетом с островов Сейшельских и Канарских

(весь мир на языке, а вертится - «канальских»);

им, впрочем, все равно. И мне не до обид.

Итак, куда нам плыть? Какой зацепим пласт?

Век нынче легконог. Хочу в круиз, и баста.
Мешает лишь одно: наличие балласта.
Балласт имеет вес. Так выпьем за балласт!


В России правды нет. Зато есть тишина.
И воздух высших сфер, бодрящий нас озоном,

не весь утек в дыру. Утешась сим резоном,

раскопки завершим. В провинции весна.


Сосулька

Метет февральская поземка,
а солнце смотрит свысока
на бурный рост сосульки ломкой,
успевшей нагулять бока.

Слезу, что оттепель просила
и снова леденил мороз,
она преобразила в силу:
в ту силу, что грозит всерьез.

Беги, прохожий, темя пряча
под милосердный козырек!
Ее полет пока не начат…
Зато, когда настанет срок,

ах, как она блаженно рухнет
с тяжелым уханьем глухим
и отзовется звоном в кухнях
по всем кварталам городским.

В одну минуту горе сгинет,
лишь слезы радугой блеснут.
Никто не вспомнит и в помине:
лишь грязным словом назовут.

А ей хотелось больше радуг
и счастья с горем пополам,
того, что наш миропорядок
и так с лихвой дарует нам.


Холодные наблюдения в летнюю жару

Солнце над Москвой

 

Какое солнце нынче над Москвой!
На Театральной царствуют фонтаны.
Чудаковатый, пестрый, безымянный
торговый и фланирующий люд
вкушает кратковременный уют.
Шагрень скамеек тает неустанно,
и чижики из лужи коку пьют.

А на Лубянке - вечность и бензин.
Там, где железный Феликс стыл один
ночь напролет под небом краснозвездным,
студенты дуют пиво, старый гей
благопристойно кормит голубей.
Под площадью, гадая, что ей ввинтят,
течет толпа в подземном лабиринте
туда, где Мúнос, вежливый грузин,
содержит антикварный магазин.
Цыганский табор ищет ротозея.
Банк примостился под крылом музея.
Торчит эпоха изо всех щелей.
Кузнецкий мост на нищих смотрит косо.
И остроту квартирного вопроса
снимает зелень парков и аллей.

Бессменный страж клоаки городской,
валютный гном разменивает сутки.
Двадцатый век уходит на покой
походкой привокзальной проститутки,
и двадцать первый, вылитый Делон,
идет на смену, молод и приятен.
И, кажется, на солнце нету пятен.

 

Холодные наблюдения в летнюю жару

 

С нами уже ничего не случится!

Ставим всё на кон, чего мелочиться,

вдруг повезет невзначай.
Старые легкие дышат глубоко,

церковка смотрит голубооко…
Сердце мое, не скучай.
Новая жизнь начинается где-то,

жареным пахнет московское лето,

люди куда-то спешат.
Душно в чистилище этом сезонном,

даже когда соблазняет озоном
сквер, по которому ходят с поклоном
две-три вороны. Не все ли равно нам,

каются или грешат?

К стольному граду, что славен содомом,

витязь грядет, подпоясанный ломом,

дивные дива творя.
Может, пора на покой удалиться?

Или на первом суку удавиться?

В небе звезду зажигает столица,

и под хип-хоп отрываются лица
с нового календаря.


Готфрид Бенн. Так бывает...

Замечательный Илья Франк наиздавал кучу книжек с подстрочниками стихов. Никто, естественно, не скажет, что Франк, мол, не знает в совершенстве язык, с которого делает свои подстрочники. Но штука в том, что подстрочник, как, впрочем, и перевод стихов прозой, уничтожает образную систему стихотворения, не говоря уж об идиостиле автора. Для любителей подстрочников я привожу прозаическую интерпретацию Ильи Франка, касающуюся известного стихотворения Готфрида Бенна «Es gibt...». На сайте есть уже замечательный перевод этого стихотворения, выполненный Вячеславом Марининым. Перевод называется «Разруха», что, конечно, не соответствует авторскому названию, но зато соответствует авторской мысли. А мысль Готфрида Бенна довольно проста, он объясняет своим потенциальным читателям, что не надо уходить от сложностей этого мира в иллюзию счастья, куда очень хотелось уйти послевоенному поколению немцев, быстро окуклившемуся в коконе внешнего благополучия, о чем писал еще один поэт разрухи, германо-американец Альфред Гонг.

 

Es gibt —

(Бывает…)

Es gibt Zerstörung (бывает разрушение; zerstören – разрушать), wer sie kennt, kennt Meines (кто его знает, знает мое = что у меня на душе),

jedoch nicht nötig (однако не необходимо/необязательно; die Not – нужда), dass sie jemand kennt (чтобы его кто-либо знал),

kein Goldenes (не золотое), ein Nebelvlies (/а/ туманное руно; der Nebel – туман; das Vlies – руно), ein reines (чистая)

Bedecktsein (покрытость; bedecken – покрывать; die Decke – покрывало) von der Schwaden Element (дымной стихией: «стихией испарений/дымов»; der Schwaden – испарения; облако пара, дыма; das Elemént – стихия).

Da kann dich kein Gefühl von Glück beschwören (тут тебя не сохранит никакое чувство счастья; beschwören – заклинать, околдовывать; das Glück – удача; счастье),

von Nichts, das hält (/чувство/ ничего /такого/, что бы удержало), du willst nicht mehr (ты не хочешь больше)

von Dingen wissen (знать о вещах; das Ding, die Dinge), die dich nicht zerstören (которые тебя не разрушают),

willst als Musik im Funk nur Wolga hören (хочешь в качестве музыки по радио слышать лишь Волгу; der Funk – радио, радиовещание)

und Fernes, Fremdes (и далекое, чужое) und von Steppen her (и /то, что/ доносится со степей; die Steppe).

Es gibt Zerstörungen (бывают разрушения), nicht dass ich leide (не то чтобы я страдал = дело не в моем страдании),

man kann die Götter ja nicht anders sehn (по-другому ведь и нельзя увидеть богов; der Gott),

und eine Liebe (и любовь/любимая), arm und krank ihr beide (вы оба бедны и больны),

du musst für sie auf Höfe singen gehn (ты должен для нее идти петь на дворы = по дворам; der Hof).

Es gibt —

Es gibt Zerstörung, wer sie kennt, kennt Meines,jedoch nicht nötig, dass sie jemand kennt,kein Goldenes, ein Nebelvlies, ein reinesBedecktsein von der Schwaden Element.Da kann dich kein Gefühl von Glück beschwören,von Nichts, das hält, du willst nicht mehrvon Dingen wissen, die dich nicht zerstören,willst als Musik im Funk nur Wolga hörenund Fernes, Fremdes und von Steppen her.Es gibt Zerstörungen, nicht dass ich leide,man kann die Götter ja nicht anders sehn,und eine Liebe, arm und krank ihr beide,du musst für sie auf Höfe singen gehn.

 

 

Так бывает...

 

Ты знал войну? Тогда меня поймешь!

А кто не знал, тому и знать не надо

о том руне, что землю кроет сплошь,

не золотом, – туманом без отрады.

 

Там не живут для счастья. Там – предел

любви к себе, к вещам, к покою в спальне.

Лишь музыка во тьме, ведь ты хотел,

чтоб радиоприемник песню спел

о Волге, о степях, о крае дальнем...

 

Кто знал разруху, тот увидит лики

моих кумиров! И не в боли суть.

Любовь бедна... Ты и она – калики,

что петь уходят в свой дворовый путь.

 

 

Es gibt...

 

Es gibt Zerstörung, wer sie kennt, kennt Meines,
jedoch nicht nötig, daß sie jemand kennt,
kein Goldenes, ein Nebelvlies, ein reines
Bedecktsein von der Schwaden Element.

Da kann dich kein Gefühl von Glück beschwören,
von Nichts, das hält, du willst nicht mehr
von Dingen wissen, die dich nicht zerstören,
willst als Musik im Funk nur Wolga hören
und Fernes, Fremdes und von Steppen her.

Es gibt Zerstörungen, nicht daß ich leide,
man kann die Götter ja nicht anders sehn,
und eine Liebe, arm und krank ihr beide,
du mußt für sie auf Höfe singen gehn.


По стране (конец 80-тых)

По стране

 

Не откинуть бы коньки
в эти первые минуты!

Вьюга. В поле огоньки,
островки сердечной смуты.

Как суровая зима,
жизнь тебя по-свойски судит,
и стоят в снегу дома,
как задумчивые люди.

Люди любят свежий наст
утрамбовывать шагами.
Мотоцикл во что горазд
упирается рогами.

То ли слово, то ли два,
то ли шашни, то ли дело…
Переколоты дрова,
аж рубаха пропотела!

До обеда можно спать.
Отобедаешь - и вечер.
Утром хочется опять
слушать теплый человечий

голос, в шутку ли, всерьез,
предлагающий блаженство
и трескучий, как мороз,
лай собак и говор женский.

 

Монолог Зимушки-зимы

 

Просто так ничего не случается,
и не делай обиженный вид.
Не проходит зима, не кончается,
но как будто сама говорит:

«Полно вам со своими зазнобами
ворковать, проклиная мороз!
Для того ли я горблюсь сугробами
и на улице вою, как пес?

Я когда-то печами Освенцима
окаянное тело сожгла
и за ссыльными переселенцами
по казенным дорогам прошла.

Любо вам по России похаживать,
теребить путеводную нить,
ну а мне - ворожить-подмораживать,
богатырскую кровь леденить.

А легко ли на вербе настаивать
острогрудое птичье питье
и на медленном солнце истаивать,
современник, во имя твое?

Скоро стану изъезженным крошевом,
копьевидными лохмами крыш,
и не даром, скажу по-хорошему,
ты снежком, горожанин, хрустишь.

Поживи до весенней распутицы,
до наплыва лирических тем,
я же буду единственной спутницей
и до смерти тебе надоем».


Баллада о долгожданном снегопаде

                                        Амираму Григорову

Ждут не дождутся россияне

наплыва праздничных забот;

им смысла нет готовить сани,

ведь стаял снег под Новый год.

Когда-то в рощах жили боги

и снега было на аршин,

а нынче сельские дороги

сошли с конструкторских рейсшин,

но мало радости в итоге

от проезжающих машин.

Велик ли шанс, скажи на милость,

дождя назойливую прыть,

осенней слякоти унылость

крахмальной скатертью накрыть?

Меж тем тусовочные дивы

летят за тридевять земель

туда, где чисто и красиво:

кто в Шарм-эль-Шейх, кто в Куршевель.

Пленяет Вена венским балом,

кишит красотками Париж…

Венцов творения – навалом!

А ты о снеге говоришь.

Ужо вам, мирные народы!

Застлав угрюмый окоем,

грядет в Европу царь природы

во всем убожестве своем…

А мой герой, тусовок мимо-с,

безмолвен, как заправский мим,

в каком-то смысле – anonymous,

в какой-то мере – серафим,

идет домой порой вечерней.

И, непостижные уму,

идут снега на смену скверне

по рощам, тающим в дыму.


Земля

Равнины осени

 

Равнины осени – лицей моих стихов.
Здесь воздух воли: зябкий, терпкий, чистый.
И за собой такую тьму листов
Могли оставить только лицеисты.

Скупых лучей слегка косит отвес,
Но кроны праздничны и далеко до снега;
И я держу пари, что обитают здесь
И гений пушкинский, и пушкинская нега!

Здесь тень беды и пустоты покой,
В бегах жильцы, но, вопреки рассудку,
Я счастлив тем, что лес сегодня – мой,
И прелью лип взволнован не на шутку.

Здесь клен зубрит оттенки слова “кровь”,
Так поглощен, как будто жизнь большая
Сошла на «нет», оставив нам любовь
И объясниться с нею не мешая.

Цветное чудо северных широт,
Вы, молчаливые! Я вас ищу глазами,

Когда спешу столичным днем на тот,

Не по-лицейски каверзный экзамен.

Там подкидного любят короля
И задают вопросы на засыпку...
Но я вернусь в сентябрь, и вы, Учителя,
Меня опять настроите – как скрипку!
1982 г.

 

Земля

 

Униженная, скудная земля,

Да грай ворон над перемерзшей пашней,

Вдоль сирых изб – кривые тополя...
Все плоть от плоти выдумки вчерашней.

Что мне сказать? Я здесь случайный гость.
Мне жаль надежд, оставшихся словами,

Жаль нищий хлеб, растущий «на авось»,

Примолкшей жизни спущенное знамя.

Ты – влажный пласт, где смешан черный труд
С таким порывом страсти и печали,

С такой судьбой! Где был я? В бельмах смут,

Мои глаза тебя не замечали!


Земля, земля... Какой победы высь

Нам брезжила, какие снились дали,

Покуда, жизнь истратив на каприз,

Мы пропили тебя и просвистали?


Какой мечте мы бережем свой труд?

Какой любви? Какая Жизнь другая

Рисуется в стекле пустых минут,

Присутствием Сестры* пренебрегая?


Как в нас живуч славянской крови бред...
И потому с оттенком ностальгии

Мы помним труд военных, страшных лет

Как высший взлет измученной России.

Спасенный край, каким твой облик стал?

На тот ли холм свои склоню колени,

Где ржавый трактор – словно пьедестал
Российской дури и российской лени?


О чем грустить? Жизнь хороша и так.
Садись-ка друг, обмоем неудачу!

Красивый звон, а пользы на пятак.
Смешно, хоть плачь. И не хочу, да плачу.
1983 г.
*«Сестра моя, жизнь», поэтический сборник Б. Л. Пастернака

 

Возвращение на родину

 

                             “В полночь свистнул Овлур коня за рекой –
                              велит князю разуметь: не быть князю Игорю!”
                                               Слово о полку Игореве.
Скоро ли осень? (Так верного ждал бы коня
Баловень «Слова...»!) Слежу за облетающим бором:

Скоро ли Осень-стремянный возьмет у меня
Русскую тягу к лузге и пустым разговорам?


Гостю залетному веж половецких, в веках
Славному ныне терпением бед на Каяле,

Что не спалось тебе, княже, в пуховиках,

В тихом Путивле, на фряжском, поди, одеяле?


Тезка, ответь: эта скрытая нежность к дождям,

К опали, прели, откуда? Не мальчики, косо

Смотрим на ласку близ копий, на близость к вождям...
К ветреной доле, бросающей нас под колеса

Времени?
               Зябко. Уже август на спаде. Пора!

Скоро ли стукнут в окно, свистнут по-птичьему гости?

Кони оседланы. Спят караулы. Ветра

Кличут, князь, в Киев; и вещие брошены кости.

Русь моя! Родина, вольные дали... К чему
Лишние доводы? Пусть нас рассудит дорога.
Вот и дожди начинают свою кутерьму.
Тянет туманами. Осень! Ну, что же ты? Трогай.


Эпилог

Спасибо за любовь, спасибо за свободу,
за нежные слова, подобные свинцу…
Сирень цветет вовсю самой себе в угоду,
и слезы на глазах, конечно, не к лицу.

Мой ветреный божок, мой ангел большеглазый,
лети к чужим мирам, сквозь вечность напролет!
Мы встретимся с тобой на том конце рассказа:
предчувствием грозы в сюжете «Вешних вод».

Сокровище мое, я бесконечно тронут,
отравлен, может быть… верней, сведен с ума
вниманием твоим, так и не утоленным
порывом... но куда? не знаешь ты сама.

Всей судорогой губ сыграй обиду, ну-ка,
воздушный поцелуй оставим на потом;
опомнись, оглянись! Портрет готов. Разлука
внесет последний штрих. И опустеет дом.

Я вспомню профиль твой нездешнего чекана
и буду зол, как черт, и горд, как падишах.

... прощальные дары любовного романа:

серебряный смешок, хрустальный звон в ушах.

Вот, в сущности, и все. О прочем – между строчек.
И можно бы зайти, да как-то недосуг;

а жизнь, как твой малыш, твой мальчик-с-ноготочек,

спешит. Еще чуть-чуть, и вырвется из рук.


Серебряная весна

Зима уже прошла, а я и не заметил;

И город погружен в серебряный раствор,

Как будто не впервой в такие сферы метил –
И ближе, может быть, чем было до сих пор.

Открыты створки рам широким разговорам.
К обочинам дорог сгребли культурный слой.
Заснеженным дворам и головным уборам,

Одевшись наобум, мы говорим “долой”.


В такие вот деньки Москва еще глазастей.
Обычный воробей и тот глядит орлом.
Лениво сыплет дождь. Мечтается о счастье…

О счастье без границ, о счастье напролом!


Так рукотворен мир, что кажется: завесу

Сейчас поднимет Бог, убрав попутный хлам,

И синева небес, пыля известкой к лесу,

Печали утолив, согреет сердце нам.

Грохочут поезда, слетаясь к трем вокзалам,

Но холодно в лесу. И солнце морщит бровь.
И если счастья нет, а просто показалось,

Давай хотя бы фильм посмотрим «про любовь».


Темнеет на глазах. Уже ложится иней

На крыши, на кресты, на медный пятиглав.
Бог, так и не узнав, что стало с героиней,

По лестнице витой уходит спать, my love...


Душа

Душа

 

Поутру – голоса, голоса…
Словно спорщики, ссорясь, кричат.
В споре том не понять и словца.
То ли море шумит, то ли сад.

То ли детство приснилось: туман,
Берег озера, глушь камыша;
То ли вспомнилась сказка-обман:
«Как летала без тела душа».

Этой сказке не верю, мой друг,
Слишком жизнь на поверку проста,
Нашей радости выверен круг,
А за ним – пустота, темнота,

Без особого смысла игра,
Механический шум суеты.
На излом наплывает кора,
Потихоньку меняешься ты.

Надо многое за день успеть.
Жизнь, как уголь, дают «на гора».
Победить, получить, преуспеть.
Остальное – детали, мура.

Так зачем, как вода – валуны,
Катишь ты эти гири тоски?
Ты – хозяин, опора страны...
Или дальние воют гудки?

Может, август листвою блажит?
Может, горечью ранней греша,
Словно мальчик, не знающий жизнь,
Одинокая бродит душа?
1979 г.

 

 

Песенка о любви к поэзии

 

Чужими стихами – так, будто своими –
Увлечься, негромкое выискав имя.

Следить, как становится без проволочек
Гармония жизни – гармонией строчек,

Где голос Поэта (изящный и кроткий),
Как дождик в июле (слепой и короткий),

Где, в точности дети соседской квартиры,
Есть паиньки-строчки и строчки-задиры,

И рухлядь эпохи в футляре старинном
Занятна, хоть пахнет слегка нафталином.

Здесь нету насмешки, не хмурься, приятель!
Я тоже наивный и добрый Читатель,

И верю, пока не закрыли читальню,
В наглядную прелесть судьбы театральной,

Где бархат метафор и кружево слов
Дороже богатства торговых рядов,

И свято хранится за створками точек
Гармония жизни – в гармонии строчек…

И видно, в старинную эту игру
До слез буду верить, пока не умру!

 

 

Песенка о неотвратимости перемен

 

Птенцы по осени меняют адреса.
Рефлекс летания, охота к перемене…
Теплолюбивые! Пересидят на Сене –
И снова к нам. Сюда, в родные небеса!

Птенцы по осени меняют адреса.

Малыш, и женщины меняют адреса.
Напиток зрелости заварен на измене.
Покуда плачется, пересидим у Фени,

Потом махнем рукой: такая полоса…
Малыш, и женщины меняют адреса.

И мы, как водится, меняем адреса.
Кому наследовать и перед кем колени

Ломать, скуля, пока, сомлев от лени,

Вмерзает молодость в чужие словеса?

Малыш, и мы меняем адреса!


Все в мире движется, меняя адреса.
Как, милый, стелется? Не высокú ступени?

Все перемелется… Кто нынче на арене?

Перелистай буклет. Какая полоса?

Малыш! Все движется, меняя адреса.


Райнер Мария Рильке. Со смотровой башни

Опубликовать этот давний перевод из «Жертв ларам» Рильке я обещал Алене Алексеевой. Теперь настала пора сдержать обещание. И, кстати, есть повод поговорить о таком весьма неоднозначном явлении, как множественный перевод.

В советские времена, которые зацепили меня краем своей относительной благодати, термин «множественность перевода» был едва ли не ругательным. Тезис советской системы «экономика должна быть экономной» действовал и в области поэтического перевода. Единичная строка переводной поэтической продукции стоила, если мне не изменяет память, ровно 0,6 руб. (одна условная единица валюты). Если взять за норму 25 строк/день, то маститый переводчик мог заработать в день 15 руб., что было для тогдашних времен весьма неплохим заработком. Например, доцент политехнического университета мог рассчитывать на зарплату в 320 руб./мес., примерно на то же претендовал квалифицированный слесарь. Больше зарабатывали только академики, фарцовщики и рубщики мяса в Елисеевском.

Более того, если оный маститый был знаменитостью, скажем, Самуилом Яковлевичем, то общие гонорары резко повышались за счет переизданий. Можно было за плату (не в том смысле, что за взятку!) переиздать свои старые переводы 6 (шесть!) раз. Иногда кому-то везло. У Самуила Маршака была своя «школа», свои адепты и горизонтально-вертикальные связи, поэтому ему везло гораздо чаще.

Ясно, что тогдашние маститые боролись за свои теплые места до кровавых царапин (имен называть не буду). Даже и за одно издание (0,6 руб. строка) были гладиаторские бои. Если издатель им (маститым) в пику в очередное издание, скажем, немецких романтиков, продвигал кого-то из молодых да ранних, то поднималась такая буря в стакане, что мама не горюй. Оные маститые писали письма в партийные инстанции, подкарауливали с кислыми рожами новичка в самых неудобных местах, а то и унижались до прямых подстав. Что касается обвинений типа «да вы, батенька, не знаете немецкого языка», так это вообще было в порядке вещей.

Экономика должна быть экономной, а оплачиваемый перевод – единственным. Конечно, этот тезис вызывал сомнение даже в те благословенные (для общей культуры масс) времена. Например, мой учитель Альберт Карельский крайне негативно относился к переводам Пастернака, считая их чересчур, ну что ли, залихвастскими. Так-то оно так, и слово «угомон» в переводе «Uber allen Gipfeln ist Ruh» Гете меня самого крайне раздражает, но весь вопрос в том, что надо бы достичь уровня Гете, если уж пришла блажь вольничать, а этого-то как раз и не удается. Причем никому, ну разве что Жуковскому. Только отчасти и Лермонтову. Или достичь уровня Пастернака, если уж пришла блажь соблюдать буквальность в переводе тех или иных языковых конструкций оригинала. Причем, судя по всему, ничто из перечисленного выше невозможно в принципе (если переводчик обычный, уровня какого-нить Маршака или Лозинского, уж точно не Лермонтов и не Жуковского-Пастернака!), а не по желанию соискателя переводческой славы имярека, который, мол, не постарался как следует (забыл немецкий!) или не достиг некоего умозрительного эталона гениальности. Пересказ или дайджест – это, с моей точки зрения, очень сомнительные, пусть и порой коммерчески-успешные, варианты решения проблемы адекватного перевода исторически значимых художественных текстов. Для разных местных радио-пьес, гарантирующих режиссеру славу, – да, наверное. Да, порой для контакта с массами такое возможно и в поэзии, но – без меня. Я лично новизны не ищу, хотя и зря (может быть).

Оговорюсь, что множественные переводы в их современном изводе кажутся мне совершенно избыточным явлением. Другое дело – изменения в парадигме концепций, связанные с изменениями в окружающей языковой и ментальной реальности, которая не соответствует реальности оригинала. Причем «реальность оригинала» - это и форма, и содержание. Рильке Алены Алексеевой мне импонирует. Импонирует именно потому, что я вижу тут определенную «школу», меняющую самый взгляд на Рильке, раскрывающую те глубины в этом таинственном поэте, какие не были видны предшественникам. То, что те «не видели», это в порядке вещей. Микушевич вообще любил повторять нам, молодым да ранним, что век переводного стихотворения недолог, ну эдак лет 20-цать. А потом надо переводить, мол, заново. Но я не гуру и не издатель, чтобы вынести некий окончательный вердикт, кто есть «ху». Я просто «так живу». Причем довольно давно. Пока все.

 

 

С обзорной башни

 

То желудем, то тонким черенком

глядятся сверху куполá и шпили

тысячеглавой Праги; в льстивом стиле

льнет душный вечер к башенкам тишком.

 

Там, в черном теле Старе-Место, две

близняшки-башни – храм Святой Марии.

Их шпили-усики, как видно, не впервые

фиалковых чернил хлебнули в синеве.

 

Vom Lugaus

Dort, seh ich Türme, kuppig bald wie Eicheln

und jene wieder spitz wie schlanke Birnen;

dort liegt die Stadt; an ihre tausend Stirnen

schmiegt sich der Abend schon mit leisem Schmeicheln.

 

Weit streckt sie ihren schwarzen Leib. Ganz hinten

sieh St. Mariens Doppeltürme blitzen.

Ists nicht: Sie saugte durch zwei Fühlerspitzen

in sich des Himmels violette Tinten!


Райнер Мария Рильке. Сфинкс

Когда приходится говорить об иронии, пронизывающей весь сборник Рильке «Жертвы ларам», то надо упомянуть и о тематическом, и о стилевом разнообразии этого сборника. Ирония повсеместна, однако выглядит она по-разному, порой весьма макабрически. Здесь легко отыскать не только виды Праги, часто сделанные в экспрессионистской манере, в 1895 году вовсе не ведущей в немецкой поэзии, но и социальные зарисовки. Иногда с удивлением спрашивают: а был ли Рильке экспрессионистом? В зрелые годы – нет, уже не был. Но как раз в период «Жертв ларам» Рильке еще только ищет свою манеру, так что совершенно не удивительно, что опирается он на поэтические нововведения, свойственные тогдашней немецкой поэзии, поглощенной творческими поискам в русле модернизма. К поэтам экспрессионистского толка относится и Эльза Ласкер-Шюлер (1869-1945), и ровесник Рильке Теодор Дойблер (1876-1934), и, скажем, Эрнст Барлах (1870-1938), который, хотя и не писал стихов, прославился своими скульптурами в духе раннего экспрессионизма – и прозой. Дело не во влиянии «кого-то на кого-то», а в самом воздухе эпохи, который не могли не впитывать в себя молодые поэты.

Экспрессионизм мрачно иронизирует по поводу окружающей действительности, поскольку она (действительность), с точки зрения поколенческих воззрений, страшна и уродлива, однако в этом ужасе есть своя погибельная красота. Эта тенденция проявляется в таком трагичном по ситуации стихотворении Рильке, как «Сфинкс». В стихотворении речь идет о (скорее всего) женщине-самоубийце, умирающей в госпитале для умалишенных. Почему «скорее всего»? А потому что Рильке не дает прямого ответа на то, что именно происходило и происходит, специально не называет вещи своими именами, а рисует своего рода загадочную картинку, ребус, требующий тщательного разгадывания. Прежде всего, вывод такой – Рильке и других поэтов-модернистов никак нельзя понимать и переводить буквально.

Он, например, пишет «in starrer Hand das heiße Rohr von Stahl». То есть, женщина-полутруп крепко держит в негнущихся пальцах «горячую трубу из стали». Тут разгадка несложная: очевидно, речь идет о револьвере, чье дуло еще горячее после выстрела («дымящийся револьвер»», если сказать по-русски). Переводить das Rohr как «тростник, камыш» или даже «трость» совершенно невозможно, так как значение не соответствует описываемой в стихотворении ситуации. Тем более, что в немецком языке относительно «Rohr» есть традиционное толкование – «ствол»; (das Rohr auf die Lafette aufziehen – перетягивать ствол на лафет).

Но где здесь ирония? Она появляется опять же за счет обрисованной в стихе ситуации. Появляются уличные зеваки (Die Menge gaffte), потом приезжает карета скорой помощи (Bis der Rettungswagen) – и пафос трагичности стирается за счет бытовых деталей. Тут, видимо, в этом зыбком балансе между иронией и трагедией, в тщательной прорисовке психологии самого образа, отличающегося от реальности и реализма модернистским искажением форм, и происходит волшебство понимания авторской речи, крайне малопонятной для непосвященных и просто убийственной для проблемы «точного» перевода. Возможно, именно в зыбкости авторского «Я», в постоянной нюансировке «авторской точки зрения на событие», и заключается притягательное обаяние рильковской поэзии.

 

Сфинкс

 

Ее нашли в довольно жутком виде:

раскроен череп, и при ней притом

был револьвер. Зеваки, это видя,

пошли за доктором; - тот рявкнул: «В желтый дом!»*

 

Так... одежонка, шаль... И ни записки,

ни документов. Даром, что жива.

Врач задавал вопросы тоном склизким,

потом священник... Зряшные слова!

 

Вдруг поздно ночью что-то прохрипела

она... Не жгло ль признанье ей уста?

Но кто услышит? Вскоре отлетела...

Что там, снаружи? –

 Та же пустота.

*стены старейшей в Праге городской больницы выкрашены в желтый цвет

 

 

Sphinx

Sie fanden sie, den Schädel halb zerschlagen,

in starrer Hand das heiße Rohr von Stahl.

Die Menge gaffte. — Bis der Rettungswagen

sie brachte in das gelbe Stadtspital.

 

Nur einmal hat das Aug sie aufgeschlagen…

Kein Brief!, kein Name, nur ein Kleid, ein Schal;

dann kam der Arzt mit seinem leisen Fragen

und dann der Priester. — Sie blieb stumm und fahl.

 

Doch spät bei Nacht, da wollt sie etwas sagen,

gestehn… Doch niemand hörte sie im Saal.

Ein Röcheln. — Dann ward sie herausgetragen,

sie und ihr Schmerz. —

Und draußen steht kein Mal.


Несовременные сонеты

Сонет об ушедшей юности

 

Бесплодной юности, простушке записной,

мы говорим «адьё!» за труд неблагодарный,

за скорбный перечень, оправданный одной
наивной песенкой – да памятью янтарной.
Стареющий листок срываю календарный:

державу осени томит роскошный зной.
Скорей бы, что ли, дождь! И вот очередной
обрывок времени проколот рифмой парной.
Дитя иллюзии, тебе недолог срок!

Прощай, уютный, замкнутый мирок,

где верят на слово и любят изначально…
Плоды побед, перемоловших Рим,

вкушаем мы – и чаще говорим
о милой юности, о юности печальной.

 

 

Сонет о трудовой дисциплине

 

Когда заря наградой призовой
осыплет город, названный Москвой,

горячий диск метнув вполоборота
в блаженную параболу полета,

в победный рейс удачи по кривой;

когда легка, как в юности, работа
и тюха-Осень, враль мастеровой,

блажит листвой – и сыплет позолота,

трескучие пророча холода…
Товарищи, рабочая среда!

Сомкнем ряды – не тесно, но с охотой,

поставим крест на скуке, и тогда
я воспою величие труда
единственной, хотя и долгой нотой.

 

 

Сонет о бессмысленности усилий

 

Давай, поссоримся в последний раз? Весна
глашатаем летального исхода
торопит массы к выходу. Свобода –
что бес в ребро, хоть здесь запрещена.
Ты ж не монах, чье дело – сторона,

чтоб устоять, когда зовет природа?

Чу, ария Любви. Мотив – процесс развода
атланта с перекрытием. Цена
ясна из Части Первой: «Времена
копания чужого огорода».

Речитатив (вполголоса): «Нет брода
в огне страстей…» Иди-ка, мальчик, на
гастрольный круг! Такое время года;

концерт окончен, дальше – тишина.

 

 

Первый сонет о Женщине

 

О, женщина, божок с «безуминкой» во взгляде,
бесчисленных детей в Ваш дом не носит стерх;
не Вам – о слабости, покуда путь наверх
зависит от кивка влиятельного дяди.
От королевы Маб и до последней влади,
что рыбы на крючках своих несытых недр!
Идея равенства – наседка юных Герд,
державе преданных и службе бога ради.
В том чане, где вино перекисает в сидр,
я, созданной взапас для сдавленного вдоха
сквозь щелку вентиля, на лучший случай, впрок,
чудной хреновинкой, за сложность в уголок
отставленной… слежу, как трудится эпоха
чиновных туфелек и персональных выдр.

 

 

Второй сонет о Женщине

 

«Сама Запальчивость! Из касты недотрог!»

Болезнен и спесив, и лёгок «на заводе»,

ужели не смешон высокопарный слог?

Кудряшками трясет и носиком поводит.
Что, жизнь, пленительней твоих простых мелодий?

Послушай, женственность – не свойство, но итог
той бедной нежности, тех бед... Кудрявый бог,

в слезах из юности куда она уходит?

Твори свое лицо, свой маленький мирок
из слез, из гордости: прекрасная основа!

Так, смертное, и нас притягивает Слово
в капкан своих мостов, ведущих от пяти
все оценивших Чувств. Есть в мире сто дорог
и ты, моя любовь! Ну, что же ты? Лети… 


Окраина

Окраина

 

Зима, зима в природе! Глядит честной народ,

Как вьюга в огороде заводит хоровод.
Вокруг кусты, заборы… Куда нас занесло?

На горке тополь хворый торчит как помело.

Давно уснули реки в постели ледяной,

И люди-человеки уснули за стеной,

Одни стальные дуги, искря в морозной мгле,

Гуляют по округе слегка навеселе.

Окраина! Стоянка перед отправкой в рейс,

Трамвайная болтанка на стыках стылых рельс,

Темны твои овраги, но знаешь только ты

Такую силу тяги на свет из темноты.

Ты потому в упадке, что твой земной удел –
Быть стартовой площадкой для всех небесных тел

И погребальной урной для бренных душ, когда

На гребне славы бурной вернется вспять звезда.

На этой сцене гордой всего круглей земля...

… бутылочное горло, трамвайная петля!

 

 

Полустанок

 

Осыпает сентябрь чистым золотом дальние дали.
То-то будем жалеть, если завтра зарядят дожди!

Остановимся здесь. Мы на все поезда опоздали,
И заветные цели остались давно позади.

Остановимся здесь, на продутой ветрами стоянке,
Попирая ногами щелястый железобетон,
На глухом полустанке, где в лужах консервные банки;
И дорога, ведущая в гору, протяжна, как стон.

Здесь гудят электрички и гравий воняет мазутом,
И, с неистовой силой по рельсам прогрохотав,
Мимо ситцевых окон (до боли знакомым маршрутом)
Сразу в светлое «завтра» уходит груженый состав.

Сам рабочий поселок, как путник, не слишком тверезый,
С виду прост и обшарпан, хотя, если вдуматься, жох.
Он в таком беспорядке, как будто грозой и угрозой
Поднят с теплого места и ливнем захвачен врасплох.

Видно, бросились к лесу, да так и остались,
Те две-три развалюхи, взбежавшие на косогор;
И кирпичная церковь, пустыми глазницами пялясь,
Осеняет погост и заваленный мусором двор.

Весь окрестный пейзаж, как неравная битва, фатален.
С каждым шагом картина становится жестче и злей.
Но отчаянья нет. Никакой новоявленный сталин

Не сумеет сломить эту кроткую волю полей.

Не напрасно в асфальт одинокая церковь вросла ведь!

Мне бы только успеть в оправдание прежних щедрот

Этот воздух в слова перелить и восславить
Наступающей осени праздничный переворот.

Потому что и нам, неспроста обреченным на зависть

К этой мертвой листве, излучающей радостный свет,

Нужно долго терпеть и хранить драгоценную завязь,

И однажды понять, что ни старта, ни финиша нет.
1991 г.

 

Искусство фотографии

 

Пускай знаток заморских див
иное слово скажет,
а мы нацелим объектив
на местные пейзажи.

Широким жестом, как на стол,
на скатерть снега бросим
ворону, куст, древесный ствол...
И наст прокупоросим.

Вдали поселок разместим;
к нему ведет дорога;
на шифер крыш ложится дым
и месяц смотрит строго.

Нам все от школы до холма
из первых рук знакомо,
и знаешь, глядя на домá,
что пребываешь дóма!

Здесь непроглядны вечера,
однако мир привычен,
и лишь размерами двора
невольно ограничен.

Ему не свыкнуться, поди,
в сердцах дойдя до края,
с пустым пространством позади
котельной и сарая,

с консервной банкой в борозде
и даже частью малой
тех мест, давно забытых, где
скучали мы, бывало...


Конец сезона

Конец сезона

 

Увядает медленно лето,
вот и птиц, хороня в тумане,
приговаривает к отлёту
время грусти и расставаний.

Прежде думалось, что не скоро;
но уже сдирают упрямо
вместе с гримом лицо с актера
постановщики новой драмы.

Декораторы нагловаты;
впрочем, действия их резонны:
лихо выставлены на скаты
боги мѝнувшего сезона.

А поздней все пустилось падать,
чтоб увязнуть в снегу в итоге.
До корней опустела память.
Обнажился мотив дороги.

Равнодушные к посторонним
и не сделавшие карьеру
пишут рощи пером вороньим
приглашение на премьеру.

 

Объяснение в любви

 

Резец природы четок и отточен.
И залит светом ледяной простор.
Любимая, давай без многоточий
Оборванный продолжим разговор.

Я знаю сам, что ревность и обида

Слепят глаза похлеще зимних вьюг.
Тяжелая российская планида,
Упав с небес, убила жизнь вокруг.

Но будь нежнее, милая! Не надо

Цедить слова, кривя в усмешке рот.
Как дым любви, как время снегопада

Пройдут и эти слезы. Все пройдет.


И мы пройдем, минуя лес, где Ромул
Сосал сосцы и выл по-волчьи Рем.
Любимая! Давай-ка… ближе к дому…
Пусть бог зимы ласкает свой гарем.

Небесный мент устроил шухер в зоне,

И ты в снегу, похоже, неспроста.
Сними пальто. Снежинкой на ладони

Растает жизнь, растает жизнь, раста…

 

Зима в Москве

 

Не вспомнить ли нам на досуге о русской зиме,
ее городской – деловой и нестрашной – погудке,
ее осторожной и чуткой, себе на уме,
звериной повадке без солнца которые сутки.

То грянет капелью, то наледь присыплет снежком,
то сверху на крыши уложит стотонную тушу.
Легко ли вам, крыши, под мягким ее сапожком?
Сломать не сломает, но запросто вытрясет душу!
 
А помнишь, летели года под ее бубенцом,
да лыжи, да санки в морозные дни голубые?
А нынче забудешь, каким припечатал словцом
тягучую пакость. Да что ей докажешь? Стихия…

Серебряным прахом такие положит труды,

такие преграды поставит от злости и скуки,

что с места не сдвинуть. Но срок ей – до вешней воды,

и тот в дефиците. Достала б, да коротки руки.


Городское кладбище

                                   памяти моего деда

Здесь кладбище, но крашеный забор

Так в обрамленье снега чист и розов

И так трескуч привычный разговор
Двух-трех деревьев, белых от мороза,


Что кажется: идешь вдоль парка ты...
Тут вывеска “Цветы” и каллы грудой

Разрушат сходу робкую причуду
Душевной черствости и глухоты,


И мир вокруг изменится. И вход

Нас напугает. В зданье перед нами

Пройдет служитель с рыбьими глазами.
Его лицо как бы оттиснет счет

Тому, кто, в небреженье крутизны
Земных вершин, стремится к смерти духа.
Здесь за прилавком – алчная старуха;

Ей скоро в гроб, охочей до цены…

Здесь споры о цветах (каких купить?)

И церковка с веселыми крестами –
Лишь жалкий фон, бессильный притупить
Реальный смысл, разверзшийся пред нами.

Земля – живым. И кончим глупый спор.
Но эта пытка ежегодной дани

Скорее с кем-то тайный уговор,

Чем оклик тьмы, раздавшийся в сознанье;


Все: купленное право чистоты,

Заносчивость и суета надгробий –
Здесь символ денег и тщета подобий
Той памяти, которой жаждал ты…

Ты, лечь мечтавший посреди дорог,

Как юный принц, гонимый злом по свету!

Ты жизнь любил и хмурую планету
Берег, как мог. А женщин не берег,


И знал вину. Не потому, что лжив
Гусар к концу, но веря чувства чуду,
Ты повторял: “Пускай меня забудут,
Но пусть потом, а не покуда жив!”

На кой тебе торжественная сень,
В кургузых пальцах смятые десятки,
Что зелен дерн и все вообще в порядке,
Не треснул камень, не пропущен день?

Мы здесь читаем меж поникших строк
О той любви, которой стержень вынут,
Еще о том, что длительный итог
Вовне оставлен и Творцом покинут…

Идти сюда и, душу теребя,
Здесь всматриваться в снег, как бы чертою
Все обводя, что связано с Тобою,
Куда важней для нас, чем для Тебя.


Райнер Мария Рильке. В часовне Св. Вацлава

Уважаемые коллеги!

Мое предложение снова поиграть в увлекательную игру под названием «Переведи Рильке», немного запоздало: Система не пропустила меня вовремя. Хоть и поздно, но присоединяюсь к остальным! Все равно ведь в общественном пространстве перевода проблемы все те же. По сути: а какова цель желания многих опереться на чужую славу? На мой взгляд, чем ближе перевод к «Я» рильковского оригинала, тем больше пользы. Но это уже другая тема.

Это вновь стихотворение раннего периода, взятое почти наугад из сборника «Жертвы ларам». Здесь меня лично интересует знаменитое понятие «тон», в отношении Рильке введенное Борисом Пастернаком. По поводу этого – нет, не термина, скорее намека – есть разные мнения. Это ни в коем случае не «авторская интонация», каковой термин тоже не так-то легко применить в практической плоскости. Кто-то связывает «тон» с особым миросозерцанием поэта. Есть прелюбопытнейшая статья: Перельштейн Р.М. –  «Сонеты к Орфею» Рильке в переводе З. Миркиной, или о «поэзии священной глубины». Сразу оговорюсь, что с концепцией уважаемого филолога я не согласен, но статья написана вдумчиво и опытным пером.

Вот ради пресловутого тона я и был вынужден в данном переводе пожертвовать рифменной структурой подлинника (хотя обычно так не делаю!)! Иначе мне никак не удавалось совместить в тексте многочисленные реалии декора и легкую авторскую улыбку, пронизывающую весь этот перечень. Только авторской иронией, на мой взгляд, можно объяснить золотой блеск, который sieht sich eitel in die gelben Karneole, словно красавица, спрашивающая у зеркальца, всех ли на свете она милее. А вы как думаете? Кстати, профессиональных переводов этого вполне банального стихотворения я в Инете не нашел, может, плохо искал. Банальное-то оно банальное, но будущая главная черта поэтики Рильке, которую я кратко охарактеризую как «явственное присутствие точки зрения автора на происходящее в каждом моменте рассказа» здесь выражена совершенно отчетливо.

 

В часовне Св. Вацлава*

 

Если горных руд названья

вы не вспомните ни разу,

то скажу, что это – блестки

аметистов и топазов

 

Нас чаруя, как в миракле,

хрусталем покрыты стены...

Под роскошным «балдахином»

прах покоится священный.

 

Весь, от низа до макушки,

круглый купол светел ликом,

спорят искры золотые –

с хищно-желтым сердоликом.

 

*Часовня короля Вацлава, убитого своими же приближенными, находится в Праге и представляет собой часть собора Святого Вита; декор часовни потрясает воображение, однако во времена Рильке она еще не была полностью отреставрирована

 

IN DER KAPELLE ST. WENZELS

 

ALLE Wände in der Halle

voll des Prachtgesteins; wer wüßte

sie zu nennen: Bergkristalle,

Rauchtopase, Amethyste.

 

Zauberhell wie ein Mirakel

glänzt der Raum im Lichtgetänzel,

unterm goldnen Tabernakel

ruht der Staub des heilgen Wenzel.

 

Ganz von Leuchten bis zum Scheitel

ist die Kuppel voll, die hohle;

und der Goldglast sieht sich eitel

in die gelben Karneole.

(«Larenopfer», 1895)


Райнер Мария Рильке. В осеннюю пору

Переводить Рильке крайне сложно. У него такое разнообразие нюансов, из которых складывается целостный образ, что стоит упустить нить развития, как перевод умирает. Я лично считаю, что один переводчик не в состоянии, каким бы гениальным или профессиональным ни был перевод, справиться с такой задачей. Мне кажется, что рано или поздно должно появиться издание, в котором будут собраны лучшие переводы Рильке за многие годы. Нет, нынешнему «Ладомиру», каким я его знаю, с подобной задачей не справиться. А остальные... Впрочем, я продолжаю говорить себе ключевую фразу из гениальной пьесы Антона Чехова «Дядя Ваня»: «Мы еще увидим небо в алмазах!» Кстати, в издании 1913 года четвертая строка стихотворения, название которого я трактую как «В осеннюю пору, приведена в ином варианте, чем тот поздний, который легко отыскать на сайтах. Ранний я и привожу внизу в качестве оригинала. Потом, видимо, строка была исправлена. Но, что опубликовано и «ушло в народ», ничем, даже топором, не вырубишь. Моя благодарность - профессиональной работе переводчиц Галины Бройер и Ирины Бараль.

 

 

В осеннюю пору

 

Свивает сеть из серебра

над целым миром бабье лето.

Пестрит Перунова гора

коричневым и желтым цветом.

 

Вверху голубизна пьянит,

внизу – лучистые подпорки.

Но солнце покатилось с горки

и держит путь в Вальядолид.

 

 

IM HERBST

Ein Riesenspinngewebe, zieht

Altweibersommer durch die Welt sich; –

und der Laurenziberg gefällt sich

im goldig-bräunlichen Habit.

 

Weil er so mild herübersieht,

sucht müd, gestützt auf Strahlenkrücken,

die Sonne hinter seinem Rücken

schon frühe ihr Valladolid.

(«Larenopfer», 1895 (1913))


Райнер Мария Рильке. Сонеты к Орфею. Часть 1. Сонет 8

YIII

Только там, где мы, восторг не пряча, 

чувствуем всем сердцем, сколь малы,

место есть унылой нимфе плача,

чей источник бьет у той скалы,

 

что опорой стала непреложной

стенам храма. Стоит бросить взор,

по осанке угадать несложно:

ты, Обида, младше всех сестер…

 

Радость - знает; Страсть легка на злое;

но, по-детски вороша былое,

учишься ты счету огорчений,

 

вдруг решаясь с горем пополам

вознести созвездье наших пеней

к равнодушным небесам.

 

Das VIII. Sonett

Nur im Raum der Rühmung darf die Klage
gehn, die Nymphe des geweinten Quells,
wachend über unserm Niederschlage,
dass er klar sei an demselben Fels,

der die Tore trägt und die Altäre. -
Sieh, um ihre stillen Schultern früht
das Gefühl, dass sie die jüngste wäre
unter den Geschwistern im Gemüt.

Jubel weiß, und Sehnsucht ist geständig, -
nur die Klage lernt noch; mädchenhändig
zählt sie nächtelang das alte Schlimme.

Aber plötzlich, schräg und ungeübt,
hält sie doch ein Sternbild unsrer Stimme
in den Himmel, den ihr Hauch nicht trübt.


Райнер Мария Рильке. В старом доме

Последние множественные переводы двух ранних стихотворений Рильке показались мне крайне удачным опытом. Изучать немецкий язык по таким поэтическим прочтениям, конечно, нельзя, но ведь задачей переводчика является другое, а именно, надо донести и миросозерцания, и поэтику автора оригинала до русского читателя. Например, ein blasser Schimmer это по-немецки «бледный отсвет» или, скажем, «тусклое, еле видное мерцание», никаких особых красот или глубокой философии Рильке за этим образом не видит. А между тем у очень хорошего переводчика Б. Марковского здесь стоит «отблеск дня иного», то есть переводчик существенно расширяет значение образа, придавая такие коннотации, которые у автора оригинала не предусмотрены. В шестой строке у Рильке речь идет об уставшем (ослабевшем, вялом, matt) ветре, который не торопится куда-то гнать трупы листьев (условно – в морг), а у переводчика дан образ «убегающего листа» («вот ожил лист, и - всё, и был таков...»). Более того, у Рильке в наличии перепуганные бекасы, видимо, поднятые охотником с насиженного болота, а Б. Марковский дает образ утиной стаи, которая куда-то «ползет» (значит, вовсе не перепугана). Так что же, переводчик не прав? Отнюдь! Все эти отступления сделаны с одной целью – передать авторское миросозерцание и поэтику, хотя и путем некоторого смещения ситуации и изменений в сообщаемой читателю информации о жизни бекасов. Аналогичные переводы коллег я разбирать не буду, они построены примерно по сходным принципам... Или нет? А вот, пожалуй, что и нет, поскольку Марковский в погоне за красотой высказывания часто весьма значительно отступает от оригинала, чего коллеги стараются не допускать. Где тут допустимая грань? Я предлагаю обсудить этот вопрос, а заодно предлагаю желающим попробовать самим перевести «В старом доме» Рильке, тем более, что в данном случае это не катастрофически сложно.

Вот ссылка на текст Б. Марковского:

vk.com›wall-140574108_3607

А вот мой вариант

 

В старом доме

 

Домов старинные верха,

в одном из них моя обитель;

мне видно все, я – пражский житель;

и поступь сумерек тиха.

 

Вид Праги мне в вуали дан;

лишь, зелень кýпола вздымая,

стоит, как в шлеме великан,

костел Святого Николая.

 

Уж свет мерцающий горит

и город чуть притих в истоме...

И мнится, будто в старом доме

мне кто-то: «Amen!» – говорит.

 

IM ALTEN HAUSE



Im alten Hause; vor mir frei
seh ich ganz Prag in weiter Runde;
tief unten geht die Dämmerstunde
mit lautlos leisem Schritt vorbei.

Die Stadt verschwimmt wie hinter Glas.
Nur hoch, wie ein behelmter Hüne,
ragt klar vor mir die grünspangrüne
Turmkuppel von Sankt Nikolas.

Schon blinzelt da und dort ein Licht
fern auf im schwülen Stadtgebrause.-
Mir ist, daß in dem alten Hause
jetzt eine Stimme "Amen" spricht.

Aus: Larenopfer


Райнер Мария Рильке. Настроение в осеннем миноре

Этот перевод раннего стихотворения Рильке возник вследствие прочитанных мною переводов Ирины Бараль и Галины Бройер (очень качественных). До того я «ранним» Рильке практически не интересовался и в этом «периоде творчества» любимого всеми поэта не слишком глубоко разбираюсь. Мои (примерно 150) переводов Рильке сделаны давно, многие еще с участием А. Карельского, который в свое время рекомендовал мне сосредоточиться на «позднем» Рильке. Может, это страсть к соревнованию, может, «так надо», но, публикуя эти новые для меня переводы (с перерывом эдак в 30 лет), я вовсе не стремлюсь кого-то «переплюнуть в рилькиане». Когда-то подобного рода конфликты будоражили литературную общественность. Пастернака били Летучим, а Петрова вырубали Топоровым. Думаю, многие бури нынче улеглись, а иным ветрам еще не время подниматься. Всем успехов!

 

Мы – у одра, где воздух рыхл, как вата.

Там, рядом – Смерть, она уже в дверях.

На мокрых крышах зыбкий луч заката

сродни свече, чуть тлеющей впотьмах.

 

Глядит с пристрастьем ветер неторопкий

на трупы листьев. В стоках хрипы гаснут.

В угрюмом небе тучки реют робко,

как стайка перепуганных бекасов.

 

Herbststimmung

Die Luft ist lau, wie in dem Sterbezimmer,
an dessen Türe schon der Tod steht still;
auf nassen Dächern liegt ein blasser Schimmer,
wie der der Kerze, die verlöschen will.

 

Das Regenwasser röchelt in den Rinnen,
der matte Wind hält Blätterleichenschau; –
und wie ein Schwarm gescheuchter Bekassinen
ziehn bang die kleinen Wolken durch das Grau.

(Rainer Maria Rilke, 1895

Aus der Sammlung Larenopfer)


Бильярдный шар счастья

БИЛЬЯРДНЫЙ ШАР СЧАСТЬЯ

катится по зеленому сукну свежескошенной травы

к маленькому лесному озерцу

рядом с которым сидит твой давно умерший отец

с бамбуковой удочкой в руках

и ловит воображаемую рыбу

там всегда можно натаскать окуней

если конечно успеть

до дождя

 

ВРЕМЯ УХОДИТ ВПОПЫХАХ

даже не успев завершиться

его место уже занято

настоящее становится прошлым

в момент рождения

гамлет.ru

назначает офелии.ru

свидание в интернет-кафе

европейская ночь проходит в поисках

зеркало

смывает с лица

остатки вчерашнего макияжа

утро

изучает азбуку брайля

по твоим губам

комната пуста

будущему здесь

нечего делать

 

Плоды демократии

 

Раньше

когда демократией и не пахло

а единство мнений

достигалось в приказном порядке

каждое общественное явление

имело свою форму и знаки различия

нынче все вперемешку

правда и ложь

свобода и насилие

власть и деньги

даже репутация

в сфере политики

и та бывает незапятнанной

в лучшем случае наполовину

 

Камень. Вода. Песок.

 

камень

брошенный изо всех сил

пляшет над водой

как безумная бабочка

безуспешно пытаясь

лечь на дно

вода

оставляет след

на прибрежном песке

молодости

песок

высыхая

сыплется

из каменных глазниц дня

и даже эхо не скажет, кто ты

каменьводапесок?


Райнер Мария Рильке. Сонеты к Орфею. Часть 1, сонет 7

YII

Царствуй, хвала! Драгоценную жилу

трудно увидеть в разломах глухих.

Он же, чье сердце подобно давилу,

новым вином наполняет мехи

 

бренного мира. Что делать препоне,

если он, помня пример божества,

в чудо лозы, в виноградник на склоне

преображает тепло естества?

 

Как ни смердят королевские кости

в черной могиле, как в гневе и злости

боги ни жаждут сомнительных треб, 

 

вестник не дрогнет, и вещая лира

грянет у врат сопредельного мира,

славя и млеко, и жертвенный хлеб.

 

Das VII. Sonett

Rühmen, das ists! Ein zum Rühmen Bestellter,
ging er hervor wie das Erz aus des Steins
Schweigen. Sein Herz, o vergängliche Kelter
eines den Menschen unendlichen Weins.

Nie versagt ihm die Stimme am Staube,
wenn ihn das göttliche Beispiel ergreift.
Alles wird Weinberg, alles wird Traube,
in seinem fühlenden Süden gereift.

Nicht in den Grüften der Könige Moder
straft ihm die Rühmung lügen, oder
dass von den Göttern ein Schatten fällt.

Er ist einer der bleibenden Boten,
der noch weit in die Türen der Toten
Schalen mit rühmlichen Früchten hält.


У старости своя география

КОГДА ТЫ ЛЕТИШЬ

на самолете
во сне
в пропасть
время почти останавливается
растягиваясь
как страховочный трос
зацепившийся за край надежды
теперь
ты наедине с судьбой
ведь жизнь под угрозой
но еще есть время
сделать что-нибудь особенное
заглянуть в себя
спасти мир
вернуть
будущее
чувства обостряются
кровь кипит
селезенка екает
райское наслаждение!
но в конце концов
все заканчивается
сон-полет-жизнь
впереди - вечность
когда ты останавливаешься
летит время

 

***

в юности
КРУГОЗОР настолько узок
что привычные житейские величины
ограниченные школьной партой
и ближайшим баром
кажутся пренебрежимо малыми
а мировые проблемы
бесконечно большими
т. о.
современная молодежь
с социальной точки зрения
страдает куриной слепотой
избирательной близорукостью  
болезнью школьного ботаника
тихого онаниста
что отвлекает от дел
и заставляет мечтать
о переменах
к лучшему

с возрастом
зрение ухудшается
зато меняется кругозор
включая в себя
богатый опыт
по преодолению различных препятствий
имеющих широкое хождение
в нашей слабо пересеченной местности
мировые величины становятся мельче
а неприятности крупнее

старость
это восхождение безумного скалолаза
на плато
мудрости
откуда вид
настолько широк
что море житейских неурядиц
становится гораздо объемнее
любой дальней цели
а ближние так надоедают
что хочется подняться еще выше
за кучевые облака
к одинокой снежной вершине
смерти

 

ЖИЗНЬ ПРОХОДИТ МИМО
постукивая каблучками
и постоянно опаздывая
“Ну, мне пора” - говорит она
зажигая свет
в конце тоннеля
“Чао-какао” - ворчу я вслед
делая вид
что страшно занят
впрочем
это и есть любовь
встречное движение
в параллельных мирах

 

 

У СТАРОСТИ СВОЯ ГЕОГРАФИЯ
неуемные желания молодости покидают дряхлеющее тело разбредаясь по дорогам славы безрассудство приносит свои плоды кое-кто выживает остальные застывают в виде живых картин в саду затейницы Мнемозины странствия по ее владеньям напоминают путешествие заядлого натуралиста к своим корням в путевых тетрадях напрочь отсутствует настоящее время воспоминания подобны вещам из обреченного на снос дома даже лучшее уже ни к чему не пригодно Торичеллева пустота окружающего пространства свидетельствует о былом величии неведомого Китежграда память разбрасывает по комнате намагниченные осколки прошлого глиняный петух на подоконнике широкорото хвалит вылетевшую из часов кукушку скоро здесь останется одна пыль вечная спутница безмятежного покоя


Райнер Мария Рильке. Сонеты к Орфею. Часть 1, сонет 6

YI

Он в двух мирах: небожитель и здешний

общий знакомец себе на уме:

прутья, не брезгуя тьмою кромешной,

ловко плетет, помня корни во тьме.

 

Млеко и хлеб со стола уберите:

ночь - время мертвых, что ищут ночлег.

Лишь заклинатель снов и наитий

свяжет меж слипшихся век

 

тени былого и наши минуты.

Тайная сила дурмана и руты

служит плащом ему. Что ж! Он один

 

в истинном свете все видит и помнит;

он и во гробе, и в сумраке комнат

чествует пряжку, колечко, кувшин.

 

Das VI. Sonett

Ist er ein Hiesiger? Nein, aus beiden
Reichen erwuchs seine weite Natur.
Kundiger böge die Zweige der Weiden,
wer die Wurzeln der Weiden erfuhr.

Geht ihr zu Bette, so lasst auf dem Tische
Brot nicht und Milch nicht; die Toten ziehts -.
Aber er, der Beschwörende, mische
unter der Milde des Augenlids

ihre Erscheinung in alles Geschaute;
und der Zauber von Erdrauch und Raute
sei ihm so wahr wie der klarste Bezug.

Nichts kann das gültige Bild ihm verschlimmern;
sei es aus Gräbern, sei es aus Zimmern,
rühme er Fingerring, Spange und Krug.


Золотое руно реальности

ЗОЛОТОЕ РУНО РЕАЛЬНОСТИ
протирается на локтях
времени
оставляя месиво
под ногами

ни одно слово не
говорит об эрудиции автора
лучше другого
не говорит
вообще

хочется прислониться
к могучему плечу
человечества
на худой конец
просто к стеклянной двери вагона
летящего
в очередное светлое будущее

впрочем, пока еще можно
найти некое подобие смысла
в умирающем шелесте
родных осин

 

МЫ С ЖЕНОЙ
давно перестали понимать друг друга
ей нравятся мексиканские сериалы
мне - футбол
она любит долгие прогулки
по магазинам
я - домашние тапочки и преферанс
на двоих
она ненавидит стоять у плиты
я - застилать постель
особенно если сегодня воскресенье
и не надо
бриться

хуже всего то
что не с кем поделиться
своим душевным богатством
драгоценной влагой
воспоминаний
родниковой водой
эмоций
наконец
просто событиями прошедшей недели
которая так хорошо
начиналась!

несешь себя
как стеклянный сосуд
боясь расплескать хоть каплю
и нет рядом
морской губки
сухой но способной впитать все
что ни попросишь

даже дети и те
скорее похожи на колючих лесных ежей
чем на девственные листы бумаги
способные подтереть лужу вдохновения
оставшуюся после целой ночи
творческого экстаза

 

 

СЕЛЬСКИЙ АВТОБУС
отправляющийся на край света
строго по расписанию
время от времени ломается в пути

и тогда загорелый молодой шофер
в промасленной безрукавке
долго копается в перегревшемся моторе
старики терпеливо ждут
непредвиденная задержка рейса
означает временную передышку

по которой давно соскучился их изношенный организм
шофер тоже абсолютно спокоен
он даже не матерится
этот Харон


Райнер Мария Рильке. Сонеты к Орфею. Часть 1, сонет 5

V.

К чему надгробье? Год за годом розе

дай в память о певце благоухать.

В ней жив Орфей, его метаморфозе

предела нет. Так стоит ли искать

 

другое имя? Здесь Орфей поет!

Он стар как мир, а этой розы младше.

И он уйдет, но лепесток увядший

на краткий миг судьбы переживет.

 

Смерть – только повод. О, боязнь длиннот!

Перерастает Слово бренность мира,

когда Орфей туда готов уйти,

 

где никого не встретишь на пути.

Сама поет, не муча пальцев, лира.

И он легко свой страх перешагнет.

Das V. Sonett


Errichtet keinen Denkstein. Lasst die Rose

nur jedes Jahr zu seinen Gunsten blühn.
Denn Orpheus ists. Seine Metamorphose
in dem und dem. Wir sollen uns nicht mühn

um andre Namen. Ein für alle Male
ists Orpheus, wenn es singt. Er kommt und geht.
Ists nicht schon viel, wenn er die Rosenschale
um ein paar Tage manchmal übersteht?

O wie er schwinden muss, dass ihrs begrifft!
Und wenn ihm selbst auch bangte, dass er schwände.
Indem sein Wort das Hiersein übertrifft,

ist er schon dort, wohin ihrs nicht begleitet.
Der Leier Gitter zwangt ihm nicht die Hände.
Und er gehorcht, indem er überschreitet.



Из сборника "Неотесанные мысли"

Моя попытка выйти в люди

 

Попробуйте расширить

свою предметную область
сказал критик

возвращая мне очередную подборку стихов

и я пошел в магазин
чтобы присмотреть себе
какой-нибудь новый предмет
и на этом успокоиться
все вещи
аккуратно стояли на полках
такие загадочные
такие в себе
уверенные
такие недоступные
так что мне сразу стало не по себе
тогда я
попытался расширить
самого себя

ведь и я
в некотором смысле
тоже предмет!

 

Плюс и минус

 

Раньше

когда страной
правила митинговая демократия
те

кто участвовал в митингах
имели большой
общественный потенциал
коммунисты и демократы
до отказа электризованные
сближаясь
искрили как энерджайзер
способный работать и работать

теперь

когда потенциал на нуле
и вокруг
одни минусы
ясно
что оба полюса
сблизились окончательно

 

Иммунитет

 

есть ли у вас иммунитет
как-то спросили меня
«есть!»
по привычке ответил я
но потом задумался
а есть ли у меня защита
против приступов равнодушия
микробов страха
вируса ненависти
синдрома усталости
и прочей нечисти
которая водится
в нашем тихом омуте?
откуда мне знать
ведь я никогда не сталкивался
с настоящим злом
в мужественной борьбе
один на один
за место под солнцем!
нет уж
лучше держаться в тени
ведь даже гуманоиды
с их защитной реакцией
попав на крючок
частенько оказываются
не в своей тарелке


На пару с ветром

                        милой Эос
На пару с ветром подцепить Москву,
всю в золоте и с яблоневым бантом,
и вдруг понять, что в нашем рандеву
нет ненависти даже к «оккупантам»,
давно всем намозолившим глаза
(так Окуджава «их» назвал когда-то).
Я в бизнесе не смыслю ни аза,
но помню песни старого Арбата.
Теперь здесь правит гений злачных мест,
не требуя с гостей высокой дани,
ни с курочек, взлетевших на насест,
ни с ангелов, ведомых на закланье
в семейный, кухонный, чадолюбивый ад.
О, мимолетный блуд посудомойки,
о, верный муж, что грозен и носат,
и боль в затылке от совместной койки!
Жизнь нынче там, где хищный блеск витрин
и деловитый выводок мольбертов
невольно придают словечку «блин»
старинный шарм надушенных конвертов.
Везде гламур. Скучающий бомонд
общелкивает памятник Поэту,

а фонари и даже горизонт
бесплатно прилагаются к портрету.
Но главное здесь – бардовский нон-стоп;

у каждого своя минута славы,

и легковесный скомороший треп
в одном формате с бронзой величавой.
Есть обаянье маленьких кафе
с их чистеньким уютом колченогим,

с шампанским в дополнительной графе,

и явным отвращением к двуногим
на личиках прелестниц молодых,

«крутых» фанаток Лепса и Билана.
Оставь привычку пялиться на них,

и закажи веселье по карману.


Москва в крещенские морозы

Удачливому ветер в паруса

пошлет Господь, крепя земной порядок,
а мне приятней верить в чудеса
и ездить на метро без пересадок.

Москва в канун крещенских холодов
боится гололеда и Чубайса,
а тут, в метро, казенный стул готов:
хоть целый день сиди и улыбайся.

Но волком смотрит встречная толпа
(в наушниках скворчит «инструменталка»);
челнок баулы ставит на попа,
того гляди, начнется перепалка.
 
На улице заезжих работяг
почти по-братски подберет «маршрутка»;
им, несмотря на рост житейских благ,
в крещенский вечер холодно и жутко.

Гораздо легче, если ты – москвич,
и теплая жена сопит под боком,
не то, гляди, привидится Ильич
и грустный бомж приснится ненароком.

Бомж в стельку пьян. Он до смерти устал.
Ему твое сочувствие до фени.
Он, может быть, нашел свой идеал,
упав лицом на грязные ступени.
 
Вдоль по вагону чешет инвалид.
Его коляска щелкает на счетах.
Суду все ясно, но душа болит.
И ангелы грешат в своих отчетах.

Вы, Ангелы, пишите все как есть:
мол, ближе к лету vita будет дольче.
Вся правда в том, что солнце может сесть!
Пить надо меньше, а работать больше…

Наш Дед Мороз умеет дать под дых,
колотит так, что сам полезешь в печку;
придет весна, я в церкви Всех святых
во здравие живых поставлю свечку!


Райнер Мария Рильке. Сонеты к Орфею. Часть 1, сонет 4

IV

Все бы вам в путь…ничего постоянного;

просини вечный невроз;

пухлостью щек, восполняемой заново,

вздохам обязаны спутницы грез.

 

То вы – мишень, что румяней румяного,

то провозвестники гибельных гроз.

В сердце исток ваш, о лики желанного,

смесь из улыбок и слез.

 

Так ли черно ваше тяжкое горе?

Ливнем прольется и грянет с высот.

Грузные - горы. Грузное - море.

 

Грузные - рощи. Под вашим призором

тянется к небу зеленый народ.

Но ветерки… но родные просторы…

 

Das IV. Sonett

O ihr zärtlichen, tretet zuweilen
in den Atem, der euch nicht meint,
lasst ihn an eueren Wangen sich teilen,
hinter euch zittert er, wieder vereint.

O ihr Seligen, o ihr Heilen,
die ihr der Anfang der Herzen scheint.
Bogen der Pfeile und Ziele von Pfeilen,
ewiger glänzt euer Lächeln verweint.

Fürchtet euch nicht zu leiden, die Schwere,
gebt sie zurück an der Erde Gewicht;
schwer sind die Berge, schwer sind die Meere.

Selbst die als Kinder ihr pflanztet, die Bäume,
wurden zu schwer längst; ihr trüget sie nicht.
Aber die Lüfte... aber die Räume....


Исповедь графомана

                    памяти Иосифа Бродского
Продираясь сквозь тернии к мертвому дому, если
счесть заботу о славе, как некую частность, верной
спутницей графомана, вновь салютую песне,
ставшей архивной пылью, благо что не “фанерой”.
Бремя воспоминаний делает ночь бессонной.
Повышение статуса способствует расслабухе.
Болезнь внезапной свободы часто сродни кессонной.
Маятник вдохновения работает в среднем ухе.
Полный кайф от погружения в вечность, прану
внутривенного гула, загодя выбрав квоту,
есть отличительный признак, свойственный наркоману,
а если за это платят, видимо, рифмоплету.
Время берут измором. Нынче записан в святцы
прежний король изгоев. Славься, сыгравший в ящик!

Можно сыграть и лучше, только бы не сломаться.
Как тебе там на небе? Думаю, что не слаще.
Что мне сказать о жизни? Как ни длинна, длиннее
все-таки смерть. Оттуда видимость явно лучше.
Слезы, не проливаясь, кажутся солонее.
Больше не удивляюсь. Чаще пишу на случай.

Творчество есть вид воровства. Не важно, кого ты
числишь духовным пастырем, в чьи попадаешь жвала.
Здание современной архитектуры строили готы,
по делу Римской империи проходившие как "вандалы".
Противостояние выше родства. Любому хаму
можно поставить памятник (лучше, конечно, в слове),

ибо въедлив. Пожирая чужую кардиограмму,

вместе с ней присваиваешь заболевание крови.
Патока жизни, забивая мозги, слабеет
с возрастом. Поэтому пирамиды
встречаются гораздо реже, чем скарабеи;

впрочем, те в свою очередь на вечность имеют виды.
Причисляя себя к семейству, чьи мертвые, в общем, ближе
живых, хотя, судя по профилю, много чести,

постарайся умаслить Зевса, поскольку иже
с ним есть другие млекопитающие, склонные к мести.
Словно та лягушка, что в ярости не погасла,

барахтаясь в словесной сметане, скажем: полку карамор
прибыло! И видим: чужое масло,

перехватив аорту, давно превратилось в мрамор.


Райнер Мария Рильке. Сонеты к Орфею. Часть 1, сонет 3

III

Да, бог сумел. Но как по тем следам

войти сквозь лиру в узкий орган слуха?

Душа зыбуча... На распутье духа

гармония не созидает храм.

 

Ты сам учил, что пение не страсть,

не к зримой цели трудная дорога,

но бытие. Быть так легко! Для бога...

Когда мы есть? Когда имеем власть

 

быть сном равнин и вольным вихрем звездным?

О, юноша, любовь и пенье розны!

Рождаемый в наплыве чувства метр

 

умей забыть: пустому срок – мгновенье.

Правдиво в нас иное дуновенье.

Зов ниоткуда. Божий дух. И ветр.

 

Das III. Sonett

Ein Gott vermags. Wie aber, sag mir, soll
ein Mann ihm folgen durch die schmale Leier?
Sein Sinn ist Zwiespalt. An der Kreuzung zweier
Herzwege steht kein Tempel für Apoll.

Gesang, wie du ihn lehrst, ist nicht Begehr,
nicht Werbung um ein endlich noch Erreichtes;
Gesang ist Dasein. Für den Gott ein Leichtes.
Wann aber sind wir? Und wann wendet er

an unser Sein die Erde und die Sterne?
Dies ists nicht, Jüngling, Dass du liebst, wenn auch
die Stimme dann den Mund dir aufstößt, - lerne

vergessen, dass du aufsangst. Das verrinnt.
In Wahrheit singen, ist ein andrer Hauch.
Ein Hauch um nichts. Ein Wehn im Gott. Ein Wind.


Баллада о мировом порядке

Декабрь к зиме относят зря.

В Москве «плюс восемь», это что-то!

Таджики пашут, как илоты…

Всем надоели до зевоты

земле-проходные работы

и дождь почти до января.

Что стало с миром, черт возьми?

Повсюду – кровь, война, теракты;

в Европе кризис. Это – факты.

Болезнь похлеще катаракты

у многих европейских СМИ.

Конфликт в Ираке. Это – быль.

Москве и тут гордиться нечем.

Лишь тридцать первого под вечер

на крыши, грунт, скамьям на плечи

легла серебряная пыль.

Поселок «Сокол» – как жених,

весь накрахмаленный и новый.

Однако в Африке хреново!

А вот недавно четверых

убил «челябинский стрелок».

Мир стал дыряв, как шланг садовый,

но шланг мне дорог, право слово,

я с ним сроднился, видит Бог!

Господь, исправь системный сбой,

не дай дождю по крышам цокать,

и снегопад верни на Сокол,

и в мир – порядок мировой…


Райнер Мария Рильке. Сонеты к Орфею. Часть 1, сонет 2

II

Почти дитя, она возникла вдруг

из музыки, мое заластив ухо,

а ныне стал ей ложем мягче пуха

напевом лирным обостренный слух.

 

Вошла – и спит. И в гулкой тишине

ей снится вешний луг, опушка рощи,

мир детских грез и полный дивной мощи

подлунный мир. И сам я в этом сне

 

лишь очевидец. Взяв ее, как ноту,

бог дал ей смысл и сокровенный лад,

но не дал яви; только сон, дремоту.

 

А как же смерть? Что, если нотный ряд

вдруг оборвется, исчерпав звучанье?

Почти дитя…О, не спугни случайно!

 

Das II. Sonett

Und fast ein Mädchen wars und ging hervor
aus diesem einigen Glück von Sang und Leier
und glänzte klar durch ihre Frühlingsschleier
und machte sich ein Bett in meinem Ohr.

Und schlief in mir. Und alles war ihr Schlaf.
Die Bäume, die ich je bewundert, diese
fühlbare Ferne, die gefühlte Wiese
und jedes Staunen, das mich selbst betraf.

Sie schlief die Welt. Singender Gott, wie hast
du sie vollendet, dass sie nicht begehrte,
erst wach zu sein? Sieh, sie erstand und schlief.


Wo ist ihr Tod? O, wirst du dies Motiv
erfinden noch, eh sich dein Lied verzehrte? -
Wo sinkt sie hin aus mir? ... Ein Mädchen fast ...


Дворы

Сто лет назад с утра и до утра

жизнь проходила в глубине двора,

с двух этажей видна как на ладони.

Весной вовсю чирикали скворцы.

Купцы коней водили под уздцы.

Печные подбирались изразцы

под цвет полотен Врубеля. И кони

косили глаз, пока клубилась пыль,

на проезжающий автомобиль.

 

В поленовских Таганках и Арбатах

мне довелось в конце пятидесятых

подсесть на синь щербатых изразцов,

узнать старух с иным душевным складом,

чем прогрессисты с бешеным окладом

и жуткой злобой на Святых Отцов.

Дыша на внуков и церковный ладан,

мечтали страстотерпицы дворов,

что их свезут на кладбище, а бойких

соседей переселят в новостройки.

 

Москва и впрямь менялась на глазах,

фуфырилась, светлела, хорошела…

Не помышляя больше об азах

политики, о силе догм замшелых,

внук, повзрослев, на свадьбу звал гостей

и торопился выжать из властей

побольше льгот, и пусть был скуп, как Шейлок,

ответственный партийный аппарат,

но время коммуналок шло на спад.

 

Дома росли, как рыжики, а двор

вбирал в себя то луг, то косогор,

то спуск к реке, включая берег топкий.

Провинцию в хоккейные коробки

тянуло, как магнитом. И в кино

девахи зазывали пацанов,

в штаны с начесом втискивая попки.

В лесу стояли лавочки давно –

там старики стучали в домино.

 

Прогресс «рулил», гордясь партийным стажем.

Двор прилагался неким антуражем

к районам спальным, где рабочий люд,

имея тягу к чешским гарнитурам,

к фарфоровым пастушкам и амурам,

ждал у пивной, когда ему нальют,

чтоб поутру вернуться к перекурам.

В народе говорили: «Эрудит

не отделим от слова «ерундит».

 

А время шло. Как в летний полдень – лужи,

двор становился меньше, мельче, уже,

зато тянулись в космос этажи.

Двор обретал повадки инородца,

и словно звезды в глубине колодца,

мерцала в нем утраченная жизнь.

 

Попробуй дать ей шанс… Тебе зачтется!


Жизнь во сне

С недавних пор мне снится странный сон,

что в полудреме долго-долго длится.

Будильником я выжат, как лимон.

Громада сна бросает тень на лица.

Мне кажется, природа спит. Окно

вбивает клинья в тайный сговор с миром.

Едва я распахну его, оно

обдаст надеждой, свежестью и миррой.

Мне улица поможет обуздать

желание во сне укорениться,

и переулок, тихий, словно тать,

за перекрестком в нетях растворится.

И я бегу, чтоб скрыться за дверьми!

Но то ли здесь плохое освещенье

или еще в чем дело, но с людьми

внезапно происходит превращенье,

по-кафкиански злое. Все они

теперь значки, графемы, зодиаки.

И женщины, оказывая знаки

внимания, похожи на огни

щитов наружных, чей рекламный ребус

красив и ярок. Руку протяни –

и ты прочтешь: «Газпром». Или: «Эребус».

Но я хочу узнать исходный код,

в котором сам от века обретаюсь,

и прояснить неясное пытаюсь,

хочу спросить, куда девался год,

который я проспал – и просыпаюсь…


Райнер Мария Рильке. Сонеты к Орфею. Часть 1, сонет 1

I

Здесь музыки и древа сочетанье

растет в ушах. О, высоты урок!

Орфей поет. Все смолкло, но в молчанье

есть новый смысл, начало и намек.

 

Из нор, от лежбищ в благостных лесах

шли скопом звери, побросав добычу.

Они тихú, хоть внове им обычай.

Причиной тут не хитрость и не страх,

 

но жажда слушать. Вой, рычанье, гам

унизились в их сердце. Где едва ли

был жалкий кров, приют для песнопений,

 

чуть ощутимых, призрачных стремлений

убежище, чьи стены трепетали,

воздвигнут слуха утонченный храм.


Das I. Sonett

Da stieg ein Baum. O reine Übersteigung!
O Orpheus singt! O hoher Baum im Ohr!
Und alles schwieg. Doch selbst in der Verschweigung
ging neuer Anfang, Wink und Wandlung vor.

Tiere aus Stille drangen aus dem klaren
gelösten Wald von Lager und Genist;
und da ergab sich, dass sie nicht aus List
und nicht aus Angst in sich so leise waren,

sondern aus Hören. Brüllen, Schrei, Geröhr
schien klein in ihren Herzen. Und wo eben
kaum eine Hütte war, dies zu empfangen,

ein Unterschlupf aus dunkelstem Verlangen
mit einem Zugang, dessen Pfosten beben, -
da schufst du ihnen Tempel im Gehör.


Райнер Мария Рильке. В предместье

Карга в мансарде, кашлявшая глухо,

мертвым-мертва. – Кто знал ее? – Бог мой,

насмешки доставались ей живой!

Ее и звали разве что “старухой”.

 

Внизу стоит кареты короб черный.

Для бедняков. Когда тяжелый гроб

уперся вдруг, его толкнули, чтоб,

вогнав вовнутрь, захлопнуть дверь проворно.

 

Возница бил по спинам тощих кляч

и гнал их рысью, так спеша к могиле,

как будто б здесь не грезы хоронили,

не жизни целой счастие и плач.

                                  поздняя осень, 1895

 

 

ИЗ РАННИХ КНИГ [1895-1901]

In der Vorstadt

Die Alte oben mit dem heisern Husten,
ja, die ist tot. - Wer war sie? - Du mein Gott,
sie gab uns nichts, - ihr gab man Hohn und Spott...
Kaum, daß die Leute ihren Namen wußten.

Und unten stand der schwarze Kastenwagen.
Die letzte Klaße; als der Totenschrein
sich spreizte, stieß man fluchend ihn hinein,
und dann ward rauh die Türe zugeschlagen.

Der Kutscher hieb in seine magern Mähren
und fuhr im Trab so leicht zum Friedhof hin,
als wenn da nicht ein ganzes Leben drin
voll Weh und Glück und tote Träume wären.


Райнер Мария Рильке. Венецианское утро

С пресыщенностью дожей окон ряд

глядит на то, что нам в новинку: море.

Там, где-то в дымке, – город, но навряд

он есть сейчас, хоть будет явлен вскоре.

 

Так и прибой: скорее ощутим,

чем в силах быть. Рассвет свои опалы

раздаст, как внове, и опять каналы

покажут виды зеркалам своим –

то повторится, что уже бывало

и все-таки известно только им.

 

Что ни заря, то нимфа, для утех

похищенная Зевсом! Милой крошке

бог перлы церковок вдел в ушки, как сережки,

и главный перл – Сан-Джорджо – краше всех.

 

Venezianischer Morgen

Richard Beer-Hofmann zugeeignet

Fürstlich verwöhnte Fenster sehen immer,
was manchesmal uns zu bemühn geruht:
die Stadt, die immer wieder, wo ein Schimmer
von Himmel trifft auf ein Gefühl von Flut,

sich bildet ohne irgendwann zu sein.
Ein jeder Morgen muß ihr die Opale
erst zeigen, die sie gestern trug, und Reihn
von Spiegelbildern ziehn aus dem Kanale
und sie erinnern an die andern Male:
dann giebt sie sich erst zu und fällt sich ein

wie eine Nymphe, die den Zeus empfing.
Das Ohrgehäng erklingt an ihrem Ohre;
sie aber hebt San Giorgio Maggiore
und lächelt lässig in das schöne Ding.


Aus: Der neuen Gedichte anderer Teilt


Райнер Мария Рильке. Книгочей

Как распознать того, кому милей скрывать

лицо в страницах, что мелькают, словно

их бытие-двойник свежо и полнокровно?

Да, он – любитель книг, силком не оторвать.

 

И даже матери неведомо порой,

сын перед ней иль тень его витает,

а сын – хмельной, он в книгах обитает.

Нам не узнать, каков его настрой

 

и что из читанного им осталось

в его душе. Все взяв из книг, с их дна,

его глаза, в которых боль видна,

готовы нам отдать и эту малость.

Умей он нас понять, и дело бы с концом!

Так в детских играх, в тихом своеволье

рождается инакость. Но легко ли

жить с опрокинутым лицом?

 

Der Leser




Wer kennt ihn, diesen, welcher sein Gesicht
wegsenkte aus dem Sein zu einem zweiten,
das nur das schnelle Wenden voller Seiten
manchmal gewaltsam unterbricht?

Selbst seine Mutter wäre nicht gewiß,
ob er es ist, der da mit seinem Schatten
Getränktes liest. Und wir, die Stunden hatten,
was wissen wir, wieviel ihm hinschwand, bis

er mühsam aufsah: alles auf sich hebend,
was unten in dem Buche sich verhielt,
mit Augen, welche, statt zu nehmen, gebend
anstießen an die fertig-volle Welt:
wie stille Kinder, die allein gespielt,
auf einmal das Vorhandene erfahren;
doch seine Züge, die geordnet waren,
blieben für immer umgestellt.


Aus: Der neuen Gedichte anderer Teil


Райнер Мария Рильке. Вечерняя трапеза

Стучится вечность исподволь в наш дом,

но ход вещей мы видим лишь в осколках.

Об ужине евангельского толка

сболтнет витрина в лавке за углом: –

 

как выглядят и как себя ведут,

кичась судьбой, и трудной, и банальной,

и, воздевая руки машинально,

их небесам, как знаки, подают,

 

и машинально, но как будто внове,

звучат слова: что пить и что делить.

И нет Того, кто, фальши прекословя,

уходит прочь, чтобы со всеми быть.

 

Зато легко столкнуться с гордецом,

кто, устыдившись матери с отцом,

честит «старьем» наивность их натур.

(Сдать по дешевке? Это чересчур!)

 

Abendmahl




Ewiges will zu uns. Wer hat die Wahl
und trennt die großen und geringen Kräfte?
Erkennst du durch das Dämmern der Geschäfte
im klaren Hinterraum das Abendmahl:

wie sie sichs halten und wie sie sichs reichen
und in der Handlung schlicht und schwer beruhn.
Aus ihren Händen heben sich die Zeichen;
sie wissen nicht, daß sie sie tun

und immer neu mit irgendwelchen Worten
einsetzen, was man trinkt und was man teilt.
Denn da ist keiner, der nicht allerorten
heimlich von hinnen geht, indem er weilt.

Und sitzt nicht immer einer unter ihnen,
der seine Eltern, die ihm ängstlich dienen,
wegschenkt an ihre abgetane Zeit?
(Sie zu verkaufen, ist ihm schon zu weit.)


Aus: Der neuen Gedichte anderer Teil


Райнер Мария Рильке. За чтением

Читал я долго. День не ведал срока.

Гроза прошлась по жести водостока.

Увлекшись чтеньем, я не слышал гром:

том был весом.

Задумчивость лежала на страницах,

как на челе, подспудный смысл храня;

уснуло время на моих ресницах.

По фолианту шла граница дня,

там вместо слов, невнятных для меня,

горел закат и отражался в лицах.

Запутанная нитка рассуждений

вдруг лопнула; слова, сорвавшись с мест,

как жемчуг с бус, рассыпались окрест…

И я сквозь них увидел даль небес

и понял: озарять глубины сада

спустя мгновенье солнцу надоест.

Ночная тьма, ложась поверх оград,

подробности скрывала понемногу.

Все путники нашли свою дорогу,

и, словно что-то важное, к порогу

их разговоров отзвуки летят.

 

И если взгляд от книги оторву,

то в беспредельной шири окоема

все читанное встречу наяву

и все мне станет близко и знакомо.

И я тогда нащупаю канву            

обыденных вещей, пленившись ими,

простые люди станут мне родными,

земля превысит собственный предел,

и дальний дом сотрет водораздел

между собой и звездами ночными.

 

Der Lesende




Ich las schon lang. Seit dieser Nachmittag,
mit Regen rauschend, an den Fenstern lag.
Vom Winde draußen hörte ich nichts mehr:
mein Buch war schwer.
Ich sah ihm in die Blätter wie in Mienen,
die dunkel werden von Nachdenklichkeit,
und um mein Lesen staute sich die Zeit. -
Auf einmal sind die Seiten überschienen,
und statt der bangen Wortverworrenheit
steht: Abend, Abend... überall auf ihnen.
Ich schau noch nicht hinaus, und doch zerreißen
die langen Zeilen, und die Worte rollen
von ihren Fäden fort, wohin sie wollen...
Da weiß ich es: über den übervollen
glänzenden Gärten sind die Himmel weit;
die Sonne hat noch einmal kommen sollen. -
Und jetzt wird Sommernacht, soweit man sieht:
zu wenig Gruppen stellt sich das Verstreute,
dunkel, auf langen Wegen, gehn die Leute,
und seltsam weit, als ob es mehr bedeute,
hört man das Wenige, das noch geschieht.

Und wenn ich jetzt vom Buch die Augen hebe,
wird nichts befremdlich sein und alles groß.
Dort draußen ist, was ich hier drinnen lebe,
und hier und dort ist alles grenzenlos;
nur daß ich mich noch mehr damit verwebe,
wenn meine Blicke an die Dinge passen
und an die ernste Einfachheit der Massen, -
da wächst die Erde über sich hinaus.
Den ganzen Himmel scheint sie zu umfassen:
der erste Stern ist wie das letzte Haus.


Aus: Das Buch der Bilder


Райнер Мария Рильке. Лестница оранжереи

Как короли, что по камням столиц

порой проходят (путь их все короче)

в толпе зевак, привыкших падать ниц,

лишь мантией отделены от прочих, –

 

так лестница, одна меж балюстрад,

что кланяются ей прилежней знати,

уходит ввысь, исполнясь благодати:

путь в никуда ее ступени длят, –

 

как будто расступились все, смирясь

с монаршей волей. Приближенным лестно

быть чуть поодаль. И они, теснясь,

боятся тронуть шлейф тяжеловесный.


Die Treppe der Orangerie



Versailles

Wie Könige die schließlich nur noch schreiten
fast ohne Ziel, nur um von Zeit zu Zeit
sich den Verneigenden auf beiden Seiten
zu zeigen in des Mantels Einsamkeit -:

so steigt, allein zwischen den Balustraden,
die sich verneigen schon seit Anbeginn,
die Treppe: langsam und von Gottes Gnaden
und auf den Himmel zu und nirgends hin;

als ob sie allen Folgenden befahl
zurückzubleiben, - so daß sie nicht wagen
von ferne nachzugehen; nicht einmal
die schwere Schleppe durfte einer tragen.

Aus: Neue Gedichte (1907)


Райнер Мария Рильке. Призвание Магомета

Когда в его прибежище возник

высокий некто, чистый ангел с виду,

он так и понял: ангел. Но в планиду,

которую тот предлагал, проник

 

лишь для того, чтоб отказаться: «Кто я?

Простой купец, не знающий азов.

А Божье Слово – дело не простое,

и мудрецы таких не знают слов».

 

Но ангел напирал, и письмена

тянул к лицу купца, мол, ты взгляни хоть,

пойми, упрямец, не моя ведь прихоть;

 

тот прочитал – и ангелу сполна

хватило, чтоб склонится ниц пред светом

преображенья в человеке этом.

 

 

Mohammeds Berufung




Da aber als in sein Versteck der Hohe,
sofort Erkennbare: der Engel, trat,
aufrecht, der lautere und lichterlohe:
da tat er allen Anspruch ab und bat

bleiben zu dürfen der von seinen Reisen
innen verwirrte Kaufmann, der er war;
er hatte nie gelesen - und nun gar
ein solches Wort, zu viel für einen Weisen.

Der Engel aber, herrisch, wies und wies
ihm, was geschrieben stand auf seinem Blatte,
und gab nicht nach und wollte wieder: Lies.

Da las er: so, daß sich der Engel bog.
Und war schon einer, der gelesen hatte
und konnte und gehorchte und vollzog.


Aus: Der neuen Gedichte anderer Teil


Райнер Мария Рильке. Розовая гортензия

Кто принял тон за розовый? А сорт

всю эту пестрядь как собрал по крохам?

И с позолотой выцветшей морока,

и с лепестками, чей румянец стерт.

 

Им летний день, что розе – лихолетье!

Расцветка это или игры фей?

Знать, ангелы, когда умрут соцветья,

с них сдунут цвет, как пряный шлейф с полей.

 

А может быть, им просто невдомек,

что будет дальше? Дальше – увяданье.

Пожухла зелень словно в назиданье

им, розовым – уж ей-то ведом срок.

 

 

Rosa Hortensie




Wer nahm das Rosa an? Wer wußte auch,
daß es sich sammelte in diesen Dolden?
Wie Dinge unter Gold, die sich entgolden,
entröten sie sich sanft, wie im Gebrauch.

Daß sie für solches Rosa nichts verlangen.
Bleibt es für sie und lächelt aus der Luft?
Sind Engel da, es zärtlich zu empfangen,
wenn es vergeht, großmütig wie ein Duft?

Oder vielleicht auch geben sie es preis,
damit es nie erführe vom Verblühn.
Doch unter diesem Rosa hat ein Grün
gehorcht, das jetzt verwelkt und alles weiß.


Aus: Der neuen Gedichte anderer Teil


Райнер Мария Рильке. Яблоневый сад в Борджеби-горд

Приходи однажды ранней ночью

в старый сад, где зелень в темноте

словно тайн души сосредоточье

или, растворенная в мечте,

 

наша жизнь. Груз чувств, воспоминаний,

новых планов, радости былой

здесь лежит в траве. И осознанье

этого нас выдаст с головой

 

Дюреру, на чьих полотнах эти

яблони и впрямь – плоды труда.

Сгорбившись под тяжестью столетий.

труженицы знают про года,

 

знают, как, вне меры человечьей,

падалицу спелую ронять.

Так бы жить и мне: расти беспечно

посреди безлюдья и – молчать.

 

Der Apfelgarten




Borgeby-Gård

Komm gleich nach dem Sonnenuntergange,
sieh das Abendgrün des Rasengrunds;
ist es nicht, als hätten wir es lange
angesammelt und erspart in uns,

um es jetzt aus Fühlen und Erinnern,
neuer Hoffnung, halbvergeßnem Freun,
noch vermischt mit Dunkel aus dem Innern,
in Gedanken vor uns hinzustreun

unter Bäume wie von Dürer, die
das Gewicht von hundert Arbeitstagen
in den überfüllten Früchten tragen,
dienend, voll Geduld, versuchend, wie

das, was alle Maße übersteigt,
noch zu heben ist und hinzugeben,
wenn man willig, durch ein langes Leben
nur das Eine will und wächst und schweigt.


Aus: Der neuen Gedichte anderer Teil


Райнер Мария Рильке. Сердоликовый скарабей

Тут не звезд сияющие лики,

но умом не схватишь, хоть убей,

что за тайна скрыта в сердолике.

Если перед нами скарабей,

 

почему в нем столько окоема,

соразмерного душе твоей?

Распознай по знакам незнакомым,

почему стал ближе и родней

 

тот предел, чье имя – бесконечность.

Всех собратьев этого жука

в каменную плоть вдавила Вечность,

чтобы их баюкали века.

 

 

Der Käferstein

 

Sind nicht Sterne fast in deiner Nähe,
und was gibt es, das du nicht umspannst,
da du dieser harten Skarabäe
Karneolkern gar nicht fassen kannst

ohne jenen Raum, der ihre Schilder
niederhält, auf deinem ganzen Blut
mitzutragen; niemals war er milder
näher, hingegebener. Er ruht

seit Jahrtausenden auf diesen Käfern,
wo ihn keiner braucht und unterbricht;
und die Käfer schließen sich und schläfern
unter seinem wiegenden Gewicht.

 

Der neuen Gedichte anderer Teil. Auflage 1908


Райнер Мария Рильке. Прощание

Я расставаний азбуку постиг

и ощутил пугающее Нечто,

что дарит нам, чтоб оборвать навечно

свиданье с прошлым, чей прекрасен лик.

 

Я всматривался в мóрок иль мирок

так пристально, будь он мне в снах обещан

и обозначен вереницей женщин,

белей тумана, тоньше, чем намек,

 

оставленный качающейся сливой,

точней, той веткой, что ведет рассказ,

едва ль уже касающийся нас,

о странствиях кукушки говорливой.

Abschied



Wie hab ich das gefühlt was Abschied heißt.
Wie weiß ichs noch: ein dunkles unverwundnes
grausames Etwas, das ein Schönverbundnes
noch einmal zeigt und hinhält und zerreißt.

Wie war ich ohne Wehr, dem zuzuschauen,
das, da es mich, mich rufend, gehen ließ,
zurückblieb, so als wärens alle Frauen
und dennoch klein und weiß und nichts als dies:

Ein Winken, schon nicht mehr auf mich bezogen,
ein leise Weiterwinkendes - , schon kaum
erklärbar mehr: vielleicht ein Pflaumenbaum,
von dem ein Kuckuck hastig abgeflogen.


Aus: Neue Gedichte (1907)


Райнер Мария Рильке. Вечер

Тягучий вечер рад сменить покровы;

вуаль небес, задев за дерева,

то рвется ввысь и вознестись готова,

то льнет к земле, где камни и трава.

 

А ты все дальше от земли и неба:

не весь во тьме, как смолкшие дома,

не весь меж звезд, что для вселенской требы

сошлись в ночи. Что, если жизнь сама,

 

(преодолев сомнений череду),

робея, мучась, но светлея ликом,

сняв камень с сердца, вспомнит о великом

и этот камень превратит в звезду?

 

Abend


Der Abend wechselt langsam die Gewänder,
die ihm ein Rand von alten Bäumen hält;
du schaust: und von dir scheiden sich die Länder,
ein himmelfahrendes und eins, das fällt;

und lassen dich, zu keinem ganz gehörend,
nicht ganz so dunkel wie das Haus, das schweigt,
nicht ganz so sicher Ewiges beschwörend
wie das, was Stern wird jede Nacht und steigt -

und lassen dir (unsäglich zu entwirrn)
dein Leben bang und riesenhaft und reifend,
so daß es, bald begrenzt und bald begreifend,
abwechselnd Stein in dir wird und Gestirn.


Aus: Das Buch der Bilder (вторая часть первой книги)


Райнер Мария Рильке. Лебедь

Это мука: скованно и тяжко

пробивать дорогу; тем трудней

лебедю, чей каждый шаг – промашка.

 

Кажется, что смерть с ее загадкой –

вызов всем устоям наших дней.

Так и он спускается с оглядкой

 

нá воду, что с нежностью манящей,

словно счастье жизни преходящей,

плещется под ним – волна к волне.

Он же, вызревая к высшей славе,

все уверенней и величавей

царственно мирволит быстрине.

 

Der Schwan



Diese Mühsahl, durch noch Ungetanes
schwer und wie gebunden hinzugehn,
gleicht dem ungeschaffnen Gang des Schwanes.

Und das Sterben, dieses Nichtmehrfassen
jenes Grunds, auf dem wir täglich stehn,
seinem ängstlichen Sich-Niederlassen - :

in die Wasser, die ihn sanft empfangen
und die sich, wie glücklich und vergangen,
unter ihm zurückziehn, Flut um Flut;
während er unendlich still und sicher
immer mündiger und königlicher
und gelassener zu ziehn geruht.

Aus: Neue Gedichte (1907)


Райнер Мария Рильке. Кафедральный собор

В тех городках, не стоящих и слова,

где, как на корточках, на площади торговой

лавчонки притулились – прямо в лоб

глядит собор. Тут лавка дверью хлоп,

смолкает барабан, и зазывале

черед умолкнуть. Держит всех в узде

плиссе контрфорсов, как на кафедрале

его сутана, ибо чтут везде

собор, что о соседях знать не знает.

 

В тех городках, где мало кто бывает,

ты видеть мог старинный Божий дом,

затмивший окружающие крыши.

Тогда и первому из них, поди,

пристало быть настолько впереди

по росту и значению, что в нем

нет близости к тому, чего он выше.

В последышах рост меньше, мал и прок.

Их всех в себя вобрал тот каменный чертог,

что мнил остаться в вечности, но слышал

лишь мерный бой часов. По улочкам ночным

скитаться без пути бродягам записным,

кто, взяв на вырост имя не по чину,

с ним носится, как с фантиком – малец,

как с фирменной обновкой – продавец...

Там сила и напор – всему венец,

там – родовой инстинкт, брат арочному клину,

там суть в соединении сердец

в порталах, что во мгле наполовину!

Суть – в хлебе и вине. И в смерти, наконец.

 

 

Die Kathedrale



In jenen kleinen Städten, wo herum
die alten Häuser wie ein Jahrmarkt hocken,
der sie bemerkt hat plötzlich und, erschrocken,
die Buden zumacht und, ganz zu und stumm,

die Schreier still, die Trommeln angehalten,
zu ihr hinaufhorcht aufgeregten Ohrs -:
dieweil sie ruhig immer in dem alten
Faltenmantel ihrer Contreforts
dasteht und von den Häusern gar nicht weiß:

in jenen kleinen Städten kannst du sehn,
wie sehr entwachsen ihrem Umgangskreis
die Kathedralen waren. Ihr Erstehn
ging über alles fort, so wie den Blick
des eignen Lebens viel zu große Nähe
fortwährend übersteigt, und als geschähe
nichts anderes; als wäre Das Geschick,
was sich in ihnen aufhäuft ohne Maßen,
versteinert und zum Dauernden bestimmt,
nicht Das, was unten in den dunkeln Straßen10
vom Zufall irgendwelche Namen nimmt
und darin geht, wie Kinder Grün und Rot
und was der Krämer hat als Schürze tragen.
Da war Geburt in diesen Unterlagen,
und Kraft und Andrang war in diesem Ragen15
und Liebe überall wie Wein und Brot,
und die Portale voller Liebesklagen.
Das Leben zögerte im Stundenschlagen,
und in den Türmen, welche voll Entsagen
auf einmal nicht mehr stiegen, war der Tod.20

Aus: Neue Gedichte (1907


Райнер Мария Рильке. Карусель

Под крышей, осеняющей в пути

летящие по кругу табуны,

бегут лошадки, все из той страны,

что долго медлит, прежде чем уйти.

Хотя иные в дрожки впряжены,

видна отвага в этих гордых минах.

За ними лев, окрашенный кармином,

и белый слон: большой, как все слоны.

 

А вот олень. И он, как скакуны,

пестреет сбруей, ведь в седле надежно

сидит девчушка: синий сон весны.

 

Злой лев оседлан мальчиком. Не важно,

что дрожь в руках и щеки чуть бледны,

ведь лев рычит и скалит зубы влажно.

 

И белый слон: большой как все слоны.

 

Затем, коня хлестнув неосторожно,

вновь девочка. Уже прыжок протяжный

беглянке мал, и послан взор отважный

за горизонт, манящий и тревожный.

 

И белый слон: большой как все слоны.

 

И нескончаем тесный круг арены,

где все спешит, мелькая до поры:

зеленый, красный, серый… Неизменно

все профили неясны и остры.

И лишь улыбка, зыбко и блаженно

сверкнет на миг и улетит мгновенно

сквозь задыхание слепой игры…

 

Das Karussell


Jardin du Luxemburg

Mit einem Dach und seinem Schatten dreht
sich eine kleine Weile der Bestand
von bunten Pferden, alle aus dem Land,
das lange zögert, eh es untergeht.
Zwar manche sind an Wagen angespannt,
doch alle haben Mut in ihren Mienen;
ein böser roter Löwe geht mit ihnen
und dann und wann ein weißer Elefant.

Sogar ein Hirsch ist da, ganz wie im Wald,
nur daß er einen Sattel trägt und drüber
ein kleines blaues Mädchen aufgeschnallt.

Und auf dem Löwen reitet weiß ein Junge
und hält sich mit der kleinen heißen Hand,
dieweil der Löwe Zähne zeigt und Zunge.

Und dann und wann ein weißer Elefant.

Und auf den Pferden kommen sie vorüber,
auch Mädchen, helle, diesem Pferdesprunge
fast schon entwachsen; mitten in dem Schwunge
schauen sie auf, irgendwohin, herüber -

Und dann und wann ein weißer Elefant.

Und das geht hin und eilt sich, daß es endet,
und kreist und dreht sich nur und hat kein Ziel.
Ein Rot, ein Grün, ein Grau vorbeigesendet,
ein kleines kaum begonnenes Profil -.
Und manchesmal ein Lächeln, hergewendet,
ein seliges, das blendet und verschwendet
an dieses atemlose blinde Spiel...


Aus: Neue Gedichte (1907)


Райнер Мария Рильке. Архаический торс Аполлона

Мы не застали светоносный взгляд

подбровных яблок, в плоти камня зревших,

но торс хранит как бы огонь сгоревших

свечей... Живой, лишь убранный назад,

 

вглубь канделябра. Ведь иначе статью

грудь не могла б слепить, иначе б сила

улыбки в бедрах этих не сквозила,

лелея центр, в котором спит зачатье.

 

Тогда б в обрубке нас не волновал

могучих плеч стремительный обвал,

как дивный мех, не вспыхнули б изгибы;

 

в тебя лучом от каждого излома

не бил бы взгляд точеной этой глыбы.

Ты понят. Жить ты должен по-иному.



Archaïscher Torso Apollos



Wir kannten nicht sein unerhörtes Haupt,
darin die Augenäpfel reiften. Aber
sein Torso glüht noch wie ein Kandelaber,
in dem sein Schauen, nur zurückgeschraubt,

sich hält und glänzt. Sonst könnte nicht der Bug
der Brust dich blenden, und im leisen Drehen
der Lenden könnte nicht ein Lächeln gehen
zu jener Mitte, die die Zeugung trug.

Sonst stünde dieser Stein entstellt und kurz
unter der Schultern durchsichtigem Sturz
und flimmerte nicht so wie Raubtierfelle;

und bräche nicht aus allen seinen Rändern
aus wie ein Stern: denn da ist keine Stelle,
die dich nicht sieht. Du mußt dein Leben ändern.


Aus: Der neuen Gedichte anderer Teil (1908)


Райнер Мария Рильке. Сумасшедшие в саду

Как прежде, живописная ограда

двор обвивает, тишиной струясь.

Здесь те живут, кому уже не надо

от внешней жизни брать хотя бы часть.

 

Что быть могло - давно лежит на дне.

Они бредут всегда по тем же тропкам,

поглощены своим круженьем робким,

покорно, примитивно, как во сне.

 

Иные, впрочем, рядом с вешней грядкой

убого в грязь колени опустив,

копаются... Но есть иной мотив,

излом в движеньях, сделанных украдкой,

 

у них для ранних изумрудных трав,

испуганная, бережная ласка:

дерн дружелюбен. А вот роз окраска

имеет сильный и чужой состав,

 

и, видимо, возвысится некстати

над их наивной мудростью, увы.

Но речь сейчас о благодати:

о тайне тихой муравы.

Irre im Garten

Dijon

Noch schließt die aufgegebene Kartause
sich um den Hof, als würde etwas heil.
Auch die sie jetzt bewohnen, haben Pause
und nehmen nicht am Leben draußen teil.

Was irgend kommen konnte, das verlief.
Nun gehn sie gerne mit bekannten Wegen,
und trennen sich und kommen sich entgegen,
als ob sie kreisten, willig, primitiv.

Zwar manche pflegen dort die Frühlingsbeete,
demütig, dürftig, hingekniet;
aber sie haben, wenn es keiner sieht,
eine verheimlichte, verdrehte

Gebärde für das zarte frühe Gras,
ein prüfendes, verschüchtertes Liebkosen:
denn das ist freundlich, und das Rot der Rosen
wird vielleicht drohend sein und Übermaß

und wird vielleicht schon wieder übersteigen,
was ihre Seele wiederkennt und weiß.
Dies aber läßt sich noch verschweigen:
wie gut das Gras ist und wie leis.


Aus: Der neuen Gedichte anderer Teil


Райнер Мария Рильке. Святой Себастьян

Он стоит, но так лежат: рука

смертника вся отдана раздолью.

Он, по-матерински нянчась с болью,

словно свернут внутрь – плотней венка.

 

Кажется, что он во власти стрел,

что жужжат и жалят то и дело,

и долбят железным клювом тело.

Он же, судя по улыбке, цел.

 

Только раз он обнажает взор,

словно скорбь свершила приговор,

пересилив все мАло-помалу,

и пора отвергнуть, словно сор,

тех, кто нес погибель идеалу.

 

Sankt Sebastian



Wie ein Liegender so steht er; ganz
hingehalten von dem großen Willen.
Weitentrückt wie Mütter, wenn sie stillen,
und in sich gebunden wie ein Kranz.

Und die Pfeile kommen: jetzt und jetzt
und als sprängen sie aus seinen Lenden,
eisern bebend mit den freien Enden.
Doch er lächelt dunkel, unverletzt.

Einmal nur wird seine Trauer groß,
und die Augen liegen schmerzlich bloß,
bis sie etwas leugnen, wie Geringes,
und als ließen sie verächtlich los
die Vernichter eines schönen Dinges.

Aus: Neue Gedichte (1907)


Райнер Мария Рильке. Слепнущая

Она в гостях своей была вполне,

тем отличаясь (думал я сначала),

что чашку с чаем не как все держала.

Ее улыбка всё сказала мне.

 

Когда же встали все из-за стола

и двинулись вразброд (смеясь, болтая)

вглубь анфилад, смотрел я, наблюдая:

она вослед другим упрямо шла,

 

сосредоточась, как на сцене, где

ей скоро петь, робея в людном зале.

На глади светлых глаз ее дрожали

круги огней, как блики на воде.

 

Казалось, обживая трудный путь,

она за некой гранью пребывала,

но вот сейчас еще шагнет чуть-чуть –

и вдруг взлетит над грубым полом зала. 

 

Die Erblindende

Sie saß so wie die anderen beim Tee.
Mir war zuerst, als ob sie ihre Tasse
ein wenig anders als die anderen fasse.
Sie lächelte einmal. Es tat fast weh.

Und als man schließlich sich erhob und sprach
und langsam und wie es der Zufall brachte
durch viele Zimmer ging (man sprach und lachte),
da sah ich sie. Sie ging den andern nach,

verhalten, so wie eine, welche gleich
wird singen müssen und vor vielen Leuten;
auf ihren hellen Augen, die sich freuten,
war Licht von außen wie auf einem Teich.

Sie folgte langsam, und sie brauchte lang,
als wäre etwas noch nicht überstiegen;
und doch: als ob nach einem Übergang,
sie nicht mehr gehen würde, sondern fliegen.

Aus: «Neue Gedichte», (1907)


Райнер Мария Рильке. Портал

                               I

Остались камни. Все пошло на корм

приливным водам. Будто впрямь ненастье

когда-то смыло атрибуты власти,

ограбив тех, кто щедр был без проформ.

 

Отныне, претерпев вне всяких норм,

пока судьба свое крутила сальто,

они неотличимы от базальта

подчеркнутой естественностью форм.

 

И все ж над ними нимб епископата,

улыбка солнца в круге циферблата,

чье время числит мирный их досуг.

 

Они – у врат, видны в пустом проеме,

а были божьим ухом в окоеме,

ведь им весь город жаловался вслух.

 

                              II

Портал – прообраз шири без границ,

весь мир – кулисы, приданные сцене;

на сцене возникает оживленье

с приходом главных действующих лиц.

 

Так темнота разыгрывает действо

в печальном балаганчике ворот,

клубясь, как Бог-отец, чтоб в свой черед,

используя приемы лицедейства,

 

так измельчать в ролях, лишенных слов,

что жалкий род людской увидит зритель –

слепцов, изгоев, прочий мелкий сор.

 

Но мы-то знаем, что в конце концов

из тьмы людишек явится Спаситель,

ведь Он и есть единственный актер.

 

III

Едва держась, они стоят за святость,

на Вечности стоят – как на своем!

При всей их мощи некая покатость

есть в каменной осанке (окоем

 

сродни столетьям, что уходят вдаль).

Они б упали, но застыли в трансе,

и если и находятся в балансе,

то в их консольных балках, как ни жаль,

 

роится хаос. Сзади смотрит зверем,

и в той же мере сам себя неволит

мир-путаник, к ним равнодушный мир.

 

Весь арсенал из цирковых феерий –

шуты, горгульи... Точно в той же роли

на лбу атлеты держат балансир.

 

Das Portal



          I
Da blieben sie, als wäre jene Flut
zurückgetreten, deren großes Branden
an diesen Steinen wusch, bis sie entstanden;
sie nahm im Fallen manches Attribut

aus ihren Händen, welche viel zu gut
und gebend sind, um etwas festzuhalten.
Sie blieben, von den Formen in Basalten
durch einen Nimbus, einen Bischofshut,

bisweilen durch ein Lächeln unterschieden,
für das ein Antlitz seiner Stunden Frieden
bewahrt hat als ein stilles Zifferblatt;

jetzt fortgerückt ins Leere ihres Tores,
waren sie einst die Muschel eines Ohres
und fingen jedes Stöhnen dieser Stadt.

          II
Sehr viele Weite ist gemeint damit:
so wie mit den Kulissen einer Szene
die Welt gemeint ist; und so wie durch jene
der Held im Mantel seiner Handlung tritt: -

so tritt das Dunkel dieses Tores handelnd
auf seiner Tiefe tragisches Theater,
so grenzenlos und wallend wie Gott-Vater
und so wie Er sich wunderlich verwandelnd

in einen Sohn, der aufgeteilt ist hier
auf viele kleine beinah stumme Rollen,
genommen aus des Elends Zubehör.

Denn nur noch so entsteht (das wissen wir)
aus Blinden, Fortgeworfenen und Tollen
der Heiland wie ein einziger Akteur.

          III
So ragen sie, die Herzen angehalten
(sie stehn auf Ewigkeit und gingen nie);
nur selten tritt aus dem Gefäll der Falten
eine Gebärde, aufrecht, steil wie sie,

und bleibt nach einem halben Schritte stehn
wo die Jahrhunderte sie überholen.
Sie sind im Gleichgewicht auf den Konsolen,
in denen eine Welt, die sie nicht sehn,

die Welt der Wirrnis, die sie nicht zertraten,
Figur und Tier, wie um sie zu gefährden,
sich krümmt und schüttelt und sie dennoch hält:

weil die Gestalten dort wie Akrobaten
sich nur so zuckend und so wild gebärden,
damit der Stab auf ihrer Stirn nicht fällt.

Aus: Neue Gedichte (1907)


Райнер Мария Рильке. Голубая гортензия

Как в тубах с краской донный слой зеленый,

ее листва суха, почти мертва

под зонтиком цветов, чья синева

не вещной кажется, лишь отраженной.

 

Вся в пятнах слез, сквозит едва-едва

синь в лепестках, и вряд ли сохранится.

Старинных писем слипшимся страницам

сродни их тон: то сер, то желтоват.

 

Так детский фартук - выцветший, в заплатах -

давно не вещь, одно воспоминанье:

срок этой жизни безнадежно краток...

 

Но вот как бы небесное сиянье

блеснуло в глубине, и над листвой

цветок-дитя вновь залит синевой.


Blaue Hortensie



So wie das letzte Grün in Farbentiegeln
sind diese Blätter, trocken, stumpf und rauh,
hinter den Blütendolden, die ein Blau
nicht auf sich tragen, nur von ferne spiegeln.

Sie spiegeln es verweint und ungenau,
als wollten sie es wiederum verlieren,
und wie in alten blauen Briefpapieren
ist Gelb in ihnen, Violett und Grau;

Verwaschnes wie an einer Kinderschürze,
Nichtmehrgetragnes, dem nichts mehr geschieht:
wie fühlt man eines kleinen Lebens Kürze.

Doch plötzlich scheint das Blau sich zu verneuen
in einer von den Dolden, und man sieht
ein rührend Blaues sich vor Grünem freuen.

Aus: Neue Gedichte (1907)


Райнер Мария Рильке. Пантера

Ее глаза, устав впиваться в прутья,

давно пусты. Ей мнится: все мертво

за тысячами прутьев и, не будь их,

вокруг и не было бы ничего.

 

Переступая мягко и упруго,

кружась, как в танце, в ворожбе глубин,

льнет Сила к центру замкнутого круга,

где вязнет Воля, грозный исполин.

 

Лишь иногда, когда зрачок раздвинет

свой занавес и впустит мир опять,

в ней напряженно тишина застынет,

чтоб в сердце снова пеплом стать.

 

Der Panther
Im Jardin des Plantes, Paris

Sein Blick ist vom Vorübergehn der Stäbe
so müd geworden, dass er nichts mehr hält.
Ihm ist, als ob es tausend Stäbe gäbe
und hinter tausend Stäben keine Welt.

Der weiche Gang geschmeidig starker Schritte,
der sich im allerkleinsten Kreise dreht,
ist wie ein Tanz von Kraft um eine Mitte,
in der betäubt ein großer Wille steht.

Nur manchmal schiebt der Vorhang der Pupille
sich lautlos auf -. Dann geht ein Bild hinein,
geht durch der Glieder angespannte Stille –
und hört im Herzen auf zu sein.

Aus: Neue Gedichte (1907)


Райнер Мария Рильке. Набережная в Брюгге

Quai du Rosaire

        Брюгге

 

Все улочки идут на свой манер

(так после хвори ходят неторопко,

советуясь подолгу с каждой тропкой);

вон та, спеша на площадь, например,

 

зовет подругу, чтоб свои пути

с закатною водой переплести.

Пока за вид свой вещи не в ответе;

мир отражений в сумеречном свете

куда реальней, чем дано вещам…

 

И если ты захочешь, город сам

(необъяснимой логике вослед)

предъявит жизнь в ее зеркальном блеске,

и оживут его ночные фрески,

и сад качнет гирлянды и подвески,

и танец нарисует арабески

в окне кофейни, где сияет свет.

 

А наверху? Там – мякоть виноградин

с далеких звонниц, дар иных высот;

и тишина, которой он украден,

по капельке всю эту сладость пьет.

 

Quai du Rosaire

Brügge

 

Die Gassen haben einen sachten Gang

(wie manchmal Menschen gehen im Genesen

nachdenkend: was ist früher hier gewesen?)

und die an Plätze kommen, warten lang

 

auf eine andre, die mit einem Schritt

über das abendklare Wasser tritt,

darin, je mehr sich rings die Dinge mildern,

die eingehängte Welt von Spiegelbildern

so wirklich wird wie diese Dinge nie.

 

Verging nicht diese Stadt? Nun siehst du, wie

(nach einem unbegreiflichen Gesetz)

sie wach und deutlich wird im Umgestellten,

als wäre dort das Leben nicht so selten;

 

dort hängen jetzt die Gärten groß und gelten,

dort dreht sich plötzlich hinter schnell erhellten

Fenstern der Tanz der Estaminets.

 

Und oben blieb? - - Die Stille nur, ich glaube,

und kostet langsam und von nichts gedrängt

Beere um Beere aus der süßen Traube

des Glockenspiels, das in den Himmel hängt.

Rainer Maria Rilke: «Neue Gedichte», 1907


Эмигрантка

Немодный в этом межсезонье,

Тебе по вкусу желтый цвет,

Ведь ты видна как на ладони

На опустевшем склоне лет.

Духовный подвиг совершая,

Как божий странник в старину,

Ты веришь, что земля большая

Приветствует тебя одну.

Твой неизменный «Поляроид»,

Болтаясь на худом плече,

Всему живому глазки строит

Самозабвенно! И вообще…

Но есть в твоей судьбе блестящей,

Как лунный свет на быстрине,

Источник жалости щемящей
К тому, что живо и во мне.

Когда мы кончим бег по кругу
С нелегкой ношей редких встреч,
Я объясню тебе, как другу,
О чем умалчивает речь.

И вновь, хотя бы ненадолго,
Ты обустроишь свой ночлег
Там, где Ока впадает в Волгу
И время замедляет бег.


Аленушка

Ты все та же, родная сторонушка,

на сто верст ковыли да бурьян.

Не зови к себе братца, Аленушка,

сгинул за морем братец Иван.

 

Пруд в осоке да ноженьки босые,

не найти ни начал, ни концов,

и сидишь ты, простоволосая,

как тебя написал Васнецов.

 

Не смотри в эти тихие заводи,

не ищи там потерянный рай,

а наймись-ка на службу и за води

экскурсантов – в страну-пастораль.

 

В ту страну, где в фаворе начетчик,

и презрительно, через губу,

светлый ангел с морозцем на щечках

бросил грозную тень на судьбу.

 

Что ж вы, суки, Аленку мурыжите

на фабричной обертке гуртом?

Эка невидаль – грузди да рыжики

да сусальные сосны притом!

 

Что за радость возиться с бумажками

и, среди матюгов да ворья,

за любовь, за грехи наши тяжкие

возвращаться на круги своя?

 

Время спутает Авеля с Каином,

и опять от зари до зари

с чердаков по фабричным окраинам

будут в небо взлетать сизари.

 

А за то, что блажили и вздорили,

били об пол бутылки и лбы,

и в конце современной истории

позабыли о сказках любых,

 

никому из нас нет оправдания

ни в отточенной логике лет,

ни в старинных часах мироздания,

в череде вековечных сует.


Рождественский снег

                                          «Человек есть мера всех вещей»

                                           из древнегреческой философии

Тень от куста не уличай во лжи.

Масштабности не требуй с крохобора.

Нельзя, не раздвигая рубежи,

найти надежный камень для упора.

Тогда твори, чудачествуй, рискуй,

растрачивай последние пиастры!

И первый вздох, и первый поцелуй

к финальному аккорду безучастны.

Ты – вне игры, но в чем-то главном прав.

Твой шанс в упорстве, выглядящем дико.

Без устали гоняется Ахав

за белоснежной тенью Моби Дика.

Без этого любой поэт – ничто,

мальчишка, не усвоивший урока.

Ты – мера мер. Но где он, тот итог,

чтоб долг ухода оплатить до срока?

Научишься когда-нибудь потом

любить не по-людски, а бескорыстно,

и радостно ловить, как в детстве, ртом

пространства ускользающие смыслы.

И ты увидишь, как искрится снег

на Рождество, и это будет счастье.

А сердце, как заветный оберег,

вернется в мир, разбитое на части.