Ожидаемо, без приглашенья возникла осень.
Явилась легко и тихо, как летний вечер.
Было довольно рано, примерно восемь,
ты - железная, как Маргарет Тэтчер,
в своем стремленье выразить всю серьезность
претензий в мой адрес, глупых и необоснованных.
В воздухе дымкой висела немая нервозность,
рождая опасность чего-то нового.
Такие явления часто случаются вечером.
Тихое, ни ветерка, нагнетанье и дрожь в ко-
ленях, как на экзамене. Нас было четверо:
ты, я, машина и кошка.
В сущности, предъявить мне было нечего,
а то, что было, мягко говоря, спорно.
Ты была, как обычно, в чем-то клетчатом,
я, машина и кошка - в черном.
Машина тронулась в путь, чихнув бензином,
дождь летел навстречу холодный и редкий,
на заднем сиденье ты и кошка в корзине.
Она, почему-то, не любит клетку.
Разговор получился серьезный, начистоту, та-
кого с весны я не помню, всплыли обиды,
старые сплетни, слухи еще с института,
в ход пошло все: деньги, либидо…
Во избежание ссоры, на этой стадии
надо срочно стараться вспомнить о том, че-
го ты можешь не слушать, например - радио,
сначала тихо, потом погромче.
По радио классика, Верди, а может, Пуччини…
Если вам скажут: «болит голова» - не верьте,
не верьте, советую вам как мужчина мужчине.
Она не болит. И все-таки Верди.
Кошка молчит. Временами, вытянув шею,
привстав из корзины, с прищуром глядит на дорогу.
Клонит в сон… Нет, надо как можно скорее,
пока не поздно, перейти к диалогу:
- Да, конечно, шторы могут быть синие…
Да, конечно, подарки в бумажном пакете…
Да, конечно, дети неблагодарные свиньи…
Ну что ж, на то они и дети…
Режим диалога неожиданно снял напряжение,
ты коснулась моих волос и тихо спросила
нежным шепотом, как бы прося прощения:
- Скажи, я, наверное, невыносима?
Сколько еще осталось?
Я очень устала.
- Сколько осталось? Ты знаешь, пожалуй, немного.
- Что ты сказал?! Вечно несешь что попало!
Я про дорогу!
- И я про
дорогу.
- Помнишь, на днях сообщили, что в воскресенье
кто-то приедет, и будет народный праздник.
Значит, в центре опять перекроют движение…
Жизнь – это движение? Разве?..
Кошка лениво пришла тебе на колени,
Потерлась о руки, зевнула и вернулась в корзину,
по́ходя дав мастер-класс лести и лени.
Машина тихо летит в зиму.
Зажатая в телесной оболочке,
душа горит, томится и страдает.
Пропущена кривая запятая,
и все жирней в конце страницы точка.
У зеркала не попросить отсрочку.
История как дважды два простая:
ведь ежели не завтра -запятая-
то послезавтра будет поздно -точка-
Её глаза синее купороса,
фигура, грудь, прическа, все на месте.
А как распорядиться женской честью,
сейчас не время думать -знак вопроса-
Все начиналось с флирта, по-французски:
шампанское, десерт слегка очерчен,
коньяк, который ненавидел Черчилль,
и пол-дефис-лимона на закуску.
Потом возникли блюдца и розетки,
конфеты -запятая- торт, печенье
и непреодолимое стремленье
неоплодотворенной яйцеклетки.
Он был хорош в расстегнутой сорочке.
Как ураган, всё на пути сметая,
урвал свое, мерзавец -запятая-
и быстро скрылся, не поставив точку.
Она надула губки по привычке
и иронично шевельнула бровью.
Зря говорила бабушка: «Любовью
не шутят -закрываются кавычки-.
Над городом нависла тьма густая.
Ночной портье пьет кофе в одиночку.
Вверху меж облаков мерцает точка,
как недописанная запятая.
Этот город не любит поэтов.
Никто не выжил,
только Анти-Ахматова.
«Вы споткнулись, плохая примета,
голубчик, вы же
в половине девятого
с чемоданчиком… Были должны давно!
Вот на этом стуле!
Каяться и бояться!
Ну, пора. К сожалению, что-то одно,
выбирайте: пуля,
камера, эмиграция?»
Этот город не любит поэтов.
Он любит дам,
ювелиров и призраков.
Этот город читает газеты
и чтит всегда
конвоиров и приставов.
Он менял имена и фамилии
и на красном льду
рисовал силуэты,
разбивал хрустальные лилии,
метался в бреду,
намекая поэту,
что навязчивый твердый знак,
не похожий на «ять»,
зашифрован в апострофе,
что над Мойкой сгустился мрак,
что идти умирать
на Васильевском острове
уже поздно и, в общем-то, незачем.
Не так уж важно,
на руках, или волоком,
или рассыпаться звонко, как рубль мелочью,
или вздохнуть влажно
улетающим облаком.
В полях назойливо свистела флейта
Кришны.
Покойный на поминках оказался лишним.
Обидно! Вкус во рту кислее
дикой вишни
на
старой даче.
Спираль
не лучше круга. Снова Чик Кориа,
все женщины вокруг, по-прежнему, Марии,
и
вальс танцуется на раз-и, два-и, три-и.
И не
иначе.
Из всех паштетов только фуа-гра гусиный.
Из всех мостов сжигать не
стоит только Львиный.
Он не горит, к тому же бесконечно длинный,
как рокировка.
Не стоит звонко биться головой о стену.
Вполне логично, навсегда покинув сцену,
Просить у жизни снизить
уровень и цену.
И дозировку.
Пить алкоголь не по любви,
но по расчету.
Нащупать на рояле правильную
ноту
на каждый день, не исключая
ни субботы,
ни воскресенья,
которую нашел однажды
старший Плиний,
меняющую цвет с зелёного на синий
и неизбежную, как
параллельных линий
пересеченье.
Его приметили англичане
и навещали по воскресеньям.
Потом детдомовский замначальник
его готовил к усыновленью.
Он говорил: Тебе подфартило, -
хватал за ляжки и больно тискал.
Потом уборщица тётя Мила
сказала: Лёха, учи английский.
И он учил. «Хаваръю» и «сенкью»,
ещё «айскрим», и ещё «гудмони»,
притом что раньше он клянчил деньги
на остановках и в гастрономе.
И у ларька на проспекте Мира.
Теперь нет повода для печали.
Он стал заносчивым и задирой,
он без пяти минут англичанин,
он думал: скоро, вот-вот! И, кстати,
мечтал о круглом красивом торте
на день рожденья. И самокате…
Но Дима Яковлев все испортил.
Он долго думал, кусая палец:
На кой он этому Диме сдался?
Но англичане с тех пор пропали.
Они уехали. Он остался.
Ему сказали: Всё по закону,
закон, он, Лёха, всего важнее.
Глотни-ка капельку из флакона.
Выходит, Родине ты нужнее.
Ему сказали: Глотни, смелее!
Ему сказали: Донт вори, Лёха!
Би хепи, Лёха, будь веселее!
И он кивнул: Всё не так уж плохо.
Он снова важен и снова нужен,
он не расстроен и не обижен.
Он долго смотрит, как пьет из лужи
Бродячий голубь по кличке Пиджен.
Трясясь по дороге знакомой, подъёмы, спуски,
приятно расслабиться, пальцем стуча по рулю.
По радио что-то про вирус. Какой же русский
не любит..? И дальше по тексту. А я не люблю.
Над родиной
антициклон, прозрачное небо,
под небом – антиутопия. Оруэлл. Джордж.
В кишечнике антибиотик с эффектом плацебо,
снимающий антителами простудную дрожь.
По радио менторский голос подводит итоги.
Сказал, что во Франции хаос и полный бардак,
потом по традиции про «дураки и дороги»,
имея в виду, что, конечно же, о́н - не дурак.
Осенний плюс постепенно уходит в минус.
Луна как футбольный мяч после игры.
На всякий вирус найдется свой антивирус.
И антиматерия. В смысле, антимиры.
Мелькают огни, встречные фары, тени,
в глазах рябит, слепящий свет, сковород-
ка ждет не дождется в аду, а к небесным селеньям
дорога, гляжу, уперлась в забор. Сто ворот
как будто, но все на замке. Если только с разгона.
Со странным, пугающим чувством в груди: «егда
душа разлучатися…». Вспышка, обломки картона.
Бывает. Лукавый попутал, пустяк, ерунда,
ведь это не страшно, когда со знанием дела,
за вздохом вздох, спокойно и не спеша,
начнет покидать загадочное антитело
до боли понятная русская антидуша.
Э л е г и я
Во широком поле
Мухи – словно пули.
Солонее соли
Слёзы у косули.
Как на Эспаньоле
Солнышко в июле.
Нет печальней доли,
Если Вас надули.
Смазаны мозоли,
Огурцы Зозуля,
Рюмка алкоголя,
Справка об отгуле,
Рассмешат до колик
Вицин и Никулин
Проводницу Олю
Где-то в Барнауле.
Но не всё равно
ли?
Может, Вы уснули
И забыли роли
Днём ли? Поутру ли?
В музыкальной школе?
В надувной акуле?
В каторге? На воле?
В сказке? Наяву ли?
Вам бы в Крокус-холле
Выступать - а хули!-,
Взяли б ля-бемоля
В караоке smule
И «В краю магнолий»
Нежно затянули,
Заходясь в глаголе,
Словно гули-гули.
Прослезиться что ли?
Ваш
портрет на стуле,
Ларго Грациоли,
Спирт, Киндзмараули,
От несносной боли
Голосят бабули…
Во широком поле
Мухи - словно пули.
Между раем
и адом
золотистая
роща
у подножья Везувия.
Озарение
рядом,
всё
становится проще
на
пороге безумия.
Силуэты
Помпеи
изнывают от скуки,
и ночные фантазии,
вытесняют идею
нестерпимость разлуки
заменить эвтаназией.
Махаоны
летают,
как
бумажные маски,
и
слеза как мясной бульон.
Тенора
возбуждают
по-неаполитански,
проникая
аж под бельё
откровенно
и тихо,
возносясь до диеза,
и до ре, и до ми,
и жонглирует
лихо
железа
как железо
ударениями.
Обнажила
бесстыдно
начинающий
персик
застоявшаяся
листва.
Лишь
одна очевидна
из
оставшихся версий -
ревность,
Ваше Сиятельство.
Небосвод
словно сфера,
горизонт
словно кантик
и,
едва различимые,
алессандры
дель пьеро
с фелуменами, кьянтя-
ми и
Санта-Лючиями.
В
старинной области италийской,
там,
где загар ло-
жится
ровно, и солнце близко,
костлявый
Карло
в
каморке, полной пустого скарба,
с
кривой улыбкой
при
свете тусклого канделябра
строгает скрипку.
Прокукарекал
петух ледащий,
чуть
встало солнце,
в
дверном проёме возник заказчик:
«Ну как,
Бергонци?
Мне дома
мать не даёт покоя.
Приду
из школы -
она
твердит: «Заниматься надо,
учись,
Николо!»
Она
считает, что в плане денег
у нас
порядок,
ma un problema, что я бездельник,
и что я падок
на вечеринки,
на кутежи и
люблю
артисток,
что мы
с ней стали совсем чужие,
я - egoista ,
что моё будущее
туманно
и очень
зыбко...
Скажи-ка,
Карло, мне без обмана,
готова
ль скрипка?»
Старик в сердцах отшвырнул рубанок
и
прослезился.
Достал из
ящика пару склянок,
засуетился:
«А,
может, кофе? А, может, чаю?
Малыш,
прости! Но,
как ни
стругаю, - всё получает-
ся Буратино.»
Заказчик,
кажется, был расстроен
весьма формально,
кричал про сорванные гастроли
ненатурально,
потом ругался
слегка картинно:
«Ну, ты скотина!..
А
впрочем, ладно. Раз Буратино -
пусть
Буратино»
И,
поскребя по густой щетине,
добавил
басом:
«Так значит,
буду не Паганини,
а
Карабасом.»
Если б меня спросили, то я бы
скорее на медленном поезде, либо
на самом старом гнилом «Саабе»,
чем в просиженном «брюхе летучей рыбы».
Хотя понимаю: рыба – глыба
как собеседник, рыба – айсберг,
рыба - об лёд, молчит как рыба,
ни глупых реплик, ни китайских азбук.
Можно слить всё, до последней капли,
исступлённо скребя серпом по молоту,
но слово – всего лишь серебро (не так ли?),
а рыба (любая) - по умолчанию золото.
Молчание, заметь, всегда одухо-
творенное, даже если просто фоновое,
оно врачует усталое ухо,
тем более молчание зарифмованное.
Молча можно свернуть горы,
пройти все круги и квадраты ада,
можно читать Виктора Гюго, ры-
дая над вымыслом. Если надо.
Можно удерживать недержанье
и восхищаться изображеньем
неотразимого подражанья
и неподдельного отраженья.
Можно относиться к тому сословью,
что много ниже, чем где-то снизу,
и родину свою любить любовью,
слегка разбавленной патриотизмом.
Можно пить и даже хвалить брют, со-
бирать с нотных строчек зрелые ноты,
которые падают и с брызгами бьются,
как о липкие клавиши капли пота.
Можно вяло, как старческая слеза,
впитаться в плед, побитый молью,
и, шаркая тапками, плестись вслед за
Вивальди, пахнущим канифолью.
Или в кондитерской, где всегда, чёрт
побери, подают просроченные бисквиты,
окунуть официанта мордой в торт
с диким криком: «Ну что?! Теперь мы квиты?!»
Местами
мокрый снег,
в особенности в тех местах,
где кляксы мыслей на исписанных листах
сопят во сне.
Местами отраженье в Гранд Канале,
и гондольеры в шляпах под мостами
катают девушек. Местами
в сыром нетопленом подвале
не продохнуть, щетины щётка
царапает ладонь, слились в одно
два времени, и хочется разбить окно,
уткнувшись лбом в решётку.
Местами заморозки, и
в бильярдном клубе запах пива,
и по шарам неторопливым
стучат блестящие кии.
А где-то маленький Щелкунчик сколь
ни махал своей картонной саблей,
все ж победили, по закону граблей,
Мышиный, мать его, король
и воинство его с железными хвостами.
Давно пора, не получив ни целого, ни части,
расставить запятые в случае причастий
и кое-где ещё. Местами.
И отвернуться от часов, не
шевелящих стрелками, но иногда, местами,
производящих бой. По тропке меж крестами
пробраться к старенькой кладбищенской часовне.
Там мокрый снег, притоптана земля,
температура около нуля,
у входа несколько заснеженных ступеней.
И ветер переменных направлений.
На Медном всаднике набухла страстью бронза,
Малыш трещит скороговорку «Три японца»,
Сквозь облака слегка видны Луна и Солнце,
Как два пятна.
Отлив. Весна. У набережной снова мелко.
Все как всегда весной, над облаком, над Стрелкой
Опять летающая тарахтит тарелка,
Но не видна.
Неисчислимая толпа фанатов Цоя,
Бесстрашно на газоне лёжа, сидя, стоя,
Напрасно ждёт с надеждой павшего героя
И перемен.
Прохожие полны весенних ожиданий,
В продаже тьма периодических изданий,
Страна, скорее по привычке, чем с желаньем,
Встает с колен,
Поглядывая с недоверием и гордо,
Слегка презрительно, с отеческим апломбом
На запад, на враждебный агрессивный Лондон,
Где вечный смог.
Астрологи предсказывают наводненье,
Возможно изверженье и землетрясенье,
Всё как-то вдруг, одновременно, с
удареньем
На третий слог.
Дворянское собранье, как обычно, в моде,
Но мало публики, дворяне все в народе
Или гуляют на пленэре (на природе)
В лесной тиши.
Однако в зале дух «Черрути» и « Мияки»,
Мерцают люстры в тёмно-красном полумраке,
Выскакивает дирижёр – глиста во фраке
От « Живанши»,
Вспорхнули над смычками трепетные руки,
И стало ясно, пытки нет страшнее скуки…
После оваций быстро скомкал фрак и брюки,
Одел берет,
Пальто, кашне, забрал обещанную кассу,
Взбежал по трапу, занял кресло в бизнес-классе
И скрылся пятнышком в Дали... Или Пикассо…
Автопортрет.
В
холодном океане,
В далёком альбионе
Лихие англичане
Гоняют диких пони.
Они в крокет играют
На травке возле дома
И вовсе не желают
Жить как-то по-другому.
Они такие снобы,
Что тянет дать по роже
По-дружески, не злобно,
Чтоб знали. Только всё же
Достойны снисхожденья
Английские доярки.
Они по воскресеньям
Гуляют в Риджентс-Парке.
Хотя, на самом деле,
Бурёнки и Пеструшки
В другие дни недели
Их лучшие подружки.
Им срать, что фунт дешёвый,
И не пополнить сальдо
Ни Диккенсом, ни Шоу,
Ни Оскаром Уайльдом.
Они прекрасно знают,
Что дело плоховато,
И Джонсона ругают
Своим английским матом.
Жуют селёдку с хлебом
Под Гиннес. Между тем, за
Поворотом левым
Надменно плещет Темза.
А руль в их экипажах?!
Он справа, а не слева!
И дальше будет так же,
Практически, forever.
Они плевать хотели
На добрые советы,
Они обычно в теле.
А виновато в этом
Дурное воспитанье.
И вредные привычки.
И тайные свиданья.
И рыжие косички.
В безвоздушном пространстве театра большого и малого,
В невесомости, ставшей фундаментом старого здания,
Искалеченный классик просил купидона усталого
Прострелить ему грудь, чтоб закончить земные страдания.
Купидон не ответил. Инкогнито, в
поисках выхода,
Классик шёл коридором, ковровой дорожкою устланным.
Он был нем, изуродован, он был в грязи, он был выродок…
Вышел на тротуар и смешался с толпою, неузнанный.
Фонари над брусчаткой мерцали неясными знаками,
Заглушая печальные мысли о смысле и вечности.
Он не мальчик, он знает Россию, он видывал всякое,
Но за эдакое, господа, отрывают конечности.
Неуверенно, медленно шёл он по
грязному городу,
Шёл по улице, названной сто лет назад его именем,
Сторонился прохожих, чесал старомодную бороду
И шептал сквозь усы: «Вседержителю Отче, прости меня!»
Освоение Мира, рождённого вселенским разумом
всего за неделю, но с любовью и терпением,
осложнилось, увы, недоработкой и сразу
ом-
рачилось слегка досадным недоразумением.
Казалось бы, всё сосчитано, от единицы до ста, точно
выверено, соответствует любой теореме, ни-
каких изъянов, но вдруг оказалось - недостаточно
двух вещей всего лишь: пространства и времени.
Поселенцы тщетно бились об стену лбом, поми-
ная всуе имя Его по-разному.
Пытались решить проблему круглыми бомбами,
но в борьбе чёрного с белым победило красное.
Глядя вдаль сквозь кроны берёз, сакур, сек-
вой, или сигарный дым (не имеет значения),
если присмотреться, в определённом ракурсе
видно: всё сущее сжимается до точки и мгновения.
Многие старались уцелеть, добывая глину,
но не смогли, их давно съели черви. Ро-
мантики-классики звуками-красками смогли, но
их не больше, чем двое, трое, четверо.
Разум пытался этот дефект компенсировать,
создав рай земной на морях и ре́ках, до-
пустил, что можно с помощью касс и кассиров от-
ложить решение, но было негде и некогда
раздавать без разбора кварки, атомы и молекулы
всякому алчущему, жаждущему и пьющему,
пробираясь с трудом сквозь толпу попрошаек-калек, улы-
бающихся беззубо руке дающего.
Историю пишет тот, кто остался жив,
Кто сумел уцелеть, когда погибала рать.
Пусть он подл, труслив и, возможно, немного лжив,
Но зато он жив и к тому же умеет писать.
Проворно ложатся строчки в прозу и в стих,
Летописец знает, кто прах, а кто вечно
живой:
«Мы честнее всех, мы не бросаем своих,
Если кто-то брошен - выходит, что он не свой,
Мы знаем, как надо, и всех имели в виду,
Мы сильнее всех и всегда в окруженье врагов,
Но однажды, в хрен его знает каком году,
Обоймём весь мир, ошибался Козьма Прутков.
Мы скажем - и точка: весь мир исконно наш.
А кто против, падла, закрой свой поганый рот.
Даже детям известно: у нас имеется аж
Два союзника. Целых два! Армия и флот.
И с ними вместе вечная Кузькина мать,
И не столь известный скромный Кузькин отец…»
Историю пишет тот, кто умеет писать,
Чтоб сумел в заключенье быстро чиркнуть: «…ец!»
В переулке за сквером, где вечно была шашлычная,
В доме с аркой, новое время пришло, наверное.
Заведенье всегда вроде бы было приличное,
Но сменилось однажды утром пахучей шавермою.
Завлекающий частым миганьем свет неоновый
По ночам освещал обшарпанный бельэтаж,
Над которым слепоглухие львиные головы
Год за годом теряли зубы, теряя кураж.
А потом, когда стройные толпы туристов-фотографов
Наводнили город, на многострадальный фасад
Прилепилась табличка с набором иероглифов,
Означающим, как оказалось, «Летний Сад».
Потеряв навсегда дар речи от изумления,
Уронил возле странной надписи перо грифон,
И Нева, куда-то вбок повернув течение,
Не по-русски журча, изогнулась иероглифом.
Дверь приоткрылась, и ты вошёл,
Как Давид с пращой на плече,
С пьянящим чувством: как хорошо
Приходить, не зная зачем.
Ты шёл легко, как по маслу нож,
Нарезая за зигзагом зигзаг,
И след твой сверху был похож
на вопросительный знак.
Увы, ты не первый, и не мечтай!
И не самый умный. Прости!
Было много других (не тебе чета),
Заплутавших на этом пути.
Доктор Фауст мешал серу и ртуть,
Напрягая немецкий ум.
Маниакально вгрызался в суть,
Стараясь узнать – warum?
Над Чёрной Речкой нависла тень,
Взведённого дыбом курка.
Мучит назойливо, как мигрень,
Вопрос без ответа – рourquoi?
Ты нанимал толкователей снов
И платил, к сожалению, зря,
Перевёл миллион иностранных слов,
Понятных без словаря.
Ты ругался, спорил с пеной у рта,
До расширенья зрачка,
Но заветная дверь была заперта
Вопросительным знаком крючка.
Ты растворился в литрах чернил
И томах нераскрытых тем,
Ты пытался встать из последних сил,
Стараясь понять - зачем?
Наверное, в тайне надеясь, что всё ж,
Захлопнув веки навек,
Ответ на вопрос «зачем?» найдёшь
На обратной стороне век.
Я ищу себе
место старательно, честно и тщетно,
Постигаю себя постоянно, денно и нощно,
Я цепляюсь за воздух, как бельевая прищепка,
Но от этого поиск себя не становится проще.
Я растерян, ищу опоры – «кто друг мне? не ты ли?» -
Я кидаюсь тебе на грудь – «объясни мне, кто я?» -
А в ответ – «на брудершафт мы с вами не пили» -
Ох, уж эти условности! – «Простите!».- Строем
Мимо нас проходят толпы свободных
граждан,
Они льются рекой, расправив крепкие плечи,
Они льются, как речь, легко, убедительно. Каждый -
Словно буква, и даже порою похож на часть речи.
Они знают время и место, хоровое пение
Заглушает редкую фальшь частиц истеричных.
Наконец я нашёл себя: я – местоимение.
Местоимение, и больше - ничего личного.
Вспышка
Симптомы
налицо: бессонница, одышка,
Всё говорит о том, что скоро будет вспышка.
Теория Большого взрыва допускает
Такое совпаденье чисел, что кидает
В холодный пот, пульс замирает в вене,
Слепящий свет прорежет на мгновенье
Привычный непроглядный мрак,
И станет очевидно - всё не так,
Окажется, что всё наоборот,
Что время мчится задом наперёд,
Что тот, кто был мудрец из мудрецов,
Всего лишь делал умное лицо,
Что путеводная звезда всего лишь блик
Осколка зеркала, стоящего у книг
В полупустом шкафу на верхней полке,
Примяв открытку «Бурлаки на Волге».
Затем всё окунётся в тьму.
Или во
тьму (для друга - графомана).
Для рифмы – «тьфу»!,
Какая глупая привычка
Всем угождать и спички
Носить во внутреннем кармане!
Из
девяти восьмая стала лучшей.
Она произвела последний тонкий лучик,
Который будет в небе кувыркаться,
Рассеиваться, преломляться, отражаться,
Потом запутается в солнечном сплетенье,
И светлый образ станет тенью.
ПРАЗДНЫЕ РИФМЫ
Вот бы стать красавчиком, мачо,
Сделать карьеру, как Мальчик-с-пальчик,
Забить в девятку дырявый мячик,
Кататься на Bently с дачи, на дачу,
На удар судьбы заехать сдачи,
Прошедшую жизнь прожить иначе,
Найти дверь в Стене Плача,
Незапертую - тем паче.
И всё же, может, потом, если
Сидеть в скрипучем старом кресле,
Жевать вставными зубами мюсли,
Вороша в пустой голове мысли,
То можно заметить, что внук взрослый,
Что, может, зайдёт когда-нибудь, после,
Что можно спокойно сушить вёсла,
Что выход рядом, возле
Входа, но только немного позже,
Чтобы смогли отбродить дрожжи,
Чтобы успеть понять: похоже,
Время хочет ослабить вожжи,
Чтобы унять бег мурашек по коже,
Чтобы заполнить пространство ложью
И пробубнить, сделав кислую рожу:
Что я несу, Боже?!
Во время оно
году в каком-то
над юным миром бродили тени
неповторимый вселенский гений
не состоявшись бродил с
котомкой
когда заблудший сперматозоид
искал приюта во тьме
вселенной
иная сущность разжав колени
пролепетала - а вдруг
не стоит?
взошли из тлена
любовь и вера
и что-то странное без названья
и небольшое как расстоянье
от поцелуя до
револьвера
сияло солнце скворец свистел как
умалишённый на всю округу
волчком безумным как от испуга
по циферблату крутилась стрелка
и было поздно
хоть было рано
настало время забыть о
сущем
и раствориться в кофейной
гуще
в районе
сердца зияла рана
на аппарате сигналил зуммер
а может просто пищали
мыши
но почему-то никто не слышал
и не заметил когда он умер
четвертый всадник промчался мимо
его в толпе не
заметив
ибо
планиде мало сказать спасибо
неблагодарность непоправима.
Ц е л ь п о е з д к и
Вот опять , на
часах , как всегда, без пяти,
грязная посуда,
Как всегда, одноразовая,
Самый быстрый экспресс
всё ещё в пути,
насморк,
простуда,
Самый быстрый экспресс, как всегда, опаздывает.
Пассажир у
окна делает вид что спит,
за мокрым окном
Ни огней , ни крыш. Никого
Не помнит, давно всеми забыт,
как в старом кино,
Как от «калашникова» до Барышникова,
Про́пасть глубиной в сорок лет,
провалиться к чертям,
И поминай как звали, ауфвидерзейн,
Но в сумке вино и сыр раклет,
поэтому, очертя
Голову, экспресс ползёт, и нет мерзей
Ничего , чем
этот , что б его, насморк,
скоро Питер, Невский,
Всё наладится, пограничник, твою мать,
- Предъявите, пожалуйста, паспорт.
Цель поездки?
- Да, в общем, не знаю, что сказать,
Интересный
вопрос, в самом деле.
- Туризм? По бизнесу?
- А есть другие варианты ответа?
Нет? Значит, так.., без всякой цели,
или , кровь и́з носу,
Надо что-то придумать? Как-то, где-то
Найти цель бесцельного? - Пограничник
удалился, показав мятую спину.
Наверное, обиделся. Вот и отлично!
Вдруг откуда-то сбоку, - Хотите
аспирину?
Растворимый,
с витамином «це», -
Улыбка на усталом лице,-
Зачем же вы
едете, такой больной?-
Вы
хотите сказать - цель поездки?-
Рассмеялась по-детски,
В вагоне запахло весной,
Хотя февраль, за окном метель.
Классика жанра,
не Мопассан, но…
Пограничник! Вернитесь! Как это ни странно,
Поездка обрела цель.
И н т е р м е д и я
Она сидит в
изящном кресле у окна.
Она печальна и почти одна.
Атласный пеньюар, закапанный слезами.
Пред нею столик шахматный с конями и
ферзями
(Следы вчерашней куртуазной битвы),
В устах шуршит заупокойная молитва,
Она – вдова. Прошла уже неделя.
Партнёр по шахматам встаёт с натруженной постели,
Берёт хрусталь с остатками абсента,
Хрипит взволнованно с неведомым акцентом:
- Affolement!
Николь! Я видел страшный сон,
Мне чудился Конец Времён,
Там всё смешалось, ложь, разврат и боль,
Там правит подлость! А потом, Николь,
Болезни, голод , смерть, пустынная земля..,
- Mon cher, голубчик, Николя,
То был ночной кошмар, забудьте.
Россия, Ленин, Сталин, Путин -
Как это, право, далеко! -
Промолвила вдова Клико.
Сослагательное
наклонение наклонило голову набок,
посмотрело поверх очков куда-то мимо,
вдохнуло осенний воздух c запахом яблок
и хрипло выдохнуло остатки сигаретного дыма.
Сослагательное
наклонение везде и всегда право,
не делает глупостей, ошибок, всегда радо
научить, поправив на носу дорогую оправу,
как, что, с кем и почему надо.
Оно не ведает
праздности, усталости, лени,
ревностно защищая свою территорию.
История не знает сослагательного наклонения,
но сослагательное наклонение знает историю,
историю настоящую,
выдуманную и древнюю,
живую и написанную, новую и новейшую,
случившуюся ночью за прикрытой дверью,
смешную и страшную, которую навешивают
вчерашней
лапшой на наивные уши,
которую невозможно ни понять, ни забыть,
ни тихо прожить, как вечное "кушать
подано", ни проорать, как "быть или не быть".
Сослагательное
наклонение не сядет в лужу
и никогда не станет худшим из худших,
ведь если без него, то было бы хуже,
а если с ним, то было бы лучше.
Оно прибежит
и спасёт, если придётся
влипнуть в историю намеренно или нечаянно...
Но все же неясно, откуда берётся
чувство, столь похожее на отчаяние,
что тянет, натужно
напрягая память,
перед тусклой свечкой упав на колени,
шептать глаголы "простить" и "избавить"
дрожащими губами в повелительном наклонении.
След созвездия медвежьего
окончательно исчез.
Ожиданье неизбежного -
увлекательный процесс.
Мало кто без предисловия,
и не упустив момент,
сможет выполнить условия
договора "Life for rent".
Можно в разговорах с опытным
и стареющим котом
рассуждать интимным шёпотом
про невнятное "потом",
изучать кроссворды-ребусы,
сделав умное лицо,
и кататься на троллейбусе,
протирая пальтецо.
Но мучительней по-прежнему
нерешённых теорем
мысль о том, что неизбежное
увлекательнее, чем
поликлиника и пенсия,
юбилейное враньё,
телевизор, пляски с песнями,
в странном слове "мумиё"
окончания падежные
и морщин потёртый шёлк.
Наконец-то, неизбежное!
Здравствуй, вечность. Я пришёл...
По улицам пустым, наполненным клубами пыли,
летала в лабиринтах вымерших извилин
вчерашняя листва.
Очередная осень без прикрас и макияжа,
ни с чем по-болдински прекрасным не имея даже
далёкого родства,
стремилась встретиться с зимой, как поезд и перрон,
с надеждой и со страхом, как гусиное перо
и перочинный нож.
Где зайчик солнечный за форточкой скакал,
теперь маячат айсберги кривых зеркал.
Всяк человек есть ложь.
Всяк человек есть фальшь, есть блажь,
всяк человек пластмассовый муляж,
мираж, зашитый в кожу,
мешок с костями, сорное растенье,
бывает, в ослепленье мнит себя венцом творенья,
по вторникам, ничтоже
сумняшеся, готовится к среде, в субботу - к воскресенью,
нелепому устройству жизни находит объясненье
в обход запретных тем,
и всё как у людей, жена и дети,
он на вопрос "ты кто?" ответит:
" конечно! yes, i am!"
Но иногда его терзает ощущенье,
что всё не так, всё зря, всё наважденье,
как будто визави
он видит лик, отмеченный божественной печатью,
того, кто знает тайну непорочного зачатья
и странности любви,
о ком известно всё, о ком макулатуры ворох,
чей дух над городом, как пистолетный порох,
устал во тьме метаться,
чей карандашный профиль, сбросив пуд бумажной пыли,
пытается спастись от сквозняка пустых извилин
на Мойке, дом 12.
Ворота скрипнули, калитка заперта. Всяк человек проходит сотню метров.
Закапал дождь, погода - не подарок.
Всяк человек скрывается под аркой,
украшенной, зависимо от направленья ветра,
звездой или крестом,
напротив вспыхнул свет, сначала в бельэтаже,
затем на третьем этаже.
Мелькнули две знакомые фигуры там, у Эрмитажа ,
должно быть, Вольф и Беранже,
за Певческим мостом.
...Есть ложь..? всяк человек..?
В груди застрял вопрос , подобно маленькой занозе.
Над Мойкой хлещет непрерывный дождь, как сказано в прогнозе,
переходящий в снег.
То, что часто рифмуется с морковью,
стремится к тому, что рифмуется с кексом.
То, что легко рифмуется с кексом,
без того, что часто рифмуется с морковью,
не вполне отвечает запросам настоящих
гурманов. И то, и другое может существовать
независимо, но думать об этом грустно,
ведь морковный кекс - это так вкусно!
Мне не нравится быть в большинстве.
Большинство - слишком вместе и дружно,
улыбается слишком радушно.
Мне не нравится быть в большинстве.
Мне не нравятся крики "ура!".
Мне не нравятся. Очень. И точка.
Можно крикнуть "ура" в одиночку,
не мешая соседям - "ура".
Я не верю в любовь пастуха,
в его честность и преданность стаду.
Я то знаю, чего ему надо.
Не люблю я свирель пастуха.
Я могу притвориться своим,
я могу притвориться лояльным,
одним пальцем играть на рояле
для начальников "Мурку" и гимн.
Словно стукнутый пыльным мешком,
могу сделаться дегенератом,
объясняться по фене и матом
и смеяться, когда не смешно.
Начеку королевская рать.
Отщепенцев ведут под конвоем.
Чтобы сделать карьеру изгоя,
надо прежде с чего-то начать.
Мне не нравится быть в большинстве.
Большинство не рождает поэтов.
Большинство убивает поэтов.
Мне не нравится быть в большинстве.
Ты заметил, на свете есть что-то такое,
что бывает ужасно прекрасно и страшно смешно?
Ты отшутишься, спрячешься, в прошлом зависнешь, но
оно, это что-то, никак не даёт покоя.
На твоём лице улыбка от уха до уха.
Я не знаю кто ты, пишу от второго лица.
Ты сыграл все роли: мужа, сына, отца,
не сыграл, от бездарности, лишь Святого Духа.
Ты бывал хозяином снов и рабом гормона,
подчинил обстоятельствам свой набор хромосом.
Ты, пожалуй что, точно - жидомасон,
правда, если в шляпе - сойдёшь за мормона.
Отыграли лихие фокстроты водосточные трубы,
но поют про вечно цветущие яблони-груши
миллионным хором счастливые мёртвые души,
и глядят на тебя с экранов живые трупы.
Время то звенит, то накроется медным тазом,
резко поменяв местами двоечников и отличников,
казалось, что вот же он – Павел Чичиков!
Присмотрелись – ан нет! Фёдор Протасов.
Ты идёшь осторожно, на ощупь среди гулкого эха.
Ты идёшь от начала. От самого «от». Долго.
По фальшивой струне «до», не настроенной толком,
рискуя сорваться и умереть от смеха.
Вот и всё. Все слова сказаны.
Написаны, прочитаны и канули в Лету.
Расползлись смертельными метастазами
По распластанному под горой скелету.
Все слова исправлены, извращены, избиты,
Их шепнули, прокричали, промолчали,
Каждое заучено, зачёркнуто, забыто,
Тем более то, что было в начале.
Все слова пережёваны, с хрустом съедены
И выплюнуты с твёрдыми знаками и ятями
Друзьями, врагами, родными, соседями.
Выстраданы идиотами, подростками, братьями.
Их использовали, измяли, испачкали,
Их били об стену бритыми затылками,
А потом сгребли, связали пачками
И выкинули прочь с пустыми бутылками.
Перо и бумага уходят в утиль как данность,
Вышибая букву за буквой, как клин клином,
И рот, из которого раздавалась лишь благодарность,
Как и было заявлено, забит глиной.
Слова истолкованы, затасканы снова и снова вы-
разительно, унизительно, грубо и смачно,
Слова сто раз перепеты и зарифмованы
Гениально, формально, глупо и неудачно,
Заглажены, отредактированы, цензурированы,
Искажены и вырваны из контекста,
Выхолощены, вымараны, кастрированы.
Троим удалось спастись бегством.
Они улетели, упорхнули, уцелели чудом
И, с опаской ступив на земную твердь,
Забыли, кто они и откуда.
Их было трое: Жизнь, Любовь и Смерть.
Они стояли на лесной опушке
И слушали, замерев, как на ветке еловой
Пела песню без слов кукушка
И повторяла слово в слово
Про жизнь, про любовь, про смерть и прочее,
Впрочем, прочее всего лишь снится.
Есть только длинное многоточие.
Многоточие до конца страницы...
Ты сидела ко мне вполоборота,
являя собой оборотное "э", хо-
лодной спиной отражая эхо
последних хрустальных звуков гавота
любимого тобой Сергея Прокофьева.
Реакцией на сладкий дым сандала
стала просьба сварить кофе. Ва-
риация в форме лёгкого скандала
на тему - ...я сухарь, мерзавец, мне чи-
хать... - беззвучно сотрясала плечи.
"...а я (ты).., я не нужна, я здесь одна,
я как усталая и тщетная волна,
я безнадежно бьюсь о риф, му-
чительно пытаясь воспринять
твою разодранную рифму,
а ты.., ты даже не пытаешься понять
меня! Ну где твоё тепло? Хо-
тя бы между строк!.."
- Я протянул тебе листок:
"Взгляни, по-моему неплохо?.."
На середине долгого моста
Меня настигло явственное чувство,
Что я слегка устал.
Мне стало грустно.
"Мне грустно и легко".
В мозгу железным молотком
"Ничто не мучит" бьётся тягостным упрёком.
Пожалуй, этот марафон мне выйдет боком.
Пойти назад? И пережить мытарства снова?
Вперёд? - Я с детства ненавижу это слово.
И потому стою на середине,
Как заблудившийся пингвин на льдине,
И понимаю, что осталось только из
Последних сил забраться на барьер и - вниз,
Презрев тот факт, что это грех,
Особенно для тех,
Кто ищет двери в парадиз.
А если вверх?!
И, озарённый вдохновением, я шёпотом кричу:
"Святии Ангели-Архангели! Смотрите! Я лечу..."
Эскамильо лежал на спине, кровь текла на
Холодный песок, роль второго плана
Подходила к концу. Солнце жёлтым воланом
Летело над ним то крутясь, то паря́.
Всякий раз на арене он бывал осторожен,
Чувствовал бычий глаз всей кожей,
Но сегодня, пытаясь разглядеть её в ложе,
Он был небрежен. Видимо, зря.
Всё, что имел, он имел по праву,
Толпу фанатов и крики "браво!",
Имел деньги, почёт, славу,
И что получил взамен?
Удар рогами в живот, может статься,
Будет последней болью, папарацци
Не его ждут у входа, пока гром оваций
Заглушает эхо - " Моя-а-а-а Карме-э-э-э-эн!"
Хотелось бы успешно с гроссмейстером по блефу
сыграть на чёт и нечет.
Пусть он почувствует себя обычным "ка-эм-эсом", а никаким не "шефом",
пусть плачет, рвёт и мечет,
И, проклиная всё и вся, ругаясь вслух и про себя, уйдёт в пургу
в ушанке и фуфайке,
А может, от расстройства он в себе замкнётся, будет, сидя на снегу,
играть на балалайке
"Под музыку Вивальди печалиться давайте" и что-то в этом духе,
что будет антитезой
В контексте устремлённости к единству стиля. Пусть, ковыряя в ухе
и чмокая протезом,
Пытается найти отдохновенье и покой
на дне стакана.
Увы! Пусть знает мастер блефовать, кто он такой,
кто в доме Челентано,
А кто, тряся козлиной бородёнкой, будет петь про "отняли копеечку"
тонким голосочком,
И недоверчивый и строгий Константин Сергеич, ку-
рящий в одиночку
Или с фальшивою улыбкой позирующий в старом кресле
в изысканной манере,
Вдруг ужаснётся, лишь представив, кем бы был он, если б
ошибся на мизере.
Если "большое видится на расстоянье",
Значит смерть - это что-то очень маленькое,
То, что видно лишь на расстоянье осязанья,
Если вытоптать на утреннем снегу валенками
Неприличное слово возле дома, торцом
Глядящего на улицу, застроенную домами,
Каждый из которых мог бы быть дворцом
В любом другом городе, местами
Скрытую в паутине морщин и трещин,
Как пирамиды в Египте или где-нибудь в Мексике,
Утонувшую в толпе посторонних мужчин и женщин.
Повисшая в воздухе ненормативная лексика
Стала привычной средой обитания
Для атлантов, к счастью, лишённых дара речи,
Осыпающихся с фасада треснувшего здания
Напротив, словно оплывающие свечи,
Догорая дотла, дополняют гармонию
Пыли и времени каплями воска
И накрывают тенью святого Антония
На дощечках Иеронима Босха.
Однажды поутру, надеюсь, что не очень скоро,
Но, всё-таки, боюсь, что раньше, чем когда-нибудь,
Мы вдруг проснёмся в мире без границ и без заборов,
Прекрасном, вожделенном и прямом, как Mлечный путь.
И, глядя на, казалось бы, привычную картину,
Мы с удивленьем деланным заметим лишь сейчас,
Что в шумной толчее нет ни блондинок, ни блондинов,
Не видно больше светлых локонов и синих глаз,
И что на грязных улицах Европы снова лето,
Но, почему-то, женских непокрытых нет голов
В толпе на площади меж гордых шпилей минаретов,
Украсивших унылый облик старых городов.
И всё же дома вечером, пугливо озираясь,
Мы шёпотом любимым внукам будем говорить
Про толерантность, милосердье, впрочем, не пытаясь
Ни в чём их убедить, а так..., всего лишь просветить,
И наши кареглазые любимцы, сидя рядом,
Нас будут слушать молча, не желая перебить,
Украдкою зевать, смеряя нас лукавым взглядом,
И нервно смуглыми руками чётки теребить.
Падая тихо, листы календарные
давят на жалость,
И не уйти от вопроса коварного:
сколько осталось?
Не удается волнение сдерживать
снова и снова,
Нет больше необходимости взвешивать
каждое слово.
Льётся из глаз покрасневших безбрежная
нежность телячья,
Взгляды прощальные – самые нежные,
как же иначе?
Утренним холодом пахнут берёзы
на проданной даче,
Долгие проводы – лишние слёзы,
давайте поплачем…
Для слепого мир создан из звуков,
Для глухого - из красок и света,
Для заики слова - это буквы,
Для пингвина зима - это лето,
Для актёра лицо - это маска,
Для кривляки лицо - это рожа,
Для убийцы любовь - это сказки,
Для убитого, видимо, тоже.
Ковыряется в атомах физик,
Ковыряется в органах медик,
Ничего он, бедняга, не видит
Кроме докторских энциклопедий.
Не имея ни сна, ни покоя,
Ковыряется в прошлом историк
И находит однажды такое,
Что, пожалуй, не стоило, sorry.
Ни один академик на свете
Никогда не признается честно –
Про Лох-Несс, НЛО, или йети
До сих пор ничего не известно.
Ни один современный философ
Ничего не расскажет про это;
И не надо дурацких вопросов,
И не надо дурацких ответов.
И не стыдно казаться отсталым,
Все болезни лечить аспирином
Или водкой, а лучше, пожалуй,
Быть свободным и гордым пингвином.
Вдруг, откуда не ждали, пришла не спросясь паранойя,
Проколола ладонь и застряла, как ржавая спица.
Хорошо бы на самом пороге успеть раствориться
В белом облаке прежде, чем это случится со мною.
Что написано в Книге, должно обязательно сбыться.
Раздаётся глухое "распни" над Иерусалимом.
Настоящее время со свистом проносится мимо.
То, что было с другими, со мной никогда не случится.
Над нарядной толпой пролетают железные птицы,
Репродуктор орёт и играет бравурные марши,
Мясорубка гудит, начиняя историю фаршем.
То, что было с другими, со мной никогда не случится.
Умирает малютка Надежда, и пусть ей приснится
Накануне, как будто причастнику, страшная тайна,
Эти буквы чугунные над головой - "Jedem seine".
То, что было с другими, со мной никогда не случится.
По ночам с фотографий глядят пожелтелые лица.
Дождевая вода с потолка устремляется в бездну.
Раздирает когтями обои военная песня:
"...и поэтому, знаю, со мной ничего не случится".
Но когда-нибудь, после полудня, однажды, весною
В плодородной земле, как в раю, растворившись костями,
Я, шершавой табличкой к фанере прибитый гвоздями,
Прошепчу: "Неужели всё это случилось со мною?"
Одинокая, немолодая, интересная идея
ищет молодого, способного автора,
атеиста, коммуниста, лишь бы не иудея,
чтобы не заявил перед нависшим завтра,
что его носатая голова открыла,
будто небо круглое, а земля плоская,
будто ангел с крыльями, а чёрт бескрылый,
будто цифры в клетку, а ноты в полоску,
и что маленький, казалось бы, незаметный атом,
падая, оставляет на воде круги,
и каждый норовит стать квадратом,
причём, по возможности, чёрным... Ноги́
моей больше не будет в том музее,
где эти бывшие круги на воде
восхищают публику, которая глазеет
на них с умным видом и де-
монстрирует осведомлённость
в области изобразительного
искусства,
подтверждая резонность
унизительного
чувства,
что я дурак,
после вопроса: " Ну как?"
Я бесконечно природе верю.
Что будет , то будет. И уж нытьё
здесь неуместно. Любому зверю
знакомы голод, страх и чутьё.
Зверь власти ждёт, усмиряя страсти,
идёт на хитрость в борьбе за власть,
он хочет всё больше и больше власти,
чтоб этой властью напиться всласть.
Готов на сделки, на компромиссы,
меняет имя, меняет масть,
пусть имя зверя не тигр, а крыса,-
все компромиссы окупит власть.
Он защищён от собачьей пасти,
он кормит псов, что пасут скотов,
готов на всё он во имя власти,
и лишь расстаться с ней не готов.
До самой Луны вертикаль построив,
взлетит орлом на сухой гранит,
на смертный бой вдохновит героев
и верности клятвой нас соединит.
А после, спустившись с улыбкой к народу,
с прищуром мудрым знакомых глаз
зверь объяснит нам - что̒ есть свобода,
любить и верить научит нас...
В турнире вечном вампиров и дракул,
кто́ выпьет больше крови и чьей,
упрямо и грустно молчал оракул
в краю потомственных ильичей.
Он, в ожиданье пули в затылок,
смотрел в зарешеченное окно.
Какая фигура ему светила?
Звезда или свастика? - Всё равно.
Прикрыл окровавленную рубаху,
поправил изодранное пальто.
Он знал, что кто-то пойдёт на плаху.
Но только не знал, когда и кто.
Здравствуйте, доктор! Скажите пожалуйста,
только негромко, шепните на ушко,
должен ли я, принесённый аистом,
верить чужой, равнодушной кукушке?
Должен ли я, позабыв о беспечности,
верхнюю в страхе кусая конечность,
твёрдо решивший остаться в вечности
думать о том, как отсрочить вечность?
Доктор, как справиться с нервными тиками?
Как не ругнуться на имя "Володя"?
И почему оглушительно тиканье
старых песочных часов на комоде?
Доктор, я знаю, Вам жаль пациента.
Он Вам никто, не друг, не приятель.
Он вынул всё, до последнего цента.
Он расплатился. Он Вам неприятен.
Вы мне сказали как-то: "Блажен счи-
тающий дни не с конца, а с начала...
Время прощаться..." Я начал с женщин,
С первой с конца. Но она молчала,
словно меня не заметила. Матом
только подумала что-то. Похоже,
доктор, Вы - патоло́гоанатом,
судя по цвету моей кожи.
Доктор, простите, Вы умная женщина.
Можно ли, доктор, спросить Вас про это?
Можно ли старый анамнез сжечь и на
Следующий день проснуться поэтом?
Сказан печальный диагноз на "с" без
тени сомнения в ласковом голосе.
Редкий мужчина на острове Лесбос
выучит гамму всю, от "до" до "си",
чтобы сыграть её Вам на прощание,
доктор, под грохот полуденной пушки,
сгорбиться и, затаив дыхание,
ждать приговора часов с кукушкой.
Куриная слепота настигла курицу
В момент наивысшего вдохновения,
Когда она вдруг очутилась на улице,
Перемахнув через дощатое ограждение,
Покрашенное ядовито-розовым колером
И с криво прибитою сверху планкою.
Не быть ей больше безродным бройлером,
Не быть, тем более, Галиной Бланкою,
А быть ей впредь свободной птицею,
Как все, без всякого преувеличения,
И воздастся ей, наконец, сторицею
За все испытанные унижения,
За запах из кухни куриной печени,
За кошку, которая сильно её обидела,
Так что жалеть о потере зрения нечего,
Да и чего, собственно, она не видела?
И всё-таки, чтобы потом бы и после бы
Не затосковать по знакомым лицам,
Она решила, что лица почудились сослепу, –
Свобода дороже любых традиций.
Она не в духовке, в фольгу не закручена,
И, куриными мозгами шевельнув озадаченно,
Ощутила всей грудкой: свобода получена!
За что уплачено – за то уплачено!
Она может сама продавать свои яйца
И вечером сама считать свою выручку,
А потом сама благодарно кланяться
Своему «куриному богу» в самую дырочку.
Когда в связи с глобальным потепленьем
И таяньем снегов на Антарктиде
Случится Апокалипсис, по мненью
Известнейших учёных, мы увидим,
Как воды мирового океана
Внезапно, как из сорванного крана,
В Саперный переулок хлынут бурно.
Через Литейный, Пестеля и даже
По Миллионной. Там до Эрмитажа
Рукой подать, и, наконец, в культурной
Столице будет море выше крыши.
Наверное, на этом основанье
Возникнет скоро много новых зданий,
Которые должны быть много выше
И в перспективе гордо подниматься
Над водной гладью. Надо ли бояться,
Что старые открыточные виды
Претерпят небольшие измененья,
И разве что любители открыток
Заметят что-то, да кариатиды
Изобразят в глазах всегда открытых
Своё глухонемое удивленье.
И если устаревшие шеренги
Трезини, Деламота и Кваренги
Придется проредить, чтоб было место
Всемирно знаменитому маэстро
Воздвигнуть что-то новое - так что же?
Не будем же мы с пафосом веками
Цепляться за ветшающие камни!
Пожалуй, это было бы похоже
На бредни стариков… Но вместе с ними
Клише «Санкт – Петербург» на старом фоне
Умрет намного раньше, чем утонет,
В истории оставив только имя.
Тому, кто так не любит перемены
И новшества сомнительного свойства,
Проблемы, стрессы, нервные расстройства
Помогут пережить родные стены.
По Короленко, по Артиллерийской,
А можно по Литейному, а после
По Кирочной, Восстания и возле
Закусочной направо, там уж близко.
Войдешь во двор, когда-то бывший садом,
Где про самоопределенье наций
Написано в свободных выраженьях
На крашеной стене губной помадой.
Среди архитектурных украшений
Следы машин, собак, цивилизаций,
Ушедших и живущих ныне рядом,
Но не пересекающихся, ибо
Отсутствие совместных представлений
О ценностях духовных и моральных
Не делает их родственными. Либо
Десятка два обшарпанных ступеней
По лестнице – и между этажами
В беседе со знакомыми бомжами
Ты можешь поучаствовать активно
В решении проблем фундаментальных,
Конечно, разрешения спросив, но
Поскольку ты "мужик вполне нормальный",
То третьим будешь. Там в нелёгком споре
Вы сблизите позиции, и вскоре,
Исполнившись взаимного доверья,
Простившись и пожав друг другу руки,
Вы разойдётесь. Ты домой вернёшься.
Там, за высокой деревянной дверью,
Вдохнешь родные запахи и звуки,
Разденешься, разуешься, запрешься,
Раздёрнешь шторы, встанешь у окна
И, чувствуя стекла осенний холод,
С восторгом смотришь, как ребенок, на
Единственный и лучший в мире город.
Там прошлое под мраморной плитой
И будущее, ставшее некстати
Сегодняшним, и купол золотой
Горит, как солнце на закате…
2005 ноябрь
На углу Садовой и апреля
Посреди колёс и тысяч ног
Перед Пасхой на Страстной неделе
Побежал весенний ручеёк.
Путаясь в ногах прохожих праздных,
Бесполезным люкам вопреки
Он бежал беспомощный и грязный,
Унося окурки и плевки,
Мимо старых крашеных фасадов,
К мостовой доверчиво прильнув,
Чтобы там, вдали, за Летним садом,
Превратиться в невскую волну.
Он, сбежав по треснувшим ступеням,
Мучимый неясною виной,
Тщетно умоляя о прощенье,
Будет биться серою волной,
Как блудница, искренне и просто,
С трепетной мольбою на устах
Об опору Троицкого мо́ста
И гранит Литейного моста́,
Будет умолять простить немногих,
Впавших в искушенье, и слепых,
Будет умолять простить убогих,
Яростно кричавших из толпы
Про насилье, про свободы знамя,
С ненавистью, брызжущей из глаз,
В городе, построенном не нами,
В городе, рождённом не для нас.
Ручейку не вымолить прощенья,
Не вернуться к прежним берегам,
Невозможно повернуть теченье,
Не попасть ему на Валаам,
Чтобы там сквозь чёрную коросту
Синей незабудкой прорасти
И на тихом стареньком погосте
Прошептать напрасное "Прости!".
Кто выбирает – тот свободен, ибо
Иначе весь сюжет – ни то, ни сё.
Наверное, кому-то труден выбор,
Но только не тому, кто может всё.
Стремителен полёт воображенья,
Сверкает и манит ассортимент:
Наташа, Лена, Катя, Ира, Женя…
Шампанское, вино, коньяк, абсент…
Какой избрать из тысячи талантов?
Как поступить – честней или умней?
По мере отпаденья вариантов
Дорога всё прямее и длинней,
Всё реже перекрёстки, ответвленья,
И хочется спокойного житья…
Но вдруг – шальная мысль, как озаренье:
А может всё не так? А может я,
Как в том кино – «картонная дурилка»?
Паршивейшая в стаде из овец?
Передо мной последняя развилка,
Которую, потерянный вконец,
Безропотно и благостно приемлю –
Взлетаю в небо, погружаясь в землю.
В ноябре,
Как обычно, выпадает первый снег,
Краски делая
Во дворе
На рябине красной, как в собачьем сне,
Чёрно-белыми.
Ни за что
Не найти через овраг тропинку в лес
Запорошенный;
Из-за штор
Слышно оханье снежинок, как принцесс
На горошине.
Без пальто
Не пойдешь гулять, и зябко вспоминать
О мороженом.
Подо льдом
Все лягушки и букашки будут спать –
Так положено.
Каждый год,
Что проснутся, но не все – им невдомёк,
Им до лампочки.
Старый крот,
Муравей, паук и юный мотылёк,
Он до бабочки
Не дорос.
На хрена же их стихами о весне
Промурыжили?!
Вот вопрос!
...
Сколько раз ещё увижу первый снег?..
И увижу ли?..
Чем дольше я живу на свете,
Тем меньше верю в чудеса.
На нашей суетной планете
Полжизни – это полчаса.
Заранье путь нам уготован,
Чьего-то замысла рабам,
Не зря придумал ван Бетховен
Пабабабам, пабабабам…
Ничто не ново в этом мире,
Ничто не вечно под луной,
Никто нигде не мыслил шире,
Чем Заратустра или Ной.
Всё непременно повторится
Рефреном страшным и простым.
И снова в дверь судьба стучится:
Тыдыдыдым, тыдыдыдым…
И небо кажется с овчинку,
И всякий вздор идёт на ум,
Но, всё-таки, поставь пластинку –
Тудудудум, тудудудум…
И снова жизнь полна цветенья,
Весны, любви, прекрасных дам,
И божества, и вдохновенья,
Тадададам, тадададам…
Рядом с девушкой в шубке из крашеной норки
На февральском морозе, не чуя конечностей,
В безнадёжной тоске по трамваю восьмёрке
Думать не о чем, кроме как о бесконечности.
Вероятней всего, что по чьей-нибудь шалости,
По халатности, глупости или по беспечности
Восьмёрка набок упала от усталости
И стала символом бесконечности.
Бесконечность «до» и бесконечность «после»,
Разделённые ожиданием восьмёрки трамвая,
Стремительно сближаются и встречаются где-то возле
Креста или камня у дорожки, с края,
Без ограды, под той стареющей липой,
Что изредка слышит нарушающий молчание
Звук, что-то между вздохом и всхлипом,
Застревающий между суффиксом и окончанием
В слове «единственный», которое снежинке тающей
Влажно шепчут красивые красные губы,
Сложенные в знак бесконечности и мерцающие
Из плотно запахнутой норковой шубы.
Хочу скорее в ноосферу
За струйкой дыма светло-серой,
Умчусь бумажным человечком,
Сгорев в огне пасхальной свечки,
Сквозь крышу, в небо, в постоянство,
Вдыхая время и пространство,
Подальше от переживаний,
Любовей, разочарований,
Туда! К фантазиям, идеям,
Героям, гениям, злодеям…
Там вместе всё, что не совместно,
Едино всё, и, если честно,
Никто не думает о Вечном
И не стремится с каждым встречным
Вступать в полемику пустую
О смысле жизни, ибо всуе
Мы столько раз пытались тщетно
Его найти, что незаметно
Дошли до « жизни после смерти»,
А в ней, конечно, уж поверьте,
Нет ни вопросов, ни ответов,
Ни правил, ни авторитетов;
Ну разве только Аmadeus…
Хоть я давно уж не надеюсь,
Что Lacrimosa не напрасна,
Что звуки могут быть прекрасны,
Вода чиста и люди братья,
Любовь – не то чтобы занятье,
А , всё-таки, огонь желанья,
В котором я без колебанья
Сгорю и – прямо в ноосферу
За струйкой дыма светло-серой.
Волею случая брошенный в Реку Времени,
Я погрузился не в омут и явно не в прорубь.
Помню, было тепло барахтаться с древними
Евреями, шумерами и прочими, прежде, чем голубь
Взмахнул крылом над песком благодатного берега,
Замеченный девочкой смуглой, уставшей от бега.
Она подняла белоснежное пёрышко бережно: -
Не это ли голубь, который однажды с Ковчега
Умчался искать горизонт за розовым облаком? -
Но, вспомнив, как ветхо преданье, она улыбнулась...
Река протекала поблизости, рядом, около.
Река зашумела, ускорилась, будто проснулась.
Я плыл, легко скользя, отдавшись течению,
Ни сесть на мель, ни уйти за поля страницы
Мне не грозило. Я весь погрузился в чтение.
Я был читателем книги, где камни и лица
Смешались и, став барельефами, бились о стены
Дома, возникшего вверх по теченью для сына
Девочки смуглой. Теперь там живут только тени,
Место, где был огонь, давно остыло.
Река бежала, всё дальше уходя от истока,
Я слышал, кто-то шептал незнакомой речью,
Что время лукаво - река бежит с востока,
Но мне казалось - восток бежит навстречу.
Я плыл между строк, среди букв и неясных знаков,
Писаных, как всегда, по воде вилами,
Минуя поля неизвестных цветов и злаков,
Затоптанных волей вождей с надутыми жилами.
Река текла всё быстрей, миллионы в экстазе
Кидались в неё, словно свиное стадо.
Река постепенно смешалась с кровью и грязью.
Река торопилась, река текла к водопаду.
Я вынырнул лишь на мгновенье вблизи устья,
Где мост, ставший опять Благовещенским, рядом
Сфинксы, и девочка смуглая смотрит с грустью
Вослед белой голубке, пытаясь взглядом
Её вернуть. Вернуть туда, где река
Текла ручейком прозрачным меж яблонь и вишен.
Но волею случая я пока здесь. Пока!
Ведь шум водопада всё ближе и ясно слышен.
Как чу́дно быть толстым смешным малышом
И летом по берегу в Репино,
Визжа от восторга, бежать голышом
За мамой красивой и ветреной.
Как мило быть юным, способным и без
Излишних метаний и сложностей
Идти напролом и дойти до небес
И дальше, по мере возможности.
Как странно быть лысым, вальяжным, носить
Костюмы, иметь положение,
Беззлобно ругать молодёжь и лечить
Гастрит, миозит и давление.
Как грустно с улыбкой на серых губах
И с мыслями о скоротечности
Единственной жизни валяться в ногах
Всегда убегающей вечности.
Тщеславие – условие прогресса.
Мне это ясно, как простая гамма,
А также ясно: если sexy-дама
Во мне не вызывает интереса,
(При этом видно – дама полигамна),
Случилась не трагедия, не драма,
А просто с ощутимым перевесом
В борьбе прогресса с фактором старенья
Победу одержал, увы, сильнейший,
И никакие травы и коренья,
Проказницы и опытные гейши
Не остановят вечную программу.
Мне ясно видно, как простая гамма
Дошла до верха, топая ногами,
Там развернулась и, соря деньгами,
Ломая клавиши, сползает вниз.
На некотором удаленье,
на расстоянии плевка,
На несколько ступеней выше… Или ниже…
В надежде, в раздраженье,
в ожидании кивка,
На станции Девяткино, или в Париже,
В желании бежать скорее прочь,
или бежать навстречу –
Неясно, если бег в густом тумане,
К тому же за окошком ночь,
мерцают свечи,
На почве ревности или по-пьяне
Смешалась кровь с любовью? Или это
Не стон, но озвучание зевка?
И впрямь, не нужно пистолета
На расстоянии плевка.
Посвящается К.А.
Женщина, не выговаривающая буквы
"Эл" и "эр", по имени Клара,
Обладательница глаз, волос, рук, вы-
зывающих зависть, надежду, Старо-
Невский, угол Дегтярной, коммуналка,
Одиннадцать метров, окно во двор,
Высокий четвёртый этаж, жалко,
Что без лифта, а в общем, с тех пор,
Как провели горячую воду,
Стало вполне сносно, и даже
Соседи, хотя не здоровались сроду,
Стали говорить "здрасьте", однажды
Помогли, пусть и за деньги, убрать в туалете.
Они нуждаются. У них дети.
Женщина, не выговаривающая "эл"
И "эр", в далёкой молодости была
Очень красива. Профессор хотел,
Чтоб она иногда с ним спала.
Он был её куратор,
И она могла защитить кандидатскую.
Он пригласил её в театр,
Но она поняла эту дурацкую
Затею и ушла с антракта.
В общем, не сложилось как-то.
Женщина, не выговаривающая "эл" и "эр",
Всю жизнь, до пенсии, работала заведующей
В библиотеке ДК имени Дзер-
жинского и долго была следующей
В очереди на получение отдельной
Квартиры, но далеко от работы,
Где-то там, в районе Удельной,
Но в последнее время что-то
Стала сомневаться, "привычка графская"
Жить в центре, к тому же не надо
Толкаться в транспорте, ведь Полтавская,
Для тех, кто не знает, совсем рядом,
И всё менять надо едва ли.
Правда, квартиру так и не дали.
Женщина, не выговаривающая "эр" и "эл",
Прочла все книги, что стояли на полках,
И всех писателей, кто успел
К тому времени что-нибудь написать, столько
Что хватило бы, пожалуй, на сто
Жизней, книги для неё были
Радость, боль, любовь, восторг...
Однако, в их число не входили
Ромен Роллан и Гюстав Флобер.
Она не выговаривала "эл" и "эр".
Она знала, что на свете случаются
Любовь, нежность, дети и прочее,
Но с ней не случилось, и дурью маяться
Поздно. Правда, иногда, ночью,
Она выла и кусала губы,
Стараясь, чтобы никто не слышал.
На вопросы соседей отшучивалась грубо
И следующей ночью выла тише.
Минутная слабость - с кем не бывает?-
У неё всё есть, друзья, книги.
Всё хорошо. Иногда приезжает
На пару дней племянник из Риги.
Она всё читала и всё знала.
Всё - это не так уж мало.
Женщина, не выговаривающая "эл" и "эр"
Была настроена весьма патриотически.
Её родиной был СССР,
Пока ей не сказали про "историческую
Родину", где проживают лица
С её лицом. Она хотела,
Надо сказать, побывать за границей,
Но было страшно, и она не смела
Даже пытаться. А потом, когда стало
Можно, почему-то не было денег.
Ну и ладно! Из книг она всё знала.
Словосочетание "Лазурный Берег"
Она произносила так мило,
Что, слушая, просто хотелось плакать.
Сама она не плакала. Никогда. Говорила,
Дескать, не любит "разводить слякоть".
По воскресеньям - клёцки из манки,
По вечерам - сигареты "Прима",
Часто болела, кашель, банки,
Доктор велел сменить климат.
Он ей сказал: "Просто нонсенс,
Что вы ещё живы. Мне неприятно,
Но ваши лёгкие похожи на Солнце -
В них, как на Солнце, одни пятна".
И она исчезла, не попрощавшись, зная,
Что никто особо не огорчится. Вроде бы,
Кто-то сказал, что, будто бы, в мае
Её видели на "исторической родине",
Что, будто бы, она жива и здорова,
Хорошо выглядит и совсем не меняется,
И даже, будто бы, курит снова.
А дальше её следы теряются.
Просто, видимо, она не смогла
Позвонить откуда-нибудь оттуда, из Беэр-
Шева, и сказать: " Я умерла",
Поскольку не выговаривала "эл" и "эр".
Слева от калитки, лицом на восток,
Женщина-недосказанность, женщина-загадка.
На камень, вкопанный в жёлтый песок,
Садится птица и поёт сладко
Для обитателей небесных сфер,
Не выговаривая "эл" и "эр".
Блуждаю в паутине непонятных слов, но
Чувствую, что слово всякое условно,
Слова неясны, зыбки, беспредметны словно
Буквы." Напоминают мне оне, – цитирую дословно, -
Другую жизнь...", где все, как будто “за” беспрекословно,
Хотя разделены имущественно и сословно.
В системе букв и слов важнейшее искусство, безусловно,
Искусство стать глухим и напрочь всё забыть.
Не надо нервничать, дышите ровно,
Вопрос извечный "гáвно или гóвно"
Неразрешим, как “быть или не быть”.
Что было раз, то будет снова
Когда-нибудь.
У стрелки нет пути иного,
Как снова в путь
По циферблату час за часом,
За кругом круг,
Ни “по”, ни "против", безучастно
Железный плуг
Вонзая в белые просторы
Пустых времён.
Там урожай созреет скоро
Дат и имён,
Всё повторится неизбежно,
Пусть не теперь,
И блудный сын уйдёт с надеждой
Всё в ту же дверь,
И будет пó миру скитаться,
Спать со скотом,
И тщетно вечером стучаться
В богатый дом,
И притчи Нового Завета
Не так поймёт,
И будет в них искать ответа,
И не найдёт,
И не простит менялу в храме,
И будет сам
Смотреть прозрачными глазами,
Как рушат храм,
И оказавшись на вершине,
Один, как перст,
Не разглядит внизу в долине
Родимых мест:
Деревни, города, селенья
И отчий дом
Объяты пламенем забвенья,
Горят огнём,
Всё, что казалось постоянным
И навсегда,
Исчезло в плазменном сиянье…
И он тогда
Забудет тот закон, который
Про всё и вся,
И удивится, что так скоро
Огонь иссяк,
И не услышит, но учует
Далёкий звон,
Поймёт, что пустота врачует,
Увидит он,
Что завершается закатом
И Судный День,
Что на стальные зиккураты
Упала тень,
Вернулись птицы, рыбы, звери,
И ветер чист,
Достанет из котомки перья
И белый лист,
Заметит неба ромбик синий
Сквозь облака,
И зваться будет он отныне
И впредь – Лука,
И ощутит любовь и силу,
И Божий дар,
Поймёт, что время возвратилось,
И что пожар,
Спаливший Мир, подобно Трое,
Внезапно стих,
И что Пришествие Второе
Сложилось в стих.
Деревянная лошадка
Деревянная лошадка
Убежала в поля.
Видно, ей пришлось несладко,
Больно тёрла петля,
И разодрано копыто.
Натерпелась сполна.
Но теперь всё позабыто –
Наконец-то она
Не качалка, не каталка,
А свободный рысак,
И не шатко, и не валко
Скачет рысью, да как
Грациозно, как игриво
В ковыле поутру!
Шелковисто вьётся грива
На весеннем ветру.
И не страшен ей нисколько
Ни пинок, ни обман,
Ни забвенье, ни помойка,
Ни холодный чулан.
И неистовый наездник,
Тяжеленный, как слон,
Безвозвратно канул в бездне
Всех прошедших времён.
Он
Он, как любой гражданин Мира,
Ездил на машине любимого цвета,
Имел небольшую, но свою квартиру,
Боялся и ждал Конца Света.
Он красавцем особым не был,
Не был во лбу семи пядей,
Он не хватал звёзд с неба,
Но всё искал, по сторонам глядя,
Смысла вещей и причин тайных,
Сущности жизни и Мирозданья,
Решенья вопросов фундаментальных,
Словом, того, что почти все знают.
Его осенило вдруг и внезапно,
На кухне, за завтраком, утром, в халате,
Может в философии он и слаб, но
Какая мыслища! Вот те нате!
Он не успел даже съесть котлету
И запить глотком свежего кефира…
Каждая смерть - Конец Света,
Каждое рождение - Сотворение Мира.
Он был так потрясён этим,
Что о чудесном своём озаренье
Сразу захотел рассказать детям,
Но их у него не было, к сожаленью.
Но зато у него были две бабы,
Брюнетка и блондинка, натуральная, он уверен,
И где бы он ни был и ни ехал куда бы,
Он всегда и везде был им верен.
Конец Света – это весьма неприятно,
И тут уж совсем даже не до смеха,
И жизнь коротка, чтобы было понятно,
Примерно, как от крика до эха.
Если с неба, из голубого эфира
Крикнуть громко, на всю планету,
Ничтоже сумняшеся: Сотворение Мира!
Эхо ответит: Конец Света
И он торопился жить с кайфом,
Любил выпить пива с цыплёнком карри,
Зимой он отдыхал с брюнеткой в Хайфе,
Ну а летом с блондинкой в Сыктывкаре.
Как-то на пути туда или оттуда,
Летя в самолёте большом и железном,
Он всё думал, что самолёт – это чудо,
И знал, что сверху и снизу бездна.
Он попросил принести газету
И спрятал в сумку томик Шекспира…
Каждая смерть – Конец Света,
Каждое рождение – Сотворение Мира…
Это случилось, как удар током,
Наверное, в моторе сломалось что-то,
Самолёт круто повело боком,
А потом резко бросило в штопор.
Он падал вниз, как с души камень,
Он был спокоен, не распускал сопли,
Он не хватался за воздух руками,
Он не слушал рыданья и вопли,
Он не думал о Сотворенье Мира,
Он не боялся Конца Света,
А только шептал: прости Мирра,
И повторял: прощай Света…
Круги на воде разбегались долго,
Гадать да рядить почему – поздно,
Если честно, была ещё Ольга,
Но эпизодически, несерьёзно.
Он не заметил Конца Света,
Только слышал, как чайка кричала:
Дескать, мир вечен, пока, мол, есть дети,
И, вообще, нет ни конца, ни начала.
Пенять на судьбу, говорят, некрасиво,
Совсем не плохо уйти к рыбам,
Несут пузырьки из глубины синей
Метафизическое "спасибо".
Спасибо за то, то ушёл с миром,
Не хлопнув дверью, не погасив света,
Что слух его будет ласкать лира
Сладкоголосого поэта.
Два рисунка в зелёных тонах
№1
Проспект Победы врезался в зелень леса,
Как нож маньяка в плоть невинной жертвы.
И с каждым годом он проникал всё глубже,
Чтоб лес зелёный даже не пытался
Стоять стеною на пути прогресса.
Ведь это так разумно, потеряв немного
Во времени, выигрывать в пространстве,
Поскольку места вечно не хватает,
А времени конца пока не видно.
Хотя, недавно с неподдельным интересом
Один настойчивый лохматый сумасшедший
Преследовал строителей проспекта
Вопросами: не правда ли, что время
Кончается как раз за этим лесом?
№2
Увы! Но яблоко по имени Земля,
Благоуханное, зелёно-голубое,
Покрылось плесенью цивилизации.
Её гнилые пятна с каждым годом
И с каждым днём распространяются всё шире,
И только Апокалипсис способен
Остановить необратимые процессы.
Но после этой термообработки
Для всех любителей печёных яблок
Настанет век сплошного изобилья!
Они, любители, съев с аппетитом мякоть,
Оставят разве что сухой огрызок
Назло проклятым инопланетянам.
Говорят, что раньше везде был
хаос.
Думаю – это абсолютная правда.
Возможно, я и не прав, да
Как проверишь? Хоть я и пытался, каюсь.
Хаос, скажу вам, это отличная штука –
Ни на столе будильника, ни в кармане мобильника,
И даже за дверцей холодильника
Слегка подмороженный хаос. А ну - ка,
Сравним это с такой ситуацией к примеру,
Когда всё распланировано сознательно,
Вроде бы и не этого хотел Создатель, но
Точно никто не знает, примем на веру.
В хаосе не найти даже сигарет.
Это грустно, но есть свои маленькие радости,
Потому что нет ни злобы, ни зависти, ни всякой гадости,
Чему завидовать? – ни у кого ничего нет.
В хаосе нет ни богатства, ни роскоши, ни даже денег,
Там ничего не найдешь, даже веник,
Убрать мусор и всё, что со вчера осталось.
Да и какой мусор? – ведь это же хаос!
Ты думаешь, что один в хаосе гуляешь,
А тебя там уже любят и ждут - здрасьте!
Наверное, это и есть счастье,
Когда тебя ждут, а ты и не знаешь.
Ты уже привык к одиночеству,
Что зовут тебя чаще не по имени, а по отчеству,
Ты думал, что любовь это Божья милость,
А вот тебе пожалуйста – в хаосе, а случилось.
Ощущение от хаоса бывает двоякое,
Там тебе и смешное, и великое, и мелочь всякая,
Там любовь и ненависть – все смешалось.
Чему удивляться? – ведь это же хаос.
Там болтается много всякой всячины.
Это бывает довольно опасно:
Хорошо, если попадет не в глаз, но
А если в глаз? – зрение наполовину утрачено.
А если ты вообще - ни сном, ни духом,
Просто расслабился – можешь натолкнуться
На что угодно, или не успеть увернуться,
Тогда извини - земля тебе пухом…
Упакуют тебя, аккуратно зароют,
Ты лежишь и думаешь: что же это такое?
Чего ради я здесь скукой маюсь?
Неужели навсегда закончился хаос?
Не волнуйся, не расстраивайся – хаос вечен
В отличие от тебя, так не будь же занудой,
Попробуй, реанимируйся, выберись отсюда,
Подлечишь голову, зрение, печень,
Приведешь мысли в порядок, точнее в хаос,
Приоденешься, побреешься, назад обернешься,
Увидишь себя в зеркале и ужаснешься –
Ну тебе в прошлой жизни и досталось!
Но никто не заметит, что с тобой сталось,
Может только сочтут тебя слегка сумасшедшим.
Не забывай, что в хаосе всё смешалось,
И времена тоже – будущее с прошедшим.
В хаосе всё зыбко и неабсолютно,
Ты не знаешь, было что-то или показалось?
Если тебе тихо, надежно и уютно –
Не буду пугать, но это не хаос.
Попробуй-ка головой вниз,
Пораскинь мозгами и так, и эдак,
Согласись, что жизнь происходит из
Хаотических встреч молекул и клеток,
Из детского лепета, букв и звуков несмелых,
Движений робких по холсту кисти,
Из хаотического падения снежинок белых
На хаотически опавшие осенние листья…
Разочарованье
И всё-таки нельзя быть понятым
при жизни!
Не так ли?
Тем более, когда ты родился философом или поэтом.
Споткнувшись наверху и кубарем по лестнице скатившись вниз, ни
Капли
Не ударившись при этом,
Я это ясно осознал.
Какая странная удача!
И почему я раньше не бежал
Из этого вертепа,
Хотя прекрасно понимал,
Что мысли и слова напрасно трачу,
Что выглядит все это глупо и нелепо,
Что это общество совсем не для меня,
Что не желаю этот бред ни слушать, ни терпеть,
И дружбу крепкую изображать не буду более ни дня,
Как говорит один шутник: «eщё мы будем посмотреть»,
Какая у кого харизма,
И чья рифмуется скорее с клизмой,
Чем с коллаборационизмом,
В котором мои прежние друзья меня так рьяно обвиняли,
Пока какой-то толстый вундеркинд
Пытался что-то буйно на рояле
Изобразить, давя на все педали,
Набором диким параллельных квинт.
Возможно, мой уход им показался пошлым,
Но мне плевать!
И вообще, пора бы поменять
Или закрыть всю эту тему,
Оставить в прошлом
И мысли снова привести в систему.
Итак:
Мои приятели – предатели и быдло,
Какое может быть ещё названье?!
А впрочем – какой пустяк!
Ведь это было
Всего лишь разочарованье…
Я просто больше никому не верю.
Но, громко хлопнув уходя парадной дверью,
Я вспоминаю, что ещё довольно молод,
Вдыхаю с наслаждением вечерний холод
И, наконец, решив про всё забыть,
Стараясь ненароком в лужу не ступить,
В коротком клетчатом пальтишке
Бегу за бабушкой вприпрыжку.