Евгений Антипов


Два стихотворения

* * * 

 

Зря ударив в ухо,

отдадут рубаху,

отдадут краюху

и разделят плаху.

 

Но (как карта ляжет)

предавали тоже.

Возмущались даже

и плевали в рожу.

 

Поучали пальцем,

мать их, грамотеи.

Заплывали сальцем

светлые идеи.

 

Обещая горы,

воздавали грошик.

А молчал с укором,

так плевали в рожу.

 

Как, налив до верху,

речь произносили

за царя, за веру,

за сынов России!

 

Протрезвев не рано

не в своей постели,

осуждая прямо,

как в глаза глядели!

 

И плевали в рожу.

И за все – убили.

Как всегда. Ну что же,

ведь потом любили.

 

 

 

* * * 

 

Там, где пейзаж индустриальный,

Там, где горой навален шлак,

вас на рассвете расстреляют.

За что? А так.

 

За интровертность, за эстетство,

за ваше наглое лицо,

за то, что нет иного средства,

в конце концов.

 

За то, что рвется очень просто

времен связующая нить.

…Румяный ласковый философ

вам пояснит:

 

что жизнь, увы, не беспредельна,

что умирают только раз,

а ваша жизнь – ну что поделать –

не удалась.


О, ОБЭРИУ

О, ОБЭРИУ

До чего неприметный миньон –

грань меж кровью и между игрою.

О, вкусите, вкусите ее,

ошалелую, братцы, иронью.

 

Вот и птиц перелетных дитя

закруглилось и сверху, и снизу,

лишь какой-то, опасно сидя,

беспокойное слышит с карниза.

 

Прислонивши лицо, как кулек,

растопырив глаза, как пиранья,

видим: минус уж в окна клюет

и зима уж чуть-чуть напирает.

 

Все конкретней курок, и как раз

вздулось небо от песни луженой,

и глядится киргиз в керогаз

философским лицом напряженным.

 

О, пускай плодоносит зима.

Сколько можно жевать ветхий опус!

Унесемся, копытом звеня,

унося этот крохотный глобус.

 

 

Алмазный мой венец

 

Я помню их столько –

ну, в общем, не мало.

Бесспорно, достойных

моих мемуаров.

Ведь рифмы их бьются,

как крылья Пегаса,

от первых поллюций

до фазы маразма.

Тот в галстуке, с пузом,

а тот безбилетник –

идеям искусства

служа беззаветно,

в дискуссиях глохли,

поскольку орали.

Вели себя плохо.

Порой аморально.

Бизоны! и пили,

цитируя Блока,

беззлобное пиво

с бензольною водкой.

Порою по-свински

совсем поступали.

Се азбука истин.

Ее постулаты.

Теряли и женщин,

как в холод перчатки,

чтоб горечью, желчью,

глаголом печатным...

И как виртуозно

притом говорили,

что были бы слезы,

конечно, пролил бы.

Я помню их разных –

наивных и грозных,

шатавшихся праздно,

смотрящих на звезды.

Отпетые дурни,

а в чем-то красавцы.

Вот в литературе

их след не остался.


Диптих

I

 

Крутится эквилибрист,

вытянуты пальчики…

Вдруг задумался, повис,

как Дидро на палочке.

 

Он не то чтобы устал

фортель отрабатывать,

но случается тоска

даже с акробатами.

 

В изумительном трико,

ловкий, не изнеженный,

он побьет любой рекорд,

но висит в манеже –

 

ни вперед и ни назад,

вовсе без движения.

Зал как раз заерзал, зал

хочет продолжения.

 

Нет, висит. А ведь аншлаг

и цветы с тесемками…

Но у каждого – душа.

А душа – потемки.

 

 

II

 

Там, где чудо свершается под литавры и в грохоте,

где сердца восхищенные бьют ритмичный набат,

светской львице испорченной приглянулся для похоти

в черной маске со скрипкою цирковой акробат…

 

А под утро изнеженно шепчет в кудри барочные:

«Мускулистый мой юноша, ты работал на бис.

Но я штучка капризная, баронесса порочная.

Ты же неподражаемый, но всего лишь – артист».

 

Продолжала рассеянно и, без признаков робости

– с откровенной вульгарностью, – показав наготу:

«А теперь, мой восторженный, ты уйдешь без подробностей.

Ты уйдешь – и не встретишься». Он ответил «уйду».

 

…«Вам жонглировать судьбами, мне – всего лишь предметами,

– тихо вымолвил юноша, улыбнувшись анфас, –

скрипка плачет для публики, я – артист. И поэтому

мне подвластно в трагедию претворить грезо-фарс».

 

И, кумир шумных девушек, и, вконец зацелованный,

он – избранник реальности и каких-то там сфер –

как стоял! Как под куполом. Юный и не взволнованный.

И к виску непокорному подносил револьвер.


Поэма без героя

1.


Спят боги, спят атлеты,

люд вымылся и лег.

И птицы спят. Лишь где-то

летает самолет.

 

Спят дети. В позе сложной

спит часовой. Бог с ним.

…Не спи, не спи, художник –

потом, потом поспим.

 

Спит бизнесмен матерый

сном вечным, без ступни.

Спит электромонтер и

тот самый истопник.

 

Но ты твори, тварь Божья,

а, стало быть, рисуй.

Не смей, не смей, художник,

не продавай сосуд,

 

ведь в нем огонь мерцает.

Не смей и про товар –

о, ты же не мерзавец,

сосуды продавать.

 

Зажав в ладони грошик,

ты рушишь города.

Не спи, не спи, художник.

Замерзнешь – кто тогда

 

расставит в небе точки,

и в судьбах, и над «и»

(и прочие), и прочно

переустроит мир?

 

Ведь ты, художник, можешь

и ужас, и жасмин.

Ты лишь не спи, художник.

…Но он, художник, спит.

 

2.


Он рвет подметки на лету,

поскольку он подлец.

Так, в среду, не в свою среду,

в богемную – пролез.

 

Теперь вокруг него семья.

Они к нему: Витек…

Нет, так вести себя нельзя,

как он себя ведет.

 

Он говорит про ход планет,

бутыль за горло взяв,

и пьет как прежде, но уж не

оправдываяся.

 

А выпив, он идет вразнос.

Подлец из подлецов,

взял гражданину и нанес

побои на лицо.

 

Он женщин пальцами хватал,

чучмека вот задел,

сел просто так и хохотал.

Но с вызовом. Затем,

 

затем болтался, как Дамокл,

зря клеветал на мать,

а ночью, чуть придя домой,

он начал громко спать.

 

Он творческих не знает мук,

стихов ажиотаж.

Что Бах ему? И что ему,

опять же, Эрмитаж?

 

Он и не хочет быть творцом.

Он спит, поевши щей.

Но что он скажет пред лицом

своих товарищей?

 

3.


Он – такой как все снаружи,

даже хуже. Он – поэт.

А поэту страшно нужен,

жутко важен пиетет.

 

В состоянии сознанья

измененном – как с листа! –

он народным достояньем

очень даже мог бы стать.

 

И поэтому поэту

(жив пока) сейчас и тут,

– без торгов – даешь планету!

После смерти – пиету.

 

Ложка дорога к обеду.

Пиета, по-русски, скорбь.

Он и сам, небритый, бледный,

в этой суете мирской

 

еженощно до рассвета

водружал свой пьедестал.

А иначе ни привета,

ни приметы, ни следа.

 

Что поэт без пиетета?

Скажут ли в печальный час:

«Песнь поэта не допета,

спит пиит, прости, прощай.

 

Он прошел тропинкой млечной

в мире зависти и лжи,

и пьету свою, конечно,

безупречно заслужил».

 

А в наречии фабричном

непривычна «пиета».

«Пиета» – когда там личность.

Так – обычная плита.

 

Но «поэт» особый статус.

Источая ум и блеск,

это он аэростатом

опускался к нам с небес.

 

Снизойдя к народным массам

полу-мифом, полусном,

он взлетал и опускался.

Опускался в основном.

 

Снизойдя – что тоже важно, –

как ириска, не раскис:

материализовавшись,

матерился, как марксист.

 

Между явию и сказкой

(вправо-влево шаг – провал)

он лавировал прекрасно.

Но не вылавировал.

 

Потому и канул в Лету.

Как и не было. Итак,

что осталось от поэта?

Только это – пиета.

 

4.


Вот, хоронили музыканта.

Собрался творческий народ,

дабы его, с его талантом

зарыть в сырую землю. Вот

 

две женщины неясной масти

сказали, как бы всем в укор,

про стержень творческий, про страстный,

всепобеждающий напор,

 

про то, что был он милым малым

с большим потенциалом. Жаль.

Ведь он одним потенциалом

воображенье поражал.

 

Он так легко (припомнил кто-то,

согбенный, как сама печаль)

брал уникальнейшие ноты.

И никогда не возвращал.

 

Все говорили, выпив дружно,

про душу музыканта, про

то, что он был отцом и мужем

не лучшим. Впрочем, наш народ

 

таким, как есть, его запомнит:

ему грозила нищета,

а он играл, играл запоем,

проигрывал и не считал.

 

Он вне условностей. С такими

все больше драки, кутежи.

Он прожил, может, и стихийно,

но все же творческую жизнь.

 

Всем было несказанно грустно

и все скорбели по нему:

и деятели от искусства,

и девять легкокрылых муз.