Евгений Антипов


Кобзарь земли русской

165 лет, как осиротела земля русская, ибо 10 марта 1861 года умер Тарас Григорьевич Шевченко.

Ну что. Народился Тарас Шевченко 9 марта. А 10 марта умер. Погулял, называется. Будучи с утра неустойчивым, покатился по лестнице, в связи с чем и умер.

Правда, народился он в 1814 году, а умер-то в 1861. И с момента рождения до смерти он успел побывать в крепостных, выкупиться из крепостных чудесным образом, отучиться в Академии художеств, получить звание (диплом) художника, попечататься на украинской мове, стать популярным, успешным, вальяжным, побороться с самодержавием, побывать в солдатах, стать академиком и неизменно при этом пить-пить-пить. От своих наклонностей он так опух, что «в порядочном доме стыдно было бы иметь его дворником». Это цитата Дубельта.

В Российской Империи (как впоследствии и в СССР) очень любили многонациональных представителей с творческими наклонностями, и все, мало-мальски достойное культурного внимания, раздували до титанических значений. Так получилось с Шевченко, который в нужном месте и в нужное время подвернулся под руку, да и был успешно вписан сначала в авантюру, а затем и в геополитический проект.

Именно в геополитический. Поскольку Кирилло-Мефодиевское братство, в которое вляпался наш Тарас Григорьевич, задачами своими дублировало все политические организации, с той лишь разницей, что провозглашалась идея высокая и широкая — панславянское государство. Типа: Украина, Польша, Болгария, Сербия, Чехия и европейская Россия. А во главе — президент и двухпалатный сейм. Чтобы все, как у людей, а не как в лапотной Российской империи.

На 22-летнего крепостного малоросса, рисовавшего голые статуи в Летнем саду, наткнулся художник Сошенко. И все бы ничего, но Сошенко этот был представителем как раз малороссийской диаспоры. Что тоже ничего, если бы творческий коллектив диаспоры не занимался странностями: а выпускал коллектив книги на малороссийской мове. Странность же заключалась в том, что целевая аудитория в Петербурге практически отсутствовала, а книгоиздание по тем временам было зело затратным. Но если поначалу этнические байки на комичном наречии были восприняты как изощренный юмор, то дальше случился конфуз. Популяризаторы были пойманы на подлоге: им специалисты объяснили, что это не народное творчество, а лабуда бутафорская. Некрасиво получилось, загрустили популяризаторы. А тут — хлопчик з-под Киеву. К тому же настоящий, крепостной.

Сошенко — к Брюллову, который в своей мастерской уже пригревал малороссов. Брюллов — к Жуковскому, который воспитывал цесаревича. Вместе администрацию Академии трясут, культурную общественность на дыбы подняли: вызволять из крепостничества надобно парня-то, ибо статуи рисует.

Глядя на это, Энгельгардт, барин Тараскин, раскатал невероятную губу и зарядил аж две с половиной тысячи. Деньги колоссальные, а наглость несусветная. Постыдись, Энгельгардт, это же средняя зарплата за 10 лет, он что, Тараска твой, из драгоценного металла? А Энгельгардт — нет, и все. Я, говорит, в правовом обществе живу и желаю продавать Тараску за 2,5 тысячи. Откуда в Энгельгардте столько наглости? Так он племянник князя Потемкина. Как видим, мир тесен.

Брюллов назвал Энгельгардта самой крупной свиньей в торжковских ботинках.

Вообще многие отмечали вербальные таланты Брюллова. В русском языке даже закрепилась брюлловская идиома «отсебятина». А к делу Шевченко подключился Венецианов, который много крепостными занимался и вообще придворный художник. Но свинья-Энгельгардт стоит на своем в великолепных ботинках, а это значит, Тараске век воли не видать. Брюллову-Венецианову-Жуковскому отступать тоже нельзя. Все согласны, отступать нельзя, а громче всех не собирается отступать некий молоденький поэт по фамилии Гребёнка, этот сам примазался. Где взять денег? Придумали лотерею: Брюллов напишет и выставит на аукцион портрет Жуковского, а кому он достанется в лотерею, тому и платить. Аукцион проходил с помпой: в Аничковом дворце. Разумеется, лотерею выиграла Императрица. Но Энгельгардт не успокаивается: ассигнациями не хочет, хочет серебром. И ведь как в воду глядели-то: серебром получилось ровно столько, сколько сам Тараска и весил. Просто античный сюжет какой-то.

Вот таким хлопотным образом безвестный хлопчик-холопчик з-под Киеву получил вольную — за огромные деньги жинки самодержца при содействии крупнейших деятелей культуры.

Какую биографию делают нашему рыжему — прошептал поэт Гребёнка художнику Сошенко. (При осмотре бумаг в портфеле Шевченко обнаружились «самые безнравственные картинки на Государыню Императрицу; и самые неблагопристойные стихи на счет Ея Величества». Когда спросили Шевченко: что это? Тот героически отвечал: «Простите, вперед не буду!»)

Но и поэт Гребёнка — он не просто так. Это его бессмертному перу принадлежат строки «...очи черные, очи страстные, очи жгучие и прекрасные». К тому же он оказался предводителем диаспоры и главным популяризатором заветов Ивана Котляревского, то есть, украинской мовы. Теперь, при наличии настоящего холопа, их, мистификаторов и фальсификаторов, никто ни в чем упрекнуть не сможет.

А упреки-то аргументированные и полемика-то давняя.

«... Вы говорите: язык... Да разве существует малороссийский язык? Я попросил раз одного хохла перевести следующую, первую попавшуюся мне фразу: "Грамматика есть искусство правильно читать и писать". Знаете, как он это перевел: "Храматыка е выскусьтво правыльно чытаты ы пысаты... " Что ж, это язык, по-вашему? самостоятельный язык?» (И.Тургенев «Рудин»).

Тем не менее, творческий родник Шевченко-литератора в этот период бьет. Он начинает печататься. Причем, в «студенческом» еще статусе. Любопытно, что его произведения на русском не печатаются ввиду литературного уровня, а вот на мове — очень даже. Так же любопытно, на чьи деньги был издан первый сборник «Кобзарь». А поскольку издательства этническими причудами не интересуются и критика таланта Шевченко упорно не замечает, то помощь приписывается Гребёнке. Но Гребёнка был полковым преподавателем грамоты и денег таких иметь не мог: известно же, что третье переиздание обошлось спонсору в 1100 рублей. А всего при жизни Шевченко было 4 переиздания «Кобзаря». Плюс разные публикации в альманахах и журналах.

Как художник, Шевченко хлопот и ожиданий не оправдал. Хотя его явно лоббируют в процессе учебы. Он получает медали за картины, которые в фонде Академии не сохранились, но те немногие картины маслом, которые зреть можно, включая автопортрет, выдают слабого рисовальщика и слабого живописца. Однако графические пейзажи, особенно монохромные — вполне, вполне.

В тот же «студенческий» период вышли в печати «Гайдамаки». Примечательно это произведение тем, что режут там гайдамаки направо и налево всех, особенно евреев. Поначалу никто ничего не заметил (ну, режут себе и режут), — поскольку петербургский читатель охотнее читал что-нибудь по-французски, чем на причудливо-славянском. А при заинтересованном чтении «Гайдамаки» оказались переложением польской книги «Вернигора». Вряд ли сам Шевченко по причине образованности читал книгу Михаила Чайковского, этого борца с царским режимом и за независимость Польши, а вот светские наставники Шевченко из диаспоры читали наверняка.

Светские наставники Шевченко приучают молодого человека к богемной жизни, то есть, к пьянке, а заодно разъясняют ему, как несправедливо устроена жизнь. Гребёнка и Сошенко знакомят Шевченко с апокрифическим источником «История русов» — как счастливо жилось малороссам в составе Польши, как ярко светило тогда солнце, как сладко птицы пели.

О, не могли знать мечтатели, что не пропал их скорбный труд.

Ста лет не пройдет, и в 1921 году Польша, плюнув на Версальский договор, захватит Украину. Не всю, только Западную. Кляти москали за свою многовековую подлость выплатят ляхам 31 млн рублей золотом и еще столько же за пользование польскими культурными ценностями. И всем станет хорошо. А на Волыни, где 80% украинцы, из 2.000 украинских школ к 1939 году останется только 8. В период Гражданской войны прославился на Украине милой атаман Тютюнник. Он посотрудничал и с Коновальцем, и с Петлюрой, и с поляками, и с большевиками. Большевиками в конце концов и расстрелян. А вспомнился потому, что был внуком Тараса Григорьевича. То есть, мир по-прежнему тесен.

В общем, под патронажем продвинутых земляков Тарас пьет вдохновенно. Пьет, пьет, отходняки безвозвратно тяжелые — и Тараска нешуточно ожесточился. Все гневнее и гневнее бросает он взоры на двуглавого орла. Все бескомпромисснее и бескомпромисснее его суждения о царе и народе. Все лютее и лютее сжимает он зубы в думах о несправедливости. Популярность его растет.

Вместе с популярностью Тараска осваивает дендизм: черную икру, ананасы, французское вино, шампанское, ром, сигары, театр, аристократические салоны и безудержный секс, секс, секс. Чтобы соответствовать образу денди, Тараска как-то приобрел модный плащ по цене крестьянской избы. Почему нет? Он же свободный человек.

Образ Тараса Григорьевича неразрывно связан с его рекламной фотографией в мужицком зипуне и обильными усами. Но есть и другие фото, где Шевченко тот еще модник в галстучке. Эти фото менее популярны, ибо разрушают образ горевателя о доле народной. К слову, идеологему «украинский народ» Шевченко не использовал вовсе. Вышиванку, да, одевал для театрализованных действий — читал стихи на мове по многочисленным просьбам столичных князьев-графьев. Восторгались, как дети, хлопали. После чего Тарас переодевался в светский костюм и шел ко столу, жевать рябчиков.

И ежели товарищи корешу-Тараске показывали очередную поэму, записанную давеча за пьяным вусмерть кобзарем, то почему бы ее не признать, с похмелья-то? Не станут же друзья обманывать.

Впрочем, иллюзий не надо, хохол не лох. Как пишет Дубельт, Шевченко «молодость провел в бегах, пьянстве и воровстве», и пользу из обстоятельств извлекать умел с юности. Еще когда отчим пристроил Тараса «консулом» в церковно-приходскую школу — следить за успехами учеников (то есть, сечь за неуспеваемость) — Тарас сориентировался правильно и регулировал степень наказания в соответствии с дивидендами. Тех неуспевающих, от которых певец народных страданий ничего не получал, сек беспощадно.

(В штате Миссури порка непослушных учеников была отмечена в 2001 году и в 2022 была восстановлена.)

Итак, творческий человек, даже если он стандартный холоп, очень охотно верит в свою исключительность. А это всегда чревато бедами самого неожиданного масштаба.

Разругавшись с питерской богемной диаспорой — у жены одного, видите ли, родился ребенок, вылитый Шевченко, — Тарас Григорьевич уезжает на батькивщину. Где в качестве национально-освободительного поэта принимается в Кирилло-Мефодиевское общество. Члены которого, во-первых, борются за освобождение Украины из российского рабства (то есть, за выход Малороссии из России), и, во-вторых, делают это на деньги лорда Блумфилда, британского посла. Согласно доктрине Шевченко, столицей «славянской федерации» надлежит быть Киеву, а не Москве. Вот так. Принципиально. Но в 1847 году филологов накрыли, заговор раскрыт. Ладно, Тараске грезилось сделать Киев матерью, но оказалось, написал он два пасквиля — на императора и на императрицу. Читая пасквиль на себя, государь хохотал, и, вероятно, «дурак не пострадал бы»* (*Белинский), но когда государь прочел пасквиль на императрицу, задумчиво произнес: «Положим, он имел причины быть мною недовольным и ненавидеть меня, но ее-то за что?» У Шевченко нашли изображения императрицы непристойного содержания. Ему предложили послужить в армии. От предложения Шевченко отказаться не смог. Впрочем, и служба у него была в укороченном формате. Он спал и питался отдельно от других солдат, в «оренбургской глуши», оказывается, в ходу были «званые обеды» и прочие «аристократические посиделки», которые Шевченко и посещал. И за это время кобзарь почему-то ничего не написал на мове. Правда, никакой «украинской мовы» в эпоху Шевченко попросту не существовало, по крайней мере, о ней никто кроме «узких специалистов» не знал. Иван Котляревский русским по белому написал в своей «Энеиде», что «сие произведение написано на малороссийском языке». Лингвисты, филологи, публицисты и этнографы середины XIX века также сходились на том, что «малороссийский диалект объективно существует и на нем говорит большая часть населения Малороссии». Но все же: на малороссийском диалекте.

Свидетельства очевидцев свидетельствуют: Шевченко говорил только на языке клятых москалей. Возможно, сатрапы запретили ему писать на мове и рисовать на мове. Но рисунков он сделал достаточно. А вот дневник, который вел рядовой Шевченко (любивший до изнеможения родную речь), писался исключительно на русском. И, надо сказать, интересные вещи писал там рядовой Шевченко. Солдатиков именует сволочью, животными, нелюдями. Жить в казарме не может (проживание на частной квартире выхлопотал ему Даль). Отношения с сослуживцами не сложились, вероятно, из-за наклонностей, приобретенных Тарасом Григорьевичем еще во времена протестных акций: как-то его застукали лежащим с англицким актером и страстно с оным целующимся.

Возможно, личные записи делались по-русски в знак осознания того, что родись он, Тарас Григорьевич Шевченко, не под Киевом, а западнее, подо Львовом, то там, в цивилизованной Европе, в Австро-Венгерской империи, пасти ему, крепостному украинскому мужику, барскую скотину до скончания дней, в мечтах о торжковских ботинках выдувая на свиристелке этнические звуки.

...Освободили Шевченко по ходатайству вице-президента Академии художеств графа Ф.П.Толстого и жены его А.И.Толстой, графини. Брюллов-Венецианов-Жуковский были уж померши, и русская аристократия передавала судьбу украинского горемыки из рук в руки — как олимпийский огонь. На Украину милую не поехал, поехал в Санкт-Петербург, который называл сатанинским городом.

Вообще-то бывшим ссыльным было запрещено проживать в столице, но для Шевченко сделали исключение. Вернувшись в столицу, солдатик Шевченко попросил произвести его в академики живописи. Произвели. Его и Пукирева. Но Пукирев баллотировался с шедевром «Неравный брак», а что предложил высочайшей комиссии Шевченко? Произвели по совокупности всякого-разного.

Несколько последних лет академик Т.Г.Шевченко прожил не просыхая, умер достаточно молодым, как надо отпраздновав 47-летие и скатившись с лестницы. И пополнив бесконечные ряды жертв российского бесправия, бесчеловечного унижения и самодержавного гнета. Оставил Тарас Григорьевич наследие в три-четыре десятка стихотворений и поэм, написанных разными почерками, плюс несколько графических произведений. Наследие то есть не самое густое. Причем, как в количественном, так и в качественном плане.

Ни прогрессивный Белинский, ни даже писатели-малороссы из числа друзей и единомышленников, никто доброго слова во след не сказал. Все отозвались о Шевченко как-то небрежно.

Николай Гоголь: «Дегтю больше, чем самой поэзии. Да и язык…»

Пантелей Кулиш: «Муза полупьяная и распущенная».

Иван Франко «Средний поэт, которого незаслуженно пытаются посадить на пьедестал мирового гения».

Виссарион Белинский, обожавший фронду в любом виде, оценил литературное наследие великого кобзаря скептично: «Простоватость крестьянского языка и дубоватость крестьянского ума». В письме Белинского по поводу поэмы «Сон» величает Шевченко хохляцким радикалом. Будучи тоже радикалом, Белинский пишет: «Это враги всякого успеха. Своими дерзкими глупостями они раздражают правительство, делают его подозрительным, готовым видеть бунт там, где нет ничего…»

Да и сам Шевченко иногда бывал искренен: «Я из грязного чердака, я, ничтожный замарашка, на крыльях перелетел в волшебные залы Академии художеств. Но чем же я хвалюся? Чем я доказал, что я пользовался наставлениями и дружеской доверенностью величайшего художника в мире? Совершенно ничем… Чем занимался я в этом святилище? Странно подумать. Я занимался тогда сочинением малороссийских стихов, которые впоследствии упали такой страшной тяжестью на мою убогую душу.»

Работа над памятником тысячелетия Руси, куда хотели поместить запойного Тараса рядом с царями и полководцами — мол, национальное достояние, — началась еще при жизни последнего, в период беспробудного пьянства. При этом персона опухшего лоботряса котировалась выше персоны Николая I: фигуру императора, при котором Россия достигла максимального мирового авторитета, в список включили в последний момент.

Умер-таки Тарас с перепоя — возможно, всю неделю отмечал отмену крепостного права. Можно даже допустить/запустить героическую версию, согласно которой, его кувыркание по лестнице — это финальный акт борьбы, как бутылку шампанского о корму корабля: люди, я жил за вас, за вас и умираю! Может, наоборот, покатился, поскольку жизнь без борьбы потеряла смысл. В общем, его схоронили в сырой земле. Осенью 1943 года могила Тараса Шевченко была заминирована немецкими саперами, после чего была разминирована саперами советскими. В советское время общий тираж «Кобзаря» перевалил за 8 миллионов. Стихи из этого сборника переведены более чем на 100 языков мира. Сейчас в 35 государствах Тарасу Шевченко установлено 1384 памятника — в два раза больше, чем Пушкину. Что понятно: Пушкин пошел в услужение царю, а Шевченко пил до конца.

Но наибольшую популярность Тараске принесла песня «Дивлюсь я на небо та й думку гадаю…». Стихотворение было положено на музыку Людмилы Александровой, так оно стало песней, а песня долгое время считалась народной. В 1841 году стихотворение было опубликовано в коллективном харьковском сборнике. Появились изыскатели, и после статьи во Львовской «Правде» 1876 года, стихотворение обрело автора в лице кобзаря нашего, Тараса Григорьевича. А написал-то его Михаил Николаевич Петренко — вполне известный поэт. Его именем даже улица в Харькове названа. Почти земляк и почти ровесник кобзарю. Из дворян.



Новогодняя (1990)

* * *

 

С декабрем тебя, мой друг,  с декабрем.

Дышим в окна поутру,           тихо трем,

проверяем, чтоб в окне          день горел.

…Есть еще немного дней      в декабре.

 

Вьюга ходит по утрам            штопором.

Что-то дальше? что-то там?      что потом?

Если по календарю –               там январь.

С новым счастьем, говорю.     А едва ль.

 

Диктатура или цен                  черный рост –

это сложно. Наш процесс      очень прост:

просто числа к январю –        ручейком…

Милый друг, не подарю          ничего.

 

Я один и ты, мой друг,           одинок.

Постоим на берегу                 ледяном:

огонечки на судах.                    Не сюда.

Пропадать нам без суда         и следа.

 

Ну и пусть. И пусть минут      только две –

все равно еще мы тут!           в декабре!

Мир мудрее в декабре –        день за днем.

С декабрем, my dear friend,   с декабрем.



Два стихотворения

* * * 

 

Зря ударив в ухо,

отдадут рубаху,

отдадут краюху

и разделят плаху.

 

Но (как карта ляжет)

предавали тоже.

Возмущались даже

и плевали в рожу.

 

Поучали пальцем,

мать их, грамотеи.

Заплывали сальцем

светлые идеи.

 

Обещая горы,

воздавали грошик.

А молчал с укором,

так плевали в рожу.

 

Как, налив до верху,

речь произносили

за царя, за веру,

за сынов России!

 

Протрезвев не рано

не в своей постели,

осуждая прямо,

как в глаза глядели!

 

И плевали в рожу.

И за все – убили.

Как всегда. Ну что же,

ведь потом любили.

 

 

 

* * * 

 

Там, где пейзаж индустриальный,

Там, где горой навален шлак,

вас на рассвете расстреляют.

За что? А так.

 

За интровертность, за эстетство,

за ваше наглое лицо,

за то, что нет иного средства,

в конце концов.

 

За то, что рвется очень просто

времен связующая нить.

…Румяный ласковый философ

вам пояснит:

 

что жизнь, увы, не беспредельна,

что умирают только раз,

а ваша жизнь – ну что поделать –

не удалась.


О, ОБЭРИУ

О, ОБЭРИУ

До чего неприметный миньон –

грань меж кровью и между игрою.

О, вкусите, вкусите ее,

ошалелую, братцы, иронью.

 

Вот и птиц перелетных дитя

закруглилось и сверху, и снизу,

лишь какой-то, опасно сидя,

беспокойное слышит с карниза.

 

Прислонивши лицо, как кулек,

растопырив глаза, как пиранья,

видим: минус уж в окна клюет

и зима уж чуть-чуть напирает.

 

Все конкретней курок, и как раз

вздулось небо от песни луженой,

и глядится киргиз в керогаз

философским лицом напряженным.

 

О, пускай плодоносит зима.

Сколько можно жевать ветхий опус!

Унесемся, копытом звеня,

унося этот крохотный глобус.

 

 

Алмазный мой венец

 

Я помню их столько –

ну, в общем, не мало.

Бесспорно, достойных

моих мемуаров.

Ведь рифмы их бьются,

как крылья Пегаса,

от первых поллюций

до фазы маразма.

Тот в галстуке, с пузом,

а тот безбилетник –

идеям искусства

служа беззаветно,

в дискуссиях глохли,

поскольку орали.

Вели себя плохо.

Порой аморально.

Бизоны! и пили,

цитируя Блока,

беззлобное пиво

с бензольною водкой.

Порою по-свински

совсем поступали.

Се азбука истин.

Ее постулаты.

Теряли и женщин,

как в холод перчатки,

чтоб горечью, желчью,

глаголом печатным...

И как виртуозно

притом говорили,

что были бы слезы,

конечно, пролил бы.

Я помню их разных –

наивных и грозных,

шатавшихся праздно,

смотрящих на звезды.

Отпетые дурни,

а в чем-то красавцы.

Вот в литературе

их след не остался.


Диптих

I

 

Крутится эквилибрист,

вытянуты пальчики…

Вдруг задумался, повис,

как Дидро на палочке.

 

Он не то чтобы устал

фортель отрабатывать,

но случается тоска

даже с акробатами.

 

В изумительном трико,

ловкий, не изнеженный,

он побьет любой рекорд,

но висит в манеже –

 

ни вперед и ни назад,

вовсе без движения.

Зал как раз заерзал, зал

хочет продолжения.

 

Нет, висит. А ведь аншлаг

и цветы с тесемками…

Но у каждого – душа.

А душа – потемки.

 

 

II

 

Там, где чудо свершается под литавры и в грохоте,

где сердца восхищенные бьют ритмичный набат,

светской львице испорченной приглянулся для похоти

в черной маске со скрипкою цирковой акробат…

 

А под утро изнеженно шепчет в кудри барочные:

«Мускулистый мой юноша, ты работал на бис.

Но я штучка капризная, баронесса порочная.

Ты же неподражаемый, но всего лишь – артист».

 

Продолжала рассеянно и, без признаков робости

– с откровенной вульгарностью, – показав наготу:

«А теперь, мой восторженный, ты уйдешь без подробностей.

Ты уйдешь – и не встретишься». Он ответил «уйду».

 

…«Вам жонглировать судьбами, мне – всего лишь предметами,

– тихо вымолвил юноша, улыбнувшись анфас, –

скрипка плачет для публики, я – артист. И поэтому

мне подвластно в трагедию претворить грезо-фарс».

 

И, кумир шумных девушек, и, вконец зацелованный,

он – избранник реальности и каких-то там сфер –

как стоял! Как под куполом. Юный и не взволнованный.

И к виску непокорному подносил револьвер.


Поэма без героя

1.


Спят боги, спят атлеты,

люд вымылся и лег.

И птицы спят. Лишь где-то

летает самолет.

 

Спят дети. В позе сложной

спит часовой. Бог с ним.

…Не спи, не спи, художник –

потом, потом поспим.

 

Спит бизнесмен матерый

сном вечным, без ступни.

Спит электромонтер и

тот самый истопник.

 

Но ты твори, тварь Божья,

а, стало быть, рисуй.

Не смей, не смей, художник,

не продавай сосуд,

 

ведь в нем огонь мерцает.

Не смей и про товар –

о, ты же не мерзавец,

сосуды продавать.

 

Зажав в ладони грошик,

ты рушишь города.

Не спи, не спи, художник.

Замерзнешь – кто тогда

 

расставит в небе точки,

и в судьбах, и над «и»

(и прочие), и прочно

переустроит мир?

 

Ведь ты, художник, можешь

и ужас, и жасмин.

Ты лишь не спи, художник.

…Но он, художник, спит.

 

2.


Он рвет подметки на лету,

поскольку он подлец.

Так, в среду, не в свою среду,

в богемную – пролез.

 

Теперь вокруг него семья.

Они к нему: Витек…

Нет, так вести себя нельзя,

как он себя ведет.

 

Он говорит про ход планет,

бутыль за горло взяв,

и пьет как прежде, но уж не

оправдываяся.

 

А выпив, он идет вразнос.

Подлец из подлецов,

взял гражданину и нанес

побои на лицо.

 

Он женщин пальцами хватал,

чучмека вот задел,

сел просто так и хохотал.

Но с вызовом. Затем,

 

затем болтался, как Дамокл,

зря клеветал на мать,

а ночью, чуть придя домой,

он начал громко спать.

 

Он творческих не знает мук,

стихов ажиотаж.

Что Бах ему? И что ему,

опять же, Эрмитаж?

 

Он и не хочет быть творцом.

Он спит, поевши щей.

Но что он скажет пред лицом

своих товарищей?

 

3.


Он – такой как все снаружи,

даже хуже. Он – поэт.

А поэту страшно нужен,

жутко важен пиетет.

 

В состоянии сознанья

измененном – как с листа! –

он народным достояньем

очень даже мог бы стать.

 

И поэтому поэту

(жив пока) сейчас и тут,

– без торгов – даешь планету!

После смерти – пиету.

 

Ложка дорога к обеду.

Пиета, по-русски, скорбь.

Он и сам, небритый, бледный,

в этой суете мирской

 

еженощно до рассвета

водружал свой пьедестал.

А иначе ни привета,

ни приметы, ни следа.

 

Что поэт без пиетета?

Скажут ли в печальный час:

«Песнь поэта не допета,

спит пиит, прости, прощай.

 

Он прошел тропинкой млечной

в мире зависти и лжи,

и пьету свою, конечно,

безупречно заслужил».

 

А в наречии фабричном

непривычна «пиета».

«Пиета» – когда там личность.

Так – обычная плита.

 

Но «поэт» особый статус.

Источая ум и блеск,

это он аэростатом

опускался к нам с небес.

 

Снизойдя к народным массам

полу-мифом, полусном,

он взлетал и опускался.

Опускался в основном.

 

Снизойдя – что тоже важно, –

как ириска, не раскис:

материализовавшись,

матерился, как марксист.

 

Между явию и сказкой

(вправо-влево шаг – провал)

он лавировал прекрасно.

Но не вылавировал.

 

Потому и канул в Лету.

Как и не было. Итак,

что осталось от поэта?

Только это – пиета.

 

4.


Вот, хоронили музыканта.

Собрался творческий народ,

дабы его, с его талантом

зарыть в сырую землю. Вот

 

две женщины неясной масти

сказали, как бы всем в укор,

про стержень творческий, про страстный,

всепобеждающий напор,

 

про то, что был он милым малым

с большим потенциалом. Жаль.

Ведь он одним потенциалом

воображенье поражал.

 

Он так легко (припомнил кто-то,

согбенный, как сама печаль)

брал уникальнейшие ноты.

И никогда не возвращал.

 

Все говорили, выпив дружно,

про душу музыканта, про

то, что он был отцом и мужем

не лучшим. Впрочем, наш народ

 

таким, как есть, его запомнит:

ему грозила нищета,

а он играл, играл запоем,

проигрывал и не считал.

 

Он вне условностей. С такими

все больше драки, кутежи.

Он прожил, может, и стихийно,

но все же творческую жизнь.

 

Всем было несказанно грустно

и все скорбели по нему:

и деятели от искусства,

и девять легкокрылых муз.