Владимир Черноморский


Так и жил...

Сто дорог испытал. Все вели... но не в Рим.

А порой выпадали такие лихие маршруты,

что кому-то сказать – засмеют: «Ну, не ври!»,

или: «Что же ты, п..ц, позабыл про законы кашрута...»

Так вот жил и грешил. А кто должен простить?

Вот, кого мне молить – и сейчас я не знаю (ей-Б-гу)...

Но бывает, что страх проберет  до продрога кости,

и  бегу от него, как медведь от мороза -  в берлогу.


A-Tisket-A-Tasket

Разбежалось  время врассыпную.

Только поздно в салочки играть.

Догонять судьбу себе иную

ты уже не хочешь иммигрант.

И не потому, что подустал ты,

и не то, чтоб накатила лень.

У тебя проблема - с низким стартом:

более не можется... с колен.

Низкий старт, он низок априори.

Но иначе, как бы ты сумел

совершить хожденья за три моря,

истоптать все тридевять земель,

дом построить, вырастить потомство,

вкусно есть и на «кингсайзе» спать?..

Вспомни: на плече была котомка...

ты прогнулся... – как ей не упасть?

Ну, и как поется: tisket-tasket,

а котомка желтою была.

И кому любовь твоя досталась,

кто друзей увел из-за стола?

Кто размяк, найдя в котомке нежность,

кто доплакал за тебя печаль?..

Потерял – и будто ты и не жил,

Будто жить другому поручал.

Время разбежалось врассыпную

из твоей котомки, словно ртуть.

Не догнать судьбу тебе иную –

даже и попытку не зачтут.


Лета полифония

Ни любви, ни заботы — пустота Торичелли.
Лето льет фаренгейты, отливая усталость.
По ночам отчего-то плачут виолончели,
от смычков-метеоров им, наверно, досталось.
Лета полифония. Ноты падают наземь
и встают, отряхая с себя обертоны.
В них опять я поплыл, ведь покуда не назван
мой кораблик средь тех, где откроют кингстоны...
«Может, снова в круиз? С небывалым дисконтом! - 
троллят старых пергюнтов интернетные боты. -
Сольвейг?... Там в казино ждет тебя Покихонтас.
Вот и будут тебе и любовь, и забота».
Да, я сам как-нибудь... Мне достаточно звуков:
за волною волна — и уже в океане.
Молод, весел, горяч, и мечта как наука...
Жаль, что, кроме себя, никого не обманешь.
Лучше - спать по ночам, просыпаясь нечасто
и под летние фуги потребляя кефир.
Все искусство теперь - долго-долго прощаться,
хорошо темперируя свой последний клавир.


Гроза толерантная


Развеселая ведьма — гроза
на дожде пролетает над городом.
Стали ножницы молний срезать
у дождя его буйную бороду.
Гей-стилист, но он рубит сплеча,
как какой-нибудь Зевс древнегреческий,
член ЛГБТ Мкртчан -
рушит с неба свое красноречие.
Да, он — член, хоть и пахнет “Climat”,
и стилист — не какой-то цирюльник,
и тем более — не парикма-
хер. Он силой небесною рулит.
А когда эта ведьма — гроза,
наконец, пролетит над нами,
что на небе увидят глаза? -
(Боже праведный!) Радугу — знамя.


Завтра март

Завтра март. Говорю вам: завтра!
Вы замените темный галстук,
вам захочется меду на завтрак
и зеленой травы для Пегаса.
Вы – поэт. И каким бы вы ни были,
завтра март шлепнет золото в лужи,
лопнут почки, как слабые ниппели,
отпадет чешуя за ненужностью.
Как хотите, а все-таки радостно:
завтра март заворочает ветры
и стихи отнесет по адресу.
Уж простите, что без конверта.
И любовь ваша будет надежной, 
а мечта сокровенной и сильной.
О, как пахнет март новорожденным,
пахнет стиркой и крашен синькой!
А еще: в вашем стареньком доме
будет зайчик шнырять по стенам.
Вы накроете зайчик ладонью
и поймаете, как хотели.
Вы ладонь поплотнее зажмете;
солнце с вами, куда ж ему деться.
И, наверно, счастливым уснете...
Как ребенок, проживший детство!


Как злобно ливень лупит снег!

Как злобно ливень лупит снег!
Ведь, вроде, оба — с поднебесья...
Меж ними там различий нет.
Но что-то в брате ливень бесит.

Что так же бел он и пушист,
хоть оба пали?.. Сам собою
стремится ливень заглушить
самосознание изгоя.

А ведь у них круговорот:
водой сольются и - на небо...
Там кто-то, видно, разберет:
кому — в дожди, кто - станет снегом.

Возможно ль падать, не ярясь,
коль время выпадать в осадок,
не втаптывая чистых в грязь
от невезухи, от досады?

О, Каин с Авелем весны!
Живу, влюблен. Но вижу это -
и ощущаю боль цены
за посещение планеты.


Юбилейное

День - «шагреневая кожа»,    
но уже со знаком плюс.
С юбилейной глупой рожей
в год 17-й ввалюсь.
В кашемировом пальтишке,
”Bally” - туфли, “V” - берет. 
Кто мне скажет: «Ты, братишка,
опоздал на сотню лет...»?
Скажет: «Было интересней
в том 17-м году...»
Тех, кто любит эти песни,
я пошлю в... Караганду.
И себя, конечно, тоже -
в хоре пел их, соло пел.
Что ж дивиться глупой роже -
навсегда осолопел
я «под знаменем марксизма»
от «величия побед».
Так-то нам внушали сызма-
льства на завтрак и обед,
а порой и вместо оных,
а порой и просто так -
чтоб не думали про зоны,
про колючку и ГУЛАГ.
Это все уже трюизмы;
и минула сотня лет?...
На заре социализма
был убит мой кровный дед.
Как, за что? — семья скрывала.
Мог спросить — да не спросил.
А теперь мне лет навалом,
сам в дедах, и хватит сил
мне до правнуков добраться.
Дед едва лишь стал отцом.
Нет, не искушайте, братцы:
ваша песенка с концом.
День по новой тихой сапой
расширяет габарит.
Ночь скукожилась до шапки,
где во лбу... звезда горит.


Февральская думка

А вот и февраль. И повесил он ветры
на узкоплечие тополи.
Я тоже пригнусь, но от тяжести света
и... твоего шепота.
Мне так не хватает застенчивых листьев,
чтоб защитить наши тени.
А ты вопрошаешь с улыбкой улитки
о совокупленьях растений.
В магнитных мирах разлагаются фразы
и чувства уже электронны.
Мы, может, привыкнем, да только не сразу,
к своим бестелесным кронам.
И нас приютят «колыбели для кошек»?
(Проста сетевая мебель...)
И будем ласкать, пробегая ладошкой
по клавиатуре неба? 
К чему нас готовят Фейсбуки и Скайпы,
коль верить, что души нетленны?
И стоит ли жить под сомнительным кайфом
ничтожных растений Вселенной?


А мы с тобой построим пропасть

А мы с тобой построим пропасть
путем подрыва наших душ.
Ты слышишь: нарастает рокот.
А мысли, чувствуя беду,
уносятся аж в послезавтра,
туда, где нас, возможно, нет,
туда, где могут оказаться
лишь заблудившийся сонет
и отзвук необычной рифмы.
В ней тот же рокот...
Как вулкан,
родивший остров Тенерифе,
благословив: живи пока.
Тот остров Isla del Infierno -
оттуда-де дорога в ад.
И там недешевы таверны,
и вкус вина дороговат.
Мы неминуемо заплатим -
хоть эта лепта нелегка -
за краткий звук в твоей сонате
на рифму моего стиха.


Разговорчики

Поговорим о лени:
диких седых оленей,
лени огня на поленьях,
лени любви разделенья,
лени отловленной щуки,
лени людей науки,
лени колонн Коринфа,
лени в глагольных рифмах,
лени до белых калений
правильных поколений,
лени докладов на мили,
лени цитат и фамилий,
лени на переступление
линий Великой лени,
лени на исцеление
от белоглазой лени...
Может найдем искупление,
поговорив о лени?


Это дождь идет по серой мостовой

Это дождь идет по серой мостовой,
это ночь стекает в логово луны.
Если вдруг уснешь на Запад головой – 
видишь сны.
Это просто серый дождь по мостовой,
это просто ночь устала ждать зарю.
Это я уснул на Запад головой
и парю.
И проснуться мне не можется никак,
хоть артерии мои, как водосток...
Дождь проходит сквозь кровавые века
на Восток.
На Востоке дождь идет по мостовой,
А по следу снова стелется костер...
Человек упал на Запад головой,
руки к Северу и к Югу распростер.


Меню для совести

Придется совесть покормить.
Коль не поест — зверюга страшный...
Вот разогрею день вчерашний,
пока не слил его с кормы.
На, жри! - скажу без политеса. - 
Но только душу мне не трожь.
Прости, что нет деликатесов,
есть только ложь, всего лишь ложь.

Нет ни насилий, ни убийств, 
нет унижений, нет предательств...
Ты съешь — меня простит Создатель,
а я себя смогу любить...
Опять солгал. А ты откушай;
свежак — он будет повкусней.
Прости, но лишь лапшу на уши
готовит скороварка дней.

А совесть, вроде, из гиен.
Ты где копаешься, скотина?!
Ты чем так чавкаешь противно?
Давно уж гниль, давно уж тлен.
Как та кишка аппендицита,
как буги-вуги, брюки-клеш... - 
истлело все и позабыто...
Ну, жри! В меню сегодня ложь.


В доме

За стеной не мои шаги –
ну, никак не люблю сапоги.
И к тому же, мне все равно,
что находится там, за стеной.

За стеной не моя рука
машет будто издалека,
Машет, видимо, вам одной...
Слава богу, она за стеной.

За стеной не мои слова,
хоть они адресованы вам.
За стеной не мои глаза
вас за стену зовут, назад...

Мне не страшно, дружок, вы со мной.
Но ведь не были вы за стеной?
Вас ведь не было там где нет...
Но откуда пришли вы ко мне?


Не говори: «Судьба...»

Не говори: «Судьба...»,
вали на непогоду.
Ведь мы из-за нее отменим наш улет.
Закатана губа.
Кульбиты - не по году
рожденья моего. Такой вот переплет.

Посетуй на дожди.
Хотя - не снегопады,
а, значит, ничего у нас не заметут.
Есть просьба: ты дойди,
как яд гомеопата,
до нерва моего, где я храню мечту.



Размышлизм

У каждого есть свой кусочек неба,
заключенный в лучах его глаз и стремящийся к бесконечности.
У каждого есть свой кусочек земли, 
заключенный во взгляде под ноги и стремящийся к нулю.
В общем, каждый, кто стоит на земле, кто сидит на земле, 
или даже лежит на земле,
может в стерадианах исчислить свое отношение к сферам:
к низшей сфере земли, к галактической сфере пространства.
Нет сомненья: я — каждый. Но весной среди тундры 
наблюдал я, как тают снега,
и, представьте, увидел подснежник.
В чем отличье мое? Может, в том, что гадал:
у подснежника есть ли эта самая сфера влияния, 
его собственный стерадиан?
А когда надо мной пролетел самолет на посадку,
захотелось узнать: был ли он в синем стерадиане подснежника,
или только в моем, потому что я есть человек.



Было времечко...

Я служу на полставки у правды
и еще на полставки - у лжи.
Содержание платят исправно,
чтоб вполсилы меня ублажить.
Много лет я живу полудома,
а еще... – не дознаетесь где.
Но везде – с получувством долга,
достигая свой полупредел.
Полунедруги, полудруги
окружают мое существо.
И обласкан я, и обруган,
плюс и минус дают – ничего.
Полсобытий расскажет газета,
полурадио мне – «Маяк».
Все мечты получистого цвета,
и такая же совесть моя.
- Мне, наверное полуплохо?
Состояние – хоть полуплачь...
- Чушь! Вы – полупродукт эпохи, - 
отвечал получастный врач. 
- Лучше веруйте в полубога.
Полу-веруйте, полу-нет.
Если будет не два вас, а много,
вот тогда приходите ко мне.
Это значит, я в полуответе
и, конечно же, полугерой!..
Я – Четвертый пришел, и Я – Третий,
рассчитались на «первый-второй».


Карусельные лошадки

Уходят поколения машин.
Но нужно ли об этом сокрушаться,
коль все равно в глуши твоей души
гарцуют карусельные лошадки?

Ты вот опять садишься в старый джип
и едешь вдаль, пока еще не поздно.
И радуешься: джип-курилка жив,
хотя, конечно, сильно портит воздух.

Ты точно так же... Старый ты Пергюнт.
Тебе давно пора на антресоли,
но Интернет копаешь, словно грунт,
мечтая там найти былую Сольвейг.

Забудь.
Уходят поколения людей.
Твоя душа — одна теперь подруга -
не сдержит карусельных лошадей.
Им суждено опять пойти по кругу.


Тебя, как куклу-Вуду

Мнил: тебя, как куклу-Вуду,
злой иглою разбужу; 
cам, зажмурившись, забуду
жизни жесткую межу.
Жаждал паникой упиться,
С желчью замешать слезу...
Ты спросила: «Что за птица?»
Кто-то: «Да, какой-то зуй...»
Так-то. В нашенском болоте
много всяческих зуев.
Часть - до крайности во плоти 
бдят достоинство свое,
части стать пришлось добычей
для увесистых гадюк
(есть у них такой обычай:
пасть откроют - и каюк).
Я хвалил свое болото,
как положено зуям.
Клюнул — сразу понял кто ты:
подколодная змея.


Теннисный мяч

Пускай найдет меня «Hawk-Eye»
прищуром поднебесной слежки.
За линией лежу я грешный;
в игру меня не вовлекай.
Я налетался. Видишь? — Лыс...
И ворса нет уже, и форса.
И мне за линией — комфортно: 
не нужен верх, не страшен низ.
Но я боюсь душевных струн,
в тебе натянутых столь звонко.
Ведь ты пошлешь меня вразгонку,
пока я сердце не сотру.
Пошлешь-пошлешь... Без лишних слов,
как только новый сет начнется,
как только счастье улыбнется
в игре, где ”ноль“ зовется “love”.


Опять запуталась луна

Опять запуталась луна
в переплетеньях винограда.
А ты желанна и хмельна – 
моя посильная награда.
И солнечного света – лес,
и поцелуя - автострада...
Я понимаю: все что есть –
моя посильная награда.
...Но глаз твоих антициклон
и рук сухая деловитость, 
и время, то что утекло, -
моя бессильная повинность.
Но сытость сердца твоего,
но черный сок твоей усмешки –
и нет меж нами ничего...
Моя бесславная кромешность.
И вдруг вулкан твоих волос,
ворвался в горную прохладу.
И все, что в этот миг сбылось, -
Моя посильная награда!
И вновь желанна, вновь хмельна!
И торжествует право ночи.
Но как распуталась луна?
Как много в небе многоточий.


Вояжеры

Когда уедем в Далеко,
где есть ампир и рококо,
а также раннее барокко,
где даже гении до срока
пьют вместо водки молоко?

Когда уедем в Высоко,
откуда падать нам легко,
раскрыв объятия и взоры
на океан, равнины, горы - 
и в частности, и целиком?

Когда уедем в Никуда?
Туда, где горе — не беда, 
где соловей - такая птаха,
она искусству не чужда,
но может клюнуть в область паха.

И мы уедем. В Навсегда,
где стали пылью города,
где солнце светит, но не греет
и некого светилу греть.
Где Старый хер один хереет
и все не может охереть.


Игра?

«Весь мир – театр...»
У.Шекспир


Зарю поднимет ветер,
вспыхнут окна,
зааплодируют ладошки юных листьев,
и вот на авансцену тротуара
ты выйдешь в роли самого себя.
Ты знаешь роль.
Но каждый новый день
иной сюжет, иные диалоги.
И ты, наверно, можешь стать иным.
Ведь от тебя в конце концов зависит, 
кто ты сегодня – Гамлет или Яго.


На закате



Пете Клейнеру


Нёбо черное — значит злобный пес.
Небо черное — значит быть беде.
То, что рядом ты, - не вопрос,
Есть сомненье, что ты везде.
Забрели с тобой мы на край земли.
Сели, ноженьки свесив в бездну.
Хорошо сидим, вот еще б налить...
Ты ведь знаешь, кто тут «любезный».
Друг-поэт говорил: в розлив здесь закат.
И он просто не мог не выпить.
Знал: закат этот — ректификат,
стопроцентный... Глотнул и вышел.
Знал, что смысла нет слыть большим,
коль цена — лишь глоток заката...
Ну, так что мы с тобой решим
из того, что решали когда-то?
«Мы решать пришли? - серый взгляд тоски. -
Ты не парься. Ведь очень скоро
будем мы с тобой так далеки, 
как... песчинки Земли и Авроры».
- Будто б мы не прожили с тобой
годы страсти, борьбы, успеха?...
«Наши встречи, пока ты живой»,-
он шепнул, не оставив эха.
Лишь пока... И душа на засов.
Ночь влажна и темна, как утроба.
А в созвездии Гончих псов
разверзается черное нёбо.


История одной любви


 

Люди как люди... квартирный вопрос только испортил их...

М.А.Булгаков

 

1.

Опять запуталась луна

в переплетеньях винограда.

А ты желанна и хмельна –

моя посильная награда.

И солнечного света – лес,

и поцелуя - автострада...

Я понимаю: все что есть –

моя посильная награда.

...Но глаз твоих антициклон

и рук сухая деловитость,

и время, то что утекло, -

моя бессильная повинность.

Но сытость сердца твоего,

но черный сок твоей усмешки –

и нет меж нами ничего...

Моя бесславная кромешность.

И вдруг вулкан твоих волос,

ворвался в горную прохладу.

И все, что в этот миг сбылось, -

Моя посильная награда!

И вновь желанна, вновь хмельна!

И торжествует право ночи.

Но как распуталась луна?

Как много в небе многоточий.

 

2.

Сон и явь, и каждый час разлука.

Отчего так пусто без тебя мне?

Налетает черная голубка,

если нет тебя – со мною зябнет.

Что случилось? Стал я уязвим,

как колодец, ждущий чью-то жажду.

А со мною ты – и я храним

ласкою нахлынувшей однажды.

Юность потеряла идеал:

было все, а то что есть дороже.

И былой мечты мемориал,

милая, тебя затмить не может.

А когда беспомощность свою

Я отдам уставшими губами,

мир в душе опять не познаю –

от разлуки это не избавит.

Ягоды голубки исклюют...

 

3.

Снова зарево. Рассвет или закат?

Объяснились бы... А рядом тебя нет.

В это время мы не встретимся никак,

мы встречаемся когда повсюду свет.

 

Вновь стихов моих издерганная вязь,

и печали наших глаз сомкнулись вслеп.

Тут квартир чужих размазанная грязь –

снова вторглись мы в чужой семейный склеп.

 

Нам оставили диванчик и клозет.

Я как вор дневной – с отмычкой на любовь.

Ах, любимая моя, гражданка «Z»,

что я делаю с тобою и с собой!

 

Занавесить просишь («стыдно мне») окно...

И стремглав сорвавшись («тороплюсь») уйдешь.

Удержать тебя? Да разве же дано,

если ложь вокруг и в нас сплошная ложь.

 

Сотни тысяч поцелуев я кладу

где ступила ты, должна еще ступить.

Чистоту и грязь, и радость и беду

мне, наверное, вовеки не испить.

 

4.

Сколько сорной травы,

сколько зрелых плевел!

Хлеб любви моей горек,

но память пристрастна.

Как несносный раввин,

что в погром окривел,

взгляд пустой в небеса

устремляю напрасно.

Злое поле мое

я засею опять.

Но не будет дождя:

сухо все во Вселенной.

Глаз твоих окоем

облакам не объять

без смятенья души...

Но напрасны моленья.

Сразу тысячью жал

я посею раздор.

Я взлелею его

до невиданной распри.

Черен мой урожай –

черен твой приговор.

Ночь забвенья черна...

Но и это напрасно.

 

5.

Я прощаюсь с тобой.

Мы созрели уже для разлуки.

Так же мог и другой

целовать твои плавные руки,

так же мог и другой

плыть за ставнями глаз твоих смеженных...

А была ли любовь?

Может... Как отражение нежности.

Я прощаюсь с тобой.

Ты стареешь, как солнышко заполдень.

Где-то будет отбой –

ищешь теплую горку на Западе.

Обретаешь покой –

чтоб размеренно все, по рассудку.

Я прощаюсь с тобой

месяца, и недели, и сутки.

Боль прощаний моих,

долготленье печального гнева.

Сто обид затаив,

я смотрю на вечернее небо.

Нету солнца – ушло,

так и быть – проживу со свечою.

Хитрой мошкою ложь

облетит стороной — горячо ей.


Манеж

Как дорожечка торная
круто стала вилять, 
я подался в коверные,
чтобы ваньку валять.

Нос набрал каротина,
расклешилась щека –
быть удобно кретином
в кумаче парика.
Шпрехшталмейстер во фраке,
я в кафтане до пят.
Вас, друзья, не дурак ли
Развлекает опять?
Эй, манерный манежа,
вдарь погромче куплет!
Как учили, конечно...
Ох, пощечин дуплет! 
Эх, досада падений
на потеху толпы...
И души прободенье!..
Так-то, мерзкий упырь!
Зря кривлялся и фыркал?..

Но свежа и нежна
здесь, под куполом цирка
пролетает Она.
И ее амплитуда, 
как шаги бытия.
А вернется оттуда – 
будет снова твоя.

Опадает в кульбитах
краска с розовых щек.
Быть приходится битым.
Ну, так это не в счет.


Круги

Вам кажется: другой я?

Любой из нас — другой.

Мы все чуть-чуть изгои

под Вольтовой дугой.

Ночами рифмы лупят

по млеющему лбу,

развариваем глупость

брюзжанья бледных бук.

По солнечному лучику,

по лучику Луны

бегут напропалую

дурные наши сны.


Сон первый.

Это не для нервных!

Только один раз!

Для вас - и напоказ!


Мне снится сон:

тяжелый слон.

И ходит он туды-сюды,

а где прошел — следы, следы...

Вот хижина... Шарах - и в прах!

И слышится мне «топ!» и «ах!»

в его стопах, в его стопах.

Деревья были - хобот сгреб.

А рядом два осколка грез:

один — Ее, другой — Его...

Тот-топ - и нету ничего.

Где слон прошел — следы, следы!

А в лунках лужицы воды.

Тот-топ-топ-топ,

топ-топ-топ-топ!

Где истоптал — потоп,

ПОТОП!

Разлились Каспий и Кариб...

А слон уже не слон, а... гриб.

Вот странный сон:

Мне снился слон,

а он не слон, он — шампиньон.

А кто-то водку пьет в розлИв,

ему грибков не принесли.


Сон второй.

Просмотрел? - Герой!

Смысл настоящий

слов «сыграть в ящик».


По антеевым антенам,

подпирая звездопад,

к одноглазым Полифемам

телеволны шелестят.

А в плену у Полифема

хитроумный Одиссей

(он вчера на свиноферме

стибрил сотню поросей).

Сей

герой воспет Гомером,

грех воздать ему хулу.

Он сирен прослушал в меру -

в героическом тылу.

Был привязан? Это точно:

к юбке - четверным узлом.

Не ему первоисточник

посвящает пару слов:

«Вечная память!»

Но под оком Полифема

и под чувственные стоны

наш хозяин свинофермы

обрюхатил Персефону.

И в угоду великанам,

поселившимся в домах,

он сыночка (как пикантно!)

называет Телемах.

Теле-пере-меле-визор,

полифильмовый провизор!

Потребитель передач

любит нежно пострадать.

Любит видеть Одиссей

новости планеты всей:

про Нью-Йорк, Москву и Рим...

Теле-пере-пилигрим.

Между Сциллой и Харибдой,

куннилингус избежав,

Он и телом, и харизмой

на диване возлежал,

яростно смотрел футбол.

Крайний правый, ну-ка... Гол!

Мяч влетает сквозь экран,

в шрамах от зашитых ран.

Мяч растет, растет, растет...

Вот - и дерево цветет!

Вот — вода, наверно — Волга,

океан, какие волны!

Небо, солнце... Как знакомо!

Вот — Итака, значит — дома!..

Одиссей в родной Итаке.

Сон окончен мой, не так ли?

Будний день, пашу и сею,

а плодятся одиссеи.


Сон третий

Бог шельму метит.

Чуть зазевался –

уже в медкарете.



Мне снится танцплощадка -

большой гончарный круг,

в музоне беспощадном

сплетенье ног и рук.

Формуйтесь друг об друга

горшки и кувшины!

Но кто-то вдруг обруган,

разбит... Какие сны!

А ну-ка, кто покрепче –

сшибаются горшки,

летят под биты рэпа

по кругу черепки.

Четырнадцать прожженных

раздавят одного.

Дави его, пижона!

Дави, дави его!

На людной магистрали,

под ртутный перепляс

лежите вы, израненый,

горшки тиранят вас.

Горшки пустопорожние

по молодости лет.

А все ж дадут по роже,

в живот воткнут стилет.

Горшки — как аномалия?

Горшки — анахронизм?

Мы разве понимаем их

и разве нам до них?

Мне снится, что о космосе

я стряпаю стишки.

Но в строй словесной косности

врываются горшки:

«Нас в школе понапичкали

великими людьми,

а надо бы — обычными,

такими же, как мы.

В нас жило ожидание

магической судьбы,

но наши божьи данные -

для заводской трубы.

Мечтали о талантах,

но спала пелена,

и впереди зарплата,

бутылка и жена.

Конечно, мы банкроты

среди фарта и ума.

Так ждите нашу кроткость

за ставнями в домах!

Заставит плазму физик

выть в синхрофазатроне;

а мы его унизим -

поднимем и уроним.

Колдует над компьютером

умна, как сатана;

а мы ее попутаем -

и сосчитает нас.

Хотите на сосватать?

Ведите под закон.

А хватит ли ухватов

на мириад горшков?

Ваятели увечий

и мы считаем дни,

когда все человечество

окажется в тени.

Такое понаделают

те, кто сейчас горазд

на самоутверждение

горшков без гончара!»


Я вновь гляжу павлином,

на день приободрясь:

без гончара-то глина -

всего лишь только грязь.



Разговор первый

Жаль мне ваши нервы.

Только один раз...

И на Кавказ.

Всем, кто за соблюдение

правил пробуждения.


А с моем диване спираль.

У нее призвание — выпирать.

Ляжешь, и упрется

в позвонок,

не поймет упреков

- не дано.

Нет, ее не вправить,

и пора

сразу всем спиралям

выпирать.

Выпирайте, милые,

вам пора!

Столько лет томимые -

на ура!

Все скопленной силою,

словно вздох.

Силою отсиженных

здесь задов.

Как вы не узнали

этот звук?

А спираль в анале

доктора наук.

Доктор философских?

Не беда:

свиснет сквозь кальсоны -

и туда!

Он от боли в панике

определит,

что и телепатия -

материализм.

Все по диалектике,

по спирали...

Вот бы в ваши лекции

ваши раны.

Сколь бы цитат вы

не спирали,

Впился вам в простату

край спирали.

На краю, на краешке,

как сюрприз,

выпрыгнул из ящика

и ори.

Ты ори: «Да здравствует

этот рай!»

А не то поддаст тебе

вновь спираль.

А она разжатая

до предела,

а ее стяжатели

не у дела.

И летят ракеты

по спирали,

и по всей планете

гонки, ралли

по спирали. По спирали!

По одноколейке

мы летим все выше.

Ах, не околеть бы! -

только и услышишь. -

Посидеть в тиши бы...

Не даете.

Люди мы? Машины!

Мы спиралелеты.

Кто отстал — тот канул.

Тех стирали

стиснутых витками

на спирали.

«Топливо машинам!»

Кроме атмосферы,

мы сжигаем жизни

мезозойской эры.

И мечтаем: только бы

на витке ошибок

нам не стать бы топливом

для машин фашизма...

Лет наш по спирали -

птицы пред грозой.

Только бы не стали

сами мезозоем.


Доктор держит копчик:

поза — руки сзади.

Как же нам знакома

Уйма важных задниц!

Доктор мыслит чинно

в сладостной нирване...

Плотником починена

спираль в его диване.


Разговор второй

Прослушал — герой!

На телемосту

разводим мечту.


Прими свое призвание,

оттяпай свой аршин,

включись в соревнование

общественных машин.

Прогнозы футурологов

затронули едва ль

твое Движенье Броуна,

похожее на вальс.

Крутись, как шестеренка

в коробке передач.

Ну, что же тут мудреного? -

Крутись туда-сюда.

Крутись, воспринимая

вращательный момент,

мой миллиардно-малый

машинный элемент.

Врашайтесь инженеры,

турбины громких ГЭС...

Машинная химера -

общественный прогресс.

Горшки среди ристалищ

круги свои найдут.

Но кто гончар их: Сталин?

Адольф? Мао-цзе-дун?

Кто основоположник,

чьим верите словам,

что для пустопорожних

вращаемся — для вас?

В каких организациях

вы большинством решили,

что вся цивилизация

вращается в машинах?

В каких? - Уже не важно!

Сейчас мы ощутили,

что некуда деваться:

измерены в тротиле.

Вращайтесь Одиссеи

в кругу своих Итак.

Легко вам за спасенье

погибших почитать.

На привязи в невадах

слоны топ-топ, топ-топ.

Пока их приковали.

Отпустим их — потоп!

Во чье увековечие

служить такой беде,

чтоб стало человечество

кругами на воде?...


Разговор третий

Да здравствуют йети!

Все шансы их встретить -

но не на этом свете.


Прогулки

Мне нужно выгуливать Rolex,
иначе часы мои встанут.
Справляюсь я с этой ролью:
рукою машу неустанно.

Мне нужно гулять с доберманом,
иначе собака хиреет.
И было бы негуманно
не бдить за «собакой-евреем».

Мне нужно прогуливать внучек,
иначе забудут про деда.
А он ведь у них самый лучший -
не знают всех деда проделок...

«Он малость не нагулялся», -
в былом обо мне болталось.
Когда-то я тем упивался;
теперь догуляю... малость...


Акварель

Непогоды смыли детства акварель -
грязноватой получилась пустота.
Не даровано мне чистого листа;
значит, буду окончательно стареть.

Предстоит мне, значит, жить как набежит.
Так говаривала бабушка моя.
Во главу стола садит меня семья -
промелькнули поколений этажи.

«Мне бы выйти, - я Лифтеру говорю, -
в тех рассветных, в тех малиновых горах...»
Удивился он: “Ну, ты, браток, горазд!
Было время любоваться на зарю...»

Время было. Было-было-утекло.
Непогоды смыли краски в никуда.
Распласталась лежебока-лабуда.
Все не хочется признать, что поделом.

Непогоды — годы, годы... Акварель...


Когда поймешь, что одинок

Когда поймешь, что одинок,
сплети венок.
В стремнину жизненной реки
вплети родные стебельки.
А лепестки?..
Что - лепестки?..
Они отпали – вдоль реки.


С новым счастьем...

“Кто там бесконечно набирает?” - проснулся Борис и дотянулся до параллельного телефона.
Долгие гудки. Наконец, трубку подняли, и он услышал усталый голос мамы: “Алло!.. Слушаю вас…”.
- Бабушка, позови Арка! - без предисловий попросил девятилетний сын Бориса. 
- Славик, солнышко мое! - запричитала мама.
- Позови Арка! - дважды повторилось в ретрансляторах.
- Арк, Арк! Иди сюда! Это Славик звонит!.. Вот он подошел…
- Арк! Аркаша! Любимый! Как я скучаю без тебя!.. Аркаша! - заплакал Славик. На другом конце провода тоже раздался вой. Громкий, саднящий. Так они и плакали - его сын и его собака, разделенные половиной Земли.
“Надо же, шакал, где-то код раздобыл. Теперь понятно, откуда такие сумашедшие счета за телефон… А как я ему объясню, если самому хоть плачь? Жену разбудить? Она что ли железная…”
- Славик, ты его слышишь? - вернулся голос мамы.
- Да. Спасибо бабушка, - сказал Славик и повесил трубку.
“Господи!.. Может, надо было хоть что-то сказать маме, поговорить, раз уж Славка дозвонился? Сам звоню два раза в месяц. Денег и так нет… Ну, Славка - шакал… И о чем бы мы с мамой говорили? Одна песня: какой Арк послушный и как они с папой его холят. Хороша песня - два доллара минута. Умный-то он - умный, а слушаются доберманы только строгого ошейника…”
И Борис представил себе, как отец с палочкой спускается с третьего этажа, добирается до ворот маленького дворика, закрывает их и дает отмашку маме. И через мгновение пулей вылетает Арк оросить мусорный ящик. Другого способа нет. Иначе выскочит пес на центральный проспект и, если не погибнет, то насмерть перепугает прохожих. Никто ведь не знает, что добрей этой “пантеры” нет никого на свете.
Борис вспомнил, как до семи лет засыпал Славка, лежа на Арке. А тот даже не шелохнется, пока сына в кровать не унесут. Как радовался пес гостям, крутя обрубком хвоста и подныривая длинной башкой. Жена ворчала: “И это полицейская собака? Смысл от него какой? От воров не защитит… Только полы истоптаны, мебель искромсана, да готовь ему жрать каждый день…”
У жены к Арку был особый счет: две пары итальянских сапог, две пары австрийских туфель, шуба… Почесал он свои зубки! Но и рыдала же она, прощаясь с ним, зацеловала его вытянувшуюся морду.
Знал пес, что его оставляют. Знал и беспомощно рычал на получившего ордер нового хозяина квартиры. Первый раз он рычал на человека, пришедшего в их дом, милого и порядочного, терпеливо ждавшего их отъезда. Ему Борис оставил две тысячи тогдашних рублей и цветной телевизор, и все то финско-чешское благолепие на кухне и в ванной и попросил, чтобы жил Арк в своем доме, на своем месте. Условились, что год - крайний срок, когда собаку можно будет забрать.
Год. Почему год? Это друг написал Борису о собаке: “Пусть поживет год “в отказе”. Друг отчаянно возражал, чтобы собаку везли в Нью-Йорк. Он писал, что с ней никто не сдаст им квартиру, что нечем будет ее кормить. Друг звонил и призывал к ответственности. Он был неправ. Но что он понимает в семейных собаках.
Перед отъездом Борис разругался с отцом. Жестоко, до “имени твоего не вспомню!” Отец цеплялся за осколок их семьи, он хотел Арка.
“Ты не справишься!”
“Справлюсь!”
“Хорошо, возьми поводок, выведи его гулять…”
Арк, как обычно, рванул, и Борис поймал отца внизу лестничного марша.
Недооценил он отца: через день после их отъезда пес стал жить с родителями…
…Снова долгий набор. Снова Славка: “Бабушка, родная, не обижайся на меня. Я тебя тоже очень люблю и скучаю. Бабушка, приезжайте скорей… Бабушка, не оставляйте Арка!”

* * *
Родители прилетели под Новый год. Пластмассовую клетку с Арком вытащили на замерзший асфальт аэропорта Кеннеди, но Арк выходить не хотел. Славка вытащил его и целовал грязного и вонючего, а пес старался никого не узнавать и не понимал, что от него хотят. А, может, понимал слишком много и жалобно глядел на больную раком маму. А по дороге в Бруклин они уже смотрели в разные окна: пес - в сторону города, мама - в сторону океана.
С лендлордом были проблемы. Он крутил пейсы и, оттопырив нижнюю губу, утверждал, что собака обязательно кого-нибудь покусает, доберманы вообще злобные. Медали Арка на него впечатления не произвели. И тогда пес подошел поближе, посмотрел лендлорду в глаза и, повернувшись, ушел на место. Вопрос был исчерпан.
Арк гордился своими медалями. Там в дни выставок ему надевали золоченую цепочку с ними, и он шествовал, как отставник на параде. Здесь же, когда Славка, решив похвастать, вывел его на Оушен-парквей, пес осторожно стряхнул цепочку: другая жизнь - чего лезть со своими медалями.
И еще долго он никому не доверял. Добрел разве что, когда шли с ним к родителям, когда он подходил к маминой постели, лизал ей руку и понимал, что все здесь - одна семья, у которой горе.
Мама так и не увидела ни Америку, ни Нью-Йорк. Она умирала в Маймонидес-госпитале, а из окна ее палаты, с ее койки был виден повисший между небом и землей мост Верразано. Она смотрела на мост, не отрываясь. Тридцать лет она инженерила, занималась металлоконструкциями, а те, из которых собрали Верразано, были для нее непостижимы и уже недостижимы. А любила она российские дубы - те, у которых большие желуди. На памятнике ее - дубовая ветвь, но с дуба, у которого желуди маленькие.
Арк привык к этим желудям. Осенью, идя на поводке по Оушен-парквею, он с удовольствием разбрасывал их лапами. Борис гулял с ним рано утром - к семи нужно было на работу, Славка - вечером. Каждый раз Борис встречал на проспекте чету стареньких китайцев - они делали свою особую гимнастику и поначалу не обращали никакого внимания на него с собакой. Потом стали здороваться, а Арк вилял им обрубком хвоста. Китайцы улыбались, говорили “гуд дог”, потешно - даже в этих двух словах слышался акцент.
Год. Два. Три, четыре… Славка подрос. Арк постарел. Желуди уже не замечал и, увидев белку, уже не рвал поводок,. “У собак год за семь, Арк - мой ровесник, - приговаривал отец Бориса, - только у него нет проблем с сердцем”.
У Арка оказались те же проблемы, что у мамы - рак желудка. Он страшно страдал, а семья все надеялась его поднять. Но пришел день - и завернул Борис пса в одеяло, повез в клинику. Арк лежал на железном столе, не шевелясь и даже не моргая. Рыжебородый ветеринар, забыв всяческую этику общения с клиентами, смотрел на Бориса с неприязнью и совсем не по-американски выговаривал: “Вам бы его мучения!.. Его давно нужно было усыпить…”. И Борис поцеловал печальные глаза Арка.
Дома Славка на сутки уткнулся в мокрую подушку. Борис глушил водку. Отцу не говорили, он потом догадался сам.

* * *
- Хочу щенка! - заявил Славка. - Хочу, чтобы в доме опять была собака. Вам все равно, вы на работе.
Борьба была долгой. Славка действовал методом кнута и пряника. То устраивал бойкот, то вдруг начинал хорошо учиться и мыть полы. “Я буду убирать за ним, я его всему научу…”. Да кто ж ему верил! Каждый день Славка выпечатывал из Интернета объявления о продаже щенков-доберманов, вырезал из газет и оставлял на обеденном столе. Достал-таки, добил… Поехали, и положил Славка глаз на первую попавшуюся доберманшу в Стэйтен-Айленде, лопоухую и неуклюжую - куда ей до медалиста Арка. А еще и сука…
И ведь, действительно, сука! - Совсем щенок, а знала, как понравиться: сразу стала облизывать Славке лицо, покусывать ему пальцы, ложиться на спину, прося Славку почесать ей живот. В общем, он так увлекся, что смекнувший хозяин даже торговаться отказался: “$800 и ни цента меньше. Бери и уезжай!”.
По дороге домой сука стала Астартой, Астой. А следующим утром, в 6:00, “сукин брат” Славка уже отказался просыпаться, чтобы ее выгулять. И пошел с ней Борис на Оушен-парквей по наконец-то выпавшему снегу.
На известном месте увидел он делающую свою особую гимнастику китаянку. Одну… Она сначала Бориса не узнала, а потом грустно улыбнулась и сказала со своим акцентом: “New one?” (Новый, да?). Борис растерялся, кивнул и поспешил мимо. Вдогонку услышал: “Happy New Year!”.
“С новым счастьем!” - добавил он про себя по инерции.  


Подражание классикам

Где острота и скорость мысли?
Где дней беспечных виражи?
Все ниже крен у коромысла
с коротеньким названьем: жизнь.
Когда-то в ливень или в ведро,
всем суеверьям вопреки,
я гордо нес пустые ведра
к воде таинственной реки.
А впрочем - полные: мечтаний,
любви и трепетных надежд.
Они потом пустыми стали,
как Именительный падеж.
Под шаг склонялось коромысло:
Родитель, Датель и Творец...
Винитель – как не стало смысла
и есть Предлог сказать: «Рифмец!».
Ах, не скажу! Лишь древко стиснув,
я все-таки продолжу путь
и как-нибудь дойду до Стикса...
Вот были б силы зачерпнуть...


Попытка инсценировки

ПРОЛОГ

Все сомнения вольготны,
все истории печальны.
Ветер сдунет ворох листьев,
и опять забрежжит день.
Гаснет месяц неохотно,
солнце встанет изначально,
и в большом казенном парке
закружится карусель.

Будут медленно вращаться
люди, звери и картины
нашей маленькой эпохи -
несравненного пути.
И успеют попрощаться
(мы, конечно же, простим им),
те, кто знал, что это плохо, 
но решил на круг взойти. 

Трубы громкие, подвиньтесь:
между вами будет скрипка.
Будет петь печально, тихо,
словно робкий человек.
Будет добрая улыбка,
трубачи, хоть разорвитесь:
для высокой песни скрипки
нет преград и нет помех.

Мы не верим, что возможно
заглушить печаль и память.
Все, что создано любовью,
будет жить среди людей.
Все, что выстрадано, - с нами,
вознесенное над ложью,
и над ложью и над правдой
непотребных нам идей.



ДИАЛОГ

Мастер:

Это ты – долгий день 
моего одиночества.
Вместо неба седьмого – 
семь подземных моих этажей.
Безнадежность моя.
И холодные волны пророчества
неосознанных мной, 
но подспудных моих ворожей.

Маргарита:

О, как пусто вокруг!
Гнев доступней не стал.
Синева – синевой,
облака – облаками?..
Сгусток крови старух!
А холодный нектар
будет падать с тюльпанов
и биться о камень.

Мастер:

Это ты – мое счастье 
ушедшего времени.
Стены скорби молчат.
Лишь навязчивый бубен луны.
Безвозвратно погасшее
чудо мое – озарение,
навсегда непонятные
древние вещие сны.

Маргарита:

О, как пусто вокруг!
Боль не стала сильней,
а стерильная пыль
растворила сознанье.
Сердце – огненный плуг,
пахарь сумрачных дней
проторил борозду 
так, что ныне сквозная.




ЭПИЛОГ

Так неужели, тонкий лучик света
заставит тотчас нас увидеть тень?
И неужели серый сгусток тени
поможет тотчас нам увидеть свет?
Ну, как сказать...
В любом осколке зеркала
из разных точек разный виден мир.


Мертвое море

Это Мертвое море — четвертинка слезинки Творца.
Остальные три четверти - в разных морях-океанах.
Отчего столь небрежно смахнул Он слезинку с лица,
что так много соль-горечи выпало Обетованной?
От чего вообще закипела слеза у Него?
Вдруг увидел страдания избранных Им человечков?
Ну - предвидел... Как Храм разрушал легион,
между делом насилуя их, убивая, калеча...  
Нет же — раньше: когда уводили в рабы
тыщи тысяч семей, словно скот, кровожадные персы...
Нет же — позже: когда Торквемада забыл,
что и он Галахой предназначен для скорбного пепла….
Когда франк и германец, и особенно брат-славянин -
всяк громил и крушил черепа иудейским младенцам.
Эта соль, эта горечь. Народ этот вечно гоним,
и от Мертвого моря куда ж ему бедному деться.
Нет же — позже: когда шесть мильонов людей
были втоптаны в прах, их тела сведены до утиля. 
Он — Творец и, конечно же, все углядел.
Ну - предвидел в веках. И... слеза покатилась.
Так ведь мог уберечь - сам себе поумерить печаль.
И тогда на Земле, может быть, все случилось иначе.
Ах, вы бросьте! Он вымыслил так изначаль...
Он — Творец, а творцы, как известно, над вымыслом плачут.


Зацепиться

Зацепиться за кончик месяца. Разумеется — не небесного.
Для того нужно быть либо дьяволом, либо глупым мультяшным приматом.
Зацепиться за 31-е мне родимого месяца Марта,
потому как остаться вне времени и пространства случится мне без того.

Зацепиться за кончик улыбки. Да, такой благосклонной и терпкой,
что захочется плакать немедленно вместе с белым счастливым облаком.
И прощай, тишина бессердечия... А вражда мне давно уже побоку.
В общем, на краешочек любви вновь приводит судьбы моей шерпа.

Зацепиться за кончик печали, мне в наследство друзьями завещанной.
Он ведь выдержит груз моей совести? Мне, наверное, хватит падений. 
Я хочу сохранить вертикальность, пусть повиснув, считай, что по делу.
Но почувствуйте все-таки разницу: не повешенным быть, а подвешенным...

Зацепиться за взгляды прохожих... за листок из распахнутой почки...
паутинку по ветру летящую и... за мысль, что летит вслед за нею...
От которой я ловко прятался, ныне каюсь в том и леденею
до сцепленного с мыслью звена моей ДНК цепочки.


Второй концерт

Сквозные раны - семь аккордов.
Мне, вроде, рано умирать.
И, может, рано стать покорным.
Спокойным? - Тоже не пора.
Хотя, мои ли это раны?
Ну, да, конечно, целый мир
кровь заливает из экранов...
Кровь заливает из коранов.
Решай: кошмар или Кашмир?
Нью-Йорк, Мадрид, Париж и Лондон, 
и что ни день - Иерусалим...
Где кровь течет по септаккордам 
субдоминантных вайолин,
а медь соединилась в марше,
медлительном — наверняка...
И с партитурою мишмаша
не согласован он никак.
Конечно: с палочкой — Волшебник.
И, выбирая контрапункт,
он добавляет птичий щебет,
цветами устилает путь
через моря, леса и горы
к полянам лунного тепла...
Какая кровь? Какая горесть,
когда природа ожила,
поет во всех семи октавах -
до самых верхних четвертин?
И бьют победные литавры...
Однако слышу: муэдзин!
Так славно музыка звучала...
В тот век. Теперь иной концепт.
И нынче кода - как начало.
Я слушаю Второй концерт.


Токката

Война, разгромленная Польша.
И в Кракове горел собор;
И становился злей и больше
огня сжигающий позор.
Вспорхнув, осыпались хоругви,
огонь распятие смолил;
и вновь Спаситель был поруган,
и смоляные слезы лил.
Огонь метался по собору,
сусальный оплавлял металл,
сжигал и счастье он, и горе,
что за века собор впитал.
Огонь вздымался выше, выше!
Он небо жег не потому ль, 
что небо сотни лет не слышит
гул канонад и посвист пуль,
что небо сотни лет не слышит
осиротелый плач детей...
Он Небо жег! Все выше, выше
Огонь – восставший Прометей!

У иерихонского органа
огонь притих. Но весь свой жар
вдохнул он в трубы. Содрогаясь,
орган ожил и зарыдал.
И рвался этот крик столетий
прочь от страдания и битв,
звучал трагический молебен
всечеловеческой любви.
Как широко и вдохновенно – 
величию пределов нет,
коль в жертвенном самозабвеньи
слились Огонь и Инструмент.
О, звуков огненные крылья!
Все в памяти своей храня,
стоим и слушаем, живые,
Токкату Вечного огня.


Короткий разговор с Судьбой

Вся беда, что морским (черноморским) узлом
я Судьбу привязал к частоколу желаний.
Коль сбывались они, говорил: «Повезло...»
Не сбывались - «Ах, знать бы заранее!..»
Вот желаю допить свой последний коктейль
из луны и любви, и соленого ветра
под улыбку Судьбы, пусть – с ехидцей, как те,
что дарила порой в тишине предрассветной.
Под настойчивый шепот ее: «Дурачок,
все еще впереди – и успех, и забавы...
Неприятно мне видеть, коль ты удручен,
но судьба у Судьбы: ни отнять, ни добавить».
Видно, время принять этот странный софизм.
И признать: частокол оказался оградой. 
Что ж, придется коктейль в одиночку допить:
«За тебя, моя Тюхе!..* Ты, вроде, не рада?...»
- Все пытаешься втюхать почтенье свое...
Ты меня отвяжи! Не собака цепная.
- Ныне рад бы, но как же житьё да бытьё?
- Очень хочешь узнать? Развяжи – и узнаешь.
Ах, житьё да бытьё!.. Нет, чтоб истинно: жизнь.
Ты всегда выторговывал самую малость...
Осерчал, дурачок? Ну, скажи: «Отвяжись!»
Или вправду не хочешь, чтобы я отвязалась?

*ТЮхе - древнегреческая богиня судьбы.


Сердитый дом

Давно в мой город я приехал –
уж стал отцом, а был мальцом.
У нас в квартире было эхо,
а за окном старинный дом.
Нештукатуренный и бурый,
два этажа, лепной карниз.
А за фасадом он как будто
обиду вечную хранил.
И видно потому там часто
я слышал женщин горький плач.
А дом был словно соучастник
их бесконечных неудач.
И видно потому там жили
такие злые пацаны.
Они нас били, мы их били – 
и в этом часть его вины.
И в том, что подались в бандиты,
И гнили в лагерях потом...
Я называл тот дом сердитым.
Сердитый дом, Cердитый дом.
Но время шло. Я юность встретил
с девчонкой в платье голубом.
И я сказал ей: "Где на свете
еще такой – сердитый дом."
Она сказала: "Это правда.
Но я живу с рожденья в нем..."
И не сказала мне "до завтра".
Сердитый дом. Сердитый дом!
Землетрясение в Ташкенте – 
и дом остался в прожитом.
Но снова, как на киноленте,
Сердитый дом, Сердитый дом.
Он в черно-белых снах мне снится.
Все, очевидно, от того,
что поселились его птицы
под крышей дома моего.


Дефиле без филе

В моем шкафу под дюжину костюмов –
от лучших фирм и ношены чуть-чуть...
Зависли бесполезно и угрюмо
как возмещенье юности причуд.
В моем шкафу под дюжину скелетов.
Обглоданные совестью моей,
все ждут меня, чтоб вместе кануть в Лету,
куда нас отнесет Гиперборей.
Мой шкаф - walk in, но я вхожу нечасто.
Зачем, коль не вылажу из джинсы,
коль нет резона совершать причастье
и повторять себе, что сукин сын?
Наверное, им скучно без вниманья?...
Но нет, почти уверен, ночью гроз
один скелет нарядится в «Armani»,
другой – в DG, а третий – в «Hugo Boss».
Четвертый присмотрел себе «Cardin»’а,
На пятом «Valentino» - как влитой,
шестой – «Louis Vuitton» (увы - подделка),
седьмой - «Brioni» с жилкой золотой.
А эти кости предпочтут Lacoste...
Ну, хватит!.. Это только гардероб.
Вот в чем меня доставят до погоста? –
Оденутся, найти решенье чтоб.
C широкою улыбкой (априори)
они взойдут на подиум грехов. 
Девиз их дефиле - «Memento mori».
Надеюсь, что до первых петухов...
Надеюсь. Только буду я разбужен
до свето-дрожи квантами души!
А выяснится: я скелетам нужен,
чтобы совсем простой вопрос решить:
во что одеть. И больше нет вопросов?...
Тогда они пусть скажут: почему
я их хранил – уродливых, безносых.
уже не интересных никому?
Ты сам не знаешь? Все считали умным...
Ты здесь усвоил: put yourself in... shoes*?
И вот скелеты – аж в твоих костюмах...
Я вновь у них прощенья попрошу?
Нет, я их попрошу о снисхожденьи.
Мол, вам решать, в чем ждет меня Плутон,
но есть моя последняя надежда,
что это – не фальшак «Louis Vuitton».

Американская идиома «Put yourself in my shoes» означает: Войди в мое положение.


Ублажи меня снегом, Декабрь

Ублажи меня снегом, Декабрь.
Синим снегом меня освежи!
И сугробы пусть лягут лекалом,
по которому чертится жизнь.
Пусть невзгоды пройдут по касательной -
обожгут - и опять в никуда.
Знаю-знаю, что есть обязательно
завиток под названьем Беда.
Напои меня светом, Декабрь,
под закуску бесплодных идей,
когда я на мосточке ДеКалба*
черствой булкой кормлю лебедей.
Вот беспечно плывут Шипсхэдбеем -
нет мороза и снег не упал.
Вопросительно выгнуты шеи,
как... обрывки житейских лекал.


*Деревянный мост 19 века, сооруженный через атлантический залив Шипсхэдбей в Бруклине и названный в честь героя освободительной войны барона ДеКалба.


Ты хочешь правде заглянуть в лицо

Ты хочешь правде заглянуть в лицо?
Тебе слепцы подарят щит Персея.
На том лице все то, что ты посеял,
растет, как волосы на лицах мертвецов.


Гора с горой не сходятся...

Гора с горой не сходятся... Нам жаль их?

Тому быть могут тысячи причин.

Но важно, чтоб вершины отражали

друг к другу Солнца вечные лучи.


Прощение

Не надо плавить серебро
или свинец воспоминаний.
На стыке пасмурных ветров
все тот же смерч свистит над нами.
На стыке неба и земли
кольцо надежд - они все те же!..
И те же тени пролегли,
и те же сны нам веки смежат.
Все так. Но сколько нам ни жить, 
стирая с памяти патину, 
мы видим, словно миражи,
судьбы застывшие картины...
И вновь статический заряд
пронзит насквозь былою болью;
слова былые укорят
и стыд забытый вновь с тобою...
Мы все меняли - сотни раз!
Да только в грезах, а на деле
они застыли без прикрас
и к нам навеки охладели.
Не надо горны раздувать:
душа по счастию - не тигель.
Утихнут горькие слова.
Но лучше, если не утихнут.
В последний раз себя коря, 
увидеть можно удивленно
на добром сердце октября
сутулый лист большого клена.


Эндшпиль

Ход белых, ход черных...
И скоро цейтнот, 
и скоро расплата
за жертвы вслепую.
А я не боюсь. Но все больше тоскую
о пешках, стоявших в дебюте стеной.

А2 – доброта,
В2 – это нежность,
С2 – звал любовью,
упорством – D2...
По черной земле и по белому снегу
я их отправлял в наступленье – «Ать-два!»

Е2 – это честь,
F2 – это гордость,
G2 – это сила,
надежда – Н2...
Не все растерял, но без каждой мне горько,
без каждой пусты и дела и слова.

Сшибают слоны,
подавляют их кони.
ладьи – курс на Запад, 
там цель и мечта. 
А то, что эскорт в океане потонет...
Да кто о нем вспомнит, кому он чета?

Ах, пешки – народ мой,
простой, немудренный...
Меняем, чтоб выжить,
друзей на врагов.
Сейчас будет «мат». Я стою оголенный
на черной земле среди белых снегов.


Я люблю скрипачей

Но с футлярами люди
длиннорукие бродят по городу.
Чуть шершавят асфальт,
чуть полощут прически свои,
высоко по-верблюжьи
проносят глазастые головы,
и в глазах и в футлярах
что-то нужное мне затаив.

Я люблю скрипачей,
этих очень естественных снобов,
за магичность футляров 
в ладонях с путями фаланг,
за рассеянный взгляд,
доводящий меня до озноба,
ощущенья школярства,
постигшего слово "талант".

Я устал от гитар,
мне кивают всегда пианисты,
не смутят меня монстры –
контрабас и фагот, и гобой...
Ну а эти, ужель 
в каждом и Мендельсоны и Листы,
или каждый, как Ойстрах,
носит в сердце вселенскую боль?

Я ведь знаю, что есть
и вторые, и пятые скрипки.
есть смычки в кабаках...
А вот встречу и стану не свой.
И мне страшно прочесть
на глазах снисхожденья улыбку
в тот момент, когда в нервах
скрипача проскрипит канифоль.

Не желая поддаться
повелению этого скрипа,
я протиснусь во взгляд,
прогорланю: "А ты кто такой?!"
И тогда из футляра
выйдет грустная девочка – скрипка.
Он забудет меня,
я совсем потеряю покой.


А тогда была девочка...

А тогда была девочка -
синеглазка, кокеточка.
Ну, такая хрусталинка,
лотерейный билетик!..
Все мечтал, все надеялся,
а мелькнула ракетою.
Отчего ж мы устали так,
не постигшие лета?

А потом была женщина -
безусловная, жаркая.
Было губ полнолуние, 
осязание взгляда...
Как же мог я не сжечь себя,
разве кто-то бежал, как я,
и искал ново-лучшего
козырного расклада?

И потом были женщины -
не чужие, не жадные,
годы взявшие ласково
и легко, и нелепо.
Словно были завещаны, 
от любви и от жалости,
ими: той синеглазкою; 
той - сгоревшей до пепла.


Любимая моя

Любимая моя и звонкая моя!
Я каждый день пою тебя как праздник,
и каждый день иду к твоей душе,
вытаскивая ноги из болота,
где вечно хочет видеть нас судьба.
Любимая моя!
Лучами глаз твоих
я ежедневно отмываю сердце.
А мне, ей-Б-гу, есть что отмывать.
Твоей улыбкой вытираю слезы:
нельзя любить, не выплакав себя.

Мне сладко жить
под крышей ног твоих.
Они мое убежище от страха
однажды враз проснуться мертвецом.
ОргАны рук твоих с регистрами артерий
как слышу я горящими щеками,
груди твоей торжественность я пью.
И каждый вздох, исторгнутый тобой,
вольется в парус моего восторга.
И я шепчу:
любимая моя!


Синий ветер печали

Синий ветер печали, он уже не срывает мне крышу.
Он с годами слабел и теперь уважительно тих,
даже нежен, как будто не дует, а благостно дышит,
колыхая дыханием ветви голые нервов моих.

Синий ветер печали, он сошел с моего Синегорья.
Я стремился к вершине, но льдом ее был обожжен.
И не понял тогда: это счастье мое или горе -
от пришедшего сразу уменья не лезть на рожон.

Синий ветер печали от взгляда моей Синеглазки.
Помню, как он темнел, но потом стал едва голубым.
Вот тогда я нашел среди многих законов негласных:
не пытайся любить, если ты навсегда нелюбим.

Синий ветер печали от потери друзей закадычных,
от дележки мечты, как коврижки, заначенной впрок.
Можно сколько угодно о дружбе до гроба талдычить, 
только белая скатерть упирается прямо в порог.

Синий ветер печали от рук, мне махавших прощально,
от турбин самолетов, от резвых фривейных машин.
Он взрывался порою порывами брани площадной
тех, кого измерял я на свой бесполезный аршин.

Синий ветер печали от ночи, пришедшей внезапно...
Нет, еще погоди!... Видишь? Это зари окоем...
Ветер благостно тих, но устойчиво дует на Запад.
И уже не печалься: все это уже не твое.


Только б желтый октябрь...

Ничего мне не надо.
Только б желтый октябрь
и последний кораблик –
улетающий лист.
Пусть играет сонату
Шопена хотя бы
мне сегодня седой,
но плохой пианист.
Мне порой по душе
и фальшивые ноты.
Чтобы слышать, как сам 
подпеваю мотив.
Камертоны уже
задрожали в дремоте
и проснулись, каса-
ясь бумаги... И - стих!
Он пошел, словно дождь:
капля к капле – потоком 
он понес на себе
столько старой листвы.
И уже не пройдешь,
и уже я под током
всех желаний и бед.
Может также и вы?
Может, это всерьез
разливается море
той волной, что еще
не изведал никто?
Но ударит мороз,
и снежинками вскоре
покрывается стих...
Лишь дрожит камертон.


Заполярные времена



Весна

Еще природой не расписан
тоскливой тундры белый лист.
Но солнечных лучей рапиры
в него несчетные впились.
Уже испробовали почерк
семьсот ветров... А лист храним,
пока не проступила почва
фиалками своих чернил.





Лето

Солнце кружится над тундрой.
И раз в год
что землей сокрыто втуне –
прорастет.
Все в природе оживает,
Все в цвету...
А земля уже скрывает
мерзлоту.




Осень

Стаи сытых гусей,
приумножив потомство,
тянут меридиан.
Он гудит, как струна.
И несет Енисей
тяжело и жестоко
ширь воды в океан...
Где замерзнет она.


Зима

Я знаю: появится краешек солнца
в конце января.
Куда средь «полярки» планета несется,
а звезды горят?
Куда, человече, и нощно, и дённо 
привычно творя?
Багровое солнце, как новорожденный,
в конце января.





ПАДЕЖИ НОСТАЛЬГИИ

Бессонная музыка светлых надежд.
И белая ночь осыпает лучами.
Я, может быть, только теперь замечаю
грамматику Севера – первый падеж.
И, может быть, только сейчас откровенна
сторожких и хрупких снегов белизна.
Но все же: кого выбирает из нас
поющая в северном ветре Сирена?
Какой еще будет несбывшийся миф?
В каком очертаньи полярных сияний
возникнет знамение наших слияний
и Кругом Полярным замкнувшийся мир?
Я чувствую: Север втекает в меня
сплошной метафизикой вещих иллюзий.
И только живущим на Севере людям
такую науку возможно понять.
Но я-то из тех, кто уехал на Юг...
Зачем я иду за Звездою Полярной
по прежнему – белым безбрежьем, полями, 
где в северном ветре Сирены поют?
Грамматика Севера. Светлой порой,
а, может, зимой, в пурговые разбои,
как кажется, первый падеж я освоил.
Боюсь и надеюсь, что будет второй.




ОФИЦЕРСКАЯ ЗАСТОЛЬНАЯ

Пускай полковник пьет пурген,
в постель мочится "под"...
А мы за спиртом по пурге,
под спецпошивом пот.

А ну-ка, вздрогнем! В жилы - спирт,
а в головы – туман.
Пускай озябнут те, кто спит,
и те, кто жмет карман.

Пускай полковничья жена
любуется песцом;
здесь мне наставник - старшина,
скабрезное лицо.

"Да ты его не разбавляй,
а залпом, идиот!
А коль подохнем, к богу в рай
никто не попадет."

О чем мечтаешь, офицер,
замхозовый майор?
Да так, что виден на лице
оранжевый ковер.

"На днях приедет военторг..."
Ну? Ты копи деньгу.
А не накопится – никто
и я не помогу.

Тут лишнего не водится.
Поэтому налей.
Здесь пьют за то, что сходятся
две трешки в шесть рублей.

За то, что Север – год за два,
да и двойной оклад... 
И пусть в тумане голова,
в крови – ректификат.

Ах, чтоб вас в душу, кости, мать...
Ругаюсь почем зря.
Здесь говорят: "Чаво ловать?
Сплошные нюфеля..."

Я убегаю под пургу.
Маньяк или герой,
а все ж бегу, пока могу,
по Семьдесят второй.

Ведь здесь такая широта.
Такая широта,
что не охватишь. Как мечта.
Такая широта!

Пурга, полярка. Пьян и горд:
нашел я, что хотел...
Насупленно сдувает Норд
меня по долготе.


Осеннее утро в Манхэттене...

Шрапнель воробьев - и повержены листья.
И рдеют их раны — безжалостна осень!
Кого утешала сегодня Калипсо?
Умелая шлюха, а нимфа — не очень.
Таких сколько хочешь на острове этом.
А все же хватает для них Одиссеев:
неприбран к утру, саблезубый Манхэттен
бродягами, как и листвою, усеян.
По деснам его авеню чуть попозже
и щетки пройдут, и вода под напором.
И некий бродяга, никем не опознан,
вдруг станет John Doe, коли сдох под забором. 
Тот «путник в ночи» был, не факт, что бездомным;
мог выйти из МЕТа, где слушал Нетребко,
принять пару «дринков» и, бесом ведомый,
податься к Калипсо своей непотребной.
Мог выйти из банка, где брокером служит, 
опять же бухнуть, но уже по-большому, 
с инсультом улечься в осеннюю лужу...
А кто там еще to continue show?
Возможен студентик какой NYUшный.
Прознал про Калипсу из ближнего Сохо,
но там ему встретился pimp ее ушлый
и вытащил кольт — а студент и не охнул.
Банкиры, студенты, юристы, туристы...
Who else? Anyone! — Здесь сплошные бродяги. 
Их тянет на волю, и суть не в Калипсо -
им лишь бы уйти от постылой бодяги.
От въевшейся в кожу команды: Establish! -
Себя ли, семью ли, аккаунт ли, бизнес...
А можно ли — нежность? Ее вот хотел лишь...
It can't be established: сердце разбили.

Я встретил рассвет, заливаючи зенки,
устав от желаний и скорбных историй.
Вон - вынырнул working народ из подземки;
он снова утопит себя - в мониторах.
Народ забывает, когда рассветает,
ночные маршруты, сюжеты, страстишки... 
Establish!.. 
И только шрапнельною стаей 
взлетят в никуда Джоны До — воробьишки.


Линные гуси

Этой белою ночью падал мелкий, болезненный дождь,
Вяло плакал ребенок в соседней долганской яранге.
В тундре линные гуси устроили гневный галдеж.
Это их убивали. Но слишком жестоко и странно.
Не песцы-наглецы – тем достаточно битых яиц.
И не волки-гурманы, в одиночку забредшие с юга.
Это люди крушили бескрылых, беспомощных птиц
черенками лопат, арматурой под пьяную ругань.
Шли шеренгой, давя и гнездовья, и малых птенцов,
били по головам или шеи наотмашь косили...
Сотни диких гусей оставляли своих мертвецов
и - бегом от людей, гогоча от беды и бессилья.
Сотни диких гусей... И мясца в ледниках завались...
Тихо дождь отошел, стал испариной чахлых растений.
И на небе таймырском три холодные солнца зажглись;*
настоящее - то, что одарит и светом, и тенью.

Что я вспомнил об этом почти что полвека спустя?
Я на Hebrew United** пришел на свидание к маме.
Вижу: линные гуси! Здесь! И дальше они не летят;
видно, сбилась у них вековечного лёта программа. 
Сотни диких гусей бродят серой толпой средь могил.
Здесь и яйца кладут, и птенцов поднимают на крылья.
Беззащитные гуси, но здесь их убить не моги –
От поживы людской они смертью людскою прикрылись.
Не спеша семенят, если едет на них катафалк;
на людскую беду и бессилье глядят равнодушно.
С новой родиной, гуси! И это - свершившийся факт.
Тут спокойно, тепло, да и черви по-своему вкусны.


*Полярный эффект трех солнц;
**Hebrew United Cemetery – кладбище на нью-йоркском Статен-Айленде.