Я остался на счастье своё рядовым --
по нутру анархист и немного задира, --
был армейским начальством не шибко любим,
да и сам кое-как выносил командира.
До чего радикально меняется мир,
ощутим поворот рычагов до отказа...
Не сойдите с ума, боевой командир,
в бесконечный провал отдающий приказы.
Говорил мне хитромудрый дед,
придавив в раздумье папиросу:
-- Я способен отыскать ответ
к самому коварному вопросу.
А другой и вовсе был непрост:
-- Я немало побродил по свету,
подберу неслыханный вопрос
к самому банальному ответу.
К разным парадоксам я готов,
но смущает несуразность эта:
от переизбытка мудрецов
накануне гибели планета?
Афоризмы бродят по Руси,
то смешат, то учат, то пугают:
«Ты не верь, не бойся, не проси!» --
мудрецы резонно восклицают.
Без советов ваших не боюсь,
к просьбам интерес уже потерян,
но от одного не отрекусь:
Верю!
Тогда мне было лет тринадцать.
Шумел весёлый хор берёз,
но не сумел я удержаться
от разрывавших горло слёз.
С душой открытой и согретой
мне глянул пристально в глаза:
-- Реви, пацан, и знай, что это
твоя последняя слеза.
Он так призывно улыбался
и крепко мне плечо сжимал...
Как добрый дядька ошибался,
да он и сам об этом знал.
Стихи не пишутся -- бормочутся,
невнятных звуков кутерьма,
и в неразгаданных пророчествах
живёт Поэзия сама.
А тот мудрец, познавший истину,
увы, вовеки не поймёт,
как восхвалил меня неистово,
шепнув мне злобно: -- Обормот!
А на пути всегда преграда –
пожар, овраги, бурелом,
запреты, грохот водопада,
Что остаётся? Напролом,
вперёд – с благословенья Бога
сквозь все напасти и курьёзы.
На волю вырвется дорога,
как проникает смех сквозь слёзы.
* * *
Что остаётся – верить Богу
и самым искренним друзьям.
Возрадуйтесь: безмерно много
в тылу судьбина дарит нам.
А что для воина успех,
когда в безверии обрыдно!
Он сердцем ощущает тех,
кому за гибель братьев стыдно.
Когда закончатся бои,
то нас заставит эта дата
закрыть глаза. Нет, не свои –
глаза убитого солдата.
* * *
Трудней всего себе поверить,
поскольку знаешь наперёд:
в какую чушь раскрыты двери,
откуда ложь гнилая прёт.
Иное дело, коль ответ
тебе даёт "авторитет"...
Как в правоте своей уверены,
в свои изыски влюблены
вещающие неумеренно
и с той, и с этой стороны.
Ещё мы крепко настрадаемся,
изыскивая благодать.
И никакому Нострадамусу
грядущего не предсказать.
* * *
Подбитым ангелом паришь
в оковах гнева и прострации,
ломаешь крылья и вопишь:
– Не понимаю ситуации!
От невозможности понять
в страданьях можно изувечиться,
но если сможем всё познать,
то прекратится человечество.
Кивнём ушедшим временам –
они для нас всегда живые –
помянем тех, кто дорог нам,
и вспомним споры молодые,
когда ныряли с головой,
отбросив мелочные темы,
в неразрешимость мировой,
такой пленительной, проблемы.
Пытались жизнь понять всерьёз,
в итоге – крах, по меньшей мере,
и нам смешон до горьких слёз
поток натужных лицемерий.Меня атака в бой не уносила,
не сдерживал я натиска врагов,
всё наше поколенье просквозило
меж четырёх военных очагов.
На твой вопрос, поставленный лукаво
о чьей-то непростительной вине,
отвечу так: – Я не имею права
судить о тех, кто гибнет на войне.
Ночь не опустилась – поднялась
к небу от сгоревшего заката,
млечная дорога полилась
в вечный путь откуда-то куда-то.
Мы с тобой – земные пузыри,
вздувшиеся над бездонной ямой,
доживём – не лопнем – до зари,
пусть хотя бы до ближайшей самой.
Поймав мгновенье, отпусти,
пускай твои запасы скудны:
оно способно жить в горсти
одну десятую секунды.
Не раздави, не раскроши
живое хрупкое мгновенье…
Проникнись им и напиши
великое стихотворенье.
Луна на ущерб повернула
в канун предрассветной красы,
кукушка в окошко нырнула,
в свои возвратилась часы.
В дому было тихо до боли –
застыл онемевший хорал –
летала она на гастроли,
где публику леший собрал.
Внимали ей роща, зверушка,
русалка на лоне реки.
А нас пожалела кукушка:
пусть крепче поспят дураки.
* * *
А пропаганда нас заваливает хламом,
как эта ноша и противна и тяжка!
Не доверяйся ни призывам, ни рекламам,
пока своя ещё работает башка.
Набат тревожный над Россией раздаётся,
народ притихший созидательно живёт.
И не пугайся, если сердце разорвётся,
гораздо хуже, коли жиром заплывёт
Творим с надеждой на себя,
живём, надеясь друг на друга,
и постоянно ждёт судьба
разнообразие недуга.
Дорогу к цели проложить
трудней, чем путь в болотной хляби.
А власть не надо тормошить:
там то же, но в ином масштабе.
* * *
Он говорил: «Какая выспренность
в речах заученных у них,
я не могу поверить в искренность
ни тех, ни этих, ни других».
Святая правда в бескорыстии,
она возможна только там.
Дай Бог, чтоб ты пробился к истине.
Я сам ищу её, братан…
Альманах раскрою наугад,
на любом (подскажет случай) месте –
строки сердце ласково казнят,
в горле ком, а автор неизвестен.
Ну и что – Поэзия одна
для живых, умерших, нерождённых,
гроздьями разбросана она
в чутких душах, ею покорённых.
Я свою судьбу благодарю,
что попал к Поэзии в неволю…
Кто есть автор, всё же посмотрю –
это любопытство и не боле.
Я
никогда не ездил на слоне…
Геннадий Шпаликов
Экзотика меня не баловала:
я только раз проехал на слоне,
ритмично голова его кивала,
царил уют на выпуклой спине...
Успев прожить изрядный промежуток,
с улыбкой неприятности терплю,
вооружён обоймой острых шуток,
загадочную женщину люблю.
Родив детей, успев понянчить внуков
и замолить (хоть и не все) грехи,
ещё ловлю потоки чудных звуков,
ещё, поверь, слагаются стихи.
Уже рассвет, и звёзды все погасли,
невесело бледнеющей луне.
А я подумал: до чего я счастлив,
хоть только раз проехал на слоне.
На границе неба и земли
мы не придавались суесловью,
мы с тобою молча обрели
то, что называется любовью.
Заведут куранты мерный бой,
вздрогнет канделябров многосвечность…
Без любви погибнем мы с тобой,
а с любовью нежно канем в вечность.
Небо ласкают лучистые нити,
кружит привычно Земля по орбите.
Всякое выпало мне и тебе,
но благодарны мы нашей судьбе:
крепко хранимы родною планетой,
мчим по Вселенной с душою согретой.
«Тишь и покой – это наши привычки», –
так рассуждают шуршащие спички.
Мы научились замолкать,
когда прикажет недоверье,
мы научились замыкать
в простор распахнутые двери.
Мы можем пару строф сложить,
чтоб те застыли, не шатаясь.
Сказать, что научились жить,
я не решаюсь.
Мёрзнет небесное звёздное стадо,
не согреваясь лампадой луны,
кружит декабрь хоровод снегопада,
дует и с той, и с другой стороны.
Угомонись, заблудившийся ветер,
ты, как безумец, играешь в снежки.
Кажется, всё заметает на свете –
всюду сугробы, кругом тупики…
Друг, не слыхавший разрывов снаряда
и ядовитый не нюхавший дым,
что ты гундишь про завал снегопада?
Впрочем, я тоже. Давай помолчим.Возникло новое явление
в нелепой смуте наших дней:
растерянное поколение
в плену растерзанных идей.
Оно не хуже предыдущих –
любое в свой возникло срок –
оно предшествие грядущих,
которых в мир допустит Бог.
Им все условья на планете,
но всё острей вопрос простой:
а сколько славных многолетий
просуществует род людской?
Сквозь тучи тлел луны огарок,
тревожный вечер нас хранил.
Вослед: «Супружеская пара», –
скрипучий голос проронил.
От термина разит упряжкой
в неволю загнанных коней.
Бывало весело и тяжко
в лихом раздолье наших дней.
Вглядишься в мир: тоска и ругань,
крикливой фальши торжество.
Что мы с тобою друг без друга?
Чуть более, чем ничего.
Девятнадцатый, двадцатый, двадцать первый…
Каждый век ознаменован дикой бойней.
Разрываются снаряды, рвутся нервы –
годы схвачены патронною обоймой.
До чего же мы бездарно проиграли
свой успех. На человеческом пути
поразбросаны заржавленные грабли,
почему-то их никак не обойти.
В плену унылой суеты
и дней убогих
пришла пора понять, что ты
счастливей многих.
Вбирая в сердце вечный бег
чужих напастей,
страдаешь, значит – человек,
и в этом счастье.
Мир поумнеет, победит
все эти беды и злодейства?
Сквозь них встревоженное детство
на нас доверчиво глядит.
Светила беззвучно украдены –
небесная пропасть чиста.
На крышах, холмах и во впадинах
густая дрожит чернота.
Проснёшься. Ни скрипа, ни возгласа,
но бродят в полночной тиши
то кризис преклонного возраста,
то радость созревшей души.
Даже не имея ни гроша,
из себя не корчите страдальцев,
если не нашли карандаша,
то пишите кончиками пальцев.
Истину вбирая на скаку,
часто невпопад и с опозданьем,
выводите за строкой строку
в воздухе прерывистым дыханьем.
Манускрипт, застывший над Земшаром,
не подвластен мировым пожарам.
Погасло детство, как заря,
и вспоминается всё реже
смолистый шёпот янтаря
на пляжах Рижских побережий.
… А я уж думал: утону,
спасли балтийские ребята.
Случайно в память загляну —
и ветер тянет, как струну,
канву янтарного заката.
Писать стихи, не озираясь
на политический уклад,
на муки ада, прелесть рая,
на штык, на пулю и приклад,
о будущем не беспокоясь,
вся жизнь – короткая гастроль,
всё суета… Пусть только совесть
вершит безжалостный контроль.
Где горный лес врастает в скалы,
в неволе царствуют маралы.
Они забором окольцованы,
но поголовно коронованы.
А достояние их царства –
короновидное лекарство.
Июнь – сезонная запарка:
корона созревают к срезу,
срывая голос, циркулярка
жужжит надрывно «Марсельезу».
Всего-то: приподняться с трона
и – процедура коротка –
уныло уронить корону
к ногам лихого мужика.
- Как бы ни было погано,
навсегда запомни, брат,
правда жизни постоянна –
Е = mc2.
- Дважды два – всегда четыре
(или около того).
- Голос, что звучит в эфире,
не изменит ничего.
- Не веди дела оплошно,
никакого толку в них…
До чего бывает тошно
в мире истин прописных.
Беснуется безумный мир –
то плач, то хохот,
ревёт снаряд, шумит эфир,
гремит эпоха.
Из суматошной кутерьмы
в уют былого
с надеждою заходим мы
в зал Васнецова.
Застыв навек у валуна,
читает витязь:
«Нас всех настигнет тишина –
не торопитесь».
Я чукча, я живу в яранге
и вытворяю чудеса –
я сполохи, как бумеранги,
завихриваю в небеса.
Я упорядочил движенье
пяти блуждающих комет,
я увеличил напряженье
того, чего в природе нет.
Я в гости к белому топтыге
полярной ночью прихожу
и вековую мудрость Книги
на зверский рык перевожу.
Я опроверг мудрёным утром
всем надоевший постулат,
Тунгуску ослепил салютом
мой мыслетронный агрегат.
Когда в команде нашей «Челси»
вратарь был списан за газон,
то это я, невольник чести,
держал ворота весь сезон.
Потом по тундре на оленях
пронесся с кубком УЕФА –
как ликовали населенье,
земля и пятая графа!
Чукотский дух могуч, как крепость,
бодрит, ядрёный, как зима,
и наш национальный эпос
едва вмещается в тома.
А в первенстве по анекдотам
мы честно выбились в финал
и соревнуемся с народом,
что прежде лидерство держал.
Врагом пленённый Абрамович
мне крикнул: «Кореш, выручай!»,
и в обречённом этом зове
такой был тягостный отчай,
что вмиг оленем беспантовым
я в части воинской возник,
где на штыке у часового
дымил дурманящий шашлык.
Спасён Роман, кругом подлодки
спят, эхолоты отключив…
И лишь дрожит кадык Чукотки,
когда она всей мощью глотки
лакает Берингов пролив.
80-летию обороны Диксона
В глухом тылу в полярном рейсе
вблизи от наших берегов
вступили в бой немецкий крейсер
и ледокол «Сибиряков».
Плавучей крепости огромной
пытался перекрыть проход
для мирных будней сотворённый
простой трудяга пароход.
Моряк вовек не станет драпать.
Неравный бой, пробитый борт,
«Горим, прощайте!» – ёмкий рапорт,
по мореходному – рапОрт.
От парохода – лишь руины,
но сквозь разрывы и ветра
над безысходною пучиной
гремит победное «Ура!»
Вот так уверенно вершился
грядущих подвигов гарант,
и супер-крейсер не решился
на берег высадить десант.
Таймырец верою проникся,
что будет порт родной спасён,
и выстоял посёлок Диксон,
по мореходному – ДиксОн.
Росла тревога всё острее
от фронта главного вдали.
Корабль спугнули батареи –
защита северной земли.
Победы зов сильнее жажды,
и враг с позором удирал,
когда в атаку рвался каждый,
по мореходному – аврал.
Подошла нахально старость,
поседела борода.
Злость прошла, а грусть осталась,
неужели навсегда?
В крескачалку брошу кости,
плеер к уху подключу,
не пуская злости в гости,
с наслажденьем погрущу.
Ничего уже не жалко,
в перспективе — небеса…
Шевелись, моя качалка,
все четыре колеса!
Когда судьбу свою решает
мечтающий о чудесах,
кульбит монета совершает
и путается в небесах.
А он всего себя растратил
и ничего не приобрёл,
но с ним на солнечном закате
смеются решка и орёл.
Их спор о мире и войне
порою достигал накала.
Она стояла в стороне
и в эти распри не вступала.
Они пытались отыскать
извечный смысл миропорядка.
Не устаёт её ласкать
души тревожная загадка.
Над тихой речкой на мосту
всё было весело и мило –
они терзали суету,
она величие хранила.
Лучи закатные длинны,
по лужам блики кувыркались,
с восторгом рваные штаны
мне, как видение, являлись.
Моё бесцельное шатанье
бульваром, где асфальт истёрт,
торжественное рваноштанье
сопровождало, как эскорт.
А если мыслить эпохально,
то идеалам мы верны
и элегантно-актуальны,
как нынче рваные штаны.
Служил Гаврила в подземелье,
Гаврила "видики" крутил...
Служил я в видеосалоне,
где помогал Сильвестр Сталлоне,
Арнольд, Чак Норрис и Ван Дамм
душе доставить утешенье,
с извилин скинуть напряженье
и заработать на "Агдам".
В уютном аэровокзале,
точней, в его глухом подвале
располагался мой салон.
Как древние аэропланы,
прямые жёсткие диваны
давили пятками бетон.
И стены были из бетона,
и потолок, и две колонны...
Короче, интерьер салона
уныл, безрадостен и сер,
но оживлял сие уродство
весёлый ящик производства
еще того СССР.
Соединённый с ним проводкой
в другом углу за загородкой
вертел кассетами "Фунай" –
продукт убогого японца,
коварный, как затменье солнца,
того гляди и так и знай.
Не понимал своей задачи,
что должен сутками ишачить
без передыху он на нас...
То вдруг возьмёт без реверанса
заглохнет посреди сеанса,
а то кассету не отдаст.
А зритель, что вполне понятно,
уже кричит: "Рубли обратно!",
но это делать свыше сил.
Я отвечал: "Вы там потише"
и, доставая пассатижи,
"Фунай" доламывать спешил...
С утра обычно на экране
тащили лошадь на аркане,
друг друга били по мордам,
кричали, прыгали, давились,
короче, мило веселились
Брюс Ли, Дольф Лундгрен и Ван Дамм.
От отвращенья поднатужась,
я ближе к ночи ставил "ужас",
это когда во все концы,
из гроба встав, довольно грубо
на зрителя оскалив зубы,
бредут лихие мертвецы.
А уж совсем на сон грядущий,
когда клиент попросит: "Круче!"
и все согласно засопят,
пыхтя, как на исходе духа,
крутая крутится порнуха,
и люди, надо же, глядят.
Любил я (каюсь пред народом),
когда нелётная погода,
и пассажир, угрюм и зол:
– Куда деваться ? – А в подвальчик:
возьми билет, займи диванчик
и расширяй свой кругозор.
Немало было средь клиентов
рвачей, бичей, интеллигентов,
освободившихся зека,
людей, подавленных морально,
закрепощённых сексуально,
летящих вдаль издалека.
Один афиши изучает
и долго, нудно выбирает,
бурча задумчиво: "Мура",
другому же не до нюансов:
заплатит враз за пять сеансов –
и зубы к стенке до утра…
...В тот день гремело с небосвода,
в тот день нелётная погода
стояла долго на дворе,
а ближе к ночи стало душно,
и зрители единодушно
смотрели сны в моей норе.
Я отключил страдальный плеер
и думал: сколько же сумею
по пробуждении урвать
с клиентов? Я не то чтоб хваткий,
но постоянные нехватки
финансов стали раздражать.
Итак, все спали до упора,
но тут супружеская пара
вошла неслышно в мой салон.
И не заметил я сначала,
что их так тягостно сближало –
незащищённость и надлом.
С небрежностью официанта
я подошёл к ним с прейскурантом
разнообразнейших кассет:
– Чего изволите откушать?
На все изысканные вкусы...
Но он сказал негромко: – Нет,
здесь так привольно спится людям,
давайте им мешать не будем,
и мы пришли не для того,
мы вам заплатим до рассвета,
но только, если можно это,
вы не включайте ничего.
Я ничему не удивлялся,
я тут такого навидался
и на экране, и живьём.
И так до самого рассвета
я и чудная пара эта
смотрели пустоту втроём.
Такая мрачная потеха,
потом мне стало не до смеха,
как невпопад вопят "ура!"
Как это жутко и нелепо,
когда глядит на вас свирепо
густая чёрная дыра.
И все кошмарные кривлянья,
что днем мелькали на экране,
такой предстали ерундой,
когда ничтожность озарений
и пустота моих стремлений
со всей явились полнотой.
Какая тьма в конце аллеи!
А перепуганный Малевич
был изначально прав стократ,
когда натурой для кошмара
избрал не ужасы пожара,
а тот пророческий квадрат...
Уже на улице светало,
клиентов дрёма покидала,
залился краскою квадрат,
и, почесав спросонок ухо,
зевнув, просил врубить порнуху
в запас уволенный солдат...
Жизнь продолжалась – я был рад.
Ворваться в хату с холодрана,
всей сутью вляпаться в тепло –
трепещут нервы, как подранок,
и душу снегом замело.
За все страдания и стужи
тобой получено сполна:
уже парит над печкой ужин
и улыбается жена.
Мы в зоне строгого режима
читаем вольные стихи.
И клуб, как сжатая пружина
страданий, злобы и тоски.
Сомнений нет: гнетущим шрамом
на сердце ляжет этот край,
где крест над православным храмом
целует сонный вертухай.
Ты помнишь утро в сентябре:
в окно вагонное сквозило,
багровой вспышкой на горе
мелькнула дерзкая осина.
Средь перелесков и полян
наш скорый поезд проносило,
но, словно дёрнули стоп-кран,
так в память врезалась осина.
Минут счастливых без числа
злодейка-память погасила,
но крепко в душу мне вросла
с листвой багровою осина.
Когда бываю на нуле,
когда совсем невыносимо,
меня спасает амулет -
моя багровая осина.
Миражом мерцала Мангазея,
чайки булки лопали из рук,
рассекая русло Енисея,
по волнам скользил Полярный круг.
Словно передача от мотора
ротором вертящейся земли,
кружит он сквозь тундру, реки, горы,
свежаком продутые просторы,
глушь, высоковольтные опоры,
журавлей гнездовья, лисьи норы,
самоловы, лодки, корабли.
Посреди расплавленного лета
сквозь меня, неистов и упруг,
мощную энергию планеты
бешено пронёс Полярный круг.
С судьбою стычки были грубы
и потасовка шла серьёзная -
вставал ты, сплевывая зубы
и шепелявя что-то грозное...
А вот теперь вы с нею квиты,
ты отомстил за боли прежние:
фиксатым ртом с губой разбитой
шепча кому-то что-то нежное.
О бесшабашной той поре
Я лень свою нагайкою стегал
и, озарений ожидая свыше,
всем костяком и сердцем постигал
оборванную мудрость восьмистиший,
Нельзя ответить, что важнее нам:
спасающая от беды сирена,
учёный труд, эпический роман
иль два неисчерпаемых катрена?
Мирон Доронин строил баррикаду,
участок возле дома отхватив.
Так вкалывают только по подряду,
влекомые сияньем перспектив.
Открыв в дому все двери и фрамуги,
последний пуп рискуя надорвать,
он выволок, бледнея от натуги,
исправно послужившую кровать,
летели вниз шкафы и пианино,
натянутыми струнами гудя,
и тронутая патиной картина
срывалась с поржавевшего гвоздя.
Пришёл черед дублёнкам и пижамам,
взметнувшимся, зевак развеселя,
и люстра с остывающим вольфрамом
исполнила хоралы хрусталя...
Застыв на миг в растерянном смятенье
среди давящей насмерть пустоты,
он бросил в дело все свои сомненья,
воспоминанья, планы и мечты.
Ну, что ещё?.. В себе истошно роясь,
как будто изгоняют сатану,
он выволок истерзанную совесть –
теперь осталось падать самому...
Закончен труд, готовый к обороне
внутри кольца надёжных баррикад
уверенно залёг Мирон Доронин,
своей державы преданный солдат.
— Что было до Большого Взрыва,
до детонации его?
Мудрец ответил чуть тоскливо:
— Одно сплошное Ничего.
Эффектно вкрученное слово,
как трюк с гадюкой в шапито.
Выходит, что всему основа —
Фундаментальное Ничто!
Мильярды лет растёт и множится,
по сути, полное ничтожество!
И эту весть во все концы
разносят наши мудрецы...
Я носил в караул карту звёздного неба
и узоры созвездий изучал на посту.
Я примкнутым штыком разрезал пустоту,
как ржаной каравай испечённого хлеба.
Своевольной кометой скользил по вселенной,
в галактических дебрях едва не исчез,
но на пост своевременно падал с небес,
там встречали меня разводящий со сменой…
Позабыты уроки стратегий и тактик,
но в истерзанной памяти вечно живёт:
я один на посту, надо мной небосвод
с величавым покоем надменных галактик.
Когда ты удирал стремглав и без оглядки
в спасительный простор из гибельной глуши,
как радужно в ночи твои сверкали пятки –
надёжное, как сейф, хранилище души.
С опаскою бредёшь по тропкам и дорогам…
Покинув навсегда пристанище земли,
сгорая от стыда, предстанешь перед Богом
с истерзанной душой, растоптанной в пыли.
Евгений Балданов - тенор Красноярского оперного театра
Автобус спешит, рассекая поля и поляны,
автобус торопится не опоздать на паром.
В салоне трясущемся тенор звучит и сопрано —
спонтанный концерт происходит в театре лесном.
Изысканный фрак изогнулся в плену чемодана,
а вместо оркестра играет натужный мотор.
Но голос при нём — и весёлый Евгений Балданов
пронзает романсом Восточно-Сибирский простор.
Палящим июнем стоим в ожиданьи парома,
старательный бриз обдувает лесную красу,
а нас соблазняет радушье речного приёма,
и как не нырнуть в преградившую путь Бирюсу...
… Испуганный Ленский по оперной мечется сцене,
страдалец гадает: куда устремится стрела?
Бальзам Бирюсы принимает Балданов Евгений,
причуда искусства их вместе однажды свела.
За кафедрой пижонясь и красуясь,
измученный бессонницей бесовскою,
я защищал работу курсовую,
поэзию терзая философскую.
Успех, ажур, всё было шито-крыто,
я признан был едва ли не за лучшего…
Лет через двадцать после той защиты
мне показалось, что я понял Тютчева.
Манящий воздух бесконечного простора
волною жгучей твою душу бередил –
самой судьбой ты был назначен репортёром,
а назначение редактор утвердил.
И ложь трибунную, и возгласы, и вздохи,
святую правду, взрывы хохота и стон –
надрывный голос неразгаданной эпохи –
хватал безудержно твой жадный диктофон.
Век журналиста беспокойный и короткий:
кого-то пуля, как ни дёргайся, найдёт,
другой износится, а тот сгорит от водки,
кого-то к вечности доставит вертолёт.
Но как бы жизнь тебя ни мяла и ни била,
ей твой хребет и не согнуть, и не сломать,
ты свою совесть, как полцарства за кобылу,
пусть не надеются, не станешь отдавать.
Бывает холодно, и тягостно, и душно,
но все напасти ты достойно победишь.
Да будет вечно и надёжна, и послушна
твоя проворная компьютерная мышь.
Земля страдает от нелепостей и вздора,
но крепнет разум – и пути иного нет,
а мир живёт, пока кочуют репортёры
и дышат истиною полосы газет.
Друзьям-газетчикам
Нам не дано познать все таинства былого,
от нынешних проблем страдает голова,
но кто-то смог постичь: в начале было Слово,
поздней явились в мир слова, слова, слова…
Конечно, мы с тобой не судьи, не пророки,
изысканных словес не близкие друзья –
обычные слова объединяем в строки,
скользим по острию и падаем скользя.
Отчаешься порой: а нужно ли всё это,
жестокой суеты не сокрушить основ,
и нас самих сожрёт чудовище-газета,
когда не хватит ей похлёбки наших слов.
Пришёл двадцатый век к финалу бестолково,
планета напряглась, Россия чуть жива…
Как вожделенно Мир желает слышать Слово,
как обречённо мы несём ему слова.
Бывает, рухнешь злобный и усталый
в глубокий сон,
но вдруг Морфей тебе подарит скалы,
и ты спасён
от самобичеваний, словоблудий
и от хандры,
когда тебя безжалостно разбудит
призыв горы.
Что умный в горы силы не потратил
(в обход готов),
известно. Скалы сотворил Создатель
для мудрецов.
Наш мир – незавершённая скульптура,
нелепый ералаш и разнобой,
изящная гармония сумбура,
застывшая меж небом и землёй.
Ваятели размешивают глину
и режут неподатливый гранит –
как мощный сель врывается в долину,
восходит рукотворный монолит.
Что есть работа: мука иль блаженство –
сверкнувший луч средь тусклой суеты?
Недостижимо в мире совершенство,
как невозможна гибель красоты.
Над рекой не шумит норд-ост,
над рекой примостился мост.
Шесть пролётов, как шесть подков –
пропасть, взятая в шесть прыжков.
А когда на его суставы
давят бешеные составы,
арматура опор хрустит,
словно кости кариатид.
Если ночь без луны и звёзд,
в темноту пропадает мост
и экспресса огни горят,
как трассирующий снаряд.
Мост не взорван и не сожжён:
то ли к вечности осужден,
то ли крепче, чем динамит,
чья-то память его хранит.
Берёза ветер щекотала,
и он смеялся всю весну –
шальная радость залетала
за сорок пятую версту.
Был горизонт то хмур, то светел,
слезой туманился в глазах.
Деревья щекотали ветер,
и смех искрился в небесах…
… А ты бы мог не от щекотки
взорваться хохотом в тиши,
не от Госдумы, не от водки,
а так – спонтанно, от души?
Его названьем одарила
Транссиба гулкая верста,
она здесь по лесу бродила
и в поле грелась у костра.
А позже люди приезжали
и под истошный грай ворон
по сторонам от магистрали
покрыли гравием перрон,
вписав в пространство, краской чёрной
заляпав голубую муть,
четыре цифры над платформой,
как номер узнику на грудь.
И, вымыв руки в завершении,
ломоть придавленной земли,
насквозь простреленный движением,
на карту мира нанесли.
И будут тут экспрессы мчаться,
чечёткой проносясь в момент
четыре тысячи сто двадцать
в окне размытый километр.
Когда в дорожном запустенье,
устав чихать, заглох мотор,
шофёр достал из-под сиденья
"кривой стартёр".
И, проклиная бездорожье
и вспоминая чью-то мать,
мы с ним ловили искру божью
и не могли никак поймать.
Тупое грубое железо
вертела нервная рука,
как кружит леший ошалелый
в глухой чащобе грибника.
Уже в глазах плясали черти,
ладони жгло сильней костра,
и в сумасшедшей круговерти
нашлась пропавшая искра.
И, разогнув немую спину,
тугой баллон с размаху пнув,
он влез в промозглую кабину,
туманом руки сполоснув.
Опять дорога нас кидала,
как потрясение основ...
И я зарылся в одеяло
худых надежд и рваных снов.
Нас затащили против воли
в нечистоплотную игру –
одни топились в алкоголе,
другие лезли на иглу,
иные гимны пели строем,
а кто-то книги жрал запоем.
Весь этот вздор, вся эта чушь –
Кривой стартёр для наших душ,
больных, издёрганных и слабых,
себя сгубивших на ухабах...
Взяла машина речку вброд,
а за стеной тугого ливня
не то закат, не то восход
горел пугающе призывно.
Листья не падают, листья
парят,
пламенем тусклым в тумане горят…
Падает яблоко в голову Ньютона,
температура и курсы валютные,
на остриё опрокинутый конус,
водкой накачанный жизненный тонус.
Падает трижды шальной Ниагар,
Кассиус Клей, пропустивший удар,
резкий голкипер, взлетевший рывком,
ангел опальный – с небес кувырком,
в графский салон – пролетарский булыжник,
в снежную пропасть – крутой горнолыжник…
Кружатся листья под музыку сада,
нет безысходности, нет листопада!
Студёным днём среди
России,
где дятел выдохся стучать,
«Ты где живёшь?» – меня спросили,
а я споткнулся отвечать.
И в тесноте, и на просторах,
пронзая смрад и синеву,
в любви, согласии и спорах…
Что остаётся мне? Живу.
Живу, пока соображаю,
там, где судьбы круговорот
от урожая к урожаю
вершит задумчивый народ.
То веря, то не веря чуду,
газуя или тормозя,
я умудряюсь жить повсюду,
где нужно, можно и нельзя.
Время собирать метеориты –
острый зуд гуляет по рукам,
у Земли растянута орбита,
как в броске стремительный аркан.
Между двух российских революций
поразив империю в упор,
век назад космическое блюдце
вызвало землян на разговор.
Или, оглушённый перегрузкой
в 300 предстоящих хиросим,
огненным пророком над Тунгуской
бешено пронёсся херувим.
Мы в ответ кричим проникновенно,
но язык общенья на нуле –
каменную азбуку Вселенной
взрывом разметало по Земле.
Потому-то для людей закрыты
тайны внеземного языка –
время собирать метеориты,
россыпью пронзившие века.
Когда внезапно созревают строки
и к жизни появляется азарт,
царапается в душу тот далёкий
по памяти рассыпавшийся март...
Любовь весь мир рванула кверху дном
(как до сих пор жилось – недоуменье!),
и в эту ночь устроил астроном
над нашим лесом лунное затменье.
Закутавшись в лесную тишину,
шальною страстью раненая пара,
смотрели мы, как медленно луну
от глаз скрывает тень земного шара.
Ночной театр в тревожной тишине,
как откровенье истины нетленной,
и наша тень скользнула на луне
и устремилась в вечность по Вселенной...
А нынче мы раскиданы судьбой,
но наши стены не прочней картона –
всё так же вместе мчимся мы с тобой
куда-то вдаль со скоростью фотона.
Есть в скорости блаженство и покой,
когда не чуешь финиша и старта...
И в памяти ласкающей тоской –
осколки разлетевшегося марта.
Отмаялась гроза, и радуга повисла,
срывая в небеса набухшие пруды.
Смахнув с лица струю живительной воды,
восторженный чудак придумал коромысло.
Природа не всегда в ладу со здравым смыслом,
и может, было всё совсем наоборот:
уставший водонос раскрасил коромысло
и радужно вонзил в унылый небосвод.
Лихого мужика радушная беспечность,
рождённая с тоской рутинною в борьбе…
А радуга манит настойчиво к себе,
величие храня. И тает в бесконечность.
Вновь невтерпёж дурным заботам
пробиться в душу напролом –
меня несёт автопилотом
на запасной аэродром.
Кровать и шкаф к стене прижаты,
без суеты и липких фраз
на двух незанятых квадратах
мне расстилается матрас...
Я спал в шикарных будуарах,
к утру изнеженно устав,
и в вытрезвителе на нарах,
и, "положивши на Устав",
студёной ночью на Камчатке,
прижав "калашников" к груди,
и в сырью съеденной палатке,
и... Бог врагу не приведи!
Но если сыплются удары
и на пределе голова,
меня влекут не будуары,
не пост почётный номер два.
В той комнатушке неприметной
судьба утеху мне нашла –
оазис в два квадратных метра
великодушно поднесла.
И опускаю я в бессилье,
в спасенье веруя с трудом,
несуществующие крылья
на запасной аэродром.
В прозрачном воздухе застыл февраль,
был светлый день всеобщего прощенья,
напоминала снежная эмаль
нечаянные проблески прозренья.
Твердили нам, что истина в борьбе.
А не в любви? Мы были так послушны...
И за измену самому себе
я сам себя простил великодушно.
Зловещая пустыня океана,
надменных звёзд застывший хоровод,
над парусом Родриго де Триана
пассатом увлекаемый плывёт.
Уже тоска всё сердце исколола,
качалась мачта – сон одолевал,
но родину грядущей кока-колы
он раньше Христофора увидал.
Исполнил: «Тьерра!» в стиле «а капелла»
и ощутил сквозь радостную боль –
за ним три дерзновенных каравеллы,
Севилья, Изабелла и король.
Над «Пинтой» закружили альбатросы,
вождь инков Виракочу призывал,
а выкрик ошалевшего матроса
Колумбом вписан в судовой журнал.
Но Христофор схитрил одномоментно,
в журнале нужный росчерк произвёл –
от короля пожизненная рента
и мелкий бонус – шёлковый камзол.
Родриго не перечил адмиралу,
и без того в испанских кабаках
лихого парня – первооткрывалу
поили и носили на руках.
Несложно жить, познав секрет ремёсел,
и он корпел во славу мастерству,
до боли сжав в тисках беззубых дёсен
трофейную табачную листву.
Художник дышит акварелью,
и в заповедной полутьме
давно рождённое творенье
является на полотне.
О, бесконечный поиск истин,
порочное веретено:
что изначально – краски, кисти,
модель, художник, полотно?
А может проще: всё едино
и нет начала и конца,
пока бредут, как пилигримы,
шедевры в поисках творца.
Зашёл состав на однопутку,
и стало холодно и жутко.
Дорога мчится лишь "туда",
и вдруг становится понятно,
что, как ни бейся, никогда
ты не воротишься обратно.
И всё, что выпало оставить,
не переделать, не исправить –
бескомпромиссна, как змея,
единственная колея.
А поезд в гору прёт упрямо
прерывисто, как телеграмма,
в тоннельный ствол врезаясь плотно
гремящей лентой пулемётной,
пронзая ночь полоской света
от Абакана до Тайшета.
Упал мужик в осеннее ненастье,
на лбу – шишак, в карманах – ни шиша,
и до пупа распахнутая настежь
загадочная русская душа.
А жизнь вокруг то тлела, то кипела,
шли мимо люди, листьями шурша,
и покидала стынущее тело
в его плену уставшая душа.
Не сокрушив вселенского порядка,
бесшумно, словно в шарике прокол,
нырнула в вечность русская загадка...
Сержант Пасюк составил протокол.
Дом фасадом обращён на магистраль,
прочертившую сквозь Русь диагональ.
Невеликий пятистенок – на семью,
на стене чернеет надпись: "Продаю".
В чём тут дело? Остаётся лишь гадать:
что заставило построить и продать,
это радость написала иль беда...
И разносят по России поезда,
дробью мучая стальную колею:
продаётся, продавайте, продаю...
Ночью вздрогнешь, сон рассыпав на куски, –
это поезд или кровь стучит в виски,
иль колотит, беспощаден и жесток,
над страной аукционный молоток?
Медведь, не пробовавший
мёда,
вогнавший внутрь тюлений жир,
арктического ледохода
приговорённый пассажир.
Его клыков клавиатура —
звериной ярости каркас,
его запахнутая шкура
уже поделена не раз.
На лоне льдины лучезарной
среди просторов продувных
рычит со спесью заполярной
на тусклых жителей лесных.
Его натянутые нервы
по телу пропускают ток,
когда отчаянные нерпы
хватают воздуха глоток.
………………………….….
Сквозь вой предательской метелицы
медведя грохнул автомат.
Две семизвёздные медведицы
на страже вечности стоят.
Из платья – словно из шатра,
и не бывает слаще мига,
когда сдаюсь я до утра
в твое пленительное иго.
И ненасытна, и чиста
грудь, не познавшая креста.
Как выдержать твои глаза?
Молчат столетия об этом...
Знать, до сих пор Темир-мурза
летит на гибель с Пересветом.
На какой-то станции, зажатой
посреди напуганной страны,
скорый поезд подобрал солдата,
шедшего с дурацкой той войны...
Помолчали километров восемь,
моментально перешли на "ты",
озадачил он меня вопросом:
сколько стоят водка и цветы?
Я к ответу не совсем готов –
я не шибко в области цветов.
Что до водки – сведенье подам
лет за тридцать чётко по годам.
Коль отбросить всякую подробность,
я тебе нисколько не совру:
ей цена – тупая безысходность,
пустота и слёзы поутру...
Ты глядишь, едва ли не смеясь,
для тебя, конечно, это мелко –
вмятый в государственную грязь,
чудом уцелевший в перестрелках...
Выживай и дальше в этой бренной,
выдержи от жесткой правды шок
и не спейся от переоценок,
что сотрут всю душу в порошок.
Меж святыней истинной и лживой
долго будешь разрываться ты...
И сошёл на станции служивый
узнавать про цену на цветы.
На склоне лет (к чему
роптать?)
семейной паре
случилось годы коротать
в сплошной хибаре.
В дожди со всех щелей текло
(судьба бесилась),
в морозы было нам тепло…
пока топилось.
Все стены ветер просквозил –
скрипела хата,
и ненасытно жрал бензин
злой генератор.
………………………………
Он канителить не привык –
не той натуры,
а начал сразу, напрямик,
без увертюры:
– Наслышан про твои дела –
гнила избёнка,
тебя бы выручить могла
одна бабёнка.
С жильём, приветлива, умна
и не скандальна,
к тебе относится она
весьма лояльно…
А в даль заречную трамвай
гремел тоннажем…
– Ты не стесняйся, наливай,
ещё закажем.
– Ну, что же, твой посыл хорош:
разумно, тонко…
А для жены моей найдёшь
ты мужичонка?
Квартира, прочая фигня,
кругом прилично –
всё, как устроил для меня, –
аналогично.
Он, размышляя, не донёс
до рта котлету
и обречённо произнёс:
– Вакансий нету…
Затейливо валил снежок,
уже смеркалось.
Мы приняли «на посошок» –
не состоялось.
Как вы легко решаете проблемы,
тактичны, компетентны и мудры,
чуть ироничны. Неподъёмной темы
не существует для «Большой игры».
Да, безупречны ваши постулаты,
надёжна аргументов кутерьма,
но в этот миг взрываются солдаты
и в пепел рассыпаются дома.
В тот зимний вечер камерный оркестр
мне подарил встревоженное чудо.
Какая тишь на сотни вёрст окрест,
и кажется, что так оно повсюду!
Плывёт луна над замершей рекой,
ни залпа, ни огня, ни рукопашной.
Настолько упоительный покой,
что стало страшно.
От платформы пробудившейся
со свистом
разбегается экспресс без машиниста.
Пассажиры, устремлённые вперёд,
перепуганы — их оторопь берёт,
и гнетёт неистребимая тоска,
словно стая потеряла вожака.
Вдаль несётся обезглавленный экспресс
сквозь научно-человеческий прогресс.
Он прибудет в расчудесный новый мир,
где не будет нужен даже пассажир,
где, безлюдные связуя города,
так и мечутся пустые поезда.
В них порядок, тишина и чистота —
человечества всегдашняя мечта...
Но пока ещё несовершенен мир,
и трясётся беспризорный пассажир.
Не терзай себя: идиллия близка,
всё закончится — и страхи, и тоска.
Я в этот век пришёл из прошлого столетья,
шампанским закрепив невзрачный свой приход.
Всё так же в небесах причудливы созвездья,
всё тот же на земле взволнованный народ.
По-прежнему его в себя вбирает вечность,
не прерывая свой неутомимый вдох.
Зачем же мы тогда кромсаем бесконечность
на мелкие куски надуманных эпох?
Журчит во мраморе вода
И каплет хладными слезами,
Не умолкая никогда
А. С. Пушкин
В палате гнусно пахло вечностью,
висок пульсировал с утра,
но, нежно вспыхнув белой свечкою,
ко мне явилась медсестра.
Так незаметно и по-доброму,
улыбкой горести прикрыв,
бахчисарайское подобие
перевернула на штатив.
И сердобольно, и играючи
она склонилась надо мной
и слёз фонтан непросыхающий
вонзила в вену мне иглой.
Спасение и наказание
я в одночасье испытал –
чужие беды и страдания
сквозь сердце с кровью пропускал.
Потом лениво на поправку
пошёл, минуя ад и рай…
А капельницу на заправку
отправили в Бахчисарай.