* * * *
Этот гоблинский, туберкулезный
свет меняя - на звук:
фиолетовый, сладкий, бесслезный -
будто ялтинский лук.
В телеящике, в телемогиле,
на других берегах:
пушкин с гоголем Крым захватили,
а шевченко – в бегах.
И подземная сотня вторая
не покинет кают,
и в тюрьме, возле Бахчисарая -
макароны дают.
Звук, двоясь - проникает подкожно:
чернослив-курага,
хорошо, что меня невозможно
отличить от врага.
* * * *
Мой глухой, мой слепой, мой немой - возвращались домой:
и откуда они возвращались - живым не понять,
и куда направлялись они - мертвецам наплевать,
день - отсвечивал передом, ночь - развернулась кормой.
А вокруг - не ля-ля тополя - заливные поля,
где пшеница, впадая в гречиху, наводит тоску,
где плывет мандельштам, золотым плавником шевеля,
саранча джугашвили - читает стихи колоску.
От того и смотрящий в себя - от рождения слеп,
по наитию – глух, говорим, говорим, говорим:
белый свет, как блокадное масло, намазан на склеп,
я считаю до трех, накрывая поляну двоим.
Остается один - мой немой и не твой, и ничей:
для кого он мычит, рукавом утирая слюну,
выключай диктофоны, спускай с поводков толмачей -
я придумал утюг, чтоб загладить чужую вину.
Возвращались домой: полнолуния круглый фестал,
поджелудочный симонов - русским дождем морося,
это низменный смысл - на запах и слух - прирастал
или образный строй на глазах увеличивался?
СЛУЧАЙНОЕ ВОЗГОРАНИЕ
И тогда прилетела ко мне Жар-кошка:
покурить, застучать коготком окошко,
обменяться книгами, выпить граппы,
и вставало солнце на обе лапы.
Вот струя из брандспойта, шипя и пенясь,
разбудила вкусную рыбу-Феникс:
у нее орхидеи растут из пасти,
заливные крылья - в томатной пасте.
Двадцать лет возвращалась жена в Итаку -
я обнял ее, как свою собаку,
и звенела во мне тетивой разлука,
без вопроса: а с кем ты гуляла, сука?
* * * *
Борода Ебукентия не токмо огнеупорна
но и видом - зело окладиста и черна,
Ебукентий не спит, он - святой покровитель порно,
он - неоновый свет, поднимающийся со дна
человеческих душ, где сестра обратилась в брата,
где бутоны заклепок и девственный сад плетей:
там, взобравшись на ветку, жужжит по утру вибратор,
там - эпоха и похоть съедают своих детей.
А когда в небесах зацветают паслен и греча -
Ебукентий ночным дозором обходит сад,
он - в плаще от Ривза, в рубашке от Камбербэтча,
как у всех святых – у него идеальный зад.
Как и все поэты – учился в херсонской школе,
жил во сне, пока не умер наверняка -
и принес распятие в дом к проститутке Оле:
«Целуй крест, дочь моя, да только - без языка…»
А теперь, Ебукентий – начало внутри итога:
он мясной набор для плова и холодца,
он - и меч карающий в правой руке у Бога,
и яичко левое - в гнёздышке у Творца.
* * * *
В лепрозории - солнце, проказник уснул,
санитаром - под белые руки - внесен,
и блестит, словно масло, подсолнечный гул -
осторожно, по капле, добавленный в сон.
Деревянный цветет на припеке сортир,
оловянный сгущается взгляд из орбит,
козлоногий, на ощупь – стеклянный, сатир -
где каштановый парк, отступая, разбит.
Вот и счастье пришло и сомненья прижгло,
там, где рвется – там сухо и мелко:
потому что любовь – у меня одного,
а у целого мира – подделка.
* * * *
Раскололся август - грецкий орех,
наш двойной агент, да не выдал всех:
я тогда в бакалее служил связным -
между вино-водочным и мясным.
Там, в подвале, на золотом крюке
царский окорок, спрятанный в окороке,
бескорыстной любви надувная змея
и нацистская конспирология-я.
Всем заведовал бывший расстрига-дьяк,
он любил мочой разбавлять шмурдяк,
из отпетых шлюх и морских послов,
он варил уху, презирая плов.
Вечер всплыл, утопленника мертвей,
я смотрел на небо сквозь сеть ветвей:
словно яд, зашитый под воротник -
растекалось солнце: «Прощай, связник…»,
И слетались ангелы к маяку -
как на ленту липкую, на строку,
как шарпеи, в складках сошлись холмы -
скорость света меняя на скорость тьмы.
31.01.2014
Затеял снег - пороть горячку,
солить дрова, топить аптечку,
коты впадают в речку Спячку,
а что поделать человечку?
Пить самогон и лузгать семки,
включить планшет, отфрендить брата,
и солнце, как жетон подземки –
едва пролазит в щель заката.
А женщины - не пахнут домом,
они молчат пасхальным басом,
уходят с офисным планктоном,
рожают с креативным классом.
Так что поделать человечку:
обнять кота, спасти планету,
разрушить храм, и Богу свечку
поставить - эту или эту?
10.01.2014.
* * * *
Что-то худое на полном ходу -
выпало и покатилось по насыпи,
наш проводник прошептал: «Нихрена себе…»,
что-то худое имея ввиду.
Уманский поезд, набитый раввинами,
там, где добро и грядущее зло -
будто вагоны - сцепились вагинами,
цадик сказал: «Пронесло…»
Чай в подстаканнике, ночь с папиросами,
музыка из Сан-Тропе,
тени от веток стучались вопросами -
в пыльные окна купе.
Лишь страховому препятствуя полису,
с верой в родное зверье,
что-то худое - оврагом и по лесу -
бродит, как счастье мое.
11.12.2013
* * * *
Зима наступала на пятки земли,
как тень от слепца в кинозале,
и вышла на лед, и тогда корабли -
до мачты насквозь промерзали.
И больше не будет ни Бога, ни зла
в твоем замороженном теле,
чтоб каждая мачта, желтея, росла -
соломинкой в страшном коктейле.
Чтоб жажды и мыслей последний купаж
хранить в саркофаге, как Припять,
и можно всех призраков, весь экипаж
из этой соломинки выпить.
КИММЕРИЯ
Заслезилась щепка в дверном глазке:
не сморгнуть, не выплеснуть с байстрюком,
из ключа, висящего на брелке -
отхлебнешь и ржавым заешь замком.
Покачнется кокон - пустой овал,
и под утро выпадет первый гвоздь:
я так долго двери не открывал,
что забыл о них и гулял насквозь.
Рукописный пепел к шайтан-башке
и звезда - окалиной на виске,
не найдешь коктебельский песок в носке -
набери в поисковике.
КОВРЫ
Уснули в шапках - зайцы и бобры,
под капельницей зреют помидоры,
и лишь не спят советские ковры,
мерцающие, словно мониторы:
где схвачены под правильным углом
медведи невысокого росточка,
как Шишкин прав, как вышит бурелом,
как, братец, гениальна эта строчка.
Павлин, олени в пятнах и росе,
багровый от волнения физалис,
из вышитых - пусть выжили не все,
и, слава богу, люди попадались.
Когда швеи устали от зверья,
от хвои, от рычания и пыли,
…и мы купили «Три богатыря»,
повесили на стену и прибили.
И вот теперь, исполненный седин,
гляжу в ковер, не покидая ложа:
…гэбэшник Муромец, Добрынюшка раввин,
гей-активист Попович ибн Алёша.
ФЛЕЙТА
Люди подешевели, массовка подорожала,
выкупил из ломбарда свое добро:
это футляр для флейты,
в котором хранится жало,
«Где твое жало?», - спросят меня в метро.
Вот мое жало, сейчас я на нем сыграю -
старый пчелиный реквием по цветам,
будет ужален Петр: апостол бежит к сараю,
чтоб приложить алоэ - к святым местам.
ПОД НАВОЛОЧКОЙ
Каравайчук проветривал рояль,
похожий на отрезанное ухо,
а за окном потрескивала сухо
неоновая вывеска «Халяль»,
он думал: «Что такое – валасухо,
зачем слова сливаются в печаль?»
Каравайчук, не поднимая век:
пил медленную водку из фужера,
и воздух, захмелевший от кошера,
вдыхал совсем другой – Каравайгек,
как Навои, лишенный Алишера,
и все таки, по прежнему, узбек.
Который аксакал и старожил,
а был ли мальчик киевский на свете,
отчалил в Питер, где побыть решил
волшебницей, старушкою в берете?
Он снял берет, он наволочку сшил,
надел ее на голову планете.
И я узрел ненадобность вещей,
и отзвучал фальшивый блеск эмали,
…а помнишь мы ходили без ушей,
и стекловату к ранам прижимали?
* * * *
Был четверг от слова «четвертовать» :
а я спрятал шахматы под кровать -
всех своих четырех коней,
получилось еще больней.
Вот испили кони баюн-земли,
повалились в клетчатую траву,
только слуги царские их нашли,
и теперь - разорванный я живу.
Но, когда приходят погром-резня,
ты - сшиваешь, склеиваешь меня,
в страшной спешке, с жуткого бодуна,
впереди - народ, позади - страна.
Впереди народ - ядовитый злак,
у меня из горла торчит кулак,
я в подкову согнут, растянут в жгут,
ты смеешься: и наши враги бегут.
14.10.2013
ИВАСИ
В магазинах закончились дети -
значит, можно домой - на такси,
и плывет по вечерней газете
ясноглазая сельдь Иваси.
Громыхает все реже и кстати:
ливень держит себя на весу,
будто это - залетные тати
раскатали по бревнам грозу.
Надеваю пижамку, носочки,
вытираю каскады слюней,
Иваси, как царевна из бочки,
ну а я, как царевич - при ней.
14.10.2013
* * * *
Времена, когда еще сжигали мосты,
чтоб согреть всех, сбежавших из плена,
и у женщин - были кошачьи хвосты,
у мужчин - четыре руки и четыре члена.
Времена, когда бог основал Соловки,
не скучала царевна Елена -
ведь ее обнимали четыре руки,
и в нее проникали четыре члена.
Помнишь: небо окрасилось в цвет бересты,
и надвинулось море стальное,
грянул ядерный гром и отпали хвосты,
поредело и все остальное.
Прохудились колючие водоросли,
опустели охранные вышки,
только руки из жопы росли и росли,
и строчили доносы и книжки.
18.08.2013.
* * * *
Бессонница - моя жена, о ней -
природный газ шипит в баллоне,
Шварценеггер был вчера сильней,
сегодня, всех сильней - Сталлоне.
Росой подернут плексиглас,
не плачь, космополит безродный,
не спрашивай природный газ:
ты почему такой природный?
Бутан вторгается в пропан,
как скарабей - чернеет слива,
и раскрывается рапан -
за несколько секунд до взрыва.
18.08.2013
* * * *
Вспоминай обо мне, выключая на кухне лайт,
вспоминай обо мне, принимая одну таблетку,
этот ливень - слепой минер,
обезвредивший порно-сайт,
проникает сквозь яйцеклетку.
Вспоминай обо мне, перевернутая на живот,
как дрожит звезда, одеяло во сне отбросив,
как, впадая в ересь, за круглым окном ревет:
то ли это - Гудзон то ли это - Кобзон Иосиф.
15.08.2013
* * * *
То иссохнет весь, то опять зацветет табак,
человек хоронит своих котов и собак,
а затем, выносит сор из ночных стихов
и опять хоронит рыбок и хомяков.
Вот проснулся спирт и обратно упал в цене,
но уже не горит, как прежде, видать - к войне,
погружая душу на всю глубину страстей -
человек хоронит ангелов и чертей.
К голове приливает мрамор или гранит,
зеленеют клеммы, божественый дар искрит,
человек закрыт на вечный переучет,
если даже срок хранения – истечет.
* * * *
Я люблю - подальше от греха,
я люблю - поближе вне закона:
тишина укуталась в меха -
в пыльные меха аккордеона.
За окном - рождественский хамсин:
снег пустыни, гиблый снег пустыни,
в лисьих шкурках мерзнет апельсин,
виноград сбегает по холстине.
То увянет, то растет тосква,
дозревает ягода-обида:
я люблю, но позади - Москва,
засыпает в поясе шахида.
Впереди - Варшава и Берлин,
варвары, скопцы и доходяги,
и курлычет журавлиный клин
в небесах из рисовой бумаги.
Мы - одни, и мы - зарещены,
смазанные кровью и виною,
все мы вышли - из одной войны,
и уйдем с последнею войною.
* * * *
Хмели-сунели-шумели, хмели-сунели-уснули,
и тишина заплеталась, будто язык забулдыги,
к нам прилетали погреться старые-добрые-пули,
и на закате пылали старые-добрые-книги.
Крылья твои подустали, гроздья твои недозрели,
йодом и перламутром пахнут окно и створка,
хмели мои печали, хмели мои б сумели,
если бы не улитка – эта скороговорка.
* * * *
Я понимал: избыточность - одно,
а пустота - иная близость к чуду,
но, только лишь за то, что ты - окно,
я никогда смотреть в тебя не буду.
Там, на карнизе - подсыхает йод
и проступает кетчуп сквозь ужастик,
какую мерзость ласточка совьет -
в расчете полюбить металлопластик?
Я понимал, что за окном - музей
с халтурой и мазней для общепита,
и вытяжка из памяти моей,
как первое причастье - ядовита:
то вновь раскроют заговор бояр,
то пукнет Пушкин, то соврет Саврасов,
…уходят полицаи в Бабий Яр -
расстреливать жидов и пидарасов,
и полночь - медиатором луны -
лабает «Мурку» в африканском стиле,
я понимал, что люди - спасены,
но, кто тебе сказал, что их простили?
E-mail в Царское Село
Нарезал лук, очистил стол от шелухи
и, прослезившись, сам себе признался:
люблю у Пушкина советские стихи,
с глагольной рифмой, с прилагательной люблю,
а вот Державин мне – не показался.
В постылом офисе, в фейсбуке, во хмелю -
о декабристах почитать, о путче,
красавица, я Пушкина люблю,
но, иногда, у Лермонтова - лучше.
Пейзажной лирике - так чужеродна месть,
и дольше века длится эстафета:
жить стало лучше, можно пить и есть,
и это есть - у Тютчева и Фета.
У Бродского Иосифа особенная стать,
и как нелепо, ангел мой, представить,
что: может электричество – предать,
и даже - нефть, прости меня, подставить.
Как жаль, что бедный Пушкин – не товар,
о, сколько б родин, я продал за это:
чтоб слышать поступь, чуять перегар -
грядущего советского поэта.
* * * *
В стеклянных скобках - граппа,
чья участь решена,
какой ты - римский, папа, -
мне говорит жена.
А я смотрю на сына,
на свой любимый крест,
как - сохнет древесина,
как он – спаггетти ест.
* * * *
Володе Ткаченко
День гудел, не попадая в соты,
и белье висело на столбах,
так висят классические ноты,
угадай: кальсоны или Бах?
Воздух был продвинутый, красивый,
и неописуемый пока,
пахло псиной и поддельной ксивой,
молодильным яблоком греха.
Пепел ударения сбивая,
я уснул в беседке у ручья,
мне приснилась родина живая,
родина свободная, ничья.
Осень, где подсолнухи одеты
в джинсовое небо с бахромой,
поступают гопники в поэты
и не возвращаются домой.
* * * *
Когда исчезнет слово естества:
врастая намертво – не шелестит листва,
и падкая – не утешает слива,
и ты, рожденный в эпицентре взрыва -
упрятан в соль и порох воровства.
Вот, над тобой нависли абрикосы,
и вишни, чьи плоды – бескрылые стрекозы:
как музыка – возвышен этот сад,
и яд, неотличимый от глюкозы -
свернулся в кровь и вырубил айпад.
Никто не потревожит сей уклад
архаику, империи закат,
консервный ключ - не отворит кавычки,
уволен сторож, не щебечут птички,
бычки в томате - больше не мычат.
Но, иногда, отпраздновав поминки
по собственным стихам, бреду
один с литературной вечеринки,
и звезды превращаются в чаинки:
я растворяюсь ночевать в саду.
Здесь тени, словно в памяти провалы,
опять не спят суджуки-нелегалы,
я перебил бы всех - по одному:
за похоть, за шансон и нечистоты,
но, утром слышу: «Кто я, где я, что ты?» -
они с похмелья молятся. Кому?
8.09.2013
* * * *
Съезжает солнце за Ростов, поскрипывая трехколесно,
и отражения крестов - в реке колеблются, как блёсна,
закатный колокол продрог звенеть над леской горизонта,
а это - клюнул русский бог, и облака вернулись с фронта.
Мы принесем его домой и выпустим поплавать в ванной:
ну, что ж ты, господи, омой - себя водой обетованной,
так - чешую срезает сеть, так на душе - стозевно, обло,
не страшно, господи, висеть - промежду корюшкой и воблой?
Висеть в двух метрах от земли, а там, внизу - цветет крапива,
там пиво - вновь не завезли, и остается - верить в пиво.
* * * *
Я извлечен из квадратного корня воды,
взвешен и признан здоровым, съедобным ребенком,
и дозреваю в предчувствии близкой беды -
на папиросной бумаге, плавая в воздухе тонком.
Кто я – потомственный овощ, фруктовый приплод,
жертвенный камень, подброшенный в твой огород,
смазанный нефтью поэзии нечет и чет,
даже сквозь памперсы – время течет и течет.
Кто я – озимое яблоко, поздний ранет,
белокочанный, до крови, расквашенный свет,
смалец густеющий или кошерный свинец,
вострый младенец, похожий на меч-кладенец?
* * * *
Между крестиков и ноликов,
там, где церковь и погост:
дети режут белых кроликов
и не верят в холокост.
Сверху – вид обворожительный,
пахнет липовой ольхой,
это - резус положительный,
а когда-то был - плохой.
Жизнь катается на роликах
вдоль кладбищенских оград,
загустел от черных кроликов
бывший город Ленинград.
Спят поребрики, порожики,
вышел месяц без костей:
покупай, товарищ, ножики -
тренируй своих детей.
* * * *
Если бы я любил свое тело,
черное тело, украшенное резьбой,
и мне бы шептали Андерсон и Памела:
«Саша, Саша, что ты сделал с собой?»
На плечах – подорожник,
под сердцем – взошла омела,
не смолкаем вереск в подмышечных сорняках,
ох, если бы я любил свое тело,
кто бы носил его на руках-руках?
Кто погрузил бы его в ковчег Арарата,
тело извилистое, с накипью снов,
как змеевик самогонного аппарата
или основа основа основ основ.
* * * *
Я принимаю плацебо молитвы,
рабиндранатовый привкус кагора,
вот и грибные посыпались бритвы -
ищут, недавно открытое, горло.
Я выезжаю в седане двухдверном
и с откидным получается верхом,
располагая характером скверным,
что и понятно по нынешним меркам.
Нам напевают пернатые тушки
кавер шансона из Зиты и Гиты,
и безопасности злые подушки -
перьями ангелов плотно набиты.
Пальчики пахнут Сикстинской капеллой,
свежим порезом, судьбою заразной:
в белой машине, воистину белой,
неотличимой от черной и красной.
* * * *
В шапочке из фольги и в трениках из фольги -
я выхожу на веранду, включив прослушку:
чую – зашевелились мои враги,
треба подзарядить лучевую пушку.
Утро прекрасно, опять не видать ни зги -
можно курить, но где-то посеял спички,
…альфа-лучи воздействуют - на мозги,
бета и гамма - на сердце и на яички.
Чуть серебрясь, фольга отгоняет страх,
жаль, что мой гардероб одного покроя,
вспомнилась библия - тот боевик в стихах,
где безымянный автор убил героя
и воскресил, а затем - обнулил мечты;
Что там на завтрак: младенцы, скворцы, улитки
и на айпаде избранные хиты -
сборник допросов, переходящих в пытки?
Если на завтрак нынче: сдобные палачи,
нежные вертухаи, смаженные на славу -
значит, меня настигли вражеские лучи,
сделаю из фольги новую балаклаву.
Значит, пора исчезнуть во сне, в Крыму:
ангел-эвакуатор, бледный, как будто смалец -
вдруг показал мне фак и я отстрелил ему
первую рифму – палец.
* * * *
Протрубили розовые слоны -
над печальной нефтью моей страны:
всплыли черти и водолазы…
А когда я вылупился, подрос -
самый главный сказал: «Посмотри, пиндос,
в небесах созрели алмазы,
голубеет кедр, жиреет лось,
берега в икре от лосося,
сколько можешь взять, чтоб у нас срослось,
ибо мы - совсем на подсосе .
Собирай, лови, извлекай, руби
и мечи на стол для народа,
но, вначале - родину полюби
от катода и до анода,
чистый спирт, впадающий в колбасу -
как придумано всё толково:
между прошлым и будущим - новый «Су»
и последний фильм Михалкова.
Человек изнашивается внутри,
под общественной, под нагрузкой,
если надо тебе умереть – умри,
смерть была от рожденья - русской…»
…Ближе к полночи я покидал аул,
по обычаю - выбрив бошку,
задремал в пути, а затем - свернул,
закурил косяк на дорожку:
подо мной скрипела земная ось,
распустил голубые лапы
кедр, на решку упал лосось -
римским профилем мамы-папы.
Вот и лось, не спутавший берегов,
в заповедном нимбе своих рогов,
мне на идиш пел и суоми -
колыбельные о погроме.
Что с начала времен пребывало врозь,
вдруг, очнулось, склеилось и срослось:
расписные осколки вазы -
потянулись, влажные от слюды,
распахнулись в небе - мои сады,
воссияли мои алмазы.
20.03.2013
Сквозь горящую рощу дождя, весь в березовых щепках воды -
я свернул на Сенную и спрятал топор под ветровкой,
память-память моя, заплетенная в две бороды,
легкомысленной пахла зубровкой.
И когда в сорок пять еще можно принять пятьдесят,
созерцая патруль, обходящий торговые точки -
где колбасные звери, как будто гирлянды висят
в натуральной своей оболочке.
А проклюнется снег, что он скажет об этой земле -
по размеру следов, по окуркам в вишневой помаде,
эй, Раскольников-джан, поскорей запрягай шевроле,
видишь родину сзади?
Чей спасительный свет, не желая ни боли, ни зла,
хирургической нитью торчит из вселенского мрака,
и старуха-процентщица тоже когда-то была
аспиранткой филфака.
28.11.2012
ТОЛКОВАТЕЛЬ СПАМОВ
Я остался на осень в Больших Сволочах
и служил толкователем спамов,
мой народ - над портвейном с порнушкою чах,
избегая сомнительных храмов.
Я ходил по дворам - сетевой аксакал,
как настройщик роялей и лютней,
не щадя живота, я виагру толкал,
увеличивал пенисы людям.
Возвращаясь на точку, и пыльный айпад
протирая делитовым ядом,
вдалеке, из-под ката, виднелся закат,
был мне голос негромкий, за кадром:
«Се – ловец человеков идет по воде,
меч, карающий - Богу во славу…»,
я припомнил чужую цитату в ворде:
«Беня знал за такую облаву…»
Забывая в смятенье логин и пароль,
черный шишел меняя на мышел,
я покинул содомную эту юдоль
и на Малые Высерки вышел.
Будто окорок вепря - коптился вокзал,
расставанием пахло до гроба,
больше жизни любил, но покуда не знал,
что в любви – я опасен особо.
* * * *
Я назначу высокую цену - ликвидировать небытие,
и железные когти надену, чтоб взобраться на небо твое,
покачнется звезда с похмелюги, а вокруг – опустевший кандей:
мы сбежим на свидание в Брюгге - в город киллеров и лебедей.
Там приезжих не ловят на слове, как форель на мускатный орех,
помнишь, Колина Фаррелла брови – вот такие там брови у всех,
и уставший от старости житель, навсегда отошедший от дел -.
перед сном протирает глушитель и в оптический смотрит прицел:
это в каменных стойлах каналы - маслянистую пленку жуют,
здесь убийцы-профессионалы не работают - просто живут,
это плачет над куколкой вуду - безымянный стрелок из Читы,
жаль, что лебеди гадят повсюду, от избытка своей красоты,
вот - неоновый свет убывает, мы похожи на пару минут:
говорят, что любовь - убивает, я недавно проверил - не врут,
а когда мы вернемся из Брюгге, навсегда, в приднепровскую сыть,
я куплю тебе платье и брюки, будешь платье и брюки носить.
4.11.2012.
* * * *
Чтоб не свернулся в трубочку прибой -
его прижали по краям холмами,
и доски для виндсерфинга несут
перед собой, как древние скрижали.
Отряхивая водорослей прах,
не объясняй лингвистке из Можайска:
о чем щебечет Боженька в кустах -
плодись и размножайся.
Отведай виноградный эликсир,
который в здешних сумерках бухают,
и выбирай: «Рамштайн» или Шекспир -
сегодня отдыхают.
Еще бредет по набережной тролль
в турецких шортах, с черным ноутбуком,
уже введен санэпидемконтроль -
над солнцем и над звуком.
Не потому, что этот мир жесток
под небом из бесплатного вайфая:
Господь поет, как птица свой шесток -
людей не покидая.
* * * *
Рука рукколу моет и покупает купаты,
щупает барышень, барышни - жестковаты,
перебирает кнопки на кукурузных початках -
пальцами без отпечатков,
пальцами в опечатках,
закрывает черные крышки на унитазах,
и смывает небо в алмазах, небо в алмазах.
Раньше - она принимала образ десницы:
вместо ногтей - глаза и накладные ресницы,
ночью - рука влетала в форточки к диссидентам,
склеивала им ноздри «Суперцементом».
Здравствуй, рука Москвы, туалетное ассорти,
и запинаясь, звучал Вертинский, звучал Верти…
Чья же она теперь, в помощь глухонемому,
кто ей целует пальцы и провожает к дому,
другом индейцев была, верной рукою-кою
выхватила меня и уложила в кою.
Кто же ей крестится нынче,
а после - гоняет шкурку,
выключив свет, еще листает «Литературку»?
свежее из цикла украино-индейской войны
* * * *
Гойко Митич, хау тебе, и немножко - лехау,
таки да, от всех, рожденных в печах Дахау,
таки да, от всех ковбоев одесских прерий -
мы еще с тобой повоюем семь сорок серий.
Краснокожий флаг поднимая рукою верной:
пусть трепещет над синагогой и над таверной,
да прольется он - над мечетью баши-бузуков,
и тебя никогда не сыграет актер Безруков.
Смертью смерть поправ,
мы входили в юдоль печали:
был пустынен Львов, это здесь Маниту распяли –
на ж/д вокзале, а где же еще, на рельсах,
затерялись твои куплеты в народных пейсах.
Гойко Митич, этот мир обнесен силками:
я прошел Чечню, я всю жизнь танцевал с волками,
зарывая айфон войны у жены под юбкой,
там, где куст терновый и лезвия с мясорубкой.
* * * *
«Хьюстон, Хьюстон, на проводе – Джигурда…»
…надвигается счастье - огромное, как всегда,
если кто не спрятался, тот – еда.
А навстречу счастью: тыг-дык, тыг-дык -
устремился поезд: «Москва – Кирдык»,
в тамбуре, там-тамбуре проводник
бреет лунным лезвием свой кадык.
Мы читаем Блокова, плакая в купе -
это искупление и т.д., т.п.
«Хьюстон, Хьюстон, на проводе - проводник,
проводник-озорник, головою поник…»
За окном кудрявится, вьется вдалеке -
дым, как будто волосы на твоем лобке,
спят окурки темные в спичном коробке.
«Хьюстон, Хьюстон, - это опять Джигурда…»
золотой культей направляет меня беда:
«Дурачок, ты - всовываешь не туда,
и тогда я всовываю - туда, туда..»
Стихотворение: "Говорят, что смерть боится щекотки...", опубликованное на сайте Поэзия.ру ( широко обсуждалось местными добрыми людьми) и в американском журнале "Интерпоэзия" - получило две литературные премии:
- журнала "Интерпоэзия" в номинации "За лучший оригинальный поэтический текст";
- премию им В.В. Розанова (присуждается критикам) -
http://www.rabkor.ru/review/book/13464.html
Юрий Шевчук о поэзии Александра Кабанова:
http://www.youtube.com/watch?v=9IbkZMbSns0&feature=player_embedded
Захар Прилепин о поэзии Александра Кабанова:
http://svpressa.ru/society/article/56865/
* * *
Летний домик, бережно увитый
виноградным светом с головой,
это кто там, горем не убитый
и едва от радости живой?
Это я, поэт сорокалетний,
на веранду вышел покурить,
в первый день творенья и в последний
просто вышел, больше нечем крыть.
Нахожусь в конце повествованья,
на краю вселенского вранья,
«в чем секрет, в чем смысл существованья?», —
вам опасно спрашивать меня.
Все мы вышли из одной шинели
и расстались на одной шестой,
вас как будто в уши поимели,
оплодотворили глухотой.
Вот, представьте, то не ветер клонит,
не держава, не Виктор Гюго —
это ваш ребенок рядом тонет,
только вы не слышите его.
Истина расходится кругами,
и на берег, в свой родной аул,
выползает чудище с рогами —
это я. А мальчик утонул.
* * *
Поначалу апрель извлечен из прорех,
из пробоин в небесной котельной,
размножения знак, вычитания грех
и сложения крестик нательный.
Зацветет Мать-и-Матика этой земли:
раз-два-три-без-конца-и-без-края,
и над ней загудят молодые шмели,
оцифрованный вальс опыляя.
Калькулятор весны, расставания клей,
канцелярская синяя птица,
потому что любовь — совокупность нолей,
и в твоем животе — единица.
ЧЕРНЫЙ ВАРЕНИК
В черной хате сидит Петро без жены и денег,
и его лицо освещает черный-черный вареник,
пригорюнился наш Петро: раньше он працювал в метро,
а теперь он — сельский упырь, неврастеник.
Перезревшая вишня и слишком тонкое тесто —
басурманский вареник, о, сколько в тебе подтекста, —
окунешься в сметану, свекольной хлебнешь горилки,
счастье — это насквозь — троеточие ржавой вилки.
Над селом сгущается ночь, полнолунье скоро,
зацветает волчья ягода вдоль забора,
дым печной проникает в кровь огородных чучел,
тишина, и собачий лай сам себе наскучил.
Вот теперь Петро улыбается нам хитро,
доставайте ярый чеснок и семейное серебро,
не забудьте крест, осиновый кол и святую воду...,
превратились зубы в клыки, прячьтесь бабы и мужики,
се упырь Петро почуял любовь и свободу.
А любовь у Петра — одна, а свободы — две или три,
и теперь наши слезы текут у Петра внутри,
и теперь наши кости ласкает кленовый веник,
кто остался в живых, словно в зеркало, посмотри —
в этот стих про черный-черный вареник.
* * *
Отгремели русские глаголы,
стихли украинские дожди,
лужи в этикетках кока-колы,
перебрался в Минск Салман Рушди.
Мы опять в осаде и опале
на краю одной шестой земли,
там, где мы самих себя спасали,
вешали, расстреливали, жгли.
И с похмелья каялись устало,
уходили в землю про запас,
Родина о нас совсем не знала,
потому и не любила нас.
Потому что хамское, блатное —
оказалось ближе и родней,
потому что мы совсем другое
называли Родиной своей.
* * *
«Кровь-любовь», — проскрипела кровать,
«кровь-любовь», — рассердилась таможня,
«кровь-любовь», — так нельзя рифмовать,
но прожить еще можно.
Пусть не в центре, пускай на краю
бытия, не в портянках атласных —
восклицательным знаком в строю
русских букв несогласных.
Кровь-любовь, благодарность прими
от компьютерных клавиш истертых,
и за то, что остались людьми,
не желая расфренживать мертвых.
Кровь-любовь, не дается легко
заповедное косноязычье,
но отшельника ждет молоко:
утром — женское, вечером — птичье.
АЭРО
Бобролёты, дельтаскунсы, хорькопланы —
роют норы в облаках и строят планы.
Чем питаются? Крупой небесной манны,
сдобным снегом, виноградом из нирваны.
Иногда они спускаются на землю,
чтоб нагрянуть в гости к Стивену и Кингу,
или в жертву принести морскую свинку —
лично я обряды эти не приемлю.
У меня иные принципы и квоты,
я — по внутренностям памяти — оракул,
хорькопланы, дельтаскунсы, бобролёты,
этот почерк называется — каракуль.
На Подоле осыпаются каштаны,
как последние колючие минуты:
это — почерк, это — аэротушканы
раскрывают запасные парашюты.
* * *
Вдоль забора обвисшая рабица —
автостоп для летающих рыб,
Пушкин нравится или не нравится —
под коньяк разобраться могли б.
Безутешное будет старание:
и звезда — обрастает паршой,
что поэзия, что умирание —
это бизнес, увы, небольшой.
Бесконечная тема облизана
языком керосиновых ламп,
так любовь начинается сызнова,
и еще, и еще Мандельштамп.
Не щадя ни пространства, ни посоха,
то ползком, то на хряке верхом,
выжимаешь просодию досуха —
и верлибром, и белым стихом.
Чья-то ненависть в пятнах пергамента —
вспыхнет вечнозеленой строкой:
это страшный вопрос темперамента,
а поэзии — нет. Никакой.
Продолжаю выкладывать стихи, опубликованные в книге и в журналах:
журнал "Дружба народов" №7 2011
http://magazines.russ.ru/druzhba/2011/7/ka2.html
* * *
Человек состоит из воды, состоит в литкружке,
от хореев и ямбов редеет ботва на башке,
он — брюзжащий вселенский потоп, для него и артрит —
не болезнь, а искусство: он ведает то, что творит.
Состоит в литкружке, и вода превращается в лед,
загрустит человек и отчалит ногами вперед,
сам себе: и вселенский потоп, и библейский ковчег,
троглодит, иудей, ассириец, варяг, печенег…
Мы взойдем на балкон и приспустим сатиновый флаг,
благодарно, в ответ, покачнется внизу саркофаг:
человек на спине, обрамленный гирляндой цветов,
наконец состоялся, теперь он в порядке, готов.
На груди у него — ожерелье из мелких монет:
вот и весь капитал, даже смерти у бедного нет,
что еще в саркофаге? Священный московский журнал
и садовые грабли (он часто о них вспоминал).
Даже смерти у бедного нет, скарабей-полиглот:
на мясные детали и кости его разберет
и омоет останки густой черноземной волной:
да, теперь он в порядке, но этот порядок — иной.
Дырбулнадцатый век, опрометчиво взятый редут,
опосля похорон, непременно — раскопки грядут,
археолог, потомственный киборг, заклятый дружок:
не тревожь человека — он тоже ходил в литкружок.
Боевой гопак
Покидая сортир, тяжело доверять бумаге,
ноутбук похоронен на кладбище для собак,
самогонное солнце густеет в казацкой фляге —
наступает время плясать боевой гопак.
Вспыхнет пыль в степи:
берегись, человек нездешний,
и отброшен музыкой, будто взрывной волной,
ты очнешься на ближнем хуторе, под черешней,
вопрошая растерянно: “Господи, что со мной?”
Сгинут бисовы диты и прочие разночинцы,
хай повсюду — хмельная воля, да пуст черпак,
ниспошли мне, Господи, широченные джинсы —
“Шаровары-страус”, плясать боевой гопак.
Над моей головой запеклась полынья полыни —
как драконья кровь — горьковата и горяча,
не сносить тебе на плечах кавуны и дыни,
поскорей запрягай кентавров своих, бахча.
Кармазинный жупан, опояска — персидской ткани,
востроносые чоботы, через плечо — ягдташ,
и мобилка вибрирует, будто пчела в стакане…
…постепенно, степь впадает в днепровский пляж.
Самогонное солнце во фляге проносят мимо,
и опять проступает патина вдоль строки,
над трубой буксира — висит “оселедец” дыма,
теребит камыш поседевшие хохолки.
* * *
Чадит звезда в стеклянном саксофоне,
изъезжен снег, как будто нотный стан,
косматая Казань, у января на склоне,
зубами клацает: та-та-та-татарстан.
Для нас любовь — количество отверстий,
совокупленье маргинальных лож,
твой силуэт в пальто из грубой шерсти —
на скважину замочную похож,
и полночь — заколоченные двери,
но кто-то там, на светлой стороне,
еще звенит ключами от потери,
та-та-та-та-тоскует обо мне.
Шампанский хлопок, пена из вискозы,
вельветовое лето торопя,
не спрашивай: откуда эти слезы,
смотрел бы и смотрел бы сквозь тебя.
* * *
Вроде бы и огромно сие пространство,
а принюхаешься — экий сортир, просранство,
приглядишься едва, а солнце ужо утопло,
и опять — озорно, стозевно, обло.
Не устрашусь я вас, братья и сестры по вере,
это стены вокруг меня или сплошные двери?
На одной из них Господь милосердной рукою —
выпилил сквозное сердце вот такое.
Чтобы я сидел на очке, с обрывком газеты,
и смотрел через сердце — на звезды и на планеты,
позабыл бы о смерти, венозную тьму алкая,
плакал бы, умилялся бы: красота-то какая!
Подземный дневник
1.
Кремлевская стена, прекрасен твой кирпич,
не римским, а египетским фасоном
облагорожен пролетарский кич,
двуглавый Гор — парит над фараоном:
в когтях сжимая тухлую звезду,
плененную в семнадцатом году.
Еще тепла под мумией кровать,
прозрачен саркофаг —
что мертвецу скрывать:
восставший хрен, дырявые колготки?
Так нынче, в офисах, чтоб не шалил народ,
по блогам шастая и портя кислород —
прозрачные вокруг перегородки.
Так зыбок мироздания каркас:
чьи мумии ворочаются в нас?
…стеклянный шар из сувенирной лавки —
домой принес, перед глазами тряс —
и грянул снег, сквозь корни и приставки,
на площадь Красную. Вращается винил
трофейных луж, оплакивая Нил,
и сколько эту сказку не уродуй —
царевна явится, и в дивный склеп войдет,
где поцелуй животворящий ждет —
Тутанхаленин, царь огнебородый.
2.
Е.Жумагулову
Усни, Ербол — покуда твой аул
помазан электрическим елеем,
но знай: на глубине, под мавзолеем,
московских диггеров почетный караул —
возвел туннель, и зреет свет в туннеле —
озимый колос, путеводный злак…
…и мы когда-то вышли из шинели
Осириса, и сели в автозак.
Прощай шпана в резиновых бахилах,
танцующая джигу на могилах,
дороги наши — разошлись опричь,
и сердце — так похоже на осколок,
гуд бай, Анубис, падший археолог,
шолом, Ильич!
Россия, где ты? Не видать России —
в разливах нефти и педерастии,
мы б для тебя, чудовище, смогли —
любую хрень достать из-под земли,
нырнуть в Козельске —
вынырнуть в Париже,
но, Ленин — ближе!
Он слишком долго в мавзолее чах —
стал легок на подъем, как надувное
бревно, или индейское каное,
и мы его уносим на плечах —
к себе, во глубину московских руд,
где фараону в душу не насрут —
ни коммунисты, ни единороссы…
...душистый, забинтованный во мрак:
он — опиум народа, он — табак,
которым набивают папиросы —
затянешься, и шелест горних крыл
почуешь от Моздока до Курил,
и лопнет земляная переборка
на выдохе: я Ленина курил!
Ербол, проснись, я Ленина скурил!
Всего-всего! Закончилась махорка.
* * *
Памятник взмахнул казацкой саблей —
брызнул свет на сбрую и камзол,
огурцы рекламных дирижаблей
поднимались в утренний рассол.
На сносях кудахтает бульдозер —
заскрипел и покачнулся дом,
воздух пахнет озером, и осень —
стенобитным балует ядром.
Дом снесен, старинные хоромы,
где паркет от сырости зернист,
дом снесен, и в приступе истомы,
яйца почесал бульдозерист.
Чувствуя во всем переизбыток
пустоты и хамского житья —
этот мир, распущенный до ниток,
требует не кройки, а шитья.
Целый вечер, посреди развалин,
будущей развалиной брожу,
и ущерб, согласен, минимален,
сколько будет радостей бомжу.
Дом снесли, а погреб позабыли
завалить, и этот бомж извлек —
город Киев, под покровом пыли,
спрятанный в стеклянный бутылек.
Аккордеон
Когда в пустыне, на сухой закон —
дожди плевали с высоты мечетей,
и в хижины вползал аккордеон,
тогда не просыпался каждый третий.
Когда в Европе, орды духовых
вошли на равных в струнные когорты,
аккордеон не оставлял в живых,
живых — в живых, а мертвых — даже в мертвых.
А нынче, он — не низок, не высок,
кирпич Малевича, усеянный зрачками,
у пианино отхватил кусок
и сиганул в овраг за светлячками.
Последний, в клетке этого стиха,
все остальные — роботы, подделки,
еще хрипят от ярости меха
и спесью наливаются гляделки.
А в первый раз: потрепанная мгла
над Сеной, словно парус от фелюки…
…аккордеон напал из-за угла,
но человек успел подставить руки.
РУССКИЙ ИНДЕЕЦ
Долго умирал Чингачгук: хороший индеец,
волосы его – измолотый черный перец,
тело его – пурпурный шафран Кашмира,
а пенис его – табак, погасшая трубка мира.
Он лежал на кухне, как будто приправа:
слева – газовая плита, холодильник – справа,
весь охвачен горячкою бледнолицей,
мысли его – тимьян, а слова – бергамот с корицей.
Мы застряли в пробке, в долине предков,
посреди пустых бутылок, гнилых объедков,
считывая снег и ливень по штрих-коду:
мы везли индейцу огненную воду.
А он бредил на кухне, отмудохан ментами,
связан полотенцами и, крест накрест, бинтами:
«Скво моя, Москво, брови твои – горностаи…»,
скальпы облаков собирались в стаи,
у ближайшей зоны, выстраивались в колоны -
гопники-ирокезы и щипачи-гуроны,
покидали генеральские дачи – апачи,
ритуальные бросив пороки,
выдвигались на джипах – чероки.
Наша юность навечно застряла в пробке,
прижимая к сердцу шприцы, косяки, коробки,
а в коробках - коньяк и три пластиковых стакана:
за тебя и меня, за последнего могикана.
ШИШИА
Резервация наша обширна, покуда: обыватель богат и ссыклив,
час прилива, и море похоже на блюдо – маринованных слив,
вдоль веранды - прохладная синь винограда, накрывают столы,
конституция - наша, чего тебе надо, благодарности или хулы?
Коренастые слуги взрыхляют салаты, задыхаясь от быстрой ходьбы:
присягали на верность, и все ж - вороваты из Бобруйска и Львова рабы,
лепестки оленины, цветные цукаты, звон приборов и вновь тишина,
как люблю я, товарищ, российские штаты, Шишиа ты моя, Шишиа.
Резервация наша обширна, колодцы – производят лечебную грязь,
где теперь пограничники – первопроходцы, почему не выходят на связь?
Заплутали одни - под Парижем и Кельном, а другие – вошли в Мозамбик,
и отныне звучит с придыханьем вольным, в каждом варваре – русский язык.
Так заботливый псарь, улучшая породу, в милосердии топит щенят,
так причудливо - рабство впадает в свободу, а кого обвинят:
государственный строй, что дурным воспитаньем - развратил молодежь,
иудеев, торгующих детским питаньем, диссидентский галдеж,
брадобрея-тирана, чиновников-татей, рифмачей от сохи:
чем презреннее вождь, тем поэт – мелковатей, и понятней стихи.
Не дано нам, товарищ, погибнуть геройски, и не скинуть ярмо:
всяк, рожденный в Бобруйске – умрет в Геморойске, будет пухом – дерьмо.
...пахнет воздух ночной – раскаленным железом
и любимой едой,
басурманский арбуз, улыбаясь надрезом, распахнется звездой,
и останется грифель, стремящийся к свету -
заточить в карандаш,
хорошо, что унылую лирику эту – не пропьешь, не продашь.
* * * *
Ты обнимешь меня облепиховыми руками
и обхватишь ногами из молочая,
будем жить вот так - не отклеиваясь веками,
непрерывно трахаясь и кончая.
Под рубашкой в синюю клетку - тебя упрячу,
будто я - беременный в знак протеста,
повстречать беременного - к удаче,
но, в троллейбусе - уступайте место.
Заходя в музеи, храмы, общаясь со стариками,
нежную привязанность излучая,
будем жить вот так – не отклеиваясь веками,
непрерывно трахаясь и кончая.
Пусть гадает комиссия по этике и морали:
почему у нас в крови - соус чили,
из какого беса - тебя изгнали,
от какой страны - меня отлучили?
Я люблю - на двоих сочинять варенье,
отмечая: как слабеют запястья,
холодеют щиколотки и меркнет зренье,
умирая - не от стыда, от счастья.
* * * *
Говорят, что смерть – боится щекотки,
потому и прячет свои костлявые пятки:
то в смешные шлепанцы и колготки,
то в мои ошибки и опечатки.
Нет, не все поэты – пиздострадальцы, -
думал я, забираясь к смерти под одеяльце:
эх, защекочу, пока не сыграет в ящик,
отомщу за всех под луной скорбящих -
у меня ведь такие длииинные пальцы,
охуенно длинные и нежные пальцы!
Но, когда я увидел, что бедра ее – медовы,
грудь - подобна мускатным холмам Кордовы,
отключил мобильник, поспешно задернул шторы,
засадил я смерти - по самые помидоры.
…Где-то на Ukraine, у вишневом садочку -
понесла она от меня сына и дочку,
в колыбельных ведрах, через народы,
через фрукты –овощи, через соки-воды…
Говорят, что осенью - Лета впадает в Припять,
там открыт сельмаг, предлагая поесть и выпить,
и торгуют в нем – не жиды, ни хохлы, не йети,
не кацапы, не зомби, а светловолосые дети:
у девчонки – самые длинные в мире пальцы,
у мальчишки – самые крепкие в мире яйцы,
вместо сдачи, они повторяют одну и ту же фразу:
«Смерти – нет, смерти – нет,
наша мама ушла на базу…»
* * * *
Как поет фонтан сквозь терновник зноя:
(пенье + терновник = терпенье)
вот и ты, учись ремеслу изгоя -
по оттенкам складывать оперенье,
вырезать гудение из лазури,
чтоб услышать зрение потайное -
это бьется шершень в тигровой шкуре
о стекло-стекло (угадал - двойное),
и вершат ночные свои обряды,
примеряя траурные обновки:
совки, цинтии, шелкопряды,
листовертки (а где огнёвки?),
и янтарным запахом канифоли,
изнутри окутаны все детали -
это словом-оловом-поневоле
нам с тобой бессмертие припаяли.
УЛИТКА
Где усики подкручивал мускат -
и в луже отражались циферблат,
осенняя звезда-космополитка,
и в свой домохозяечный халат -
вернулась из Лефортово улитка.
Грядущее - мохеровый клубок,
а прошлое - запущенный лобок:
кудрявые дела твои, создатель,
и вьется явь, и сон ее – глубок,
не разглядеть
последний знаменатель.
Но, в час Быка восходит зверобой,
и правою, и левою резьбой
вселенная блестит, как заготовка,
…улитка посмеется над собой:
появится и спрячется, чертовка,
распишется на листьях, егоза,
поставит крестик, голосуя «за» -
воскресших птиц
в духовках и перинах,
удочерит мускатная лоза -
вот эту гроздь яиц перепелиных.
да будет серпантин – витиеват,
пусть дым клубится, и ему – виват,
покуда гвозди прячутся в подковах -
цветет любовь, струится аромат -
с ее ветвей прямых и тупиковых.
ТРЕСКА
Подступает ад - ледяной айфон приложи к виску,
дай услышать мою зазнобу, мою треску,
для которой - не разделимы вода и прах -
слишком долго была русалкой, жила в горах.
Так чешуйка к чешуйке липнет – припев/куплет
колыбельной песни за акваланги и пистолет,
бубенцом звенит, колотушкой трещит треска,
как старуха в сказке про апостола-рыбака.
Потечет айфон черным пластиком по щеке,
подступает сон, не включай сонар, отвечай треске:
это ты ее – через перевал – на руках носил,
и смеялся так, что с вершин сползал изумрудный ил.
Подступает тьма в пузырьках огня, абонент молчит,
и к небесным вратам приколочен пожарный щит,
в водолазном шлеме гуляет солнце, алеет снег,
спой мне песню, треска, помоги отыскать ковчег.
Абонент молчит, только слышно – орел/грифон
на другом конце – рекламирует свой айфон,
или это - жар-птица кромсает в шмаття, в куски -
ледяную печень моей зазнобы, моей трески.
ГРОЗОВОЙ КУПОЛ
Бродит туча, с утра поддатая, ощекотывая усадьбы –
будто женщина бородатая, загулявшая после свадьбы,
пробуждаясь в кромешном грохоте и напяливая личины,
мы с тобою – любви и похоти переменные величины.
В ванной крестики - это краники, повернешь - и польются нолики,
здесь, на полочках - не паланики, а георгики и буколики,
над смесителем-Свет-дюралием, проступают периодически:
лик спасителя из Израиля, хрен сантехника из Геническа.
Бродит туча над ресторанками, буйабесом из кильки давится,
прогремела пустыми банками - удаляется, бесприданница.
Помнишь: рвущийся звук материи, обжигающий чай с галетами…
…мы рождались в шкафу империи и вываливались скелетами:
неопознанные америки, микроскопы обсерватории,
с красной грамотой – по истерике, с черной меткою – по истории.
* * * *
Жить - внутри магнита, влюбиться - внутри магнита
и, просыпаясь, шептать: «Здравствуй моя финита…»,
выдохлось наше счастье – видно, давно открыто -
только отталкивать можно внутри магнита:
не приглашай меня, милая, на свиданье,
а приглашай меня на разлуку и на изгнанье.
Кровоточить случайным, после бритья, порезом,
и отступив на кухню – сонным греметь железом,
женскую шерсть кудрявить жезлом из эбонита -
так появляются дети внутри магнита,
время теряет облик, время впадает в комплекс:
переходить на зимний или на летний компас?
Был бы магнит прозрачным – я бы увидеть смог:
каждый целебный корень, суффикс или предлог, :
перечень - извлеченный из пузырьков нулей -
всех, притянутых силой моей, волей моей,
Обозначая вечность – я ничего не значу,
ты подари мне, милая золушка, на удачу:
не башмачок чугунный, не эмбриона в скотче -
нашей луны магнитик - на холодильник ночи.
* * * *
Под красное вино (вот это) положен сыр «Dorblu»,
два месяца без интернета, как я тебя - люблю,
так рифма женская согрета мужскою рифмой, но:
три месяца без интернета - под белое вино,
от чешуи-клавиатуры избавлен сонный язь,
накрылась сеть, молчат авгуры, грядет иная связь:
когда адепт над мертвым блогом - исходит беленой,
я - разговариваю с Богом, как с другом и женой.
Где порнохаб с его блядями - лиловый негр пёр,
там домотканый, с лебедями, изысканный ковер,
там сказки про Котигорошка и в семенах спорыш,
грызет беременная кошка компьютерную мышь,
проступит месяц че геварой в суконных небесях,
уснет Сурганова с гитарой, гитара - на сносях,
и я, тревожа сон поэта, свернусь в запретный плод -
шесть месяцев без интернета - целуя твой живот.
ПРИШЕСТВИЕ
Чую гиблую шаткость опор, омертвенье канатов:
и во мне прорастает собор на крови астронавтов,
сквозь форсунки грядущих веков и стигматы прошедших -
прет навстречу собор дураков на моче сумасшедших.
Ночь - поддета багром, ослепленная болью - белуга,
чую, как под ребром - все соборы впадают друг в друга,
родовое сплетенье корней, вплоть до мраморной крошки:
что осталось от веры твоей? Только рожки да ножки.
И приветственно, над головой поднимая портрет Терешковой,
миру явится бог дрожжевой - по воде порошковой,
сей создатель обломков - горяч, как смеситель в нирванной,
друг стеклянный, не плачь - заколочен словарь деревянный.
Притворись немотой/пустотой, ожидающей правки,
я куплю тебе шар золотой в сувенировой лавке -
до утра, под футболку упрячь, пусть гадают спросонок:
это что там - украденный мяч или поздний ребенок?
Будет нимб над электроплитой ощекотывать стужу,
и откроется шар золотой – бахромою наружу:
очарованный выползет еж, и на поиски пайки -
побредет не Спаситель, но все ж – весь в терновой фуфайке.
Принудительно- яблочный крест на спине тяжелеет:
ежик яблоки ест, ежик яблоки ест, поедая – жалеет,
на полях Байконура зима, черно-белые строфы,
и оврага бездонная тьма, как вершина Голгофы.
* * * *
Это не горение, это говорение
фонарей на древнем языке,
это сострадание и ночное зрение
с челобитной флешкою в руке.
Подворотни кашляют и воняют кошками,
и слепая девочка, тростью на снегу,
нарисует чертика с рожками и ножками -
я такому чертику выжить помогу.
* * * *
В бульварной газете, черным по желтому, я прочел,
что наш президент ненавидит летучих мышей и пчел,
дескать, после работы он спешит в глубокий подвал,
там искрит зловещий рубильник,
там чудовищный дремлет штурвал,
президент говорит: «Любі друзі, усе - very good…»,
но, в ответ - лишь мышиный писк да пчелиный гуд,
громоздятся ульи и тесные клети, висят крюки,
раньше здесь обитали алхимики-большевики,
а теперь прорублен пожарный выход в соседний ад,
и премьер-министры резиновые стоят:
«Для битья? - гадают в газете,-
для извращенной любви?»
Вот прибор, измеряющий уровень меда в крови,
центрифуга и мощный лэптоп, присобаченные к столу…
Президент пинцетом отлавливает пчелу,
пересаживает в майонезную баночку,
добавляет красную ртуть,
от которой, как пели «Beatles»: мертві бджоли гудуть…
Что гудуть они Украине: сладкий цимес, скорый кирдык?
Ох, как труден для понимания русско-пчелиный язык,
то ли дело на древнескифском себе мычишь,
а теперь призовем к ответу летучую мышь…
«Продолжение следует», - мерзкий бульварный листок
подтверждает общую мысль, что мир – жесток,
если б наш президент был бы первый урод и дебил,
он бы - только пчел и летучих мышей любил.
* * * *
Крыша этого дома – пуленепробиваемая солома,
а над ней - голубая глина и розовая земля,
ты вбегаешь на кухню, услышав раскаты грома,
и тебя встречают люди из горного хрусталя.
Дребезжат, касаясь друг друга, прозрачные лица,
каждой гранью сияют отполированные тела,
старшую женщину зовут Бедная Линза,
потому, что всё преувеличивает и сжигает дотла.
Достаешь из своих запасов бутылку «Токая»,
и когда они широко открывают рты -
водишь пальцем по их губам, извлекая
звуки нечеловеческой чистоты.
* * * *
Проснулся после обеда, перечитывал Генри Миллера,
ну, ладно, ладно – Михаила Веллера,
думал о том, что жизнь – нагроможденье цитат,
что родственники убивают надежней киллера
и, сами не подозревая, гарантируют результат.
Заказчик известен, улики искать не надо,
только срок исполнения длинноват…
Как говорил Дон Карлеоне и писал Дон-Аминадо:
«Меня любили, и в этом я виноват…»
Заваривал чай, курил, искал сахарозаменитель,
нашел привезенный из Хорватии мед,
каждому человеку положен ангел-губитель,
в пределах квоты, а дальше – твой ход.
Шахматная доска тоже растет и ширится,
требует жертв, и не надо жалеть коня,
смотрел «Тайны Брейгеля», переключил на Штирлица:
он прикончил агента и вдруг увидел меня.
* * * *
Будто скороходы исполина -
раздвоилась ночь передо мной,
и лоснилась вся от гуталина,
в ожиданье щетки обувной.
Что еще придумать на дорожку:
выкрутить звезду на 200 ватт?
Не играют сапоги в гармошку,
просто в стельку пьяные стоят.
В них живут почетные херсонцы,
в них шумят нечетные дожди,
утром, на веранду вносят солнце
с самоварным краником в груди.
СТАРОЕ НОВОЕ КИНО
Главный герой покидает церковь в зеленом берете,
его невеста варит спагетти, принимает душ, спасает котят,
на четвертой минуте фильма – свадьба,
на девятой - рождаются дети,
близнецы, которые в следующей серии отомстят.
Револьверное дуло выглядывает из ширинки,
крупный план, нарезной ствол, пугающая темнота,
выстрел, визжат перекрашенные блондинки,
убийца впрыгивает в аэроплан: от винта!
Старые кино-злодеи человечнее новых,
правда, не тот размах, не так засекречен объект.
Главных героев уносит ветром,
чахнет песня в кустах терновых,
и любовь - пока еще основной спецэффект.
Хроники Нарнии, шизики Риддика, грязный Гарри,
Морфиус пьет таблетки, Ван Хельсинг нащупал дно…
Кадры мелькают в компьютерном перегаре,
и Фантомас не вернется в такое кино.
БЭТМЕН САГАЙДАЧНЫЙ
«Новый Lucky Strike» - поселок дачный, слышится собачий лайк,
это едет Бэтмен Сагайдачный, оседлав роскошный байк.
Он предвестник кризиса и прочих апокалипсических забав,
но, у парня – самобытный почерк, запорожский нрав.
Презирает премии, медали, сёрбает вискарь,
он развозит Сальвадора Даля матерный словарь.
В зимнем небе теплятся огарки, снег из-под земли,
знают парня звери-олигархи, птицы-куркули.
Чтоб не трогал банки и бордели, не сажал в тюрьму -
самых лучших девственниц-моделей жертвуют ему.
Даже украинцу-самураю трудно без невест.
Что он с ними делает? Не знаю. Любит или ест.
СЛОБОДКА
Ближе к вечеру – воздух становится подвижней,
с подоконника вспархивает бабочка Адмирал,
наблюдая странные похороны:
бутыль самогона закапывают под вишней,
и думает: «Так еще никто не умирал…»
Самый дальний край херсонской слободки,
в овраге – цыганский табор,
багульник, чертополох, камыш,
выбритые до синевы скулы и подбородки
домов, шиферные шевелюры крыш.
Днепр тянется лентою тугоплавкой -
в ржавых пупырышках сухогрузов и барж,
плавни слегка отсвечивают холодной сваркой,
бабочка сама себе командует: «Шагом марш!»,
и возвращается на адмиральский мостик,
ставни открыты, в комнате женский стон,
затем, умоляющий шепот: «Ну, еще разочек, Костик…»
бабочка недоумевает и погружается в сон.
А по двору гуляют: запах сапожного клея,
крашеной кожи, слышится молоточный стук,
старый сапожник оглядывается, сплевывает, и, не жалея -
забивает последний гвоздь глубоко в каблук.
(из цикла "Цирковые")
1.
Цирковая династия: терракотовые артисты,
император перед финансовой бездной:
овладев секретаршей, инсталлирует Windows Vista,
только юная акробатка смеется из поднебесной,
зависая под куполом, от пальчиков ног до макушки
в лунном свете, едва удерживаясь на опорах…
А еще – ее выстреливают из пушки,
но, вчера император велел экономить порох.
Буква «О» в кавычках - горящий обруч, смертельный номер,
каждый вечер, вжимая пивной живот,
пожилой учетчик глазел на нее и помер,
а вот, что он записывал в свой блокнот:
«Понедельник: трусики из шанхайского шелка,
белые, в спелых вишенках. Не забыть очки.
Вторник: черные, кружевные и только.
Среда: золотистые светлячки.
Четверг: она заболела. Говорят, сильная рвота.
Пятница: публика – сборище похотливых макак,
сплетни про ее беременность. Суббота:
она без трусиков. Это хороший знак…»
2.
Цирк, цирк, вернее, чирк, чирк – отсырели,
спички, слышится плач младенца, прокашливается трубач,
длинная, хрупкая тьма в дырочках от свирели,
запах свежих опилок, и снова плач.
Ослепительно взрывается великанский
апельсин, разбрызгивая электрический сок,
утираешь лицо от выходки хулиганской,
и оркестр наяривает марш-бросок.
Выбегают униформисты, жонглеры тасуют кольца,
акробаты впрыгивают на батут,
иллюзионист приглашает еще одного добровольца:
«Постойте здесь. Проткните шпагой вот тут…»
Наступает черед танцевать слонам и собакам,
дрессировщик – волосы в перхоти, зевающий лев,
скачут пони, обдавая зрителей аммиаком,
постепенно манеж превращается в хлев.
Шпрехшталмейстер радуется, что полон
зал: эквилибристу негде упасть,
и в конце представленья выходит горбатый клоун,
издевательски ощеривая акулью пасть.
Он ведет себя не смешно и ужасно глупо,
древний голод переполняет его зрачки,
что еще чуть-чуть, и ворвется в зал цирковая труппа -
в трупных пятнах, кромсая публику на куски.
(из цикла «Приборы бытия»)
* * * *
Мне подарила одна маленькая воинственная страна
газовую плиту от фирмы «Неопалимая Купина»:
по бокам у нее – стереофонические колонки,
а в духовке – пепел, хрупкие кости, зубные коронки,
и теперь уже не докажешь, чья это вина.
Если строго по инструкции, то обычный омлет,
на такой плите готовится сорок пустынных лет:
всеми брошен и предан, безумный седой ребенок,
ты шагаешь на месте, чуешь, как подгорает свет
и суровый Голос кровоточит из колонок.
ШЕЛКОПРЯД
Я здесь, я тут,
потому и зовут меня – тутовый шелкопряд,
злые языки плетут,
что я - не местный, что я – тамошний шелкопряд,
понаехавший, gastarbeiter, пархатый шельмец…
…тянутся дни чередою витражных окон,
вот задрожал и свернулся в праздничный кокон
турецко-подданный мой отец.
Сон шелкопряда – это шелковицы смех,
ибо она зацветает только во сне шелкопряда,
это слова: шаддах, килим и силех,
хитросплетенье узоров райского сада.
Евнух с кривым мечом, и опять грустны
юные одалиски: чья голова на блюде?
Все шелкопряды видят одни и те же сны,
как в них живут и умирают люди.
А я по-прежнему тут, я еще и еще здесь,
вот привели туристов, они из страны - Нэтрэба,
километровой шелковой нитью укутан весь:
от последней строки и до самого первого неба.
* * * *
Не лепо ли ны бяшет, братие, начаты старыми словесы:
У первого украинского дракона были усы,
роскошные серебристые усы из загадочного металла,
говорили, что это - сплав сала и кровяной колбасы,
будто время по ним текло и кацапам в рот не попало.
Первого украинского дракона звали Тарас,
весь в чешуе и шипах по самую синюю морду,
эх, красавец-гермафродит, прародитель всех нас,
фамилия Тиранозавренко - опять входит в моду.
Представьте себе просторы ничейной страны,
звериные нравы, гнилой бессловесный морок,
и вот, из драконьего чрева показались слоны,
пританцовывая и трубя «Семь-сорок».
А вслед за слонами, поддатые люди гурьбой,
в татуировках, похожих на вышиванки,
читаем драконью библию: «Вначале был мордобой…
…запорожцы – это первые панки…»
Через абзац: «Когда священный дракон издох,
и взошли над ним звезда Кобзарь и звезда Сердючка,
и укрыл его украинский народный мох,
заискрилась лагерная «колючка»,
в поминальный венок вплелась по*бень-трава,
потянулись вражьи руки к драконьим лапам…»
Далее – не разборчиво, так и заканчивается глава
из Послания к жидам и кацапам.
* * * *
Вместо щуки и судака – в помощь народу,
теперь разводят мессий и пророков,
и они вытаптывают всю воду -
от лимана и до днепровских порогов.
Будто дворник, бубнит спросонья буксир:
« Батоптали бут, убирай за бами…»,
кроет самыми последними
и самыми первыми словами,
поднимает волну, удаляется. Биру – бир.
Водомерки-сыщицы что-то вынюхивая, скользят,
шепчутся: «Здесь его нет, и здесь его нет…»,
и мой поплавок – бирюзовый с головы до пят,
относит течением, куда не след.
* * * *
Андрею Коровину
Осень - смешанное чувство: хвоя и листва,
перечеркнуто искусство ниткой волшебства,
отсыревших плащ-палаток шепелявый мел,
осень – это время складок, переплетных дел.
Радио забито Глинкой, содой и сукном,
осиничное с кислинкой небо за окном,
пусть желтеет, будто Чацкий, росчерком пера:
не влюбляться, не встречаться, улетать пора
* * * *
Почему-то грустит о Капри,
раб мой, выдавленный по капле.
Накормил голубей в окошке -
раб мой, выщипанный по крошке.
И замешкался третий раб,
был пророком и вот - ослаб:
из себя, не щадя плетей,
выбивает святых людей.
И они на восток бегут,
- Партизан, - говорят, - зер гут!
травят газом и трупы жгут.
А четвертый, последний смерд,
своенравен, жестокосерд,
не покрышки ему, ни дна.
Вот поэтому, ты – одна.
ВОЛХВЫ
Ладно, золотце, ладно,
смирно, золотце, смирно,
разговоры в строю!
Повернули обратно,
напевая нескладно:
«Happy бездна to you,
happy бездна to you…»
* * * *
Твердый дятел – клюв в алмазной крошке,
что ж ты, всем проламываешь бошки?
Видно ищешь выход в лучший мир,
где сорока, из хрустальной ложки,
предлагает свежий кашемир.
Там, где счастье лишь в синичьих лапках,
там, туземцы ходят в красных шляпках,
там, где в клюве и под языком -
все слова - с вишневым мягким знаком.
Это место необыкнове…,
ты, в моей откроешь голове,
ничего, что в ней гуляет ветер,
значит, ему тесно на земле.
* * * *
Окончить Институт
петли и подоконника,
пускай стихи растут,
как ногти у покойника.
И в том, что ты - поэт,
существенная выгода,
когда любой ответ
не оставляет выхода.
СТРЕКОЗА
Всегда считал, что стрекоза летает задом наперед,
что не глаза, а бедра у нее - без целлюлита.
О, если бы не этот страшный рот,
которым в прошлое она открыта.
А так, уметь – вот так, и вверх, и вниз -
без устали и без запинки,
Да, я смотреть хочу, ловить сеанс, стриптиз -
сплошные родинки, чужбинки.
1.
Теперь призывают в армию по-другому:
сначала строят военную базу поближе к дому,
проводят газ, электричество, тестируют туалет,
ждут, когда тебе стукнет восемнадцать лет.
И тогда они приезжают на гусеничных салазках,
в караульных тулупах и в карнавальных масках.
Санта-прапорщик (сапоги от коренного зуба)
колется бородой, уговаривает: «Собирайся, голуба,
нынче на ужин - с капустою пироги…
жаль, что в правительстве окопались враги…»
Именную откроешь флягу, примешь на грудь присягу,
поклянешься, что без приказа - домой ни шагу.
2.
А вот раньше - был совсем другой разговор:
тщательный медосмотр через секретный прибор -
чудовищную машину, размером с военкомат,
чье гудение – марсианский трехэтажный мат,
пучеглазые лампы, эмалированные бока,
тумблеры, будто зубчики чеснока…
…Тех, в чем мать родила – отводили на правый фланг,
тех, в чем отец - оттаскивали на левый фланг,
и всем, по очереди, вставляли прозрачный шланг:
славянам – в рот, ну а чуркам – в задний проход,
набирали идентификационный код,
вспыхивал монитор, и вслед за бегущей строкой
всем становилось ясно: откуда ты взялся такой.
О, сержант Махметов, не плачь, вспоминая как,
ты сжимал приснопамятный шланг в руках.
потому, что увидел казахскую степь, а потом -
свою маму - верблюдицу с распоротым животом,
перочинным младенцем на снег выползаешь ты,
шевеля губами неслыханной остроты:
«Говорит, горит и показывает Москва…»
Потому тебя и призвали в пожарные войска.
* * * *
Кондитерская фабрика Рот Фронт,
а я прочитал: Рот в Рот,
и сразу всплывает утопленница
невиданной красоты
и требует кислород,
и требует, чтобы винты
спасательных катеров
не потревожили плод.
Она плывет и плывет,
а в ней - ребенок летит,
а я прочитал: Рот в Рот,
нагуливая аппетит.
Она плывет и плывет,
и черт ее - не разберет,
и Бог ее - не простит.
* * * *
В каком парижском пепельном году,
о чем пищали устрицы на ужин?
Лувр сделал свое дело. Помпиду
оголубел, и должен быть разрушен.
Ходили друг у друга в двойниках,
впадали в сумасбродство и немилость,
в прокисший сидр, и др., и др. - никак
сожженное такси не заводилось.
Тогда в Париже бастовали все:
полиция, студенты, адвокаты,
диспетчеры на взлетной полосе,
и облака - сплошные баррикады.
Волненья стихли, и опять рокфор
на rue Madame воняет превосходно,
И только Бог - бастует до сих пор,
но, видимо, так Господу угодно.
ГОД ЗМЕИ
Маслянисто мерцает секлярус,
дремлют спицы, пронзая клубок,
дрыхнет в спальном мешке - Санта Клаус
с четвертинкой вина, полубог.
Мандарины - змеиные дети,
время сбрасывать вам кожуру,
кувыркаться, прокусывать сети,
выползать из авосек в нору.
Время - брызгать оранжевым ядом
и бенгальский рассеивать дым.
Поздравляю тебя с новым гадом,
с мандариновым гадом моим!
* * * *
Это люди особой породы,
это люди особой судьбы:
на подмостках - сезон Квазимоды,
замурованы крылья в горбы.
Спотыкаясь в невидимых латах
под дождем из одних запятых,
это время, когда бесноватых -
тяжело отличить от святых,
И мутит от церковной попойки,
там, где смешана с кровью кутья,
это время бессмысленной кройки,
и уже не дождаться шитья.
Вдохновенье в неровную строчку
и любовь в шутовских ярлыках -
вот и режут ее по кусочку
и уносят в своих рюкзаках.
* * * *
Сколько еще будут дрессировать
сердце мое цитрусовые майданы?
«ЦУМ» заходит за разум, в отделе «Ручная кладь»
продаются дикие сумки и чемоданы.
Там, там-там, живет кенгуренок один,
его изредка могут увидеть дети и старики,
поэтому, он обожает валокордин,
леденцы от кашля и прочие пустяки.
Дважды в одну и ту же сумку не ляжет спать,
иногда боксирует с собственной тенью.
Откуда он взялся? Этого лучше не знать,
сердце мое, - по твоему хотенью.
Так ли надобно ведать, откуда источник наш?,
мы обтянуты скверной кожей - видать, спросонок.
К Рождеству обещан сезон прощаний и распродаж,
и в сердечной сумке плачет мой кенгуренок.
* * * *
Отгремели русские глаголы,
стихли украинские дожди,
лужи в этикетках Кока-Колы,
перебрался в Минск Салман Рушди.
Мы опять в осаде и опале,
на краю одной шестой земли,
там, где мы самих себя спасали,
вешали, расстреливали, жгли.
И с похмелья каялись устало,
уходили в землю прозапас,
Родина о нас совсем не знала,
потому и не любила нас.
Потому, что хамское, блатное -
оказалось ближе и родней,
потому, что мы совсем другое
называли Родиной своей.
* * * *
Снег в нетерпении прядет ушами
и мерзлую калину ест,
а всадник на балкон выходит при пижаме,
хозяин здешних мест.
И вот, перемахнув через перила,
он прыгает в седло,
в его руке вибрирует "мобила",
"Кто говорит? Алло!"
Вокруг - глубокие следы побелки,
и в крапинку пожарный щит,
он говорит: "Окей, забейте стрелки..."
и снег спешит,
проламывая грудью виноградник,
спешит на Рождество,
и постепенно бронзовеет всадник -
врастающий в него.
ВАРИАЦИИ
В кармане – слипшаяся ириска:
вот так и находят родину, отчий дом.
Бог – еще один фактор риска:
веруешь, выздоравливаешь с трудом,
сидишь в больничной палате,
в застиранном маскхалате,
а за окном – девочки и мартини со льдом.
Сколько угодно времени для печали,
старых журналов в стиле «дрочи-не дрочи»,
вот и молчание - версия для печати,
дорогие мои москвичи.
Поднимаешься, бродишь по коридору,
прислушиваешься к разговору:
«Анна Каренина… срочный анализ мочи…»
Мысли мои слезятся, словно вдохнул карболки,
дважды уходишь в себя, имя рек,
«Как Вас по отчеству?», - это Главврач в ермолке,
«Одиссеевич, - отвечаю, - грек…»
Отворачиваюсь, на голову одеяло
натягиваю, закрываю глаза - небывало
одинокий, отчаявшийся человек.
О, медсестры – Сцилла Ивановна и Харибда Петровна,
у циклопа в глазу соринка – это обол,
скорбны мои скитания: Жмеринка, Умань, Ровно…
ранитидин, магнезия, димедрол…
Лесбос бояться, волком ходить, и ладно,
это - Эллада, или опять – палата,
потолок, противоположный пол?
ЛОДКИ
1.
Из всех вещей советских напрокат
люблю прогулочные лодки:
оставишь паспорт под залог -
и ты свободен, брат,
не позабудь бутылку водки.
Когда в разгаре хладнокровный жор,
весна и поеданье снега,
любая лодка - это тренажер,
макет ковчега.
А значит я - диковинная тварь,
как соки-воды, мясо-рыба-птица:
скорей под переплет, в речной словарь,
истолковаться и переводиться.
О, весла, почему вас так зовут,
кто автор этого похмелья?
Какой-нибудь пещерный баламут,
ведь в веслах - нет ни капельки веселья.
Ты пристаешь, уткнувшись в эпилог
и в берег, прорисованный небрежно:
«Прощай, мой паспорт под залог.
Целую, дорогой товарищ Брежнев…»
2.
Твои глаза открытые понятно,
и губы, обведенные помадно,
на озере пустынно и прохладно,
а главное - на озере бесплатно.
То в зеркальце глядишь, то на природу,
то на меня, то в зеркальце опять,
и вот оно выскальзывает в воду,
и то-то-тонет, то-то-тонет, бл.ть.
Другое купим, но, представь, к примеру -
зеркальный карп затеет с ним игру,
и зеркальце другую примет веру,
начнет метать зеркальную икру,
заигрывать с погибшим водолазом,
покуда мы в предложном падеже,
и то и дело пахнет Тинто Брассом,
и волосы - лобковые уже.
* * * *
Я тебе из Парижа привез
деревянную сволочь:
кубик-любик для плотских утех,
там, внутри – золотые занозы,
и в полночь - можжевеловый смех.
А снаружи – постельные позы:
демонстрируют нам
два смешных человечка,
у которых отсутствует срам
и, похоже, аптечка.
Вот и любят друг друга они,
от восторга к удушью,
постоянно одни и одни,
прорисованы тушью.
Я глазею на них, как дурак,
и верчу головою,
потому, что вот так, и вот так
не расстанусь с тобою.
* * * *
Выходные друг дружку берут за грудки,
хладнокровны огни «Военторга»,
у таксистов заляпаны грязью гудки -
раздраженья, испуга, восторга.
От того и сбегаем с тобою на юг,
будто мед с молоком выкипая,
и одежде - писец, и надежде - каюк,
ледокол, производства Китая.
Пусть январь, одряхлев в коктебельском Крыму,
как из тюбика пасту зубную -
неспеша начинает выдавливать тьму,
демонстрировать челюсть вставную.
Опускается солнце в морскую золу,
зеленеет бутылка абсента,
мы в заброшенном улье разбудим пчелу
и ее изберем в президенты.
* * * *
Стихи о дожде - из воды:
по капле согласных и гласных,
согласных на то, чтоб труды
мои не пропали напрасно.
Когда ударения ждут
и требуют кровельной жести,
когда вдохновение жгут
и лепят из мяса и шерсти.
Взлетай, зарывайся, плыви,
и слушай гортанную реку,
стихи о тебе - из любви
к другому совсем человеку.
ПРИКОСНОВЕНИЯ
1.
Преступленье входит в наказанье,
и выходит ослик Буцефал,
детская игра в одно касание:
прикоснулся - и навек пропал.
И с тобой исчезли из лукошка:
белые гребные корабли,
но, меж прутьев - завалялась крошка
не открытой до сих пор земли.
И с тобой исчезли безвозвратно:
свет и тьма, мятежный дух и плоть,
лишь остались мысли, ну и ладно,
рюмка водки, Господа щепоть,
страшный счет за Интернет (в конверте),
порванный билет на Motley Crue…
Говорю с тобою не о смерти,
о любви с тобою говорю.
2.
Желтый ноготь, конопляный Будда,
рваная нирвана на бегу -
ты меня соскабливаешь, будто
с телефонной карточки фольгу.
Чувствую серебряной спиною -
у любви надкусаны края,
слой за слоем, вот и подо мною
показалась девочка моя.
* * * *
Гули-гули в пространстве гулком,
в междуцарствии дворовом -
бродят голуби по окуркам,
пахнут белым сухим вином.
Как бомжиха в дырявом пледе,
чуть присыпанная песком -
гололедица, гололеди:
не ходи на godiva.com.
Троеперстия мерзлых веток,
задубевшие письмена,
а вокруг, из кирпичных клеток -
трехэтажная тишина.
Потому что иное Слово
приготовлено про запас:
для хорошего, для плохого,
для любви к одному из нас.
* * * *
Захару Прилепину
Файл стерпит больше, чем бумага,
под свист щербатых флейт -
везет призывника отцовская коняга,
а там, в Чечне – delete.
Подташнивает Збруеву Надежду,
а ей шестнадцатый минует год,
так сладко и тепло - внутри и между,
она поглаживает свой живот,
закуривает и глядит сердечно,
как сахар, - растворяется в толпе:
прощай, прощай, мой милый, бесконечно,
а дальше – БМП и tmp.
* * * *
Нанайских мальчиков пустыня,
стихов переводной ручей,
гордыня – городская дыня,
разрезана на семь лучей,
и освещает: стол, клеенку,
укромный угол, шкаф, кровать,
и мать склоняется к ребенку,
чтоб перед сном поцеловать.
Она – плохая поэтесса,
Она – неверная жена,
от лишнего страдает веса,
от одиночества пьяна.
А сын еще не спит, проказник,
и потому, в который раз -
на кухне вспыхнет и погаснет
нарочно позабытый газ.
* * * *
В царапинах мулатовое небо, и шторм затих,
бывают дни, когда любить - не вредно,
вся похоть на земле, весь этот стих,
и пальмы веером конкретно.
Славянский люд, покинув корабли,
ломает мебель и тоскует хором,
а на десерт – пакетик конопли
вприкуску с «Беломором».
Так припекло, и время 00 сек.,
затылок щупая оранжевой клешнею,
садится солнце, как бывалый зек -
на корточки, у Бога за душою.
Почти на полумертвом голося,
туземцы изготавливают блюдо:
запихивают курицу - в гуся,
гуся - в овцу, овечку – внутрь верблюда.
Чтоб насадить на раскаленный прут,
затем, в песок упрятать поскорее,
и переждать, пока не уплывут
все русские, и, может быть, евреи.
* * * *
Произносишь ее про себя и чувствуешь привкус меди:
проволока, ты, сегодня под напряжением, нет?
длинная по слогам, рыжая, как медведи -
сплющенные и растянутые на тысячу лет.
Если справа налево бежит электрический ток,
это значит, навстречу ему - перепуганный сфинкс,
в восклицательном знаке - у птички увяз коготок,
это значит, без света останутся Киев и Минск.
220 вольт, замыкание, переписка Вольтера с Екатериной,
и плевать, что станешь горелым мясом, стеклом, резиной,
на 12 тайных ампер накрыта в тебе вечеря,
водишь пальцем, читаешь, в счастье свое не веря.
* * * *
Пошатываясь после перепоя,
морские волны делают кульбит,
за что я был пожалован тобою
такою высшей слабостью - любить?
И осторожно из бутылки вынут,
и переписан, как сплошная ложь,
а волны, то нахлынут, то отхлынут,
не возразишь и нафиг не пошлешь.
Октябрь влачит пробитые запаски,
а в трейлере - прохладно и темно,
обнять тебя, читать стихи-раскраски,
смотреть в перегоревшее окно.
Мы состоим из напряженных линий,
сплошных помех и джазовых синкоп,
и плавает Феллини в клофелине,
и бьется в черно-белый кинескоп.
* * * *
За то, что этот сад переживет века,
и не осыплется минута за минутой,
возьми его за яблочко и придуши слегка,
в гнедую кожуру по осени укутай.
Плоды айвы, покрытые пушком,
как щеки детские – полны и розоваты,
и ты бежишь с отцовским вещмешком,
и вновь трещат от тяжести заплаты.
Когда стреляет Босх Иероним
двуствольной кистью в голову и спину,
а ты бежишь, с рождения раним, -
вишневый и седой наполовину.
И за оградой – вновь увидишь сад,
увидишь дом и ангельские лица
всех брошенных тобою, невпопад
варенье пишется, и в баночках хранится.
* * * *
Симфония краснеет до ушей,
мохнатый тенор плещется в бассейне,
дни сплющены, как головы ужей,
и греются на солнышке осеннем.
Привоз, превозмогающий печаль,
под видом реконструкции – кончину,
а в небесах потрескалась эмаль
и по углам колышет паутину.
Твои подвалы окнами на юг,
а за щекой - раздвоенное слово,
и дни неотличимы от гадюк,
шипят и не боятся змеелова.
Одесса-мама, и твоих змеят
в петлю поймают и забросят в кузов,
а я всю жизнь высасываю яд
из двух, не заживающих укусов.
* * * *
Саше Колесову
Меня втаскивали волоком,
говорили: иначе – смерть,
будто я – царь Колокол,
а внутри меня – колокольчик Смерд,
а внутри меня – Самурай вода,
желтый город Владивосток,
в дирижерских палочках там еда,
на плечах собачий платок.
Стынет рисовый шарик – опять луна,
поменяйте это меню,
почему в нем жизнь до сих пор – одна?
Нет, я повара не виню.
И отныне присно, в твоих веках
дребезжит мобильное зло,
вся в чешуйках черных и номерках:
золотая рыбка, алло!
Колокольчик Смерд, записной фагот,
медных камешков полон рот.
А меня переправят на берег тот,
переплавят на берег тот.
* * * *
Алексею Цветкову
Я этот договор когда-нибудь нарушу,
глубокий холм, высокий мой овраг,
и вывернут бурьян подкладкою наружу,
не отыскать печатей и бумаг.
Почувствуешь подлог, роскошную подделку,
и правду голую, так истинно е.ут,
а на губах, когда целуешь девку -
штормящий вкус земли и корабельный бунт.
Мерцает покаянный свет в каютах,
Державин суетится у плиты,
а нам еще своих крысят баюкать,
восстав из колыбельной темноты.
Едва прозрев, мы сразу окосели:
а ну-ка, кто здесь временные, слазь!
…и жизнь – цветет, не ведая доселе,
в кого она такая удалась?
* * * *
Группе «Ремонт Воды»
Это осень сверкает нашивками,
прорастает бамбук из костра,
больно очень, когда над ошибками
в штыковую работать пора.
Далеко обезьяне до дембеля,
и покою не снится покой,
здесь иная замешана темпера,
темперамент такой.
И луна, опустевшею флягою
прикорнула на черном бедре,
это осень терпеть над бумагою,
предаваться любви и хандре.
И склонясь над колодцем в незнании,
что растет в глубину - не вода,
а последняя башня в Танзании,
над которой восходит звезда.
* * * *
Карлик - это хокку, о тебе, великан -
до сих пор говорим, слагаем поэмы и оды,
дальше – продолжить на рифму «welcome»
и завершить на рифму «сволочи, идиоты».
Звездный комарик впился в твою печаль,
ты уменьшаешься, быстро теряешь вес и влагу,
можешь не отвечать, лучше не отвечать:
кто будет слушать пьяницу и доходягу?
Если тебя обмануть и снова надуть,
словно огромный член над страной лилипутов,
в венах твоих загустеет красная ртуть,
если Владимир Владимирович не перепутал.
* * * *
Между Первой и Второй мировой -
перерывчик небольшой, небольшой,
ну, а третья громыхнет за горой,
а четвертая дыхнет анашой.
Не снимай противогаз, Гюльчатай,
и убитых, и живых не считай,
заскучает о тебе все сильней -
черный бластер под подушкой моей.
Приходи ко мне в блиндаж, на кровать,
буду, буду убивать, целовать,
колыбельную тебе напевать,
а на прошлое, дружок, наплевать.
Потому, что между первой-второй,
между третьей и четвертой игрой,
между пятой и шестой «на коня»,
ты прошепчешь: «Не кончайте в меня…»
Перестанет истребитель кружить,
как бы это, не кончая, прожить?
Позабудут цикламены цвести,
после смерти - не кончают, прости.
* * * *
Разбежались все мои напарники,
и литературная свинья -
при лучине, в крепостном свинарнике
вышивает бисером меня.
Белые, оранжевые, синие…
бисеринки – пластик и металл,
я их с малолетства, перед свиньями,
с беспризорной меткостью метал.
Мне хавронья предлагает выпивку,
порося в сметане, холодец,
ну-ка, посмотри на эту вышивку,
словочерпий, баловень, гордец.
Там, на фоне скотобойной радуги,
будто бы в реальности иной,
это я смеюсь в багровом фартуке,
и сжимаю швайку за спиной.
Всходят звездочки над стишком:
* * * * * * *
мы с тобой из кина пешком,
возвращаемся до сих пор,
а навстречу – маньяк с мешком,
а в мешке у него – топор.
Он родился в Череповце,
специально приехал в Крым,
чтоб настигнуть нас в пункте С:
«Добрый вечер. Поговорим?»
Мы не долго будем кричать,
орошая кровью кусты,
и о нас напишет печать,
и объявят в розыск менты.
А могли бы встретить волхва,
и всю жизнь рассказывать, как
появились на свет слова,
ветер, звезды и наш маньяк.
А теперь гадай: из мешка?
Из бездонного Ничего?
Хорошо, что ночь коротка -
бесконечен список его.
* * * *
Эзопово море – на пляже один человек,
не богоугодны его очертанья, лежит
в семейных трусах, на которых
осыпались чайные розы.
Вчера он входил по колени в Эзопово море -
теперь у него изумрудные гольфы
из ряски и тины,
крылатые крабы в седых волосах копошатся,
смешные косички плетут.
Подходим на цыпочках ближе:
покуда он спит, -
на правой щеке проступают
картежные масти. Вот - пика и треф,
а вот – бубна и черви. На левой –
тире, многоточья, пробелы…
похоже на Азбуку Морзе, читаем:
«Ну что ж, и последний мудак -
постепенно становится первым».
Он плачет во сне потому что -
и ослик-хранитель, и ослик-вредитель
послали подальше его,
поскольку – проект безнадежен
и опыты прекращены.
Он пахнет прокисшим кагором и марихуаной,
вчерашним костром, беляшами с картошкой и луком,
развратом – так пахнет богема,
вернее, смердит, испускает, воняет…
Осыпались чайные розы!
Эзопово море, не пей человека, иначе –
Кабановым станешь,
Кабановым станешь,
Кабановым станешь.
* * * *
Се – Азиопа, ею был украден
и освежеван древний бог,
из треугольных рыжих виноградин -
ее лобок.
И мы в мускатных зарослях блуждаем,
когорта алкашей.
Овидий прав: так трудно быть джедаем
среди лобковых вшей.
Се – Азиопа, наша ридна маты,
кормилица искусств.
Кто нынче помнит Зевса? Жестковатый
и сладкий был на вкус.
Так, впрочем, сладок всякий иноверец,
философ и поэт,
добавь в судьбу – лавровый лист и перец,
ты сам себе – обед,
обед молчанья, кулинарный случай,
подстережет в пути,
гори один и никого не мучай,
гори и не звезди.
* * * *
Вот кузнечик выпрыгнул из скобок
в палиндром аквариумных рыбок.
Я предпочитаю метод пробок,
винных пробок и своих ошибок.
Сизая бетонная мешалка,
а внутри нее – оранжерея,
этот мир любить совсем не жалко -
вот Господь и любит, не жалея.
* * * *
Пора открыть осеннюю канистру,
и лету объявить переучет,
рояль в кустах съедает пианистку -
и по аллеям музыка течет.
Она течет, темна и нелюдима,
отравленная нежностью на треть,
и мы с тобой вдыхаем запах дыма,
заходим в парк и начинаем тлеть.
Твое молчанье светится молитвой
о городе из воска и сукна,
где мы с тобой, расписанные бритвой,
еще видны в малевиче окна.
* * * *
Мы так долго живем, погруженные в чудо,
будто в бочку на заднем дворе,
к нам приходит подводный апостол Иуда,
акваланги его - в янтаре.
Говорит, собирайтесь в дорогу, длиною
в 40 тысяч мучительных лье,
и фонарик включил, и раскрыл предо мною -
от Жюль Верна Евангелие.
Вы, товарищи, темные в этих вопросах,
сомневаться и медлить нельзя,
вот вам шахматный хлеб и резиновый посох,
вот протоптана мною стезя.
Пузырьки выпуская, качалось кадило…
Рассчитайтесь на первый-второй!
Дефицитное солнце над нами всходило,
словно баночка с черной икрой…
…до сих пор продолжается это скитанье
по следам от раздвоенных ласт.
Почему он спросил: Кто из вас на прощанье
поцелует меня и предаст?
* * * *
Непокорные космы дождя, заплетенные как
растаманские дреды, и сорвана крышка с бульвара,
ты прозрачна, ты вся, будто римская сучка, в сосках,
на промокшей футболке грустит о тебе Че Гевара.
Не грусти, команданте, еще Алигьери в дыму,
круг за кругом спускается на карусельных оленях,
я тебя обниму, потому что ее обниму,
и похожа любовь на протертые джинсы в коленях.
Вспоминается Крым, сухпайковый, припрятанный страх,
собирали кизил и все время молчали о чем-то,
голышом загорали на пляже в песочных часах,
окруженные морем и птичьим стеклом горизонта.
И под нами песок шевелился, и вниз уходя,
устилал бытие на другой стороне мирозданья:
там скрипит карусель, и пылают часы из дождя,
я служу в Луна-парке твоим комиссаром катанья.
* * *
кто вы такие?
что вам здесь надо?
я вас не знаю. идите на...! (жж)
Кто это? Угадай. Ночью он не похож
на самого себя, ночью он – сфинкский нож
в тысячу ржавых лезвий: штопор, пробел, свисток,
любит – не любит, бывает такой цветок.
Кто это? Угадай. Утром Замоскворецким
в бублике от гитары вдруг забренчит скворец Ким,-
здравствуй, кореец старый.
Днем, оттопырив мизинец, он пьет бульон,
ест банкомат с «капустой» на миллион,
смотрит в степную даль и выдыхает гарь,
вечером – Ожегов, это такой словарь.
О, Буцефал, Конек-Горбунок, окружной Пегас,
не разбирая масти, он угадает нас,
спустит штаны и спросит, путая имена:
Кто вы такие? Я вас не знаю. Идите на…
* * * *
День ацтеков, середина мая,
вдоль музея им. Сковороды
пятится машина поливная,
распушив павлиний хвост воды.
Вот и я под этот хвост прилягу,
выключив похмельные глаза,
но, опять протягивает флягу
добрый доктор Дима Легеза.
Это виски, револьверный виски,
солодовый привкус на устах,
женский смех, переходящий в визг и
стоны в облепиховых кустах.
Проплывают памятники в мыле,
и висят мочалки облаков,
день ацтеков, и они – любили,
приносили в жертву стариков.
* * *
А если ты сверчок – пожизненно обязан -
сверкать, как будто молния над вязом,
и соответствовать призванью своему:
быть словом во плоти, быть новоязом,
хитиновым пристанищем в Крыму.
Фанерную в занозах тишину,
из запятой, из украинской комы,
горбатым лобзиком выпиливая дни,
ты запиши меня в созвездье насекомых -
в котором будут спать тарковские одни.
С врагами Рериха я в связях незамечен,
на хлипком облачке, на облучке -
бессмертием и счастьем, изувечен,
покуда дремлет молния в сверчке
* * * *
Николай Васильевич Голем
сочиняет еврейский horror,
в перерывах гуляет голым,
накрахмаленный, будто повар.
Скажет: «Пр-р» - замирает Прага –
перепуганная коняга,
он ведет ее под уздцы.
Карлов мост на краю бокала,
для туристов (от папы Карла) –
деревянные мертвецы.
Николай Васильевич Голем,
воздух шахматным пахнет полем,
и за что не возьмись – беги!
Здесь у каждой второй нимфетки
черно-белые яйцеклетки,
скороходные сапоги.
Махаралю* на дискотеке
золотые поднимет веки,
папиросу набьет «травой»,
и раввин в конопляном дыме
мне на лбу начертает имя
и прочтет по слогам: «Жи-вой».
* * * *
Вязнет колокол, мерзнет звонарь,
воздух – в красных прожилках янтарь,
подарите мне эту камею
и проденьте цыганскую нить,
я не знаю, по ком мне звонить,
и молчать по тебе не умею.
Пусть на этой камее - живут,
и за стенкой стучит «Ундервуд»,
пусть на ней зацветает картофель,
и готовит малиновый грог -
так, похожий на женщину, Бог,
на знакомую женщину в профиль.
* * * *
Соединялись пролетарии,
и пролетали истребители,
волхвы скучали в планетарии,
и ссорились мои родители.
И все на свете было рядышком:
детсад, завод после аварии,
тюрьма, и снег в чернильных пятнышках -
прям из небесной канцелярии,
военкомат от кавалерии,
погост, а дальше - снег кончается,
лепили далматинцев, верили,
что жизнь собачья получается.
И мы осваивали стенопись:
знак равенства в любви неправильный,
а дальше - нежность или ненависть,
и мой сырок со мною плавленый.
* * * *
Дети с пистолетами одни,
листья престарелые горят,
в цокольном вагоне с лошадьми
всадники о смерти говорят.
Будто у нее коньюктивит,
будто у нее гнедая масть,
вот бывает, лампочка висит,
и мечтает лампочка упасть.
Рыжий полустанок пролистнем,
выпьем чаю и опять уснем
в поезде игрушечном моем,
в поезде игрушечном моем.
* * * *
И чиркает синичка-зажигалка,
и рукопись рассвета не горит,
холодного копчения русалка,
пивные пятна – это остров Крит.
А это мы - осматриваем крепость,
истории растягивая жгут,
какая благодарная нелепость:
на Крите – только критики живут.
Подвыпившие люди из приезжих,
они свистят на странном языке,
не оскверняй поэзию, не режь их,
ты, обо мне подумай, дураке.
* * * *
Вспоминаю, чему обучали меня
в разведшколе инструкторы наши:
Пастернак - рукопашному бою, отменным
шифровальщиком – Хлебников был, Велимир,
Мандельштам налегал на окопное дело
и яды варганить учил нас,
впрочем, и Ходасевич – отравителем слыл,
но в последнее время
занимался напалмом, кассетными бомбами,
а в перерывах, пенсне протирая платком,
говорил о зарине, замане, иприте
и прочих убийственных газах.
Мы любили его.
Остальные инструкторы – были из тех,
кто вернулся живым с предыдущих заданий:
диверсанты из группы «Московское время»,
потрепанный «СМОГ», петербургские киллеры…
Помню, Бродский, молчанию нас обучал
и линейкою бил по рукам, повторяя:
«Не завидуйте тем, кто учился стрельбе у Гомера…»
И теперь, вспоминая, инструкторов славных,
парашют раскрывая над сонной и черной землею,
я вопрос обращаю к себе: почему в разведшколе
нет инструкторов-женщин?
Наверное, баб обучают диверсиям – бабы.
Вот и ветер свистит, прижимая к щербатому рту
два прокуренных пальца,
вот блестят подо мной,
но, еще не разборчивы буквы,
это русский толковый словарь в переплете из кожи
всех погибших поэтов на этой чудесной войне.
* * * *
Я расскажу одной тебе:
что прыщик на моей губе -
не сифилис и не герпес.
Вооружись в борьбе со злом
увеличительным стеклом:
увидишь – холм, увидишь – лес.
Услышишь пение цикад,
весны оранжевый рожок,
поймешь, что я не виноват,
что это – Родина, дружок.
* * * *
Ни вдова и не жена – одиночество из волости,
за плечами тишина, будто срезанные волосы,
карту винную открыв, ожидаешь неприятеля -
окружение, прорыв, отступление к Пирятину.
Словно баба в мужике, чуть потрескивая местью,-
сигарета в мундштуке, окольцованная жестью,
за тобой сойдут с ума из последнего трамвая -
тенор-тенор-бастурма, мальчик в перьях попугая.
А в Пирятине – зима, отставная гололедина,
кашемировая тьма – молью ангельской изъедена,
проигравшая войну, не желает быть любимою,
я в ответ тебе кивну головою лошадиною.
Потому что, в путь пора: прощавайте, люди скушные!
В черной проруби икра или шарики воздушные?
* * * *
Банальная, как будто запятая,
банановая рыбка золотая,
вуалехвост (аквариум, столовка)
с наростами на голове — оранда,
обычная львиноголовка.
В последний из запретных дней,
по линии культурного обмена,
я прочитаю сказку ей
про Рыбку-Супермена.
Сюжет, едва вмещается в корсет:
в нем говорят, в нем благородно дышат!
…старик опять забрасывает сеть,
…опять в жж полковнику не пишут.
А Рыбка-Супермен – услада здешних мест,
спасает всех, ее никто не ест,
ее никто не просит всех спасать,
когда старик устанет сеть бросать.
Что, испугалась? Я захлопну книжку,
и золотую подарю мормышку,
не плачь, вуалехвостая моя,
тебе приснятся реки и моря,
а мне приснится Ёханый Бабай,
…последнее желанье загадай.
ОПЫТЫ
Когда еще Рахметов спит
в прыщавом узнике лицея,
на цыпочках заходит в спирт
пурпурная эхинацея.
Сачкуя прокаженный час,
превозмогая лунный скрежет,
здесь ставят опыты без нас,
царевен и лягушек режут.
И предрассветная слюда -
слегка залапана стихами,
и потому течет вода,
что сердце - философский камень.
* * * *
До библейское, Ре бобруйское, Ми
фическое имя ее на ощупь – Фасоль,
она ужинает богами и завтракает людьми,
она принимает в таблетках чужую боль.
Мясорыбное тело ее всплывает из высоты,
открывается бронзовый рот – вот и вся тюрьма,
подходи поближе, тогда и услышишь ты,
как в мешках под ее глазами мяукает тьма.
Птицехлебное тело ее погружается в Си
мулякр, поскрипывая не смазанной запятой,
отдохни, прописная истина на фарси,
на горшке с надпиленной ручкою золотой.
В бесконечной матрешке, за слоем слой,
обрастая нотами, буквами и золой:
но, вначале – перьями и чешуей,
и внутри меня – Иона, еще живой,
что-то пишет кетчупом на стене,
если в сердце рукопись не горит,
надо мною музыка – вся в огне,
а внутри Ионы – последний кит.
* * * *
Чайным листиком черновика
бергамотовый вечер заварен,
пусть его размешает слегка
мельхиоровый луч маяка,
угощайся, смотритель, татарин.
Эта жизнь – не халва и щербет,
и не сахар она почему-то,
растворилась и вот ее нет,
остальное - цикута, цикута.
Остальное – сплошной кипяток,
и под пятками адская слякоть,
и не ведает черный платок:
разве можно быть белым и плакать?
* * * *
Это небо не для галочки,
а для ласточки в пике,
хвойный лес - одет с иголочки,
жук сползает по строке.
Это страшная считалочка
на арбатском языке,
люди - леденцы на палочках
у бессмертия в руке.
Дробь
Дорогие ослепшие зрители
и дешевые оптом читатели,
если утка взлетела в числителе,
значит, утку убьют в знаменателе.
Всё чужое - выходит из нашего
и опять погружается в топь,
в дикий воздух, простреленный заживо:
поцелуешь - и выплюнешь дробь.
От последнего к самому первому
ты бежишь с земляникой во рту
и проводишь губами по белому -
непрерывную эту черту.
* * * *
Укоряй меня, милая корюшка,
убаюкивай рыбной игрой,
я шатаюсь, набитый до горюшка,
золотой стихотворной икрой.
Это стерео, это монахиня,
тишину подсекает сверчок,
золотой поплавок Исаакия,
Сатаны саблезубый крючок.
Дай мне корюшка, мысли высокие,
говори и молчи надо мной,
заплутал в петербургской осоке я,
перепутал матрас надувной.
Вот насмертка моя - путеводная,
вот наживка моя – уголек,
кушай, корюшка, девочка родная,
улыбнулся и к сердцу привлек.
* * * *
И мы обращаемся к бездне,
вдыхая кошерный иприт,
и в приступе звездной болезни
крылатое небо горит.
…Каневский, Ватутина, Строцев,
Остудин, Коровин, Жадан…
Один караван стихотворцев,
впадает в другой караван.
…Гандлевский, Цветков и Кенжеев,
Горалик, Давыдов, Кузьмин…
Рассвет потихоньку рыжеет,
над папертью русских равнин.
На спинах – баулы и торбы,
а в них – самогонный сугрев,
бредет Караулов двугорбый,
и Лосев по-прежнему – Лев.
Рычание мутных арыков,
молчанье заброшенных сёл,
Херсонский нахмурился. Быков
походную песню завел.
…Емелин, Лукомников, Лесин,
бредут Родионов и Русс,
и воздух Отечества – тесен,
и тяжек бессмертия груз.
Еврейская нить Эвридики,
молдавских песков желатин,
и счастлив по-прежнему дикий,
читатель (Кабанов) один.
* * * *
Длинная лапка у божьей коровки,
я поднимаюсь по ней без страховки,
цельную вечность готовился взлет,
слышу, как божья коровка поет:
«Крайний человечек, полети на небо,
дам тебе за это неразменный грошик,
две бутылки водки и осьмушку хлеба,
зажигалку «Zippo», сигарет хороших.
Полети на небо к своему прорабу,
поинтересуйся: «Как вы тут живете?»,
дам тебе за это - надувную бабу,
«Робинзона Крузо» в твердом переплете.
В память о полете, красные коровки
будут плавать брассом, бегать стометровки,
белые коровки в память о России,
сочинят поэму для коровок синих.
Мы своих артистов и своих ученых
выдавим по капле из коровок черных.
На земле у счастья – никакого шанса,
улетай на небо и не возвращайся!»
* * * *
Пускай ты – глупая блондинка,
прошедших уровней не жалко,
Любовь - по-прежнему «бродилка»
и бесконечная «стрелялка»,
«стратегия», в которой крейсер
лишен защитных оболочек…
Как много устаревших версий,
о, Разработчик!
И я искал свои аптечки,
мочил инопланетных гадов -
у черной марсианской речки
с базукою и в бакенбардах.
В плену у ядовитых слизней,
не плачь, Наташа Гончарова,
моя игра – длиннее жизни
и, может быть, честнее слова.
* * * *
Должна очиститься реторта,
и перегонный куб – остыть,
поэзия - до мяса стерта,
как много надобно забыть!
В расстегнутых ширинках комнат,
клавиатуру теребя,
но, кто рискнет и нам напомнит,
что надобно забыть себя?
О, сколько жести в этом жесте,
багровой кожи с бахромой…
…я позабыл, в каком ты месте,
читатель нелюбимый мой.
И я хлебал из общей кружки
литературный cabernet,
и не заметит новый Pushking,
что старого на свете нет.
13th March, 2008. 3:06 am.
* * * *
Есть в слове «ресторан» болезненное что-то:
«ре» - предположим режущая нота,
«сторан» - понятно – сто душевных ран.
Но, почему-то заглянуть охота
в ближайший ресторан.
Порой мы сами на слова клевещем,
но, Господи, как хочется словам -
обозначать совсем иные вещи,
испытывать иные чувства к нам,
и новое сказать о человеке,
не выпустить его из хищных лап,
пусть цирковые тигры спят в аптеке,
в аптеке, потому что: «Ап!»
У темноты - черничный привкус мела,
у пустоты - двуспальная кровать,
«любовь» - мне это слово надоело,
но, сам процесс, прошу не прерывать.
* * * *
Арахна январской латыни,
прилипчивая метель -
и город в ее паутине
гудит, как рассерженный шмель.
А нам не хватает смертельно
спасительного забытья,
и память жирует отдельно
и чешется, словно культя.
И мы собираем примеры,
высокой болезни такой:
автограф Милосской Венеры,
оставленный левой рукой,
протез колобка-инвалида,
контактные линзы совы,
и мы обожаем Майн Рида
за всадника без головы.
Сугробы, овраги, изъяны,
похмельные стоны окрест,
и мы выползаем из ямы -
большой похоронный оркестр.
Не ищут добра – от добра ведь?,
и снова метель и опять:
и мне – ничего не добавить,
а вам – ничего не отнять.
* * * *
А мы – темны, как будто перекаты
ночной воды по свиткам бересты,
и наш Господь растаскан на цикады,
на звезды, на овраги и кусты.
Затягиваясь будущим и прошлым,
покашливает время при ходьбе,
поставлен крест и первый камень брошен,
и с благодарностью летит к Тебе.
Сквозь вакуум в стеклянном коридоре,
нагнав раскосых всадников в степи,
сквозь память детскую, сквозь щелочку в заборе,
невыносимо терпкое «терпи».
Вот море в зубчиках, прихваченных лазурью,
почтовой маркой клеится к судьбе,
я в пионерском лагере дежурю,
а этот камень все летит к Тебе.
Сквозь деканат (здесь пауза-реклама),
сквозь девочку, одетую легко,
сквозь камуфляж потомственного хама,
грядущего в сержанте Головко.
И облаков припудренные лица
в окладах осени взирают тяжело,
я в блог входил - на юзерпик молиться,
мне красным воском губы обожгло.
Остановить – протягиваю руку,
недосягаем и неумолим
булыжный камень, что летит по кругу:
спешит вернуться в Иерусалим.
Володе К-ну
1.
Монмартр, Mon Апрель, Mon Май -
на бирках весны – Китай,
французский идет мужчина,
в промежности: “Made in China”.
Бессмертие – не вопрос,
лобзаю тебя в кювет,
и мой темнофор подрос,
и твой свежевыжат свет.
Преодолев сверхзвук,
зайду в овощной бутик:
в корзинах – латук: тук-тук,
на кассе - шахид: тик-тик.
2.
Загружаю в себя: охренительный вирус:
СПИД весенний Париж,
дремлет в Лувре папирус
и во тьме обнимает мамирус.
Эти эндшпили крыш,
удлиненные тени натурщиц подобны зевоте,
и гусары молчат в анекдоте.
Загружаю в себя кальвадос,
пахнет яблоком эта невинность,
а бессмертие – нет, не вопрос,
запотевшие windows.
В них быкующий Зевс – брадобрей,
луврианец наверно,
перекресток миров, и парижский еврей,
не спеша, переходит на евро.
(тексты разных лет, неопубликованные в книгах и бумажной периодике)
* * * *
Блокнотик мой,
взъерошенный блокнытик -
графитовый зрачок.
Поэзия имеет много критик,
а ты еще – птенец, черновичок,
который открывает клювик,
голодный, как всегда,
мой кукушонок, мой единолюбик -
выталкивает
книгу из гнезда.
Блокнотик мой,
учись летать скорее,
нам предстоят воздушные бои.
И в холода
пускай тебя согреют -
каракули мои.
ч/б
Время не дает осечек: поживем на берегу
Черно-Белых речек-речек в эполетовом стогу.
Дважды, словно джин и тоник, будет смешиваться даль,
ты – Дантес, а я – дальтоник, вызываю на миндаль.
Нас допрашивает тройка, да не вспомнить всех имен,
мчится Митич - птица Гойка, прохиндеец всех времён,
черно-белая коляска, в клеточку мотоциклет,
эх, судьба моя – раскраска, Пушкин – не плохой поэт.
Выкатилась из аптечки, как снотворное, луна,
кто уснет у Черной речки - не увидит ни хрена,
кто уснет у Белой речки – попадет в ночной наряд
и ему поставят свечки (свечки в жопе не горят!).
* * * *
Челночники переправляют в клетчатом бауле
Харона через таможенный терминал,
старые боги ушли, а новые боги уснули,
электронные платежи, бездна, а в ней - безнал.
В позе эмбриона с баночкой кока-колы
о чем-то шипящей и темно-красной на вкус,
Харон засыпает, и снятся ему оболы,
киоск обмена валюты (очень выгодный курс!),
школьное сочинение: «Как ты провел Лету?»,
берег, плывущий навстречу, в жимолости и хандре,
первая женщина – Индра, а последняя - Света
с татуировкой ангела на бедре.
Она оставила визитку с телефонами этих
самых челночников, жителей Чебоксар.
Марк Аврелий был прав: смерть – сетевой маркетинг,
а любовь – черно-белый пиар.
Баул открывается радостным: «Прилетели!»
Харон успевает подумать, как же ему повезло,
он еще не видит пустыню, по которой идти недели,
и бедуина, который выкапывает весло.
* * * *
Всех зверей под асфальт закатал колобок,
в поезд сел и отправился к теще.
И в купейном окне - золотится лобок
кривоногой осиновой рощи.
Мчится поезд по самому краю стола,
да не видно столовых приборов:
расползлись баклажанов тюленьи тела,
опустели бутылки соборов.
Будто здесь до сих пор отдыхает братва:
что ни день - сковородное днище,
а повсюду цветет и щебечет - жратва
и черствеет духовная пища.
И любовь - общепит, и надежда - стряпня,
у прощения - вкус карамели....
Неужели, Господь, и Тебя и меня -
под молитву и водочку - съели?
ЗАПОЙНАЯ
На улице Горького пили,
крестясь, перешли на абсент.
Гитарку во сне подстрелили,
затем – завернули в брезент.
Гитару, испанку, бедняжку -
от суетной жизни спасли.
И, словно лосиную ляжку,
взвалив на плечо, унесли.
Коллекционер стеклотары,
не светит тебе нифига!
Чернеет дыра от гитары,
в траве – колосятся рога.
Шипят, расползаясь, пионы,
дождливые лилии – льют,
и рыбы, во чреве Ионы -
хитовую песню поют:
« И шкары, и шкары, и шкары,
обуем на крылья скорей!
Пусть в дырке от нашей гитары -
соломенный спит соловей!»
* * * *
Где ты окунь-почтальон,
проглотивший медальон,
старопраменскую крышку
и мормоновскую мышку?
Перепутал адресат -
возвращайся, полосат.
Наши дети знать должны:
в жизни полосы нужны:
темно-красные – к войне
на кавказской стороне,
фиолетовые – к свадьбе,
а зеленые – к весне.
Эти полосы – стишки,
прыгай брюхом на флажки,
мы в тебя засунем руки -
щупать теплые кишки.
Окунь – тот еще волчок:
ну, за незалежність, чок!
Мне с тобой совсем не больно:
я – наживка и крючок.
* * * *
Соберу дровишек на дне,
разведу костер у реки:
пусть растет мой хворост в огне
и трещат его угольки.
И на зов речного огня
с примесью вишневой тоски -
прилетит синичка моя,
чтобы целовать угольки.
Лето – золотистая клеть,
осень – птицеловная нить,
дайте птичке песенку спеть,
да из пепла гнездышко свить.
Пусть она щебечет светло,
и цветет в огне сухостой,
будто счастье – меньшее зло,
будто нет ладони пустой.
САРАПУЛЬСКАЯ ДОРОЖНАЯ
(жалостливая, длинныя)
За что меня в Сарапуле
удмуртки исцарапали?
За то, что я – талантливый
и пьяненький совсем?
За то, что пахну серою,
в другого Бога верую?
Подайте мне бутылочку
пузатую - 0,7.
Я встретил Мишу Бутова
в ботиночки обутого,
в фуфаечку одетого,
и Мишу попросил:
«Пускай меня не трогают,
идут своей дорогою…»
А Миша Бутов - Букера
за драку получил.
А в городе Сарапуле
меня поэты лапали
за рукопись и жопопись,
и не жалели сил!
Я попросил подможеньки -
Крючкова Пашу в кожанке:
он премию за звукопись,
намедни, получил.
И проклинал нахлебников
Олег (ижевский) Хлебников,
тиранил Геру Власова,
Ватутину клеймил.
Баранова облаивал,
лишь Ольгу Ермолаеву
за принадлежность к «Знамени»
и песни полюбил.
Здесь звезды пахнут сажею,
землей и распродажею,
похожи на породистых
некормленых щенят.
И если вдруг в Сарапуле
прочтут мои каракули -
быть может, к ним мелодию
удмуртки сочинят.
* * * *
Пластырем заклею тетрадь -
не страницы, а сорванцы.
Стало волшебство увядать,
канарейка - жрать огурцы.
У соседей - вечный килбилл,
а у Бога - свой кавардак...
И не то, чтоб я не любил,
я люблю, но как-то не так.
Что во всем - туфта и повтор,
будто, засучив рукава,
к нам ворвется в спальню гример
и мои припудрит слова.
А затем, на ужин форель,
окунется в соус тартар,
ах, какая прелесть - апрель,
полнолунья - желтый пиар!
Канареечный метроном,
общая, но в клетку - тетрадь...
... и спиной друг к другу уснем -
просто так удобнее спать.
* * * *
Добрый дядя-старожил
всех людей в конверт вложил:
Лена, Роберт, Авель…
так и не отправил.
Нам светло темным-темно,
мы придумали кино,
приручили кошку
и любовь немножко.
Где ты, Бэтмен – почтальон?
…Шли районом на район,
били в область почек…
…неразборчив почерк.
Дети лордов и послов
состоят из бранных слов.
Главный наш оракул -
из сплошных каракуль.
Почернел Евксинский Понт,
снег приклеен криво,
И, похоже – горизонт -
линия отрыва.
И, похоже, зачерствел
хлебный ломтик мыса,
и проводится отстрел,
нелишенный смысла.
И случайный землечет,
ангел-полукрылок -
нас откроет и прочтет,
и потрет затылок.
****
Вечность не желает быть другою:
утром тычет бритвой невпопад,
ночью долго шелестит фольгою,
будто небо – горький шоколад.
Спой мне о кентавре конокраде,
на абречью долю – обреки,
и прости, не только рифмы ради,
но и лютой смерти вопреки.
* * * *
Памяти судмедэксперта В.Я.Р-ка
Гадающий на внутренностях птиц,
животных и прикормленных пророков -
ты слышишь рев японских колесниц,
тебе – смешно и страшно одиноко в
стране, которой нет и двадцати,
она так любит раннею весною:
и желто-голубое ассорти,
и апельсин с начинкою мясною.
По локоть в перьях: вот сейчас взлетишь,
перебирая: сердце, печень, почки…
О чем бормочешь ты, о чем молчишь,
покуда я пишу вот эти строчки?
Твой скальпель зрит: в гипофизе - темно,
как будто мокрый мел в вечерней школе.
Пророков – нет в Отечестве давно,
в пророках – нет Отечества тем боле.
Вслед за иголкой – мойровая нить
потянется столетия сшивая…
…а музыку не надо хоронить
она еще хрипит, полуживая.
* * * *
Розовый ворох тряпья:
выглядишь злой и невинной.
Сколько внутри у тебя
сброшенной кожи змеиной?
Сколько внутри у меня:
необъяснимой измены?
Крым, холостая стряпня,
в кадке пищат крысантемы.
И одиночная нить
в нас проникает подкожно,
что невозможно любить,
и не любить невозможно.
а) Репетитор душу вынимает;
б) Репетитор впрыскивает йод.
И если человек не понимает -
берет линейку и по шее бьет.
в) Человек от униженья плачет,
рифмует слезы на щеках земли.
г) Удобренье - ничего не значит,
а потому, что розы отцвели.
В.И. Вернадский, ангел ноосферы,
квадратный вентиль выкрутит в нули:
не потому, что не хватает веры,
а потому, что розы отцвели.
* * * *
Права защищены: а между этих слов,
там, где пробел усматриваешь сразу,
где буквы «а» и «з» - края столов,
еще чуть-чуть – рукой заденешь вазу.
Права защищены: и падает она,
не отличить фарфора от фаянса,
и важно то, что мы - не видим дна,
а значит, вазе – нечего бояться.
Проступит месяц, словно копирайт,
и пожелтеет в поисках мечети.
И сколько острых слов не собирай –
попробуй склеить: «Я за всё в ответе»,
попробуй многолетнее вино
налить в такую крохотную фразу.
...А ваза падает на западе темно
и ваза падает совсем в другую вазу.
* * * *
Окраина империи моей,
приходит время выбирать царей,
и каждый новый царь – не лучше и не хуже.
Подешевеет воск, подорожает драп,
оттает в телевизоре сатрап,
такой, как ты – внутри,
такой, как я – снаружи.
Когда он говорит: на свете счастье есть,
он начинает это счастье – есть,
а дальше - многоточие хлопушек…
Ты за окном салют не выключай,
и память, словно краснодарский чай,
и тишина - варенье из лягушек.
По ком молчит рождественский звонарь?
России был и будет нужен царь,
который эту лавочку прикроет.
И ожидает тех, кто не умрёт:
пивной сарай, маршрутный звездолёт,
завод кирпичный имени «Pink Floyd».
Подраненное яблоко-ранет.
Кто возразит, что счастья в мире нет
и остановит женщину на склоне?
Хотел бы написать: на склоне лет,
но, это холм, но это - снег и свет,
и это Бог ворочается в лоне.
* * * *
Это – палеолит, это - Днепропетровск
нас с тобою берет на арапа.
Это - сквер, погруженный в сиреневый воск -
золотым коготком процарапан.
Если хочешь – ползи, не умеешь – летай,
понапрасну не трать керосина,
и усни, замороженный, словно минтай,
в первобытной глуши магазина.
Ты прости кистеперую нежность мою,
саблезубое право на горе.
Эту строчку у входа в Макдональдс жую,
рифмовать Эгегейское море.
А когда ледниковый период пройдет:
каждой твари по паре – в каноэ,
расцветет ненаглядная птица удод,
я уйду в поколенье иное
Кока-кольные пенятся колокола
и фырчит раздраженно фрамуга:
Жизнь была - не была? Смерть была – не была?
И за что они любят друг друга?
* * * *
Мумия винограда – это изюм, изюм,
эхо у водопада, будто Дюран-Дюран,
мальчик за ноутбуком весь преисполнен «Doom»,
ну, а Господь, по слухам, не выполняет план.
Прямо из секонд-хенда вваливается год,
вот и любовь – аренда, птичьи мои права,
прапорщик бородатый вспомнился анекдот,
лезвие бреет дважды – это «Нева-Нева».
Старый почтовый ящик, соросовский ленд-лиз
для мертвецов входящих и исходящих из
снежного полумрака этих ночных минут,
Что ты глядишь, собака? Трафик тебя зовут.
* * * *
Потеряется время в базарной толпе,
с кошельком прошмыгнет поговорка.
Что отмеряет райская птица тебе,
чем накормит сорока-воровка?
Пересохла гортань от черствеющих крох,
и зовет меня в новые греки -
этот ямб долговой, где сидит Архилох,
дважды кинутый по ипотеке.
Тополей узкогорлые амфоры я
запечатаю песней сургучной:
«Отплывай Терпсихора в чужие края,
не печалься о Греции скучной…»
Здесь цезуру (как стринги) не видно меж строк,
и блестит миноносец у пирса -
будто это у моря проколот пупок,
будто это встречают де Бирса.
Отплывай Терпсихора в чужие края,
позабудь беспределы Эллады,
и кому-то достанется нежность твоя,
от которой не будет пощады.
* * * *
Всадники Потешного Суда –
клоуны, шуты и скоморохи,
это – кубик, это - рубик льда:
не собрать, ни разобрать эпохи.
Сахар-сахар, что же ты – песок,
и не кровь, а кетчуп на ладони?
Вот архангел пригубил свисток,
и заржали цирковые пони.
Вот и мы, на разные лады,
тишину отпили и отпели.
И пускай на небе ни звезды –
я хотел бы жить в таком отеле.
Из-за крыльев – спать на животе,
слушать звон московских колоколен,
несмотря на то, что наш Портье -
глуховат, и мною не доволен.
* * * *
Мухаммед-бей раскуривал кальян
и выдыхая, бормотал кому-то:
Ни Господа, ни инопланетян -
повсюду одиночество и смута.
А вдалеке, на самой кромке дня,
который пахнет перезревшей сливой,
вытаскивал Каштанку из огня
один поэт и повар молчаливый.
И я пролил за родину кагор,
лаская твое ветреное тело,
читал кардиограмму крымских гор,
прощал врагов, и сердце не болело.
Под небом из богемского стекла,
вот так и жили мы на самом деле,
лишь иногда – земля из глаз текла,
и волны под ковчегом шелестели.
* * * *
Полусонной, сгоревшею спичкой
пахнет дырочка в нотном листе.
Я открою скрипичной отмычкой
инкерманское алиготе.
Вы услышите клекот грифона,
и с похмелья привидится вам:
запятую латунь саксофона
афро-ангел подносит к губам.
Это будет приморский поселок -
на солдатский обмылок похож.
Это будет поэту под сорок,
это будет прокрустова ложь.
Разминая мучное колено
пэтэушницы из Фермопил…
…помню виолончельное сено,
на котором ее полюбил.
Это будет забытое имя
и сольфеджио грубый помол.
Вот - ее виноградное вымя,
комсомольский значок уколол.
Вот - читаю молчанье о полку,
разрешаю подстричься стрижу,
и в субботу молю кофемолку
и на сельскую церковь гляжу.
Чья секундная стрелка спешила
приговор принести на хвосте?
Это - я, это - пятка Ахилла,
это - дырочка в нотном листе.
* * * *
И выпустил фотограф птичку
мои выклевывать глаза,
и слепота вошла в привычку -
ночные слушать голоса,
все эти колкости акаций,
взахлёб хохочущий песок,
и музыку из рестораций,
летящую наискосок,
шушуканье в татарском чане
шурпы, увитую плющом
беседку и твое молчанье,
еще молчанье и еще.
И эту рукопись в прибое
сожги и заново прочти.
Люблю тебя и слепну вдвое –
и мы невидимы почти.
* * * *
Душно мне, Офелия, тесно,
будто я цветок-людоед.
Мне бы - двухмоторную «Цессну»,
Красну площадь, клетчатый плед.
Черноземом пахнущий аут,
из меня - сосущий стакан.
Но, приходит Дункан МакКлауд
в юбке Айседоры Дункан.
Я, на Бессарабке последний
горец, продающий хурма,
рыболов апостольских бредней,
волкодав степного ума.
И шипит в ночном ресторане
млечный путь, прокисший давно,
И летят браты, марсиане,
сникерснуть людское гавно.
Солнце движется к ледоходу,
перехлестываясь через край,
дай же яду мне, или йоду,
генерал джидаев, Дудай.
* * * *
Надо Машеньку развлечь:
не утонет в речке меч,
пахнет питерской водой
и любовью надувной,
пахнет курицей в строке,
ниппелем на языке.
Тише, Машенька, не плачь,
над тобой уснул палач,
а над ним висит калач
и не может быть инач.
Если ты меня простишь,
жизнь мою и этот стиш,
это значит, я умру,
это значит, быть добру.
Вот и скачет резвый меч,
красный воск сползает с плеч,
Босх ступает по воде,
не подмытой быть беде.
Время сеять, время бить,
моисеить и рожать,
невозможно позабыть,
и не надо возражать.
* * * *
(из цикла «прилагательные»)
Ресторанчик, одесская трасса,
фортепьяновый край бытия,
выковыривай черное мясо
между белыя клавиш ея.
Там, где знак: «Осторожно. Распятье!»,
где машины идут под откос,
я купил тебе черное платье
мимолетное платье из роз.
Потому, что в атласном и белом
я и видеть тебя не могу,
потому и плыву оробелым,
в хризантемном увядшем снегу.
Натыкаясь на гвозди и перья,
на империю в синем огне,
и не знаю, откуда теперь я,
и зачем ты привиделась мне?
* * * *
Я не был с Господом знаком
вначале и всегда.
По мне проходит босиком
библейская вода.
А я когда-то знал слова
и бормотал слова:
меж мальчиком Иешуа
и осликом Иа.
* * * *
как его звать не помню варварский грязный город
он посылал на приступ армии саранчи
семь водяных драконов неисчислимый голод
помню что на подушке вынес ему ключи
город в меня ввалился с грохотом колесницы
пьяные пехотинцы лучники трубачи
помню в котле варился помню клевали птицы
этот бульон из крови копоти и мочи
город меня разрушил город меня отстроил
местной библиотекой вырвали мне язык
город когда-то звали Ольвия или Троя
Санкт-Петербург Неаполь станция Кагарлык
там где мосты играют на подкидного в спички
город где с женским полом путают потолки
на запасной подушке вынес ему отмычки
все мое тело нынче сейфовые замки
и заключив в кавычки город меня оставил
можно любую дату вписывать между строк
кто то сказал что вера это любовь без правил
видимо провокатор или Илья пророк
а на душе потемки чище помпейской сажи
за колбасою конской очередь буквой г
помню как с чемоданом входит Кабанов Саша
на чемодане надпись Дембель ГСВГ.*
ГСВГ (Группа Советских Войск в Германии)
* * * *
В тетрадной клеточке со львами,
хочу айвы, хочу айты,
хочу выхватывать губами
тебя из сонной темноты.
Когда египетскую нилость
оказывают кораблю,
а ты приснилась мне, приснилась,
а я с тобой не сплю, не сплю.
* * *
Желтое в синем, желтое в синем,
гиперборейская тьма,
приобогреем, откеросиним
и доведем до ума.
Вешние ноги, озимые груди,
выдоенный водоем.
мы, украинцы - сплошные верблюди
в желто-блакитном своем.
Вспомнишь про счастье, а выплюнешь горе,
и от России храня,
на побережье, в голодоморе
ты доедаешь меня.
* * * *
Больничный скит и память ново-девичья,
каптеркою заведует казах,
четыре черных кубика Малевича -
и мальчики кровавые в глазах.
Живи один и ни о чем не спрашивай,
прошедший дождь - под капельницей спит,
пижаму полосатую донашивай,
меняй стихи на разведенный спирт.
Покуда не отыщут виноватого,
по всем углам вынюхивая страх -
четыре черных Шарика Довлатова,
а за окном – бегонии в бегах.
* * * *
Море волнуется раз в поколенье,
раз в поколение - море, замри,
мерзлой календулой пахнут колени
и отрывные календари.
Спят под сугробами из стекловаты
папы и мамы, сжимая ремни.
Там, где поддатые красные даты,
серые будни и черные дни.
Счастье, совсем непонятное ныне,
в трещинках от молодого вина -
вдруг распадается посередине,
но, успеваешь выпить до дна
Тертые джинсы на смену вельвету,
вьюга на окнах плетет макраме…
Родина, где тебя носит по свету?
Родина, кто тебя держит во тьме?
Мы – отрывные, летящие в гору,
чтобы упасть от любви и тоски,
будто червонцы - на лапу Азору,
возле гостиницы «Нью-Васюки».
На лице твоем морщинка, вот еще, и вот…
Засыпай моя машинка, ангельский живот.
Знаю, знаю, люди - суки: прочь от грязных лап!
Спи, мой олджэ. Спи, мой йцукен. Спи, моя фывап.
Терпишь больше, чем бумага (столько не живут).
Ты - внутри себя бродяга, древний «Ундервуд».
Пусть в Ногинске – пьют непальцы и поют сверчки,
ты приляг на эти пальцы – на подушечки.
Сладко спят на зебрах – осы, крыльями слепя,
вся поэзия – доносы на самих себя.
Будет гоевая паста зеленеть в раю,
западают слишком часто буквы «л» и «ю».
Люди – любят, люди – брешут, люди - ждут меня:
вновь на клавиши порежут на исходе дня.
Принесут в свою квартирку, сводят в туалет,
и заправят под копирку этот белый свет.
* * * *
Спасением обязанный кефиру,
в таблетках принимая упарсин,
не знаешь ты, как трудно быть вампиру –
садовником, певцом родных осин.
Не будет, ни прощенья, ни оклада -
сплошная ночь, змеиный шелест книг,
подкованная, в яблоках ограда,
зубовный скрежет лютиков цепных.
Покинув коктебельские таверны,
бредет людей опухшее зверье,
когда портвейном из яремной вены
я запиваю прошлое свое.
Сомнения скрипящие ступени,
и на тебя, Аркадий Дохляков,
грядущее отбрасывает тени
багровые: от крыльев до клыков.
Сии клыки вонзаются в Европу,
и в горле – ком, и в Интернете – кал,
и только слышно, как по гораскопу -
единорогий овен проскакал.
* * * *
Оцифрован, исчислен и взвешен
терпкий запах раздавленных вишен,
и на ветку вспорхнувший удод…
Вот фотограф-любитель идет,
свой прибор из чехла вынимает,
за углом проституток снимает,
ухмыляется, дальше идет.
А на встречу ему, из Шанхая -
начинающий киллер шагает
цельный год и 14 дней.
Свой прибор из чехла вынимает:
вправо, влево и прямо стреляет
в проституток и прочих людей.
Что-то в городе тихо и пусто,
только двое на площади Пруста,
в позолоте и перьях - канал,
воздух розовым крестиком вышит…
Автор эту строфу не допишет,
потому что - профессионал.
* * * *
С отбитым горлышком лежу в слоновьей лавке,
я больше не принадлежу словесной давке.
Не отслужить мне, господа, своей повинной
в посуде страшного суда – бутылкой винной.
И в стеклотаре ни гроша за эту ересь
не получить, прощай душа – портвейн и херес!
Приедет Слон на «москвиче» (хозяин лавки),
на каждом бивне - по свече, в ушах - булавки.
При алебарде золотой и маскхалате,
он хоботом, как запятой, меня обхватит.
Посадит в клеть, и молоком наполнит блюдце,
и будет сквозь меня смотреть - как люди бьются.
* * * *
В каждой кошке, если она не накормлена -
есть черная, черная, черная комната,
в которой легко заблудиться, дружок.
И если прищуриться по-настоящему,
то можно увидеть ребенку пропащему
мерцающий угольной сажей мешок.
А в этом мешке обитает крысавица,
и следует знать, что она не кусается,
и следует знать, что она от тоски
свинцовыми спицами вяжет носки.
И кто их наденет, тот выйдет из комнаты
и ваши желания будут исполнены
четырежды плюнувший через плечо:
какое? не важно, вернее – не помнится,
лишь следует знать, что желанья исполнятся,
но, только лишь черные, черные, че…
* * * *
Одинаково мне, одиноково,
весь июнь в летаргическом сне.
Ходасевич забыл у Набокова
черепаховое пенсне:
два стеклянных, надтреснутых нолика,
всмятку вылупятся из них,
утром – лирика, ночью – риторика,
ну а что еще нужно для книг?
Керосиновой лампы горение,
хиросимовой вспышки одной
и мое, и твое поколение,
разделенное мертвой водой.
Гомельдрев, зеленеющий заново,
не читавший Баркова – баркас,
маяковские мысли Кирсанова,
и немецкой овчарки анфас.
Прогремим иностранною тарою,
поиграем в сухие слова,
и расстроенной пахнет гитарою
силиконовая трава.
Вспоминая похмельную истину,
малосольно вспоют соловьи.
Что-то всуну в тебя, что-то высуну -
имитируй оргазмы свои!
* * * *
Стеариновая щека
нецелованного птицелова.
«Чирк!» - и выпорхнет из силка
воробей – это тоже слово.
Если – окунь, пускай летит,
наслаждается тишиною,
мелко набранный, как петит
изумрудною чешуею.
Да и сам, птицелов, храним -
бродят люди вокруг плохие,
и присматривает за ним
медсестра из психиатрии.
* * * *
(галерейное)
Потому и картина, картина, картина:
каркнет ворон и пищу искать улетит,
и останется тина, болотная тина,
у художника – язва и холецистит.
Не сходите сурьма, не жалейте акрила,
у художника много залетных идей:
подрисуем подружку – роскошные крыла,
он ведь старый развратник и любит бля*ей.
А иначе пройдет биеннале с позором,
и не купит никто баскервильскую гать.
Возвращайся домой, фиолетовый ворон,
посетителей клюй, на смотрителей гадь.
* * * *
Одуванчиковые стебли: оцелованные людьми,
разведенные нараспашку, отлученные от земли,
за хребтом ненасытной .бли – золотится спина любви,
пожалеешь отдать рубашку, позабудешь сказать: замри!
Одуванчик под сенью склона, я с тобой еще поживу -
между Африком и Симоном под виниловую траву.
Нас не купишь куркульской цацкой, не прикормишь с блатной руки,
над твоей головой бурсацкой - тлеют желтые угольки.
Душный вертер и птичий гамлет, на кленовом листочке – счет,
Что же нас безрассудно в Гарлем одуванчиковый несет?
Сколько в мире чудесных строчек, составляющих немоту:
не плети из меня веночек, не сдувай меня в темноту.
* * * *
Какое лето нынче безбилетное
и море загорает на мели.
И курица кудахчет яйцеклетное -
чайханщик переводит: «Ай, люли»
Привольно англичанину залетному:
и love и плов - ласкают слух его.
А мне, от филологии безродному -
открыт портвейн и больше ничего.
И я люблю таковские открытия,
пластмассовые пробочки и проч.
жену, друзей, и, может быть, Овидия,
и Родину не в силах превозмочь.
Последний катерок переминается
у пирса, в нетерпении отплыть.
А у меня все только начинается
и следует немедленно налить.
Легко споить почти сорокалетнего,
привыкшего закусывать строфой.
Не опоздайте на меня последнего -
с прощальной искоркой над головой
* * * *
Жил да был человек настоящий,
если хочешь, о нем напиши:
он бродил с головнею горящей,
спотыкаясь в потемках души.
По стране, постранично, построчно
он бродил от тебя - до меня,
называющий родиной то, что
освещает его головня:
…ускользающий пульс краснотала,
в «Рио-Риту» влюбленный конвой.
И не то, чтоб ее не хватало -
этой родины хватит с лихвой.
Будет видео фильмы вандамить,
будет шахом и матом Корчной,
и по-прежнему - девичья память
незабудкою пахнуть ночной.
Будет биться на счастье посуда,
и на полке дремать Геродот,
Даже родина будет, покуда -
Человек с головнею бредет.
* * * *
Вот дождь идет и вскоре станет ливнем,
наверняка завидует ему
Безногий мальчик в кресле инвалидном,
в небесную глядящий бахрому.
А может быть, ему и ливня мало,
нет зависти, а только боль и страх?
И автор врет, как это с ним бывало
под рюмочку в лирических стихах?
Вот отвернешься, и речной вокзальчик
тебя укроет от иной воды.
И думаешь: а все же, был ли мальчик?
А мальчик думает: а все же, был ли ты?
* * * *
Час неровен, и бес - не в Ребро, а в Рембо,
Ум за опиум иньских акаций.
Удивление Ли, или нежное Бо...
Кто на что в этой жизни, Гораций?
* * * *
В красной рубашке прихожу к тебе
не надо смеяться
на ней не клюшки для гольфа изображены
а запятые
* * * *
Это надкушенный край калача -
можно упасть в буерак.
Это оплывшая спермой свеча
и восклицательный знак.
Это в утробе травы-трын-травы
хнычет трамвайчик ночной.
Все, что на свете напишете вы –
было придумано мной.
* * * *
В зеленом полнолунии арбуза -
как звери полосатые лежим.
И есть у всякой нежности обуза -
постельный приедается режим.
Арбуз хрустит, распахивая мякоть,
а там, от влажных косточек темно!
И понимаешь: этим людям плакать -
и все хранить в себе разрешено.
Мы спрятались под кровельным железом,
и наш мирок покуда невредим,
а он - сворован и в ночи зарезан…
Любимая, давай его съедим.
* * * *
Оглянулась, ощерилась, повернула опять налево -
в рюмочной опрокинула два бокала,
на лету проглотила курицу без подогрева,
отрыгнула, хлопнула дверью и поскакала.
А налево больше не было поворота -
жили-были и кончились левые повороты,
хочешь, прямо иди – там сусанинские болота,
а на право у нас объявлен сезон охоты.
Расставляй запятые в этой строке, где хочешь,
пей из рифмы кровь, покуда не окосеешь.
Мне не нужно знать: на кого ты в потемках дрочишь,
расскажи мне, как безрассудно любить умеешь.
Нам остались: обратный путь, и огонь, и сера,
мезозойский остов взорванного вокзала…
Чуть помедлив, на корточки возле меня присела,
и наждачным плечом прижалась, и рассказала.
* * * *
Что у мидии на уме -
у Овидия в животе.
Вот и море: ни бе, ни ме…,
знать, барашки совсем не те.
И выходит маяк-друид
в полосатый носок одет,
и сквозь дырку в носке струит
по ночам безымянный свет.
И поэтому нас с тобой
так к песочным часам влекло,
что по горло войдешь в прибой
и поранишься о стекло.
И потянешься к сургучу
твоих губ, устремленных за…
этот берег, а по плечу -
темно-красная стрекоза.
* * * *
Лесе
Кривая речь полуденной реки,
деревьев восклицательные знаки,
кавычки – это птичьи коготки,
расстегнутый ошейник у собаки.
Мне тридцать восемь с хвостиком годков,
меня от одиночества шатает.
И сучье время ждет своих щенков -
и с нежностью за шиворот хватает.
А я ослеп и чуточку оглох,
смердит овчиной из тетрадных клеток…
И время мне выкусывает блох,
вылизывает память напоследок.
Прощай, Герасим! Здравствуй, Южный Буг!
Рычит вода, затапливая пойму.
Как много в мире несогласных букв,
а я тебя, единственную, помню.
* * * *
Проговоришь часы наоборот:
ысач в потемках шевелит усами,
ысач съедает с кровью бутеброд
и шлет e-mail Бин Ладену Усаме.
В ответ Бин Ладен шлет ему Биг-Бен -
подточенную вирусом открытку.
И дольше века длится этот дзен,
и динь-дилинь без права на ошибку.
Пружинка – украинская вдова,
рождественская в яблоках кукушка,
ысач глядит на нас во все слова,
и даже в цифрах прячется подслушка.
Так, проходя сквозь воздух ножевой,
нащупывая мостик через Лету,
мы встретимся под стрелкой часовой,
стреляя у бессмертья сигарету.
* * * *
Дело расползается к весне:
будешь снегом или следаком?
Песня в черепаховом пенсне -
валидол под русским языком.
Сбрасывают птицы чешую,
переходят окуни на крик.
Никому в промежность не сую
свой негосударственный язык.
Мне и вправду не хватает слов,
мне и в кривду не хватает нот.
Я люблю тебя, зеленый Львов –
город терракотовых щедрот.
И выходит ливень из огня,
водяной сжимая пистолет.
Если хочешь, расстреляй меня,
но не трогай сахар на столе.
Что он увидел в начале? Райцентр: разврат и разруха,
площадь Восставших из Мертвых, свиное багровое ухо –
кто-то прибил к деревянному в сучьях столбу,
ухо орет, собирая на площадь толпу.
В полдень из этого уха разит сквозняками,
слышится хлюпанье крови, малиновый гул:
это под Шубертом сельдь шевелит плавниками,
таксидермист-лилипут в Гулливере уснул.
Вечером в ухе скрипит марсианский треножник,
стонет от нежности, падая сквозь сухостой.
Смех мародеров, возня, протрезвевший сапожник
в мраморной тьме громыхает культей золотой.
Что он увидел в начале, борец за идею?
Позднюю свадьбу, фаты кружевные края,
сад, где ширинка, похожая на орхидею,
вялый колибри, как будто - конец бытия.
После поминок выходит на двор повитуха:
«Цезарь родился!», патриции вздрогнут в Кремле,
и морозильным пушком покрывается ухо,
плачет младенец, дрожит холодец на столе.
Больно надо, надо больно -
потерпи немного.
Вот и жил поэт от Бога
и до Бога.
Вот и жил поэт светло и алкогольно,
повторяя: больно надо, надо больно.
* * * *
Где кентавр-конокрад у цыганского табора -
заплутал в предрассветном дыму…
Кипарисовый лук и брошюры Анн-Арбора
прикипели к седлу моему.
Где кириллица сонно впадает в околицу,
а в дому, у любимой, темно.
И в подушке - куриное перышко колется,
будто ангельское оно.
* * * *
Сделаю из проволоки волка:
олово, паяльник, канифоль.
И взлетит, как будто перепелка,
хищным блеском вспугнутая моль.
За окном очаковская омуль:
дождь, пустырь и дикий сельдерей,
там колючей проволоки вдоволь,
старых гильз, проверенных гвоздей.
Отпусти меня, библиотека:
Гумилев, Платонов, Мандельштам…
Я вернусь, чтоб сделать человека -
пусть пройдется по родным местам.
* * * *
Проговоришь «часы» наоборот:
ысач в потемках шевелит усами,
ысач съедает с кровью бутеброд
и шлет e-mail Бин Ладену Усаме.
В ответ Бин Ладен шлет ему Биг-Бен -
подточенную вирусом открытку.
И дольше века длится этот дзен,
и динь-дилинь без права на ошибку.
Пружинка – украинская вдова,
рождественская в яблоках кукушка,
ысач глядит на нас во все слова,
и даже в цифрах прячется подслушка.
Так, проходя сквозь воздух ножевой,
нащупывая мостик через Лету,
мы встретимся под стрелкой часовой,
стреляя у бессмертья сигарету.
* * * *
(из симпатических стихов)
Проверить почту, выехать в Рожны,
и летопись, и зимопись – скушны.
Жизнь первая бросает камень в почку,
пошаливают нервы у княжны
Тьмутаракановой. Пора проверить почту.
Пованивает белка в колесе,
поэт грустит о средней полосе
и колокольчик под дугой скучает…
Но, графу Калиостро - пишут все
и лишь один Господь не отвечает.
Мы – олухи пред всякой новизной,
и шулерство разбавлено весной,
над церковью блестит козырный крестик…
У поцелуев - привкус крепостной,
а ты мне пишешь: «Милый мой, кудесник…»
Свинцовый сахар, сероводород:
сквозь пятна от чернил, встречать восход
бредет полей нестриженых отарость,
теснятся избы, проступает год,
знакомый адрес, и любовь, и старость.
* * * *
Сено – это на крайний случай;
что за блажь – ночевать в стогу:
потерявшись во тьме колючей
где-то в плавнях, на берегу?
Слышать, как завывают волки
и слетается мошкара…
И на ушко шептать иголке -
непристойности до утра.
* * * *
Мы не спим, хоть и снегом засыпало
бормотание радио ра-
дует в спину предчувствие выбора,
ветерок отставного добра.
Круглый стол, самогонное варево,
помидоров моченых бока.
Разговаривай, жизнь, разговаривай,
на допросе у смерти. Пока
покрываются кашицей вязкою
казино и витрины аптек,
у роддома дежурит с повязкою
комендантский, опущенный век.
Эти ружья, тычинки и пестики
с двух сторон привозного кино.
На погосте - чернильные крестики,
под которыми - нолики, но…
Пахнут все же не шконкой, а школою
маринованные огурцы:
…этот класс, эти бедра тяжелые
из Херсона учительницы.
* * * *
Всех зверей под асфальт закатал колобок,
в поезд сел и отправился к теще.
И в купейном окне - золотится лобок
кривоногой осиновой рощи.
Мчится поезд по самому краю стола,
да не видно столовых приборов:
расползлись баклажанов тюленьи тела,
опустели бутылки соборов.
Будто здесь до сих пор отдыхает братва:
что ни день - сковородное днище,
а повсюду цветет и щебечет - жратва
и черствеет духовная пища.
И любовь – общепит, и надежда - стряпня,
у прощения - вкус карамели….
Неужели, Господь, и Тебя и меня -
под молитву и водочку - съели?
колыбельная
В изумрудной крепости (емкостью 0,7) -
спи, мое чудовище, я тебя не съем,
я тебя не выкурю и не отхлебну -
как бывало в Киеве девушку одну.
Нас водила молодость в сабельный центон,
следом за ацтеками нюхать ацетон.
Я любить попробую и переживу
в спичечной коробочке - круглую траву.
Спи, мое чудовище, только очень спи.
охраняет сказочку Пушкин на цепи.
Одеяло ватное изомну, как цвет -
в книжном супермаркете, там, где счастья нет.
* * * *
(восточное)
Мутные волны, упертые мулы,
безалкогольные рвы.
Терпкое утро, сводящее скулы,
и терракота айвы.
Ветер сдувает истории крошки -
нам, в голубиную тьму.
Местных абреков обритые бошки,
кушающих бастурму.
Тень от военного в дырках брезента:
вострое дело - восток.
Полдень пустеет, как срезанный кем-то
у богача кошелек.
Вечер - не четко, от зноя и лени,
перебирает слова
И опускается ночь на колени,
и засыпает вдова.
* * * *
И брызнет кровью винегрет,
и мы оставим этот свет,
следы на половицах…
И ежик под Аниту Цой
торгует конской колбасой
в ежовых рукавицах.
Я – человечек заводной,
я ключик чувствую спиной
и двигаюсь по кругу.
В просторной детской, у огня,
волчата слушают меня,
пережидая вьюгу.
Скулят в мохнатой тишине -
и верят, и не верят мне,
что рифма – старовата,
о волкодавах Фермопил…
…как сильно я тебя любил
и разлюбил когда-то.
* * * *
Пахнет жареной рыбой каирский песок,
устремив к небесам возбужденный сосок
пирамиды Хефрена, к которой
херсонесской акации листик присох,
фараон (полицейский) черкнет адресок
забегаловки с местною флорой.
В ресторане у Сфинкса – славянский галдеж,
если шишу не куришь и кофе не пьешь -
предлагают печеный картофель,
на округлой жаровне шкварчит маргарин,
от чего ты счастливый такой, бедуин,
и фальшивый, особенно - в профиль?
Бедуин по двугорбому бьет существу,
слово за слово – тянется год к Рождеству,
подгорает заката холстина…
Тычет вострой указкою экскурсовод:
у египетской мумии впалый живот
и широкая грудь осетина?.
Терракотовый зов водосточной трубы
и встают из подземных бараков рабы,
зеленеет смола эвкалипта,
и Амона - омоет песочный прибой…
И японских туристов восторженный рой
совершает исход из Египта.
* * * *
Ветчина или вечность укрылись под сенью укропа?
Не мяукнет под вострым прибором протухшая тайна,
знать, лишен злободневный вопрос – доброты. Только сердце и жопа -
демонстрируют миру свои одинаковые очертанья!
Так похожи они. Смотришь дьявольский ящик и видишь:
от любви чуть двоясь, обращаются к нам сокровенно:
по-татарски - в степи, возле Мертвого моря - на идиш…,
в сонной Вене (кайфуй!) проникают в тебя внутривенно.
От наружной рекламы, до самых душевных заначек,
на открытках они - то в белье, то стрелою пробиты…
Подневольная жопа когда-нибудь встанет с карачек,
вздрогнет робкое сердце, тогда, - берегитесь, бандиты!
Мне собратья по цеху мясному, к примеру, Коровин и Быков -
надавали за рюмкой весьма ощутительных втыков:
дескать, лью не туда золотистого меда струю,
сердцеед, жополиз, и вообще: разговоры в строю!
Справедливо ли это? У истины нет - ни окопа,
ни тряпицы, прикрыть наготу, ни пророка отравленных уст,
чтоб в толпу прокричать: «Вот вам - сердце мое, вот вам - жопа!
Между ними – Цветков и Кенжеев, и Кафка, и Пруст!»
На попутных прокладках летит Одиссей к Пенелопе
и она заливает крутым кипятком доширак…
Вот и Родина где? Вроде, в сердце моем или в жопе?
Да, не сыщешь с огнем, не услышишь ответа никак.
****
Облака под землей - это корни кустов и деревьев:
кучевые - акация, перистые - алыча,
грозовые - терновник, в котором Григорий Отрепьев,
и от слез у него путеводная меркнет свеча.
Облака под землей - это к ним возвращаются люди,
возвращается дождь и пустынны глазницы его.
Спят медведки в берлогах своих,
спят личинки в разбитой посуде,
засыпает Господь, больше нет у меня ничего...
Пусть сермяжная смерть - отгрызает свою пуповину,
пахнет паленой водкой рассохшийся палеолит.
Мой ночной мотылек пролетает сквозь синюю глину,
сквозь горящую нефть, и нетронутый дальше летит!
Не глазей на меня, перламутровый череп сатира,
не зови за собой искупаться в парной чернозем.
Облака под землей - это горькие корни аира...
...и гуляют кроты под слепым и холодным дождем.
Мы свободны во всем, потому что во всем виноваты,
мы - не хлеб для червей, не вино - для речного песка.
И для нас рок-н-рол - это солнечный отблеск лопаты
и волшебное пенье подвыпившего рыбака.
* * * *
Открывая амбарную книгу зимы,
снег заносит в нее скрупулезно:
ржавый плуг, потемневшие в холках - холмы,
и тебя, моя радость, по-слезно…
…пьяный в доску забор, от ворот поворот,
баню с видом на крымское утро.
Снег заносит: мычащий, не кормленый скот,
наше счастье и прочую утварь.
И на зов счетовода летят из углов -
топоры, плоскогубцы и клещи…
Снег заносит: кацапов, жидов и хохлов -
и другие не хитрые вещи.
Снег заносит, уснувшее в норах зверье,
след посланца с недоброю вестью.
И от вечного холода сердце мое
покрывается воском и шерстью.
Одинаковым почерком занесены
монастырь и нечистая сила,
будто все – не умрут, будто все – спасены,
а проснешься - исчезнут чернила.
КУРЕНИЕ ДЖА
Что-то потрескивает в папиросной бумаге:
как самосад с примесью конопли,
как самосуд в память о Кара-Даге,
и, затянувшись, смотришь на корабли.
Вечер позолотил краешек старой марли,
и сквозь нее проступают: мачты, мечты, слова -
складываются в молитву, в музыку Боба Марли,
в бритву, в покрытые пеной - крымские острова.
Мокрые валуны правильными кругами
расходятся от тебя, брошенного навсегда.
Но, кто-то целует в шею и обхватывает ногами
и ты выдыхаешь красный осколок льда.
* * * *
И чужая скучна правота, и своя не тревожит, как прежде,
и внутри у нее провода в разноцветной и старой одежде.
Желтый провод – к песчаной косе, серебристый – к звезде над дорогой,
не жалей, перекусывай все, лишь – сиреневый провод не трогай.
Ты не трогай его потому, что поэзия – странное дело:
все, что надо – рассеяло тьму и на воздух от счастья взлетело.
То, что раньше болело у всех - превратилось в сплошную щекотку,
эвкалиптовый падает снег, заметая навеки слободку.
Здравствуй, рваный, фуфаечный Крым, потерявший империю злую,
над сиреневым телом твоим я склонюсь и в висок поцелую.
Липнут клавиши, стынут слова, вот и музыка просит повтора:
Times New Roman, ребенок ua., серый волк за окном монитора.
2041 г.
На премьере, в блокадном Нью-Йорке,
в свете грустной победы над злом -
черный Бродский сбегает с галёрки,
отбиваясь галерным веслом.
Он поет про гудзонские волны,
про княжну. (Про какую княжну?)
И облезлые воют валторны
на фанерную в дырках луну.
И ему подпевает, фальшивя,
в високосном последнем ряду,
однорукий фарфоровый Шива -
старший прапорщик из Катманду:
«У меня на ладони синица -
тяжелей рукояти клинка…»
…Будто это Гамзатову снится,
что летят журавли табака.
И багровые струи кумыса
переполнили жизнь до краев.
И ничейная бабочка смысла
заползает под сердце мое.
* * * *
Михаилу Шишкину
Море – наощупь из черного вяза,
рыба-кукушка смолчала три раза
с хвостиком - время гадать на песке.
Что ж ты не спишь, манекенщица Люда?
Я - надувной силиконовый будда
с крошечной дырочкой в левом соске.
Раннее утро остро и тревожно,
даже о строчку - порезаться можно.
Ржавые, низко плывут облака:
бродишь, пригнувшись в нелепом поклоне,
будто бы всё – на огромной иконе:
лошади, пьяная тень рыбака…
Счастье рифмуется с тем, что на части
видимо рвется от деепричастий.
Чаек акриловых не развели.
Сохнут, протертые в кровь, изоленты -
все мы архангелы и диссиденты:
за оголенное что-то вдали.
* * * *
Червь сомнения мыслит глубоко,
если только не спит на ходу
и не чавкает томиком Блока
или яблоком в райском саду.
И его вдохновение (вроде)
посещает весной натощак.
Вот, верлибры о заднем проходе
и о прочих вселенских вещах.
…«Вокруг света» темнеет подшивка
в неухоженном дачном дому.
Червь сомнения тоже – наживка,
деревенская пища уму.
Там, где родины трутся краями
и клюет на обычный овес -
сом сомнения, выросший в яме -
золотой и бездонной от звезд.
* * * *
Я выжил из ума, я – выживший, в итоге.
Скажу тебе: «Изюм» и ты – раздвинешь ноги.
Скажу: «Забудь язык и выучи шиповник,
покуда я в тебе – ребенок и любовник…»
На птичьей высоте в какой-нибудь глубинке
любую божью тварь рожают по старинке:
читают «Отче наш» и что-нибудь из Лорки
и крестят, через год, в портвейне «Три семерки».
Вот так и я, аскет и брошенный мужчина
вернусь на этот свет из твоего кувшина:
в резиновом пальто, с веревкой от Версачи
и розою в зубах - коньячной, не иначе.
* * * *
Исчезли предметы и чувства пропали,
остались сплошные слова:
на желтой бумаге, в зеленом металле,
с пластмассовой цифрою 2.
И слово за слово, и словом по кругу,
и слову - уста не разжать.
А надобно всовывать что-то друг другу,
кого-то друг другу рожать.
Нацеливать стрелки, закручивать гайки;
о чем деревяшка поет?:
«Аральское море, оральные чайки,
суровый и дальний полет!»
А может быть, счастье – на память, на ощупь
пушистое, как мельхиор?
И пахнет спросонья лососевой рощей,
пиликает, словно прибор?
По капельке - свежий песок отмеряет
своей не счастливой родне.
А после уходит, сарай отворяет,
на медленном мокнет огне?
УХА
Луковица огня, больше не режь меня,
больше не плачь меня и не бросай в Казань.
Ложкою не мешай, ложью не утешай,
память - мужского рода: чешется, как лишай.
Окунем нареки, вот мои плавники,
порванная губа, вспоротые стихи.
Вот надо мной проходят пьяные рыбаки.
Все на земле – мольба, дыр и, возможно, щыл.
Господи, Ты зачем комменты отключил?
Всех успокоит Сеть, соль и лавровый лист,
будет вода кипеть, будет костер искрист.
Будут сиять у ног – кости и шелуха...
Как говорил Ван Гог: «Все на земле – уха…»
* * * *
Казанский кремль, крем-брюллов
январского, ночного снега,
дымится новогодний плов
сияет печень печенега.
А ты, любовь моя, не спишь
в своей прокуренной могилке,
Глядишь в окно, кропаешь стиш,
прикладываешься к бутылке.
И нет, чтоб совершить набег
за апельсинами к соседке.
Ты пьешь, и слизывают снег
две лошади на этикетке.
* * * *
Тихо, как на дне Титаника,
время – из морских узлов.
Деревенская ботаника:
сабельник, болиголов.
Подорожник в рыжей копоти,
добродушный зверобой -
ни предательства, ни похоти,
дождь и воздух кусковой.
Вот, в тельняшке кто-то движется,
улыбается в усы.
Все острей и ближе слышится
серебристый свист косы.
Мусульмане и католики,
православные и не…
Ждут нас розовые кролики,
с батарейками в спине!
* * * *
Ливень спешился, шахматы сохнут:
конь Е-8 бьет пешку С-7.
И стаканчик пластмассовый чокнут,
сумасшедший стаканчик совсем.
Одноразовый, людям в угоду,
завсегдатай дешевых кают,
дождевую, пернатую воду -
не целуют, не плачут, не пьют.
В ней - осадок небесной работы,
керосин, отгудевший свое.
И набиты ее самолеты
мертвецами до самых краев.
И в прихожей тебя раздевая,
бормочу от любви и стыда:
- Пощади же меня, дождевая,
ядовитая, злая вода.
* * * *
(эпистолярное)
Что тебе сказать, Ямакова?
В жизни стало так бестолково.
Разве счастье может быть умным,
многотомным, как ПСС?*
…Выползает зверем чугунным,
розовым и женским на вес.
Ты читаешь толстую книгу,
смотришь в небо, ешь землянику,
про Мак Дональдс – ангел молчит.
Киевских не вспомнишь каникул,
и не надо с чаем калигул,
и наполнен снегом твой щит.
В ванной запинается вентиль:
против часовой - не дано.
За свои слова Бог ответил.
Ну, а ты – не пишешь давно.
*ПСС – Полное Собрание Сочинений.
* * * *
Тихий бронзовый Чайковский Петр Ильич,
я затеял прогуляться перед сном.
Вот белеет не доброшенный кирпич -
в чем-то красном и округло-жестяном.
Небо Воткинска азартно и темно,
и созвездие к созвездию впритык,
будто ангелы играют в домино,
не считая на костяшках запятых.
В дом-музей ведут крысиные следы,
ближе к празднику – от тварей спасу нет.
И не ждут от нас ни счастья, ни беды
школьный глобус и щелкунчика скелет.
Для молитвы нужно несколько минут,
для молчания – огромная страна.
Знаю, знаю - крысы всех переживут,
а вот музыку не смогут ни хрена.
Серый снег идет волною за волной,
и снежинки, словно буковки из книг.
Это чучело рояля надо мной
поднимает перламутровый плавник.
УКВ
Позабытый УКВ приемник,
в нем хрипит зарезанный наемник.
Длинный долгий ужин на траве…
…жалко, что приемник - УКВ.
На вечерней киевской газете
он лежит в расстегнутом жилете,
рядом сохнет листик чабреца,
луковое горе – два колечка,
соль, картошка, и смолкает речка -
перед тенью Гамлета-отца.
УКВ – плесканье волн коротких,
ямочка на женском подбородке,
водка, словно музыка в уме,
ветреное сало бутерброда,
карт перетасованных колода:
крест козырный, церковь на холме.
Точки и тире, читай: терновник,
до свиданья, маленький приемник,
старомодный гений хрипоты…
Будем жить, сверчкам кивать согласно
и макать в подсолнечное масло -
черствые кусочки темноты.
ТРОЕТОЧИЕ
У августа – профиль трамвая, он поздний ребенок, бастард.
…и сдвинулась точка живая, и мертвая вышла на старт.
А средняя точка, в которой намешано всякой воды -
осталась в детдоме за шторой и плакала до темноты.
Гремит поцарапанный, грязный, малиновый август во тьме.
Прощай троеточие здравствуй прижмись запятая ко мне
Трясутся колени от штрафа, и хочется дать стрекача,
и выскочить у телеграфа, у Льва Николаевича…
* * * *
Я пою колядки,
я хожу на блядки,
я давно прописан
у синицы в лапке.
Рифмовать нелепо:
умирает лето.
И летят в Толедо
журавли из хлеба.
Между Илиадой,
между Илираем -
мы на раздеванье
в шахматы играем.
Мама кроет матом,
папа будет шахом.
Над военкоматом
небо пахнет пахом.
* * * *
Ты будешь моей самой первой,
самой первой второй.
Поэзия пахнет спермой,
шампанским и черной икрой.
А раньше она смердела
карболкой и трупным рвом.
Поэзия – тоже дело,
…и мертвые на живом.
И можно уснуть в полете,
и вдруг приземлиться там,
где статский советник Гете,
Проперций и Мандельштам…
У берега зимней Леты,
оправленной в лопухи,
где только одни поэты,
и пишут одни стихи.
* * * *
По Брейгелю – надо побриться и выйти на воткинский лед,
там сизая рыбка – плотвица на хлеб и мастырку клюет.
Там тихо сидят нибелунги в своих боевых кожухах,
глядят в мониторные лунки, гадают на белых стихах.
Бывает, про рыбку-голубку забудут на пару минут,
закурят пеньковую трубку, абсенту из фляжки хлебнут.
А после поставят, однако, на Питере Брейгеле крест,
за то, что не пишет, собака. Наверное, рыбку не ест.
КУЗНЕЧИКИ
Под видом неопознанного гада -
лежишь в степи на животе пустом.
А вкруг тебя – кузнечиков армада:
и чиркает, и прыгает с шестом.
Киборжьи челюсти, капроновые крылья,
мерцающая легкая броня…
Здесь заговор, здесь всюду – камарилья,
я – Зинзивер, не трогайте меня!
Церковный колокол разбудит богомола,
и примет богомол зеленый яд.
Спешат сверчки – с ночного баскетбола
и в стебли одуванчиков трубят.
Я словно марсианская иголка;
чужая, после дождичка, среда -
повсюду степь, ни речки, ни поселка,
и церковь улетела навсегда.
* * * *
И счастье – одно и несчастье – одно,
и утро скрипит половицей.
Поднимется с красных коленей вино -
бродить деревянной темницей.
Как будто на свете важнее всего -
щемящее чувство покоя.
И не угадаешь, кто выпьет его -
прохладное, полусухое?
Присядет на узкую в складках кровать
уставшим от смерти солдатом.
И в сумерках будет вино целовать
прокуренным ртом бородатым.
* * * *
Во тьме виниловой – скрипит январский лед,
колени в ссадинах, бинты, зеленка, йод.
и музыка пехотного полка -
коньками поцарапана слегка.
И потому, в припеве о войне:
«умрем» - звучит отчетливо вполне,
и лишь слова: « отечество… тюрьма…»
виниловая сглатывает тьма.
Казалось бы - еще один повтор
и ты услышишь: «Камера! Мотор!»
Как будто там снимаются в кино -
оркестр и сводный хор из Люблино.
Брюхаты водородною тоской,
блуждают дирижабли над Москвой,
стукач берет жену на карандаш,
и мясорубка, и походный марш.
Солдат из фляги делает глоток,
на Патриарших - праздничный каток…
…нахлынет ветер с кровью и золой
и обожжет Неглинку под землей,
и выползет сигнальная звезда,
и мы увидим: здание суда,
прокуренные зубы мертвеца…
Мерцает и мерцает, и мерца…
* * * *
Во тьме виниловой – скрипит январский лед,
колени в ссадинах, бинты, зеленка, йод.
и музыка пехотного полка -
коньками поцарапана слегка.
И потому, в припеве о войне:
«умрем» - звучит отчетливо вполне,
и лишь слова: « отечество… тюрьма…»
виниловая сглатывает тьма.
Казалось бы - еще один повтор
и ты услышишь: «Камера! Мотор!»
Как будто там снимаются в кино -
оркестр и сводный хор из Люблино.
Брюхаты водородною тоской,
блуждают дирижабли над Москвой,
стукач берет жену на карандаш,
и мясорубка, и походный марш.
Солдат из фляги делает глоток,
на Патриарших - праздничный каток…
…нахлынет ветер с кровью и золой
и обожжет Неглинку под землей,
и выползет сигнальная звезда,
и мы увидим: здание суда,
прокуренные зубы мертвеца…
Мерцает и мерцает, и мерца…
* * * *
По Брейгелю – надо побриться и выйти на воткинский лед,
там сизая рыбка – плотвица на хлеб и мастырку клюет.
Там тихо сидят нибелунги в своих боевых кожухах,
глядят в мониторные лунки, гадают на белых стихах.
Бывает, про рыбку-голубку забудут на пару минут,
закурят пеньковую трубку, абсенту из фляжки хлебнут.
А после поставят, однако, на Питере Брейгеле крест,
за то, что не пишет, собака. Наверное, рыбку не ест.
* * * *
Под видом неопознанного гада -
лежишь в степи на животе пустом.
А вкруг тебя – кузнечиков армада:
и чиркает, и прыгает с шестом.
Киборжьи челюсти, капроновые крылья,
мерцающая легкая броня…
Здесь заговор, здесь всюду – камарилья,
я – Зинзивер, не трогайте меня!
Церковный колокол разбудит богомола,
и примет богомол зеленый яд.
Спешат сверчки – с ночного баскетбола
и в стебли одуванчиков трубят.
Я словно марсианская иголка;
чужая, после дождичка, среда -
повсюду степь, ни речки, ни поселка,
и церковь улетела навсегда.
* * * *
Тихий бронзовый Чайковский Петр Ильич,
я затеял прогуляться перед сном.
Вот белеет недоброшенный кирпич -
в чем-то красном и округло-жестяном.
Небо Воткинска азартно и темно,
и созвездие к созвездию впритык,
будто ангелы играют в домино,
не считая на костяшках запятых.
В дом-музей ведут крысиные следы,
ближе к празднику – от тварей спасу нет.
И не ждут от нас ни счастья, ни беды
школьный глобус и щелкунчика скелет.
Для молитвы нужно несколько минут,
для молчания – огромная страна.
Знаю, знаю - крысы всех переживут,
а вот музыку не смогут ни хрена.
Серый снег идет волною за волной,
и снежинки, словно буковки из книг.
Это чучело рояля надо мной
поднимает перламутровый плавник.
* * * *
Тихо, как на дне Титаника,
время – из морских узлов.
Деревенская ботаника:
сабельник, болиголов.
Подорожник в рыжей копоти,
добродушный зверобой -
ни предательства, ни похоти,
дождь и воздух кусковой.
Вот, в тельняшке кто-то движется,
улыбается в усы.
Все острей и ближе слышится
серебристый свист косы.
Мусульмане и католики,
православные и не…
Ждут нас розовые кролики,
с батарейками в спине!
* * * *
Ты будешь моей самой первой,
самой первой второй.
Поэзия пахнет спермой,
шампанским и черной икрой.
А раньше она смердела
карболкой и трупным рвом.
Поэзия – тоже дело,
…и мертвые на живом.
И можно уснуть в полете,
и вдруг приземлиться там,
где статский советник Гете,
Проперций и Мандельштам…
У берега зимней Леты,
оправленной в лопухи,
где только одни поэты,
и пишут одни стихи.
* * * *
Когда темно от джина с тоником,
потрешь оконное стекло:
прощай, прощай силлаботоника,
поедем в Царское Село!
Встречайте девушки двуногие,
давно я вас не целовал.
Пойдем, займемся филологией,
на царско-сельский сеновал!
* * * *
Казанский кремль, крем-брюллов
январского, ночного снега,
дымится новогодний плов
сияет печень печенега.
А ты, любовь моя, не спишь
в своей прокуренной могилке,
Глядишь в окно, кропаешь стиш,
прикладываешься к бутылке.
И нет, чтоб совершить набег
за апельсинами к соседке.
Ты пьешь, и слизывают снег
две лошади на этикетке.
* * * *
Прощайте римские каникулы,
руины, улицы, мосты,
зеленщик с профилем Калигулы,
мясник, чьи помыслы чисты.
И вы, мерцающие заживо
платаны в сумерках речных.
Дождей аллегро и адажио,
цыганки в платьях кружевных…
…накрасились, подмышки выбрили,
и улыбаются хитро.
Видать, на счастье что-то стибрили,
и только Тибр знает – что.
* * * *
Когда оставляешь Тоскану – в тоске,
ночную Тоскану с бутылкою кьянти.
На ломаном слезы молчишь языке,
а экскурсоводу бормочешь: «Отстаньте».
Автобус чихает, как Петр в раю,
крадется на синих ногах виноградник.
А вы мне верните Тоскану мою,
прошу вас, водитель и божий привратник!
Там женщины ходят в балетном трико,
и, через ржавеющий край небосвода,
они наблюдают, как пьется легко
туман, урожая минувшего года.
* * * *
Луковица огня, больше не режь меня,
больше не плачь меня и не бросай в Казань.
Ложкою не мешай, ложью не утешай,
память - мужского рода: чешется, как лишай.
Окунем нареки, вот мои плавники,
порванная губа, вспоротые стихи.
Вот надо мной проходят пьяные рыбаки.
Все на земле – мольба, дыр и, возможно, щыл.
Господи, Ты зачем комменты отключил?
Всех успокоит Сеть, соль и лавровый лист,
будет вода кипеть, будет костер искрист.
Будут сиять у ног – кости и шелуха...
Как говорил Ван Гог: «Все на земле – уха…»
* * * *
Исчезли предметы и чувства пропали,
остались сплошные слова:
на желтой бумаге, в зеленом металле,
с пластмассовой цифрою 2.
И слово за слово, и словом по кругу,
и слову - уста не разжать.
А надобно всовывать что-то друг другу,
кого-то друг другу рожать.
Нацеливать стрелки, закручивать гайки;
о чем деревяшка поет?:
«Аральское море, оральные чайки,
суровый и дальний полет!»
А может быть, счастье – на память, на ощупь
пушистое, как мельхиор?
И пахнет спросонья лососевой рощей,
пиликает, словно прибор?
По капельке - свежий песок отмеряет
своей не счастливой родне.
А после уходит, сарай отворяет,
на медленном мокнет огне?
* * * *
В Прагу вползают советские хокку,
бабочками шелестя.
Что с проституткою делать пророку?
Лишь предаваться шутя.
Греться в лучах геральдической славы,
выйти, обнявшись, к мосту -
там, где размокшие гласные Влтавы -
чайки клюют на лету.
Прагу усвоивший справа налево:
это не просто угар -
вацлавских гарпий мешочное чрево,
марионеток товар.
Будто они умирают в счастливом
хохоте, в пьяной возне.
Хлопнешь в ладоши над резаным пивом,
бритву отыщешь во сне.
* * * *
Я пою колядки,
я хожу на блядки,
я давно прописан
у синицы в лапке.
Рифмовать нелепо:
умирает лето.
И летят в Толедо
журавли из хлеба.
Между Илиадой,
между Илираем -
мы на раздеванье
в шахматы играем.
Мама кроет матом,
папа будет шахом.
Над военкоматом
небо пахнет пахом.
* * * *
Сентябрь – и сено, и собака,
варенья липкие слова.
А где-то тикает Итака,
а где-то айкает айва.
И вертолетовая лопасть -
срезает половину дня,
и остается только пропасть,
что с криком падает в меня.
* * * *
Море в медную полосочку:
кто-то ходит по воде
и бутылочную «розочку»
прижимает к бороде.
А над морем – небо в крапинку,
и покуда мы летим -
перемолотой «арабикой»
пахнет Иерусалим.
Нажимаешь на гашеточку -
поливаешь огурцы…
Разлетайтесь, птицы в клеточку,
своевольные скворцы!
1.
Я выжил из ума, я – выживший, в итоге.
Скажу тебе: «Изюм» и ты – раздвинешь ноги.
Скажу: «Забудь язык и выучи шиповник,
покуда я в тебе – ребенок и любовник…»
На птичьей высоте в какой-нибудь глубинке
любую божью тварь рожают по старинке:
читают «Отче наш» и что-нибудь из Лорки
и крестят, через год, в портвейне «Три семерки».
Вот так и я, аскет и брошенный мужчина
вернусь на этот свет из твоего кувшина:
в резиновом пальто, с веревкой от Версачи
и розою в зубах - коньячной, не иначе.
2.
Где ветреная чалится душа,
молчание – всегда на букву «ша».
Здесь правит Гор, а раньше правил - Горби,
здесь пьют кагор и умножают скорби.
Уныло ковыряясь в холодце,
тюремный пастырь по утрам бормочет:
«В начале было сало, и в конце…»
Здесь море арендаторов песочит,
затем, сидит со мною на мели,
считая деревянные рубли.
Холмы вокруг - напоминают Крым,
его курорты в приграничной зоне.
С утра - пассат, а к вечеру – мейнстрим,
и чтение стихов в tatoo-салоне:
«…пусть капли крови из татуировки -
ползут на взлет, как божии коровки.
И под текиллу, местная асоль
с меня - морскую слизывает соль…»
Пишу тебе: moya_lubov @...
Я твой факир не только в смысле фака.
Компьютер сдохнет, доиграю я
на дудочке: моя любовь – змея.
Из этих мест печально отдаленных,
я не вернусь в лицей для одаренных,
билеты сдам и откручу пропеллер.
О Господи, мне скучен твой бестселлер!
3.
Завяжи мне шнурки, застегни мне ширинку:
у меня заняты руки – я держу небеса.
Корми меня из блюдечка птичьим молоком,
но я не смогу прикоснуться к тебе.
(дальше будет)
* * * *
На Подоле, в лужах – облака,
еврейские наверняка,
потому, что – сохнут.
И проходит мимо китаец Чен,
на морковь и счастие обречен
и в подкову согнут.
Этот плоский мир запинается, как
без вины, без вины,
без вины виниловый диск,
поцарапанный слегка -
но, в кустах раздается визг.
И его услышав - бегут менты
из ментоловой темноты.
Если кто не спрятался – всем кранты.
И стоп-крану тоже – кранты.
Весь Подол – крепкий кофе из ничего,
растворимый в праздной толпе.
Ты, сначала - доолго дуй на него,
и, забыв о цикуте – пей.
У августа – профиль трамвая, он поздний ребенок, бастард.
…и сдвинулась точка живая, и мертвая вышла на старт.
А средняя точка, в которой намешано всякой воды -
осталась в детдоме за шторой и плакала до темноты.
Гремит поцарапанный, грязный, малиновый август во тьме.
Прощай троеточие здравствуй прижмись запятая ко мне
Трясутся колени от штрафа, и хочется дать стрекача,
и выскочить у телеграфа, у Льва Николаевича…
* * * *
Червь сомнения мыслит глубоко,
если только не спит на ходу
и не чавкает томиком Блока
или яблоком в райском саду.
И его вдохновение (вроде)
посещает весной натощак.
Вот, верлибры о заднем проходе
и о прочих вселенских вещах.
…«Вокруг света» темнеет подшивка
в неухоженном дачном дому.
Червь сомнения тоже – наживка,
деревенская пища уму.
Там, где родины трутся краями
и клюет на обычный овес -
сом сомнения, выросший в яме -
золотой и бездонной от звезд.
* * * *
До свиданья, мыло «duru»,
я устал быть умней и чище.
Черный гуру мой - кенгуру
и душа моя – пепелище.
Отбери у нее права
ты, кросавчег шершавых литер...
И тогда - не сгорит Москва
и тогда - не утонет Питер.
Призови ее к топору,
защити ее от погрома.
Белый гуру мой, кенгуру,
вечный батюшка космодрома.
Чую трубный протяжный зов -
входят сумчатые почтальоны,
начинается все с азов:
Бог и «аська» - цветок зеленый…
* * *
Михаилу Шишкину
Море - наощупь из черного вяза,
рыба-кукушка смолчала три раза
с хвостиком - время гадать на песке.
Что ж ты не спишь, манекенщица Люда?
Я - надувной силиконовый будда
с крошечной дырочкой в левом соске.
Раннее утро остро и тревожно,
даже о строчку - порезаться можно.
Ржавые, низко плывут облака:
бродишь, пригнувшись в нелепом поклоне,
будто бы всё - на огромной иконе:
лошади, пьяная тень рыбака...
Счастье рифмуется с тем, что на части
видимо рвется от деепричастий.
Чаек акриловых не развели.
Сохнут, протертые в кровь, изоленты -
все мы архангелы и диссиденты:
за оголенное что-то вдали.
под грифом падалью секретно
в картонной мамочке хранят
тебя любил я безответно
и больше так не говорят
какой-нибудь еще романтик
судьбы не ведая труда
уснет завязанный на бантик
и не проснется никогда
ему особый сон подарен
ржаная степь и ветра свист
и не расстрелянный татарин
майор Батыев особист
надежда моет веру в чудо
и пахнет хересом вода
и дважды склеена посуда
в цветочках страшного суда
а мы ночных крылатых рыбок
собою кормим на лету
и щастье всех моих ошибок
шипит у лебедя во рту.
На премьере, в блокадном Нью-Йорке,
в свете грустной победы над злом -
черный Бродский сбегает с галёрки,
отбиваясь галерным веслом.
Он поет про гудзонские волны,
про княжну. (Про какую княжну?)
И облезлые воют валторны
на фанерную в дырках луну.
И ему подпевает, фальшивя,
в високосном последнем ряду,
однорукий фарфоровый Шива -
старший прапорщик из Катманду:
«У меня на ладони синица -
тяжелей рукояти клинка…»
…Будто это Гамзатову снится,
что летят журавли табака.
И багровые струи кумыса
переполнили жизнь до краев.
И ничейная бабочка смысла
заползает под сердце мое.
16.03.06
Моему ангелу
1.
Вот берешься за что-нибудь старое
и не нужное людям вообще.
Там, где окорок - виснет гитарою
у бессмертья на правом плече.
Где живешь голубиною почтою
в темноте на четыреста ватт.
И прибрежною рифмой неточною,
и любовью своей – виноват.
Вот берешься заделывать трещину
в небосводе чужих потолков
и с похмелья придумаешь женщину,
феминистку и будешь таков.
В смысле этого масла прогорклого,
в свете льда на Каширском шоссе:
так пустынно и гарсиалорково,
что в себя - возвратятся - не все.
2.
Здесь – пригнись, осторожно – ступеньки,
видишь пьяный ларек у дороги?
За смешные для Киева деньги
я тебе напишу на хот-доге:
золотою горчицей - о Боге,
о любви – майонезом вчерашним,
я тебе напишу на хот-доге
быстро-быстро, нестрашно-нестрашно.
Что – вокруг небеса и потемки -
уподобились картам игральным…
…напоследок - немыслимо тонким,
острым кетчупом артериальным.
3.
В лошадином саду, где стреножены яблони, яблони,
чьи стволы до рассвета усыпаны дятлами, дятлами.
Если лошади - в яблоках, значит и яблоки, яблоки -
над землею висят - в лошадях, будто бы дирижаблики!
Это самая честная в мире рекламная акция:
у меня в голове – революция и менструация.
Выбирайте, что хуже и с ней выходите на площади,
лишь оставьте мне яблоки, там, где рифмуются - лошади.
Что-то потрескивает в папиросной бумаге:
как самосад с примесью конопли,
как самосуд в память о Кара-Даге,
и, затянувшись, смотришь на корабли.
Вечер позолотил краешек старой марли,
и сквозь нее проступают: мачты, мечты, слова -
складываются в молитву, в музыку Боба Марли,
в бритву, в покрытые пеной - крымские острова.
Мокрые валуны правильными кругами
расходятся от тебя, брошенного навсегда.
Но, кто-то целует в шею и обхватывает ногами
и ты выдыхаешь красный осколок льда.
Открывая амбарную книгу зимы,
снег заносит в нее скрупулезно:
ржавый плуг, потемневшие в холках - холмы,
и тебя, моя радость, по-слезно…
…пьяный в доску забор, от ворот поворот,
баню с видом на крымское утро.
Снег заносит: мычащий, не кормленый скот,
наше счастье и прочую утварь.
И на зов счетовода летят из углов -
топоры, плоскогубцы и клещи…
Снег заносит: кацапов, жидов и хохлов -
и другие не хитрые вещи.
Снег заносит, уснувшее в норах зверье,
след посланца с недоброю вестью.
И от вечного холода сердце мое
покрывается воском и шерстью.
Одинаковым почерком занесены
монастырь и нечистая сила,
будто все – не умрут, будто все – спасены,
а проснешься - исчезнут чернила.
29.01.06.
Позабытый УКВ приемник,
в нем хрипит зарезанный наемник.
Длинный долгий ужин на траве…
…жалко, что приемник - УКВ.
На вечерней киевской газете
он лежит в расстегнутом жилете,
рядом сохнет листик чабреца,
луковое горе – два колечка,
соль, картошка, и смолкает речка -
перед тенью Гамлета-отца.
УКВ – плесканье волн коротких,
ямочка на женском подбородке,
водка, словно музыка в уме,
ветреное сало бутерброда,
карт перетасованных колода:
крест козырный, церковь на холме.
Точки и тире, читай: терновник,
до свиданья, маленький приемник,
старомодный гений хрипоты…
Будем жить, сверчкам кивать согласно
и макать в подсолнечное масло -
черствые кусочки темноты.
Перед явкою с повинной, перед выходом во тьму -
люди пахнут мешковиной и зевают, как Му-Му.
И в рождественскую стужу, в ночь, протертую до дыр:
высыпается наружу - весь не выспавшийся мир.
Сколько радости щенячьей - столько бешенства в груди,
что с удавкой и удачей ты к нему не подходи.
Сын гипербол, внук парабол, в зимнем небе над Москвой,
Саша звезды процарапал, словно в женской душевой.
Там, увы, не край державы и не крайские сады -
кафель в трещинах и ржавый, лошадиный шум воды.
Там фривольная монголка моет ноги при свече
и у Пушкина наколка «В.В. Путин» на плече.
Я - люблю тебя наверно, ты – копаешься в вещах,
все мы - жертвы постмодерна и мадеры натощак.
За испорченные нервы, за пожизненный бардак -
нам подарены консервы для летающих собак.
Ждут Гавана и Сейшелы, ждут Аляска и Апсны...
И пускай скулят е-мейлы. В ноутбудке. До весны.
* * * *
И чужая скучна правота, и своя не тревожит, как прежде,
и внутри у нее провода в разноцветной и старой одежде.
Желтый провод – к песчаной косе, серебристый – к звезде над дорогой,
не жалей, перекусывай все, лишь – сиреневый провод не трогай.
Ты не трогай его потому, что поэзия – странное дело:
все, что надо – рассеяло тьму и на воздух от счастья взлетело.
То, что раньше болело у всех - превратилось в сплошную щекотку,
эвкалиптовый падает снег, заметая навеки слободку.
Здравствуй, рваный, фуфаечный Крым, потерявший империю злую,
над сиреневым телом твоим я склонюсь и в висок поцелую.
Липнут клавиши, стынут слова, вот и музыка просит повтора:
Times New Roman, ребенок ua., серый волк за окном монитора.
25-26.12.05
* * * *
Если финики будут в финале,
значит - гоблины сменят редут.
И меня на Обводном канале -
вокруг пальца опять обведут.
Этот город - сплошное коварство:
два билета на полный провал.
Повторяешь, как будто лекарство:
целовал, целовал, целовал.
Каждой твари влюбленной – по паре
в туристический сядет ковчег.
Не играй мне на синей гитаре
деревянными пальцами, снег.
Не протягивай фляжку с абсентом
и за ляжку меня не хватай.
Я родился секретным агентом
и в меня влюблена Гюльчатай.
Что ж ты, Господи, не разговорчив?
Я опять угодил в переплет -
и его разрисовывал Горчев,
потому что - Житинский не пьет.
Будто счастье всегда бестолково,
а любая легенда – ацтой.
И не выдаст меня Ямакова:
«Золотой,- говорит, - золотой…»
11.11.05
* * * *
Час неровен, и бес - не в ребро, а в Рембо!
Ум за опиум крымских акаций.
Удивление Ли или нежная Бо,
Кто на что в этой жизни Гораций?
1991
* * * *
Приходишь к берегу с разговором,
прости мя, Господи, что ни к храму.
Сигналишь пачкою "Беломора",
от душегубов - ждешь телеграмму.
...волной оставленный берег Леты:
презервативы и стеклотара,
и чьи-то порванные билеты
на самолет до Мадагаскара.
2004
* * * *
...из песни выкинешь слова
в какой-нибудь словарь.
И больше не растет трава,
и не звонит звонарь.
Лишь спотыкается январь,
овраги серебря.
И в небесах тоскует тварь,
любившая тебя.
2004
* * * *
Местные лошади бредят тачанкой,
что бронзовеет в степях под Каховкой,
ржет на конфетах с клубничной начинкой,
мчится в куплетах с печальной концовкой.
Скифские бабы (видать от обиды)
окаменели, в кровать не заманишь.
Вспомнишь полынное небо Тавриды
и позабудешь, писателем станешь.
2004
* * * *
Выйду из себя - некуда идти,
а приду в себя - прихожу к тебе.
Словно шар земной - белкой раскрути:
или в январе, или в октябре
встретится в саду старая скамья,
цвета отставных, хрупких бригантин,
Спросишь ты меня: приходил ли я?
И душа шепнет: нет, не приходил.
1989
* * * *
Ты приедешь в херсонскую область
и схлопочешь большого леща.
В этой рыбе - шикарная воблость
и во взоре -- счастливая "ща".
Эту рыбу словить невозможно.
Схлопотать. Вот единственный путь!
Если пиво отпить осторожно,
если пивом леща не спугнуть.
2003
* * * *
Двери-двери в скрипочку играют:
проигравший – больше не скрипит.
Двери-двери тоже умирают,
охраняя львовский общепит.
Их, сердешных, взламывали вдосталь,
били алкоголики с ноги…
Дядя Петя, ты теперь - Апостол,
ты их там, в раю, побереги.
2005
* * * *
Случайно вспомнил о стишке,
в котором - страшный суд,
и нас в мешке на ремешке
топить к реке несут.
Как деревенский почтальон
от смерти нас спасал.
Как жаль, что вскоре спился он
и стих не дописал.
2004
* * * *
Весенний Крым, вздыхает море в темноте,
и на террасе не отыщется огня.
Мечтай о славе и не спрашивай мате:
- Зачем ты пьешь через соломинку меня?
В Москве, на рынке - ассирийский виноград,
да фестиваль во всю рифмованную прыть.
А здесь - бессмертие на цыпочках цикад
к воде спускается, боится разбудить.
2004
* * * *
Андрею Коровину
Там, где утром режет волны - волнорез,
темно-красным проступает соль-диез.
У чайханщика - аптечка без креста
и спасательная станция пуста.
Пахнет йодом - осень ранняя в Крыму,
жизнь – прекрасна и не больно никому,
просто ей необходимы иногда -
острый берег и соленая вода,
после чая – карамболь и карамель.
Как тебе такое утро, Коктебель?
2004
ОКНО
Сода и песок, сладкий сон сосны:
не шумит огонь, не блестит топор,
не построен дом на краю весны,
не рожден еще взяточник и вор.
Но уже сквозняк холодит висок,
и вокруг пейзаж - прям на полотно!
Под сосною спят сода и песок,
как же им сказать, что они - окно?
2002
* * * *
Мне любвее не быть, мне сабвеем не плыть,
мне октябрь окейный не даст прикурить,
одиноко внутри и снаружи.
Дует северный ветер в свою дую ду
и собака хватает за пятку звезду -
в замерзающей луже.
Бытие – это кич, темно-красный кирпич,
двухэтажное чудо природы покличь -
и появится сивая Бурка
или бурая Сивка – неважно теперь,
нас встречает гармошкой - шипящая дверь:
подвернулась пииту халтурка!
Это значит - не ждать перемены ролей:
кровь свернется - подействуют кетчуп и клей
засияет румянцем палитра!
Ты на задней сидушке «поляну» накрой -
и появится литературный герой
(если выпить не менее литра).
Вентиляторный ветер сильней и сильней!
И фанера летит над Биг-Беном, а с ней
устремились на юг перепелки,
гааагские гуси в родимый шалман…
И над Лондоном вьется киношный туман,
дым отечества - прям из двустволки.
Сонный Tower Bridge. Поцелуйте меня
и отправьте послом уходящего дня,
вдоль по матушке-Темзе…
Женский смех, апельсиновый бархат кают…
неужели и здесь от любви устают
и любовь отвечает им тем же?
* * * *
Двери-двери в скрипочку играют:
проигравший – больше не скрипит.
Двери-двери тоже умирают,
охраняя львовский общепит.
Их, сердешных, взламывали вдосталь,
били алкоголики с ноги…
Дядя Петя, ты теперь - Апостол,
ты их там, в раю, побереги.
* * * *
Ливень спешился, шахматы сохнут:
конь Е-8 бьет пешку С-7.
И стаканчик пластмассовый чокнут,
сумасшедший стаканчик совсем.
Одноразовый, людям в угоду,
завсегдатай дешевых кают,
дождевую, пернатую воду -
не целуют, не плачут, не пьют.
В ней - осадок небесной работы,
керосин, отгудевший свое.
И набиты ее самолеты
мертвецами до самых краев.
И в прихожей тебя раздевая,
бормочу от любви и стыда:
- Пощади же меня, дождевая,
ядовитая, злая вода.
* * *
Облака под землей – это корни кустов и деревьев:
кучевые - акация, перистые – алыча,
грозовые – терновник, в котором Григорий Отрепьев,
и от слез у него путеводная меркнет свеча.
Облака под землей – это к ним возвращаются люди,
возвращается дождь и пустынны глазницы его.
Спят медведки в берлогах своих,
спят личинки в разбитой посуде,
засыпает Господь, больше нет у меня ничего…
Пусть сермяжная смерть - отгрызает свою пуповину,
пахнет паленой водкой рассохшийся палеолит.
Мой ночной мотылек пролетает сквозь синюю глину,
сквозь горящую нефть и, нетронутый, дальше летит!
Не глазей на меня, перламутровый череп сатира,
не зови за собой искупаться в парной чернозем.
Облака под землей - это горькие корни аира…
…и гуляют кроты под слепым и холодным дождем.
Мы свободны во всем, потому что во всем виноваты,
мы – не хлеб для червей, не вино - для речного песка.
И для нас рок-н-рол - это солнечный отблеск лопаты
и волшебное пенье подвыпившего рыбака.
* * * *
На улице – зябко, над зябкою – дымка,
скрипит по-немецки ржавеющий флю -
герань за окошком, в постели – блондинка,
и эту блондинку я очень люблю.
Пошлите мне самую черную метку,
сломайте бушприт моему кораблю!
Но, я все равно, выбираю брюнетку -
я эту рабыню (как волю) люблю.
Венера Милосская - рыжая жинка,
твое рукоделие - пряжа и шерсть.
Готова ли шапка моя невидимка?
Как жалко, что Лувр закрывается в шесть.
Как пчелко - гудит под землею Неглинка,
скользят хоккуисты по невскому льду
и рыжая дремлет брюнетка блондинка,
которую - сам у себя украду.
* * * *
Мы оставлены кем-то из птичьих,
в не рифмованном списке живых,
посреди тополиных страничек,
под ногтями цветов луговых.
Семена, имена, времена ли?
Ни ума, ни души, ни труда…
Лишь люцерна и клевер - в финале,
одуванчики и лебеда.
Лишь молитва отцу-зверобою:
будет ливень с грозою вот-вот…
И тогда промелькнет над тобою
вострой ласточки – белый живот.
* * * *
(призывное)
костры, костры, костры, костры:
стр. - страница и стрекоза – стр.
Первая – сгорела, а вторая – летит,
разгулялся у нее аппетит.
Вот и я любил – никуда не спешил,
а мне добрый дядя одежду шил,
чтобы я за страну сражался.
Я совсем не поц, не певец-паяц,
первый лист - кленовый - упал на плац,
а за ним второй - упал и...
отжался.
* * * *
По кругу мерцает чинарик,
а мне достается взаймы -
китайский карманный фонарик -
прибор для включения тьмы.
Ах, вольная тема – темница!,
на кнопку нажмешь - и адью -
опять батарейка садится,
и я ей придумал статью:
не чувствовать света и боли,
накапливать новый заряд,
покуда в троллейбусах – тролли,
укрывшись овчиною, спят.
Покуда мы заново склеим,
судьбы отрывной календарь.
И слышно: по темным аллеям -
изысканный бродит фонарь.
* * * *
На станции “Чеширская” живет
потомственный москвич - Каширский кот.
Он, черной лапой - чешет свой живот,
а белой лапой - кашу стережет.
Огрызком моего карандаша
помешивает гречку, не спеша,
пока гремит вагонами шустро,
шипит и всех царапает - метро.
Другой бы только: головой – верть,
да перламутровым хвостом – круть.
А этот знает: там, вдали - смерть,
сплошной туннель и запасной путь.
Над ним летает воробей-бей -
восточных, импортных кровей принц,
он заблудился в глубине дней,
истосковался в пустоте лиц.
Искусно гадит на кота год,
считает ангелом себя, гад,
хранит Каширского беды от,
ворует пищу у него, хват.
От каши гречневой помет - вязь,
и снова - дыбом у кота шерсть.
Я не сказал бы, что у них – связь…
а жаль, ведь роуминг в метро – есть!
(из цикла «Сувенирный ярлык»)
Можжевельником пахнут учебники,
шелестит сопроматом герань.
Поступают поэты в кочевники,
совершают набеги в Казань.
И на утро, с похмелья ордынского,
потирают срамные виски.
И овечий анфас Боратынского
блеет с мемориальной доски.
Вечность пишет стихи-однодневочки,
регулярно шнурует тетрадь.
Золотые казанские девочки
будут нам с восхищеньем внимать.
Ах, не мучайте пальцы вязанием,
пусть прокиснет в кастрюлях стряпня!
Зарифмуйте Казань – с наказанием,
на вокзал проводите меня!
В поезд фирменный, с книжною полкою,
с чайной ложкой - к разбитому лбу.
Пусть буфетчик нарежет над Волгою,
на лимонные дольки, судьбу.
В растрепанных нотах ночует зола:
походная песня отпета.
Из медной трубы выползает пчела,
слепая от крови и света
А мимо, в горячке, бредут города,
и строчка - читается дважды,
и дважды - в меня отступает вода,
шипя и сгорая от жажды.
Я джинсы до самого неба протер,
оглох от собачьего лая.
И все же – согрел, убаюкал костер,
штыком угольки поправляя.
У медной трубы, у воды и огня -
нет мыслей о славе и злобе…
Им надобно просто - пройти сквозь меня:
такое хреновое хобби.
Клубничья мордочка усами шевелит
и воздух нюхает, и плакать не велит.
А я не плакаю, не плачу, не плачу,
великим мальчиком - на велике лечу!
Сверкают спицы в быстроходном колесе -
урок вязания. Допущены не все.
Вот, за спиной, гремит вагонами вокзал,
который я – для расставания - связал.
Там поезда в Тьмутаракань и Медвежать.
Прости, любимая, не надо уезжать.
Сверкают спицы изо всех пернатых сил:
вот - снег пошел, вот - дождь заморосил
и перебрался в школьную тетрадь...
...Мне жалко - жизнь на нитки распускать:
за-годом-год-мне-дорог-каждый-ряд.
Усните, спицы! Маются, не спят.
Изумленная ты, изумрудная ты
и смешная - спросонок.
А в моем королевстве - ржавеют мосты
и восстанье коронок.
А в твоем королевстве - не топят щенят
и в тавернах все тише.
Для других - купидонские волны шумят,
да скрипят пассатижи.
Что ни утро: любовь опускает в мышьяк -
серый хвостик утраты.
А затем - нервный тик и оранжевый «так»,
и не выплюнуть ваты.
Растопить деревянной кукушкой камин,
путь спасителя - долог.
Будет сторожем - Авелю - новокаин.
Отдохни, стоматолог…
*****
Я - Саша, я - папа, я - унтер небритый и старый,
спешащий апрелем, звенящий бутылочной тарой.
Я - твой указательный палец. Не бойся, принцесса -
обкусывай ноготь, выманивай волка из леса.
А выманив - жми на курок. Проклиная Бернулли,
в носу ковыряйся, просовывай в дырку от пули…
Я - воздух свободы, который предательски зыбок.
Я - новая жызнь - из классической чящи ошибок.
Горят облака и плывут дирижабли оркестра,
так тихо, как - перед абортом и после ареста.
И тянет апрель за собою шутливые строфы,
как парашутист - потому, что запутались стропы.
Нахлынет созревшей землею и близкой разлукой.
Я - маленький город - пред всепобеждающей скукой.
Ржавеющим утром заройте меня в разговоре.
Я - Саша, я - суша, прощайте, я - синее море,
огромная рыбина из перламутровой стали… -
садитесь в меня и - от счастья вращайте педали!
Под свист кинозала, над фильмом о Зите и Гите,
мою мотыльковую память в затылок пронзите.
Затем напишите иглою на льготном билете:
“Таких вот, пронзительных, больше не будет на свете!”
Там, куда мы уедем с тобою
Тамерлан превратился в прибой,
слился с небом, с водой и травою,
там, куда мы уедем с тобой:
переводчики пустоголовы,
а в кастрюлях - оранжевый рис,
и по норам - сидят крысоловы,
никогда не видавшие крыс.
И часы у них - на батарейках,
мезозойский - засахарен яд.
И на страже, в одних телогрейках -
душегубы прекрасные спят.
…Над оврагами - службу косили,
парафиновый грызли рожок.
И зачем нас сюда пригласили,
ты теперь понимаешь, дружок?
Будет дудка и ключ от сарая,
тишины золотая парша.
Поцелуй же меня, зажимая -
эти дырочки от «калаша».
Пахнет рыбой интернет-кафе,
сохнут сети по второй строфе,
В третьей – начинается регата:
ухты, ахты, яхты, морячье!
Море – шепелявое, ничье,
как дитя под листьями шпината.
.
На закате – красная строка,
топот Зевса (местного быка),
Улочка - тесна и угловата,
бархатные персики в саду,
в прошлом веке, в гадостном году.
Рыбка, рыбка, ты не виновата!
Еперное пение ханыг,
сеть в пыльце от бабочек ночных,
золотится - новое корыто…
…Яндекс держит свечку над строкой,
там, где рифма женская - мужской
рифмой, по традиции, накрыта.
Где окуни - во мгле, у речки над порогом,
придумали меня и отпустили с Богом -
на вольные слова.
И проклиная свой, не похмеленный почерк,
меня ведет дневник. Светает между строчек,
и леска – обрыва…
Где сохнет от тоски и обжигает - глина,
у вечности во рту - молитва и малина,
раздвоенный язык.
Не жди меня домой, рыбацкий человечек,
и подтвердит любой сверчок-автоответчик, -
меня ведет дневник.
Он дремлет на ходу и больше знать не хочет:
кого родная речь до смерти защекочет
багровым плавником?
Где пахнет высота - землей и дикой вишней,
и слава дневнику, что впереди – Всевышний,
с таким же дневником.
* * * *
Не зарекайся от сурьмы,
от охры и холста.
Когда январварство зимы
и Рождество Христа.
Херсонских плавней - мятный снег
в изюминках следов:
синицы, сойки – вниз и вверх,
с ветвей и проводов!
Не зарекайся от Днепра,
когда подледный лов.
Где прорубь на язык – остра,
и вся - в чешуйках слов.
О, безбилетный ангел мой,
любитель постных щей,
останься, не спеши домой,
не собирай вещей.
Не расплетай на крыльях шерсть,
не допевай куплет,
в котором - Бог на свете есть,
а вот бессмертья - нет.
Что просто сгинули во тьме:
и Пушкин, и Басе…
Ведь это будет, как по мне -
не честно. Вот и все.
Прощальный привкус коньяка,
посуды – вечный бой.
И день, надтреснутый слегка,
с каемкой голубой.
12.01.05.
* * * *
Мерзнуть в старом купе, бормотать дотемна -
полустанков медвежии стансы…
…Накренясь, дребезжит подстаканник окна,
и не могут уснуть иностранцы.
Вот, торгующий мертвой водой, проводник
проверяет чумные отсеки.
И серебряный век - к золотому приник,
и у жизни – смыкаются веки.
Белоснежный – еще и бескрылый – уже,
вспрыгнет ангел на верхнюю полку.
Ни хрена не видать, степь да степь на душе,
под подушкою - «Слово о полку».
Поезд входит в туннель, как и все поезда -
металлическим лязгая мясом.
А над ним - темно-красная плачет звезда,
и состав - откликается басом.
И очнувшись под утро, неведомо где -
мы полюбим другую кутузку.
А покуда – огни, воронье, каркадэ,
тростниковое счастье вприкуску.
(на пути к могиле М.Волошина)
К.П.
Татарскую покинув халабуду,
преодолев волошинскую треть,
я сам себя в шиповнике – забуду:
как хорошо в шиповнике шипеть!
И пусть другим - поскрипывают скрипки
и пахнет медом траурная медь.
Хочу, мон шер, я сквозь свои ошипки,
на щиколотки женские глядеть!
Когда-то здесь ушли в песок монголы,
теперь – мангалы, кладбище столов…
Похолодало. Пляж нудистский - голый.
Над пляжем реет музыка - без слов.
Куда спешить? Присаживайся рядом.
Ответь поэт, картежник и гусар,
я жизнь люблю, но - что поделать с ядом?
Меня совсем измучил этот дар.
Прости за то, что я тебя тревожу.
(О, Чингачгук, твоя змея – глупа!)
Смотри, как в море - сбрасывает кожу,
ползущая к Волошину, тропа.
Попробуй из шиповника - варенье,
вернись домой в заслуженных прыщах.
Пусть ангелы из камеры храненья
копаются в потерянных вещах.
* * * *
Разбавленный, по-гречески, вином -
ночует дождь в бидоне жестяном,
Стравинский, свежескошенный - смеется,
горят плоты, смердит резиной - плоть,
но, как и прежде, верит в нас Господь,
и любит нас, и в руки не дается.
Писать стихи о перемене поз,
когда у счастья - триппер и склероз:
и чье оно? И для чего? Не помнит.
Все холоднее осень, все больней:
от суффиксов до кончиков корней,
и тянет винной плесенью из комнат.
Октябрь, забронируй мне листву:
я сяду в бронепоезд на Москву
и вновь усну над пивом и сонетом.
Изгнания скрипит гончарный круг,
и если ты мне, Парадоксов – друг,
прости данайца и не плачь об этом.
* * * *
Мы с тобой по крови - постояльцы
коктебельских пляжей и холмов.
Как пловцы – облизываем пальцы
и опять заказываем плов.
И в который раз, неотвратимо
солнце погружается во тьму.
Пахнет морем. Жизнь проходит мимо
и никто не знает - почему?
Нам не умирается от скуки.
Постояльцы будущих времен -
мы с тобою, мысль о разлуке.
мы с тобою, мыс Хамелеон.
* * * *
Андрею Коровину
Там, где утром режет волны - волнорез,
темно-красным проступает соль-диез.
У чайханщика - аптечка без креста
и спасательная станция пуста.
Пахнет йодом - осень ранняя в Крыму,
жизнь – прекрасна и не больно никому,
просто ей необходимы иногда -
острый берег и соленая вода,
после чая – карамболь и карамель.
Как тебе такое утро, Коктебель?
* * * *
(колыбельная для книги)
Крымско-татарское иго
вновь из бутылки хлебнешь.
Рядом раскрытая книга –
душно. И вряд ли уснешь.
Воблы сушеная фишка
в черном квадрате окна.
Спи, моя старая книжка,
пусть тебе снится весна.
Винница, пьяная Ницца,
все, что угодно судьбе…
Только не с мясом страница,
только не пепел в трубе.
Гул пролетевшего МИГа,
утра зазубренный край…
Спи моя старая книга,
больше меня не читай.
* * * *
Корицей - укоризненно, лавровым
листом - высокопарно, чесноком,
лукавым луком, редкостным уловом,
из Партенита - птичьим молоком:
так пахнет август, королевский ужин,
в мечтах коньячных - кофе на плите,
и старый Крым, чей краешек надкушен -
любовью, ясен перец, в темноте.
Пусть Аю-Даг во сне идет к пророку,
а ветер - гонит волны в марш-броске,
читает Грина, сочиняет хокку
и переводит стрелки на песке.
6.08.04
Аббу слушаю, редьку сажаю,
август лает на мой абажур.
Абниматься под ним абажаю,
пить абсент, абъявлять перекур.
Он устроен смешно и нелепо,
в нем волшебная сохнет тоска…
Вот и яблоки падают в небо,
и не могут уснуть аблака.
Сделан в желтых садах Сингапура,
пожиратель ночных мотыльков.
Эх, обжора моя, абажура!
Беспросветный Щедрин-Салтыков!
Хотелось бы дать читателю некоторые пояснения. Эти стихи опубликованы на поэзии.ру. довольно давно и объеденены
в одну подборку потому, что автор, оказавшись полтора года назад на сайте - еще не знал: с какой частотой
надо размещать свои стихи. Поэтому он постил их чуть ли не по 10-15... в день! :-) В результате, массовый читатель
просто не смог их прочесть должным образом. Образовалась некая подбока стихов, которые в отдельности
посетило не более - 30 человек. А учитывая, что книга, в которую вошли эти тексты ("Айловьюга") - давно
и безнадежно раскуплена - автор счел необходимым сгрупировать своих стихи в такой вот цикл. Кроме того,
добавить в него - новое, неопубликованое на сайте стихотворение.
Спасибо.
* * * *
… где еще теплится книга - имени автора без,
скачет идальго в индиго, с лезвием наперерез,
где, от беды холодея, ртом лошадиным дрожа,
редкая, как орхидея, к нам возвратилась душа.
Чем ее промысел светел? Жабрами наоборот?
Мне Дон-Кихот не ответил: умер, и дальше живет.
Курит мои сигареты и отсылает дары:
в девичью память дискеты, в пьяное сердце игры.
Вспыхнет зрачок птицелова: ветки, заборы, мосты…,
и возвращается Слово на плавниках высоты!
И у ворот скотобазы, вновь обрастает паршой,
ослик затасканной фразы: "Больше не стой над душой".
Больше не трогай задвижки и не впускай никого,
худенький ослик из книжки, ждущий прихода Его…
------------------------------------------------------
Атлантов омут
Когда ручей тишайшее рече,
прохладной шеей выгнувшись в ключе,
над лебедою, ночною порою.
Мир замирал, как скрипка на плече,
перед игрою.
И вновь звучал, не требуя смычка,
одною нотой древнего сверчка,
в одной из комнат,
затем в лесу, затем опять в лесу
моей квартиры, спящей на весу -
Атлантов Омут.
Атлантов тьма белеет тяжело,
опять воды на кухне натекло,
а ты, святая,
на ужин съев куриную звезду,
читаешь у плиты сковороду,
желудок мой надеждами питая, -
как запятая...
1991
*****
Час неровен, и бес - не в ребро,
а в Рембо!
Ум за опиум крымских акаций.
Удивление Ли или нежная Бо.
Кто на что в этой жизни Гораций?
1991
*****
Возле самого-самого синего,
на террасе в оправе настурций,
я вкушаю вино Абиссинии,
и скрипит подо мной обессилено,
сладко плачет бамбуковый стульчик.
Там, на рейде, волна полусонная,
сухогруз, очертания мыса -
замусолены всеми муссонами.
Подскажи, чем тебя дорисовывать:
высотой, глубиной или смыслом?
Что оставить на этом листочке -
шорох моря из радиоточки?
или кромку песчаного берега,
или крону упавшего дерева,
может, свет - сквозь оконный проем?
пусть над ним мотылек полетает.
Оттого ли ты, горе мое,
что для счастья тебя не хватает?
1991
*****
Деревянные птицы настенных часов,
перелетные птицы осенних лесов.
За отсутствием времени, дров и слуги,
первых птиц - расщепи и камин разожги,
а вторых, перелетных - на этом огне
приготовь и отдай на съедение мне.
Виноградная гроздь. Сквозь мускатные чичи
проступает ночное томление дичи -
самой загнанной, самой смертельной породы,
сбитой слету, "дуплетом" нелетной погоды.
Не грусти, не грусти, не старайся заплакать,
я тебе разрешил впиться в сочную мякоть,
я тебе разрешил из гусиного зада -
выковыривать яблоки райского сада!,
авиаторов Таубе, аэропланы.
Будем сплевывать дробь в черепа и стаканы,
И не трудно по нашим губам догадаться -
Поздний ужин. Без трех поцелуев двенадцать.
1991
* * * *
Купание красных коней в коньяке,
Роскошная пуля, свистящая мимо...
... и вносят гусей на жаровной доске -
и нету вкуснее спасителей Рима!
Мне - тридцать.
Годков двадцать пять - коньяку.
Спасенные гуси танцуют фламенко.
Лишь красные кони на полном скаку...
... и вновь я - москалик в потешном полку -
шукаю Шевченко.
Не знаю теперь: на каком языке
доводят до Киева, Львова и Крыма.
Цибуля и сало, икра в туеске...
Гремит балалайка в цыганской тоске:
"На што тебе пуля, которая - мимо?..."
Украинский профиль, расейский анфас,
Великий Славутич журчит в унитазе...
Отчизны впадают в лесбийский экстаз,
и что-то рождается в этом экстазе...
ПАТЕФОН
Патефон заведешь - и не надо тебе
ни блядей, ни домашних питомцев.
Очарует игрой на подзорной трубе
одноглазое черное солнце.
Ты не знаешь еще, на какой из сторон:
на проигранной, или на чистой,
выезжает монгол погулять в ресторан
и зарезать "на бис" пианиста.
Патефон потихоньку опять заведешь;
захрипит марсианское чудо:
"Ничего, если сердце мое разобьешь,
ведь нужнее в хозяйстве посуда..."
Замерзает ямщик, остывает суфле,
вьется ворон, свистит хворостинка...
И вращаясь, вращаясь, - сидит на игле
Кайфоловка, мулатка, пластинка!
* * * *
Я сам себя забыл о жизни расспросить,
так забывают свет в прихожей погасить
и двери перед сном закрыть на шпингалет.
Я принял эту жизнь. Надежней яда - нет.
Зима - все на мази, все схвачено, браток:
на каждое мгновенье придуман свой шесток,
бензин подорожал, провинция в грязи.
Шофер моей души, прошу, притормози!
Застынь, застопорись и выпей натощак
двойной одеколон студенческих общаг.
Отчизны не видать - сплошные закрома.
Шофер моей души, не дай сойти с ума,
услышав костный хруст промерзших деревень.
И в лучшие стихи - мои слова одень.
Как в ярые меха с боярского плеча,
одень, стихи мои в рычанье тягача:
пусть лязгает полями и согревает вас
печальное чудовище моих бессонных глаз.
Все схвачено, браток. Врагов понамело.
Чу! Кто-то постучался в лобастое стекло:
вот так, вечерним летом, стучится мотылек,
как будто женский пальчик в простреленный висок!
Остановись, мгновенье, в краю родных осин!
Шофер моей души, финита ля бензин!
Какой сегодня век? - Четверг, браток, четверг.
А обещали - жизнь. А говорили: "Снег"...
1992
Исторический романс
Отливал синевой и молился поленьям смолистым
колченогий топор во дворе анархиста. И чистым,
свежевымытым телом, просторной, холщовой рубахой
покорялась деревня. И шея белела над плахой.
И входили войска: грохоча, веселясь, портупея.
В это страшное время в любви признавался тебе я.
В сумасшедшей стране (топоров, полуправд, полуистин)
Бог прощает того, кто себе не прощает корысти,
кто себе не прощает: ни Бога, ни черта, ни друга.
Пробуждается страх - и готов умереть от испуга.
Наша память болтается, словно колхозное вымя
между ног исторических дат. Называется имя,
называется город, а дальше, немного робея, -
дом, подъезд, где в любви признавался тебе я...
1992
* * * * *
На сетчатках стрекоз чешуилось окно,
ветер чистил вишневые лапы.
Парусиною пахло и было темно,
Как внутри керосиновой лампы.
Позабыв отсыревшие спички сверчков,
розы ссадин и сладости юга,
дети спали в саду, не разжав кулачков,
но уже обнимая друг друга…
Золотилась терраса орехом перил,
и, мундирчик на плечи набросив,
над покинутым домом архангел парил…
Что вам снилось, Адольф и Иосиф?
*****
Как виноград, раздавлен был и ты.
Волынки надрывали животы,
кудахтал бубен, щурилась гармонь,
танцор ногами разводил огонь,
на вертелах, ощипанная впрок,
шальная дичь летела на восток!
А рядом, вдоль осиновых оград,
в давильнях целовали виноград.
Слепила и дурманила глаза
лазурная и черная лоза:
- Мы вместе, брат, мы вместе - ты и я,
- Накрытые ступнею бытия,
еще не знаем, равные в одном,
какое это счастье - быть вином! -
когда в тебя, который год подряд,
любимая подмешивает яд!
1992
Лая белая собачка, пива темный человек.
Вот вам кружка, вот вам пачка с папиросами "Казбек".
А теперь, садитесь рядом, вот вам слово - буду гадом,
обещаю, только взглядом...
Душный вечер, звон в ушах,
Всюду - признак божьей кары. Например, в карандашах.
К нам бросается набросок - андалузская мазня:
…сонный скрип сосновых досок, мельтешение огня,
балаганчик, стол заляпан чем-то красным…- Вот и я!
Будет вытащен из шляпы женский кролик бытия!
Без сомнений прикажите Вам зарезать петуха:
вудуист и долгожитель, он - исчадие греха.
Чесноком и красным перцем пусть бока ему натрут
золотого иноверца - в винный соус окунут!
Ведь внутри себя ужалясь, как пчела наоборот,
Смерть испытывает жалость, только - взяток не берет.
В красках - СПИД не обнаружен, будет скомканой постель.
А покуда - только ужин. Уголь, сепия, пастель.
9.07.04.
Крымские твои сумерки, узник пансионата-
в красных и фиолетовых буковках от муската.
У Партенитской пристани - ветрено и скалисто,
некому переписывать книгу о Монте-Кристо.
Море чихает в сумерках контрабандистской лодкой
и Аю-Даг с похмелья цепью гремит короткой.
Скрылась луна в серебряном шлеме мотоциклиста:
некому переписывать книгу о Монте-Кристо.
Знаешь, не все мы умерли или умом поехали.
Нас заманили в сумерки дудочкою ореховой.
Мы опускались в адские, брошенные котельные,
и совершали подвиги маленькие, постельные.
Местные долгожители нас называли крысами,.
и полегли от ящура, в небо под кипарисами.
Пишем тебе, последнему брату, однополчанину:
- Не перепутай в сумерках - золото и молчание.
Обороняй вселенную в светлой своей нелепости,
у Партенитской пристани,
возле Кастельской крепости.
29.06.04.
* * * *
Я стоял, усмехаясь в усы, как последний трамвай.
У столетья в авоськах - оттаявший плакал минтай.
Запах краденых ландышей, рвущихся тканей бостон,
не целованных винных бутылок испуганный звон…
…в петушиное горло хрипеть, карамельные книги лизать,
все спешили ко мне, все боялись меня опознать.
Пустоту обниму, и понять не смогу, не смогу.
Что ж Ты, Господи, ищешь на левом моем берегу?
Там, где сердце - в гнезде и кукушка от счастья - поет,
где монгольская конница страшно уходит под лед!?
Чем судьбу отогреть, опоздавших друзей отмолить?
С кем о нежности мне по душам говорить-говорить?
Пусть на рельсах трамвайных мазутное спит воронье,
и любовь - это эхо, прощальное эхо Твое…
…за конфеты на скачках, троянские пальцы - в трико,
за отпетое птичье, детдомовское молоко…
цикл стихов, написанных весной и придержанных автором для такого вот случая.:-)
ПОЭТ
Разве это - сны?
Города,
ни вина, ни курева - нет.
Синие торчат провода,
из рубашек прожитых лет.
На весах природы - весна,
в гирьках - киммерийский токай.
Не тяни меня, как блесна,
и под лед багром не толкай!
Для чего русалкам кирза,
и зачем лягушкам букварь?
Ведь у жизни цвет - бирюза,
а у смерти камень - янтарь.
На страницах - волчий петит,
в небе - ястребиный помет.
И за то, что мама - простит,
Родина меня проклянет.
27.03.04
* * * *
(из гостевой книги)
Запросится ливень кромешный
в квартиру мою на постой:
как будто он Вагинов грешный,
как будто он Вагнер слепой.
А следом цыгане в романсах,
с текилой в цветочных горшках.
И Борхес, разбавленный Брамсом, -
на белых от снега стишках!
Во двор выбегаю и вижу
мелькание в окнах своих:
Рембо, прямиком из Парижа,
кентавр - галопом из книг.
На кухне о чем-то нездешнем
беседуют под оливье.
И чудится в воздухе вешнем
молитва о птичьей земле!
29.03.04
ВОПРОСЫ
Нам жадно отдавать, мы дети друг у друга:
переплелись, сшептались навсегда.
Кофейник в ссадинах, в царапинах фрамуга
в мурашках от смородины, звезда.
Виляет бедрами в павлиньем павильоне -
уже ли не Судьба ее зовут?
На чьей груди в дешевом медальоне
содержится одна из тех цикут,
что в нас уже течет, на ощупь, на удачу.
Смертельная она? Не бойся, не проси.
Кто мы теперь с тобой? Сбежавшие на дачу,
тоскующие в угнанном такси?
10. 04. 04.
* * * *
(из цикла "Мифосмешение")
Полуночных пластинок винил,
двор, открытый любви и разлуке,
Мальчик птицу в песке схоронил,
неизвестную детской науке.
Он не слышал о злых языках,
в иностранное время подброшен…
Обвинили в смертельных стихах,
подловили на чем-то хорошем.
И отправили в мамин живот,
где полынь, да веревочка вьется,
и Тезей Минотавра зовет -
и никак меня не дозовется.
28.04.04.
Песенка для Бахыт-парада
Ты этой музыке скажи,
пусть погуляет и вернется.
Пересчитает этажи
и приведет канатоходца.
Лифт переполненный бухтит
и опускается в колодец.
Скажите, здесь живет Бахыт
Кенжеев? Он - канадоходец.
И отдыхает полумрак
подвальный с видом на чердачный.
Поэт, читающий коньяк,
над головою - нимб табачный.
Склонилась музыка зари
над детской музыкою крыши.
И сколько им не говори -
они играют и не слышат.
28.04.04
* * * *
Бахыту
Над Марсовым полем - звезды керосиновый свет,
защитная охра, потертый вишневый вельвет.
Идешь и не плачешь, не плачешь, не плачешь, не пла…
…из холода, солода и привозного тепла.
Еще Инженерного - дынный не виден фасад,
и жизнь одинока, и это она - наугад
меня выбирала, копаясь в кошачьем мешке,
без всяческих выгод, не зная об этом стишке.
Когтистая музыка, книжное перевранье,
попробуйте, твари, отклеить меня от нее!
Попробуйте звукопись, летопись, львиные рвы,
салат Эрмитажа, селедочный отблеск Невы!
Нас может быть трое на Марсовом поле: пастух,
и мячик футбольный, в кустах испускающий дух.
Забытый, забитый - в чужие ворота, и тот,
который звезду над воинственным полем пасет.
Петром привезенный, с Кенжеевым накоротке,
пастух-африканец, сжимающий пряник в руке.
На Марсовом поле - трофейный горчит шоколад,
и смерть - одинока, и это она - наугад,
ко мне прикоснулась, и больше не тронула, нет.
А лишь погасила звезды керосиновый свет.
* * * *
(из цикла "Заброшенная дача")
Когда подражанье уместно,
и вторит огню на плите -
плетенное старое кресло,
покачиваясь в темноте.
Ему подражают трава и
деревья в разбитом окне…
И старшие братья трамваев -
кузнечики спят на спине.
И смерти - ночная зверюга
нагуливает аппетит.
А мы обнимаем друг друга
и старое кресло скрипит.
* * * *
Весна, а мы о книгах спорим,
и движется гроза.
Зачем оставила над морем -
автограф стрекоза?
Нарежь огурчиков, салага,
горилку охлади.
В сиреневую пасть оврага,
ты палец не клади.
Как будто в боулинг играют
на верхнем этаже.
"Люблю грозу в начале мая…",-
написано уже.
От малосольных слез восторга -
срывает якоря!
И пахнет дымом и касторкой -
уха из словаря.
* * * *
Сны трофейные - брат стережет,
шмель гудит, цап-царапина жжет,
простокваша впервые прокисла.
Береженного - Бог бережет
от простуды и здравого смысла.
Мне б китайский в морщинках миндаль,
из гречишного меда - медаль,
никого не продавшие книги,
корабли, устремленные вдаль:
бригантины, корветы и бриги…
Мы выходим во тьму из огня,
ждем кентавра, что пьет "на коня",
и доставит тропою короткой
всех, пославших когда-то меня -
за бессмертьем, как будто за водкой.
* * * *
"Льет в Риме дождь, как бы твердящий: "Верь.."
Бахыт Кенжеев
Накрапывает дождь эпистолярный
Евангелие ручкой капиллярной,
что все свершилось и проистекло.
И больше нет - ни слов, ни сна, ни боли,
весь мир - в воде, в моче и алкоголе.
А под ногами - битое стекло.
Всем водолеям надобно подшиться,
Господь придет и Страшный Суд свершится,
Архангел спросит: "Хау ду ю ду?""
Знай, стеклотарный песенник и мытарь,
что музыкою пахнет неподмытой
твой адресат в Таврическом саду.
Эх, закурить бы, да промокли спички.
Туман такой, что можно взять в кавычки:
и лошадь, и Великого Петра…
А счастье - всюду, при любой погоде!
Люблю тебя, когда мосты в разводе,
когда потоп вселенский до утра.
* * * *
Погода скисла на лимане, -
потерян день, искать пора.
Зачем у Господа в кармане -
провинциальная дыра?
Здесь абрикосы отцветают
и шелестят - внутри себя,
и заживо себя съедают,
но, отпускают воробья…
На самом краешке обиды
оркестр выигрывает вист.
Ты плачешь, как дурак набитый
и сам себе - таксидермист.
* * * *
На белом корабле, какой-нибудь зимою -
потягивать бурбон с бубонною чумою,
почитывать Рабле и сплетничать с женою:
"Все это - не с тобой и даже - не со мною!"
…случится или нет? Вокруг - дрожанье света!
Похоже на балет в прицеле арбалета.
Как будто в "видаке" - "Живаго" зажевало,
как будто в мудаке - судьбы не доставало.
А я благодарю - за эту вот судьбинку.
Побреюсь, закурю, в бокал подброшу льдинку.
Пускай она плывет, сердешная, не тает:
и пусть ее поймет какой-нибудь "Титаник".
* * *
Анне Кузнецовой
Ночные плавни, жизнь на сеновале,
где мыслей рассыпается мюсли.
Опять меня всего разворовали,
по сайтам да по строчкам разнесли.
Вокруг - вода, запретной рыбы - уйма,
в четверг дожди играют в домино…
Но, даже здесь, окно - семнадцать дюймов!
Ручная мышь, грызущая зерно!
Чихают перегруженные лодки,
бубнят буксиры в угольной пыли.
Боюсь стихов, как смерти, как щекотки,
и ежевику пробую с земли.
* * *
Весенний Крым, вздыхает море в темноте,
и на террасе не отыщется огня.
Мечтай о славе и не спрашивай мате:
- Зачем ты пьешь через соломинку меня?
В Москве, на рынке - ассирийский виноград,
да фестиваль во всю рифмованную прыть.
А здесь - бессмертие на цыпочках цикад
к воде спускается, боится разбудить.
* * *
(Тоске)
Индейцы, вернее, скворечник,
заливистый ливень в саду.
…орешник из Греции грешник… -
я слова себе не найду.
И Троя, и двое, и двери
в космические войска…
Спасибо за дырку в гетере,
точнее - в гитаре, Тоска!
Пусть в "Красной стреле" затихает
нечаянных ложечек звон.
"Амурские волны", - спивает
челночник, торгаш, купидон.
Спасибо - за то, что не близко,
за то, что не больно - хвалю.
Куда ты запрятала "Вискас"?
Я пулю твою накормлю.
* * * *
Местные лошади бредят тачанкой,
что бронзовеет в степях под Каховкой,
ржет на конфетах с клубничной начинкой,
мчится в куплетах с печальной концовкой.
Скифские бабы (видать от обиды)
окаменели, в кровать не заманишь.
Вспомнишь полынное небо Тавриды
и позабудешь, писателем станешь.
* * * *
...из песни выкинешь слова
в какой-нибудь словарь.
И больше не растет трава,
и не звонит звонарь.
Лишь спотыкается январь,
овраги серебря.
И в небесах тоскует тварь,
любившая тебя.
* * * *
Грешно увесистый том Сократа,
томатный сок, за углом - больница.
У вечера - пальцы аристократа,
а все остальное - от проходимца.
Парад-але, и зима на взводе,
еще чуть-чуть - затрещат морозы.
Ты будешь Пимонову Володе
читать отрывки, из новой прозы.
Другой реке - оббивать пороги,
тебя сомнения сотрясают?
Пиши рассказы. Ведь даже боги -
выходят в люди, курить бросают.
* * * *
Диме Бавильскому
От почти беспробудной тоски его,
нежелания жить на бегу…
Неужели горилкой из Киева -
я, наивный, ему помогу?
Литераторы нового профиля
в кожуре, прикрывающей стыд,
выползают на свет из картофеля:
- Это Миргород или Мадрид?
Он и сам из семейства пасленовых,
и столица ему - не чета.
Подарю ему на фиг Аксенова -
все равно он его не читал!
* * * *
Случайно вспомнил о стишке,
в котором - страшный суд,
и нас в мешке на ремешке
топить к реке несут.
Как деревенский почтальон
от смерти нас спасал.
Как жаль, что вскоре спился он
и стих не дописал.
* * * *
Где случай нас подстерегает
в кустах из-за угла.
И меж лопатками пронзает,
как бабочку - игла.
Поэт, захваченный игрою,
вышептывает стиш:
- Зачем, с кощеевой иглою,
ты на огонь летишь?
Рифмуй, поигрывай словами,
не твоего ума.
Там, не костер трещит дровами,
а догорает тьма.
Над нею не согреешь руки,
не приготовишь хлеб.
Она рождает свет и звуки
для музыки судеб.
Ворчит, бессмертье коротает
за рюмкою смолы.
Ей, как пластинке, не хватает
моей иглы.
* * * *
Напой мне, Родина, дамасскими губами
в овраге темно-синем о стрижах.
Как сбиты в кровь слова! Как срезаны мы с вами -
за истину в предложных падежах!
Что истина, когда - не признавая торга,
скрывала от меня и от тебя
слезинки вдохновенья и восторга
спецназовская маска бытия.
Оставь меня в саду на берегу колодца,
за пазухой Господней, в лебеде…
Где жжется рукопись, где яростно живется
на Хлебникове и воде.
* * * *
Согрей свои ладони над стихами,
где облака мечтают быть китами
с мохнатыми от снега - плавниками
и липкими от меда - животами.
Пусть шелестят над сонными «Крестами»
поддельными маршрутными листами.
Пусть в глубине велюровых кают -
раскосые десантники поют
про «степь да степь» хмельными голосами.
Зайдешь на камбуз, выпьешь при свече
настойку тишины на сургуче,
перелистаешь Фолкнера - тощище….
Будильник пропускает время «Ч»,
промасленной библейской саранче -
вторую вечность снится пепелище.
Китовые блуждают облака,
устал язык, не клеится строка,
цитаты пахнут дымом и цикутой,
романа усеченная глава:
«Любовь меж ПВО и ПВА»…
…в казенной тьме себя не перепутай.
И снег прошел, и пепел голубой,
дождь отшумел без соуса, грибной…
Кивает Будда просветленным ликом,
и облака - белеют над тобой
в своем опустошении великом.
20.01.04
Атакующий Атлас *-
свирепая бабочка Индии,
мы купили ее на Подоле,
ничем не обидели.
Под стеклом - идеальное место
для пронзенной на вылет красы:
и бомбейская дремлет невеста,
усмехаясь в усы.
Словно урка, сбежавший с уроков,
по стеклянной траве, босиком -
подкрадется к ней мертвый Набоков
и накроет дырявым сачком.
Я и сам бы уснул от досады,
если б дивные крылья мои -
украшали ползучие гады -
две, готовых к атаке, змеи! *
Майся - маечка, кровушка-кройся,
превращайся быстрее в кровать!
Спи, красавица, не беспокойся -
я не буду тебя целовать.
* верхние части крыльев этой большой (у моего экземпляра
размах крыльев 18 см) бабочки - потрясающе похожи на головы
атакующих змей:своеобразная защитная окраска.
12.1.04
Над пожарным щитом говорю: дорогая река,
расскажи мне о том, как проходят таможню века,
что у них в чемоданах, какие у них паспорта,
в голубых амстердамах чем пахнет у них изо рта?
Мы озябшие дети, наследники птичьих кровей,
в проспиртованной Лете - ворованных режем коней.
Нам клопы о циклопах поют государственный гимн,
нам в писательских жопах провозят в Москву героин.
Я поймаю тебя, в проходящей толпе облаков,
на живца октября, на блесну из бессмертных стихов,
прям - из женского рода! Хватило бы наверняка
мне, в чернильнице - йода, в Царицыно - березняка.
Пусть охрипший трамвайчик на винт намотает судьбу,
пусть бутылочный мальчик сыграет "про ящик" в трубу!
Победили: ни зло, ни добро, ни любовь, ни стихи…
Просто - время пришло, и Господь - отпускает грехи.
Чтоб и далее плыть, на особенный свет вдалеке,
в одиночестве стыть, но теперь - налегке, налегке.
Ускользая в зарю, до зарезу не зная о чем
я тебе говорю, почему укрываю плащом?
2.01.04
(маски)
Второй механик Ноева Ковчега
и сисадмин у Вещего Олега,
в шинели Гоголя я выхожу из снега:
-Алоха! Вас приветствует Сенека!
Чернь морщится: "паяц, жонглер словами…"
(как будто я - кровавыми слезами,
прилюдно плакать должен и страдать?)
Рожденные мечтою о сезаме,
мне музыкою вас не передать!
Тетрадный лист в фиалковой воде,
шекспир глазуньи на сковороде.
Я, голышом, с балкона голосивший
и для тебя у ангелов просивший …
Но, птичьих прав - не надобно звезде.
Под Рождество ко мне приходят строки,
тихи они, грустны и одиноки.
- Ты, - говорят, - из Киева? Чи шо?
- Из Киева. Я сделал сайт о Боге.
Без счетчика. И это - хорошо.
А за окном - еще окно и двери,
откроешь: тьма, чихание в партере,
мешок нащупаешь, пыхтя, как паровоз,
развяжешь. И пластмассовые звери
тебя узнают, Дедушка Мороз!
22.12.03
* * * *
Ты приедешь в херсонскую область
и схлопочешь большого леща.
В этой рыбе - шикарная воблость
и во взоре -- счастливая "ща".
Эту рыбу словить невозможно.
Схлопотать. Вот единственный путь!
Если пиво отпить осторожно,
если пивом леща не спугнуть.
20.12.03
* * * *
Январь, пропахший земляникою,
"варенье" варится.
Я выговариваю Игоря -
не выговаривается!
В такую вьюгу привкус ягоды
и спирт из трубочки.
Моргаю Игорю: к соседке надо бы
забросить удочки.
Земля слипается в объятьях клевера,
срывая графики.
И ангелы слетают с сервера -
на север Африки.
И нам откуда-то, верней какого-то…
такси бибикают.
Лишь небо - красное горит от холода
над земляникою.
17.12.03.
* * * *
Старый херсонский вокзальчик,
снег на краю забытья.
Дремлет фарфоровый мальчик -
в комнате для битья.
Снег не окончил балетной,
он - выпускник Хохломы.
Средь пацанвы безбилетной -
что ж, покемарим и мы.
Пусть за ментовским окошком,
возле ремонтных путей
бродит бессмертье с лукошком
и собирает людей.
Тот, кто родился в рубахе -
будет едой для зверей.
Ждет его ам-амфибрахий,
щелкает клювом - хорей!
Перст одинокий - анапест
тычет в январскую тьму,
где птеродактиль, крест-накрест,
небо подарит кому?
Тот, кто рожден без одежды -
хуже бродячего пса.
Синяя нитка надежды,
да и надежда - попса…
… соединяется в Слово:
взвешен-отмерян-прощен…
Будто бы: снова, и снова -
ты не родился еще.
2.12.03.
* * * *
Дождь отшумел, полусухой красный ампир,
вновь о любви музыкальная плачет шкатулка.
Шлюха у входа в отель. Окаменевший сатир -
вдруг оживает и тащит ее в глубь переулка.
Ранее, статуя римской богини без головы
всех постояльцев встречала взором сердитым.
Новые моды: шлюха визжит, и увы -
плачет сатир над своим, безнадежно отбитым…
В серых колготках, надетых на стрелки часов,
Время не может найти утешительных слов
для андрогинной природы…
Вот и рифмуешь: лесов-парусов-небесов.
Хочется кушать? Добавишь еще - колбасов,
и завершишь - бутерброды.
Думы о Родине здесь превращаются в чат,
но, иногда, позабыв закипающий чайник,
ты вдруг почуешь: "На штурм!",- янычары рычат
и окропляется кровью крымский песчаник.
Стихотворенья - бумажное пьют молоко
и оставляют школьные наши тетрадки...
...запах цветущей акации и рококо
Черного моря, слегшего от лихорадки…
Пепельно и на душе - богодельно,
пишется - слитно, живется - раздельно…
Парус белеет конкретно и чисто,
клоны вращаются в отчих гробах.
Снится красивая крыса - Отчизна
с краской томатной на тонких губах.
Ей предлагают себя на обеды -
пушкинофобы и лермонтоведы.
Милые, я вас молю:
с язвой боритесь и пляскою Витта,
опыты ставьте, но не отравите -
лабораторную крысу мою!
Осип Эмильевич, как Вам живется?
Что ж Вам крысиная песнь не поется,
сколько стихов не готовь?
Жесть, или жизнь разгрызая капризну,
подстережет мою крысу - Отчизну
страшная крыса - Любовь…
18.11.03
* * * *
Бертолетовой соли щепотку -
не прогневать кухарок Невы.
И полтинник на царскую водку
для моей золотой головы.
Смесь желания и желатина,
высверк лезвия на рубеже, -
где безумная эта картина
отразилась в кухонном ноже.
Среди всяких кровавых работин -
нет поэта честней мясника:
и в тумане дрожат подворотен
негритосины окорока.
Петербург, мой наставник, наместник,
вот Архангел подносит трубу…
Не спеши. И спасибо за крестик,
нарисованный йодом на лбу.
17.11.03
(Необходимые пояснения)
В папке "BOOK" моего компьютера примерно год назад появился
файл kniga.new.doc. Зная себя, как человека ленивого в совер-
шении каких-либо поступков, связанных с продвижением
собственных стихов (8 лет абсолютного неучастия, как в мэстной,
так и др. литжизни) я пытался тогда с помощью вот такой вот папочки
и файла как-нибудь упорядочить что ли - свою будущую писанину.
Тексты, размещенные ниже - именно из kniga.new.doc.
Стремительно надвигающийся День Рождения моей жены Леси,
какая-то мистическая встреча-попойка с издателем Димой Бураго,
шальные деньги, полученные за рекламу немецкой фармафирмы -
все это просто вынудило меня издать буквально за несколько
недель "ЛАСТОЧКУ" (декабрь 2002) . Естественно, что некоторые тексты
(т.н. любовная лирика) размещенные здесь, вошли и в нее.
Когда издаешь что-либо за свои деньги - сам процесс развивает
в авторе траги-комическое желание объявить об этом событии
на весь мир. Т.е. ты даешь себя вовлечь в этот филолого-болтологи-
ческий п.здаватизм и сам акттивнейше участвуешь в нем. Буквально,
как новый член этой свальной групповщины, которая к великой
русской литературе почти никакого отношения не имеет.
Следующая книга "АЙЛОВЬЮГА" (выпущенная за счет издательства
и даже принесшая мне какие-то нехитрые деньги)
- итог 17-ти летней работы.
В нее то же вошли стихи из выше упомянутого файла...
За "Вновь посетил Одиссей" - мне присвоили звание "Заслуженный
Поэт Сети Интернет №001" ... Повыходило хрензнаетсколько
замечательных рецензий. К чему я собственно веду?
К благодарности, которую я хочу выразить публично
собственному файлу kniga.new.doc за то, что он
вытащил меня и в бумажную литературу, и в Сеть.
Познакомил с Андреем Грязовым, а тот пригласил
меня на ПОЭЗИЯ.РУ - литресурс, на который хочется
заходить снова и снова....
(аплодисменты)
:-)
P.S. У меня еще есть папка ROMAN.
Но, это другая история.
* * * *
Лесе
Сбереги обо мне этот шепот огня и воды,
снегириный клинок, эвкалиптовый привкус беды…
Я в начале пути, словно Экзюпери - в сентябре,
где Алькор и Мицар, где иприт в лошадиной ноздре.
Далеко обними, пусть ведет в первобытную синь,
где Алькор и Мицар, твой мизинчик династии Минь.
Над звездою - листва, над листвою - трава и земля,
под землею - братва из космического корабля.
Я за словом "кастет" - не полезу в карман кенгуру:
вот и вышел поэт, танцевать золотую муру!
Вот смеется братва и бессмертную "Мурку" поет,
и похмельное солнце над городом детства встает!
Сбереги обо мне - молоко на хозяйской плите
(здесь любой виноград - бытовая возня в темноте).
Сбереги о любви - бесконечный, пустой разговор,
где лежит в у воды, с перерезанным горлом, Мисхор.
И тогда ты поймешь, задремав в жигулиной арбе,
что я - зверь о тебе, что я - муж о тебе, что я - мысль о тебе…
3.11.02
ПРОДОЛЖЕНИЕ
…. Соломон ДОСААФ эмигрировал в детство и вызов
мне уже не пришлет. Я - рождественский голубь карнизов.
Ближе к бошевской кухне, подальше от Вас и греха. И
если вдруг чародействует жизнь. Копперфилд отдыхает.
Я сижу на карнизе и вечную песню кукую,
что земля у воды, все равно, проиграет всухую.
Я готов ко всему, например к обвинениям скотским,-
что вот эти стихи не дописаны в юности Бродским.
Что вот эти глаза не следили за Рихардом Зорге,
не краснели от чистого спирта в житомирском морге…
"Плюй в полете на всех и своейную песню шабашь!",-
говорил мне знакомый кентавр (конокрад и алкаш).
Голубиный помет, археолог, увы, не поймет…
Без трофейных ста грамм, прилетают медведи на мед,
пахнет утренний снег - шебутным, при погрузке, арбузом,
кашей гречневой -шиш. Беловежская Пуща - Союзом,
"сонным" газом - "Норд-Ост"…
… Гульчатай отдается Виджаю!
Продолжается жизнь. Ну и я, от себя, продолжаю…
6.11.02
АФРИКА
Сегодня холодно, а ты - без шарфика;
невероятная вокруг зима…
Как будто Пушкину - приснилась Африка
и вдохновение - сошло с ума!
"Отдайте музыку, откройте варежку…",-
ворчат медвежие грузовики.
И чай зеленовый друзьям заваришь ты,
когда вернетесь вы из Африки.
Ах, с возвращением! Вот угощение:
халва и пряники, домашний мед…
А почему сидим без освещения,-
лишь босоногая звезда поймет.
Когда голодные снега заквакают,
шлагбаум склонится кормить сугроб.
"Любовь невидима, как тень экватора",-
сказал намедни мне один микроб.
Неизлечимая тоска арапова!
Почтовым голубем сквозь Интернет:
разбудишь Пушкина, а он - Шарапова,
а тот - Высоцкого… Да будет свет!
12.11.02
* * * *
Этот ангел - мне родня,
за спиною крылья прячет.
Сплю. Он смотрит на меня,
улыбается и плачет.
А над ним горит звезда -
безучастная обитель.
И отныне - навсегда
этот ангел - мой хранитель.
От несчастий и стихов,
от заслуженных регалий,
от любви и дураков
он меня оберегает.
Не завишу, не спешу,
консервирую варенье,
и на баночках пишу:
Имя. Дата. Срок храненья…
ПЕСНЯ КЛИШЕНЦА
Детский стоматолог дядя Бормаше
сделает родителей из папье-маше!
Вам - папье-родителей,
нам - маше-родителей,
Главное - не гавное, лавное - клише!
Мы - превосходители
собственных родителей .
Запускаем в море их: "Мамочки, плывут!"
В папочки секретные
(пухлые, декретные) -
пальцев очепяточки
подошьем: "Зер гут!"
Детский стоматолог дядя Бормаше
вам просверлит дивную дырочку в душе.
Был сосед - юристом, стал - вуаеристом:
все потемки ваши - на карандаше!
Видно у бессмертия вострые края,
я теперь - клишенец твой, милая моя!
Пусть висят настенные простыни в крови,
Как второстепенные признаки любви!
5.01.03
* * * *
На подушечках пальцев моих
ты усни, белобрысая музыка.
Там, в чертогах небесных, затих
керосиновый храп "кукурузника".
Над тобою склонилась душа
покорителя или союзника?
Вся в цветах и слезах - хороша!,
но, - о чем ты молчишь, моя музыка?
Засыпают рояли в кустах:
каждый пахнет какао и кладбищем.
Пусть приснится любовь черепах -
самым белым, нетронутым клавишам…
Как верлибр и ".. твою мать" -
сквер вечерний, вот-вот обесточится…
Ты усни, потому, что играть
этот реквием больше не хочется…
9.01.03
АБСЕНТНЫЙ СИНДРОМ
Попробуйте абсент на вечном сквозняке:
почудится акцент в молчании Мисхора,
в отпетой тишине - обрубок разговора,
монголья нежность - в русском языке.
… Из конуры собачьего ума
вдруг выползет, поскуливая сонно,
вся в синяках и в пролежнях, зима
с просроченным билетом до Херсона.
И я налью ей в блюдечко абсент:
"Лакай, дружок, пока не видит мент,
пока еще звучит в ушах прощальный зуммер
Американ-экспресс, и "пятый элемент" -
не найден, и пока - Иосиф Бродский умер…
Поэзия - предательство рассудка,
одним - жена, всем прочим - проститутка…
Виной - абсент: полынь и потолкынь…
В стране Прикинь - я сам себе акын.
Брось пистолет! Не шевелиться!, - шутка.
Я пью абсент, и я люблю тебя.
Сбегают крысли - мысли с корабля,
Иду на дно и преданно шепчу:
Ты, женщина, женчужина, жемчу…
12.02.03
* * * *
Андрею Грязову
Все ушли: не бряцает оружие
на турнире из-за чепухи…
Лишь остались - никому ненужные,
никого не спасшие стихи.
Что мне делать с этой одинокостью?
Ни друзей, ни водки, ни врагов.
Лишь стихи, да красный дым над пропастью
и над эполетами стогов.
Нет виновных наступать на грабельки,
некому замаливать грехи.
Пусть плывут бумажные кораблики, -
никого не спасшие стихи…
* * * * *
Наиле Ямаковой
Представь меня счастливым в пятьдесят,
в стране на черноморском берегу,
где, вместо сала, - ангелов едят,
случайно обнаруженных в снегу.
Представь меня влюбленным в двадцать пять:
отточен край у моря твоего!
Подсолен снег и ангелов… опять…,
случайно сбитых частью ПВО.
Представь меня друзьям. Наверняка, -
они меня узнают по глазам.
Мне - год и месяц. Грудь твоя сладка!
С рожденья - недоверие к словам.
…Вселенная похожа на минтай,
вокруг менты, под мышками - икра…
В гусиных перьях - акваланг: "Взлетай,
ныряй, мой ангел, ужинать пора!"
20.02.03
* * * *
Вновь посетил Одиссей милую нашу дыру:
пил - за Отчизну. ua, плакал - о Родине. ru.
Вот бы и нам, Поляков, взять поощрительный приз:
выиграть проклятье богов, как - кругосветный круиз!
Морзе учить назубок, лыбиться в даль : "Повезло…" ,
морю в серебряный бок - всаживая весло.
Выползло крымское солнце, а под глазами - круги:
словно, не похмелившись, или не с той ноги…
Щуримся, ака японцы (верные наши враги).
Снилось: меня разбудят, выведут за жнивье,
родины больше не будет, и не отыщешь ее!
Море вокруг. Страницы вырваны из дневника.
В полночь слетелись птицы. Белые. Без языка…
Пахнет подгнившей вишней. Йодом и солью полн
воздух. Вокруг затишье, шорох радиоволн….
Новости : мир в Европе… Прибыл третьего дня
Симонов к - Пенелопе. Помните: "Жди меня…"?
Знаешь, Андрей, собака, парус под ветер. com.
Нам не нужна Итака . Рында звонит по ком?
Тянут пустые сети пьяные рыбаки.
Плаваем в Интернете. И не подать руки…
18.03.03
БЕССМЕРТИЕ НЕ СПИТ
Мне снились скотобойни: младенцы на крюках,
Мясной и липкий дым, амбре убитой плоти…
Бессмертие, мы все в твоих руках:
врача и мясника, закатанных по локти.
О, Господи, зачем: больничный хруст костей,
сверкающий металл, бинты в кровавой жиже?
Нам страшно жить в плену у свежих новостей,
и все преодолеть, и выстрадать, и выжить!
Мне снились корабли, идущие ко дну,
японские стихи, одна шестая суши,
где я купил тебе - ночную тишину,
как копию пиратскую послушать.
И я тебя укрыл в багровой темноте,
в крылатой пустоте . Неделя за неделей,
качался этот мир на сломанном хребте,
под пение пружин житомирских борделей.
Пока еще идут песочные часы
и простывает след , и молоко сбегает -
бессмертие не спит у взлетной полосы,
вселенную от нас оберегает…
27.03.03
ПИСЬМО В БУТЫЛКЕ
Щебеталь моя, щепетиль,
видно, не в чудовище - корм:
ветреные девушки - в штиль,
шторы полосатые - в шторм…
Мы сидим, колени обняв,
наблюдаем гибель миров:
нет ни темноты, ни огня,
полное отсутствие дров.
Гонорея прожитых лет,
ни стихов, ни денег, ни-ни…
Помнишь, я ходил в Интернет?
Нет его. Теперь мы одни.
Вычеркнут Васильевский твой
и Подол задрипанный мой!
И еще поет, как живой,
на сидишном плэере - Цой.
Некому теперь подражать.
Некого теперь побеждать.
Значит, будем деток рожать
и Его Пришествия ждать.
Где теперь мое комильфо?
Хорошо, что нет неглиже!
Был такой прозаик - Дефо,
он писал о русской душе.
Плакал средь тропических ив,
островное трахая чмо.
Вот и я, бутылку допив,
отправляю это письмо.
13.04.03
* * * *
Жить а ля эпигон,
В окруженьи дуэний,
в мексиканской стране, -
где течет самогон
из отверстий дуэльных
и твоя Амазонка в огне.
Во-вторых, полюбить:
все, что есть в человеке,
все, что есть у него впереди…
И врагов порубить,
за молочные реки
из твоей хлебосольной груди.
Задремать от греха…,
Пусть заплаканной ивы,
улыбается тень на траве.
Благодарно вдыхать
этот воздух червивый,
мыльный ветер в твоей голове.
3.05. 03
ПРЕОБРАЖЕНИЕ
1.
…лечебных грязей санаторий посетив,
я вышел в князи и надел презерватив,
хожу, обрезанный - в толковом словаре,
когда такое мураками на дворе.
Когда, так далее, так-далее, тогда…-
нет-нет подземные грохочут поезда,
и принимает, от бессонницы, Подол -
луну весеннюю, как будто димедрол.
Сирень в кустах и отставные галифе,
любовь у входа в мексиканское кафе…
2.
Твой вес непрошеный: текила, упарсин…
в стеклянных трубочках не плачет керосин!
Там смесь пиратская, там ситец и сатин,
и нашим девочкам еще двадцать один.
Спина волшебника - в пшенице и земле,
пора выстукивать, мой зверь, парад-але.
Вон там - фонтаны, Архилох и пахлава,
и лев невидим. И вода - из пасти льва.
Где мы с тобой - слова, слова, слова…
5.05.03.
АСКОРБИНКА
Слышишь, монгольская плачет Ордынка,
в хустку - вечерние пряча огни?
Белая зависть моя, аскорбинка:
не обижайся, не обмани!
Планеры в пыльных ангарах, авгуры,
и прошлогоднее солнце без ног…
Вот мы и вышли из литературы -
той, где неправда, любовь и чеснок,
где, охренительно - вдариться оземь
и превратиться в петровский редут!
Видишь: огонь на обиженных возят,
и у эсминцев слюнки текут?
13.05.03
* * * *
Ольге
Когда: осторожно, окрашено,
где скальпель, фокстрот и зажим…
Мне стыдно, кромешно и страшно
завидовать крыльям чужим.
Ах, девочка, ловкий кузнечик,
гитарных аккордов боец,
раздвинутых ножек разведчик,
ладоней моих военспец!
Поют победитовы сверла
и мраморный крошат висок.
Тебя окунают по горло
в холодный гранатовый сок.
Не зря - называют Удачей,
не зря - посвящают псалмы.
Ты веришь в меня из кошачьей,
бесстыдной египетской тьмы.
Когда я восстану в котельной,
ментовскую слыша дуду,
как водопроводчик - в похмельном,
безбожно текущем году.
17.06.03
* * * *
Если не падает с неба вода, звезда -
значит, не время подбеливать потолки.
Трудно пророком в отечестве быть, когда
все коренные жители в нем - *и.
Вечность играют в ящик и пьют портвейн,
чтобы согреться - школьные книги жгут.
Кто на обложках?
- Кушнер, Довлатов, Рейн…
Видимо, чурки. Славно горят. Зер гут.
Мы не смогли от себя убежать, спастись -
вновь на трибунах орем о святой борьбе.
Хам миллионов: новейшая летопись
(не маскируется только любовь к тебе).
Мне бы зеленые, волчьи твои зрачки,
не разведенный спирт, воровской анис…
Чу! В оркестровой яме дрожат смычки:
как же им вырасти, если - то вверх, то вниз?
12.8.03
* * * *
Н.Я.
Весной, подмышками мостов
буксиры трутся по-кошачьи.
Удит какой-нибудь Кусто-
Ефимов* корюшку на даче.
Захватывает и слепит
от золота и ротозейства.
Еще чуть - чуть и воспарит,
разбудит рай - Адмиралтейство!
Скажи, смертельная, о ком:
ты вся - молчание и нечет?
Лишь вишенка - под языком
твоим раздвоенным - щебечет!
И если я люблю людей,
ты будешь в этом виновацкой.
От фыркающих лошадей -
до "Сундука", что на Фурштатской.
Белее зависти - ночлег,
волны с волною пререканья…
Я твой, я - орден "За побег!",
весь в янтаре воспоминанья.
(* Александр Ефимов - питерский поэт
и заядлый рыболов)
10.07. - 10.11.03
ИГРОК
Дождливые, крапленые дни.
Проигрыватель: в ящик игра,
и тишина, в которой мы одни,
царапает винил…et cetera.
Прости меня за то, что я - поэт:
сегодня я - люблю, а завтра - нет.
Какое бесконечное сегодня!
Вот - душевая, холл, вот - преисподня,
налево - спальня, справа - кабинет…
И пахнет воском
выключенный свет.
Вытягивает шею динозавра
красиво вымирающее завтра,
а я люблю, еще люблю тебя!
Из свежераспечатанной колоды
сдают листву. Бубновый дождь холодный -
бубнит о котировках октября.
27-28. 08.03
ЗНАКИ
запятая заточка тире
пневматический тир многоточье
обнимаю тебя этой ночью
в занесенном листвою дворе
и сгораю в счастливом огне
капитаном пиратского флота
словно это мгновение мне
подарили украв у кого-то
Жизнь проспавшись опять поддает
превращает козу в козинаки
и пиная тебя
подает
препинания мудрые знаки
ну а дальше осипший перрон
и все ближе огни электрички
и пройдет по вагонам Харон
провожающим выйти
кавычки
30.08.03
ПИТЕРСКИЙ ЛИВЕНЬ
В чековой книжке оставишь закладку,
выйдешь за пивом, а в Летнем саду -
дождь уплетает людей в сухомятку,
четверть Фурштатской отъел на ходу!
Оные сутки, от каждой "маршрутки" -
лужи бросаются в страхе с моста…
Бродишь у ливня - в луженом желудке,
словно Иона - во чреве кита.
В желтой футболке с эмблемою "натса",
стершихся мыслей вдохнув порошок,
ты поспеши благодарно признаться:
- Господи, как хорошо. Хорошо.
1.09.03
* * * *
Когда поэты верили стихам,
когда ходили книги по рукам,
когда на свете не было на свете,
"Агдама" слаще не было когда:
одна на всех словесная руда
и по любви - рождалась рифма "дети".
"…и Лета - олны едленно есла…" -
от крыс библиотека не спасла
ни классику, ни местные таланты.
В календаре : потоп, Оглы Бюль Бюль.
Листаешь: -кабрь, -тябрь, -юнь, и - юль,
где Осень держат небо на атланты.
И это счастье - мыслящий бамбук:
пусть рыба отбивается от рук,
влетает дичь в копейку, и на пляже
кого спасет литературный круг?
Пусть, краснокожий мальчик, Чинганчгук,
в твоих очах, красавица, не пляшет!
Эпох. уй нам, какой сегодня век,
кого не скушал Эдик Марабек.
"… и Лета волны медленно, и звуки.."
И я входил и дважды выходил,
но, как спастись от рифмы "крокодил"?
как доползти безногому - к безруким?
9.09.03.
* * * *
Море мое, море -
ты ж мое аморе…
(херсонская народная песня)
Штормом шиворот-навыворот-довольны:
за бортом твоим ухлестывают волны!
Волны - мокрые снаружи. Посмотри,-
волны - пьяные, сухие изнутри!
Вот шипят они, шалея на жаре,
и для шлюпки - не жалеют божоле!
День сегодня ослепительный вполне,
прохлаждается корабль наш на дне.
Мы спасательную шлюпку материм:
"Что нам чайки? Пусть ручаются другим,
катастрофу потерпевшим на воде.
Убеждают их в пернатой правоте:
что, еще чуть-чуть бессмертья у руля
и вам мало не покажется земля…"
Вот и съели мы чумацкой соли пуд,
и вдали уже маячит лилипут,
нам фонариком подсвечивает путь.
Все, отмыкались, пора и отдохнуть!
Деревянное стекло и полимер,
вместо глаз - циклопедический словарь.
И отец у лилипута - Гулливер:
анимация впадает в киноварь.
Нет, под парусом я больше не ходок,
пусть - невидимых веревок холодок,
Пусть других теперь отчитывает МИД:
"Что там с морем? Почему оно штормит?"
10.09.03
* * * *
Давинчи - виноград, вишневый чех де cада,
и все на свете - кровь и нежность, и досада!
А если нет любви: зачем, обняв колени,
ты плачешь обо мне в пятнистой тьме оленьей?
На завтрак шелестишь вечернею газетой
и веришь тишине - мошеннице отпетой.
Ее базарный торс прозрачнее медузы,
куда она несет за волосы арбузы?
Давай уедем в Рим, начнем дневник уныло,
по капельке раба - выдавливать в чернила.
Пусть, за углом судьбы - нас не спасут полбанки,
лишь музыка, еще невидимой шарманки!
…напрасные слова, дефис, бычки в томате
и сонная пчела на медной рукояти.
24.09.03
* * * *
Кому оставила зима
коробку над камином ?
А в ней - египетская тьма,
беременная тмином.
Кинжал, халва и конфетти,
засушенная роза,
и мальчик, сбившийся с пути,
и водочка с мороза.
Моя бессмертная фигня,
вся музыка и слезы -
из стихотворного огня,
(презерватив - из прозы).
Промолвишь: "shit", возникнет - щит,
картонный ворон вскрячет,
и кетчуп - закровоточит,
и прапорщик - заплачет.
Не пей козлиное аи
на трассе Киев-Лютеж!
Опять все девушки - мои,
а ты - меня не любишь…
6.11.03
* * * *
Кому оставила зима
коробку над камином ?
А в ней - египетская тьма,
беременная тмином.
Кинжал, халва и конфетти,
засушенная роза,
и мальчик, сбившийся с пути,
и водочка с мороза.
Моя бессмертная фигня,
вся музыка и слезы -
из стихотворного огня,
(презерватив - из прозы).
Промолвишь: "shit", возникнет - щит,
картонный ворон вскрячет,
и кетчуп - закровоточит,
и прапорщик - заплачет.
Не пей козлиное аи
на трассе Киев-Лютеж!
Опять все девушки - мои,
а ты - меня не любишь…
* * * *
Давинчи - виноград, вишневый чех де cада,
и все на свете - кровь и нежность, и досада!
А если нет любви: зачем, обняв колени,
ты плачешь обо мне в пятнистой тьме оленьей?
На завтрак шелестишь вечернею газетой
и веришь тишине - мошеннице отпетой.
Ее базарный торс прозрачнее медузы,
куда она несет за волосы арбузы?
Давай уедем в Рим, начнем дневник уныло,
по капельке раба - выдавливать в чернила.
Пусть, за углом судьбы - нас не спасут полбанки,
лишь музыка, еще невидимой шарманки!
…напрасные слова, дефис, бычки в томате
и сонная пчела на медной рукояти.
24.09.03
* * * *
Море мое, море -
ты ж мое аморе…
(херсонская народная песня)
Штормом шиворот-навыворот-довольны:
за бортом твоим ухлестывают волны!
Волны - мокрые снаружи. Посмотри,-
волны - пьяные, сухие изнутри!
Вот шипят они, шалея на жаре,
и для шлюпки - не жалеют божоле!
День сегодня ослепительный вполне,
прохлаждается корабль наш на дне.
Мы спасательную шлюпку материм:
"Что нам чайки? Пусть ручаются другим,
катастрофу потерпевшим на воде.
Убеждают их в пернатой правоте:
что, еще чуть-чуть бессмертья у руля
и вам мало не покажется земля…"
Вот и съели мы чумацкой соли пуд,
и вдали уже маячит лилипут,
нам фонариком подсвечивает путь.
Все, отмыкались, пора и отдохнуть!
Деревянное стекло и полимер,
вместо глаз - циклопедический словарь.
И отец у лилипута - Гулливер:
анимация впадает в киноварь.
Нет, под парусом я больше не ходок,
пусть - невидимых веревок холодок,
Пусть других теперь отчитывает МИД:
"Что там с морем? Почему оно штормит?"
10.09.03
* * * *
Когда поэты верили стихам,
когда ходили книги по рукам,
когда на свете не было на свете,
"Агдама" слаще не было когда:
одна на всех словесная руда
и по любви - рождалась рифма "дети".
"…и Лета - олны едленно есла…" -
от крыс библиотека не спасла
ни классику, ни местные таланты.
В календаре : потоп, Оглы Бюль Бюль.
Листаешь: -кабрь, -тябрь, -юнь, и - юль,
где Осень держат небо на атланты.
И это счастье - мыслящий бамбук:
пусть рыба отбивается от рук,
влетает дичь в копейку, и на пляже
кого спасет литературный круг?
Пусть, краснокожий мальчик, Чинганчгук,
в твоих очах, красавица, не пляшет!
Эпох.й нам, какой сегодня век,
кого не скушал Эдик Марабек.
"… и Лета волны медленно, и звуки.."
И я входил и дважды выходил,
но, как спастись от рифмы "крокодил"?
как доползти безногому - к безруким?
9.09.03.
* * * *
В чековой книжке оставишь закладку,
выйдешь за пивом, а в Летнем саду -
дождь уплетает людей всухомятку,
четверть Фурштатской отъел на ходу!
Оные сутки, от каждой "маршрутки" -
лужи бросаются в страхе с моста…
Бродишь у ливня - в луженом желудке,
словно Иона - во чреве кита.
В желтой футболке с эмблемою "натса",
стершихся мыслей вдохнув порошок,
ты поспеши благодарно признаться:
- Господи, как хорошо. Хорошо.
1.09.03
запятая заточка тире
пневматический тир многоточье
обнимаю тебя этой ночью
в занесенном листвою дворе
и сгораю в счастливом огне
капитаном пиратского флота
словно это мгновение мне
подарили украв у кого-то
Жизнь проспавшись опять поддает
превращает козу в козинаки
и пиная тебя
подает
препинания мудрые знаки
Ну а дальше осипший перрон
и все ближе огни электрички
и пройдет по вагонам Харон
провожающим выйти
кавычки
30.08.03
Дождливые, крапленые дни.
Проигрыватель: в ящик игра,
и тишина, в которой мы одни,
царапает винил…et cetera.
Прости меня за то, что я - поэт:
сегодня я - люблю, а завтра - нет.
Какое бесконечное сегодня!
Вот - душевая, холл, вот - преисподня,
налево - спальня, справа - кабинет…
И пахнет воском
выключенный свет.
Вытягивает шею динозавра
красиво вымирающее завтра,
А я люблю, еще люблю тебя!
Из свежераспечатанной колоды
сдают листву. Бубновый дождь холодный -
бубнит о котировках октября.
27-28. 08.03
* * * *
Если не падают с неба вода, звезда -
значит, не время подбеливать потолки.
Трудно пророком в отечестве быть, когда
все коренные жители в нем - м.даки.
Вечность играют в ящик и пьют портвейн,
чтобы согреться - школьные книги жгут.
Кто на обложках?
- Кушнер, Довлатов, Рейн…
Видимо, чурки. Славно горят. Зер гут.
Мы не смогли от себя убежать, спастись -
вновь на трибунах орем о святой борьбе.
Хам миллионов: новейшая летопись
(не маскируется только любовь к тебе).
Мне бы зеленые, волчьи твои зрачки,
не разведенный спирт, воровской анис…
Чу! В оркестровой яме дрожат смычки:
как же им вырасти, если - то вверх, то вниз?
12.8.03
*****
Вот полынь и полынья,
What вам - дворик скотский.
Где рассудочность твоя,
Ослик И.А. Бродский?
Под балконом спит Атлант
(он служил - морпехом);
Если мне простят талант,
как же быть - с успехом?
Не буди дракона зря,
он - не будет гадом.
Почему вокруг друзья
с топором и ядом?
Что-то день сегодня был
не совсем удачный.
Зря, ты - елочку сгубил,
Бэтман Сагайдачный!
*****
Ольге
Когда: осторожно, окрашено,
где скальпель, фокстрот и зажим…
Мне стыдно, кромешно и страшно
завидовать крыльям чужим.
Ах, девочка, ловкий кузнечик,
гитарных аккордов боец,
раздвинутых ножек разведчик,
ладоней моих военспец!
Поют победитовы сверла
и мраморный крошат висок.
Тебя окунают по горло
в холодный гранатовый сок.
Не зря - называют Удачей,
не зря - посвящают псалмы.
Ты веришь в меня из кошачьей,
бесстыдной египетской тьмы.
Когда я восстану в котельной,
ментовскую слыша дуду,
как водопроводчик - в похмельном,
безбожно текущем году.
17.06.03
* * * * *
Слышишь, монгольская плачет Ордынка,
в хустку - вечерние пряча огни?
Белая зависть моя, аскорбинка:
не обижайся, не обмани!
Планеры в пыльных ангарах, авгуры,
и прошлогоднее солнце без ног…
Вот мы и вышли из литературы -
той, где неправда, любовь и чеснок,
где, охренительно - вдариться оземь
и превратиться в петровский редут!
Видишь: огонь на обиженных возят,
и у эсминцев слюнки текут?
13.05.03
ПРЕОБРАЖЕНИЕ
1.
…лечебных грязей санаторий посетив,
я вышел в князи и надел презерватив,
хожу, обрезанный - в толковом словаре,
когда такое мураками на дворе.
Когда, так далее, так-далее, тогда…-
нет-нет подземные грохочут поезда,
и принимает, от бессонницы, Подол -
луну весеннюю, как будто димедрол.
Сирень в кустах и отставные галифе,
любовь у входа в мексиканское кафе…
2.
Твой вес непрошеный: текила, упарсин…
в стеклянных трубочках не плачет керосин!
Там смесь пиратская, там ситец и сатин,
и нашим девочкам еще двадцать один.
Спина волшебника - в пшенице и земле,
пора выстукивать, мой зверь, парад-але.
Вон там - фонтаны, Архилох и пахлава,
и лев невидим. И вода - из пасти льва.
Где мы с тобой - слова, слова, слова…
5.05.03.
* * *
В рукав не попадешь и оглянешься:
ты больше ей не нужен, все - вранье…
Не приходить, в который раз, клянешься?
А выйдешь - жить не можешь без нее.
В пакетах мусор царственно выносит,
как Маргарита, над землей парит!
Кудесница, прощения не просит,
Не ведает, зараза, что творит.
3.05.03
* * *
Жить а ля эпигон,
быть одною из версий
в мексиканской стране, -
где течет самогон
из дуэльных отверстий
и твоя Амазонка в огне.
Во-вторых, полюбить:
все, что есть в человеке,
все, что есть у него впереди…
И врагов порубить,
за молочные реки
из твоей хлебосольной груди.
Задремать от греха…,
Пусть заплаканной ивы,
улыбается тень на траве.
Благодарно вдыхать
этот воздух червивый,
мыльный ветер в твоей голове.
3.05. 03
Щебеталь моя, щепетиль,
видно, не в чудовище - корм:
ветреные девушки - в штиль,
шторы полосатые - в шторм…
Мы сидим, колени обняв,
наблюдаем гибель миров:
нет ни темноты, ни огня,
полное отсутствие дров.
Гонорея прожитых лет,
ни стихов, ни денег, ни-ни…
Помнишь, я ходил в Интернет?
Нет его. Теперь мы одни.
Вычеркнут Васильевский твой
и Подол задрипанный мой!
И еще поет, как живой,
на сидишном плэере - Цой.
Некому теперь подражать.
Некого теперь побеждать.
Значит, будем деток рожать
и Его Пришествия ждать.
Где теперь мое комильфо?
Хорошо, что нет неглиже!
Был такой прозаик - Дефо,
он писал о русской душе.
Плакал средь тропических ив,
островное трахая чмо.
Вот и я, бутылку допив,
отправляю это письмо.
13.04.03
Мне снились скотобойни: младенцы на крюках,
мясной и липкий дым, амбре убитой плоти…
Бессмертие, мы все в твоих руках:
врача и мясника, закатанных по локти.
О, Господи, зачем: больничный хруст костей,
сверкающий металл, бинты в кровавой жиже?
Нам страшно быть в плену у свежих новостей,
и все преодолеть, и выстрадать, и выжить!
Мне снились корабли, идущие ко дну,
японские стихи, одна шестая суши,
где я купил тебе - ночную тишину,
как копию пиратскую послушать.
И я тебя укрыл в багровой темноте,
в крылатой пустоте . Неделя за неделей,
качался этот мир на сломанном хребте,
под пение пружин житомирских борделей.
Пока еще идут песочные часы
и простывает след , и молоко сбегает -
бессмертие не спит у взлетной полосы,
вселенную от нас оберегает…
27.03.03
стихотворение, участвующее в конкурсе "Поэт и Интернет" журнала "Сетевая Словесность"
http://www.litera.ru/slova/konkurs/
* * * *
Вновь посетил Одиссей милую нашу дыру:
пил - за Отчизну.ua, плакал - о Родине.ru.
Вот бы и нам, Поляков, взять поощрительный приз:
выиграть проклятье богов, как - кругосветный круиз!
Морзе учить назубок, лыбиться в даль: "Повезло...",
морю в серебряный бок - всаживая весло.
Выползло крымское солнце, а под глазами - круги:
словно, не похмелившись, или не с той ноги...
Щуримся, ака японцы (верные наши враги).
Снилось: меня разбудят, выведут за жнивье,
родины больше не будет, больше не встретишь ее!
Море вокруг. Страницы вырваны из дневника.
В полночь слетелись птицы. Белые. Без языка...
Пахнет подгнившей вишней. Йодом и солью полн
воздух. Вокруг затишье, шорох радиоволн....
Новости : мир в Европе... Прибыл третьего дня
Симонов к - Пенелопе. Помните: "Жди меня..."?
Знаешь, Андрей, собака, парус под ветер.com.
Нам не нужна Итака. Рында звонит по ком?
Тянут пустые сети пьяные рыбаки.
Плаваем в Интернете. И не подать руки...
18.03.03
Просматривая свою старую (1994) книжку "Время летающих рыб"
для того, чтобы добавить стихотворения в новую, обнаружил
очередную проделку моего юного наборщика:
пацан забыл перепечатать 4 стихотворения!-:)
Сначала я рассвирепел, затем - рассмеялся:
"Что поделать - молодежь: не задушишь, не убьешь".
(И.Б.) Вот и объединились эти стихи в
подборку, по принципу забытости-:)
ВЗАЙМЫ
Портвейн взаймы. Брожение умов,
всех революций, книг, картин, музЫки…
Всех женщин зацелованные лики….
- в моей печали обретают кров.
Еда взаймы. Вот пища для идей!
Сравнение - удел живых предметов:
я голоден, как тысяча людей,
для тысячи людей ты - фиолетов.
Пивная речь тюрьмы и кутерьмы,
бессмертна в нас небритая харизма!
И ты, взаймы - земля моя, Отчизна?
И ты, моя любимая, взаймы?
Портвейн хорош. Провизия сытна,
Счастливых дней - не мало и не много…
Мы все - взаймы у жизни. И она -
у нас взаймы. Как Бог взаймы у Бога…
1992
* * * * *
Так бывает от любви.
Так бывает от бессилья.
И в один из дней рожденья,
от профкома небесят,
мне подарят костыли,
замурованные в крылья
и решеньем райсовета
перелеты запретят.
Так бывает от любви…
Знаешь, голубь СИЗОкрылый,
Что, свободное паденье
(всевозможных пьяных тел
на асфальт лицом и рылом…) -
объясняют притяженьем,
но, бывают исключенья,
как подножка и расстрел?…
Так бывает от любви…
После выпитой "Столичной"
мир становится туманен.
Ты лежишь в ночном белье -
непечатный, ироничный,
как (по локоть) шиш в кармане,
словно надпись в туалете,
или рукопись в столе…
1993
* * * * *
Ржавый остов корвета и
накрахмаленный шум прибоя
проникают в глаза твои,
словно белое - в голубое.
Проникают сквозь "щел" и дыр" -
гомон гавани, привкус йода…
И трезвее, чем нашатырь,
ватерлиния теплохода.
Желторото бурлит минтай,
ветер просится на поруки,-
подбери, пойми, воспитай
эти краски слова и звуки.
Горизонт на себя открыт
для бесчисленных просьб и жалоб.
Ты уйдешь, зареванней рынд,
пожимая плечами палуб.
Ты уйдешь, слезою слепя,
закусив парусов удила…
Если б я - не любил тебя, -
от кого бы ты уходила?
1992
* * * *
Л.К.
Я смертью не живу. Я открываю дверь
на громкий стук ночной, на скрежет за плечами:
и входит в коридор - мой преисподний зверь
и смотрит на меня влюбленными очами.
Отравой луговой, цикорием цыкад,
стреноженной тоской заваренного чая -
дымит в мое лицо - мой преисподний гад
и говорит: "Прости…" И я его прощаю.
Прощаю не за то, что был разбужен. Нет:
я сна и тишины пожизненно не стою…
Прощаю, как слепой прощает этот свет,
ворвавшийся в зрачки пред вечной темнотою…
1993
* * * * * *
Представь меня счастливым в пятьдесят,
в стране на черноморском берегу,
где, вместо сала, - ангелов едят,
случайно обнаруженных в снегу.
Представь меня влюбленным в двадцать пять:
отточен край у моря твоего!
Подсолен снег и ангелов… опять,
случайно сбитых частью ПВО.
Представь меня друзьям. Наверняка, -
они меня узнают по глазам.
Мне - год и месяц. Грудь твоя сладка!
С рожденья - недоверие к словам.
…Вселенная похожа на минтай,
вокруг менты, под мышками - икра…
В гусиных перьях - акваланг: "Взлетай,
ныряй, мой ангел, ужинать пора…"
20.02.03.
* * * *
Все ушли: не бряцает оружие
на турнире из-за чепухи…
Лишь остались - никому ненужные,
никого не спасшие стихи.
Что мне делать с этой одинокостью?
Ни друзей, ни водки, ни врагов.
Лишь стихи, да красный дым над пропастью
и над эполетами стогов.
Нет виновных наступать на грабельки,
некому замаливать грехи.
Пусть плывут бумажные кораблики, -
никого не спасшие стихи…
18.02.03
Попробуйте абсент на вечном сквозняке:
почудится акцент в молчании Мисхора,
в отпетой тишине - обрубок разговора,
монголья нежность - в русском языке.
… Из конуры собачьего ума
вдруг выползет, поскуливая сонно,
вся в синяках и в пролежнях, зима
с просроченным билетом до Херсона.
И я налью ей в блюдечко абсент:
"Лакай, дружок, пока не видит мент,
пока еще звучит в ушах прощальный зуммер
Американ-экспресс, и "пятый элемент" -
не найден, и пока - Иосиф Бродский умер…
Поэзия - предательство рассудка,
одним - жена, всем прочим - проститутка…
Виной - абсент: полынь и потолкынь…
В стране Прикинь - я сам себе акын.
Брось пистолет! Не шевелиться!, - шутка.
Я пью абсент, и я люблю тебя.
Сбегают крысли - мысли с корабля,
Иду на дно и преданно шепчу:
Ты, женщина, женчужина, жемчу…
12.02.03
* * *
Этот ангел - мне родня,
за спиною крылья прячет.
Сплю. Он смотрит на меня,
улыбается и плачет.
А над ним горит звезда -
безучастная обитель.
И отныне - навсегда
этот ангел - мой хранитель.
От несчастий и стихов,
от заслуженных регалий,
от любви и дураков
он меня оберегает.
Не завишу, не спешу,
консервирую варенье,
и на баночках пишу:
Имя. Дата. Срок храненья...
КОЛИБРИ
Первача охристый шелк -
раскроить на декалитры.
Я оделся и пришел,
чтоб выращивать колибри.
Чтоб развязывать узлы
на бутонах налитые.
Все друзья мои - козлы
золотые, золотые!
У колибри - огнемет
и титановые перья.
Разливай цветочный мед,
вот и кончилось терпенье.
Вся в пыльце моя кровать,
а на пальцах кровь и слякоть,
научи меня летать,
или горько-горько плакать!
Ты тычинки теребя...
вы высасываешь лоно...
Эшелон везет ребят
из шестого легиона.
Сквозь бинты глазеет мак
тридесятого калибра,
И размешивают мрак
белокрылые колибри...
Будет острый клювик шить
отпускные для Егора.
Мама, мне осталось жить -
очень скоро, очень скоро...
По-пластунски, не спеша,
ах, на бреющем "Жилете":
в море, в небо, где - душа,
полоскает джинсы в Лете...
* * * *
Я отдыхал на бархате шмелей
еще гудящим от дороги взглядом,
Земля крутилась ночью тяжелей,
вспотев от притяженья винограда.
И пастухом рассветный луч бродил,
приподнимая облако бровями,
Но тишина не ведала удил,
и травы не затоптанные вяли.
Я по привычке не вставал с земли,
как тень недавно срубленного сада,
и пахли медом сонные шмели,
и капал яд с ужаленного взгляда.
Я слово недозревшее жевал, -
не опыленный шарик винограда,
И счастлив был, и оттого не знал,
что счастье - есть посмертная награда,
что это жало, словно жизни жаль,
оно дрожало дирижером боли,
и воздух на губах моих дрожал,
наверно ветер ночевал в тромбоне.
И гусеница медленно ползла,
как молния на вздувшейся ширинке,
наверно миру не хватало зла,
а глазу - очищающей соринки...
1987
*****
Как запретные книги на площади
нас сжигают к исходу дня.
И приходят собаки и лошади,
чтоб погреться возле огня.
Нас листает костер неистово,
пепел носится вороньем.
Слово - это уже не истина,
это слабое эхо ее.
Словно души наши заброшенные,
наглотавшись холодной тьмы,
к нам приходят собаки и лошади -
видно, истина - это мы…
Нас сжигают, как бесполезные
на сегодняшний день стихи,
но бессильны крюки железные,
не нащупавшие трухи!
Пахнет ветер горелой кожею
до закатанных рукавов…
Мы не мало на свете прожили:
для кого, мой друг? Для кого?
Наши буковки в землю зяблую
сеет ветер. Но это он -
расшатал, от безделья, яблоню,
под которой дремал Ньютон.
Ересь - это страницы чистые
вкровьиздатовских тонких книг.
Сеет ветер - взойдет не истина,
а всего лишь правда. На миг…
1989
Незабываемый привкус вранья:
этот напиток вкрутую заварен.
Господи, если не веришь в меня -
я благодарен Тебе, благодарен.
И перекрестишь - перечеркнешь:
лишь не отдай на заклание Зверю.
Даже за то, что Ты, Господи, врешь -
я Тебе верю, я Тебе верю.
Вот, и открылась земная юдоль,
вот, и любовь отреклась от любови...
Господи, кто это рядом с Тобой,-
хмурит свои первобытные брови?
Вольную волю душе обещать,
ей не прикажешь: "На выход. С вещами!"
Господи, как же Ты можешь прощать -
Если мы сами себя не прощаем?
1998
* * * * *
Жили-были-умирали,
на седьмом ребре играли.
Благодатная натура
аж просилась на перо!
Вот и все... Литература,
а за ней, гоп-стоп, Добро!
Разменяешь птицу-тройку
на рифленый четвертак,
А затем, соседку, Зойку:
та-а-к... Потом еще вот та-а-к...
Опыт, сын, для всяких целок
труден, растуды итить:
Достоевский - не оценит,
Солженицын - не простить.
Может я не прав (отчасти)?
Может все, как с яблонь - дым?
Может для кого-то счастье -
подтереться Львом Толстым?
И мечтал огонь в камине
перечесть Эмиль Золю...
Ще нэ вмэрло в Украине,
я люблю тебя. Люблю...
1998
Данное стихотворение предложено автором в дискуссионном порядке-:)
* * *
Cточной канавой плыви,
омываемый кровью индюшек.
в желтом гусином пуху -
из распоротых бритвой подушек...
Мы поспешим за тобой,
задыхаясь от счастья и смрада -
самая старшая группа
херсонского детского сада.
Блядский кораблик,
дми - деревянным уродом,
Мы поспешим за тобою
всем классом, всем курсом, всем взводом!
Кто-то ведь должен был
нас повести за собою!?
Медной трубою вонзаясь в залупу,
медной трубою...
И над обрывом я закричу вам,
белый от страсти,
или от старости светлый:
"Милые, здрасьте!
Мы забухали, забылись на пару,
мы облажались на пару с ним, во!
Барышни, барышни, это мой парусник,-
больше и нет у меня ничего..."
...-Не получается плакать красиво,
лишь поручается в бубен стучать,
вот и выходит - кораблик, Россия ,
но, - выплывает : ебана мать...
1997
Речные облака
Телячии мозги,
одетые легко
в багровый пар твоих
вечерних облаков,
не мыслят о любви, о смерти
и плывут в страну для дураков,
в последний свой приют.
Под ними без труда,
у берега в руке,
бежит, бежит вода
на длинном поводке.
И отражаясь в ней,
они плывут всегда.
становится красней
и берег, и вода.
Какое счастье и
несчастие вдвойне -
не думать о любви
и отражаться в Ней!
*****
Выкуришь сигарету - вот и прошла минута.
Нету счастливей казни, чем говорить кому-то,
спрятанному в портьерах воздуху, канарейке:
- Вот и прошла минута. Кончились батарейки.
с женщиной не простишься, скомкаешь все конверты,
выкуришь сигарету и заживешь по-смерти,
И по тебе надрывно будут гудеть под утро
дачные электрички: "Вот и прошла минута"
Церковкой и люцерной, Моцартом и цикутой,
вечностью надышаться, словно одной минутой!
Птичка уснула в клетке. Воздух горчит вечерне.
И ожидает сердце - новое назначенье...
1993
* * * *
На подушечках пальцев моих
ты усни, белобрысая музыка.
Там, в чертогах небесных, затих
керосиновый храп "кукурузника".
Над тобою склонилась душа
покорителя или союзника?
Вся в цветах и слезах - хороша!,
но, - о чем ты молчишь, моя музыка?
Засыпают рояли в кустах:
каждый пахнет какао и кладбищем.
Пусть приснится любовь черепах -
самым белым, нетронутым клавишам…
Как верлибр и ".. твою мать" -
сквер вечерний, вот-вот обесточится…
Ты усни, потому, что играть
этот реквием больше не хочется…
9.01.03
ПЕСНЯ КЛИШЕНЦА
Детский стоматолог дядя Бормаше
сделает родителей из папье-маше!
Вам - папье-родителей,
нам - маше-родителей,
Главное - не гавное, лавное - клише!
Мы - превосходители
собственных родителей .
Запускаем в море их: "Мамочки, плывут!"
В папочки секретные
(пухлые, декретные) -
пальцев очепяточки
подошьем: "Зер гут!"
Детский стоматолог дядя Бормаше
вам просверлит дивную дырочку в душе.
Был сосед - юристом, стал - вуаеристом:
все потемки ваши - на карандаше!
Видно у бессмертия вострые края,
я теперь - клишенец твой, милая моя!
Пусть висят настенные простыни в крови,
Как второстепенные признаки любви!
* * *
Покуда спят без задних ног
трамваи - ангелы отгула,
покуда спишь и ты, щенок,
и ненависть в тебе уснула.
На цырлах прыгает цыфирь,
качаясь, маятник кемарит.
И черный, утренний чифирь
сосет под ложечкой комарик.
Пройдемся, растрясем жирок,
волчонок, баловень, сильвестрик...
блестит конвойный номерок,
звучит со-камерный оркестрик.
И, ты, не вой и не грусти,
Урла! въезжает в мысли наши...
ужель, задумал провести
свое бессмертье у параши?
Курнешь букетик полевой,
и мы теперь с тобою квиты...
За всех и вся: глаза открой! -
так широко они закрыты...
* * *
Воет мыло, как собака,
Леденцовая луна...
Куличи и дули с маком,
да клубничная слюна!
Я люблю; и вот не поняли:
наподдали под обрез...
И очнулся в чистом поле ли,
или в чью-то душу влез?
Самогон и скит Архангельский
заготовил про запас...
Почему ж мой голос ангельский
никого из вас - не спас?
Пусть спасители двуглавые:
накорми и напои..
Лишь не плюй на крылья правые,
и на левые мои...
* * *
Плывут тяжело балыки облаков, -
такие в холодной не спрячешь.
Ты пьешь из наставленных мужу рогов
грузинские вина, и плачешь...
Плетеное кресло, ореховый стол,
котенок, насикавший лужу...
И этот... тот самый... поел и ушел,
умчался... к любимому мужу!
*****
Мой милый дирижаблик, дирижа…
воздушных поцелуев содержа…
Твой божий дар - огонь внутри корзины,
и ты его небрежно, неспеша
несешь, как будто мальчик - мандарины.
Ну что ты прицепился, цеппелин?,
размякший в детских пальцах пластилин,
к моим словам, к моим земным заботам?
Я тоже иногда люблю людей,
мой божий дар - детдомовских кровей,
он в подворотнях финкою сработан…
Небесная босота, шантрапа,
потоков восходящих хрипота!
Ты - рашен мен - бесшумен и бесстрашен,
и безнадежен в помыслах иных…
Ты - Бредбери своих сожженных книг
и пьяный бред армейских рукопашен.
И в этом я завидую тебе -
коль нет судьбы - не думай о судьбе,
срывайся вниз расплавленной резиной,
насвистывай сквозь дырочку в виске!
Но, словно жизнь, качается корзина
и держится на женском волоске...
1989
(когда мне было 19-:)
*****
На Страстной бульвар, зверь печальный мой,
где никто от нас - носа не воротит,
где зевает в ночь сытой тишиной
сброшенный намордник подворотни.
Дверью прищемив музыку в кафе,
портупеи сняв, потупев от фальши,
покурить выходят люди в галифе,
мы с тобой идем, зверь печальный, дальше.
Где натянут дождь, словно поводок.
кем? Не разобрать царственного знака.
Как собака, я, до крови промок,
что ж, пойми меня, ведь и ты - собака.
Сахарно хрустит косточка-ответ:
(пир прошел. Объедки остаются смердам.)
если темнота - отыщи в ней свет,
если пустота - заполняй бессмертным?
Брат печальный мой, преданность моя,
мокрый нос моей маленькой удачи,
ведь не для того создан Богом я,
чтобы эту жизнь называть собачьей?
Оттого ее чувствуешь нутром
и вмещаешь все, что тебе захочется,
оттого душа пахнет, как метро:
днем - людской толпой, ночью - одиночеством.
1987
*****
Озябший огонек сутулился в ночи,
присев передохнуть на краешек свечи,
присел и задремал, уткнувшись лбом в стекло-
шади в ночное шли, ступая тяжело-
шади в ночное шли, поводья закусив,
томи-и-тельно и долго (здесь авторский курсив).
Речь-ная тишина. Рыбачьи шалаши.
Весна и весел всхлип: "Шаландыш, не дыши!
Уставших не буди." В заброшенном дому -
так тихо и светло бывает одному,
что небо узнаешь по привкусу земли,
и, с губ твоих вспорхнут ночные мотыли -
крылатые зрачки целованных очей.
Так тихо и светло, как будто ты - ничей.
Среди лечебных трав, кореньев, сигарет
есть книжный корешок и Пушкина портрет,
и язычок свечи, которым повторишь:
Шаландыш, не дыши! И ты, мой друг, сгоришь...
1990
*****
Час неровен, и бес - не в ребро,
а в Рембо!
Ум за опиум крымских акаций.
Удивление Ли или нежная Бо.
Кто на что в этой жизни Гораций?
1991
Атлантов омут
Когда ручей тишайшее рече,
прохладной шеей выгнувшись в ключе,
над лебедою, ночною порою.
Мир замирал, как скрипка на плече,
перед игрою.
И вновь звучал, не требуя смычка,
одною нотой древнего сверчка,
в одной из комнат,
затем в лесу, затем опять в лесу
моей квартиры, спящей на весу -
Атлантов Омут.
Атлантов тьма белеет тяжело,
опять воды на кухне натекло,
а ты, святая,
на ужин съев куриную звезду,
читаешь у плиты сковороду,
желудок мой надеждами питая, -
как запятая...
1991
* * * * *
Усталый мед. Любимое железо…,
и женщина, одетая легко
в загар и шелк: глубокий вдох разреза
с шипеньем переходит в рококо!
Она - умна, ей трудно быть красивой
При бедном муже. В отпуске, одна…
Как не купить ее ( валютой, силой)?
Под вечер - Блок, песок, закат, волна…
Постельный модернизм. Еще немного:
раскосый взгляд, доступный блеск плеча…
О, ласковая бабочка ожога!
Раздвинутых коленей ча-ча-ча!
Куриных перьев взбитая подушка,
прощальный вид на тридевять морей:
Теперь, ты, шлюха, беби. Где же кружка?
Налей мне яду, ангел мой, налей…
* * *
Уходим, сгорбленные, в стужу,
в пошлейшее небытие...
И снова - обретаем душу,
как будто не было ее.
Аминь, тебе, амикашенство:
- Такая встреча, мон ами!
Столь позабытое знакомство
с водой, деревьями, людьми!
Но, не вернуться к ним. Иные
законы в этом гараже,
где мы, вонючие и злые,
Пришлись кому-то по душе...
Постсексуалы
Покачиваясь в амфоре одесского "Икаруса",
я Вам шептал о ветренном и одиноком парусе.
Я Вам мусолил Кушнера, я Рейна Вам насвистывал
и пальчиком Лимонова - под юбкою неиствовал!
Затем: диван, лобзания, "известные" усилия -
так действует поэзия, (особый вид насилия!).
Вино в стихах, отдельная квартира от родителей,
А хочешь, будь Юпитером, быком-производителем,
Но! Не ломай просодию, читай стихи взыскательно
иначе, не получится. Не даст. И окончательно.
Запомнить - дело плевое, но перед Вашей плевою -
ну что такое - правая и что такое - левая?!
Бессмертные, пошлейшие. Нас вывезут в Аркадию,
к Овидию - на видео, и с бабелем - на катере!
Нас вывезут чиновники, рифмовником грозящие:
Неужто, вы, бегущие и по волнам скользящие?
1991
Фиолетовой, густой сиренью Таврии
я весной заправлю ручку наливную.
В этом воздухе - по-женскому - кентавровом,
столько нежности и прыти! Я ревную.
Я ревную в лошадином знаменателе,
ты - кокетливо смеешься надо мною,
Обещаешь быть послушной и внимательной,
Я не руки умываю - ноги мою.
Мы поскачем, но, до первого издателя,
от которого (которой) я не скрою -
нелегко быть в лошадином знаменателе,
оставаясь половиною мужскою.
1990
Отъезд
(поезд + 620, "Херсонец")
Прежде всего:
чьи-то прощальные губы,
запах раздавленных завтраков,
пыль террикона-
Фирменный поезд
Небритой щекой лесоруба
сонно уткнулся
в людской муравейник перрона
Прежде всего:
я уезжаю отсюда -
в город почтовых ларьков
и расплавленных плавней.
Тише воды,
в роли немытой посуды -
можно разбиться от счастья! -
но будет забавней:
Тронется поезд,
выпью вишневой настойки,
пальцами щелкну
и усмехнусь проводнице.
Выйду в заплеванный тамбур,
тесный настолько,
что невозможно руку поднять
и застрелиться,
прежде всего...
1992
Слово беглое
1
Где-то, может быть, на юге,
может быть, в иной печали -
мы не знали друг о друге
и себя обозначали:
тенью, выпавшей в осадок
наших крыльев босикомых
и фольгой от шоколадок -
до убийства насекомых.
2
Две канальи на канале,
порыбачив беззаботно,
окунали-выкунали
окуней в ночные окна
распружиненных гостиниц.
А на рейде, еле видно,
русской задницей эсминец
барражировал обидно.
3
Где-то, может быть, в дороге,
прикорнув у облепихи,
нам смотреть на все тревоги
сквозь вино из Лепетихи,
чтоб не верилось, как будто
мы не встретились, робея,
где барахтается бухта
в духоте гиперборея,
4
где отсвечивает синим
силуэт старинной башни,
где мечтаешь о России,
как мечтают о вчерашнем.
Может быть, вернуться снова
и придумать на досуге -
слово беглое и слово,
что останется на юге?
Или, может, все остыло,
и твою печаль тревожит
то, что есть, и то, что было,
или то, что быть не может?
1991
*****
Чижик-пыжик, где ты был,
чьей ты кровушки испил?
Весел, полон свежих сил,
чьим ты мясом закусил?
Все щебечешь, сучья птаха,
блох шугаешь под крылом.
Как последняя рубаха,
сохнет небо за углом.
Улетай своей дорогой,
умерщвляй свою змею.
Но, добром прошу, не трогай,
Лесю, девочку мою!
У нее глаза такие
… в них весною тонет Киев,
речвокзал, прямая речь…
Что ей омут взрослых книжек?
Жизнь прекрасна, чижик-пыжик,
если крылья не отсечь.
Ты - подергиваешь веком,
век - подергивает нить,
чтоб заставить человеков
в унисон, по-волчьи выть.
Чижик-пыжик пышет жаром,
пахнет спиртом птичий пот,
Медь сияет, и не даром
хор пожарников поет…
1996
ПРИЗЫВ
Причал, стальными скулами скрипя:
где тяжело волна с волной сшивалась...
Я плакал так, как плачут от тебя,
от жалости. Но что такое жалость?
Спасти, обнять, отпежить облака,
дать денег этой девочке тэндитной?
Причал, и вот опять моя рука -
в бушлат, за фотокарточкой кредитной...
Такой литературный банкомат,
и птица Пенис. Светлое бессилье...
Служить бы рад. И вот - военкомат,
и вот рюкзак. А обещали - крылья...
1998
* * *
Я невинный, винный хрящик,
совиньон. На Уркаине -
Я с тобой сыграю в ящик
и меня растопчут свиньи...
Соберут мои пожитки,
отпоют мои посмертки
и подарят маргаритки
нам сердючковые верки.
И в предверии заката
заскрипят, заплачут петли...
Вот увозит азиата
запорожец в стиле бентли.
Вот ГАИ в гаю бетонном:
что за драка после драпа?
Вот гопак под Роллинг Стоун
и объятия сатрапа.
Здесь уносит Галя воду
в киностудию Довженки.
Здесь в кустах .бут свободу,
но еще не ставят к стенке.
Вот стремленье (мэр запаслив)
к европейскому сараю.
От чего же я - так счастлив
и от смеха умираю?
Совиньон, уньон совьетик,
Гоголь-моголь, ностальгия,
Не раскуришь семицветик,
так его съедят другие.
Я и сам - не верю в это
рифмоплетное гусарство.
Потому, что для поэта,
Уркаина - государство!
*****
"Крутится-вертится шар голу,
крутится-вертится шар голу"-
Бой часов в запыленном углу,
полуголые лежим на полу.
Голубь в окне шаркает, голу-
бь в окне шаркает, го,
проглотивший изношенную иглу
проигрывателя - "Переможцю в ГО".
И поэтому - как на тебя не ложись,
Уже не вспыхнет победно жесть -
На проигрывателе. "Не в жисть!" -
Так говорит мой тесть.
И этот недоношенный матрац,
словно списанный на берег матрос,
нашу искобеляющую страсть
не понимает. И возникает вопрос:
Если смерть - продолжение жизни в раю,
значит я для кого-то тебя люблю?
Значит я для кого-то тебя,
Для кого-то. Тебе покупаю колготки
и свой день рождения - 10 октября -
встречаю с тобой в абсолютной тиши,
хоть кол на голове теши,
или служи на подводной лодке?
Моя теща - колибри, мой тесть - калибр
пистолета, который к тому же,
лежит под подушкой, и который: "бр-р" -
с омерзением вытаскиваю наружу,
вытаскивают наружу, вытаски
Ты посмотришь в окно тяжело, полуночно,
за которым - весна, за которым в тоске,
словно лист, разрушающий тесную почку,
зеленеет фонарик в кабине такси.
За которым заводится с полоборота
тишина - едет в парк. Для кого?
- Для кого-то!
Едет в парк, наблюдая затменье луны,
напевая пластинку с другой стороны.
1989
*****
Выйду из себя - некуда идти,
а приду в себя - прихожу к тебе.
Словно шар земной - белкой раскрути:
или в январе, или в октябре
встретится в саду старая скамья,
цвета отставных, хрупких бригантин,
Спросишь ты меня: приходил ли я?
И душа шепнет: нет, не приходил...
1989
*****
Ты не бойся, боль уходит -
у нее полно игрушек,
ну а мы почти сломались -
не сигналим, не юлим…
Это значит, к нам вернутся
наши проданные души,
всю оставшуюся вечность
по душам поговорим.
Выпьем крымского сухого,
морем легкие проветрим,
из смирительных рубашек -
паруса соорудим…
Ничего, что кто-то третий,
в небесах следит за этим,
ты не бойся - Он не лишний,
Он сопутствует двоим…
1996
СТРАШИЛКА
Закрывай скорее двери - и в кровать!
За тебя уходят звери умирать!
Ты - прекрасней всех на свете: "Ну и ну!"
За тебя уходят дети на войну.
Тяжела твоя душа из-под полы.
Моют кровью кабинетные полы.
Не сносить из детской кожи сапоги,
А Татошу - укокошили враги.
Бармалеи варят зелье. Бар закрыт...
Тяжело твое похмелье, Айболит...
1995
* * *
Мы ждем друг друга
сотни зимних лет.
В глазницах - лед,
и снежный ком - в гортанях.
И нет любви, и ненависти нет:
они ушли и выключили свет.
Еще чуть-чуть -
и даже тьмы не станет.
О чем молчать
и говорить о чем?
Всем языкам - безмолвие - услуга.
Вода и звезды
пахнут сургучем,
И мы опять, обнявшись,
ждем друг друга...
1996
*****
Мой старый бард,
твоя душа - ломбард,
поношенных вещей столпотворенье.
Над ними совершенствует паренье
голодный ангел - трепетная моль,
крылатая мольба. Аэрозоль.
Жизнь оставляет вещи под залог,
звенит монетой в глубине кармана,
и вновь уходит. Остается Бог
и Сын Его, и дочь твоя - Оксана.
Мой старый бард
оленей и лосин,
похожий на оглохшую петарду,
Уходит Бог. Но, остается Сын -
и жизнь несет распятие к ломбарду...
1993
*****
Я на себя смотрю издалека
зрачком непревзойденного стрелка
и целю в скороспелый опыт свой
отточенною стрелкой часовой.
Зачем я разговариваю с Вами?
нездешними, грядущими губами
благодарю за то, что это - Вы?
Покойный век в прыщавый лоб целую,
чтоб незаметно сплюнуть. Почему я
вас презираю с силою любви?
Бессильна смерть. И есть тому причина -
я жизнью болен так неизлечимо,
что женщина любимая боится
хроническим бессмертьем заразиться.
И остается: ангелу - кружить,
вспорхнув с декоративного камина,
мне - сочинять, а Вам - при этом жить,
мои стихи в камине ворошить -
банальное горит неповторимо!
И остается только морщить лбы,
дряной портвейн потягивать из фляги,
смотреть на звезды и считать столбы,
завернутые в праздничные флаги...
1992
СЫН-ПОЛКАН
Доброту у него и любовь у него
проходили аллюром кадеты...
И сдавались на сессии легче всего
факультативные эти предметы.
Сын-Полкан: вот и вою от вашей тоски!
У бессмертия тоже воняют носки...
и в преддверии свадебной эры,
не стучал каблучком и не прыгал волчком,
Я всадил двадцать первому веку - в очко
и отправил его на галеры!
А вокруг: острова, острова, острова...
От того и в Неваду - впадает Нева,
От того и светлее, больнее всего:
что любовь - от него, доброта - от него!
Сын-Полкан продуктовых и книжных твоих,
Я и Трою в метро - разопью на троих,
Мандельштам, я еще не забыл адреса:
Оркестровая яма - транзит - небеса...
2000
*****
Молчат ниверьситетские сады,
садысь, биджо, на краешек ля-ля,
Отечество, спасибо за труды!
Любил (*бал)? Не видно с корабля.
За этот хаос в сонной голове,
за этих яблонь голые ряды,
за хлеб и соль на мокром рукаве.
Отечество, спасибо за труды!
Когда перед тобою свет и тьма -
в две задницы сомкнут свои ряды,
не все ль равно, куда сходить с ума,
кого благодарить за все труды?
Не все ль равно, улыбка или пасть
в твоих садах последует за мной?
Зима сменяет зиму. А зимой -
на чьих коленях яблоку упасть?
1991
ВОРОБЕЙ
А могли б - в петухи. Подмахнули шустро,
треугольной печаткой накрыли...
И теперь я служу воробьишкой в метро,
расправляю блохастые крылья.
Здесь подземно-воздушные снятся бои,
я пикируюсь с собственной тенью!
Хорошо, что Господь не работал в ГАИ:
быть на птичьих правах - превышенью.
У меня о любви чикчириков вагон
и тележка о малых печалях.
Зарифмованный, как: Арагон - самогон,
в тишину о морях и причалах.
Где по райски, в моем воробьином миру,
пахнет пивом и вяленым шпротом,
Запотевшую кружку за ушко беру
и шепчу сокровенное что то...
Говорящий колодец
Донкихочется мне: сквозь лазурные выи степей,
сквозь лозу винограда, примятую лаем овчарок,
возвратиться к тебе, азиатских пригнать лошадей,
запах страсти одеть в раскаленную кожу гречанок.
Задремаю в тебе, словно жертвенный нож в глубине
голубиных очей. И в ничейных объятьях шалавы
утомленно проснусь, потому что почудилось мне:
заунывная степь и степенная поступь расправы
надо мной и тобой. Расставание - легче любви,
здесь, в таврийском краю, населенном травой и людьми,
сердце - тише воды, а чуть выше моей головы -
говорящий колодец, который оставили мы.
Опускаешь ведро, выпускаешь лебедку из рук,
и она улетает, звеня, улетает на юг,
и тяжелая цепь так тебе благодарна, мой друг,
за пустую свободу - издать металлический звук.
Быть непонятым - это избитый удел меньшинства,
Темнота не влюбилась, а просто впервые ослепла.
Донкихочется мне: и колодец диктует слова,
разбавляет водой, укрепляет присутствием пепла...
1992
В. Глоду
*****
Играла женщина в пивной
за полюбовную зарплату,
И поцарапанной спиной
мне улыбалась виновато.
Дрожа в просаленном трико
под черным парусом рояля,
Слегка напудренным кивком
на плечи музыку роняя.
Играла, словно мы одни,
забыв на миг пивные морды,
И пальцами делила дни
на черно-белые аккорды.
Над чешуей в клочках газет
привычно публика рыгала,
И в одноместный туалет -
тропа бичами заростала.
И в лампочке тускнела нить,
теряя медленно сознанье,
как будто можно изменить
нелепой смертью мирозданье.
Играла женщина! И жаль
ее мне было за улыбку,
и под подошвою педаль
блестела золотою рыбкой...
1989
*****
Как виноград, раздавлен был и ты.
Волынки надрывали животы,
кудахтал бубен, щурилась гармонь,
танцор ногами разводил огонь,
на вертелах, ощипанная впрок,
шальная дичь летела на восток!
А рядом, вдоль осиновых оград,
в давильнях целовали виноград.
Слепила и дурманила глаза
лазурная и черная лоза:
- Мы вместе, брат, мы вместе - ты и я,
- Накрытые ступнею бытия,
еще не знаем, равные в одном,
какое это счастье - быть вином! -
когда в тебя, который год подряд,
любимая подмешивает яд!
1992
* * *
Родительный падеж - для мертвых жеребят,
Творительный падеж - для изгнанных поэтов.
Предательный мой друг,
винительный мой брат,-
Ноябрь на дворе...
(а ты рифмуешь -
"лето").
Для каждой из надежд
есть собственный
падеж.
Вот парусник плывет,
белеет в ванной
кафель.
И вся твоя душа - подавленный мятеж,
мой авве, авве... Авель.
Бесцельный, серый дождь (приспичило идти).
Согреюсь повторять : "ноябрь у порога..."
Зачем или за что? Да и не вспомнишь ты,-
как именной наган
за пазухой у бога...
1995
*****
Мир недосказан. И оставлен нам
в незавершенной прелести мученья,
как женщина - обыденным словам
уже не придающая значенье.
Достигнув совершенства в немоте,
уныло мореходствуя над рифмой,
я понимаю, что - бессилен стих мой,
замешанный на крови и воде -
Пред музыкой, одетой в кружева
осенних рощ. Перед тобой, Россия,
любовь моя бессильна, и слова -
лишь способ выражения бессилья.
Я знаю: твой полночный бег светил
и все вокруг, в своем движеньи новом,
придумал первым тот, кто воплотил
и не открылся ни единым словом.
******
Вечно-зеленая накипь холмов. Алиготе.
Словно кофейник, забытый на общей плите,
берег, предчувствуя море, сбегает во вне, -
ближе к волне, в лошадиной своей наготе.
Стол полирован. Сельдью прижат сельдерей,
Брынза - еще не расстрел, но бледна и дырява,
и репродуктор орет, и орава детей.
И на иконе вырванных с мясом дверей -
влажный язык волкодава.
Вот и налили, и выпили, морщась в рукав,
сквозь волосатые ноздри пары выдыхая.
"Что там с погодой?" Хозяин трактира лукав -
снова налив, отвечает: "Погода плохая"
Каждый по-своему жив и по-своему прав,
но почему не посажен на цепь волкодав?
*****
Парашютными шелками шурша,
раскрывалась запасная душа.
Я качался на небесных весах -
одинокий, но в семейных трусах!
Я качался и глядел свысока -
подо мной лежал нетронутый мир,
и расстегивала джинсы река,
в тонких пальчиках сжимая буксир.
Южный ветер, загорелый сатрап,
он невидим - и поэтому прав:
всем деревьям в корабельных лесах
задирает юбки, как паруса!
Раскрывалась запасная душа.
Красным воздухом тревожно дыша,
я качался, будто бы на воде,
словно женщина несла в животе.
1992
*****
И. Полищуку
Был полдень, полный хрупкой тишины
и свежести раздавленных арбузов,
и горизонт, вспотевший со спины,
лежал, как йог, на мачтах сухогрузов.
На побережье отдыхал народ,
под мышками каштанов, под кустами,
курили проститутки всех пород,
устало обнимаясь с моряками.
И пахло пивом у причальных тумб,
машинным маслом, сажей и духами,
и небо, под прицелом мачт и труб,
молчало, прикрываясь облаками.
В саду оркестр начинал играть
мелодии из старых водевилей,
И мне хотелось музыкою стать,
чтоб под нее прощались и любили.
1990
* * *
Взял себя в чужие руки,
окунул в родной навоз,
Вместо: "Сладостные звуки...".
- Ну и суки! - произнес...
Навалились: "Свяжем психа!?"
Пляж. Кряхтение. Возня...
Лишь помешанное тихо
море слушает меня.
Да - у парня едет крыша,
Да - паденье над людьми
в перечисленное выше,
выше, выше, черт возьми!
Все, взлетевшие с тоски,
в этом небе - земляки!
Не заманит нас Отчизна
сыромятным крендельцом,-
Мы не строим онанизма
с человеческим лицом!
... Вечереет. С хриплым воем
вновь буравит облака -
в красное, полусухое -
жирный боинг табака...
АЛФАВИТ
... и никто не умрет! И меня отведут
отбывать наказанье такое:
бормотать "воробей, барабан, акведук..."
да прислуживать в барских покоях.
Над Хохляндией день
черножопых кровей,
сам хозяин - любовник холую...
Бормочу: "акведук, барабан, воробей",
и ночные горшки - полирую.
Перевыполнен план по отстройке церквей,
по отстрелу трефовых сердечек...
... и никто не умрет! И опять всех живей:
потрошитель шахтеров, ракетчик!
Окруженный когортой блатных куркулей,
утонченный в сложении полных нолей,
Он любитель закручивать кранец
неугодным газетам чужою рукой...
А страна? Вероятно, ей нужен такой
всенародный избранник, засранец.
Государственный суржик освоишь, братан,-
и посадят в свободную зону...
До-ре-ми, либидо! Ах, не пой, депутан,
ах, не делай миньет микрохфону.
Акведук, воробей... Запотевший бомонд,
в хрустале - дармовецкая бражка.
Потому, что назначен спасать генофонд -
племенной мясоед, Чебурашка.
"А, Б, В", - говорю. Отъезжает уже
поседевшая крыша. Я двину -
умирать и любить на другом ПМЖ...
... если пустят меня в Украину.
*****
И жизнь прошла, и смерти не осталось,
и поровну нам нечего делить.
Лишь ветреная девочка - усталость
советует по чарочке налить.
Друзья мои, мне стыдно перед вами -
за вас и за свою белиберду.
Лишь пахнет тишиной и соловьями
бульдозер в Ботаническом саду.
Три круга ада - школьные тетради
вместить сумели в клеточки свои.
Дешевле яда или Бога ради -
моя любовь и эти соловьи?
И эта ночь, впряженная в телегу
скрипучего, еврейского двора,
когда звезду в преддверии ночлега,
как лампочку, выкручивать пора.
О, сколько междометий пролисталось!
где запятая - там и воронье.
А жизнь - прошла, и смерти не осталось,
и смерти не осталось у нее.
*****
Мой милый друг! Такая ночь в Крыму,
что я - не сторож сердцу своему.
Рай переполнен. Небеса провисли,
ночую в перевернутой арбе,
И если перед сном приходят мысли,
то как заснуть при мысли о тебе?
Такая ночь токайского разлива,
сквозь щели в потолке, неторопливо
струится и густеет, августев.
Так нежно пахнут звездные глубины
подмышками твоими голубыми;
Уже, наполовину опустев,
к речной воде, на корточках, с откосов -
сползает сад - шершав и абрикосов!
В консервной банке - плавает звезда.
О, женщина - сожженное огниво:
так тяжело, так страшно, так счастливо!
И жить всегда - так мало, как всегда.
*****
Переливистей форели и печали,
нам баклуши бить и ваши плечи гладить,
в двух щепотках подавать ночной халатик,
в коем ласточки о ливнях лопотали.
Фраернулись эти волны. Отзвучало
бедный чико, так и ты навеки сгинешь.
Жопа в мыле у аркадьевских причалов -
видно к шторму. Отойди от штор, простынешь.
Кушай вишни в проштампованной постели,
словно в прошлом - так знаком пододеяльник,
так печально за окном шипит паяльник
и блестит шальное олово форели.
Вот еще немного смысла и немного
надподсолнечного масла на ожоги.
Ты выходишь из себя: и слава Богу!
Слава Богу за отрубленные ноги.
****
Бушпритом корябая то, что еще
подвыпивший лоцман не принял в расчет,
корабль предчувствует и, постепенно,
сквозь дымку, одетую в брызги и пену,
себя на привычную гибель несет.
В такую погоду, в такую Елену -
обкуренным ногтем царапаешь стену
приморской гостиницы. Рядом с тобой
швейцар освещает казенным затылком
кораблик, зачатый шампанской бутылкой,
а где-то, за дверью, робеет прибой.
И ты, заслонившись вечерней газетой,
прочтешь про убийство в гостинице этой -
и на фотографии собственный труп,
накрытый газетой, узнаешь не сразу.
И вспомнишь слова, недоступные глазу,
и вспомнишь глаза, недостойные губ.
1992
*****
Какое вдохновение - молчать,
особенно - на русском, на жаргоне.
А за окном, как роза в самогоне,
плывет луны прохладная печать.
Нет больше смысла - гнать понты, калякать,
по-фене ботать, стричься в паханы.
Родная осень, импортная слякоть,
весь мир - сплошное ухо тишины.
Над кармою, над Библией карманной,
над картою (больничною?) страны -
Поэт - сплошное ухо тишины
с разбитой перепонкой барабанной…
Наш сын уснул. И ты, моя дотрога,
курносую вселенную храня,
не ведаешь, молчание - от Бога,
но знаешь, что ребенок - от меня.
ОКНО
Сода и песок, сладкий сон сосны:
не шумит огонь, не блестит топор,
не построен дом на краю весны,
не рожден еще взяточник и вор.
Но уже сквозняк холодит висок,
и вокруг пейзаж - прям на полотно!
Под сосною спят сода и песок,
как же им сказать, что они - окно?
* * *
Когда меня очертят мелом,
как будто я - примерный школьник,
где: оробелый парабеллум
и - не оседлан подоконник...
Еще не всхлипывает чайник,
Еще, белее аспирина,
Зима. Разбуженный начальник
и участковый - Загарино.
Собранье туш - играет туш,
а в трубах - зайчики играют.
И кто придумал эту чушь,
что от любви - не умирают?
Зашепчет местное шабли
о мавританках Воскресенки!
А вспоминаешь: корабли
и в кровь разбитые коленки...
* * *
Широкоскулая степь. Желтизна бубенцова.
старый фольксваген, заглохший в Аскании-Нова, -
Братец Аленушка. Автопортрет Васнецова.
Блеет козленочек (с волчьим билетом). Хреново...
Мне отпускает холодное пиво кофейня,
пахнет зерном перемолотым Зина, хозяйка.
А за окном, безлошадная спит таратайка,
там, где стояла усадьба барона Фальц-Фейна.
Даже в провинции - не обойтись без мокрушки:
Ливень такой, что вселенная - моль на мольберте!
И страусиные перья торчат из подушки,
как заповедные мысли о жизни и смерти.
*****
Вот мы и встретились в самом начале
нашей разлуки: "здравствуй-прощай"…
Поезд, бумажный пакетик печали, -
самое время заваривать чай.
Сладок еще поцелуев трофейный
воздух, лишь самую малость горчит…
Слышишь, "люблю", - напевает купейный,
плачет плацкартный, а общий - молчит.
Мир, по наитию, свеж и прекрасен:
чайный пакетик, пеньковая нить…
Это мгновение, друг мой, согласен,
даже стоп-краном не остановить.
Не растворить полустанок в окошке,
не размешать карамельную муть,
зимние звезды, как хлебные крошки,
сонной рукой не смахнуть. Не смахнуть…
Весна в Таврическом саду
День айседоров и протяжен,
как будто выстиранный шарф.
Ворота пьют на брудершафт
из навесных замков и скважин!
И, заложив "за воротник",
ворота валятся в цветник
И прижимают грузной тенью
сирень.
И ржанье ржавчины, и шепот
в пазах, меж пальцами травы,
И запах спиленных решеток,
и статуя, без головы,
плывет задумчиво у входа.
До синевы, до небосвода
процежен воздух ранних слив!
А мы сегодня в капитанах,
и сад - сидит на чемоданах,
и ожидается разлив.
Когда, отмаявшись в апреле
и настоявшись на руках,
Речная тина, еле-еле -
звенит в тарншейных
позвонках!
Разочарованное чудо:
весенний ливень, слой слюды.
И подходящая посуда -
ночные волчии следы...
*****
Сентябряцая и колокольча,
вертикально веной трубя,
что ж ты, сердце мое, сердце волчье,
принимаешь любовь на себя?
Что ж ты, сердце мое - самоволка,
отчего не боишься уже
сжатых намертво, словно двухстволка,
вороненых коленей драже?..
В тишине земляничного мыла,
в полумраке расплющенных дней,
эта женщина кажется милой -
на простреленной шкуре моей.
*****
Жалейный островок, жюльверный мой товарищ,
придумаешь стишок, да вот - борща не сваришь.
Дефо или Ду Фу, а клизма - дочь клаксона,
в субботу, на духу, - сплошная робинзона.
Стихи растут из ссор поэта с мирозданьем,
но их стригут в упор, их кормят состраданьем.
Вы сможете не спать, вы сможете не плакать:
в ивановскую мать, в абрамовскую слякоть
несется гоп-ца-ца!, шальная птица-тройка,
кровавого сенца откушавши. Постой-ка,
остановись, едрить, говенное мгновенье!
Жалейный островок, "совок", стихотворенье…
Люблю твои глаза. Светает еле-еле:
все пробки в небесах опять перегорели.
* * *
Губы в кристалликах соли -
не прочитать твоих слез...
Словно украл из неволи,
или в неволю увез.
Волны под вечер на убыль,
мыслей вспотевшая прядь:
...чтобы увидели губы -
надо глаза целовать.
Больше не будет скитаний,
меньше не станет тряпья.
Бабочку в черном стакане
выпью, дружок, за тебя.
Пой мне унылые песни,
сонным шипи утюгом.
Плакать не выгодно, если -
море и море кругом.
Ты расплетаешь тугую...
косишь под провинциал...
Я ведь другую, другую!
у янычар воровал...
* * * * *
Валере Прокошину
Мы встретились. Он опоздал на пять
веков, рублей, стихов… Теперь неважно -
нам голос был, что надобно поддать,
мы встретились. Тускнел одноэтажно
за шторой вечер, пенились сады,
в квартире батареи не топились,
на книжных полках - классиков зады,
как выбитые зубы золотились.
Мой собеседник разливал вино,
еще не целясь. Вражеские пули,
за молоком влетавшие в окно,
перекрывались рокотом Мигули.
Меж рюмочкой чего б не обложить
правительство, и женщин, и евреев
(которые нас бросили)? Как жить?
О, "Роза Мира"! Даниил Андреев!
Растоплен трюм. Пошарим за трюмо:
Есть крепкий ром в невинной политуре!
И если вся вселенная - дерьмо,-
расхлебывать его - литературе.
О, пьяный бред, не тронувший меня…
(какой-то Бродский, Хлебников, Крученых?…).
- Коня, коня! Эх, выпьем на коня!
- И конь ушел. Весь в яблоках моченых…
* * *
Меня зовут иван. Я украинца - отчим,
по линии метро, Дидро и многоточий ...
Меня крестил - монгол, рожденный, между прочим,
во время перелета Адис-Абеба - Сочи.
Когда пишу стихи - меня зовут Абрамом,
Иосифом и Львом. С похмелия - Ильей,
Гришуней и т.д., трясусь над каждым граммом.
Я - сверх! Я - анти! Под
веревкой бельевой.
Я Гарлем Станислав из племени масаев,
освоивший язык английских мясникоw.
Мне говорят: "Шамиль, тебе звонил Басаев...",
... Дождь совершает хадж, в четверг, среди песков.
Снег не умнеет вверх, не сбрендивает льдинка,
в наваристых борщах - лавровая листва...
И лампочка в хлеву - увы, не аладдинка,
все спишет ноутбук, не помнящий родства.
"Ганс...", - промурлычешь ты
над чашечкой кофейной,
невольно оголишь орловское бедро.
И через полчаса, резиною трофейной
пропахнет целый мир и шлепнется в ведро.
Нью-Йорк. Я нынче - Пол, шибает в грудь свобода,
сверкает потолок и лысина портье,
противный, ведь любовь... она мужского рода!,
О, лебедь, либидо! И фикса - от Картье...
Экс вице-мандарин династии Халтура,
какой-нибудь Мишель, праправнук Лао-Цзы,
Я, вобщем-то, никто: искусство и культура,
история надежд из Юрия Лозы.
Предтеча и венец последнего аборта
и первый эскимос, вернее Филарет,
Я вышел из трико для звезд большого спорта
и в партию вступил. И вырубился свет...
* * *
Плачет флюгер двуликий:
не видать корабля.
Я не стану великим,
чтоб не бросить тебя.
Что ж, пусть падает рейтинг,
только не уходи.
Я "Прощанье еврейки"
запишу на СD.
Из Петрарок - в Петрушки,
как в НИИ - из братвы,-
потому, что - не Пушкин,
не Кабанов, увы...
*****
Я приближен к твоим рукам!
Так, на утлых, пальмовых лодках,
островитяне к материкам
приплывают за метео (с водкой?).
Я приближен к твоим "прости"
увеличенной силой зренья.
И пускай на моей совести
о тебе ни стихотворенья:
Бубенец на одну версту,
Айловьюга на две ночевки!
Я в тебе, как язык во рту -
что ты хочешь сказать? О чем ты?
*****
Лелея розу в животе
ладонью мертвого младенца,
ты говоришь о чистоте
под белым флагом полотенца.
В пеленках пенистых валов
пищат моллюски перламутра,
крадутся крабы кромкой утра,
и разум - ящероголов.
И выползают из воды,
вздымая тучные хребтины,
морские ящеры. И ты
им обрезаешь пуповины.
Они рычат одни в одно,
буравя крыльями лопатки.
Морское дно обнажено.
Беременность. Начало схватки!
Покуда рыцарь не зачат,
иные вводятся законы.
Не ищут драки - лишь рычат -
новорожденные драконы.
Лишь вертит головой маяк
в наивных поисках подмоги.
Выходят евнухи в моря -
и волны раздвигают ноги...
1992
* * * * *
На сетчатках стрекоз чешуилось окно,
ветер чистил вишневые лапы.
Парусиною пахло и было темно,
Как внутри керосиновой лампы.
Позабыв отсыревшие спички сверчков,
розы ссадин и сладости юга,
дети спали в саду, не разжав кулачков,
но уже обнимая друг друга…
Золотилась терраса орехом перил,
и, мундирчик на плечи набросив,
над покинутым домом архангел парил…
Что вам снилось, Адольф и Иосиф?
*****
Оставим женщин сплетничать в саду,
греметь посудой, колдовать еду.
Оставим их, не видевших друг друга,
пожалуй, год. И коль не брать в расчет:
ни телефон, ни наших писем с юга,
ни наших книг босяцкий переплет.
А новые наряды? Жизнь течет
внутри разлук спасательного круга.
Жизнь происходит наспех. Молодым -
что не кури - все выдыхаешь дым
Отечества. Верблюды и ковбои.
Мы обещали женщинам Париж!
каштанов жар и хлад берлинских крыш,
Италии влюбленное любое!
О, море "о", сквозь ад поспешных "да"
"на собственные денюшки уедем,
на белом пароходике умчимся,
на утреннем, заморском тити-мити"
И больше не вернемся никогда!
И больше никогда вернемся не.
Оставим их. Сгорим в одном огне -
за пару слов, за парусник вдали,
за то, что мы исполнить не смогли.
Все дальше век, все ближе небеса,
все тише наших женщин голоса.
1993
Олесе
О чем с тобой поговорить,
Звереныш мой? Зима. Охота,-
порою, свитер распустить,
чтоб распустилось в мире что-то.
На ветках и в карманах - голь,
страна, одной рукой страничит,
другой - дарует боль. И боль -
здесь с вдохновением граничит.
О, этих дач морозный чад,
раздетый алкоголь, обеды.
Ты одиночествам беседы -
не верь: счастливые молчат!
Звереныш мой, минувшим летом
я сам себя не замечал,
и тысячи стихов об этом
тебе, родная, промолчал.
Теперь - зима, широколобость
церквей, больничный хрип саней.
И еле слышно пахнет пропасть
духами женщины моей...
1992
Исторический романс
Отливал синевой и молился поленьям смолистым
колченогий топор во дворе анархиста. И чистым,
свежевымытым телом, просторной, холщовой рубахой
покорялась деревня. И шея белела над плахой.
И входили войска: грохоча, веселясь, портупея.
В это страшное время в любви признавался тебе я.
В сумасшедшей стране (топоров, полуправд, полуистин)
Бог прощает того, кто себе не прощает корысти,
кто себе не прощает: ни Бога, ни черта, ни друга.
Пробуждается страх - и готов умереть от испуга.
Наша память болтается, словно колхозное вымя
между ног исторических дат. Называется имя,
называется город, а дальше, немного робея, -
дом, подъезд, где в любви признавался тебе я...
1992
*****
Я сам себя забыл о жизни расспросить,
так забывают свет в прихожей погасить
и двери перед сном закрыть на шпингалет.
Я принял эту жизнь. Надежней яда - нет.
Зима - все на мази, все схвачено, браток:
на каждое мгновенье придуман свой шесток,
бензин подорожал, провинция в грязи.
Шофер моей души, прошу, притормози!
Застынь, застопорись и выпей натощак
двойной одеколон студенческих общаг.
Отчизны не видать - сплошные закрома.
Шофер моей души, не дай сойти с ума,
услышав костный хруст промерзших деревень.
И в лучшие стихи - мои слова одень.
Как в ярые меха с боярского плеча,
одень стихи мои в рычанье тягача:
пусть лязгает полями и согревает вас
печальное чудовище моих бессонных глаз.
Все схвачено, браток. Врагов понамело.
Чу! Кто-то постучался в лобастое стекло:
вот так, вечерним летом, стучится мотылек,
как будто женский пальчик в простреленный висок!
Остановись, мгновенье, в краю родных осин!
Шофер моей души, финита ля бензин!
Какой сегодня век? - Четверг, браток, четверг.
А обещали - жизнь. А говорили: "Снег"...
1992
* * *
Патефон заведешь - и не надо тебе
ни блядей, ни домашних питомцев.
Очарует игрой на подзорной трубе
одноглазое черное солнце.
Ты не знаешь еще, на какой из сторон,
на проигранной, или на чистой:
выезжает монгол погулять в ресторан
и зарезать "на бис" пианиста.
Патефон потихоньку опять заведешь;
захрипит марсианское чудо:
"Ничего, если сердце мое разобьешь,
ведь нужнее в хозяйстве посуда..."
Замерзает ямщик, остывает суфле,
вьется ворон, свистит хворостинка...
И вращаясь, вращаясь, - сидит на игле
Кайфоловка, мулатка, пластинка!
* * *
Купание красных коней в коньяке,
Роскошная пуля, свистящая мимо...
... и вносят гусей на жаровной доске -
и нету вкуснее спасителей Рима!
Мне - тридцать.
Годков двадцать пять - коньяку.
Спасенные гуси танцуют фламенко.
Лишь красные кони на полном скаку...
... и вновь я - москалик в потешном полку -
шукаю Шевченко.
Не знаю теперь: на каком языке
доводят до Киева, Львова и Крыма.
Цибуля и сало, икра в туеске...
Гремит балалайка в цыганской тоске:
"На што тебе пуля, которая - мимо?..."
Украинский профиль, расейский анфас,
Великий Славутич журчит в унитазе...
Отчизны впадают в лесбийский экстаз,
и что-то рождается в этом экстазе...
*****
Еще темно и так сонливо,
что говорить невмоготу.
И берег спит и ждет прилива,
поджав колени к животу.
Желтее корки мандарина,
на самом краешке трамплина
встает на цыпочки звезда.
И, словно вплавь, раздвинув шторы,
еще по локоть кистеперый,
ты возвращаешься туда,
где в раскаленном абажуре,
ночная бабочка дежурит -
и свет, и жизнь, и боль впритык!
Ты возвращаешься в язык,
чтоб слушать -
жалобно и жадно -
рассвет, подвешенный за жабры,
морской паром, по-леера
запруженный грузовиками,
грушевый сад, еще вчера
набитый по уши сверчками!
Простор надраен и вельботен,
и умещается в горсти.
И ты свободен. Так свободен,
что некому сказать: "Прости..."
1990
*****
Деревянные птицы настенных часов,
перелетные птицы осенних лесов.
За отсутствием времени, дров и слуги,
первых птиц - расщепи и камин разожги,
а вторых, перелетных - на этом огне
приготовь и отдай на съедение мне.
Виноградная гроздь. Сквозь мускатные чичи
проступает ночное томление дичи -
самой загнанной, самой смертельной породы,
сбитой слету, "дуплетом" нелетной погоды.
Не грусти, не грусти, не старайся заплакать,
я тебе разрешил впиться в сочную мякоть,
я тебе разрешил из гусиного зада -
выковыривать яблоки райского сада!,
авиаторов Таубе, аэропланы.
Будем сплевывать дробь в черепа и стаканы,
И не трудно по нашим губам догадаться -
Поздний ужин. Без трех поцелуев двенадцать.
1991
*****
Возле самого-самого синего,
на террасе в оправе настурций,
я вкушаю вино Абиссинии,
и скрипит подо мной обессилено,
сладко плачет бамбуковый стульчик.
Там, на рейде, волна полусонная,
сухогруз, очертания мыса -
замусолены всеми муссонами.
Подскажи, чем тебя дорисовывать:
высотой, глубиной или смыслом?
Что оставить на этом листочке -
шорох моря из радиоточки?
или кромку песчаного берега,
или крону упавшего дерева,
может, свет - сквозь оконный проем?
пусть над ним мотылек полетает.
Оттого ли ты, горе мое,
что для счастья тебя не хватает?
1991
Аппансионата
Море хрустит леденцой за щеками,
режется в покер, и похер ему
похолодание в Старом Крыму.
Вечером море топили щенками -
не дочитали в детстве "Му-му".
Вот санаторий писателей в море,
старых какателей пансионат:
чайки и чай, симпатичный юннат
(катер заправлен в штаны). И Оноре,
даже Бальзак, уже не виноват.
Даже бальзам, привезенный из Риги,
не окупает любовной интриги -
кончился калия перманганат.
Вечером - время воды и травы,
вечером - время гниет с головы.
Мертвый хирург продолжает лечить,
можно услышать, - нельзя различить,-
хрупая снегом, вгрызаясь в хурму,-
море, которое в Старом Крыму.
Мосты
1
Лишенный глухоты и слепоты,
я шепотом выращивал мосты -
меж двух отчизн, которым я не нужен.
Поэзия - ордынский мой ярлык,
мой колокол, мой вырванный язык;
на чьей земле я буду обнаружен?
В какое поколение меня
швырнет литературная возня?
Да будет разум светел и спокоен.
Я изучаю смысл родимых сфер:
пусть зрение мое - в один Гомер,
пускай мой слух - всего в один Бетховен.
2
Слюною ласточки и чирканьем стрижа
над головой содержится душа
и следует за мною неотступно.
И сон тягуч, колхиден. И на зло
Мне простыня - галерное весло:
тяну к себе, осваиваю тупо.
С чужих хлебов и Родина - преступна;
над нею пешеходные мосты
врастают в землю с птичьей высоты!
Душа моя, тебе не хватит духа:
темным-темно, и музыка - взашей,
но в этом положении вещей
есть ностальгия зрения и слуха!
* * *
Ты налей мне в бумажный стаканчик,
медицинского спирта стишок.
Нас посадят в ночной балаганчик,
разотрут в золотой порошок.
Будет плакать губная гармошка
о тоскливом своем далеке...
Я наказан, как хлебная крошка,
в уголке твоих губ, в уголке...
Нам пригрезятся райские чащи,
запах яблок и гул кочевых,
видимо, ангелов. Низко летящих
в аэрофлотовских кучевых.
А затем - по второму. И в третьих -
Я впервые тебя обниму.
И, возможно, у нас будут дети,
и меня похоронят в Крыму.
Отзвучат поминальные речи,
Выпьют горькой (по сто пятьдесят?)
И огромную, в мраморе, печень -
над могилой друзья водрузят!
Новый Шекспир
Большие мотыли,
мохнатые кудесники, авгуры,
страшилища ночные,
осипшими крылами хлопоча…
В пылу библиотек,
в нетронутых садах макулатуры -
летайте, расшибайтесь!,
блаженствуйте на лезвии луча.
… Хотел сказать: Свеча, -
да спички почему-то отсырели,
хотел на ощупь вымолвить: Гори!..
Отелло спал в задушливом мотеле,
лишь мотыли на шторах шелестели
и молоком мерцали изнутри.
- Подай платок,
приди ко мне ОТТУДА,
с плацкартных полок
книжного тепла…
Где жизнь и смерть -
лишь насморк и простуда -
одной иглой прошитые крыла!
* * * *
Лесе
Сбереги обо мне этот шепот огня и воды,
снегириный клинок, эвкалиптовый привкус беды…
Я в начале пути, словно Экзюпери - в сентябре,
где Алькор и Мицар, где иприт в лошадиной ноздре.
Далеко обними, пусть ведет в первобытную синь,
где Алькор и Мицар, твой мизинчик династии Минь.
Над звездою - листва, над листвою - трава и земля,
под землею - братва из космического корабля.
Я за словом "кастет" - не полезу в карман кенгуру:
вот и вышел поэт, танцевать золотую муру!
Вот смеется братва и бессмертную "Мурку" поет,
и похмельное солнце над городом детства встает!
Сбереги обо мне - молоко на хозяйской плите
(здесь любой виноград - бытовая возня в темноте).
Сбереги о любви - бесконечный, пустой разговор,
где лежит у воды с перерезанным горлом, Мисхор.
И тогда ты поймешь, задремав в жигулиной арбе,
что я - зверь о тебе,
что я - муж о тебе,
что я - мысль о тебе…
* * *
Из самых-самых черных сил
я выбрал красоту -
Татуированный буксир:
"Та-та, ту-ту!"
На нем обхаживать врагов
и предавать друзей...
Какое море берегов,
такая жизнь! Музей...
В портах, в портках - дыра в дыре,
так вмазанный в мазут,
Женился б на поводыре,
ан - нет: менты везут!
Нам всем отмерян закуток,
чернила, стол и стул...
Я наколол тебя , браток -
и ты - не обманул.
Не от стыда краснеет вошь,
и кто ей господин?
И ты моим плечом плывешь,
не ведая, поди:
На кой дыметь твоей трубе,
Зачем волнеть - волне?
Что я ненадобен тебе,
А ты - так нужен мне...
*****
Рыжей масти в гостиной паркет -
здесь жокей колдовал над мастикой.
И вечерний бутылочный свет
был по вкусу приправлен гвоздикой.
За щекой абажура опять -
то ли Брамс, то ли шум Гелеспонта.
Хоть кента приглашай забухать,
хоть кентавра купай из брансбойта!
Вот стихов удила - поделом,
видно, выдохлись лошади эти.
И осталось уснуть за столом
и проснуться. В грядущем столетьи.
Фонтанго
Водевиль, водяное букетство, фонтан - отщепенец!
Саблезубый гранит, в глубине леденцовых коленец,
замирает, искрясь, и целует фарфоровый краник -
Так танцует фонтан, так пластмассовый тонет "Титаник"!
Так, в размеренный такт, убежав с головы кашалота,
окунается женская ножка, в серебряных родинках пота:
и еще, и еще, и на счет поднялась над тобою!
Так отточен зрачок и нацелен гарпун китобоя.
Под давленьем воды, соблюдая диаметр жизни,
возникают свобода пространства и верность Отчизне,
и минутная слабость - остаться, в себя оглянуться,
"но", почуяв поводья, вернуться, вернуться, вернуться! -
в проржавевшую сталь, в черноземную похоть судьбы
и в пропахшие хлоркой негритянские губы трубы...
Сегодня холодно, а ты – без шарфика;
невероятная вокруг зима –
Как будто Пушкину – приснилась Африка
и вдохновение – сошло с ума!
"Отдайте музыку, откройте варежку", –
ворчат медвежие грузовики.
И чай зеленовый друзьям заваришь ты,
когда вернетесь вы из Африки.
Ах, с возвращением! Вот угощение:
халва и пряники, домашний мед –
А почему сидим без освещения, –
лишь босоногая звезда поймет.
Когда голодные снега заквакают,
шлагбаум склонится кормить сугроб.
"Любовь невидима, как тень экватора", –
сказал намедни мне один микроб.
Неизлечимая тоска арапова!
Почтовым голубем сквозь Интернет:
разбудишь Пушкина, а он – Шарапова,
а тот – Высоцкого – Да будет свет!
– Соломон ДОСААФ эмигрировал в детство и вызов
мне уже не пришлет. Я – рождественский голубь карнизов.
Ближе к бошевской кухне, подальше от Вас и греха. И
если вдруг чародействует жизнь. Копперфилд отдыхает.
Я сижу на карнизе и вечную песню кукую,
что земля у воды, все равно, проиграет всухую.
Я готов ко всему, например к обвинениям скотским, –
что вот эти стихи не дописаны в юности Бродским.
Что вот эти глаза не следили за Рихардом Зорге,
не краснели от чистого спирта в житомирском морге –
"Плюй в полете на всех и своейную песню шабашь!", –
говорил мне знакомый кентавр (конокрад и алкаш).
Голубиный помет, археолог, увы, не поймет –
Без трофейных ста грамм, прилетают медведи на мед,
пахнет утренний снег – шебутным, при погрузке, арбузом,
кашей гречневой – шиш. Беловежская Пуща - Союзом,
"сонным" газом - "Норд-Ост"– Гульчатай отдается Виджаю!
Продолжается жизнь. Ну и я, от себя, продолжаю –
Мы все – одни. И нам еще не скоро –
усталый снег полозьями елозить.
Колокола Успенского собора
облизывают губы на морозе.
Тишайший день, а нам еще не светит
впрягать собак и мчаться до оврага.
Вселенские, детдомовские дети,
Мы – все одни. Мы все – одна ватага.
О, санки, нежно смазанные жиром
домашних птиц, украденных в Сочельник!
Позволь прижаться льготным пассажиром
к твоей спине, сопливый соплеменник!
Овраг – мне друг, но истина – в валюте
свалявшейся , насиженной метели.
Мы одиноки потому, что в люди
другие звери выйти не успели.
Колокола, небесные подранки,
лакают облака. Еще не скоро –
на плечи брать зареванные санки
и приходить к Успенскому собору.