Меня просили что-нибудь с накалом,
о наболевшем. Рад бы – не болит.
И без меня написано немало
про яблонь дым, рыданье аонид.
И снято от «Мушетт» и «Теоремы»,
до «Красного» с красавицей Ирен.
Я плакался, что нет достойной темы,
а сочинил меж тем второй катрен.
Теперь бы не жевать в инете сопли,
усесться поудобнее за стол –
ещё чуть-чуть, ещё немного – опля!
К четвёртому катрену подошёл!
Что мне осталось? Сущие безделки:
у дяди мэтра передрать приём.
Дали не помнит где усы, где стрелки...
А Гауди поссорился с углом...
Ну, баста! Хватит! Что? Морали нету?
Скорей хватайте! На! (едрёна мать):
ни в жизнь нельзя давать заказ поэту! –
Гуманнее поэта «заказать».
Прямо в темноту, что было силы,
залихватски-громко крикнул: эй!
А оттуда: где тебя носило?
Вкусный мой, иди сюда скорей.
Детские чудовищные сказки.
Умирала в бархатной земле
гусеница чёрная сырая.
Старый мальчик за кривым сараем,
что-то неопознанное ел.
Что-то, что светилось янтарем,
что текло сквозь пальцы жидким светом,
капало на жёлтые газеты
и горело точно крепкий ром.
Капало на рухлядь и тряпьё,
но отнюдь не сделало пожара.
Белая собака в лес бежала.
Хохотало пьяное бабьё.
А в земле, есть озеро тепла.
Там, внизу, под залежами мела.
Гусеница смерти не хотела
и росла, росла, росла, росла.
Вот здесь был дом, вон там была казарма,
а между ними пара пустырей.
И нас манило сладостное завтра,
как насекомых розовый кипрей.
Ах, это завтра, чем оно манило
детей не комиссаров, не дворян?
Казалось кто-то медленно, но с силой
поочерёдно двери затворял.
И девушки выщипывали брови,
и парни не готовились в отцы.
Мы умывались солнечною кровью,
нам август в уши сыпал бубенцы.
Как хорошо, что к уличной отчизне
мы навсегда останемся нежны,
хоть, по большому счёту, в этой жизни
мы никогда и не были нужны.
И всё же, нам, творцам или вандалам,
совсем простым и сделанным хитро,
чего жалеть, когда всего хватало:
любви взахлёб и «пики» под ребро.
Я местный, боль от боли, кость от кости,
поджигу прятал в свой ребячий схрон,
ходил к сидельцу, дяде Паше в гости,
ловил уклейку и жевал гудрон.
Мне по сердцу советские «нетленки»:
сгущёнка, шпроты, чёрная икра.
Но главный вкус – от поцелуя Ленки,
весной, у той казармы, в семь утра.
старый забор совсем завалился на бок,
дачник, уставший, мозоли себе натёр.
в этом году немного созрело яблок,
разве китайка, а так – облепиха, тёрн...
я приезжаю в гости, увы, не часто.
встретятся мать и отец по дороге в дом,
запах укропа, ветер прохладный, счастье...
знаешь, а тихое счастье возможно в том,
в том чтобы, взяв на улицу кружку чая,
видеть, как там, где берёзы густой стеной,
жёлтые косы ветер легко качает...
и ощущать родительский дом за спиной.
здесь у калитки хмель облетает дикий,
слышится голос (сосед наш, Семён Ильич)
– надо, мол, будет срочно купить мастики...
вспомнить, что в среду к пяти подвезут кирпич...
мы же с отцом опилки в траву сметаем...
снова пилою по брёвнышку – вжик да вжик...
а на поленьях белым пятном сметанным
крупный мохнатый котяра, уснув, лежит.
тихо кругом, я – радости мирный пленник,
что мне желать? загадывать я не мастак...
если б Господь в своих неземных селеньях
так же приветил, как в этих земных местах.
здесь ранним утром стынут на травах росы,
где-то у леса дачный стучит молоток.
и не пойму я, мать ли на кухне? осень?
красного перца бросила в яркий желток.
В шлемах прозрачно-молочных,
средь комариных засад,
пять одуванчиков – точно
инопланетный десант.
Луг – мотыльковое чудо –
острая, тонкая стать.
Хоть и домой, но отсюда
так нелегко улетать.
Странно и тихо землянам.
Пятеро эти... они –
словно фужеры с туманом,
словно прощальные дни.
В сумерках неторопливо
белым просеяло высь.
О, – встрепенулась крапива –
телепортировались...