Во всю горизонталь. Субъективные заметки о русской поэзии. Часть 3.

(продолжение)

"ЕСЛИ ПРАВДУ НАДО ИСКУПИТЬ СТРАДАНИЕМ, ТО ЭТО НЕ НОВО..."


Сидела дома за письменным столом – как обычно, будто за уроками, а на самом деле за «душеугодным» чтивом, прикрытым учебником биологии, когда случился у нас редкий гость – проездом, дальний родственник – прекрасный, остроумный, весёлый дядя Митя, военный врач. «Что читаем?» – навис надо мной. «Ну да… Есенин…» Тут же вышел и вернулся. «Вот какие стихи нужно читать» – сказал и вручил мне томик в твёрдом сером переплёте. Дядя Митя вскоре исчез (потом ещё раз, уже во взрослой жизни, мы недолго виделись, но о поэзии речи не велось). Но чудный его подарок, как всякое чудо, длится и длится, и длится… Тогда, сразу, правда, я ничего не поняла – «что хотел сказать автор». Просто земля поплыла из-под ног.

На протяженьи многих зим
Я помню дни солнцеворота,
И каждый был неповторим
И повторялся вновь без счёта.

Земля уплыла. Но страшно не было. Было хорошо. «Пастернак – это присутствие Бога в нашей жизни», – впоследствии, через много лет прочитала у Андрея Вознесенского. Это очень точное определение. Сам автор серенького томика вместе со своими стихами, едва появившись, сразу же тоже исчез из моей жизни. А вот невидимое присутствие Бога оставил. Это сразу стало понятным, когда он вернулся – лет эдак через тринадцать, лавиной стихов, романом «Доктором Живаго» и всей своей громадой. Громадой личности, сконцентрировавшей в себе и чувство поэзии, и судьбу, обладающей редким даром сопротивления и саморазвития. Как сказала Анастасия Цветаева: «Он был таким, каким человек был задуман». В нём была сила, позволявшая ему не вступая в прямое противоборство с ложью и пошлостью, не разрывая рубаху на груди, но ежедневно переступая через свой страх, спорить с современностью.
Пастернак был честен. И этим силён. И казалось порой, что ему удивительно везёт. «Удивительно, как уцелел я за эти страшные годы. Уму непостижимо, что я себе позволял!» – признавался он сам в 1953 году.
«Он был духовной альтернативой тирании. И тиран с его мистическим суеверием это понимал» – объясняет тот же Вознесенский.
Борис Леонидович был верующим, деятельным христианином. Он ходил в храм на богослужения, он даже в нагрудном кармане пиджака постоянно носил листки с текстом Литургии. «Атмосфера вещи – моё христианство», – писал он в письме к сестре в ходе работы над романом. Он не скрывал своей веры ни в слове, ни в деле. И ему удавалось не только в творчестве, но и в самой что ни на есть обыденности высветлять участки счастья в пространстве для себя и для других. И при всём том что испытаний, трудностей, сложностей выпало на его долю немало (одна травля с романом и Нобелевской премией чего стоит), Господь не попустил ему ни застрелиться, ни повеситься, ни захлебнуться самогоном, ни быть задушенным любовницей… Но сподобил христианской кончины – с болезнью, с исповедью, с отпеванием. «Я один. Всё тонет в фарисействе» – это говорит герой романа Юрий Живаго, кому приписывается авторство стихов. Сам же Пастернак о себе такого сказать не мог: до конца жизни у него был круг близких людей, которые не оставили его и в годы гонений – Анна Ахматова, Корней и Лидия Чуковские, Генрих Нейгауз, Мария Юдина… И в отличие от своего героя он не был сломлен гонениями. В ожидании готовящейся расправы он писал в ЦК КПСС: «… я бы его (роман) скрыл, если бы он был написан слабее. Но он-то оказался сильнее моих мечтаний, сила же даётся свыше, и, таким образом, дальнейшая судьба его не в моей воле. Вмешиваться в неё я не буду. Если правду, которую я знаю, надо искупить страданием, это не ново, и я готов принять любое».
Впечатление, что произвёл на меня прочитанный в 1988 году роман «Доктор Живаго», описать невозможно. Номера «Нового мира», в котором он был напечатан, долго лежали на столе, в шкафу, были носимы в сумке, часто открываемы. Всё время хотелось перечитывать. Но – не перечитывалось. Сегодня я могу примерно сформулировать причину. Ею было простое чувство стыда. Прочитав роман, увидев открытый автором простор, ощутив и попробовав на вкус пространство возможного реального счастья… после этого жить нужно было по-иному. Но – не жилось! Не жилось достойно щедро изливаемой обезоруживающей, милосердной любви: «И эта даль – Россия, его несравненная, за морями нашумевшая, знаменитая, родительница, мученица, упрямица, сумасбродка, шалая, боготворимая, с вечно величественными и гибельными выходками, которых никогда нельзя предвидеть. О как сладко существовать!» Вынести это было невозможно. Оказаться в мягком тумане этого смирения ради любви – наверное, так же будет оказаться грешнику будет в Царстве Небесном. Некомфортно. Вот за эту любовь, за эту «слабость», за отказ от Нобелевской премии (лишь бы только не высылали за границу) этого человека и заклеймили клеймом предателя родины…. И каким-то утробным «умом» я этот механизм понимаю. Случается несчастное настроение, когда мне самой легче бывает войти в компанию с не менее прекрасным, не менее гениальным и не менее любящим Россию Иваном Буниным: «Как же надоела всему миру своими гнусностями и несчастьями эта подлая, жадная, нелепая сволочь — Русь!»» И в этих словах тоже была и правда, и любовь. И с этой правдой было в какой-то мере как-то и проще. Однако же Пастернак перетягивал:

«Верю, что придёт пора –
Силу подлости и злобы
Одолеет дух добра».

То ли инстинкт самосохранения срабатывал. То ли наличие сильных единомышленников. В единственном числе, правда. Но такая глыба, которая была больше целой своры патриотов-антисемитов. В те годы мне пришлось работать в знаменитой районной газете «Знамя», возглавляемой не менее знаменитым Юрием Чубуковым, за время редакторства сделавшим районку изданием, о котором говорили и писали на всесоюзном уровне, школой журналистского мастерства, после которой не страшно было никакое СМИ. Кроме того, редакция «Знамени», а точнее кабинет её редактора на много лет сделался неформальным литературным центром Белгородчины и мало кто из местных знаменитых ныне литераторов не прошёл это «чистилище» – чубуковский «Родник» (это была такая страница, где публиковались литературные произведения и рассказывалось о проявлении всякого рода творческих способностей). Чубуков преклонялся перед поэтическим даром, и людям, им обладающим и служащим, он готов был простить все человеческие недостатки, пороки и подлости, всячески помогал и оберегал. Но и с такой же силой неравнодушия относился к графоманам и халтурщикам. Некогда сам искромётный поэт, он, перейдя на ниву «серой газетной прозы», стихописание благородно оставил, но любовь к поэзии сохранил. Это очень хорошо сформулировано в одном его стихотворении, которое, как я думаю, не только о поэзии, но и вообще о смысле отношения к делу, которому служишь.

Бывает – жизнь твоя горше перца.
И болям твоим вовек не стихать.
И вдруг почувствуешь – чуткое сердце
Бьётся в чётком ритме стиха.

И снова на небо вплывает звезда
И на душе твоей стало звёздно.
И что ж, что я не умею создать.
Важно – что это уже создано.

Наверное, благодаря этому счастливому внутреннему устроению и удавалось ему в условиях прессинга «родного райкома» сверху, «минного поля», которое всегда представлял собой талантливый коллектив редакции и многочисленный внештатный её актив – снизу, сохранять свою позицию, позицию честности, разума, человечности. Вообще, окинув взглядом минувшие годы, я думаю, что мне в жизни всегда везло на учителей – строгих и вместе с тем понимающих, доброжелательных, рассудительных. Начиная со школьной учительницы словесности Юлии Васильевны Волковой, которая умела открывать невидимую за шорами школьной программы многогранность жизни и души через «необязательных» Тютчева, Фета, Баратынского, Заболоцкого… и за стандартами общественной морали – красоту человеческих отношений в подвигах любви, верности, бесстрашия, которая и сама в любое время дня и ночи была открыта для своих учеников, особенно для тех, кому трудно и кто «трудный». Все они были люди странные: хотя бы тем, что считали, что должны трудиться на своём месте не покладая рук, безвозмездно проливая пот, слёзы, кровь… Может, думаю, с помощью этих атеистов с христианским устроением нам и удалось пережить безбожные времена, не растратив «соль земли» до основания. Запомнилась фраза из чьей-то статьи перестроечных времён. Дескать, великое княжество Московское в своё время по форме управления было абсолютной монархией, ограниченной институтом юродивых. Этот институт позднее трансформировался, и, быть может, часть его функций приняла на себя русская интеллигенция и в особенности «лишние люди». И вот сегодня нам этих людей не хватает. Тех самых, кто должен был прийти за поколением поэтов, служивших сторожами и лифтёрами. Людей, факт чьего существования – свидетельство живучести основных линий преемственности в нашей традиции. Тех людей, на которых рассчитано так своевременно звучащее сегодня написанное в середине девятнадцатого века завещание Николая Гоголя: «Нет, если вы действительно полюбите Россию, вы будете рваться служить ей… последнее место, какое ни отыщется в ней, возьмёте, предпочитая одну крупицу деятельности на нём всей нашей нынешней, бездейственной, праздной жизни…»
Так вот, Юрий Алексеевич был из этих людей, пожалуй, самым странным. Правда, не лифтёр, но член бюро райкома партии, депутат, Заслуженный работник культуры, авторитетный ум в высших кругах и авторитетная же совесть, он, на полную катушку использовал своё положение, когда нужно было кому-то помочь, выручить, но не понимал, что ему и самому за это что-то причитается. В последнем его жилище даже и телефона не было.
Вот этот человек и разделил в то время со мной ношу влюблённости в Пастернака. Как раз подоспело тогда столетие со дня рождения Бориса Леонидовича (10 февраля он, кстати, родился, в день кончины Пушкина), и мы носились с этой датой, как с хоругвью, выделив ей почётное место в газете, очень рискуя быть, мягко говоря, непонятыми. Над придуманной мной шапке к полосе редактор сам ещё долго бился и добавил, в конце концов, к словосочетанию «русский поэт» слово «великий». Много косых взглядов и нелестных слов, правда, нам за это досталось на «местно-литературном» уровне . Но это было уже потом…
Точно не припомню, но примерно в тот период появился в редакции, у меня в отделе писем, симпатичный интеллектуального вида мужчина. Принёс стихи, посмотреть которые я не успела, потому что он сказал: «Девушка, а знаете, у меня ведь Пастернак стихи списывает…» Не знаю, почему в тот момент чувство юмора моё отказало напрочь, но я резко ответила, что в таком тяжёлом случае ему нужно обратиться к самому редактору газеты. Автор ушёл к редактору. И после его уже в редакции никогда не видели. Осталось загадкой – почему: неужели чувство юмора и у Чубукова отказало, ведь стихи-то было очень хорошие (но об этом позднее). Юрий Алексеевич, кстати, и умер, как и Пастернак, 30 мая. Это было уже давно, в 1997 году. Но его присутствие из моей жизни не уходит ни с годами, ни с событиями. Он – как профессиональная совесть: всегда переживавший каждую строчку как последнюю требовал того же и от сотрудников. Перед лицом этакого чудачества халтурить было, конечно, можно и как бы небольшой грех. Но сопутствующее этому чувство стыда заглушить невозможно. И слава Богу. А то ведь лень – великая сила, особенно когда рядится в одежды романтического поэтического сибаритства, да ещё с памятью о прадедушкином деревянном диванчике, выставленном из обновлённого интерьера во дворе, под прадедушкину же яблоню. Сидеть бы на нём жизнь напролёт, горя не знать.

(Продолжение следует).




Наталья Дроздова, 2012

Сертификат Поэзия.ру: серия 1246 № 95231 от 21.09.2012

0 | 1 | 1699 | 29.03.2024. 01:55:53

Произведение оценили (+): []

Произведение оценили (-): []


Замечательно читается, Наташа! Живой язык!